Аннотация: Роман о судьбах еврейских эмигрантов в Израиле и Германии.
Любовь Аксёнова
НА ТОМ СВЕТЕ
Роман
Санкт-Петербург
2000
А42
Записки
из компьютера
Художественное оформление
С. А. Булачевой
На обложке ‒ фрагмент картины
Ганса Грундига "Хаос"
А42 Аксенова Л. З.
На том свете: Роман. ‒ СПб.: Журнал "Нева", 2000. ‒ 320 с.
Роман о тех русских эмигрантах в Израиле и Германии, чья судьба сложилась неудачно; о трудностях, с которыми сталкиваются люди, решившие навсегда покинуть родину. Попытки этих людей, в большинстве своем безуспешные, хоть как-то приспособиться к новой среде и занять свое место в чуждом для них мире, составляют напряженный и психологически достоверный сюжет книги.
Для широкого круга читателей.
ISBN 5-87516-162-0
љАксенова Л. З., 2000
љ Журнал "НЕВА", 2000
Записки из компьютера
Компьютер валялся на барахолке в Берлине. Бесхозный, он случайно попал ко мне. С чувством человека, проникающего в чужую квартиру, я заглянул в его память: там была ничего не говорящая латиница файлов. Я решил всё стереть, но мышка дернулась, один файл открылся. Я вздрогнул - русский текст! Я прочитал его на одном дыхании. То был дневник, начатый семь лет назад. Его писала девушка о событиях, свидетелем которых оставалась после смерти. Как это случилось? Как эти сведения попали в компьютер? Тайна. Впрочем, судите сами... В дневнике я не изменил ни строчки.
Земля обетованная
Самолёт взлетел, но я этого не заметила. В Варшаве было два часа ночи. Потоки голубого воздуха врывались в салон. Сон растворился и исчез. Из динамика полилась музыка. Ее подхватили девушки на передних креслах. Вскоре пели уже все. Я услыхала:
- Это студентки. Они были на каникулах в Европе, возвращаются домой.
- В Европе на каникулах! - подумала я, - Как здорово... Живут же люди!
Веселье нарастало. Начали развозить еду - пищу богов из "Мифов Эллады". Невиданные овощи и травы, нежнейший цыплёнок гриль, пирожное, которое я никогда не ела... Спинка кресла передо мной прошептала:
- Ося, я как в раю.
Соседняя ей ответила:
- Это, Рая, микровелле, мы такую тоже себе купим.
- Ах, Ося, неужели кончились кошмары и началась хорошая жизнь?
- Рая, я думаю, ты права, но спешить с выводами не надо ...
Я выпила апельсинового сока и посмотрела в окно. Тёмно-синее возле самолёта, чёрное пространство окружало меня. Оно было глубокое, тяжёлое. Я летела в нём, моё тело набирало скорость, передавало её самолёту, и он, невесомый, уплывал всё дальше и дальше, всё дальше и дальше, всё дальше и дальше - от меня в спокойную вечную высь. Тьма засасывала его, обливала масляной синью, источала власть и желание, тянула, звала. Напряжение росло, грозило из хаоса, давило грудь...
Вдруг всё рухнуло. В мир вернулась невесомость, покорная тьма распласталась перед самолётом, начала терять, в семь цветов радуги, одна за другой, свои чары. Фиолетово-синий стал голубым, затем бирюзовым и, не набрав достаточно зелени, запылал золотыми искрами, заиграл оранжевым жадным блеском. Небо делалось всё ближе и бледнее, бело-оранжевое сияние разбрызгивалось во все стороны из-под красной дуги, резало глаза. И вот уже плавился весь окоём. Пожар усиливался, стекал за горизонт. Раскалённое золото лилось ко вратам преисподней, сжигая всё на своём пути. Наступил миг полной потери сущего, предчувствия инобытия. Где-то в глуби веков тайное делалось явным - рождался новый день...
Загорелся красный, восстал алый, вспыхнул пурпурный. Пожар пылал под облаками. Самолёт, как мотылёк, летел на этот огонь. Он сверкал, и сиял, и блестел, он ликовал и кувыркался от наслаждения, падал на горизонт, растворялся в дали. Ужас вдавил меня в кресло. Самолет падал. И упал... Всё остановилось, застыло, исчезло. Пропало дыхание... В мозгу мелькнуло: "Мы разбились". Но боли не было. Стекали к ногам волны блаженства. Осталось одно ощущение - ожидание чуда.
И оно появилось. Счастливое, сияющее, возникло под нами, коснулось земли и залило весь мир. Всходило Солнце...
Потоки света смыли с неба все краски. Горел в небесах огромный Шар, и целовал, и ласкал Землю. В его лучах планета была крохотная и беззащитная, а он умирал от своего могущества, от ее беспомощности. Он начал сжигать разделявшее их пространство, чтобы озарить её лицо светом и теплом, напоить жаждой жизни. Он так любил её в этот миг, что уже не чувствовал, как она, благодарная и покорная, тянулась к нему, сияла его отражённым светом, страдала от того, что не может преодолеть расстояние, не может соединиться со своим суженым. Пространство, убивающее их любовь, росло, земля становилась всё дальше от солнца, оно уплывало выше и выше. Миг соприкосновения с горизонтом, когда огромный шар лежал у ног красавицы-земли, угас, всё вернулось на круги своя. Каждый остался в своём пространстве...
Объявили, что через несколько минут мы приземляемся в Бен-Гурионе. Я окончательно проснулась. В небе Израиля было около пяти утра. Вокруг тихо разговаривали. Ликование ночи сменилось напряжённым вопросом:
- Что нас ждет впереди?
Всех сковало неведение. Какая она, страна их предков? Станет для них матерью или мачехой? Я потянулась к маме.
Всё небо было охвачено светом нового дня. Ярко-голубой, он падал на Средиземное море и прижимался к жёлто-коричневому берегу. Умытая, в ярких красках, вставала земля навстречу нашему ожиданию.
- Боже, до чего красиво! - подумала я и вспомнила, как из-за горизонта выплывало солнце. По душе пробежали мурашки, таким прекрасным показалось появление первых лучей восходящего светила, таинство рождения дня. Я подумала о тех, кто поклонялся огню, я чувствовала, что пережила их экстаз, я тоже хотела сгореть в лучах своего божества. И тут вся старость земли придавила меня...
Раздался толчок, самолёт побежал по дорожке. Итак, мы в Тель-Авиве. Всё было на месте: мама, отец, Ося с Раей, студентки из Иерусалима... Мы потянулись к выходу. Мама несла сервиз, отец - видик. У меня, кроме заначки от ужина, не было ничего. Остальное мы сдали в багаж. Нас вывели в большой зал, полный света и стекла. Пальмы, прямо в зале шведский стол, бутерброды, напитки. Да, Израиль умел встречать гостей...
Воздух чист и свеж, как поцелуй ребёнка, сказал когда-то Лермонтов. Поцелуя ребёнка не хотелось. Но воздух был лучше любого поцелуя. Я вспомнила Ленинград. Сегодня в нём было 28 ноября 90-го года со всеми вытекающими отсюда последствиями: холод, темень, нуль или ниже, позёмка, на улице ни души, пять утра. Бр...
Спросонок всегда хочется есть. Я молча вдыхала вкусный воздух, пила оранжад, жевала бутерброды и тихо дремала за спиной предков. С первого этажа нас повели на второй, оттуда - в кабинки на собеседование, там дали денег и вызвали такси. Много дали или мало, сказать трудно... По русским понятиям, вроде бы, страшно много, долларов пятьсот, - больше, чем предки заработали за свою жизнь в стране Советов и получили право вывезти, но меньше, чем надо, чтобы прожить здесь неделю или две.
Багаж наш отстал, к вечеру его обещали вернуть. Отец подписал какую-то простыню на иврите и получил теудат-оле: удостоверение вновь прибывшего. Мы перестали быть совками и стали олимами. Впереди - Иерусалим. Но где наша бабушка? Нам сказали:
- Совланут (терпение).
Значит, в распределительном пункте аэропорта о ней ничего неизвестно. Странно. Ведь здесь всего пять миллионов жителей, все они сидят в компьютере с их адресами и прочими данными. Или чиновнику просто лень ответить на наш запрос? Но как же так? Мы ведь не в Союзе?
Господи, как всё здесь близко... Прилетели в один город, из него едем на такси в другой, как из Пулково на Гражданку. Вроде, всё было известно заранее - и что населения меньше, чем в Питере, и что земли всего семь пядей, но как переварить это на деле? Когда на Камчатку летишь девять часов, в Крым и на Кавказ - три или четыре, когда знаешь, что Москва совсем близко, но ехать-то надо ночь, когда за грибами мчишься на жигулёнке часа полтора, к Невскому тянешься сорок минут на метро, и так всю жизнь, четырнадцать лет подряд, наматывая изо дня в день по двадцать, сорок или двести километров, когда это носишь в себе и чувствуешь, что это твоя жизнь, - привыкнуть немедленно, сразу, сейчас, к тому, что будешь отныне прыгать на этом крохотном пятачке, трудно. Однако - мал золотник, да дорог. Знали, куда отчаливали...
Такси, так такси, не всё ли равно. Пока всё ОК, всё, как нам обещал Сохнут. Мать, правда, чуть не зарыдала, когда узнала, что паспортов нам не дадут и что удостоверение личности олима выписывают на главу семьи, то-бишь папу. Жена здесь бесплатное приложение к мужу. Ха-ха-ха, начались откровения. Паспорт, оказывается, не дают, боятся, чтобы ты сразу не сбежал. Не рай, значит. С жёнами вообще непонятно: им, считается, ни пенсии, ни социальные выплаты не положены. Всё получает муж - и на себя, и на жену, и на детей... А ежели пропьёт, на что жене с детьми жить? Такого, говорят, не бывает, евреи не пьют. Но если семья смешанная, и муж не еврей? Не надо было с собой брать, потому что Израиль - страна евреев и для евреев.
Я вспомнила, как в Ленинграде мои и мамины друзья возмущались, что в Совке существует еврейский вопрос: всех делят на евреев и не евреев. Мы постоянно слушали разъяснения из-за Бугра, какие мы дикие: отличаем своих и чужих по генам, типу крови и длине носе, а не по силе таланта и мощи интеллекта. На Западе, говорили нам, в свободном мире, этого не бывает. Израиль, хотя находится на Востоке, свободный мир, Запад. Поэтому я думала, что здесь с проклятыми вопросами, на сколько процентов кто из нас еврей, будет покончено навсегда. И ошиблась. Значит, обсуждать, сколько у тебя еврейской крови в Питере грех, в Иерусалиме же - святое дело. Ну и ну, вот тебе и Запад...
Почему-то в нашем кругу считалось, что вслух говорить на темы о генах неинтеллигентно. И почему-то предполагалось, что в Израиле всё будет интеллигентно... Похоже, и здесь начнутся проблемы пятого пункта, только наоборот. Там мне твердили:
- Прячь свои 77,5%,
здесь надо будет скрывать 22,5%... Господи, как мне всё это надоело, когда же начнется нормальная жизнь, без закидонов? Оказывается, Запад ничуть не лучше Союза...
