|
|
||
А В Т О О Т В Е Т Ч И К
Ч А С Т Ь I: А В Т О О Т В Е Т Ч И К 12-10 Иные боги из странных песен- иного неба иной итог. Мир так безумен, так пуст, так тесен, так многолюден, так одинок. Иные боги иных уделов- иная мера дождей и снов. Цвет незнакомый в названье белом; путь незнакомый прилег у ног. Нет городов им на этом небе, и неба нет им среди земли. Он не был ветром, он полем не был: он ждал рассвета, сжигая дни. ГЛАВА 1. КОРОНАЦИЯ ... Спичка, ласкаясь, потерлась отсырелой головкой о прогнившую стенку коробка, чиркнула в затаенной надежде поджечь черноту вокруг, и неожиданно для самой себя вспыхнула и почувствовала, как в груди прыгает бойкое слепое сердце, готовое выскочить оттуда и взорваться, лишь бы увидеть зашевелившееся пламя. Спичка кричала от сладкой радости, хотя горло уже было тронуто огнем, и крик обрывался в немоту. Спичка жила! Сера, отгорев и выстрелив чадливым дымком, отдала огонь стволу, однако отсыревшая древесина вернула его назад с презрительным шипением. Сера лежала уже в искореженных ожогах и забыла обо всем, что с ней приключилось. Сера больше не умела пылать. Огонь метался между ними и чах в бесплодной надежде найти свое пристанище. Он вздымал свои бледные языки к небу, взывая о милости. Огонь все еще мечтал стать светом. Темнота смотрела тысячей глаз отовсюду и, усмехаясь про себя, ожидала, когда прекратится безумная в своей обреченности борьба. Темноту кололи искры и мучил дым, но она была терпелива и уверенна. Темнота всегда верила в свою вечность. Он с привычным раздражением бросил спичку себе под ноги и полез за другой в коробок, уговаривая себя не пересчитывать оставшиеся. Ему не хотелось думать о том, что спички когда-нибудь кончатся. Небо над ним прочертила огненная искра метеора. Где-то зажигали спичку... * * * ... По-видимому, существует тип людей, в которых свершен некий внутренний надлом. Свершен, может быть, даже еще от рождения. Это не от ущербности и не выражается в ней. Это в неспособности принять бой и в невозможности принять все как есть. Это в том, что им никак нельзя понять: мы идем вверх не к вершине, а по наклонной плоскости. И вершины просто нет. Можно сколько угодно идти вверх, в сторону или даже в обход. Можно даже сорваться вниз. Все, кроме одного- достичь вершины. А в этих людях еще генетически заложен крах, поскольку суть их требует взглянуть окрест, а явь всегда предлагает манящую голубизну вверху впереди и темный лес со всех других сторон. Само по себе это все нисколько не страшно, но более того- совершеннейшим образом обыкновенно. Дело-то все в невозможности внутреннего компромиса, в запрещении всех иных способов жить, кроме самого безжизненного. -Ну что за гадость, право! Не верю, ничему этому не верю. Видно, надо было писать по горячим следам, а не теперь, вечностью позже. Он порвал начатый листок и подошел к открытому окну, чтобы вышвырнуть вон обманувшие его слова. За окном пробивалась сквозь заслоны городских огней теплая уже, звездная майская ночь. Сверху потянуло сигаретным дымом, потом на подоконник упала, занесенная встречным порывом ветра, спичка, выброшенная или случайно оброненная каким-то курильщиком, тоже, видимо, наблюдавшим за этой ночью. Обгоревшая спичка разделила судьбу обрывков бумаги и была так быстро сметена, что не оставила никакого следа в его памяти. Наверное он и вовсе не заметил ее, потому что его полностью подчинило себе зрелище, открывшееся за распахнутым окном. И позже, копаясь в обломках не раз подводившей памяти, в этот вечер он неизменно находил себя здесь- стоявшим у окна, безмолвно подчиняясь магии заоконья, игравшей свой вечный, но каждый раз опять неповторимый спектакль. Мироздание в миллионный раз давало премьеру. И, беспрекословно следуя режиссерскому замыслу, над зажженным на ночь городом неторопливо взлетала красноглазая от не успевшей осесть дневной пыли Луна. Луна над большим городом, над огненным муравейником, притворившимся до рассвета, будто уснул... Всегда это зрелище кажется таким маняще-абсурдным. То есть, это именно тот абсурд, который вновь и вновь хочется увидеть, чтобы опять поразиться его неправилности и невозможности. Луна- сразу и чужая, и неодолимо нужна среди ночного бетона и стекла. Она- словно напоминание о том, что лежит в немой мгле за пределами огненной пустыни уснувшего многолюдья. Она из того мира, который был покинут, когда мы начали строить города, и каждый раз, восходя над стальными монстрами, поглотившими нас, она дает нам знать о нем. И в нас порой вдруг просыпаются чьи-то чужие древние глаза, и мы глядим ими вокруг, не понимая цели окружающего, ощущая его какую-то болезненную бессмысленность, ущербность и суету во сокрытие этой бессмысленности. Мгновенье спустя наваждение проходит также внезапно, как появилось, и наши глаза снова становятся глазами породистого обитателя каменного леса, врядли умеющего выжить где-либо еще. Он отвел с облегчением тревожный взгляд от окна и присоединился к процессии, двигавшейся вдоль длинной и пустынной галереи. Никакой опасности, к счастью, не было: просто Луна неожиданно выскочила из-за низких туч над дворцом и осветила витражи странным бликом, отчего-то показавшимся ему похожим на отсветы факелов. Никто из идущих не обратил внимание на его замешательство, все были сосредоточены на созерцании тонкой и нежной, девичьей еще совсем фигурки, возглавлявшей нешумную процессию. Будущая королева была юна и только еще вступала в волшебную пору рассвета своей красоты. Ей едва исполнилось девятнадцать, и в ее улыбке порой мелькало что-то еще совершенно по-детски беззащитное и оттого сразу же располагавшее к себе и будившее желание оградить и защитить от ведомых и неведомых, реальных или даже только мнимых опасностей. Однако, теперь на ее лице и в глазах металась растерянность, словно она никак не могла поверить в реальность происходящего и искала подтверждения тому, что все вокруг- явь и случается теперь на самом деле. Она понимала и принимала необходимость такой поспешной и тайной коронации; первый министр,который сейчас шел справа от нее, отставая ровно на полшага,- он все объяснил ей: и что только такое решение может спасти королевство от гибели, и что необходимы именно поспешность и тайность его свершения, чтобы сторонники квадрумвирата не успели ничем помешать коронации. Но бремя власти над неспокойной и непонятной пока страной было слишком тяжелым для таких хрупких плеч и воздушной фигурки престолонаследницы, и от этого будущее виделось ей пугающим и негостеприимным. Когда процессия достигла наконец тронного зала и подошла к опустелому трону, темной громадой возвышавшемуся у дальней стены, руководство принял седой кардинал с редкими оспинами на благообразном, уже чуть тронутом вековой сушью лице. Он взошел на спешно поставленный походный алтарь и повернулся лицом к юной принцессе и окружившим ее сторонникам погибшей королевы. Глаза его были закрыты, а руки сложены перед собой, словно для молитвы. Те, кто стоял неподалеу, увидели, что губы старого кардинала и в самом деле беззвучно шевелятся, и тогда в зале вдруг стало еще тише и строже, будто каждый попытался расслышать слова молитвы. Но они терялись среди множества дыханий и слабого треска просмоленных факелов, с которыми так по-заговорщически пришли сюда эти люди. Кардинал отрешился от происходящего совсем ненадолго и вскоре, словно собравшись с силами и укрепившись в своем намерении, открыл глаза и заговорил. -Я буду краток, дети мои. Обстоятельства принуждают нас к такой поспешности, с какой мы совершаем теперь наш торжественный обряд коронации новой королевы этой многомученической страны. Каждому из вас известно, что в этот раз она здесь затем, чтобы проверить, как в здешнем мире выживет тот, кто наделен от бога многими талантами, однако начисто лишенный умения, возможностей и- главное- желания их реализовывать. Вздох удивления и непонимания пронесся среди собравшихся. Видимо, кардинал от старости начал уже заговариваться: никто не понимал его слов, о чем он говорил. Но и прервать эту речь не посмел бы ни один из присутствующих, ведь один только кардинал имел власть возвести на престол новую властительницу, без него любой правитель оставался бы лишь самозванцем и узурпатором в глазах простолюдья. Это было не в их интересах, и потому они позволили кардиналу беспрепятственно продолжать свою странную речь, с каждым словом делавшуюся все более необъяснимой -Тот, кто может много сделать,- продолжал седовласый едва живой старик,- но мало что, или вовсе ничего не сделает. Это почти обыкновенно среди людей, но только у него будет еще присутствовать и нежелание добиваться при наличии полной возможности сделать. Сколько сможет он продержаться, ощущая в себе силу, видя, как она тает нерастраченной все быстрее с каждым годом, но не находя в себе желания выплеснуть ее наружу? Станет ли он принимать бой, или спрячется в проживание приспосабливая себя к миру. Старик сделал паузу и обвел всех ясным и вопрошающим взглядом. Ответом ему было лишь недоуменное молчание, и спохватившись будто, кардинал продолжал совсем в ином духе. -И посему, дети мои, по велению сердца и Господа нашего я идеализирую, я канонизирую и освящаю. Я короную, дети мои. Может так случиться вполне, что завтрашний же день порушит все это вдруг, словно карточный домик. Но сейчас... Veni creator! Vade retro Satanas! Amenitinia, ungo te in regem de deo sanctificato, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. Амен! Преклоните же колени пред властительницей вашей и потупите взоры свои ниц, возвещая тем о верности и покорности, с коими служить ей отныне обязуетесь! Он поднялся с колен, чертыхаясь про себя и озираясь по сторонам, чтобы убедиться, что никто не видел, как он по-идиотски совершенно растянулся, споткнувшись на последней ступеньке лестницы в родном заведении. Коридор к его облегчению и в самом деле оказался пуст, никого, совсем никого. С некототых пор он вдруг понял, что приходить сюда доставляет ему удовольствие, хотя всего месяц или два назад не сказал бы так и под пыткой. Эти стены если уж не обрыдли ему, то ощущение надоевшей уже оскомины создавали четкое и твердое. Он решил даже, что это чувство успело перейти в разряд постоянных, но вдруг, проснувшись однажды и прислушавшись к себе, обнаружил непонятное абсолютно желание прийти сюда. Он не поверил себе тогда, но каждое утро все повторялось вновь. Его тянуло, как будто неведомой силой, туда, откуда совсем недавно рад был улизнуть при первой же возможности. Он пытался отыскать причиму своей перемены и, приходя теперь в "родные " стены, присматривался к себе и прислушивался к своим ощущениям, надеясь натолкнуться на хоть какое-нибудь объяснение своей странности. И вот, когда они стояли на площадке между двумя пролетами той самой злополучной лестницы со второго этажа "пенатов" на первый; когда они разговаривали большей частью ни о чем; когда она была более, чем обыкновенно, мягкой и какой-то пушистой, словно милая игрушка- вот тогда он вдруг, совершенно неожиданно для себя даже, сказал ей: -Слушайте, а что, если нам вдруг бросить все эти наши "труды" и отправиться гулять Немедленно, теперь же. Я приглашаю вас. Все было выдержано совершенно в том тоне и в той манере, в которых общались друг с другом, когда разговор касался веселых тем или вовсе безделиц. Удивление, появившееся в первый миг в ее взгляде, сменилось шаловливыми искорками, вспыхнувшими в карих, чуть тронутых налетом серого цвета глазах. Неожиданности всегда были в ее вкусе, тем более- приятные. Он не был уверен в том, что эта неожиданность будет ей приятна. Она не знала еще, так ли это. Они спустились по ступенькам к первому этажу, старушкам, гардеробу, к дверям на улицу, ожидавшим их. По дороге он проговорил про себя отчего-то ее имя, и неожиданно появилось ощущение, что там, за дверьми должен падать снег. Снег и вправду кружился в воздухе и, нехотя будто, присаживался на асфальтовые аллеи и на зеленую глупую траву, не успевшую понять еще, что лето и даже осень кончились, что наступил ноябрь, что белая тишина снова приходит на смену разноцветному разноголосью. Снежинки пока еще гибли, соприкасаясь со всем, что не забыло ушедшее тепло. Но они погибали не больно и как-то не по-настоящему. Они падали на землю, на асфальт и на траву, на деревья и как-будто бы даже на сам этот вечер, забирая жар раскаленных дней и усыпляя все вокруг своим мерным падением. Неон, холодно пылавший в фонарях среди деревьев, был в сговоре с этим снегом и добавлял недоступную нежную бледность в окружающую картину. Слова потерялись сразу в тихом хороводе снежного вечера, стоило лишь войти в него. Она тоже молчала, и они шли, взявшись за руки, как дети, по мокрой от набегавшего, таявшего и снова набегавшего снега листве. Безветрие снаружи проникало и внутрь- в мысли, в чувства, в слова. Безветрие- это не равнодушие, нет. Безветрие- это призрак счастья. Путь выбрался сам собой- к реке, к пустынным аллеям, где в довершение вечера скрывалась тишина, где город пытался притвориться, будто отпускает из своих цепких объятий, из грохота, шума и голосов. Она шла, казалось, едва касаясь земли, невесомая и нежная, похожая на принцессу из незнакомой сказки. Черные локоны с едва заметным бронзовым отливом, спадавшие на плечи, были усыпаны серебрянными блестками подаренными безмолвным небом. Небо сегодня давало бал. И этот бал случился в ее честь. Она еще не знала, так ли это. Он увидел, как вспыхивают ее волосы снежным серебром, и слова вернулись назад. Сейчас и такая- она была в сто тысяч раз ближе, чем всего десятью минутами раньше на лестнице. Что-то переменилось в мире за эти десять минут, и вернувшиеся слова были уже иными. -Знаешь, когда я слышу это имя,- и он произнес его, отнимая ее взгляд у снежного вечера,- то в тот же миг рядом со мной возникаешь ты, появляешься и приносишь с собой ощущение такого вот вечера, как сегодня. Вы так похожи с ним. Ты знаешь, я хочу сказать тебе... Она уже знала. Теперь уже знала все.- Так! Все не так! Каким-то, непостижимым уму образом не так. Противоречия. Кругом. Всюду. Боже мой, как все одинаково! Все по-старому. Все заново, только с переменой имен, лиц, адресов и телефонов. Чем ближе, тем неправильнее- чем дальше, тем мучительнее. Или это все- от нежелания связывать себя обязятельствами относительно кого-либо? Обязянность любить?