Книга 2. Часть 1. Кузнечик цвета хаки
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
КУЗНЕЧИК ЦВЕТА ХАКИ
Книга вторая
Кроме литературы, чем и дышать, опускаясь на дно морское,
Чем убеждать себя, что после дна еще одно, и земля не шар,
Чем утешаться, слыша, как год от года пуще грозится кое-
Кто досадить по первое нам число, вгоняя в озноб и жар?
Первое - а нынче уж вон какое. Кошмар.
ПРОЛОГ
Год 1891. 24 августа
Эйле
В доме горел свет. Тени рам крестами падали на грязный огород с торчащими на межах кустиками полыни, на мокрые плитки дорожки.
У калитки, присвечивая себе фонарем, топтались два гражданина откровенно казенной наружности. Рассматривали какие-то бумажки. Видимо, решали, а туда ли они пришли. Анджей и без фонарика знал, что туда.
За электричество было не плачено месяца три. Не от скаредности или потому что денег не было. Деньги-то были. Но от мысли, что нужно вставать и тащиться на почту, подписывать там какие-то бумажки, становилось тошно. Такое состояние накатило на Анджея еще зимой, мучило всю весну, немного отпустило летом - и вот опять, с первыми желтыми листьями на березах вернулось, тягучее, как зубная боль.
Только лучше бы у него болело хоть что-нибудь. Чтобы, по крайней мере, чувствовать себя живым.
Он и в лицей в прошлом году ходил через пень-колоду, а поскольку родители пребывали в отъезде, поручив почти совершеннолетнего сына заботам полуглухой соседки, заставлять Анджея шевелиться было особенно некому. И даже Юленька, очередная случайная пассия, ничего поделать с этой вселенской ленью не могла. Или не хотела. Анджей не очень-то разбирался.
Яблони терлись о крышу мокрыми ветвями. Заунывный такой шорох. Ничего не хотелось делать. Вообще ничего не хотелось. Отсутствие желаний -- это смерть?
Под предостерегающие вопли Юленьки с крыльца он дошагал по огороду до калитки. Земля была мокрая и противно чмокала под надетыми на босу ногу резиновыми сапогами. Где бабье лето с его золотом, синим небом и летящими паутинками? Или он один такой, ощущающий в осени приближение смерти? Влюбляться вредно. Особенно в Юленьку. Лучше заварить чай и глотать огромными чашками; обжигаясь, пробуя на языке аромат. И травки не класть -- это все равно что хлебать запаренное сено. Зачем он согласился, чтобы она пришла?
-- Энергонадзор. Открывайте.
Он постоял в сенях, размышляя, какими неприятностями может быть чревата лояльность. Потом распахнул дверь.
-- Где у вас счетчик?
-- Вот сюда, -- чувствуя, как глаза любопытной девицы буравят спину между лопаток, сказал Анджей. Указал на квадратную дыру в полу. -- Осторожно, лестница гнилая.
Зловеще скрипнула первая ступенька
Анджей знал, если накликать события, они произойдут. И совсем не такие, как хочется. Совсем наоборот, что и есть всего гаже. Вчера, от полного отчаяния и желания хоть как-то повеселить собравшихся на чаек приятелей, он сочинил и даже записал на клочке бумаги байку про домашнего злодея, заманивающего в дом то водопроводчиков, то почтальонов, то, вот как теперь - контролеров. И они все исчезали бесследно. Вроде девиц, охмуряющих Синюю Бороду.