А мать всё талдычила о своём: отец моложе её на пять лет, здесь пенсионное пособие начинают выплачивать только с отцовского пенсионного возраста, матери будет уже шестьдесят семь, она двенадцать лет не будет получать пенсию, которую имела бы в Совке.
- Подумаешь, какие-то копейки, 160 рублей, стоит ли о них печалиться, ведь это всего 32 доллара по тому курсу, что нам меняли рубли, и всего пять долларов по неофициальному курсу, - успокаивал ее отец, - за двенадцать лет набежало бы 390 долларов, меньше, чем дали сегодня в подарок.
- Да, но покупали бы мы по тем деньгам, а не этим, на 160 рублей можно нормально прожить, пусть не шикарно, зато не бедствуя, смотри, как была устроена наша бабуля. Разве она себе в чём-то отказывала? Здесь ещё неизвестно, как мы на эти подарки жить будем... Плюс, я совсем не уверена, что когда-нибудь с тебя за эти подарки не состригут проценты или не отнимут вообще.
- О чём ты говоришь? Ты всегда не доверяешь людям, ждешь вечно неприятностей... С таким пессимизмом нечего было трогаться с места, надо было дома сидеть.
Я отключилась. Начался обычный диалог, в котором матушка играла роль умудрённой жизнью вороны, отец - беспечного пряника, не знающего, что его собираются съесть. Наверно, у отца было меньше еврейских генов, чем у матери, вот он и не боялся никакого рожна. А может, просто моложе был. Двенадцать биологических лет не шутка... Или у них уже этот разрыв начал сокращаться и теперь он моложе её на семь или пять лет?
Заканчивались эти дискуссии обычно словами о разводе, но здесь дело приняло неожиданный для меня оборот. Я снова врубилась, когда услышала:
- Ты соображаешь, теперь мы даже развестись не можем, для этого надо ехать на Кипр или ещё куда, потому что в Израиле нет гражданских разводов, а чтобы идти в раббинатский суд надо быть не только евреями, но иметь иудейское вероисповедание, посещать синагогу.
- Вот и хорошо - пропел свою песню отец, - никуда от меня ты не денешься, никуда не уйдёшь, даже если захочешь. На Кипр тебя всё равно без паспорта не пустят, очень хорошо, в отличное место мы приехали...
- Тебе хорошо, всё свои шуточки шутишь, а я серьёзно, от одной неволи сбежали, в другую попали...
Я снова ушла в свои мысли. Дорога из Тель-Авива в Иерусалим была сказочной. Как из Алушты в Ялту, да только красивее. Вечнозелёные холмы, цветущие олеандры, на дворе плюс двадцать. Машина не в пример нашим - субару.
- Вот здорово, если бы здесь похоронили. Все могли бы приезжать, как на экскурсию, - подумала я, увидев венок тому, кто погиб, не доехав до Иерусалима.
- Бедная бабуля, что ты, где ты, жива ли, как себя чувствуешь, - проговорила я вслух, когда мы миновали табличку: "Рамла". Почему в этот момент, осталось загадкой...
Предки остановили свой вечный бой. Но не надолго. Мама всполошилась: шофёр "забыл" свернуть на Иерусалим и снова привёз нас в Тель-Авив, сделав крюк километров в двадцать. Оплачивалось всё как-то хитро: с нас ни копейки, но в компьютере, рядом с папиной фамилией, появилась зарубка, что едем мы в долг. Шофёр рассказал нам, что подарок в аэропорту, и деньги на первое время, и снятая для нас гостиница, и эта поездка - всё это наш долг Израилю.
Если мы будем жить здесь безвыездно, через пять лет долги спишутся сами собой, но если захотим куда-то сквозануть, денежки надо будет вернуть, без этого не выпустят. Не дадут паспорт, - без него не улетишь. По земле можешь только к арабам или палестинцам топать, там же конец известен: смерть, насилие, пытки...
Я посмотрела на водителя - вроде, нормальный взрослый дядя и такую чушь плетёт: какие-то пытки, побои, издевательства. С какой стати? За что? Мы что - их трогали? Я видела в Ленинграде арабов и палестинцев, люди, как все. В Варшаве всякую ахинею уже плели про террористов и меры нашей охраны, теперь снова голову морочат. Как у кого-то из писателей: "Меня пугают, а мне не страшно".
Но родители здорово приуныли. Во-первых, в Ленинграде никто нас ни о каких долгах не предупреждал. И во-вторых, на фиг нам эти долги? Оказывается, папа не просто бумагу подписал, а заемное обязательство. Иврита мы не знали, перевода к ней не было. Ни тебе на русском языке, ни на английском. Теперь мы начали понимать, что придумано это было специально... Что бы они с нами, со всеми прибывающими из Советского Союза, делали, если бы мы подписывать такую бумагу отказались? Обратно в Союз отправили? Не так-то просто всех придушить...
Ну и дела! Мы сразу почувствовали себя неуютно. Не зная брода, полезли в страну, где на каждом шагу нас подстерегали опасности, да такие, что и предвидеть нельзя. Думали, едем к своим, попали же в джунгли, - настоящие джунгли, как говорили большевики. На что уж мама заранее всегда соломку подстилать умела, но и ей это всё в страшном сне не снилось. Ленинград показался таким далёким и родным, что захотелось плакать. Бедная мама, как она надеялась, что нам будет здесь легче, как она мечтала о спокойной, счастливой жизни, без большевиков и всяких проверок на благонадёжность, преданность делу коммунизма...
Таксист привёз, наконец, нас в гостиницу. За науку нужно платить, говорил мой дед, папин отец. Но на этом плата не кончилась. Похоже, всё только начиналось. Номер был чудо. Его, как и гостиницу, заказали без нашего ведома. Пока всё, с чем мы сталкивались, делалось без нашего ведома. Для нашей же пользы, как любили мы повторять по поводу всяких мероприятий в Совке. Я обожала эту "мою пользу", готова была скакать от неё за тридевять земель. И вот-те снова здрасте-нате! А каково родителям? Не просто дурачков из них делают, да ещё в моём присутствии для укрепления родительского авторитета, но и ободрали, как липок. Жаловаться некому - дали денежки не нам: таксисту и хозяину гостиницы. Мы были предлогом для их подкормки... Платить же за это собираются заставить нас...
Что делать дальше, мы не знали, деться было некуда - ни родственников, ни знакомых, и спросить, где найти дешёвую гостиницу, не у кого. Хозяин говорил только на иврите и не понимал (или делал вид) по-английски. В общем, пришла беда, отворяй ворота. Гостиница оказалась к тому же кошерной, то есть дорогой и со всякими выбрыками: завтра начинался шабат, это значит, что нельзя пользоваться лифтом, холодильником, светом... А как ходить в чужой незнакомый туалет? Никак. Терпеть или прямо на пол.
Я вспомнила анекдот про чукчу: дали ему трёхкомнатную квартиру, он водит по ней гостей, показывает. Зашли в туалет:
- Здесь у чукчи чум будет.
Идут в гостиную :
- Здесь тундра будет,
в спальню :
- И здесь тундра будет.
- А где туалет? - спрашивают, -
- Однако, чукча в тундру ходить будет.
Мысль, что в шабад мы в тундру ходить будем, меня рассмешила, и я подумала:
- Ничего, перезимуем, а там, в случае чего, обратно на родину свалим.
Конечно, Родиной для меня был Ленинград. Был и остался. Он, и только он. Может, Израиль - родина моих предков, но они давно померли, и что мне до того, где они когда-то обитали, в Европе или Азии? Живём-то мы сегодня, не вчера... Кто-то на "Свободе", кажется, Стреляный, говорил, что время коллективной ответственности в истории человечества миновало. Прогресс общества привел, слава Богу, к тому, что каждый сам определяет свою судьбу и не виноват за деяния предков или, тем более, народа в целом. Кто-то убивал, проливал кровь, сжигал и вешал, но ты волен сам выбирать, расплачиваться за это или отмежеваться, жить по-другому. Я взглянула на родителей. Папа сразу покрылся щетиной, мама, на фоне шикарных отельных прикидов, казалась случайно попавшей в номер нищенкой. Абсурдность происходящего смешила меня всё больше, я не могла понять, почему предки драматизируют ситуацию. Поживём, всем попользуемся, там придумаем, что к чему.
Из окон виднелся разбросанный на холмах вечный город. Зелень, белостенные дома, кипарисы... Палевый иерусалимский мрамор, казалось, оживал в лучах яркого, не ленинградского солнца. Небо было голубым и высоким, воздух вплывал в окна. Дышалось легко и свободно. Усталость не чувствовалась, бессонная ночь прошла стороной.
Сантехника была потрясительной: мрамор, нержавейка. Голубые покрывала, светло-коричневая мягкая мебель, нейлоновые занавески, бархат и шёлк драпировок, ковровые покрытия. Сойти с ума, да и только. Надо наделать фотографий и отправить знакомым, пусть завидуют и удивляются. Всё-таки Запад есть Запад. Сейчас я впитывала его не только глазами, но и кожей...
Открывали кран и спускали воду сообща. В конце концов, отец до всего додумался, и мы только диву давались, сколько предметов искусства настроено в ванной и туалете. Перекусили, чем Бог послал. Благо, захватили из самолёта и аэропорта, - по русской привычке иметь запасы на черный день. Стали обсуждать, что делать: разыскивать бабушку, добывать из аэропорта багаж или бежать в другую гостиницу. Решили прежде всего обзавестись знакомыми.
Пошли позвонить к хозяину. В номере телефон был, но не работал. Потом выяснилось, что он входил в плату, хотя был почему-то выключен. С этого момента мы осознали, что мы - глупые, как дети, не знаем реалий, нет языка.
Вот и привычка к русскому гостеприимству. Я вспомнила, как на Невском помогала иностранцам ориентироваться в чужой обстановке - разумеется, бесплатно, за так, без всякой выгоды для себя. Мной двигало одно желание - помочь людям найти туалет, подешевле купить что-то в Гостином Дворе. Сейчас я ожидала аналогичной реакции со стороны хозяев, но получила, как говорится, большую дулю.
- Ничего, - утешала себя я без особого успеха, - это частный случай, не все же вокруг обиралы, должны быть хорошие, добрые люди. У нас ведь тоже не все иностранцам помогают, форцов что ли мало?
Телефон стал целой проблемой. Хозяин позвонить не дал, делал вид, что не понимает, о чем мы просим. Папу он называл профессором иудаизма и удивлялся, что мы не говорим на иврите. Мы плюнули и пошли на улицу искать телефон. Вокруг были дома, машины, прохожие, но телефонов не было. Они не существовали, как класс. Определить, это центр или окраина, мы были не в состоянии: небольшие домики перемежались более высокими корпусами. Улица была для двух-трёхрядного движения, сновали шикарные лимузины, высокие красивые автобусы. Ивритом давили вывески. Вскоре мы почувствовали себя в полной растерянности.