- Чушь! Так не бывает. А может, бывает? И это просто книжность. Как по-свински! Я, знаю, мог бы быть таким же (да и был бы) с любой другой. Говорить те же слова, испытывать те же эмоции. Отвратительно! До желания взорвать все внутри себя отвратительно. Неужели же зашел так далеко в своем одиночестве? Не хочется, ох, как не хочется выворачиваться наизнанку по этому поводу. Потому что либо солгу, либо станет совсем худо. Сейчас я понял- я безумен, да. Сошел с ума чрезвычайно диким и необычным способом. И это так очевидно, что с удовольствием ударился бы в истерический припадок. Да только вот помешательство мое очень тихое. Я создан, чтобы отвечать. А дальше действительно случился припадок. Но только внутри. Там все взрывалось и рушилось, разлеталось в клочья и снова бросалось в остервенении друг на друга. Честно говоря, остался только чудом. Эти ощущения страшнее любой пытки, любой боли, любой смерти. Порой даже непонятно, каким образом удалось вывернуться. И теперь опять воет ветер, и небо снова раскрашено в темные и светлые полосы. И сегодняшняя ночь была очередным сроком. В который раз мне объясняли правила игры и доказывали, что она уже закончена. И шептали, что пришло время выходить из нее. В такие минуты самое главное- суметь подавить в себе любое движение, не шевелиться, застыть, ибо, сделав шаг, уже не остановиться. В это время нужно загнать все внутрь: там оно не так опасно. Однако, очень мучительно. Мыслей нет- есть одно непомерное давление во все стороны и гигантский водоворот, воронка или смерч, в который никоим образом нельзя сваливаться. Он понял, что безумен, когда поднимался по лестнице черного хода. Эта лестница, на самом деле всегда слабо освещенная, внушала ему безотчетное чувство страха, притаившегося повсюду. И в этот раз все было, как обычно, только страх казался еще более явственным, осязаемым почти. И он почти знал, что за окном на очередной площадке его ожидает нечто неизвестное пока, причем, опасное своей неведомостью. Предзнание тяготило, но ноги сами несли вверх по ступеням. В перекрестье прицела оконной рамы чернело вечернее небо, сплошь затянутое облачным пологом, скрывающим вселенную от любопытных взоров. Однако он чувствовал, что эта картина лжет. Когда он приблизился к проему окна и уже отвернулся, чтобы броситься в следующий пролет лестницы в надежде обмануться в предчувствии или хотя бы, по-крайней мере, отодвинуть его до окна следующего этажа- тогда что-то властно заставило его оглянуться и посмотреть назад. В заметно посветлевших вдруг облаках образовался проем, из которого сыпался на землю неширокий бледный луч. Ступая бездумно, он двигался к лучу, пока не уткнулся в заляпанное основательно и со вкусом стекло. Луч, вернее, теперь это была бледная извивающаяся полоса- он разглядел, присмотревшись внимательнее сквозь разводы на окне- меняла свой цвет, темнея все сильнее и сильнее. Она расширялась вверху, втягивая в себя облака, внимая небо. Смерч рождался и рос с каждой минутой, властно и молчаливо изменяя вокруг себя масштабы. Он воздвигался и высился, оставаясь неизменным в размерах для тех, кто был вне его, и от этого им казалось, что они сами возносятся по мановению чьей-то могущественной руки все выше и выше. Свершилось. Он понимал это со все нарастающим чувством обреченности на следующий шаг: в его конуре не было закрыто окно (он оставил его так, когда надоело смотреть вниз в бесплодном и жалком своей невыполнимостью желании шагнуть), и это теперь внушало страх. Почему-то он не мог избавиться от навязчивой мысли, что в этом сейчас его последняя надежда- в окне, которое нужно теперь во что бы то ни стало успеть закрыть. Двери его каморки были кем-то заботливо распахнуты, а из полуоткрытой балконной уже заметно задувало. Когда он вошел, не удивляясь больше ничему, смерч с ленивым и томным хлопком вернулся в привычное пространство, став от этого таким огромным, что заслонил собой почти весь унылый пейзаж, зажатый между двумя крыльями строения, родившегося, по-видимому, на последнем издыхании пьяного бреда безвестного алкоголика архитектора. Воздух начал вытягиваться из комнаты наружу, а дверь на балкон захлопнулась сама так, что зазвенели стекла. Он подошел к ней, чтобы защелкнуть на замок, но обнаружил, что тот, кто посетил его обиталище, аккуратно выломал ручку, и забраться в замок не было никакой возможности. Смерч чавкнул чем-то, оказавшимся на пути, и медленно двинулся навстречу. Он отвернулся и стал ждать. Ожидание, как и вчера, сегодня было недолгим. Снова пришли охранники и опять повели за собой в угловую башню в которой второй день вершился суд. Судья сидел на своем месте, напыщенный и важный, как обычно. Конвоиры привели осуждаемого, и судья, помедлив чуть для придания вящей торжественности последующим словам, начал говорить. -Суд нареченных уже в достаточной мере ознакомился с обстоятельствами, приведшими этого человека сюда,- судья легким жестом руки указал на массивную дубовую скамью, на которой сидел теперь подсудимый,- Настало время выслушать его самого. Что ты можешь добавить?- обратился он к сидящему,- Может быть, ты захочешь от чего-нибудь отречься или снять с себя часть обвинений. Что ты умеешь сказать нам? Сидевший медленно поднялся и посмотрел своим судьям в глаза. Там не было ни злобы, ни отвращения, ни сострадания. Только равнодушное внимание, чуть разбавленное интересом: судьи устали от судов, до того похожих один на другой, что они- судьи- почти все знали заранее. Что он мог сказать им, всеведающим? Убежденным в том, что ведают все. Как им объяснить, что нам- всем по-своему и каждому, как всем,- больно? И вместо того, чтобы лечить эту боль, ее глушат. Наркозом с завлекательными этикетками. До остервенения, до самоцели. Ты думал, ты одинок в этом? Чушь! Оглянись. Посмотри на ближнего: он тоже видит, он видит то же! И чувствует, и думает, и страдает, и мучается. Мы все так одинаковы, но каждый одинок. Объединенные одиночеством. Это страшно. Страшно, когда объединяет только крайняя, последняя степень разъединенности. Это уже инферно. Но надо помнить, что мерцающий тоннель имеет все шансы оказаться просто лишь последним всхлипом. Бессмысленность? Тогда- да! Не в словах и даже не во фразе, но в самом действии. Где же оправдание, господин адвокат? Что вы можете сказать в оправдание подзащитного?.. Что? Да где же вы сами, господин адвокат? Почему я вас не вижу? Может, у меня что-то с глазами? Искры вдоль стен и светлое пятно впереди. Похоже на метро, только не пахнет креазотом. А если потрогать руками? Эй, кто там толкает в спину?.. Вперед? Хорошо, вперед- так вперед. Что там впереди, кстати?.. Почему так трудно дышать? Или уже трудно не дышать? Отчего одни вопросы?- где ответ? Хотя бы один. Ты, кто толкал, ответь! Где ты?.. Почему нельзя оглянуться? Ну вот, уже светлее. Сейчас, сейчас... поглядим. Это какая станция? Линия-то хоть какая? Странно, откуда слезы? По ком же это я? Бог ты мой, да здесь вода. Ручей... Всхлип. ГЛАВА 2. КУКОЛЬНЫЙ ТЕАТР Слезы. Никогда бы не подумал, что со мной это случится. Слезы ушли, казалось, навсегда и безвозвратно. Иногда даже становилось обидно, что не умею заплакать. И из-за этого нынешние слезы так неожиданны и так неочевидны, что теперь я уже почти не верю в то, что они случились со мной. Что я их не придумал, как многое другое. От самого ее дома меня окружила какая-то необыкновенная ватная тишина. Я так и не сумел тогда и не сумею сейчас вспомнить, кто из нас первым отвел глаза и шагнул прочь, хотя мне всегда кажется, что это был я. В мыслях кружились и скользили, едва задевая, какие-то обрывки слов, песен, стихов, изредка пробиваясь сквозь равнодушное бездумие городского шума. Словно был без сознания, вернее, оно действовало лишь на один миг вперед. Словно подменил себя копией имени этого самого следующего мига- своим напарником по жизни. Стоило мне очнуться, как это произошло. И напарник уже никоим образом не имел возможности помочь, ибо каждый следующий миг либо напоминал о прошедшем, либо встречал абсолютным отсутствием будущего. Слава богу, никто не вошел и не увидел. Теперь- мне иному- было бы неуютно знать и помнить о том, что кто-то тогда узнал меня таким. Пусть лучше не догадываются, что я таким бываю. Оказывается. Словно бы не узнав его, сегодня она впервые прошла мимо, ничего не сказав при встрече. Ему стало больно и муторно, но забвение пленило и пьянило. И в забытьи он что-то праздновал, веселился вместе с теми, с кем оказался вновь после достаточно долгого времени врозь. Он видел среди своих собратьев по веселью людей ее круга, видел, и это странным образом утешало его: ведь они покинули ее ради этого праздника... Он очнулся на снегу где-то в районе тридцать первого марта- он знал это точно, хоть они и утверждали, что тогда было только еще рождество. Придя в себя, он вспомнил и их последнюю встречу и едва не пожалел, что чувства снова вернулись к нему. Он пытался тогда заговорить, но она ответила лишь минутным взглядом и молча прошла мимо. Ее светловолосая подруга с немного удивленным всегда выражением лица что-то объясняла ему, кажется, куда и зачем они шли тогда. Только он не слышал. От него остались одни глаза, и он мог лишь видеть в ту минуту. Видеть, как все дальше и дальше оказывается ее нежный силуэт в легкой черной юбке до щиколоток, делающей ее похожей на маленькую шалунью цыганку. Видеть, как все меньше и меньше остается мгновений до поворота, который отнимет ее, может быть, навсегда; видеть и видеть, как они безжалостно и безудержно тают: ...еще, еще одно ...предпоследнее... Все вокруг нас- последнее. Дни, шаги, слова жесты, деревья, огни... Даже новые встречи и новые лица- последние. Ничто никогда не будет повторяться. Но миги, мгновения- их нельзя ни считать, ни провожать взглядом. Их нужно вбирать в себя без остатка и населять собой так, чтобы было потом куда вернуться, если наступает время, когда рушится ночное небо, а каждый фонарь истекает холодным огнем неонового одиночества, льется им в глаза и затопляет душу. Чтобы был хотя бы маленький уголок, куда можно было бы прийти, проиграв все сражения на свете; чтобы где-то далеко в горах, за одному лишь тебе ведомым перевалом лежала чудная долина, поросшая бестрепетными цветами принесенных тобой и посеянных там мигов и мгновений. Этот цветок очаровал и околдовал собой юную королеву с первого взгляда. Она никогда и нигде не видела похожих на него. Садовник тоже не сумел назвать его и только махнул рукой, сказав, что эта часть сада уже давно заброшена и зарастает, чем ей самой заблагорассудится. Королеве казалось, что цветок смотрит на нее и хочет ей что-то сказать. Быть может, это только ветер пошевелил лепестки, когда она наклонилась впервые увидев цветок, быть может, это был только ветер, и он заставил один из лепестков коснуться ее лица. Но юная королева ни за что не поверила бы такому прозаическому объяснению этого маленького чуда. И каждый раз она приходила к цветку вновь, будто он назначал ей свидания. Королева садилась совсем близко от него, нисколько не заботясь о платье, прямо в траву и слушала его. Или спрашивала, ожидая ответа. -Скажи мне, кто ты? Как зовут тебя?.. Цветок всегда молчал, и однажды королева решила, что он просто не хочет с ней говорить. Она убежала прочь из одичавшего уголка сада, бросив на прощанье цветку какие-то обидные слова и едва не заплакав от горечи и досады. Неколько дней она не приходила к нему, но цветок никак не желал покидать ее мысли и повсюду был с ней. И наконец, она не сумела больше переносить разлуки с ним, и тогда она простила его. Какая разница,- решила она,- знаю я, или нет, кто он и откуда взялся? И что мне до того, если я вижу, как он прекрасен, нежен и чист, словно частичка неба, отколовшаяся и случайно оказавшаяся на земле. Пусть я не могу ничего узнать о нем больше, но я умею принять его таким, какой он есть, и вобрать всего его в себя, не разделяя на части. Не познавать непознаваемое, но принимать его. Долой логику и прочие грубые инструменты из этого сада. Ему не нужен садовник, постригающий деревья по своей мерке, не нужна одороженность, оквадраченность, разделенность. Его не надо делить, пусть даже на самые райские уголки. Он вырос сам в свободе и целости. Только таким его и можно брать, чтобы суметь насладиться красотой естественного. Разрозненный на отдельности, он неминуемо гибнет, обращаясь в пошлый сквер. И покуда не придуманы более нежные инструменты для общения с ним- долой и садовников! Никогда не стоит пытаться объяснить необъясняемое: оно только теряет все свое обаяние и притяжение, подчас становясь от таких попыток совершенно неприятным, а то и вовсе отвратительным. Необъяснимость нужно принимать и чувствовать. Ее нужно переживать. И радоваться, когда это ощущение вновь посещает бедный рассудок, излишне замутненный и замусоренный хламом рацио и рациональных стремлений познать все до конца, разложив на мельчайшие составляющие, связанные между собой строгими и- самое главное- известными к нынешнему часу законами. Для того, чтобы знать это, королева была еще слишком юна, но у нее оставалась целая жизнь, чтобы успеть этому научиться. Чем более юн человек, тем сильнее единство его с окружающим миром. Мироздание и смеется вместе с младенцем, когда ему весело, и плачет, если вдруг стало больно или обидно. Человек взрослеет, начинает понимать и узнавать на себе, что мир, собственно, не обязан жить с ним в резонансе. И человек огораживает ту территорию, которая, тем не менее, остатеся вверенной его чувствам. В нее попадают частично другие такие же- иные на правах вассалов, иные- просто как пограничные. Подчас пределы меняются в ту или другую сторону, расширяясь или уменьшаясь. Эгоизм способствует насильственному увеличению пределов, но ненадолго, ибо таким образом он неизбежно вызывает конфликты, в результате которых либо остается в одиночестве, либо вынужден в разумной мере ограничивать свои притязания на сочувствование. Проследить изменения в границах очень нелегко, а уж предсказать- тем паче. Здесь есть только две относительных реальности. У детей зона их "влияния"- все окружающее. И наконец, умирающий неизбежно замыкает ее на себя. Умирают всегда в одиночку. Конфликты и спорные вопросы в этих "государствах" неизбежны. Никто, наверное, не сумел еще прийти в этот мир и прожить в нем в полном с ним согласии все отпущенное время. И здесь каждый выбирает сам: один пытается искать компромис между собой и остальными, другой изо всех сил,защищает каждый камень своих позиций, будь это даже мертвая пустыня. Я поступил несколько особым образом, не знаю, на счастье, или наоборот, в мучение. Я сделал эту страну такой небольшой, что в нее заведомо никто не должен попадать. Там все принадлежит только мне одному и никак не связано с внешним миром, точнее, не признается ему о своем существовании. Если теперь кто-нибудь прикоснется к ней, это будет означать верную гибель для меня. Я замкнулся схлопнулся, сколлапсировал на себя. Однако, такой процесс обязательно приводит своего хозяина в сумасшедший дом. И чтобы так не случилось, за границей неприступного и монохроматичного я пустил гулять раскрашенного в придурочные цвета двойника. Собственную выездную модель, себя на продажу. Эта кукла выскакивает из-за крепостной стены, стоит лишь кому-нибудь появиться на горизонте. Она строит