Дом вообще был овеян легендами. Например, про невинную кошку, затерянную в его глубинах. Или про призрачную старуху, согласно тем же легендам, Анджееву бабушку. В огороде она была еще вполне зрима и физически воплощенна, но когда заглянувший в гости старый добрый знакомый Лаки отвел взгляд... Лаки - это для друзей, а для прочих - Александр Валентинович, эсквайр, потому как должность обязывала... а был беспутный эсквайр, ни много ни мало, старостой второго курса в Эйленском Корпусе, и начальство ценило его незнамо за какие заслуги. Так вот, Лаки характером отличался скверным и никому и ничему не верил на слово. Но Анджею рассказывал об исчезновении мистической бабушки со сладким ужасом и почти слезно просил друга признаться, не тот ли бабушку выдумал. Бывает ведь... Анджей загадочно отмалчивался. Или сказание про мумии и два выключателя... и про калитку с неправильной щеколдой. Потому что вверх ногами. Но нормальные люди не знают! А вздумаешь через забор, так вместе и завалитесь. И он сверху.
Бедные воры, стонал Лаки, если вздумают к тебе залезть.
-- Красть нечего.
-- А рукописи?
Анджей молчал.
Из погреба не доносилось ни звука.
-- Все, -- сказал Анджей, посветив вниз трофейным, оставшимся от контролеров, фонариком. - Больше они тут шастать не будут.
-- Почему? - Юленька смотрела на него в священном ужасе. Причем, вполне натуральном.
-- А нету никаких контролеров. И не было никогда.
-- Это... погреб? Это что, если я туда спущусь, я тоже... исчезну?
-- Ты же барышня, а не мессир из энергонадзора, -- возразил Анджей резонно.
-- И тебе... их не жалко?
-- Может, и жалко, -- неуклюже соврал он. В самом деле, если начать задумываться об истинной природе событий, недолго и спятить. Почему-то Анджей был уверен, что попавшие в его погреб контролеры благополучно выживут. Только где-нибудь не здесь. В другом мире. И будут там терзать неплательщиков визитами и угрозами. А впрочем, не его ума это дело.
-- Пошли чай пить, -- сказал он.
-- Он меня предал, -- сообщила Юленька, для пущей убедительности всхлипнув и поднеся к носику платочек с вышивкой. Юленьку полагалось утешать и жалеть, и даже пытаться поцеловать в щечку, невзирая на опасность схлопотать по морде за наглость. А иначе как же.
-- Тебе плохо?
-- Нет. Только я каждый раз убеждаюсь, что люди такие, как я о них думаю. Обидно.
-- И никогда не ошибалась?
-- Всегда в худшую сторону. И вообще, не смущай меня.
Она обхватила колени руками и щурилась на мерцающий в печке огонь. Кошка, подумал Анджей. Она похожа на кошку. И пришла по-кошачьи, поскреблась под дверью, потом потерлась спиной, помурлыкала - и он купился, как дурак. Как покупались все остальные, кого Юленьке взбредало на ум дрессировать. А теперь она сидит и рассказывает, какой плохой ее бывший ухажер. Банально. Он, Анджей, на такие переживания не способен.
Желания отсутствовали. Словно он уже умер, но зачем-то еще ходил, сидел, даже ел, запивая чаем сметану с сахаром -- ел маленькой аккуратной ложечкой, опасаясь, что в какой-то момент эта сметана полезет наружу. А здорово было бы совсем не есть...
-- Еще чаю? -- вежливо спросил он у Юленьки.
-- А зачем они засовывают соню в чайник?
-- Хотят проверить, может ли соня жить в чайнике, -- механически выдал он. -- Ты эту книжку любишь?
-- Она не про меня.
-- Интересно, -- вслух подумал Анджей, -- почему мы так любим книжки, про которые думаем, что они - про нас?
-- Потому что каждому человеку интересен только он сам, остальное - чепуха или хорошие манеры.
Надо же, подумал он, какие мысли могут водиться в этой хорошенькой рыжей головке. Было противно - как будто Юленька могла догадаться, что именно он о ней думает.
-- Давай, лучше, я тебе стихи почитаю.
-- Свои?
-- А то чьи.
-- Про меня?
-- Хочешь - про тебя...-- Анджей глотнул чаю и поморщился. Показалось чересчур сладко. Сахару переложил, что ли?
Он ушел на кухню, налил свежего кипятку, вернулся к Юленьке, но едва потянулся к заварочному чайнику, в доме погас свет.