Наши попытки разговаривать с прохожими ничего не дали: где можно найти ближайший телефон, никто не знал. Наконец, какая-то девушка указала рукой: "Тохана мерказит". Мы не поняли, что такое "тохана мерказит", но послушно пошли в указанном направлении. Минут через пять мы снова спросили:
- Тохана мерказит?
Теперь мы побрели обратно, и так минут двадцать, пока нам не объяснили, что тохана мерказит - это центральная автобусная станция, там должен быть телефон. На тохане было полно всего: людей, вывесок, автобусов. Надписи были только на иврите. Никакой тебе латиницы или кириллицы. Все спешили найти свой автобус и уехать. Телефон разыскать не удалось. Разговаривали вокруг на всех языках: между собой - на иврите, с нами - на английском, польском, татарском, идише, украинском и даже русском. В разговор вступали без приглашения, слышали, что мы говорим по-русски, и засыпали вопросами:
- Новые репатрианты? Откуда? Ну, как там, кошмар себе продолжается? Вас выпустили? Погромы идут? -
и так далее и тому подобное, без конца. Наши ответы никто не слушал, люди отвечали сами себе, в дискуссию вовлекались всё новые и новые зрители. Все желали нам счастья, быстрейшей адаптации, словами и жестами восхищались Израилем, тоханой, нами. Вконец обалдевшие от криков и извергаемых на нас эмоций, мы сели в первый попавшийся автобус - только бы подальше от орущей толпы.
Оказалось, что толпа села вместе с нами. Мы решили поехать в университет, разыскать коллег отца, с которыми он переписывался. Университет знали все. Впоследствии выяснилось, что есть два различных университетских городка, отстоящих друг от друга километров на двадцать, но эти мелочи мало кого интересовали, главное было - дать как можно больше советов. Толпа сразу нам объяснила, что надо пересесть на пять или шесть автобусов: у каждого знатока был свой план. Водитель, поняв, что мы ещё не знаем, сколько стоят билеты, содрал с нас 10 шекелей - входят в переднюю дверь, берут у водителя билет, затем продвигаются к середине и ждут у выхода своей остановки. Он просто не дал нам сдачи, билетов тоже, сказав, что нам надо выходить, и мы стали продираться через людей и сумки, хотя можно было, без пыли и шума, выскочить в переднюю дверь, разреши он это сделать.
Вывалившись из автобуса через два дома от того места, где садились, мы пересели на автобус с тем же номером. Он, конечно же, шёл в университет, и все телодвижения по нашей высадке-пересадке сделаны были шофёром только для того, чтобы освободить нас от 10 шекелей. Мы были в ужасе. Отныне мы объяснялись только жестами. Изображали семью глухонемых, протягивая бумажку с адресом или вопросом на английском языке встречным и поперечным.
Во втором автобусе отец дал десять шекелей водителю и стоял возле него, жестикулируя до тех пор, пока тот не завопил: это был сигнал, что отец вытряхнул из него всю причитающуюся нам сдачу. Оказалось, что билет стоил один шекель семьдесят агоротов. После ленинградских пяти копеек за автобус плата показалась нам ужасающей. Из-за дыры, проделанной в нашем бюджете отелем, раскладка полученных в аэропорту денег показывала, что мы должны тратить в день на всё и про всё двадцать пять шекелей.
За вычетом двух поездок в автобусе на сегодняшний день у нас осталось около десяти шекелей, а ведь надо было зарезервировать ещё плату на обратный проезд... В общем, как ни жестикулируй, на еду остаётся около четырёх шекелей. С этими расчётами мы подходили к университету. Жрать хотелось зверски. У меня никогда не было такого аппетита в Союзе. Проблемы голода в моей жизни прежде не существовало. Ну, захотелось поесть, пососала ириску или купила за пять копеек слойку. Велика беда!
А вот такого, чтобы сосало под ложечкой и текла слюна от воспоминания о еде, чтобы мысли были только о жратве, - этого в моей жизни еще не было. Я понимала, что родителям не легче, что они тоже хотят есть, но ненависть к ним с каждой минутой росла, как дрожжевое тесто у горячей батареи.
- Кто их тянул сюда, чего им дома не сиделось, захотелось на старости лет приключений, теперь я должна всё это расхлёбывать. Пусть делают, что хотят, но дают мне жрать!
Оказывается, у отца было такое же настроение, и он, не ожидая моего бунта, сам набросился на мать. В общем, начался скандал, да ещё какой. Отец заявил, что ему всё это надоело, он едет в аэропорт, пусть его отправляют домой, благо квартиру мы не продали, и она осталась за нами.
Нам повезло, что накануне нашего отъезда, летом девяностого года было принято решение о сохранении кооперативных квартир за их хозяевами даже в случае отъезда на постоянное жительство за границу, и мы, хотя были лишены гражданства (как поживаете, Михаил Сергеевич?), уезжали в Израиль, храня, как зеницу ока, если не больше, справку о праве собственности на оставленную в Ленинграде квартиру. Только эта маленькая чучелка помогала нам выжить, не утонуть в том страшном потоке, куда затянуло нас эмиграцией.
Я тут же поддержала папу. Мама заплакала. Она достала остаток аэропортовского бутерброда и конфетку, которая завалялась у неё в сумке из Ленинграда, всё отдала нам, сказав, что не голодна. Мы видели, что это неправда, но набросились на бутерброд и съели всё до крошки. Мне было стыдно, но я не могла оставить никому ни кусочка. Отец, слизывая крупинки, спросил:
- Ты, действительно, не хочешь есть?
И мама сказала:
- Нет, не хочу. Ты же знаешь, когда я нервничаю, у меня начинаются спазмы, я не могу есть.
В этот миг я почувствовала, что мы с папой стали людоедами. Папа всегда говорил, что мы - химические фабрики: у кого какие идут реакции, у того такие потребности, способности и всё остальное. В этом климате, на этой земле мои реакции стали ходить по-другому. Папины тоже. Только мама осталась у нас твердокаменной. Мало того. Она начала утешать папу:
- Конечно, такой стресс, бессонная ночь, столько новой информации, неожиданностей, миллион проблем. Какие нервы выдержат?
Но отец молчал, и я понимала, что он поедет в аэропорт не только за нашим багажом. Он начнёт узнавать, как дать задний ход. Он Рак, новое воспринимает туго, а мелкое жульничество, с которым мы сегодня сталкивались на каждом шагу, и вообще не уважает.
Мама молча всё примет к сведению, начнёт менять привычки и, как она выражается, линию поведения. Она конформистка, говорит отец, по натуре. А вот для отца это трагедия, полная перестройка его взглядов, крушение идеи о том, что люди - добрые и хорошие, что всем надо помогать и все будут нам помогать.
Конечно, у нас в Ленинграде и был такой мирок, мы жили в оранжерее, где действовал этот принцип. Отец и мать создавали его всю свою жизнь. Но сколько людей входило в этот круг - человек пять, не больше. Даже у меня уже складывались другие отношения с друзьями. Я знала, что пальцы надо беречь, их могут откусить. Хотя с настоящими шакалами, правду говоря, жизнь меня не сводила. И видя, к каким умельцам мы попали, я, как и папа, хотела одного: вернуться в свою прежнюю жизнь. Но куда? Из школы я ушла, год пропадёт, как пить дать. Родители простились со своей престижной работой, кто их обратно возьмёт? Вещи свои мы распродали или подарили, нет самого необходимого, не в чем даже зимой на улицу выйти... Вот тебе и "перестройка", не на словах, а на деле: разворушили такую кучу дерьма, что единственный выход - бежать от нее на край света, не думая о том, что тебя ждет. Казалось, хуже, не будет... Разве что выпустили из тюрем бы уголовников...
Родительские дебаты подошли к концу. Предки столкнулись с новой реалией: при входе в университетский парк у нас начали проверять содержимое сумочек. Я сказала, - в основном, из желания красиво потрепаться на английском языке, - что несу маленькую бомбочку. Господи, что тут началось!
С юмором, оказывается, здесь дело плохо. Нас отвели в спецрум, вызвали баб в армейской форме, те раздели меня до лифчика... трусы, в знак протеста, который они не поняли, я сняла сама. Затем перебрали по волосиночке мою гриву и только после этого вывели к родителям. Их тоже обыскали. На территорию пустили после того, как позвонили в аэропорт и проверили наши документы. На полном серьёзе прочитали нам двадцатиминутную лекцию о борьбе с террористами и об опасностях, которые нас поджидают на каждом шагу. Связались по телефону с папиным профессором. Он, к счастью, был в университете. И только после этого отцепились. Теперь уже и мать мечтала об одном: послать новую жизнь куда подальше... Реальные были опасности или мнимые - не все ли равно? Чего трястись каждый миг? Мать говорит, такого у нас даже в войну не было. Вот тебе и ознакомительные фильмы об Израиле, которые нам во Дворце культуры железнодорожников показывали... Оказывается, ехали мы в прифронтовую полосу...
Я чувствовала, как зверею. Я готова была кусаться, драться, кричать, размахивать руками, что-то у кого-то отнимать. Всё равно что, лишь бы не быть в дураках, лишь бы не быть белой вороной, лишь бы стать такой, как все. Родителей с их приторными речами о гуманизме, доброте и прочей мути я теперь в упор не хотела видеть. Это были враги, которые притащили меня в эту распрекрасную страну и хотели, чтобы я вместо того, чтобы учиться, как все мои друзья, в Ленинградском университете, надела вонючую гимнастёрку и пошла с мужиками в армию. Всю жизнь меня учили обходить десятой дорогой фанатиков, объясняли, что культура несовместима с нетерпимостью, что фанатизм есть высшее проявление бескультурья... Для чего? Чтобы притащить меня к полуграмотным жлобам, которые будут учить, как жить? Чтобы я стала такой, как они, фанатичкой и ненавидела отца за его пятьдесят процентов нееврейской крови? Чтобы я презирала арабов за то, что они арабы, а не евреи? Чтобы я забыла русский язык и писала на этой никому ненужной в двадцатом веке клинописи, когда даже не имеющие письменности первобытные дикари пользуются латиницей?
И я заплакала:
- Папочка, отвези меня, пожалуйста, домой!
Заплакал и папа. Я испугалась. Я не знала, что он умеет плакать. Он не заплакал, а как-то закхекал, потом очень тоненько завыл. Мы остолбенели, сели на скамейку, стали его утешать, он вытирал нос и бормотал:
- Я чувствую себя таким несчастным, я не могу вас защитить, я не могу вас спасти, я понимаю, что выбраться отсюда нельзя, что мы все здесь перессоримся и умрём.