приветливую гримасу, обезьянничает и забавляется собой и собеседником. Она не прочь поболтать и на серьезные темы, заодно попугав при этом хозяина тем, что выдаст его с потрохами. Она готова жить по всем правилам и канонам, да только время от времени ей напоминают, что она лишь марионетка и лучше бы ей знать свое место и делать, как велят. Кукла может любить, но стоит ей почувствовать первые признаки этого чувства, и появляется злобный цензор, беспощадно вырезающий фразы, намерения и ощущения. Иногда она бунтует и отказывается пояляться для отвода глаз. Тогда я сваливаюсь вдруг в такую неловкость, что не могу найти ни слова, ни жеста, и словно лишаюсь всякой опоры, ощущая себя подвешенным в каком-то пустом и неживом пространстве. Все от того, что мне некого больше показывать, кроме этой куклы, все остальное- не для того, чтобы быть делимым. -Вот, получите меня почти такого, какого требуете, но на самом деле я обману вас и останусь таким, каким хочу сам. Да, все было именно так. И неизбежно то принципиально непробиваемое одиночество, в котором я остался. Ибо уничтожить его теперь можно только вместе со мной. -Только вместе со мной! Клянусь вам, ваше величество, вы погибнете только вместе со мной, только если наши враги убьют всех наших солдат. Я буду вашим последним солдатом и не покину вас до конца, каким бы он не был! В голосе фельдмаршала слышалось столько искренности и веры, что королеве вдруг почудилось, будто она снова оказалась рядом с отцом в таком неправдоподобно далеком ныне детстве, хоть по годам оно как будто и не успело еще уйти слишком далеко. Те же чувства уверенности и покоя и какой-то незыблемой надежности внушал ей этот немолодой уже, но все так же стройный, худощавый на вид, несмотря на плотную осанку, воин, поднявшийся на ее защиту, готовый заслонить ее собой, оберегая и храня от напастей и угроз. В городе была смута. Все бегали, суетились, грозились что-то сделать и переменить, хотя до сих пор никто не взялся бы твердо сказать, чья же все-таки власть в этом встревоженном хрупкой фигуркой городе. Кто-то все же разнес весть о слишком странной речи кардинала во время коронации. Квадрумвират объявил кардинала умалишенным и признал коронацию недействительной. Старого кардинала задержали люди квадрумвирата и заключили в угловой башне замка, в которой расположился сам квадрумвират. На следующее утро кардинал бесследно исчез оттуда; замковая стража даже под пытками отказывалась говорить, что видела кого-нибудь той ночью возле башни. Один только слепой бродяга в сильном волнении пытался рассказать всем, как неожиданно прозрел на рассвете и увидел пролетавших над замком четырех каких-то слишком огромных и слишком странных птиц, о которых он никогда не слышал прежде. -Когда они скрылись за стеной, я снова ослеп!- в отчаянии кричал он толпе, но люди в ответ только смеялись и издевались над ним, полагая, что слепой пройдоха пытается таким бесхитростным обманом выудить у них побольше денег, заняв своими сказками. После такого непонятного исчезновения кардинала в городе стало неспокойно. Сторонники королевы обвиняли во всем квадрумвират, тот же в свою очередь заявлял, что кардинала выкрали люди из королевского лагеря, чтобы скрыть его безумие. -Безумие? Ты зовешь это безумием?- старик выпрямился перед ним, пересилив тяжесть своей невидимой ноши, и заглянул ему в глаза пристально и испытующе. -Что же, может быть даже, ты прав,- продолжал старик, не встретив ответа в его взгляде,- но тогда нам вряд ли есть о чем говорить. Безумца может понять только другой безумец. Ты же считаешь себя нормальным человеком. Да только знаешь ли ты, что такое эта самая "норма"? Есть ли она вообще? Милый мой, да разве ты не замечаешь, как все вокруг тебя давным-давно сошли с ума? Не успев еще даже родиться как следует. Безумны все, но те, чье помешательство более походит на помешательство окружающих, составляя большинство, имеют возможность навязывать остальным и узаконивать свой тип сумасшествия как норму и канон. Нормальный человек- просто лишь самая распространенная форма помешательства. Только и всего Так проще, я понимаю. Самый верный путь доказать свою правоту- увериться, что так же поступают все. Но если это- истина и закон, то мне нет тропы здесь. Я шагаю в сторону. Прощай же и оставайся со своими судьями, и пусть они судят тебя по своим законам, если ты знать не хочешь никаких иных. -О чем ты, старец? В какую сторону собрался ты шагать отсюда? Очнись, ты бредишь, может.Здесь, в этой башне нет сторон, здесь только стены. И стража за дверью. Весь мир теперь- пять шагов вдоль и пять поперек. Куда же ты пойдешь в нем? -Закату вслед. Старик отвернулся и смотрел через решетку окна на разрезанное пополам лезвием горизонта солнце, истекающее своей последней закатной кровью. Горизонт опять настиг его, и солнце отворачивалось от этой земли, уходя залечивать раны куда-то за. Старик стоял, не оборачиваясь, и наблюдал мимолетную драму. Сквозь его голову и сквозь ниспадающее одеяние медленно начинали проступать окровавленные солнцем прутья решетки, а нижняя половина тела от пояса незаметно таяла, оставляя вместо себя темные росчерки трещин между камнями стены. Старик уходил, не оглянувшись ни разу на своего бывшего товарища по участи, а тот смотрел, прижавшись лицом к грубым прутьям окна, сжимая их руками и начисто не умея объяснить происходящее. Он видел, как силуэт старика делается меньше, растворяясь понемногу в кровавом месиве закатного запада, Тоска вливалась в него вместе с развороченным небом, становясь от каждого шага старика нестерпимее и пронзительнее, натягиваясь в нем, вытягивая и скручивая его самого в некое подобие струны. Когда струна не вынесла и лопнула с хлестким звоном, его руки потеряли опору прутьев и ворвались в пустоту, увлекая его за собой. Повинуясь инстинкту равновесия, он сделал шаг, и нога наткнулась на пружинящее ничто воздушного одеяла, которым укутывалась и укрывалась земля. Он остановился, зажмурившись от испуга и восторга, и долго не решался открыть глаза и посмотреть вниз и округ. Века спустя он осмелел и сделал первый шаг. На четвертом земля вспомнила о нем и вскинулась навстречу в жадных материнских объятиях. Он раскинул руки и встретил их, неуклюже отвечая на ласку. Ослепительно белая обжигающая вспышка поцелуя заполнила его, переливаясь в алое и багровое, темнея и проваливаясь в утихающую черноту. Губы шептали невнятные слова, пришедшие в него от поцелуя, и в словах этих было все- и прощание, и прощение, и что-то еще сверх всего этого. Тлеющее небо догорало и гасло, просыпаясь и открывая свои чуткие мерцающие ночные глаза. Сквозь пепел отпылавшего дня проступал застывший для торопливых и коротких человечьих глаз фейерверк, взлетающий над ними теперь, поднимавшийся за вечность до них и переживущий их на целую вечность. Фейерверк вспыхнул и повис огненной шапкой над удивившимися улицами. Так начинался этот странный карнавал. Здесь скачут юродивые и комедианты в масках, что-то поют и смеются невпопад. Здесь влюбляются страстно и понарошку всего на одну волшебную ночь. Здесь взлетают в небо и возвращаются назад размашистые карусели. Здесь танцуют, и то и дело слышны хлопки шампанского в перерывах между новыми взрывами висячих огней. А рядом движется молчаливая и неторопливая похоронная процессия. И никто не может сказать, по-настоящему ли это, или же только еще один, хоть и дурацкий, розыгрыш, и покойник, устав от неподвижности, вот-вот вскочит, залихватски свистнув на прощанье тем, кто только что прощался с ним. Люди смотрят недоуменно на эту церемонию, безмолвно следующую мимо шквала огня, побеждающего сумерки. Им не верится, что в такую ночь кто-то может страдать или даже умирать, однако и нарушить ход этой неспешной муки чьего-то последнего пути боязно. Людские глаза провожают небольшую когорту в черном трауре с обшитым красным бархатом последним кораблем в ее неизвестное и непонятное плавание сквозь человеческое море и куда-то еще, куда никто из них не знает дороги, лишь изредка встречаясь со странным чувством, будто когда-то помнил ее. И корабль плывет, качаясь в такт сердцебиениям своих матросов; корабль плывет без всяких указаний и приказов спящего капитана; корабль плывет, зная о том, что скоро его встретит гавань; корабль плывет, не задумываясь ничуть об этом. И тысяча глаз, может быть, повернутся только на миг, чтобы посмотреть ему вслед. Новая вспышка фейерверка ослепит их на краткое время. И когда зрение вернется к ним, они уже забудут обо всем, что случилось до этой звездной чудесной россыпи, расцветшей над их головами. Очередной салют сменился на экране картинкой экстренных новостей. На ней мчались два состава- короткий пассажирский и длинный, как сама жизнь, товарный. Что-то было в их движении не так- он понял это сразу, как только поднял глаза на экран. Присмотревшись, он разглядел страшную реальность: поезда мчались по сходящимся веткам. Большой уже миновал стрелку, а короткий пассажирский надвигался на него, норовя протаранить бок. Он еще не сильно разогнался но остановиться не было уже никакой возможности. Сидевший перед экраном ощутил предстоящую трагедию, и ему вдруг стали слышны и усталое неведение машиниста товарного состава, ожидавшего, когда же наконец окончится этот рейс, и ужас апатии последнего мига у того, кто вел пассажирский, состоявший из четырех вагонов, в которых сидели разделенные, словно ножом, на два лагеря люди: у одних в окнах зимняя безмятежность, у других- мятежный ужас мелькающих железных стен, становящийся все ближе и неотвратимее. Он закрыл глаза, когда составы на экране прикоснулись друг к другу, объявляя начало вакханалии скрежещущего и корчащегося металла. Быть там за пять минут до развязки! Это оказалось на удивление просто. Мороз пощипывал кончики пальцев, хрустел снег под ногами; В вагоны поднимались люди, такие разные по отдельности, но такие похожие несчастливо- он знал это теперь- все вместе в своей единой судьбе. Последним пришел, выйдя из вокзала с какими-то бумагами, машинист. Увидев стоящего на пути перед локомотивом человека в несуразной для начинавшейся уже зимы одежде, прикрикнул на него, желая обезопасить себя: мало ли кто шляется на пути. Может, пьяный или свихнувшийся чего доброго на мечте кинуться под поезд. Очутившись на пути, человек, принятый машинистом за помешанного, ясно представлял себе, что случится дальше. Сейчас машинист влезет к себе в кабину, стряхнет снег с ботинок, разомнет замерзшие от прикосновений стылого железа руки и тронется в свой самый последний поезд. И этот снег под ногами, сверкавший до того нехоженной белизной, будет разорван в клочья грудами свалившегося на него металла и превратится в красную ледяную крошку от набегающей и стынущей на морозе крови. Зачем, зачем я здесь?- никак не мог понять он,- Все равно нельзя ничем помешать. Неужели это все лишь для того, чтобы еще раз заставить себя пережить бессмысленный ужас? Прошло почти три минуты. Волнение его достигло той точки, за которой обычно наступает истерика. Но он сдерживал себя из последних сил, не давая волю чувствам выливаться в физические проявления. Лишь чуть сорвавшись в своем контроле, он начертил носком туфли на снегу,-"нет". И не смог больше остановиться. Он писал и писал все новые слова на снегу, который засыпал пространство шпал, зажатое между указующими рельсами. Каждое написанное слово исчезало тут же из памяти, но не было времени оглянуться и посмотреть назад. Тем более, что сразу же появлялось следующее, которое тоже необходимо было отдать снегу. И он так и ме мог ни тогда, ни позже сказать, о чем были те слова. От них всех оставалось только слабое ощущение какой-то зарифмованности и размерности. Так он и шел, оставляя буквенные следы и удаляясь от локомотива к последней стрелке. Где-то за поворотом прокричал товарный, раздавая свою радость прибытия всем, кто мог слышать. В ушах человека этот звук стал воплем отчаяния, и он еще торопливее повел свой немой монолог со снегом. Совсем недалеко раздалось бряцание и, как будто из-за спины, прилетел первый, торжественный и медленный, но набирающий силу и скорость перестук колес трогающегося второго поезда. Слова еще не кончились, и он готов был закричаыь от их ненужности и бессильности перед железным монстром. Не в силах поднять глаза и увидеть при этом лицо убийцы и самоубийцы машиниста, он продолжал свой путь шагая приплясывающей странной походкой и неизвестно что оставляя после себя. Шум сделался будто бы ближе, и он даже испугался, что может и сам остаться здесь, сметенный железной щеткой локомотива. Раздались свистки. Он заторопился, отчего буквы сделались размашистыми и немного корявыми. "...