Зажигая приготовленную заранее свечку, Анджей начисто забыл про заварку и сахар, отпил из чашки и замер с полным ртом. Сахарница была на месте, и Юленька сидела с невинным видом, будто и не старалась только что отравить его таким неэкономным способом.
До кухни Анджей едва добежал. С омерзением плюнул в раковину и старательно, с мылом, вымыл чашку. Опять налил воды. Из-под крана, наощупь. И пошел в комнату, спотыкаясь и вздрагивая, когда ледяная вода плескала на шлепанцы. Он столкнулся с девицей на каком-то из витков коридора, и Юленька, прислоняя ладонью фитиль свечки, сказала с упреком:
-- Ты меня отравить решил? Я же просила сахару не класть! У меня фигура!..
Анджей подумал, что к слову "фигура" можно подобрать изумительную, хотя и банальную рифму, вот только Юленьке не понравится... а вслух сказал:
-- В ночь ночей откроются тайные ворота неба, и вода в кувшинах станет особенно сладкой.
-- Чего? -- Она потрогала Анджею лоб. Как заботливая мама. И это его добило.
Рысью он понесся на кухню и стал пробовать воду из всех емкостей и источников. Юленька осторожно повторила его подвиги и на втором половнике сдалась. Пить это было невозможно.
Анджей рухнул на скамью рядом с ведром, сложил руки на коленях и замогильным голосом произнес:
-- Ну, все! Повешусь и утоплюсь!
Юленька разразилась истерическим хохотом. Приключение было очень даже ничего. Особенно если учесть сгинувших в погребе контролеров. Через какое-то довольно продолжительное время (ведь даже попить нельзя было, чтобы успокоиться) она изрекла:
-- Представляю себе. Полночь, два идиота носятся со свечкой по кухне и воду пробуют.
Анджей сначала задумался, а потом вытащил из подвесного шкафчика темную высокую бутылку.
Юленька глотнула вина и вздохнула с облегчением.
-- Никогда не думала, что эта нидская кислятина бывает столь приятна для сердца и желудка.
Анджей молча согласился.
-- А стихи у тебя ничего, -- протянула она одобрительно, стоя на пороге и поправляя шарф. - Вполне.
-- Чего? - изумился Анджей. Сколько он помнил события этого дикого вечера, до стихов у них с Юленькой дело не дошло. - Какие стихи?
-- Ну, я там почитала... у тебя на столе, пока ты по кухне прыгал. Стихи и еще рассказ какой-то. Грустный. И зачем ты их там всех убил?.. -- прощаясь, она благосклонно подала ему руку - с явным намеком на романтический поцелуй.
Не заметив протянутой руки, Анджей метнулся к печке и стал выгребать из-под нее и расшвыривать по полу тетрадки и прочий бумажный хлам. Юленька подобрала блокнот и, открыв наугад, прочла с выражением:
-- Падает снег словно пух.
В воздухе вижу я стаю
Изголодавшихся мух.
Мухи на юг улетают.
-- Заткнись! - заорал он в ярости.
Юленька надулась и засобиралась домой. Р-романтический момент был испорчен окончательно и бесповоротно.
Проводив барышню до калитки, Анджей прошлепал к колонке. Надо было накачать воды - может, вкусом она ничего, не так омерзительно, как в доме.
Поеживаясь от моросящей сырости, он налег на рычаг, по привычке глядя поверх яблоневых крон - на черную стену заброшенного городского парка, начинающегося прямо за забором - его дом был крайним в поселке. А за парком была река и мост, через который то и дело грохотали поезда. Так часто, что Анджей привык и уже не замечал.
Там, над парком, стояло, застилая полнеба, мутно-багряное зарево.
Небо было совсем рядом: косматые, словно кометы, звезды и серпик луны. Поезд, замедляя ход, плавно втягивался в стальное жерло моста, длинная его суставчатая тень, отороченная вспышками малиновых огней, отражалась в реке. Не сдвинувшись от колонки ни на дюйм, Анджей видел все это так ясно, как будто сам стоял на насыпи, и даже слышал, как осыпается гравий под его несуществующими шагами.