Я посмотрела на родителей. Они были такие старые, ни к чему, кроме своих книг, не приспособленные, такие несчастные с их вечными поисками правды, что я поняла: надо всё брать в свои руки или мы, действительно, тут загнёмся. И я сказала:
- Тоже мне проблема. Делов-то. Ну, надурили нас пару раз, ну вшей у меня искали, - плевать. Зато погода - райская. Разве вам снилось среди зимы на таком курорте побывать? В самолёте жратва была - всю жизнь вспоминать будем. Деньжат нам подбросили. Чего их экономить? Истратим, ещё дадут. Не дадут - сами добудем. Если не с кистенём в народ пойдём, то карточные фокусы начнём показывать, будем гадать на кофейной гуще или лечить от всех болезней сразу. Впечатление шибко бедных они не производят, значит, найдётся, кого потрясти. Вы же видите уровень их образования - писать-читать половина не умеет. А там и мани появятся, плевать будет на выкуп. Или просто сбежим, найдём со временем, как. Главное, нам не расслабляться и не тратить нервы на всякую чепуху.
Отец начал было мне мораль читать о том, как быстро я "опустилась до того уровня, который пытаюсь критиковать", о том, что "на этом пути недалеко до людоедства добраться", что "не для этого меня воспитывали" и за человека держали, но вовремя заткнулся... В общем, мои слова подействовали. Мы приободрились и пошли в студенческую столовую.
Это был большой зал с разноцветными столами. За окнами стояли пальмы, цвели розы. Зелёные, красные, желтые плитки на полу, голубые и палевые стулья, манящие блики столов... Антураж довершала витрина с едой и блестящая касса, где сидела вся из себя, сверкающая на солнце своими цепями и браслетами смуглая, черноволосая пава. Волосы у неё были, как мои, - темно-каштановые, с золотыми отсветами, в мелких бесчисленных завитках, они стояли за её плечами, как наэлектризованные. Казалось, они живут сами по себе, располагаясь, как хотят, в пространстве. Мои бедняжки лежали на спине и прилипали к шее. Я посмотрела на нас ее глазами и почувствовала себя такой беспородной, неухоженной дворняжкой, что захотелось перебить стёкла...
Мама с папой изучали меню. Да, не пыльно живут студенты. Кусок мяса, переползавший с ближайшего стола в желудок молодого человека, который читал какой-то конспект, стоил пятнадцать шекелей, картошка и прочая радость на тарелке - ещё шекелей пять. Короче, мы решили съесть булочку с чаем. Это обошлось нам в пять шекелей, весь наш бюджет на эти сутки... Как ни как, попили горячего...
Совсем расстроенные и голодные, мы сосали чай. Конспект, дожевав тарелку, уставился на меня. Я начала проваливаться сквозь землю.
- Бокер тов (Добрый день!), - сказал он мне, и я возбужденно ответила:
- Good morning!
Дальше меня понесло. Я начала говорить, что нам хочется есть, что нас обокрали, что мы хотим домой... Мой новый знакомый громко произнес речь на иврите, столы оживились, зашумели, начали собирать деньги, принесли нам кучу тарелок с едой и чашки с питьём. Все дружелюбно галдели, давали советы, утешали и задавали какие-то вопросы. В этой студенческой столовой, похожей на шикарный питерский ресторан, английский знали все. Мать стала отказываться от еды, её уговаривали, она начала рыдать от полноты чувств. Все разбежались, а мы, сгорая от стыда за моё попрошайничество, жевали мясо. И только кассирша, как сфинкс, сидела на своём месте.
Было одиннадцать утра. Прошло всего восемь часов, как мы покинули Варшаву, а сколько воды утекло с тех пор, сколько эмоций сожжено за это утро. Мы сидели на скамейке и клевали носом. Надо жить дальше...
Вокруг была территория поболе Петродворцового комплекса. Газоны, цветы, олеандры, здания с выдумкой, одно краше другого, современной архитектуры. Кто их проектировал? Корбюзье? Нимейер? Шикарный библиотечный корпус. Наверно, о таком Рио де Жанейро мечтал бедный Остап Бендер... Парни и девушки - как на картинке. Для этих огромных пространств их так мало, не то, что у нас, где на десять метров университетского буфета приходится человек тридцать... Одеты, обуты из модных лавок, пышные волосы, стрижки, кожаные куртки, весёлые лица, сытые улыбки. Все высокие, красивые, хорошо кормленные, жизнерадостные, чувствуют себя, как дома.
- Они и есть дома, - подумала я и, вспыхнув завистью, посмотрела на нас их глазами.
Серые лица родителей, мои неухоженные волосы, мама в комнатных тапочках... Садясь в самолёт, она спрятала туфли в маленький чемоданчик с документами и самыми необходимыми вещами, на трапе их у неё забрали, будто в багажный отсек. В Бен Гурионе выяснилось (какая мелочь!), что тот отсек был в другом самолете...
В итоге мы оказались на нашей исторической родине без всего, лишь с дурацким сервизом и видиком в руках: их, чтобы не разбить, предложили взять с собой. Документы же, туфли и всё остальное - йок. Ни пудры тебе, ни расчёски. Я не знаю, кто отвечал за организацию нашего переезда. Был он безголовым или просто с..ть на всех нас хотел, но более глупую реализацию великого замысла придумать трудно. Казалось, всё было сделано так, чтобы каждый почувствовал, какую ошибку он совершил, - не просто осознал, но на бытовом уровне, на каждой мелочи, ощутил нелепость и самого путешествия, и своего появления в этой чужой, красивой, не имеющей к нему никакого отношения стране...
У нас больше всего переживаний было, конечно, из-за документов: нотариально заверенные копии ушли с дипломатической почтой, оригиналы мать взяла с собой. Докторский диплом, дипломы об окончании вузов, кандидатские дипломы, аттестаты профессора и доцента, диплом старшего научного сотрудника, свидетельства о рождении и браке, их переводы, - всего килограмма два бумаг, на заверку копий с которых родители, по идиотскому требованию властей, потратили чуть ли не полжизни... Оригиналы почему-то вывозить не разрешалось, и мать тянула их тайком, что называется, на пузе, считала себя контрабандисткой, летела не прямым рейсом, а перлась по земле до Варшавы: в поезде, говорили, не так свирепствует таможня. Еще бы! Это была самая страшная контрабанда - идеологическая! Кому и зачем потребовалась эта дьявольская карусель? Тем в высших эшелонах власти, кто занимался наркотиками и оружием, отвлекая внимание таможни от преступников?
Ваковские дипломы, говорила мама, не подлежат восстановлению, на получение каждого из них потрачено столько сил и труда, что страшно подумать. Это всё, что у нас есть, всё, с чем мы едем в эмиграцию... Естественно, родители были в шоке, когда им не вернули в аэропорту заветный баул. Они побоялись самое ценное доверить диппочте, тряслись на советской границе, чтобы у них не отняли эти дипломы, и вот остались без них. Никто перед ними не извинялся, никто не входил в их положение. Наоборот, удивлялись, что они из-за "всякой мелочи" паникуют, советовали плюнуть на потерянные бумажки и думать лучше о деле. В Израиле, мол, и без документов всё станет на свои места, никому никакие русские справки не потребуются, вообще о них лучше забыть. Надо учить иврит и искать работу, на которую возьмут без знания языка, - мыть лестницы, обслуживать больных, убирать туалеты. Главное - совланут. Лет десять потрудишься на пользу Израиля, там можно и о дипломах вспомнить. Вот тогда и надо переживать.
Господи, какие же они всё-таки тёмные, если не понимают, чем отличается человек, который пятнадцать лет учился и затем занимался интеллектуальной деятельностью, от чернорабочего... И что это за страна, которая профессору в руки даёт метлу? Откуда у них это благосостояние? Что они, свои шекели из земли качают? И вообще, зачем мы сюда приехали? Даже в маленькой псковской деревушке понимают слово "профессор". Жить не хочется, в такую Тьмутаракань попали...
Я снова посмотрела на мать и подумала:
- Найдутся или нет её пять дипломов, не пустят её к студентам, не дадут работать в университете. Всё это пустое. Отца ещё куда ни шло - всё-таки мужчина и моложе её. Но ей, бедняге, ничего не светит. Надо было сидеть дома и не возмущаться, почему не публикуют её книги. Профессорские деньги получала, два раза в неделю на работу ходила и всё недовольна была: за границу не пускали, в президиумы не выбирали, аспирантов другим отдавали, на переаттестациях черными шарами нервы мотали.
Разговоров о том, какая на Западе свобода и как там права человека соблюдают, до неба было. Те, кто болтали, по-прежнему, на своих местах сидят, деньги забугровые отрабатывают. Знали, как людей выманить... Недаром, умные слушали, молчали и говорили: синица лучше журавля. Кретины же охали:
- Ах, как на Запад перебраться?
Тех, кто через забор переползал до "перестройки", за Бугром прикармливали, осыпали деньгами, чтобы они письма родственникам отправляли о тамошнем золотом житье. Когда же Запад добился своего, сдвинул сотни и тысячи с их насиженных мест, стали никому они не нужны, не интересны... Калитку Запад захлопнул с другой стороны: сытые и благополучные страны перед их носом границы закрыли и стали заманивать в Израиль. Вот и перебрались, вот и почувствовали, по чём фунт лиха... Тут тебе и права человека, и свобода, и сытая жизнь - ешь, не хочу... Интересно, какие бы речи наши правозащитнички толкали, если бы ни за что ни про что к ним в дом в Ленинграде пришёл кто-то и унёс дипломы - на час, на день, на сутки, насовсем? Небось, в ООН писали, подписи собирали, бурную деятельность развивали. Теперь сидят, как мыши, даже не дуются на крупу. Смотрят на тебя, как на муравья, удивляются, - чего он там, у их ног, вякает? Муравей, а туда же - по-английски разговаривает, профессором себя величает... Надо же, такое чудо-юдо из советских прерий... К кому ни обратишься, только и слышишь: совланут, совланут, совланут... Да, покажут родителям кузькину мать...
Вот будет кошмар, если дипломы потеряются. О Господи, не посылай ты им такое испытание, лучше накажи меня, я могла бы их удержать и сидеть дома. Вон Даниловы живут себе в своей квартире, ходит Вера в школу. Через три года получит аттестат, поступит в университет или замуж пойдёт без диплома, нарожает детей, у них будет по 12% еврейских генов, никто никуда гнать не будет. У их детей останется всего по 6%... Когда же не будет совсем процентов? Никогда. Впрочем, когда-нибудь будет: найдётся умный, который пятый пункт отовсюду выбросит и через десять или двадцать лет все забудут, кто кем был при пункте... Кто же тогда захочет из своего родного дома в чужую страну уезжать, даже если она родина твоих предков... Значит, пункт не выбросят, по крайней мере, сейчас, пока живет эта легенда о необходимости собирать бедных евреев в святые места, чтобы изгонять оттуда арабов... Не повезло мне. В школу ходила, талдычили о передовом отряде борцов за коммунизм. Теперь снова надо петь о борьбе. А жить когда? Небось, те, кто призывают за их идеи отдать наши жизни, попивают винцо в дорогих виллах, на яхтах балы устраивают в Средиземном море, мы же, как были рабами, так и умрем...