кой,"- дописал он и ощутил, что нового слова больше не будет. Перед тем ,как отпрыгнуть в сторону от этого стального пути, он оглянулся. Пассажирского состава не было видно... Значит, он сумел?! Да?! Да! Да!! Он смог, предотвратил своими словами целое море смерти и боли и страданий. Счастливая полуобморочная улыбка пришла на его губы. Навсегда. Удар, который свалил и отбросил его прочь, был неотвратимо тяжелым и массивным. Он так и не успел что-либо понять, и послушные губы оставили гримасу счастья на мертвом лице. Машинист успокоил себя мыслью, что только сумасшедший может, так странно пританцовывая и что-то корябая на снегу, идти навстречу поезду и не реагировать никак на гудки. Однако, что же он увидел там, впереди, и отчего застыл оглянувшись вдаль, когда перестал смотреть себе под ноги? Этот вопрос скользнул мимо, и машинист не стал заботиться им: мало ли что могло прийти в голову помешанному. Впереди горел зеленый, и путь был открыт. Он погиб, а я так даже не успел узнать, как его зовут. И теперь, возможно, уже никогда не узнаю. Как не узнаю никогда, что хотел он сказать мне за минуту до того, как на него навалилась эта жестокая махина локомотива. И только трижды повторившийся страшный крик будет стоять у меня в ушах. Нас оставалось всего только пятеро, и что-то такое должно было случиться, ибо сегодня нас снова собрали вместе. Но ничего опять не объяснили конкретно, и мы только ждали, ждали чего-то неведомого и опасного, ждали и хранили своим ожиданием кого-то, также нам неизвестного. И все вроде бы выглядело совсем спокойно, но тут вдруг этот электровоз, и наш пятый так и останется теперь для меня безымянным. Негде узнать, не у кого. Им не нужны наши имена, они находят нас и без них. Им нужны мы, и этого вполне достаточно для того, чтобы нам предназначалось так погибать. ГЛАВА 3. ЗАГОВОР МОЛЧАНИЯ Какие чужие, непонятные слова! Нельзя никогда поступать так, как поступаю я. Я разговариваю с собой совсем на другом языке, чем со всеми. Здесь слова значат совсем иное, здесь по написанному синими чернилами напчисано еще очень немало невидимыми. Причем, порой, самое важное. Здесь нет законченных и оформленных идей и повествований; здесь только некие заклинания, вызывающие и проявляющие их из небытия. И вот эти-то заклинания и написаны на моем наречии, которое никому не доверяю просто уже оттого, что не сумел бы этого сделать, даже пожелав. Не следует ли из того, не должно ли следовать, что ты не можешь быть интересен никому? Ведь те, кто создают в себе себя для себя,- те спсобны лишь на эгоистическую узость, граничащую с личной плоскостью. Ибо одна из оскоминных истин гласит: все познается в сравнении. Но буде даже желающим заниматься сравнениями, они всегда предвзяты в них собственным эгоцентризмом, в силу которого познание личных слабостей делает их не сильнее, но еще более слабыми. Слабыми именно потому, что такое познание увеличивает в них степень эгоцентрического. Естественно, это заставляет их все тверже отказываться от попыток примерять мир к себе и себя к миру. В сочетании с довлеющими моральными и личными устоями из них выходят субъекты, вознесшиеся над миром так, что эгоцентрические проявления обращаются и на самое себя. Это уже сверхэгоцентрики, и для них возможно ненавидеть и отрицать все и вся, включая собственную личность, и тем не менее, оставаться эгоистическими натурами. К такому пониманию часто приходят не реализовавшие своих наклонностей к самовозвышению. Может быть, даже все или почти все кратким образом касются такого состояния, однако, его быстротечность и мимолетность делает его практически незаметным и не влияющим сколько-нибудь негативно. Другое дело, когда такое состояние является перманентной фазой существования. Увы, все это бессильно даже просто перед мокрой губкой, что уж там говорить о времени. И час настанет. Ничья слеза скользнет сверху вниз и чуть наискось, смывая строившие нечто строки, превращая их в расплывчатые разводы, за которыми больше уже ничто не будет стоять. Слеза будет бежать, спотыкаясь в своем безумии о безумные подчас слова,- она будет темной чернильной каплей идти по следу, скатываясь со страницы на страницу и разрастаясь капелью тех слез, что невыплаканными превратились в замерзшую горечь букв. И в конце, мутно синим девятым валом, пронзительным, как прыжок дикой кошки, целящей в глаза, она обрушится на последнюю точку над последней и. Как много, слишком много здесь человеческого. Ах боже мой, откуда только взялся такой человек, откуда я свалился на собственную голову такой немой и такой черствый? Причем только на выдачу, но не на восприятие. То есть, я с легкостью замечаю и улавливаю многие тонкости, подчас даже несущественные или вовсе несуществующие, однако ни на йоту не способен воспроизвести их сам в собственных словах манерах и поступках. Умереть молча- сколько в этом глупости... и меня. Что ж, если не найдется сил или хитрости заставить такое дурацкое "я" сделать то, что необходимо сделать завтра, тогда придется посыпать голову пеплом и ползти с покаянием к нареченной Самое комичное в этой ситуации- ее обнадеживающая и мучающая неопределенность. Это словно первый шаг на недостроенный мост, который грозится обрушиться на втором, но может так статься, выдержит до последнего. И оставаясь на одном берегу, всегда можно лелеять в себе надежду добраться до другого. Сделав же два шага и услышав предательский хруст под ногой, с ней уже трудно будет не расстаться. И выбор: строить, идти, ждать. Строить я не умел никогда. Все вокруг строилось кем-то, или уж по крайней мере, без моего слишком деятельного участия. Да и строить в одиночку тем более не хочется. А над рекой- туман, и ничего не видно, что творится на другом берегу. Только лишь прислушиваясь к звукам с той стороны, можно уловить какие-то скрипы и шорохи, которые вполне могут оказаться просто жалобами скучающих на крутых склонах деревьев. Ждать? Чего можно ждать здесь? Только очередной весны, которая вопьется зубами ледохода в эти сваи и будет подмывать их стать плотами и унестись бог знает куда отсюда вместо того, чтобы стоять до скончания века в предчувствии твоих шагов. И покуда они не узнали упругой радости от одолевающей их поступи, им не устоять перед таким соблазном. Идти. Тысячу раз зная это, девятьсот девяносто девять раз делал первый шаг. И осекался на втором. То испугавшись тумана, то заглядевшись в бездну под ногами, то услышав их крики за спиной и принужденный обороняться. И хорошо еще, что они не могут сами порушить этот мост: только я, только река, только она. Но все же. Идти? Мне страшно. Я смотрю на фотографию в разметанных волосах и руках, брошенных на усмирение непокорных, смотрю и не верю цели. Я вспоминаю ощущения пальцев, улавливающих ее сквозь покровы, вспоминаю предпоследний шаг и последний поворот и самый последний взгляд- и страстно мечтаю стать стрелой, летящей в эту цель. Я закрываю глаза, вижу публичность: слова, слова, жесты молчание- и холод. Я ищу огонь, ищу, сбиваясь и бредя кругами, доходя до бреда. Где я найду его? Что сделать, чтобы отыскать? Идти. Он пришел и работает теперь на всю катушку. Он шепчет, монотонно повторяет одни и те же слова,взрывается внезапными угрозами, переходя неожиданно к уговорам. Он готов на все, лишь бы вдолбить это мне. Я не должен, я не могу, не имею права, недостоин, не желаю(!)- все,что угодно, только бы не допустить. Видишь, милая, это очень древняя стена. Сейчас мы к ней подойдем совсем близко и может быть, нам удастся отыскать ворота. Но он снова станет на оборону своей полурухнувшей святыни. Немой сторож онемевшего мира. Он опять готов драться из последних сил за свое молчание, за этот город, из которого давно изгнаны все голоса и звуки. Все, кроме одного- этой высокой и непомерно тягучей ноты, которая длится уже так привычно-долго, что стала сливаться с тишиной. Тишина ведь тоже звучит и совершенно по-разному. И видимо, он готов умереть за свой вид тишины. Так что же нам делать, милая? Споем ли мы ему наши песни, расскажем ли, ка замечательно слышать тот хаос из многих музык, который окружает его крепость? Наидем ли мы те слова? Как жаль понимать, что первая фраза в этом разговоре принадлежит ему. За ним начало, и захочет ли он начать?.. Для начала вместо меня туда отправится каменный бесчувственный истукан. Куклу загнали в каземат: наступил решительный момент, и полагаться больше нельзя на веселенького идиота, тем более, что он исхитрился, кажется, заразиться опасной болезнью с сердечными осложнениями. И поэтому кукла отправлена на нары для лечения и перевоспитания. Ей остается только смотреть, прижавшись к клетчатому окну, как внизу с ржавым стоном расходятся створки городских ворот, как поднимает тяжелые ресницы пустых глаз спавший железный рыцарь, закованный в латы; как он проходит, ступая неотвратимо, под аркой и выходит за стену. Кукла могла бы вполне попытаться сбежать и обогнать медленно и верно ступающего рыцаря, да уж слишком привыкла она покоряться, когда в очередной раз решают за нее. Слишком много в ней от куклы и слишком мало от человека. А где же человек? <диогенизм> Нет, это были не люди. Варвары, вломившиеся в город на рассвете, устроили полный погром и разметали все вокруг. И только стены остались стоять, когда они удалились. Полузасыпанный пеплом встал, усмехаясь, железный рыцарь и отправился в подвал мастерить новую куклу взамен убитой и сгоревшей дотла. Вдали за городскими стенами таяло легкое облачко пыли, которое оставлял после себя торопливый гонец, летевший в столицу, чтобы известить королеву об ужасе этого утра. Ночью фельдмаршал бежал на сторону противника и во главе своих вчерашних врагов ворвался на ошеломленные исчезновением своего военачальника позиции. Вагон электрички. Холодная ночь старого нового года. За окном мелькают огни ночного пригорода. Рука в руке и, кажется, даже отвечает на пожатие. Модная "сеточка" на ногах выглядывает из-под полы зеленой шубы так зябко, что пояляется почти навязчивое желание согреть их, привыкшими к зимам без перчаток, и оттого постоянно теплыми. Голос, пробиваясь сквозь механический шум, приносит порой отзвуки дыхания, ветерком касающиеся щеки. Мучительная жажда поцелуя не дает сосредоточиться на словах. Она хотела иметь во мне друга, быть может, советчика, к которому можно прийти, поговорить о чем нибудь важном или просто о высоком,а потом сказать: до свиданья,- до следующего раза. Она хотела иметь у себя друга, который развлекал бы ее, помогая ориентироваться в тех вопросах, где она сама не была сведуща. Она хотела бы платить такому другу милостивым согласием провести с ним вечер и позволить ему проводить ее до подъезда, но не дальше, но не ближе, но не больше. -Ведь мы же останемся друзьями?- в этих словах дрожал почти что легкий испуг. Желал ли он иметь такую подругу? Нет и тысячу раз нет. Только больше, только ближе, только дальше. Дальше только равнодушие. Им теперь я просто спасаюсь. От воспринимания и переваривания этого ада. Этой пустоты и невыносимости. Я закрылся в некое подобие скорлупы и теперь только одного желаю: чтобы как можно скорее исченуть отсюда. Крылья отросли, но цепь, прикованная к ногам, мешает лететь. Рожденный быть бездомным да не мечтает об очаге. Дальний маяк еще ждет. Исполняя свой каждодневный обряд. Посвящение в ночь одинокого пунктира дальнего огня. Огня не направляющего, не указующего. Ждущего безмолвным криком каждой новой вспышки. Ждущего невесть сколько и безвестно чего. Ждущего просто лишь оттого, что такова его внутренняя природа. Наверное, таких маяков нет в реальности, раздробленной на параграфы установлений, инструкций и техники безопасности. -Научившись так умервщлять себя, сумеешь ли вызвать к жизни? Именно так. Именно это я хотел бы спросить. И попробуй, докажи мне, что ты можешь это сделать. Боже мой, да ведь это будет издевательство над собой. Я не хочу этого. Я сдаюсь... может быть. Еще три дня. Три дня, и я уйду от стен этого замка, чтобы никогда не возвращаться к нему ни с оружием и войсками, ни с ключами. Это не мой путь и не мой способ. Немой путь-вот мое назначение и мой выбор. И я всегда знаю и чувствую это, даже когда пытаюсь изо всех сил поступать наоборот. Даже тогда высокой нотой тоски где-то там, на последнем пределе, звенит натянутой тетивой моя страна, моя дорога и ее трехмерная тень, падающая к солнцу. Степень связности, степень обязанности- неодолима. И я не смогу уйти от нее, сколько бы не пытался. Случайный отпрыск междумерья- я не хочу этой реальности, фатальной и жестокой, слишком завязанной на миг. Сладкое ощущение очередного взрыва внутри. Когда сходятся две невозможности, налетая бескомпромисно одна на другую. Когда абсурдно любое действие, а бездействие оказывается пиком бессмысленности и абсурда. Это просто описание очередного боя. От обороны, ибо своими силами наступать я уже давно не умею. А резервы и подкрепления растеряны и разбросаны по миру, и ни к одному сейчас не броситься за выручкой. Однако, теперь я еще надеюсь устоять. Напрасно. Я промолчу. Будет больно, я знаю. Уже теперь- больно. Но я промолчу. Это моя дорога- немая и мучительная, когда оглядываешься назад, немая и мучительная впереди. Забыть. Забыть все и вся, и себя в том числе. Особенно теперешнего. Ты ведь сумеешь это, мой милый себяубийца. Тебе это не впервой. И видимо, еще не в последний раз. А больно только оттого, что сейчас я задую последний огарок надежды свернуть к ней. Все это время я оставлял его тлеть, хотя он давно не мог выхватить даже самую малость из окружающей темноты, а теперь решился прекратить его мучения, заменив их на свои. Захлопнется последний ставень, и заколоченний дом уснет недостроенным, одиноким, слепым сном. Когда проснется он? Железка! Мерзкая машина! Никуда не деться от ласки и нежности стальных узлов, охвативших голову, руки, ноги. Милая моя, ты снова здесь. Я не ждал, прости. Но ты пришла, пришла и магия твоих встреч. И я поддаюсь твоим словам, тяжело вливающимся в мой рассудок; я все понимаю, что от меня требуется, и все постараюсь выполнить. Без "постараюсь"? Хорошо, просто- выполню. Обещаю! Да, да, обещаю, только не стискивай меня так теперь в своих объятиях. Я- твой, твой и без них. Сейчас? Сделать все сейчас?- Ты же видишь, это невозможно. Нет, не умоляй, я не сумею прямо здесь и прямо теперь. Позже. Дай мне хотя бы немного времени, и я отдам тебе взамен все, что ты требуешь. Ты хочешь, чтобы я сказал,-люблю?!-Мерзкая!.. прости. Милая моя, ты же все о нас знаешь. Мы так давно наречены друг другу, что незачем вновь теребить всякие слова об этом. Я- твой, твой и без них и уже повторяюсь в этих словах сегодня. Нет, я не буду рвать ее фотографии. Знаю, что ты не можешь сделать это сама, жалей сколько хочешь. Но я не стану. И лаской здесь ты не добьешься ничего. Нет, мы не посссорились, просто я не хочу этого делать и все. Все. Это все. Я промолчал. Что означает: выбор сделан. Если не сделан даже, то уж наверняка предрешен. Хочу бежать отсюда. Вновь от всей души хочу сорваться и уходить, уходить, уходить. Только теперь совсем не знаю, в какую сторону. Войска ушли. Нет, даже не так. Войска бежали. Потерявшие своего фельдмаршала, под началом простого полководца они вернулись назад и закрылись в старой крепости, на которую никто никогда не покушался и не собирается того делать. Солдаты больше не хотят воевать за себя. Полководец отказался от всех притязаний, оттого что вдруг почувствовал себя простой куклой. И он ударился в очередной круг богоискательства, мечтая встретиться с теми, кто придумал его таким. Он поджег свечу, и пламя, такое нежное и слабое, затрепетало в темноте. Стоило лишь сделать шаг, и оно начинало тревожно биться, будто в испуге. Он остановился и свеча понемногу успокоилась и пришла в себя. Но холод, подступавший отовсюду и какое-то пока неосознанное чувство заставляли его идти. Ему нельзя было останавливаться на одном месте: он мог замерзнуть или же его могли не дождаться там, куда лежал еще непонятный ему путь. А свеча чуть слышно вздыхала о чем-то своем (быть может вспоминала первый огонь, осколком которого она была), и ее было так жаль, что он не решился убить ее своей неуклюжей поступью. Чуть помедлив, он нежно опустил ее на землю и осторожно поставил там. И шагнул в темноту. Еще через два шага его вдруг обожгло неясное воспоминание, скорее даже только предчувствие былого. Он оглянулся, надеясь обмануться. Пунктир тлеющих огоньков тонкой цепочкой убегал вдаль, теряясь там, где воск кончался и сгорал фитиль оставленной когда-то свечи. Рваная ниточка живых пока огней образовывала зачарованное игрушечное королевство света, в которое так хотелось вернуться. Ни шагу назад!