Поезд был уже на мосту, уже грохотали по железным стыкам вагоны, гудела земля и гудел воздух, как что-то вдруг изменилось в мире. Мост переломился пополам, словно соломинка. Совершенно легко и бесшумно. И вагоны, сияя огнями окон, стали падать вниз, и уже в падении их внезапно охватывало пламя. Вода принимала их без единого звука, и над всем этим стоял удивительный, ярко-белый свет, в котором происходящее выглядело призрачным, ненастоящим. Анджей видел, как выскочил из будки ошалевший от ужаса часовой, и в глазах его не было уже ничего человеческого. События стремительно вытирались из памяти -- так исчезает под ластиком след карандаша на бумаге. Того, что было потом, Анджей почти не помнил. Помнил, как поезд внезапно остановил свое падение, и часть вагонов, лишившись опоры, повисла над рекой. Это было противоестественно, вразрез со всеми и всяческими законами физики и здравого смысла. А потом наступила тишина и забытье.
Тугая струя воды била в перевернутое кверху дном ведро. Анджей сидел на меже, тупо таращась в остывающее небо.
Когда его принимали в Корпус - сразу на четвертую ступень, уже после всех экзаменов и многочисленных и нудных тестов, в которых убей бог непонятно что тестировали... во всяком случае, отнюдь не знание литературы и языка... после всей этой тягомотины Анджея вызвали в приемную к ректору и там, среди пыльных фикусов, всучили бумажку. На сером картоне полуслепой машинописью сообщалось, что он, такой-то, поступая в Корпус, настоящим осведомлен о последствиях написания литературных произведений, имеющих в основе Абсолютный текст, и чтения таковых - как собственного сочинения, так и авторства других, ему подобных творцов -- вне стен учебного заведения. Анджей прочел и глупо хихикнул. С какой прыти он будет писать что-то на основе чего-то - чего он и сам не знает. Дурак он, что ли?
Выяснилось, что таких дураков тут полным-полно.
Как только умный Анджей раскрыл рот, ему тут же доходчиво разъяснили, что Абсолютный тест есть ритмизированное неким, неизвестным науке образом, литературное произведение, обладающее способностью изменять вещный мир сообразно своему содержанию. Иногда не точно по тексту, но близко к тому. И такие прорывы грозят реальному миру, в котором, кстати, обретается сам мессир Саварин, а также родные и близкие ему люди, Отечество, наконец! -- мором, трусом и гладом. Примеры имеются. Достаточно полистать подшивку газет за прошлый год.
Ах, он в наивности полагал, будто катастрофы происходят сами собой? Ну и зря. Ибо давно известно, что в этом мире заместо божьего промысла притаился злобный автор. И такая грустная традиция повелась примерно со времен Одинокого Бога. Только тот не знал, как с этой напастью бороться, почему создатели - авторы, то есть - и сгорали, не имея возможности излить слова на бумагу. Но сейчас, в эпоху гуманизма и просвещения...
Одним словом, он все понял и сей же час подпишет. А додумает свои умные мысли уже потом. Не сумеет сам додумать - добрые наставники помогут. Они затем тут и есть, чтобы таких, как Анджей, учить пользоваться своими неизреченными талантами, а заодно и ограждать и контролировать.
Царапая скверным пером на бумажке свою фамилию, Анджей и представить себе не мог, что все только что сказанное когда-нибудь коснется его самого. Он думал, что все это - не более чем странная шутка местного начальства. Неуклюжая попытка соорудить удобный повод надзора за воспитанниками. И только теперь, сидя между раскисших грядок, таращась в небо и вдыхая пахнущий гарью ветер, он понял, какая это была правда.
И еще понял, что ему грозит за то, что он эту подписку нарушил.