Мы тыкались из аудитории в аудиторию. Нашего профессора куда-то вызвали, а запасного не было. Приближалось обеденное время, снова хотелось есть. Да, воздух здесь ужасный, никаких денег не напасёшься, всё ела бы да ела. Только не хватает растолстеть, как кассирша. Тогда уже ни в какой Ленинград не вернуться - сразу будет видно, что я еврейка...
Наконец, вынос трупа состоялся. Появился профессор. В кипе и светлом костюме, лет сорока пяти. Ничего, нормальный себе профессор. Потащил нас в кабинет, секретарша дала всем кофе, стали изображать светскую беседу: "Что у вас, как у нас". Затем всей толпой поползли в какую-то аудиторию. Там профессор вёл занятия. На иврите читался доклад о греческих глаголах. Папа клевал носом, мама растерянно прислушивалась, я не разбирала ни фига и рассматривала докладчика. Ему было лет двадцать пять, он очень смущался и всё время оглядывался в мамину сторону.
Её представили как профессора теоретической лингвистики из Ленинграда, по ее книге здесь учили студентов. Она была русский доктор наук, профессор, а местные профессора имели всего лишь кандидатские дипломы, мамина квалификация им и во сне не снилась, поэтому наше присутствие воспринималось публикой как сцена из гоголевского "К нам приехал ревизор". Я изображала народ. Потом мне это надоело, и я ушла бродить по коридорам.
Часа через три хозяева иссякли и отпустили предков на свободу. На родителей было жалко смотреть. Устали они так, что даже не разговаривали. Профессор отбыл в свою благополучную жизнь, нас препоручил заботам секретарши. Ей было под сорок или больше. У неё был роскошный субару с автоматическим управлением. Звали её Элен. Элен была американка. Она приехала в Израиль с родителями семнадцать лет назад. Дома они говорили по-американски. Это была первая живая американка, которую я видела. Из её горла вырывался клёкот, в котором я изредка различала отдельные слова. Я посмотрела на отца - он вообще ничего не понимал и сидел, как в прострации. Лекция на иврите о греческих глаголах после бессонной ночи окончательно доконала его. О русской традиции накормить и обогреть усталого с дороги путника не было и речи. Наверно, слова "такт", "добросердечие", "гостеприимство" понимали по-другому. Высшее достижение культуры, из-за которого мы третировали свою собственную и приседали перед западной... Пропажа дипломов, бесконечные унижения из-за отсутствия денег, нежелание окружающих войти в наше положение, постоянное навязывание своей воли и интересов, мелкие стрессы и стрессочки, чужой язык, - всё это навалилось на него с такой силой, что он не мог больше ни о чём думать. Папа спал с открытыми глазами.
Мама продолжала барахтаться и старалась упросить Элен помочь нам разобраться в наших делах. Она пообещала записаться в ульпан (школу), чтобы учить иврит, с ближайшего воскресенья - неделя здесь начинается с воскресенья, это рабочий день. Мама буквально умоляла Элен говорить помедленнее, но ту могли остановить только танки. Минут через десять поникла и мама. Мы сидели, как совы, рассматривая стенки и ожидая, когда утихнет клёкот Элен. Сначала было четыре, потом полпятого, потом пять. Элен всё говорила и говорила.
Несколько раз мама пыталась напомнить ей о багаже. Нам с мамой надо было переменить трусы, с собой у нас ничего не было. Что, она не женщина, не может понять, какие у нас проблемы? Мы ведь ей прямым текстом талдычим... Господи, не люди они, что ли? Или это и есть западный менталитет, когда с тобой говорят из вежливости и вовсе не слышат того, о чём просишь?
Мама заплакала. Элен остановилась. Она не поняла, что произошло. Отец нахмурился и, четко отбивая слова, сказал:
- Большое спасибо. Сейчас Вы заведёте машину и поедете с нами в гостиницу. По пути мы купим в самом дешёвом магазине еду. Вы позвоните в аэропорт, узнаете, где наш багаж. Мы поедим, и я скажу Вам, что будем делать дальше.
- Хорошо, - пробормотала Элен и опять заклокотала. Машину она вела классно. Нет, она её не вела, машина летела, куда хотела Элен. Та говорила и говорила. Похоже, она рассказывала нам о Иерусалиме и Израиле. Но мы уже без всякого интереса смотрели по сторонам и мало обращали внимания на исторические события, когда-то происходившие там, где мы проезжали. В магазине мы доверились Элен. Она сказала, что в шабад все магазины закрыты, надо купить еду на три дня. Завтраком нас должны кормить в отеле, это вошло в оплату, и то, что мы остались без завтрака, недоразумение: в гостинице висит табличка, на которой указано время завтрака. Хозяин мог нам об этом не говорить, оставляя за нами право воспользоваться завтраком или нет.
Отец спросил Элен, почему хозяин отеля называет его профессором иудаизма. Элен взяла теудат оле и сказала, будто в нём написано, что папа - профессор иудаизма. Оказалось, чиновник в аэропорту плохо знал русский и, заполняя вместо нас анкету, услышал "иудаист" вместо "программист". Вот тебе и миф о чёткости работы заграничных чиновников. Русские, мол, - все лодыри и халтурщики, трудиться не умеют и не хотят. Как следует, работают только на Западе. Знают, что из-за любой ошибки могут потерять место... А тут ошибка - серьёзнее не придумать, ведь она определяет наш статус в Израиле. Это наш единственный документ, фактически наша жизнь здесь зависит от него.
Так вот откуда появилась эта кошерная гостиница, вот почему нас так бессовестно раздевают, не хотят говорить по-английски, считают, что мы не можем не знать иврит: конечно, профессором иудаизма не станешь без иврита... Как же быть дальше, как исправить ошибку? Мы ведь не хотим никого обманывать... Оказалось, что никак. Кого вообще интересуют такие мелочи из жизни муравья? Тем более, все знают, что теудат оле заполняется со слов олима, он может придумать, что угодно. Например, сказать чиновнику, что он внук Ротшильда или родственник иранского шаха. Какую роль себе выбрал, пусть такую играет, здесь свободный мир. Главное, чтобы хотел как можно скорее выучить иврит и приносить пользу Израилю...
Чужая жизнь
Элен привезла нас в сияющий огнями супермаркет. Мама сказала ей, что у нас на продукты есть только пятьдесят шекелей, ближайшие три дня мы должны на эти деньги прожить.
- Я понимаю, - воскликнула Элен и спросила, что мы хотим купить. Мама назвала помидоры, хлеб, колбасу, конфеты, молоко. Элен покатила тележку по бесконечному коридору банок, упаковок, бутылок. У прилавка она остановилась, переговорила на иврите с продавщицей, та отвесила ей полкило ветчины, затем Элен взяла два кило помидоров, пакет молока, упаковку хлеба и фунтик конфет. Она остановилась, подумала и принесла полиэтиленовую фигнюшку с носиком: без неё мы, мол, молоко из пакета пить не сможем. Мы с недоумением смотрели на неё. Совсем обалдела! Тут считаешь каждый агорот, а она покупает на наши гроши какие-то ненужные ковшики. Может, она решила сделать нам подарок?
Кассирша подсчитала наши покупки, и Элен сказала:
- Прекрасно, 52 шекеля.
Увидев наши пылающие лица, она добавила:
- Если вам не хватает два шекеля, я дам вам в долг.
Мама поблагодарила и расплатилась. Элен отнесла наш пакет в машину, затем решила сделать закупки для себя. Она убежала минут на десять снова и принесла две огромные сумки. В них были апельсины, бананы, какие-то соки, колбасы, хлебцы и бог знает что.
- Ах, - сказала Элен, - всё стало так дорого. Вы не поверите, я оставила сейчас в магазине свыше 200 шекелей, а купила еды дня на два, не больше. Да ещё вчера потратила сто шекелей, и так изо дня в день.
Элен жила одна, мы молча прикидывали, как будем существовать .
У Элен был радиотелефон. Она тут же в машине позвонила в аэропорт. Самолёт прилетел, нашего багажа не было. Совланут. Сколько ждать, диспетчер не знал: может, день, или два, или неделю, - кому как повезёт. Теряется ли багаж? Конечно. Опять-таки, кому как повезёт. Узнавать, где бабушка, Элен отказалась. Она не знала, куда звонить, считала, что в воскресенье мы пойдём в эмиграционное управление и всё узнаем. В шабад оно не работает, с воскресенья по пятницу до обеда открыто.
Злые и голодные, мы попросили Элен выяснить ситуацию с гостиницей. Оказалось, что мы должны хозяину около двухсот шекелей. Если мы хотим отказаться от гостиницы, эти деньги мы всё равно должны отдать. Надо предупредить за сутки, что уезжаем, уплатить вперёд и поступать, как хочется. Во время шабада переезд запрещен, поэтому завтра мы должны будем выложить деньги вперёд ещё за трое суток, всего около пятисот шекелей.
Мы сказали Элен, что таких денег у нас нет и что нам всё равно, что с нами будет: пусть сажают в тюрьму, зовут журналистов. Элен поговорила с хозяином и ответила:
- Никаких журналистов не будет, хозяин взыщет деньги с министерства абсорбции, и на следующий квартал вы получите корзину уменьшенных размеров.
Нам было, действительно, всё равно: чем хуже, тем лучше, думали мы, меряя на свой аршин Израиль и считая, что, в случае чего, начнём качать права и станем рассказывать, как нас обманывают. Обратимся в какие-то высокие инстанции и добьёмся правды, ведь мы у себя на родине, не то, что в Союзе...
Элен делала вид, что не понимает наших намерений, и уговаривала успокоиться. Но, видя наше единодушие, позвонила профессору, начала что-то ему рассказывать на иврите. Затем передала трубку маме. Завязался нескончаемый диспут на какие-то научные темы. Мы с папой раскрыли привезенную еду, достали тарелки из шкафа и сели за стол. Профессор снова пригласил Элен, затем мама разговаривала с женой профессора, и так до бесконечности, пока я не подняла вой. Элен села с нами за стол, принесла бутылку оранжада и начала нахваливать израильские продукты: экологически самые чистые в мире, сладкие, сочные, приготовленные по наилучшим рецептам и тому подобное. Разойтись мы ей не дали: минут через пять на столе не осталось ни крошки. Аппетит только разгорался, но больше ничего не было. Элен скромно съела всего один бутерброд. Я занималась чревовещаниями. Глядя на Элен, я твердила:
- Верни бутерброд на стол.
Колдовство не удалось, и я оборвала песнопения Элен. До этого я вела себя, "как воспитанный ребёнок", в разговоры предков не вмешивалась. Вспомнив сказку Андерсена, решила сыграть роль божьего младенца, объявившего всем, что король голый, и простодушно спросила:
- А что мы будем есть завтра? Ведь это наша еда до понедельника...