- этот приказ давно терзал его своей категоричностью и невозможностью избегнуть исполнения. Он закрыл глаза, ненужные более, повернулся и снова шагнул наощупь вперед. Впереди была темнота. Наверное он думал о покинутых огнях, но недолго. Когда он забыл о них, тьма стала раздражать его. Он поджег свечу, и пламя, такое нежное и слабое, затрепетало в темноте... Вчерашняя метель пришла без имени. Просто свалилась с небес божественная круговерть из мятущихся раскидистых хлопьев, невообразимо мягких в своих пркосновениях и полных невозможности в своем неизбывном стремлении лечь и укрыть собой все до себя. Белесые глаза фонарей были широко раскрыты и немигающим, холодно удивленным взглядом встречали небесных гостий, белых мессий на полчаса. Мессии слетались безымянными на этот раз... Имени больше нет в них. Это значит, свобода? Через пять минут ничего не осталось. Только падал противный мокрый снег, налипая на лицо и стекая каплями вдоль щек к уголкам губ и ниже. Вот так и заканчиваются сказки, когда они не пишутся сказочниками и когда в них хотят поселиться. Когда он проснулся сегодня, струна уже звенела. Легко и призывно. Тоска по ней в будущем сменилась тоской о ней в прошедшем. А любая она грядущая сместилась в категорию неприятия. Но тоска прошедешго испытывает обрыв в том самом месте, где прошлое граничит следующим мигом с еще не случившимся. И посему она обречена на одинокое продлевание себя, пока грядущий миг не выстрелит в нее чем-то более сильным, чем она есть. Все это только для того, чтобы сказать: все помню, но никогда не вернусь. Я действительно никогда не возвращаюсь здесь, хоть не пойму никак, отчего мне это запрещено. Наверное просто в том, чтобы вновь и вновь подниматься, и идти к тем же стенам, и вновь быть от них отброшенным, и снова начинать все с нуля- в том я вижу не собственную силу, а слабость и унижение. Хотя с тем же успехом, вероятно можно назвать слабостью и противоположный вариант. Однако, это мерило выше меня, и я ему подчиняюсь. Отказ для меня достойнее безрезультатных попыток добиться. Побеждая себя, побеждаешь мир? Но что значит побеждать, и что такое "себя"? Это все так запутано, что порой чувствую, как обманываю себя, а подчас на все сто уверен в правоте собственных действий. Старый парк умирал. Нестрашно, всего только до следующей весны. Повторялась ежегодная драма. Сентябрьское небо еще висело опрокинутой голубой чашей над ним, а солнце старалось ничуть не меньше, чем в августе, но несмотря на это, парк, опустело и роняя первые желтые листья, встречал осень. И уже не верил больше ни солнцу, ни небу. А может, только устал от шума, гомона и зноя и мечтал теперь о снежной белизне и безмолвии. Скрипичный квартет Моцарта разносился из почему-то не отключенного еще динамика, и от этого роднее и понятнее оказывалась скупая суть последних минут: старый парк в ему только ведомый раз ждал сна. Дремотное запустение влекло в себя, научая быть тихим и умиротворенным в понимании каких-то пока неясных, но глубинных причин бесцельного блуждания среди подернутых позолотой деревьев. Мысли неторопливо рвались и разлетались обрывками, как листва по асфальтированным дорожкам. Вечное и великое дробилось о каждый шаг и ложлось под ноги атомами следующего мгновения. Тишина изнутри выплескивалась на свет и сливалась с тишью и безликостью этого угла. Осознание себя неторопливо таяло, превращаясь в осознание всего и делаясь от этого совершенно бессознательным. На десять минут вокруг не было ничего, только нестрашно и всего до следующей весны умирал старый парк. И мир за пределами десяти минут оказывался внезапно устроенным гораздо сложнее, чем представлялось вовне опустевших аллей. Сложнее, возможно, чем даже могло когда-нибудь представиться вообще. И не было в этом мире мелочей, не было пустяков. Их не бывает вовсе. Бывает лишь пустячный взгляд на вещи. И чем больше вокруг кажется малозначительным и мелким, тем более мелким оказывается на поверку собственное восприятие. Вернее, размытым и бесчувственным. Все вокруг одинаково значительно- и снежинка на руке и ствол у виска- между ними нет никакой принципиальной разницы. Это уже мы устанавливаем ее, распределяя степени важности, полезности, красоты повсюду, куда имеем возможность дотянуться. И снежинка на этой шкале попадает в безделицы (если, конечно, ей посчастливится еще быть замеченной), а ствол вырастает в космическое событие. А мы сами оказываемся функцией вселенной, которая каждое событие снабжает весовым коэффициентом, ренивелируя его из потока изначально равнозначных. Сумма этих коэффициентов есть личное мировосприятие. И ее не удается сделать больше за счет превознесения чего-либо одного над остальным. Только ноль для ничтожного и только единица для всерешающего. Чем больше нулей, тем меньше сумма мира в наших глазах. И наша сумма в этом мире, наша связь с ним, наша пригодность для него. Быть может в этом и есть наша самая высокая цель, наше назначение- дать этому миру оценку? Он сам слишком объективен, чтобы судить о себе, чтобы суметь оценить себя. Он лежит вокруг и вопрошает каждым мгновением и каждым атомом- возьми его, преломи в себе и выпусти обратно, наградив своим ощущением. Ответь ему. Ответь ему, каким ему быть: он станет таким, каким ты его увидишь. Ты отвечаешь ему каждым своим мигом, каждым движением, каждым дыханием и мыслью. Можно поставить себя над миром, можно заставить его подчиниться, но это ничего не изменит: он сумеет ждать, и рано или поздно, заберет все, отданное авансом, обратно. Тогда останется только одна эта сумма- все, что можно пронести через таможню бросив на весы. Вздрогнет ли стрелка? Он вздрогнул от неожиданного ощущения взгляда. Справа, оттуда, где через раскрытое окно втекали упругие майские сумерки. Встав из-за стола, он пошел им навстречу. За окном было Небо. Когда приходят высокие облака, когда небо становится таким- плоским и серым с голубоватыми полосами-переливами- тогда появляется ощущение чуждого, глубоко иного. Иных глаз, которыми вдруг начинаешь смотреть, вглядываться, чувствовать, оценивать. И понимать. Я создан, чтобы отвечать. Спрашивайте. Просите. Требуйте. * * * И поэтому не стоит искать в этой книге подчеркнутых слов. Их там нет. Их можешь подчеркнуть только ты сам. И поэтому не нужно видеть особенностей там, где все естественным образом подчинено естественному же образу. И поэтому не стоит искать ту, чье очередное появление может случиться роковым образом. Отказываться- это так удивительно и странно. Особенно, когда соседствует протест и сознание необходимости. Объединяясь, они дают невообразимое ощущение хаотичаеской лоскутности. И самое чудное- то, что я люблю не ее, а совсем иную. И каждый раз это случается вновь, и каждый раз со все более ужасающей отчетливостью и кристальностью. Нужно наверное пытаться любить иную в ней, но этого я не могу себе позволить, не могу на это решиться. Все это с большой долей истины- бред. Бред, основанный, однако, на реальном положении вещей. Более того, похожий до боли на это самое положение вещей. Отказ уже свершился, и это теперь табу. Табу последнего "нет", через которое я еще ни разу не пытался и даже не думал осмелиться перешагнуть, каких бы мучительных дней мне то ни стоило. Я заморожен. И скорее умру, чем соберусь выйти из этого состояния. Потому что выйти- это и означает расстаться с собой. Навсегда. Угрюмая молчаливая толпа рассталась с покорностью и сосредоточенно пробиралась теперь хитросплетениями королевских покоев грандиозного дворца в самом центре столицы. Наконец она достигла зала, в котором сидела ничего не подозревающая королева. Обезоруженная и связанная стража не смогла ни о чем предупредить свою госпожу, а прислуга сразу же перешла на сторону немых повстанцев, как только донеслись первые звуки, возвещавшие об их приближении. Королева нахмурила брови, когда без доклада камердинера вдруг с шумом распахнулись сразу три двери из смежных покоев. Но она не успела произнести ни слова и застыла в удивлении, увидев людское море, нахлынувшее и затопившее ее уединение. Люди все прибывали и прибывали, их уже становилось так много, что они подступали к самому трону. Никто не проронил ни звука- это был заговор молчания. Достигшие вершины, венца своего плана люди не знали, что им нужно делать дальше, и переглядывались в недоумении, пытаясь найти ответ в глазах соседа. Многие смотрели теперь на королеву и улыбались ей. Королева действительно была сказочно красива; легенды, ходившие среди простолюдья, о ее прелести оказались правдой- в этом теперь ни у кого не было сомнений. Ничего не понимающая королева понемногу пришла в себя и только-только решилась сказать что-либо окружившим ее мятежникам, когда сквозь плотную толпу, расталкивая ее локтями достаточно немилосердно, начал пробираться от дверей к ее трону какой-то человек со свитком, зажатым в кулаке высоко поднятой левой руки. Люди уступали неохотно, хоть и не оказывали видимого сопротивления. Но сильнее всего поразило королеву то, что все это происходило в полной тишине. Никто не проронил ни слова, и было слышно лишь только медленно успокаивющееся дыхание множества людей, долго бежавших среди многочисленных лестниц и переходов дворца. И еще- шаги и шум проталкивающегося к трону человека со свитком. От этого королеве стало вдруг страшно,и она не сумела решиться нарушить зловещую тишину, которая повисла в ее покоях. Пять минут назад здесь тоже царила тишь, но она была совсем иной- безмятежной, наводящей на размышления, которые звали за собой вдаль и ввысь, откуда порой так не хотелось возвращаться. Королева слыла мечтательной и не стыдилась и не скрывала этого. Нынешняя тишина казалась пугающей и жуткой. Королеве до смерти хотелось убить ее немедленно. Может быть, даже закричав изо всех сил и теряя свое королевское достоинство. Но тишина была сильнее, и королева не пересилила ее пока человечек со свитком приближался к трону вплотную. Королева взглянула на него. Вот он какой, их новый вождь. Невзрачный на вид, странно, чем же он сумел завоевать их симпатии? Взгляд королевы остановился на лице вождя изъеденном редкими оспинами, пробежался по нему и с разбега наткнулся на глаза. Властительница едва на вскрикнула от испуга. Глаза, блеск их был безумным совершенно- это было очевидно сразу же, как только взгляд встречался с ними. В них полыхал какой-то адский огонь, замешанный на ощущении достижения заветной цели, похоти и исполнения назначения, выполнения собственной судьбы. Прочтя в темно-карих нежных глазах королевы смертельный ужас, человечек улыбнулся кривоватой ухмылкой, но как-то устало, словно ему приходилось участвовать в подобных сценах не в первый раз, и он измучен их беспрестанными повторениями. Машинальным движением он развернул свой манускрипт и, будто опомнившись, рывком развернулся лицом к толпе и приказал двоим дюжим парням-близнецам, стоявшим неподалеку, -Эй, вы! А ну-ка, возьмите скорее пару подушек и прикройте ее величеству уши, пока я не закончу читать. Королева попыталась вскочить, но братья, окрыленные вниманием и доверием вождя, быстро справились с заданием, удерживая ее на троне и заложив ей уши двумя небольшими подушечками, которыми обыкновенно забавлялся ее шут. Королева только лишь отважилась выразить свое возмущение и негодование, как увидела, что лицо вождя исказила злобная гримаса ужаса и ненависти. -Ни слова!- вскричал он, так громко и пронзительно, что зазвенели стекла витражей, и королева смогла услышать этот истерический крик сквозь плотно прижатые подушки,- Ни слова, именем неба заклинаю вас!! Всех заклинаю,- обернулся вождь к своим немым солдатам. Так же вдруг, как пришел в ярость, человечек утих и начал читать ровным спокойным голосом, и королева больше ничего не могла разобрать. -Именем Господа нашего, Вседержителя,- читал он не меняющимся тоном,- именами святых отцов церкви нашей и на благо народа нашего сего дня восьмого третьей календы месяца Януса объявляем королевскую власть в городе низложенной и замененной на правление великого квадрумвирата. И да будет так и ныне, и присно, и во веки веков! Господу нашему хвала и слава! Аминь!- завершил он свою речь нз выдохе, слишком, пожалуй, тяжелом, чтобы соответствовать ситуации. -Что ж вы стоите, остолопы!- снова взъярился он,- радуйтесь, пойте, орите! Больше вам не нужно молчать. Нестройный хор завопил ура. Люди начали обнимать друг друга и поздравлять с радостным известием. Братья-атлеты бросили свою высочайшую игрушку и присоединились к веселью. Неожиданно получившая освобождение от грубых мускулистых рук королева затравленно и ничего совсем не разбирая в натупившем хаосе смотрела, как медленно расходится галдящая и орущая теперь, как ей и полагается, чернь. Хранила молчание сейчас только одна королева. Она была слишком потрясена случившимся, чтобы находить какие-нибудь слова, подходящие к данному мигу. Толпа редела постепенно, и наконец в зале остались только двое: низложенная, но ничего не знающая еще о своем падении королева и вождь черни, который сидел теперь, обняв колени, шагах в пяти от королевского трона. Королева застыла в ожидании, подвластная магии этого неказистого человека, которого сейчас даже боялась. Она ждала слова, объяснения, домогательства, может быть, чего-либо еще более ужасного. Она готовилась к нему, сжимаясь в один маленький готовый к отпору комок. Но случилось непонятное и то, чего она ожидала меньше всего, а точнее- никак не могла ожидать вовсе. Так же безмолвно, как вошел, человек встал и понуро отправился к дверям. Он ни разу не оглянулся, пока не достиг их. И в последний раз нарушил безмолвие легким стуком затворяемой двери. Бессильная что-нибудь понимать, королева попыталась привстать, чтобы найти хоть кого-нибудь, кто сумел бы объяснить ей происшедшее. Но головокружение и тошнота подступили вдруг, и в глубоком обмороке она почти беззвучно осела рядом с троном на одну из брошенных там подушек. Через четверть часа вернулись первые слуги... Ч А С Т Ь II: С И М Ф О Н И Я М И Г А Рассвет застанет их наедине. Два мира повернутся один вокруг другого на мизерную долю своего засмысловатого пути, и в линии, разделяющей искрящуюся черноту пополам, наступит блистающий разрыв, который породит и солнце, и день, и свет, и небо, и всех остальных, кто был после. Песок будет так же, как и вчера, шепотом жаловаться на упрямые волны, двигающие его сотый век безмолвно и бесцельно. И сто веков проснутся и встанут над песком, защищая и свидетельствуя. И воздух напоится ими, пока рвется нить, сшивающая земное и небесное, разъединяя их на всю жизнь и до следующего заката. И волна вдруг, впервые за всю себя, застынет на бегу, не дотронувшись до песка. Время на миг остановит свое сердце, и рассвет застанет их наедине. * * * Не могу понять и не знаю пока, чего же я хочу от этих записей, но как-то не сумел заставить себя отказаться от них. У меня нет и не было плана, нет последовательной цепочки идей, которой собирался бы твердо следовать. Ничего такого нет. Одно ощущение необходимости. Всего того, чему наречено было лечь на этих листах. Видимо, это только черновик. Черновик, так похожий на жизнь. Хотя впрочем, и бытие наше