-- Я знаю!! Я знаю, кто это сделал! Пустите меня!!
Растрепанная барышня, кулачками размазывая по напудренным щекам слезы, голосила на крыльце. Несколько прохожих, оказавшихся в неурочный час на городской площади перед жандармерией, с любопытством наблюдали душераздирающее зрелище. Потом наглухо, казалось бы, запертые двери отворились, показался дородный, с дубинкой на поясе и опоясанный портупеей, как лошадь сбруей, городовой, и вопли девицы стихли в недрах полицейского участка.
КРУГ ПЕРВЫЙ
ЭЙЛЕ
Ну где у вас гарантия, что хлеб, который ели вы,
Не будет завтра вам, как неоплатный долг, зачтен?
И где у вас гарантия, что гимн, который пели вы,
Не будет завтра проклят, заклеймен и запрещен?
Так и живем, покуда честные...
Год 1891, 2 сентября. 10.00
Эйле, набережная.
Еще полчаса назад Даг и представить себе не мог, что может существовать на свете этот северный, с неуловимым оттенком имперского курорта, город -- утопающий в зелени, просоленный морем и хлестким ветром, осененный перистыми листьями каштанов и нидских акаций, с голубиной канонадой в узких глухих переулочках, где стены домов смыкаются так близко, что кажется, просто на глазах исчезает ослепительно синее, в ласковых барашках облаков небо, и трамваи дребезжат на старой брусчатке, а в парке, спрятавшись под полосатыми маркизами, играет вальсы городской оркестр, и мороженое тает в стеклянной вазочке, и пахнет кофе, и горячей от солнца землей, и кузнечики стрекочут в каменных руинах Каламиты... город, где причудливой архитектуры дома похожи на уснувших химер, и на бастионах Чаячьего Форта спят, уткнувшись тупыми мордами в невысокие пирамидки будто игрушечных ядер, выкрашенные черной масляной краской пушки.
Даг Киселев, мичман второй статьи, сошедший на берег в увольнение с барка "Мирабель", прежде никогда не был в Эйле. Но четким ощущением кадрового военного и творца знал, что раньше здесь все было по-другому.
Дождик моросил, мерно постукивал по туго натянутому тенту уличной кавины. За столиками, по случаю раннего утра и непогоды, было пусто, ветер гнал по плитам набережной слипшиеся в рыжие комки листья акаций, шебуршал серебряной фольговой оберткой от мороженого. Под пирсами глухо плюхала бутылочного цвета вода.
Пирсы тоже были пусты. До первого рейса на Ниду, как гласил потрепанный листок расписания, еще около двух часов, а желающих гулять по такой погоде найдется немного. Впрочем, один малохольный любитель дождя и штормящего моря обнаружился скоро. Он бродил по причалу, неприкаянный и несчастный, время от времени приподнимая над лысеющим затылком соломенное канотье и отряхиваясь по-собачьи. С канотье при этом маленькими водопадами извергалась дождевая вода. Иногда, в порыве отчаянного нетерпения, господин вытягивался на носочках лаковых штиблет и из-под ладони вглядывался в мутную пелену, повисшую над морем. Море было пустынно, и у Дага возникло стойкое подозрение, что катера могут сегодня и отменить.
Когда очередная волна, коварно подкравшись к пирсу, обдала господина пенными брызгами, отчего он пискнул и шатнулся назад, теряя равновесие и роняя канотье, Даг сжалился.
Вылезать под дождь из-под тента не хотелось, и он просто окликнул страдальца, приглашающе помахав рукой. Тот оглянулся, одарив Киселева безумным взором, еще раз проводил глазами уплывающее по пенным бурунчикам канотье.
-- Присаживайтесь. Сейчас кофе принесут. Будете?
-- А?..
-- Кофе, говорю, будете?
-- Вы неоценимо добры.