Вопрос был задан для Элен, но смутилась мама. Элен мои заботы не волновали. Тогда я пошла в атаку и поинтересовалась, не предназначены ли покупки Элен для нас: она одна, нас трое, самый раз с нами поделиться. Отец с любопытством смотрел на Элен. Но та, казалось, не понимала моих вопросов. Она начала рассказывать, что к ней приезжает в гости племянник, он бывает не один, с друзьями. Три килограмма фруктов и пять бутылок пепси исчезают в момент... Я успокоилась. Элен была не из тех, кого могли разжалобить стоны голодного.
Снова зазвонил телефон. Жена профессора поивритила с Элен, та с радостью сообщила, что всё устроилось для нас наилучшим образом. Мы зря переживали: завтра приедет в десять утра жена профессора, отвезёт нас к брату мужа. Там мы и будем жить, пока не найдем квартиру. Брат профессора один в четырёхкомнатной квартире, ему под семьдесят. Два раза в неделю к нему приходит экономка. Она убирает комнаты, готовит еду. Он милый человек, нам будет у него хорошо. Он, как все религиозные евреи, соблюдает шабад, с утра до вечера молится, сидя в большой комнате на полу.
- Прямо тебе экскурсия в музей этнографии, - подумала я, слушая рассказ об обрядах, свидетелем которых стану.
Проникая в мои мысли, Элен попросила отнестись к хозяину с уважением, не нарушать заведенного в доме порядка. По-английски тот не понимал, мы должны были срочно выучить десяток слов на иврите.
Мы так обрадовались новости, что не могли как следует попрощаться с Элен. Она убежала, напомнив, что завтракать мы сможем у хозяина с семи до восьми утра. Поблагодарив Всевышнего за такой разворот событий, я рухнула в постель. Хрустящие простыни, звон цикад, падающее за горизонт солнце, мириады огней, потоки машин и летящие вдаль золотые нити, - всё это складывалось воедино, мозаикой высвечивалось на потолке, кружило голову. Мои волосы превратились в светящиеся брызги и подняли меня над землёй. Прекрасное пение лилось из-за двери, с ним в комнату вплывали пальмы и лианы. Силуэты запахов растворялись в воздухе и звали в зелёный сад, где прыгали крохотные кенгуру.
Самый маленький из них что-то кричал мне в ухо. Я подскочила на кровати. Было светло, в ванной шумела вода. Я проспала двенадцать часов на одном дыхании. Выпрыгнув из постели, я пропела:
- Ах, как хорошо, как замечательно, как обаятельно! Мамочка, я очень тебя люблю!
Папа тоже был в ударе. Мы пошли завтракать, и только мамины тапки напоминали о наших вчерашних неудачах. Действительно, утро вечера мудренее. Не дурак был, кто это придумал...
Прямо в вестибюле, рядом с конторкой хозяина для нас накрыли стол. Оказалось, мы были единственными посетителями, на шабад все разъезжались по домам и в гостинице не оставались. Посреди стола стоял кофейник с горячим кофе, рядом - сливочник и сахарница. На каждой тарелке лежала булка по типу наших городских. Она была разрезана в длину. Внутри пригорюнились листья салата, посыпанные тёртым сыром, и яйцо. Нам это было на ползуба. Стоила такая радость 15 шекелей с носа.
Я вспомнила мой завтрак перед школой: кусок колбасы грамм 50, тарелка каши, большая чашка компота и, когда были деньги в доме, яблоко или что-нибудь сладкое, - всего копеек на 20. Вот и соотноси цены. Я прикинула: городская - 6 коп., яйцо - 13 коп., сыр - ещё коп. 13, да салат, да кофе, да сливки, да сахар - глядишь, будет 60 коп. или больше на каждого. Ничего себе завтрак, дороже нашего обеда, а есть нечего... Кофе дома мы пили редко, обычно маленькими чашечками: дорого и вредно для здоровья. Мама всегда говорила, что лучше не приучать себя к допингам, и кофе мне заваривали перед экзаменами или ночными бдениями под аэрофлотской кассой, когда мы с папой добывали билеты в Крым.
За последние двое суток мы выпили по пять или шесть чашек кофе, сердце у меня колотилось, как мяч. Маме кофе был противопоказан: после него ей хотелось пить, начинались спазмы сосудов, леденели руки и кружилась голова. Но что делать? Пить хотелось ужасно. Плюнув на всё, мы набрали в номере воды прямо из крана и стали жадно глотать ее. Вода была вкусноты необыкновенной.
Ровно в десять появилась жена профессора. Звали её Рути. Было ей лет сорок. Работала она вместе с мужем в университете в Тель-Авиве. Оказывается, наш профессор зарабатывал денежки в разных местах: он был членом нескольких советов и научных обществ. Деньги, не как у нас, ему платили везде. Что делала Рути в лаборатории мужа, мы не поняли, хотя её английский был для нас куда легче, чем английский её мужа и Элен. Выяснилось, она училась в Англии. Рути удивилась, что у нас ничего с собой нет. Она позвонила в аэропорт и услышала вчерашний ответ. Багаж висел между Варшавой и Бен-Гурионом. Горел он синим пламенем, которое так восхищало меня в самолёте. Рути была не уверена, что у Ицхака (так звали брата её мужа) найдётся для нас запасное постельное бельё. Нам стало ещё более неловко от того, сколько мы доставляем хлопот этим добрым людям. Ещё два дня назад они не догадывались о нашем существовании, и вот мы свалились им на голову со всеми нашими заботами... Мы чуть не плакали, рассказывая ей свою историю и умоляя найти бабушку. Она привезла нас к министерству эмиграции, но на дверях висела табличка: закрыто. Чиновники бастовали, требуя повышения зарплаты, а вновь прибывшие с сумками и чемоданами сидели под дверью, ожидая, когда появятся те, кто поможет найти жилье и сориентироваться в чужой жизни. Рути, как добрый ангел, обещала немедленно обзвонить учреждения, которые могли решить наши проблемы.
Минут через пять мы подъехали к двухэтажному зданию с цветущими олеандрами в палисаднике. Оказалось, мы дома. Мы выпали из субару, щурясь от яркого солнца, и вошли в квартиру. Ицхак, как все члены этой семьи, был сабром - евреем, родившимся в Израиле. Он похоронил жену три года назад, собирался снова вступить в брак. У него был взрослый сын и внуки. Те жили в Эйлате, Ицхак сейчас гостил у них. Рути обо всём договорилась по телефону.
Узнав, что у нас нет никакой еды, Рути начала показывать припасы хозяина, но мы упросили её отвезти нас в ближайший универсам. Он оказался рядом. Цены были не такими ужасными, как те, с которыми мы сталкивались до этого. На 50 шекелей мы накупили фруктов, хлеба, овощей, масла, сахару, чая, молока и колбасы. Теперь, оказавшись в бесплатной квартире, мы могли не дрожать над каждой копейкой... Найти бы только бабушку, а там можно и новую жизнь начинать.
Квартира была что надо: метров двадцать кухня, отделанная мрамором и пластиком, с хромированными кранами, роскошной мойкой, встроенными машинами для мытья посуды и стирки. Полстены занимали холодильники. В шкафах стояли всякие красивые вещи: сервизы, кастрюли, всевозможные банки, бутылки, кофемолки, утюг и какие-то гномики службы быта. Назначения многих вещей мы не знали, но они были такими нарядными, что их не хотелось выпускать из рук. Порядок был идеальный. Мраморный пол, цветы на столе, вышитая голубой гладью скатерть, на полу ковёр с высоким голубым ворсом, черный с красным пластик на панелях шкафов, серебристые краны и молдинги, фарфор с нежными голубыми цветами, столовое серебро, серебряная менора, стоявшая на подоконнике, и необыкновенной красоты вид из окна. Дом, казалось, парил над городом, светлым и чистым, как эта квартира. Ицхак занимал половину первого этажа. С той стороны, что мы приехали, квартира была вровень с землёй, но кухня строилась на холме, под ней находился целый этаж.
Это был первый израильский дом, который мы видели, всё в нём нам было интересно. Здесь жил не бедный человек, но и мы в Союзе не считали себя бедняками, поэтому мы как бы всё примеряли на свой аршин. Вот эту вазу я хотела бы иметь, эти стаканы мне были не нужны. Шкафы - это прекрасно, кухня сразу приобретает праздничный вид. Хромированные вещи, серебро, мрамор, - чем не дворец? Неужели родители за несколько лет смогут заработать столько, что хватит на хорошую квартиру и обстановку?
В Ленинграде я бывала в различных домах. Они были захламленные, требовали ремонта и производили на фоне этого великолепия впечатление жалких каморок, в которых теснилось слишком много народа. Я не говорю про питерские коммуналки, этот страх божий... В них всегда было полутемно, стояла разношёрстная мебель. Первый этаж был погибелью - тут тебе и трамвай, и грохот, и пыль, и крысы в подвалах, и вонь из помоек, разбитые стекла, решётки на окнах от бандитов и хулиганья...
Увиденное в доме Ицхака меня потрясло. На что у нас всегда был в доме порядок, но до Ицхака и нам далеко.
Налюбовавшись кухней, мы перешли в другие помещения. Комнаты были открыты, Рути обошла с нами всю квартиру, показав даже по соседству со спальней Ицхака веранду, где можно сушить бельё. Квартира была обставлена мебелью, модной лет двадцать назад. В отличие от кухни, модерном здесь не пахло. Но чистота была идеальная. На мраморных полах лежали ковры, в вазах стояли живые цветы, на стенах сверкали зеркала в огромных золочёных рамах. Это была примерно стометровая квартира с высокими потолками, вся сияющая от золота, серебра, достатка и солнца.
Нам выделили бывшую детскую. Она примыкала к ванной и туалету. Через пять минут мы уже знали, что в ней слышен каждый шорох из туалета и чувствовали себя в некотором смущении. Оказывается проблема звукоизоляции не чисто советская... В комнате мерцало крохотное под потолком окошко, забранное решёткой. Как в наших домах-кораблях... Стояли складные тахта и кресло. Ещё помещались комод с бельём и стул. В углу приютился детский манежик. Когда мы раздвинули наши спальные места, пола не осталось, стул пришлось поставить в манеж. Белья оказалось достаточно. Мы снова сложили мебель и пошли в кухню.
Посреди стенки сверкала мойка из нержавейки. Рути нам объяснила, что мойка эта кошерная: в одной секции надо мыть мясо, во второй - молоко и овощи. Вся посуда также делилась на два типа. Мы постарались всё заучить поточнее, но уже через пять минут по ошибке сунули нож, которым резали колбасу, в ту секцию, куда поставили чашки из-под молока.
- Ёма-ё, - подумала я, - не дай Бог забыть при хозяине, вылетим на улицу в два счёта.
Мать с отцом тоже опростоволосились, не знали, где моется рыба. На семейном совете мы срочно решили: всё перемоем, распакуем мамин сервиз и будем пользоваться только своими тарелками или есть прямо из консервных банок, на кухне будем пить чай, все продукты заберём в комнату вместе с тремя вилками и ложками. Тем более, что два дня нельзя включать свет, открывать и закрывать холодильник, разогревать чай и что-либо готовить. Работать тоже нельзя. Читать нельзя, писать, играть в шахматы, считать деньги, слушать радио... А что можно? Ничего - молиться и беседовать с родными на богоугодные темы.