тоже, пожалуй, слишком смахивает на черновик. Который каждый день приходится писать набело. И нужно писать, ибо, расставаясь с собой сиюминутным, позже внезапно осознаешь, что напрочь позабыл ту сиюминутную версию себя, в чем-то наивную сильнее, чем ты есть теперь, а в чем-то более талантливую или искреннюю. Все, тогда уже поздно браться за восстановление утраченного: никогда не найти способа почувствовать вновь его чувствами, взглянуть вокруг глазами того себя. От него осталось только сухое воспоминание, которое если и даст возможность перечитать себя, то в одних лишь заголовках, не пропуская дальше них. Воспоминание, которое отшамповало и спроецировало тот мир на кинопленку и прокручивает ее, ластясь и заискивая. Да только звук и цвет и запах утеряны, остались лишь пятна образов и эпитетов, вновь и вновь повторяющихся на экране и вновь и вновь приносящих с собой разочарование и непонимание. И если мысль изреченная есть только ложь, то мысль убиенная есть уже зло. Пусть это зло над самим собой лишь, но от этого ему не удается перестать быть злом. И нет ему оправдания, даже когда забвение легче, чем память. Память терзает несбывшимся и неосуществленным, а забвение грозит утраченным и покинутым. Сиюминутность преходяща, но ведь и все остальное тоже. В мире нет места максимализму с его четкими очертаниями и гранями. Никогда, всегда,ничего, все- этому нет места в мире. То, что воображается за этими словами, есть ничего больше, чем самообман- наивный и безыскусный. Мир и мы в этом мире- только приближение, беспрестанное приближение к этим словам. Быть может, когда мы станем к ним ближе, то и самих слов останется меньше. Быть может, тогда выяснится внезапно, что никогда и всегда по сути дела одно и то же, также, как ничего и все. Также, как и любые другие крайности и противоположности, выдуманные, чтобы ограничить ими беспредельный кругозор окружающего, чтобы не спасовать перед ним в собственной бесконечной малости. Чем выше степень всеобщности, тем более бесконкретна она. И потому всеобщее есть ничто. И нас спасает только тот лишь факт, что ни всеобщее, ни ничто не достигаются нами, хоть мы и стремимся так к первому и так страшимся воображаемого второго. Всеобщее подразумевает абсолютную объективность, абсолютное знание, абсолютное бытие. Именно в силу этого всеобщность смертельна для человека, слишком несовершенного, к счастью, в своем субъективизме, чтобы добиться ее; именно потому для него она означает ничто. Человек- это всегда больше. Всегда увеличение, всегда шаг. Незавершенность- это жизнь. И тогда "больше ничто" неизбежно означает смерть. Стремиться к идеалу, который несет гибель- в том непременно должно присутствовать нечто нечеловеческое. Нечто от того, кто придет после, и для которого человеческое все еще не будет ничем. Это наше стремление- его надежда стать явью. Он навевает нам ее как дивный сон, как страстное желание, как неотвратимость. И человек не может не подчиняться, отдаваясь во власть собственной экспансии. И чем ближе подходит он к вечности, тем очевиднее будет становиться величие мгновения, величие сиюминутности. Сиюминутное- это попытка войти в вечное с черного хода. Два этих слова написаны на разных сторонах одной таблички. Миг дарит нам первое приближение неуловимости и ничто. А значит, он так же близок к вечности, как пределы существования всего проходящего сквозь этот миг. В восприятии величия мига, мимолетного, сиюминутного, в понимании их, в приятии их как мерила и способа- здесь расположилась первая степень достижения вечности. Ощущение бесконечности мига и только оно умеет оправдывать ограниченнмость всего остального во времени. Если жить каждым мгновением, не пропуская и не проходя мимо них, то каждое из них поравняется с жизнью, и тогда сама жизнь не будет уже так страшить своей мгновенностью. Что нам с того, что мы всего лишь случайные попутчики своих случайных попутчиков под этим небом? Цель жизни- миг. Тот самый, который наступит сразу за этой точкой. Живи! Это цель жизни, но не существования. Существование- накопление. Накопление себя. Себя именно такого- каждоминутного и мгновенного. Это экспансия, это личная попытка достичь индивидуальной всеобщности. Личная попытка соотнестись со всем, выяснить все превращения и пертурбации мироздания, преломив их собой и определив их место относительно себя. Существование- это оценка, которую мы выставляем миру, а он возвращает нам. Это высшая степень субъективизма, а потому существование посвящается другой стороне таблички- поиску объективного. И точно также, как неизмеримо великая вечность складывается из неуловимо кратких мигов, так и высшая степень объективного является суммой высших степеней своей противоположности. Вселенский оркестр сочиняет и тут же играет симфонию всеобъемлющего. И присмотревшись к музыкантам, можно узнать в одном из них себя. Играй! Играй этому миру о нем; пусть твой смычок, твоя флейта или твой барабан споют ему тебя. Пусть он услышит от тебя, какой он есть, он станет таким , каким ты его назовешь. Каждый дарит ему свою музыку, расставляя его на нотоносце так, как слышит сквозь себя. И мир узнает себя, потому что у него есть мы, награждающие этим знанием. Пусть дрогнут ресницы: сквозь них постучится в глаза утреннее солнце. И значит, пора браться за работу. Твой следующий миг, твой смычок и твой мир ждут ее. Играй! ГЛАВА 4. СОНАТА ПОКИНУТОГО Этот город теперь навсегда останется посреди зимы и посреди черноты едва лишь угадывющегося утра. Иным ему не дано больше быть. От дряхлеющего аэропорта, дарующего землю иструженным птицам с серебристыми крыльями, уходит в темноту обледенелой стрелой дорога и сразу попадает в окружение раскинутого повсюду, одинокого в своем единообразии и вражде к ней пространства снегов. Холодная дорога таранит их, сметая к своей обочине и прорываясь туда, где между снегом и небом примостились городские огни. Того, кто рискнул ступить на нее, она несет в бесприютность странного города посреди занесенной зимою земли. Рискнувший еще не знает, чем завершится эта дорога, кого и что найдет он там, где ее уже не будет. А огни делаются все ближе и ярче, расширяясь в своих пределах вправо и влево, отвоевывая все большую часть горизонта, вырастая над ним и надвигаясь неумолимо, пока первый утренний экспресс отнимает и наматывает последние километры, оставшиеся до огней. Скоро в них уже можно будет угадывать отдельные улицы, разбегающиеся в разные стороны сразу за мостом, после которого начинается этот город; можно улавливать первые признаки движения, полного еще сладкой истомы после долгой ночи и оттого мягкого и нереального немного, словно хранящего в себе отголоски ночных снов. Да и сам город кажется пока еще лишенным реальности, как будто кто-то просто повесил на этом месте неправдоподобно большой экран и крутит, забавляясь, забытую пленку немого фильма. И плоские люди, закутавшись в шубы, спешат куда-то на полотнище, расходясь по пересечениям и отрогам улиц, исчезая в подъездах и входах; спешат не от какой-то важной цели, а только лишь потому, что холод гонит их прочь со своей территории в крепости и застенки, которые они соорудили себе, спасаясь от лютых стуж. Автобус с налета врезался в колыхнувшееся полотнище, переехав реку, и экрана не стало. Как не стало и зимы, и времени, и всего, что случилось до моста. Город вошел вместо них во всем своем протяжении и наполнил пространство собой. И от него уже нельзя было ни отмахнуться, ни защититься. Город принял в себя того, кто приехал в него, смутно представляя цели и намерения этой поездки. Так случается иногда. Просто однажды начинаешь понимать и слышать, как кто-то зовет тебя отсюда и просит прийти к нему. Или же сам ощущаешь потребность встретить кого-то в этом городе, порой даже не зная, кого именно. И тогда, бросая все, покупаешь билет, и птица с отточенными, как лезвие, крыльями мчит тебя, рассекая пространство, в неизвестность того, что принесет в этот раз город. И все-таки, в новый приезд он снова знал наперед, что станет делать, выйдя из автобуса неподалеку от центральной площади. Знание это было похоже скорее на знание пути у сматывающего клубок: Известен только один лишь следующий шаг, но все остальное тает где-то за пределами осмысленных действий. Он будет торопиться, потому что должен успеть на вокзал, пока не ушел тот поезд, который так и не увезет его однажды сквозь промозглую взвесь ноябрьской ночи. Он будет торопиться, потому что уже ухватился за нить и больше не в силах оторваться от нее, и она ведет его, то подгоняя, то одергивая. Он будет идти через залитые неоном и осенними лужами улицы, перепрыгивая узкие места и обходя разливы; он будет идти к дыбе перрона, а с каждого столба станут свешиваться, как с флагштока, телеграммные полотнища, знамена с наклеенным девизом: -НЕ ПРИЕЗЖАЙ (боже, как хлещут... прямо в лицо... разве может простая бумага бить так больно? откуда в ней эта тяжесть, как будто стальные стяги хлопают на ветру, а не опилочно-целлюлозные.) НЕ ПРИДУ (кто, кто развешал эти флаги по городу?.. и как называется этот страшный праздник?.. чей он?) ЖДИ ПИСЬМА (значит- все... письма приходят тогда, когда кончаются слова, которые нужно говорить шепотом на расстоянии дыхания... письма- нотариально заверенные почтовыми штемпелями завещания уходящего) =ЛИДА- (нет! не-е-т! так нельзя, чтобы это имя- в последний раз! за что именно теперь, когда нашел себя для самых отчаянных слов, когда каждая минута в этом городе отдается каплей вакуума, втекающей в сердце, оттого что каждая минута вселенски пуста без нее) Как всегда- он вспомнил это, когда добежал до этого места- как всегда, на последнем столбе болтался едва приклеенным, купленный им билет в его поезд и, как всегда, он сорвал его, словно финишную ленточку, выбегая на усталый от попирающих толп перрон. Но сегодня почему-то уже нет сил, чтобы пытаться обмануть себя. Раньше он пробовал, и еще ни разу не выходило. Проводница не пускала его в вагон с таким билетом. Напрасно он доказывал, что его место не занято, а поезд уже отходит, и больше никто не придет. Его ссаживали где-то посредине пути и ночи, когда однажды он исхитрился провести заспанную тетку. А потом он едва вернулся на перелетных электричках обратно. Расплачиваясь за самую первую попытку, когда он нашел сто причин, оправданий и обстоятельств, чтобы остаться. Нет, пусть сегодня все будет как в тот самый, первый раз. И проводница косится на стоящую в явной растерянности фигуру, то ли потерявшую, то ли ожидающую кого-то. Откуда же ей знать, что он прощается? В неизвестный самому себе раз расстается со всем тем, куда унесется ночной караван в просторах рельсовых пустынь. С той, кто проснется завтрашним утром, случившимся теперь уже где-то там, почти у края памяти, с той, кто, может быть, просыпаясь, услышит стук колес в ее дверь. И не станет открывать. Перрон дрогнул у него под ногами и поплыл в сторону так, что его повело, и он пошатнулся. Нет, это тронулся едва ощутимо поезд. Плевать на все! - Куда?! Где билет? Стоял, ждал сам не знает чего! -Вот, вот он... -Ты бы еще с ятями мне бумажку принес. Иди, иди! Десятки у них не найдется, чтоб как положено проехать. Она еще что-то кричала, уплывая все дальше и строго держа отмашку машинисту, мол все как надо. Кричала незлобно и по привычке железнодорожного бонтона. Он, не оборачиваясь, уходил в сторону вокзала, но опять не вынес и все-таки посмотрел вслед- туда, где, покачиваясь, плыли красные поминальные свечи последнего вагона. Каждый раз огни завораживали его и не давали отвернуться, пока не сливались в один и не таяли за поворотом. Четыре звезды складывались в созвездие Лиды. Их свечи раздирали тьму, распростертую по свету; и сквозь все эти годы-миги, годы-века, годы-жизни длилось его неподвижное бегство, враставшее в бетон железнодорожного пирса. Небо подернулось рябью и с него начала осыпаться краска от сумасшедшего числа повторений жеста и фразы. Он был выносливее неба и выжил, пройдя сквозь них. Но оказался слишком слабым, чтобы перестать знать: -НЕ ПРИЕЗЖАЙ НЕ ПРИДУ ЖДИ ПИСЬМА= ЛИДА- Письмо придет послезавтра. Он помнил его наизусть: в нем не менялось от раза к разу ни одного слова, ведь он так никогда и не сумел пройти ее последний кордон, дерзко и жестоко задуманный так любившей приметы и символы колдуньей, так требовавшей их себе отовсюду и от него в первую очередь. И значит, она снова приходила. И стояла под той самой аркой, куда он оборвет дорогу на здешнем перроне и куда уже никогда после не решился отправиться. Что-то дернуло его за руку. Он отвел глаза от едва прорывавшихся уже огней. Обтекавший его жидкий поток провожающих вынес на гребне накинутую на плечо чью-то сумку, нерасчетливо отважившуюся образумить законы гидродинамики. Сумка полоснула по руке и молча, как и подобает морской волне, удалилась. Нить. Он почувствовал, как нить теснит запястье и требовательной морзянкой вживляется в руку. Дальше, немедленно дальше, если заказал эту экскурсию сам. Из экскурсионного автобуса торчат галерные весла. Экскурсовод держит ритм, в паузах знакомя рабов с побережьем за обоими бортами. И-э-эх - обратите внимание, слева- и-э-эх - чье-то-там посольство, справа мы- и-э-эх - минуем сердце нашей- и-э-эх - родины. Милая- она устала так от знойной столицы и, не в силах больше наблюдать прелести звезднобашенной, склонилась на его плечо. Еще нет приморского сентября, еще не пришли бесстрастные сфинксы на Университетской, еще многозубые львиные стада не поджидают добычу, которая вдвоем крадется вдоль стен, спасаясь от торопливого раннего снега с подмоченнмой где-то репутацией. Еще... Как же безжалостно мало остается еще после того, как принцесса закрыла глаза, повергая в немилость весь королевский дипкорпус, и подарила ему нечаянное блаженство. Ее рука касается его ладони и сжимает ее, доверчиво переплетая пальцы. -Что же ты молчишь?