-- Ну еще бы, -- согласился Даг. Его доброта была понятием неоспоримым, как этот дождь и воробьи, набившиеся под портик Океанариума, вычурной серой громадой смотревшегося отсюда в профиль: изъеденный ветрами и влагой, в оспинах многочисленных обстрелов камень, плавные изгибы огромных окон, кое-где, по бедности, заколоченных фанерой.
Плетеный стул скрипнул. Качнулся полосатый тент, проливая на пол и отчасти на скатерть озеро воды. Господин вытащил из кармана платок размером с полотенце, трубно высморкался.
-- Шляпа улетела... да-с.
-- Плюньте, -- посоветовал Даг, беспечно созерцая темнеющий новой тучей горизонт.
-- Я бы, знаете, с радостью. Но встречать даму без шляпы...
-- А вы встречаете?
-- Катером, с Северной стороны. Но, боюсь, в такое ненастье... Как вы думаете?
-- Думаю, что вам следует разжиться хоть плохоньким букетом. Раз уж намечается дама.
До ближайшего рынка было рукой подать. Даг знать этого никак не мог, но - осознавал отчетливо, как будто всю жизнь тут прожил. Он даже помнил эти путанные переулочки, которыми от набережной следовало пробираться до торговых рядов. Определенно, за последние сутки он слегка повредился умом.
-- Давайте деньги, я сбегаю, -- неожиданно для себя предложил Киселев. -- Там утром всегда бабки цветами торгуют. Ваша дама какие предпочитает? Эй, вы что? Решили, что я жулик?!
-- Помилуйте, -- засопел господин обиженно и опять обтерся своим чудовищным платком. - Просто вон уже катер...
-- Ну да, -- скучно согласился Даг, разом утеряв всякий интерес - и к малохольному владельцу утопленного канотье, и к дежурному пароходику, упрямо взрезающему носом буруны Стрельненской бухты, и к ожидаемой быть даме. Кофе бы дождаться... и хорошо бы узнать, где ближайшая почтовая контора. Потому что, как ни верти, а не был он никогда в Эйле, а если вдруг и был да забыл - за два года, прошедших после войн за веру, этот город поменялся до неузнаваемости.
-- Ой, мона! Добрая мона, а я вас ждал!
Запихивая в карман кургузого пиджака носовой платок, недавний Дагов собеседник шумно вознесся со стула, едва не опрокинув столик и тент, и врезался в толпу сходящих на берег пассажиров. Там, производя разрушения, подобно хорьку в курятнике, господин выщемил и выволок под акацию невысокую тощую девицу с рыжей косой и плетеной корзиной. Любезно толкнул жертву на мокрую лавочку, сам пристроился рядом и принялся вдохновенно вещать, всплескивая пухлыми руками и то и дело утираясь вновь извлеченным из пиджака платком.
Судя по всему, господин принадлежал к вездесущей породе просителей. Представитель обиженных, больных и слабоумных. Это Даг себе вполне представлял. Но вообразить "с другой стороны" дуэта закутанную в шаль с длинной бахромой барышню, больше похожую на кухарку состоятельных господ, чем на благородную мону - увольте, никак не получалось.
Проситель токовал, как глухарь на весенней полянке. Неожиданно явился миру набитый бумагами саквояж, из которого надоеда выудил засаленную с белыми трогательными тесемочками папку. Страницы распирали ее, лезли в продранные картонные края. Даг подумал, что одно лишнее движение - и листы полетят в щедро поливаемые дождем лужи.
-- Вы с ума сошли! Уберите! Я даже смотреть на это не буду!
-- И не надо! Не смотрите! О, добрая мона! Пускай он только взглянет! А там уж, если оценит, я в долгу не останусь.
-- Боже, да зачем же вам это нужно?
-- А как же, мона Даная! - давешний Дагов собеседник вцепился в ручку корзины и заглядывал барышне в лицо. -- А рекомендация? Ваш супруг меня рекомендует, и куда ж им всем деваться в издательстве... примут, как миленькие. А то ведь иначе как же... Семья, дети... А на вспомоществование от литературного общества прожить можно безбедно...