- Сурово, - сказала я, - неужели хозяин и впрямь будет весь этот цирк нам демонстрировать? Нам бы Ваши заботы, господин учитель, - вспомнила я известный анекдот о Вовочке, которого на уроке спросили, сколько у мухи ножек, а он в это время размышлял, будет ли его бить пьяный отец и пошлёт ли за пол-литрой мать...
- Слава богу, разговаривать можно. Правда, тихо, чтобы не мешать хозяину молиться. Хорошо ему, квартира у него есть, дом - полная чаша, в семьдесят лет жениться надумал на сорокалетней, работать не надо, деньги откуда-то потихонечку капают, почему не молиться? Всё развлечение. А что нам, бедным, делать? Вместо того, чтобы квартиру искать, к бабушке ехать, хотя бы даже тот же иврит учить, придется два дня даром терять... Благодетели, называется... Опять в Тель-Авив привезут, что ли, - вспомнила я нашу дорогу из аэропорта и по-иному увидела всё, что меня окружало.
Ещё пять минут назад мне казалось, что я присутствую в филармонии на симфонии света и великолепия. Сейчас я чувствовала себя членом папанинской экспедиции - одни, в Ледовитом океане, никому ненужные, на льдине, от которой зависит жизнь... А льдина и вовсе не льдина, тонюсенькая соломинка, висим мы на ней втроём, в любой момент можем сорваться в тартарары.... Одни, совершенно одни, это я понимала теперь так ясно, что яснее не бывает. Одни, и нет больше Советского Союза, нет Ленинграда, нет моей школы, ничего нет. Только эта квартира, в ней наша крохотная могилка и Рути, которая нас похоронит, если завтра мы здесь умрём... Может, и бабушки тоже уже нет, мы перебрались на это кольцо Сатурна, бабушка - на другое и встретиться нам не суждено.
Я ужаснулась:
- Если маму и папу завтра убьёт какой-нибудь араб, я останусь совсем одна... Как же так, это несправедливо, за что?
Сердце у меня разрывалось на части, в глазах застыли слёзы, я боялась что-то сказать: не хватает только поднять рёв. Родители и так не знают, что делать. Попали, что называется, как кур во щи, теперь не видят, как дать обратный ход. Вместо нашей нормальной квартиры будем сидеть в закутке под туалетом и слушать, как писает и какает какой-то старик, будем стоять перед ним на цыпочках, чтобы не нарушать его режим, будем есть всухомятку, пить бурду из банок, таскаться по учреждениям за своими же вещами, оформлять тысячу бумажек, - в общем, станем просителями, прислугой, нищими, никому больше ненужными и неинтересными, все будут от нас отмахиваться, поучать, давать советы, как жить. Мы будем слушать, благодарить, униженно кланяться. Конечно, они всё имеют, живут у себя дома и не бегают по разным странам, оставляя за собой пожарище. В эти страны они ездят в отпуск или по делу, но всегда возвращаются домой. Мы же всё бросили, теперь слоняемся, как пылинки, по белу свету: кто пустил переночевать, тот и друг, кто дал поесть - уже благодетель... И во имя чего? Чтобы через двадцать лет жизни в прислугах иметь такую квартиру? Лучше бы свою ленинградскую квартиру пластиком отделывали эти двадцать лет, копили деньги на дачу или жили, как жили, и никуда не рыпались...
Появился Ицхак. На вид ему было лет шестьдесят. Я посмотрела на папу - после всего, что произошло с нами за этот последний месяц, он очень постарел и выглядел старше Ицхака. Хозяин поприветствовал нас, пить чай с нами отказался, ушёл к себе. Темнело. Мы в недоумении уселись на тахте и, прислонившись друг к дружке, стали сумерничать. Через полчаса мама начала чихать. Ноги у неё были ледяные. Я попробовала свои - тоже совсем застыли. Вот тебе и мраморные полы. Мы залезли с ногами на тахту, папа принялся растирать нам ноги, ничего не помогало, мы кашляли и дрожали от холода. Похоже, поднималась температура. Лекарств под рукой не было. Папа был в панике. В детстве он был ранен, с тех пор страдал остеомиелитом. Когда нога охлаждалась, начинались боли. Рана открывалась, появлялся свищ. Несколько лет назад ему хотели отрезать ногу. Этот ужас мы все помнили ежедневно и берегли папину ногу, как могли. У него были специальные наколенники, мама обвязывала ему ногу шерстяным шарфом, когда он сидел возле телевизора по вечерам, если в квартире было не очень тепло. Несколько лет назад мы обменяли свою большую квартиру в центре на Гражданку только потому, что под нами были неотапливаемые служебные помещения...
Отец сказал, что начала ныть нога. Мы стали тереть ему суставы, но с собой не было ни одной шерстиночки, чтобы завернуть ногу. Мы считали, что едем на юг, все тёплые одежки сдали в багаж, вещи же первой необходимости остались в злополучном чемоданчике, который отняли у нас блюстители израильского порядка.
Мама горела, её душил кашель, у меня болело горло. Отец пошёл к Ицхаку. Тот сидел на полу в белой попоне, отбивал поклоны. Разговаривать с отцом не стал, молча указал на телефон. Отец позвонил Рути... Та не могла понять, в чём дело, почему мы все заболели. Она посоветовала лечь спать и молиться. Мы были в ужасе. Такая дикость в двадцатом веке? Вместо лекарств, врачей, немедленной медицинской помощи - молиться? А если у нас воспаление лёгких? Чума или холера? Как это можно - без врача? А если инфаркт? Мама заварила чай, мы стали хлебать чашку за чашкой горячую воду, стараясь залить ею кашли и насморки. В буфете мама нашла какой-то ликёр. Мы тут же выпили по стакану. Ликёр подействовал, мы, не раздеваясь, вповалку на одной тахте, прижавшись друг к другу, заснули. Переворачивались по команде, тахта была слишком узкой для троих, в туалет ходили также всем коллективом.
Как прошла ночь, я не помню. Утром приехал араб, служивший у Рути. Его специально нанимали, чтобы в шабад он открывал и закрывал холодильник, включал и выключал свет, выносил мусор и делал остальную работу, которую правоверный еврей выполнять не мог. Араб привез аспирин и какой-то антибиотик: его религия не запрещала ему в субботу ездить на машине и включать электричество. Мы позавтракали, съели лекарства, напились чаю и побежали на улицу.
Сияло солнце. На термометре было шестнадцать, нам казалось после нашей камеры, что на дворе не меньше двадцати. На нас были куртки без подкладок, летние туфли и юбки, но солнца пылало столько, что и этой одежды было много. Мы вышли на шоссе, похожее на бульвар. Посредине цвели малиновые олеандры, желтые кусты, вроде дрока, это была разделительная полоса, слева и справа изредка проплывали автомобили. Вдоль дороги, одна краше другой, сияли виллы. Метров через двести с одной стороны начался парк. Мы вошли в него и остолбенели: прямо под нами внизу раскинулся белостенный город. К нему уступами спускались заросли. Вековые сосны, платаны, кедры, ели, увитые лианами неизвестные деревья. Больше всего было сосен с огромными иголками, я их видела в Сухуми, звали их, кажется, пиниями. Манили газоны, подмигивали анютины глазки, красовались розы и георгины... Это был праздник красок на музыку Скрябина.
- Птицы, - догадалась я. Их было сказочное множество. Рядом с нашим миром существовал еще один, их. Он был прекрасен до одури.
- А запахи, что за чудо запахи!
Они были неотъемлемой частью этого мира. Сосновой хвоей, разогретой на солнце, пахла земля, благоухали деревья и кусты, источали нежнейший аромат сухие былинки, висели в солнечных брызгах тени цветов и запахов... Таким мне запомнилось бабье лето на Украине...
- Так вот какая она, земля моих предков! До чего прекрасна, до чего хороша!
Я вспомнила Ленинград. До боли защемило сердце.
- Бедная дорогая моя Золушка! Как мало тебе отпустила природа запахов и красок, как мало солнышка она тебе подарила! Все равно я тебя люблю... Но здесь бе - зум - но красиво. Если был рай на земле, я бы искала его где-то рядом...
Близнецы
В ту ночь, когда Миркины летели в самолёте, Ленинград не спал, Ленинград лихорадило. Мела позёмка, мороз крепко схватил землю, и город, забившись под тёплые одеяла, с надеждой ждал утра: может, взойдёт солнце, оттает земля, снова потеплеет - хотя бы на пару недель, что-то невиданно рано началась в этом году зима. В стране надвигался кризис, экономили отопление. В квартирах было холодно. Фонари на улицах не горели. Непроглядная темень скрывала дыры и трещины в асфальте, в них проваливались машины. Газеты предсказывали конец света. Неизвестно откуда появились и вмиг расцвели пышным цветом гадалки, астрологи, сектанты, пророки, банкиры, биржевые маклеры и прочая прелесть, о которой советские люди знали только понаслышке. Как бы они ни жили, но чувствовали себя культурными людьми. Даже Кашпировский многим казался обыкновенным шарлатаном, что уж тут говорить о гадалках на кофейной гуще, пророчице Мария-Иисус Христос или снимателях порчи и сглаза, чьи объявления лезли в души горожан, торчали из почтовых ящиков, угрожали со столбов и дверей подъездов. В общем, простому человеку стало в родном городе неуютно. Газеты пестрели сообщениями о мафиозных разборках и убийствах.
Понять что-то в происходящем, выделить главное было трудно, подчас невозможно. Не хватало достоверной информации, она тонула в водопаде сенсаций, вранья и откровений под названием "гласность". Но, если ты привык мыслить категориями столетий и династий, если твой мозг набит именами, датами и казусами, ты будешь анализировать факты в попытках - часто бесплодных - найти историческую закономерность в ворохе происходящих событий, будешь заниматься этим даже на пороге смерти. Недаром академик Павлов фиксировал признаки приближения небытия в последние часы своей жизни.
Иосиф Моисеевич Фишер не был академиком, это ему не грозило, и не только из-за пятого пункта. Но он был ученым, то есть человеком, любопытным, как ребенок, и неприхотливым, как легионер Цезаря, эпохой которого он занимался. Настроение у Иосифа Моисеевича было прекрасное. Утром в университете ему сказали, что сборник, который давно лежал в издательстве из-за отсутствия бумаги, идет в производство. Статья его аспиранта о пассионарности и мессианстве русских, где тот полемизировал с профессором Гумилевым, могла наделать шума, но истина была дороже, и Иосиф Моисеевич без колебания взял ее в свой сборник, хотя и понимал, что на выборах в член-корры его снова прокатят. Впрочем, на эту полочку он не рассчитывал: Бог с ними, пускай дерутся, сия чаша его минует, - и это было тоже приятно. По дороге домой ему снова повезло. Он упустил трамвай, но неожиданно прикатил следующий, он сел в него почти без толкучки. А так - стоять бы минут сорок на злом ветру со стороны Залива...