- вопрос и ожидание. -Разве нужно что-нибудь говорить? Разве нужно еще вообще что-нибудь? И да глаз гасится утомленным нет обласканных некончающимися поцелуями губ. Безымянная лавочка у затерянного в проемах ночных улиц подъезда принимает гостей, запоздалых и безнадежно плутающих вдалеке от проторенных в урбанизированных дебрях троп. Нет, он не скажет ничего больше, и поцелуи снова сольются с дыханием и станут такой же необходимостью для жизни. И останутся ею во всем том счастливо-тягучем и таком крохотном пространстве-времени, которое досталось им на двоих. Без слов. Она исчезнет через двести сорок девять тысяч двести восемнадцать мгновений, но он не в силах задержаться даже в одном из них, потому что в каждом будет казнен вместе со "счастливо оставаться", распятым ее почерком на бумажном клочке в его дверях. Пугаясь от предчувствия крестной муки и не смея оторваться от губ, он вслепую ищет нить, чтобы исчезнуть, чтобы избежать, чтобы поменять этот сладкий ад на все что угодно. Распятие в качестве проверки на лояльность. Неплохо задумано, он даже готов с этим согласиться. Но уже февраль, тот февраль, который наступил после ноября, и он не может понять, как и тогда, когда это уже было, что же заставило его отправиться в этот бесцельный загул по улицам, что понуждало полдня идти по нелепому и нелогичному маршруту и что, наконец, приказало пропустить подходящий вполне автобус из-за беспричинного желания дождаться и уехать на следующем. Синхронизация, необходимая для того, чтобы успели приготовить крест и гвозди, чтобы пилаты умыли руки и петры отреклись. Ему неведомо это знание даже теперь: Ариадна не оставляет возможности заглянуть дальше, чем на один шаг вперед. И сеичас он двинется к первой из двух подошедших колымаг общественного достояния, оставляя себе невольный шанс спастись, но стражник пикой остановит его на полушаге и развернет лицом ко второму приемнику страждущих скорого перемещения. Еще не разбирая, что с ним произошло, он медленно повернет голову влево, недоумевая слегка, и первый гвоздь с хрустом вопьется в запястье, перетирая схваченную нить. Л, И, Д, А- шляпки гвоздей поименованы; от боли, ужаса и ударов молотков звенит в ушах. Там, слева и чуть позади... О, если бы палачи сжалились над его глазами, казня и их. Распятый ретируется в первую карету, оставляя на мятом февральском снегу Голгофы четырехточечные следы. Принцесса со свитой отправится в следующей. Милосердие покинуло стражника, и он сломал свое копье, показывая, что не склонен останавливать казнь по-книжному. Нашептывая о том, когда принцесса сойдет с колесницы, стражник ударами обломка выбросит казнимого именно там. Казнимый может не оглядываться, он знает: принцесса будет идти за ним. Крест и перекресток- слова одного корня, в них должно быть нечто общее. Бессилие этой странной мудрости свалится на него, когда он остановится там перед стальным потоком и, почти не поворачивая лица, увидит, как принцесса выдала себя. Она стоит у противопложного берега островка, разделяющего потоки, там, где никто не станет дожидаться без специальных причин разрешающей зелени. Она заметила его и идет за ним, хотя ей уже давно нужно свернуть, и боится сама быть замеченной. Если смерть недостижима, то жизнь невозможна. И расквитаться с обеими есть только один путь- не видя ничего перед собою, идти. Без указания направления. Однажды она отвернет. Он почувствует это по тому, как сотрутся буквы на шляпках и перестане капать флуоресцирующая в его глазах кровь. Впрочем кровь иногда останавливается и по другой причине. Когда застывает в немоте уставшее сердце. Может быть, он и не жив уже? Иначе как он забрел сюда, в этот поздний, изредка пробующий подмерзать по утрам сентябрь? Аллея встретила его умиротворенной и поникшей; листья укрывали своими уснувшими телами наготу асфальта,и деревья справа и слева отгораживали от всего лишнего, одаривая коротким счастьем забвения. Воздух, холодный не по-осеннему уже и оттого пронзительно невесомый, казалось, приподнимал над землей, ив неспешности его движения таилась легкость, стремившаяся прохладными струями к воспаленному мозгу, переливавшая в него собственную возвышенную благодать. Листья разбредались из-под ног, будто волны, и забывали сходиться, оставаясь так, словно были памятью и исполняли себя, отмечая каждый шаг с пристрастием и педантичностью архивариуса. Поблекшая желтизна и краснота создавали иллюзию выделенности пространства аллеи среди прочих мировых констант и построений, иллюзию отрешенности, потустороннести почти что, и казалось, будто засыпанный листвой асфальт соединяет две каких-то непримиримых вечности единственным и всеразрешающим образом и сам уходит на запятках мига в бесконечное небытие. Даже печаль и боль становились прозрачными и похожими на светлый кристаллик где-то в далекой голубизне неба- зовущий и манящий, но никогда не достижимый. И было чистым наслаждением знать, что обратный путь снова будет принадлежать этой аллее. ... Когда он оглянулся перед тем, как повернуть назад, большая рыжая поливальная машина бросила его догонять и воровато съехала на нестерилизованную еще дорогу. Скрюченная под ударами разбавленной хлоркой воды, листва жалась к бордюру и налипала на него в предсмертных конвульсиях. Асфальт снова лежал в своей первобытной рациональной наготе, и той божественной аллеи, которая позвала его в себя больше не было на свете... И какая-то непроясненная необыкновенность в расстрелянной листве обратила на себя его взгляд, заставляя присмотреться и приблизиться. Там, на дважды мертвой теперь листве медленно проступали, высыхая солевой белизной, упавшие со шляпок буквы. По одной на листе. На каждом. Буквы-осы убегали жалящей линией за поворот, вспыхивая и загораясь там, где волей случая выстраивались в жуткой последовательности. Он вернулся назад, вдыхая бензиновый аромат дребезжавшего на все лады автобуса и пряча пробитые руки в карманы куртки. Руки молили о мщении. Руки требовали жертвы, не могли обойтись без нее. Он отдал им на заклание невинность пустого листа и раздирающую отчаянность собственного сердца. Обрывок нити вывел его по следу к самому алтарю. Ночь. И лампа откуда-то сквозь стену. Стена перед глазами, стена перед дыханием, стены вокруг души. Стенать, это, наверное, когда бьются о стены. Душа стенала. Черные капли садились на листы одна за одной и листы тоже покрывались стенами, идущими параллельно друг другу от края до края, встающими то ли для защиты от невидимого врага, то ли, чтобы разлучить и отрезать от того, что осталось вовне, за их пределами и границами. Он отпускал листы за окно, когда в них не оставалось места для новых стен, и листы улетали и не возвращались обратно, находя, наверное, в заоконье свой, одним им известный и понятный адресат. ГЛАВА 5. НОКТЮРН ЛИСТОПАДА Там- кладбище. Сырое, осеннее, заметенное вымокшей и налипающей на все листвой, кладбище. А я- в лучшем случае только крест. Будь я кем-то иным, обязательно что-нибудь чувствовал бы, попадая туда. Но все, что я вижу на себе, когда оказываюсь на этом кладбище- цифры, написанные отчего-то не посередине, а чуть левее, там, где обычно бывает сердце. Даже если пытаюсь рассмотреть что-то больше,- только обрывочные кадры метаются перед глазами, как в непонятной немой кинохронике. Обрывки недоснятого и неозвученного фильма. И я стою, вмурованный в серый гранит, безучастный ко всему, что было, что ушло; ко всему, что есть и что приходит; ко всему, что никогда не придет. Кто это, если не крест? Время не касается меня и уходит стороной. Между тем, только он способно что-то изменить здесь. Покуда я в безвременье, ничто не сумеет даже обнадежить хотя бы стать иным. Когда же время, случайно вильнув в сторону, скользнет крылом по моему лицу, я ощущаю боль, оттого что ощущаю и его- время. Тогда, лишь тогда все может возвратиться назад. Если только я успею, вздрогнув от его прикосновения, вдохнуть тот воздух, который оно с собой принесло и вспомнить, все вспомнить. Вспомнить себя прежнего. Тогда весь мир и все, присутствующее в нем, поменяет свои имена, и может статься, кладбище окажется вовсе даже не кладбищем, а садом или городом, кресты оживут, стряхивая дремоту, и все вернется. Разве так не может быть? Ведь ты же не помнишь, что тут было до того, как я стал крестом. Нет, пожалуй, все это только нежная ложь. И кладбище останется собой. Только я тогда буду на нем паломником. Посвящая себя покинутому. Продлевая себя до покинутого. А когда я продлеваю себя дальше, чем на грядущий миг, она приходит. Болезненно и мучительно, ибо все равно не может поменять своим появлением ничего. Я рвусь на части и изнемогаю тогда и спешу укрыться назад в том единственном мгновении вперед, которое она оставила без себя. Когда же получается так, что случайно или намеренно она забирает и его, тогда все становится нестерпимо похожим на состояние нырнувшего с кораллового рифа. Он попадает вдруг в волшебное царство, где все вокруг так нежно, так чувственно колеблется под мимолетными токами изумрудной и прозрачной воды; где пейзаж по своей нереальности сродни миражу; где грезы останавливаются не в силах идти куда-то еще. Но он понимает и чувствует с ужасом, как исходят, превращаются в инстинктивные движения, во взгляд и мысли, как истаивают в них последние остатки дыхания, которое он захватил с собой в своих легких с поверхности. И значит, снова вскоре придется бежать из этого влекущего мира, лететь, напрягая последние силы, если задержался в нем чуть дольше, чем это возможно. Ибо только так можно сохранять в себе надежду увидеть его еще раз, продолжить свое знакомство с ним. Когда он вернется к воздуху и суше, его будут встречать извечные спутницы всех, ныряющих слишком глубоко и надолго; всех, пытающихся жить не там, где им назначено. Одышка и кессонная болезнь. Он клянется себе, что станет лечиться и больше не вспомнит об увиденном ниже отражения неба. Он клянется только затем, чтобы чуть успокоить сердцебиение, только затем, чтобы немного отодвинуть простую и незатейливую правду: ему никогда не исполнить этой клятвы. С невысокой скалы море видится беспредельно прозрачным, и легко можно различить захватывающую глубину жемчужного дна, до которого еще никому не удавалось достать. Он вдыхает как можно глубже и легко толкается носками ступней... И оставляет меня одного тлеть на берегу. И снова и снова распространять себя до ушедшего и брошенного, прикасаясь к прободенным ранам, окунаясь с головой и замирая от болевой эйфории этих прикосновений. Я помню. Я видел ее лицо, искаженное гримасой последнего акта спектакля для двоих; видел глаза полубезумные от своей бесполезности в этот миг; губы, ищущие других, чтобы погасить о них стон отчаянной неги; руки, восставшие против невозможности сделать все ближе, чем оно уже есть. Я слышал сдавленный шепот в промежутках между вдохами, шепот, в котором не было никакого смысла, потому что он там нисколько не нужен. Я слышал кожу, звенящую от тугого напора крови, познавшей наконец бешеную усталость, подступающую, как бездна, свалившаяся под ноги, бездна, которая так страшна и так манит, что лишает всякой возможности выдержать ее без крика. Я видел эту смерть во имя новой жизни. И мне стало жаль ее. Жаль именно потому, что высшая степень счастья и блаженства по чьему-то злому умыслу и наущению всегда сопряжена с высшей степенью беззащитности и обезоруженности. Чтобы достичь ее, всегда нужно отбросить щиты, нужно разоружиться и протянуть ладони, в которых бьется и трепещет самое сокровенное. То, что не умеет само защищаться и отбиваться от облаченных в доспехи; то, что родилось делить себя вздрагивая и вскрикивая, когда рвут кусками вместо того, чтобы ловить на губы стекающий сок. То, что сжимается и стискивает себя от боли, когда прикосновение приносит металлический привкус обмана и равнодушия. То самое, что иногда разрывается на части, если уже не в силах вместить еще одну боль. Я всегда, от рождения уже, наверное, панически боялся ее. Любой, даже самой мелюзговой. И особенно, когда было известно наперед, что придется ее испытать. Если боль приходила неожиданно и внезапно, я легко терпел ее и порой даже удивлялся своей выносливости. Но ни разу не мог заставить себя сделать тот выбор от которого можно ожидать боль, даже когда ее появление было сомнительно, даже когда выбор сулил облегчение после. Я был согласен терпеть и мучиться на тех дорогах, где боль выскакивала по-разбойничьи из-за угла, налетала еще раньше, чем успевал опомниться и оставляла себя как свершившееся. Я не боялся боли нынешней и боли прошедшей- я только тонул в страхе перед болью будущей. И оборонялся всеми средствами, устраиваясь так, чтобы избежать ее любой ценой. Я помню. Там пошел, покатился вниз, шурша и причмокивая, теплый летний дождь, и я все же решился укрыться от него под развесистой яблоней, низко разметавшей свои густые руки во все стороны. Была как будто и еще какая-то причина. Пропавшие из памяти слова- какие, я не знал пока- приходили легче под сенью начинающего уже встречать свою старость дерева. Из-за этих слов я не заметил сразу шумную компанию, вышедшую из здания и спускавшуюся в мою сторону по ступеням. Я обнаружил их присутствие только когда они уже совсем спустились и направились прямо на меня по узкой асфальтовой дорожке, не вмещаясь в ней и сходя на асфальт, принадлежащий весьма редким в этих местах автомобилям. Я почувствовал шаги, оторвался от слов и поднял глаза. Чтобы их обожгло, как обжигает всегда. Когда они встречают свой, воплотившийся в roguish angel, огонь. Она тоже увидела меня и сорвалась навстречу. Я уже шел от отчаяния к блаженству, видя ее начинающийся бег, и ощущал себя улыбающимся неподдельно, и безнадежно не владея этой улыбкой. Она бежала, смеясь, размахивая двумя зонтиками, один из которых ей дала подержать подруга, пока сама возилась с сумочкой. И теперь- два зонтика в руках, какие-то слова, счастливые и мягкие. Она уже почти летела, и я не знал, что буду делать с такой крылатой, когда закончится взлетная полоса. Не добежав полутора шагов, она наткнулась на какую-то невидимую преграду; зонтики в ее руках вскинулись и поникли, а на лице безмятежное и безудержное счастье сменилось едва ли не тревогой. Может быть, преградой служило мое незнание? Может, нет, но всякая необычность и нереальность сцены пропала от этого в единый миг. Она вернула зонтик догнавшей ее подружке, раскрыла и отдала другой мне, и рука об руку мы пошли, как и раньше, в разные совершенно стороны. Я помню. Какая-то суетная и невсамделишняя будто неразбериха с чемоданами и регистрацией закончилась, и я стоял у открытой двери машины с автобусным прицепом, в котором пассажиров подвозят к трапу. В пяти шагах- она. Прощальный взгляд из-под разметанных ветром волос. Я ожидал, что она подойдет теперь, когда есть последняя свободная минута; какие-то слова, что так обнадеживали, вертелись в голове и почти готовы были сорваться в звук. Но она, как-то вдруг угловато повернувшись, стала уходить в сторону. Слова застыли комом, и у меня не получилось ни остановить ее, ни сказать ей что-нибудь вдогонку. Я только стоял и смотрел ей вслед и все ждал, что она обернется. А она уходила прочь, неумолимо и безоглядно, и даже в какой-то момент совершенно нелогично соралась на бег, но, опомнившись будто, снова вернулась к шагу, столь же, впрочем, почти быстрому. Она уходила, уходила на полгода (теперь в этом месте должно стоять- навсегда), но так ни разу не оглянулась и скрылась в стеклянном проеме дверей, и минуту спустя я увидел, как отъехала зеленая малолитражка, увозившая ее в опускающиеся сумерки. Именно тогда я ощутил одну вещь: мы с ней до боли похожи в одном нюансе- мы оба- те, кто уходит, не оглядываясь. Никогда еще, ни разу не сумел обернуться, когда услышано и сказано последнее "прощай!" и когда уже уходишь прочь. Я просто не нахожу в себе такой потребности, ибо ощущаю законченность композиции и завершенность сценического акта, и поэтому оглянуться для меня означает переигрывать. Ах, и что же это за глупая пьеса, в которой раздеваются друг перед другом и отдают себя, открывая тайники и болячки; что это за пьеса, в которой все это называется соединением и величием и прочими звонкими причитаниями; что за пьеса, в которой потом так просто предают и разбегаются в разные стороны? Разве не очевидно им, что это их соединение- параллельное, если измерять их способность к сопротивлению и отпору. Чтобы видеть это, достаточно одной электротехники, не нужно даже выдумывать особую технику для них. Так что же это за пьеса, в которую я не могу играть, потому что руки заняты допехами? Что же это за пьеса, в которой любовь, открывая свое лицо так часто становится отвратительна этой своей разоруженностью перед предметом себя, подчиненностью ему? И всегда преследует ощущение тошнотворности, когда видишь подобную картину, особенно, если сам в ней принимаешь какое-либо косвенное участие и уж тем паче, когда действие направлено на тебя. И всегда жаль, когда видишь, что они не умеют иначе. И может быть, жаль, что сам не сумеешь, как они. Но разве ты не видишь? Разве не заметно с первого взгляда, что Лидочка- простая, милая, искренняя девчонка, мечтающая однажды стать королевой? Ожидающая с внутренним замиранием и трепетом, когда кто-то скажет ей: "Ungo te in regem..." А может, не эти слова, а вовсе и другие, но такие, от которых она почувствует вдруг, как легкой тяжестью приятной ноши опускается поверх волос невидимая корона, увлекающая ее в царственную страну где-то там, еще пока за рассветом. Я люблю тебя, ты нужна мне, мне плохо без тебя- все это так часто- обычный хлам, прикрывающий наготу гораздо более простых стремлений. Нет, это не те слова, им опасно верить. Те, другие- они, может быть, проще и безыскусней, или наоборот, тоньше и прозрачней, но главное- осторожнее и нежнее. Угадать все и узнать и приблизить, не разоблачаясь и не разоблачая. Это не взгляд, но только взмах ресниц, не поцелуй, но краткое и чуткое прикосновение губ. Однако, возможно и вдруг?