Наскоро разогрев холодную картошку, которая осталась с утра, съел ее с куском селедки, заварил чай и сел за письменный стол.
- "Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые", - бормотал он, раскладывая бумаги. Чего-чего, а роковых минут в жизни России и его лично хватало. Вот и сейчас. Нефтекомбинат в Грозном получал сырье из России, обратно в нее ничего не возвращалось, через акционерные общества и совместные предприятия в Москве топливо продавали за границу. Дудаеву это принесло состояние в десять миллиардов долларов, его московский партнер был недоволен: ему досталось меньше, чем он рассчитывал, - около пяти миллиардов. Иосиф Моисеевич из истории знал, что делиться награбленным тираны не любят, значит, начнется война.
- О господи, - разговаривал сам с собой профессор, - снова пойдут разорять и убивать мирных граждан, снова заставят несчастных матерей проливать слезы о безвременно ушедших, погибших в Чечне.
Он посмотрел в окно и вспомнил разговор, услышанный в трамвае.
- Ну, чё, - говорил один работяга другому, - усекаешь: на нефти, которая плывет за границу из Чечни, нас грабанули на десять миллиардов долларов, подели на всех - по 66 баксов, получается, у каждого сперли. Кто спер? Не знаешь? А ты говоришь: "Нет десяти долларов бабке лекарство купить". Ты в Кремль позвони, скажи: "Так, мол, и так, в долг не давал, гоните 66 долларов обратно". Ну, чё? Слабо?
Второй резонно ответил:
- Нефть, что ли, одну воруют? А золото? Алмазы? Алюминий? Наш труд? Ты эти 66 баксов умножь на десять, нет на много раз по десять... Я знаю, считал, за этот год они, гады, украли у меня не 66 долларов, а две тысячи. Вот сколько. Умножь на сто пятьдесят миллионов таких, как я. Получишь сколько? Триста миллиардов. Сечешь, чьи денежки идут за границу?
Иосиф Моисеевич открыл Тита Ливия, но снова отвлекся, вспомнил тех двоих. Недаром они говорили, что страх в стране нагнетают не зря: очень удобно ловить рыбку в такой воде, очень годится для этого беспредел, а он крепчал день ото дня. И рыбка ловилась не малая... Комбинат в Грозном был построен на деньги этих работяг, земля, из которой качали нефть, была их, в страшных условиях за гроши добывали они нефть из сибирских недр, обездоливая потомков, и что же? Результаты их труда продавали на Запад, меняли на доллары, обворовывали стариков, женщин, детей. Запад знал об этом и... скупал краденое, в знак благодарности присылал ношеные вещи, делая вид, что не понимает, отчего так беднеет Россия...
Мысленно обращаясь к коллегам, Иосиф Моисеевич проговорил:
- Как же так, средь бела дня идет грабеж! Что же вы, дорогие господа, о правах человека не говорите? Почему помогаете бандитам?!
На лестнице загремело, - похоже, Витюша идет домой. Профессор включил настольную лампу и углубился в чтение. Витюша был соседом. Жили они в двухкомнатной квартире, каких много на Петроградской стороне. В свое время, сразу после революции, пятикомнатную буржуйскую квартиру с черным и парадным входом превратили в две. Квартира, в которой жил Фишер, выходила на черную лестницу с окнами в тихий двор, почти не колодец. Ванной комнаты не было, после войны ванну поставили в кухне. Отапливались дровами, зато газ, слава Богу, был. С годами ходить на пятый этаж становилось все труднее, но от мысли, что при переезде надо перетаскивать книги, а их было немыслимое количество, Иосиф Моисеевич совсем расстраивался и заявление на улучшение жилищных условий писать не хотел. Тем более, что улучшали на Гражданку или, того хуже, на Добровольцев, - попробуй оттуда в университет добирайся... Нет, лучше оставаться на Мичуринской и каждый вечер ходить к Неве...
В этой квартире он жил с незапамятных времен. Когда-то их было трое: мама и два сына-близнеца. В одной комнате жила мама, во второй - братья. В тридцать седьмом Яшу забрали. Что с ним было потом, они не знали. После войны их уплотнили, Ося стал жить в одной комнате с мамой. В пятьдесят седьмом Яшу реабилитировали. Должны были в Доме на Набережной, рядом с Мичуринской, дать на троих квартиру или хотя бы восстановить права на комнату, отданную подселенцам. Тогда Яше было бы куда вернуться. Но этого не сделали, и Яша остался без крова - во второй раз. В первый это случилось, когда тело его бросили в братскую траншею, не присыпав даже снежком. Зимой он там и жил, а летом, когда на Соловках стаивал снег, уходил бродить по свету. Пока маму не похоронили, на Мичуринской он не появлялся, но, когда ее место освободилось, он снова вернулся в семью и стал жить с братом, не только летом, но и зимой. Днем он был в городе, с сумерками приходил домой, садился в кресло и, если Ося был занят, спал до утра. Когда у Оси было время, они подолгу разговаривали. Поэтому Ося знал то, о чем многие не подозревали. Однажды он пошел в ЖЭК, просил вернуть вторую комнату, но от его просьбы отмахнулись, и квартира по-прежнему оставалась коммуналкой.
После смерти матери соседом стал какой-то пьянчужка. На Мичуринской жил недолго, полгода значился в розыске, затем его обнаружили на Соловках. Днем и ночью стоял на коленях, один на поляне в лесу, и отбивал поклоны, молился за батюшку Сталина, отпущаеши ему грехи. Так и остался там, при монастыре. Третьим по счету был Витюша. Он тоже любил выпить. Поначалу нанес земли и поселил в ванне червей: накопав банку, ловил на них поблизости с Кировского моста рыбешку. Тут же, в кухне, развешивал на веревочках и вялил. За отличную закусь очень его уважали брательники. Но месяца через три он скис, убрал из ванны червей, перестал вялить подлещиков, бросил рыбную ловлю и начал читать Тору. Еще через год сделал обрезание и подал документы на выезд в Израиль. Сегодня он явился домой с Костей - брательником, который тоже ехал на юг. Витюша привел его неспроста.
Накануне он поклялся Косте, что сосед у него экстрасенс, живет один, но раздваивается и разговаривает в два голоса. Голоса похожие, хотя, если вслушаться, разные. Вчера Витюша вместо туалета зашел к профессору и увидел, что тот ест кашу, которую перед этим варил на кухне, а гость его, точь-в-точь он сам, сидит напротив и жует, - что бы вы думали? Жареную гречку. Профессор поджарил крупу, вместе со сковородкой поставил перед гостем на стол, тот сидел и ел, слышно было, даже похрумкивал. Костя, не лох, в рассказ не поверил. Зато пожрать на халяву не возражал. Вот и подвалил к Витюше. Примерно через час они услыхали голоса, и, что странно, оба могли поклясться: в квартиру никто не входил. Говорили двое.
Ося рассказывал брату о том, что слышал в трамвае. Яша отвечал:
- Ты знаешь, сколько этих "комбинатов" в стране понастроили? Кто за это в ответе - Горбачёв со своей перестройкой, коммунисты, которые не выпускают ключи из рук от директорских кабинетов, Гайдар с экономическими затеями? Или Ельцин, который спешит к власти, чтобы, подобно Петру, писать историю России кровью? Придумали себе кликуху: "новые русские". Зачем? Чтобы поименно не отвечать. Прудон говорил, что в основе любого богатства лежит преступление. Тот, кто помнит об этом, шустрит изо всех сил, понимая, что времени на преступление отпущено не много: не успеешь сегодня, завтра будет поздно. Как только обогатятся самые наглые, калитка захлопнется, начнутся вопли о том, что в стране надо наводить порядок, оберегать награбленное. И пойдут ловить рыбью чешую, всё больше и больше ратуя за стабильность и неприкосновенность собственности, украденной вчера у соседа.
- Я знаю, что цель одна - обогащение. Но я не понимаю, как они это делают. Надо обобрать всю страну. Это не просто. Вспомни, сколько было крови в семнадцатом...
- Сейчас не меньше, просто методы другие. Суди сам. Ты объявляешь о проведении экономической реформы. "Отпускаешь" цены, чтобы они сравнялись с мировыми. При этом главный экономист страны делает маленькую подтасовку: все, что покупает население, он называет товаром, а труд, который оно продает, - нет. Устраиваешь инфляцию, опустошаешь прилавки, вводишь карточки, вскручиваешь цены, меняешь курс рубля, печатаешь новые деньги, подключаешь прессу - "свободный рынок" появился, для первого витка все готово. Переходишь ко второму. Когда цены на товары выросли в тысячу раз, население осталось без денег: накопления превращены в пыль, а новых нет, потому что за труд платят во много раз меньше, чем раньше. Запускаешь механизм приватизации: за бесценок "продаешь" своим коллегам недвижимость. Снова перепечатываешь деньги, несколько раз меняешь курс рубля, вводишь акции, ваучеры, ценные бумаги и "изымаешь" у населения оставшиеся сбережения. В итоге каждый гол, как сокол, виновных нет. Теперь можно просто месяцами не платить зарплату, чтобы умирали от голода не только старики и дети...
- Как же нет виновных? Верховный экономист, который заявил, что труд не товар и цены на него не следует отпускать.
- Лучше скажи: тот, кто внедрил его идею. Мало какие есть научные теории сами по себе... А чем лучше приватизаторы? Банкиры, которым заранее известны дни, когда печатают деньги, меняют валютные курсы? Лидеры партий и фракций? Глава правительства? Президент?
- По-твоему, пенсии и зарплаты уменьшатся в тысячу раз?
- Нет, раз в пять-семь, этого достаточно, чтобы ограбить страну миллиардов на двести. Позднее напишут, что их вывезли в швейцарские банки. К этому времени внешний долг России станет равен 146 миллиардам долларов при годовом бюджете в 48, и каждый россиянин задолжает европейцу или американцу тысячу долларов. Представляешь масштабы!
- Все это из-за обезлички. Дело по-прежнему в прессе. Нет виновных. Помнишь, в детстве пели: "Я не тырил, я не крал, я на шухере стоял!"
- И да, и нет... Мне вчера один из знакомых сказал: "Что с того, ежели кто уразумел сей промысел? С кистенем и лопатой пойдет сражаться против армии бандитов? Нет, будет сидеть дома, воспринимая всё, как стихийное бедствие, новое татарское иго, и мечтая об одном: поскорее пускай награбятся... Русские, называется. Не чужие страны идут воевать, свою землю истязают, кровных родственников со света сживают". Что же ты горюешь о них? Это их страна, им в ней жить, им за нее бороться...
- Ах, брат, не прав ты. Это и наша история. Нашей кровью полита эта земля. Горстки ее не нашлось для твоей могилы, но ты не бросил Россию, остался здесь...
Костя и Витюша посмотрели друг на друга, нахмурились и пошли к себе. Выпили, закусили. В комнате у профессора говорили теперь трое.