- это уже не Лидочка. Тогда. Значит, тогда это Topsey или даже вовсе Jane Doe. Она- это навсегда так много, что никогда не вместится в единственном числе. Она- навсегда число множественное. Как ни странно, равное нулю. Отчего все так спокойно? Будто вымерло. Будто и не жило вовсе никогда. Отчего-то и теперь опять не верится в ответ. Хоть и не так безысходно, как в прошлый раз, но поверить умею только с трудом. А что делать, когда ответа не будет, когда выпадет нечет? Быть может, пора остановиться и выйти в последний раз в поле перед этими стенами. И рухнуть там, увлекая за собой все- и себя, и свет, и тень, и корону. Еще раз настает время расчехлять мечи и надевать доспехи. Начинается еще одна война. Вокруг- лица воинов, готовых к битве. Но среди них нет знакомых. Ни одного. И я понимаю, почему. В этот раз я выстуаю на стороне тех, против кого отчаянно бился в прошлый. А бывшие братья по оружию теперь- враги. Хотя и обожаемые. Убить бога!- кажется, так уже было когда-то. Там прошло полгода, прежде, чем удалось достигнуть цели. Нынешняя война обещает быть еще более кровопролитной, несмотря на то, что силы мои с тех пор сильно возросли. Я- сильный. Сильный в том смысле, что хорошо умею скрывать свою слабость. Нужно постоянно помнить об этом, и тогда ничего не страшно. Все достигается чрезвычайно легко и быстро простым осознанием собственной силы. Силы мгновенной и сиюминутной. Значит, необходимо лишь определенное время самому держать этот щит и идти с ним в руках по ежеминутью, пока он не вростет в тело. Так закончится эта война, если я в ней выиграю. Самое ужасающее здесь то, что я выиграю еще больше, если она закончится по-иному, и щит будет разбит вдребезги. Но без ее невольного союза это невозможно. Я все же стал гораздо сильнее, чем раньше, и запросто справляюсь с собой,, если ему никто не помогает бороться против меня. И эта война закончится очень быстро. Только никто не дает гарантии, что она не начнется вновь, буде лишь мелькнувшей на горизонте знакомая тень цвета воронова крыла. Как же они опустошают и иссушают- эти войны. Словно новые и новые кровопускания, доводящие больного от горячки до малокровия. Они оставляют от себя пустоту во времени и в пространстве, которая отнимает кусок жизни, преврашая его в оживание и проживание. Я ничего не ощущаю, кроме мыльной оболочки, что осталась от меня и переливается радужными цветами отражая чей-то свет. Я не хочу теперь ничего. Просто немогу определить и обозначить в себе понятие желания. Это значит- сиюминутность. Это значит- вдох длится целую жизнь. И еще одна приходится на выдох. И так до тех пор, пока еще остаются рельсы на пути, пока они не оборвались уткнувшись в пространство. Чудная цепочка чудовищных несовпадений. Одно за другим. И каждая секунда- только лишь еще одно звено в этой цепи. Все, все, все, что рождено звучать в унисон- диссонирует, превращая этот спектакль в трагикомедию, граничащую с драмой. Ответ не умеет заполнить вопроса, а вопрос не находит ответа и застывает молчаливой болью. И мы не находим друг друга в том качестве, в котором желали. Тяжело довольствоваться крохами, когда требуется все. Но так же непросто отвечать шепотом, когда просят песню. И все лишь оттого, что так трагически несовпадают оценки модус жиженди друг для друга. Так трагически, что становится бесспорной истиной хвататься за любое, даже мизерное или вовсе призрачное их совпадение. Какая-то особенно странная пустота. Вакуум, но заполненный всяческими вещами, от которых ничуть однако не теряется ощущение обреченной опустелости пространства. Летний город оказался еще более пуст, чем зимний. И вдобавок, гадок. Оттого, что грязен, немыт, нечесан. Зимой это, как-то, но скрывалось под старательно прятавшим все снегом, а теперь выползло наружу и не дает шага ступить без напоминания о себе. Особенно после этого сезона дождей, который к тому же пока еще не вполне прошел, по всей видимости. Ложь вокруг. Сверху, снизу, со всех сторон. Одинокая ложь об одиноко заброшенных днях. Надмерья нет- его отняли. Все, к чему прикасаюсь- лжет. Начинает лгать уже даже то, на что смотрю лишь. Самое главное- эти дни не тяготят ничуть. Только стекают по языку в горло и дальше тяжелыми каплями ртути. Я сойду с ума, если случится нечет! Я уже схожу с ума, потму что уже теперь- нечет. И я не вижу, даже закрывая глаза, не вижу, как, как он может превратиться в. Чет. Я хочу бусы... Чет. Я буду их перебирать. Чет. Пока не настанет. Чет. Ложь! Милый ангел, не верь мне! Я лгу и обманываю. И даже если случится чет, я все равно стану думать, будто выпал нечет. И даже если ты склонишься надо мной и прошепчешь нежно, -Чет,- я стану слышать, -Нечет. Но милый ангел, обмани меня. Скажи мне: "чет", пусть даже там будет нечет. Скажи мне это так, чтобы я обманулся и поверил; быть может, мне удастся обмануть и себя и их и протянуть еще немного. А потом, не теперь, но потом, в следующий раз,-да?- тогда ведь обязательно настанет чет- правда? Обмани же меня теперь. Долгая-долгая песня протяжно струится над пустыней. Там, посреди песков под иссохшим невесть когда деревом лежит едва живой после месяцев скитаний, после безводных переходов заблудившийся слепой от рождения дервиш, ушешдший однажды искать свое зрение, которое унесли с собой, показав лишь на минуту, четыре странные птицы сверкнувшие по его глазам отточенными лезвиями серебрянных крыльев. Он шел сюда целые годы, сбиваясь на круги и поворачивая обратно. Он ни у кого не спрашивал дороги, потому что не знал, как назвать это место и что за слова понадобятся, чтобы встречные поняли, куда направил он свои незрячие стопы. Он шел наощупь, шел на ветер, шел так, как повелевали ему могучие чувства. И вот он достиг цели. Он пришел в самое сердце пустыни и запел гимн ее создателю- песнь Солнцу, которое он никогда не видел и не увидит теперь никогда. И долгая-долгая песня уносится над барханами сквозь пыль и бури и миражи, отражаясь от восхода и заката, возврашаясь назад и повторяя вновь истлевшие слова истлевшего давно путника: -Славлю тебя, о могучее Солнце! Славлю отсюда, где создано все только волей твоей. Славлю из вечной страны, порожденной тобою! Славлю тебя я, о Солнце! Заносит веками славную песню, и почти не слышна стала она. И надо замереть. Так, чтобы и сердце затихло, вслушиваясь. Там, в шелесте песка, движимого ветром и чем-то еще; там, в невесомой тишине неба, вращаемого временем и чем-то еще; там, в отражении воды из колодца, рожденной землею и чем-то еще- там услышишь тихую-тихую от миллионов прожитых жизней песню. Славлю тебя, о могучее Солнце... Погибель свою. Зной. То самое слово, которое крушило меня сегодня. Он струился отовсюду, проникая повсеместно и нигде не встречая сопротивления. Но впрочем, зной не слишком отвлекал от пустоты, он не заполнял ее собой, а только делал неперносимее. И почему-то хотелось прийти к ее телефону; хотя я не знал, что именно к ее, но меня клонило и тянуло туда, где он стоял. Врядли бы я вошел в него. Наверное, никогда не сделаю это здесь, если только вдруг не отчаюсь до последней крайности. Где вы- все мои "я" и "немного-не-я" и "совсем-не-я"? Куда запропастилась кукла? Где бродит рыцарь? В какой стороне крепость? С кем ушла королева? Где я? Они ушли, и теперь я ослеп и оглох. Вдыхая и наощупь, я обнаруживаю густую тяжесть вокруг себя, наверное, это туман. А может быть- тина. Все движения вязки и поражены громоздкостью опустевшего протяжения. Это значит- просто тошнота. Мертвый штиль. Зыбь на песке. Елань. Зной. Ложь. Вот оно, то самое слово. Ложь- вокруг. Все ложь- поддельный лживый день, лживые ненастоящие люди в нем, лживый воздух, лживое солнце. Лгущий мир. Однажды, уснув у себя дома, я проснулся здесь и только не сразу сумел отличить обман. Когда же это произошло? Год назад мир был нормален? Полгода назад,.. пять,.. четыре,.. три,.. два,.. один,.. Апрель. Когда-то в апреле случилась эта адская ночь. Когда-то в апреле я проснулся совсем не там, где заснул. Как теперь возвратиться? Как снова заставить себя уснуть так, чтобы пробудиться в нормальном трехмерье? Где избавление от этой подделки и суррогата вместо неба? Январь. Когда-то в январе я возжелал апрельской ночи. До изнеможения возжаждал, убеждая себя, что любое иное сделается гибельным для меня. Возжелал так, что разбудил жалость и пробил тоннель сквозь тринад сюда- в этот сегодняшний зной, в эту теперешнюю пустоту, в эту гулкую,чужую, звенящую ложь. Январь. И я заставляю себя лгать, потому что иначе нельзя дышать этим воздухом, иначе он обращается в едкий дым. Кто из двенадцати поможет мне открыть дверь отсюда? Не в первый раз, но опять мне кажется, будто сошел с ума. Когда ощущаешь это, становится так легко так светло и пустынно, что не хочется уходить отсюда, где чувствуешь, будто сошел с ума. Сумасшествию нет причин, ибо нет сумасшествия. Есть только ложь. Но вспоминая о ней, я забываю, что я безумен. Лодка качается на волне. Весла?- Нет их. Садись и отталкивайся от настила причала... Разве есть смысл в слове "куда"?- Отсюда... Туман... Тишина... Безветрие... Лодка качается на волне. Есть кто живой? Я люблю еще не знаю что (?) Ложь! Я еще не знаю, что люблю (?) Ложь. Я не знаю, что еще люблю (?) Ложь? Это путь всех, кто им идет. И причинявшее боль и мучение становится необходимым. И убегая, вновь приходишь назад. И слова не значат ничего, потому что слов просто нет. И хватит наконец пытаться избежать его. -До свиданья, хороший мой! Это Лидочка. Милая, я не такой. Никогда не стану таким. -До свиданья, хороший мой! А это уже я сам. Потому что всегда так продолжаться не может Потому что в мироздание вкралась какая-то огрешность. Этот мир недостоин нас. Или же мы недостойны его. А может быть и вовсе, и мир и мы обоюдно непригодны друг для друга. Совместная ошибка. Он ошибся выдумав нас, а мы напутали, преставляя себе его. Такой мир не должен существовать. Но начинать убивать этот мир надо с себя. Живые так часто не могут понять самоубийц потому, что все, кому это удалось сделать, не выживают. По собственной воле. И зеркала тоже седеют. Вместе с нами. Потому что живут нами и пусты без чьих-то вопрошающих глаз. А пустота- смерть. Но я пуст ! Мертв?- Заживо. Я не хочу доживать!!- Я не сумею жить. Так, или наоборот- безразлично: от перемены мест слагаемых... Я не хочу... И я сошел бы с ума, если бы только умел это. Все свои дни мы занимаемся лишь тем, что пишем одну большую посмертную записку. И сжигаем свои дороги ради пепла воспоминаний. Но боже мой! как горько быть мудрее, чем был. Счастье в безумии. Ночь. И ницшеанская и нет одновременно. Четыре часа до рассвета. Как до расстрела, как до смерти. Числа в моих глазах- знак неверия, знак обмана. И я умею считать едва ли до двадцати трех. До своих двадцати трех. Но пока, сейчас идет ночь. Не считая себя и не думая о себе. Она, быть может, даже не подозревает, что сменится утром. Ночь не знает, что это такое- утро. И никогда не знала и не узнает никогда. Зачем? Она знает себя, и разве этого мало? Достаточно вполне для того, чтобы приходить опять и опять и завоевывать бескровно весь усыпающий мир, подчинить его себе и своим грезам, сломать его дневную пружину и смятенность, обуздать вскинутые веки и соединить их вместе, скрепив переплетающимися ресницами. Ночь так лучше видеть. Краткий триумф иного зрения. Ночь, и пока не пришла ее алая восточная смерть, нельзя жить по иным законам и надо смежить веки, чтобы лучше разглядеть повелительницу- ночь. Я не стану писать больше. Сегодня- ночь. Я завещаю себя себе и прошу разделить наследство поровну между всеми наследниками. * * * Рассвет застанет их наедине. Четыре большие усталые птицы будут нести, сменяясь, последнюю ношу. Два мира повернутся один вокруг другого на мизерную долю своего замысловатого пути, и в линии, разделяющей искрящуюся черноту пополам, наступит блистающий разрыв, который породит и солнце, и день, и свет, и небо, и всех остальных, кто был после. Песок будет так же, как и вчера, шепотом жаловаться на упрямые волны, двигающие его сотый век безмолвно и бесцельно. И сто веков проснутся и встанут над песком, защищая и свидетельствуя. И воздух напоится ими, пока рвется нить, сшивающая земное и небесное, разъединяя их на всю жизнь и до следующего заката. И волна вдруг, впервые за всю себя, застынет на бегу, не дотронувшись до песка. Время на миг остановит свое сердце, и рассвет застанет их наедине. Когда же проснувшийся свет, разгораясь, станет всепроникающим и всеохватным, он свершится последним и первым и самым единственным вопросом. Что ответишь тогда?
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"