-- Пустите меня! - она вырвала корзину и поднялась.
Даг наблюдал за сценой в легком изумлении. А когда понял, что в несколько глотков, не чувствуя вкуса, выхлебал принесенный кофе, расплатился и уже встает, подумал, что окончательно сходит с ума.
Ну конечно, он от нее не отстал. Плелся следом, поминутно сморкаясь в жуткий свой платок, и гундел. Мона Даная, между тем, прошлась сперва по зеленным рядам, потом по молочным. Корзинка потяжелела, из нее торчали унылые луковые перья и горлышко молочной бутылки.
Даг лавировал в толпе, стараясь оставаться незамеченным. Но когда на выходе с рынка проситель, окончательно изнемогши от безысходности, попытался выхватить из рук своей жертвы корзину, Киселев не выдержал.
Впрочем, не успел.
Неудачливый литератор дернул Данаю за локоть, потянул плетеную ручку вниз, девушка отшатнулась, и корзина, столь тщательно оберегаемая от посягательств, полетела на мостовую. Покатились в лужи румяные яблоки, головка сыра, булькнуло, проливаясь из расколотой бутылки, молоко... То, что уцелело, в миг растащили вездесущие коты и мальчишки. Даг думал, девушка зарыдает и бросится в лужи подбирать. Но не тут-то было.
Не вмешайся Киселев, и через минуту эту сладкую парочку разнимали бы жандармы в ближайшем участке. Заодно с лекарями по глазным болезням. Когда из-за угла донесся заливистый полицейский посвист, Даг ввинтился между целящей в глаза несчастной жертве фурией и портфельчатым писателем.
...Содержимого Дагова кошелька хватило на все, кроме корзины. Поэтому он потребовал, чтобы Даная сняла шаль. Сверкнув негодующим синим взглядом, Дани послушалась. В шаль Киселев увязал продукты, вручил Данае бутылку с простоквашей - молока им уже не досталось - и так, напоминая скорее руан-эдерских беженцев времен Песчаной войны, нежели добропорядочных граждан, под недоуменными взглядами прохожих они дошли от пристани до самого дома.
-- Сколько я вам должна? - отнимая у Дага узел с продуктами, сухо спросила Даная. - Только не вздумайте отказываться. Я не побирушка.
-- Еще скажите, что вы и впрямь благородная мона.
` -- А, по-вашему, кто?
Даг тактично промолчал. И отворил перед спутницей дверь парадной.
Он помог Данае дотащить покупки до квартиры и стоял, ожидая, покуда она отыщет в кармане жакета ключи.
-- Ну вот, потеряла...
-- Там кто-нибудь есть?
-- Муж, -- сказала Даная, пожав плечами.
Даг удивился, но промолчал. Надавил сонетку звонка.
Долго не было слышно ни звука. Потом прошлепали неуверенные шаги, звякнула цепочка замка. Дверь отворилась, и на пороге, в полумраке прихожей, Даг увидел - самого себя. Только лет на десять старше.
То есть это ему сначала так показалось. Присмотревшись, Даг понял, что, на самом деле, они почти что ровесники. Но сходство было удивительным и пугающим. Как если бы Даг, обладай он вдруг талантом живописца, взялся рисовать свой автопортрет и задумал, для пущего эффекта, прибавить себе лет, жизненного опыта и орденов на грудь.
-- Мессир? - забирая набитый провизией узел, невнятно удивился Дагов двойник.
-- Вот, -- сказала с неудовольствием Дани. - Прицепился как репей. Ну что я могла поделать...
Так, подумал Даг раздраженно. Сейчас он примет меня за ухажера дорогой супруги и, ясен пень, спустит с лестницы, ибо ни одно доброе дело не должно остаться безнаказанным.
Оправдываться Киселев не собирался, потому как вины не ощущал. Только досаду. Надо полагать, у моны Данаи столько скелетов в шкафу, что защищается она машинально. Впрочем, что ему до чужих супружеских борщей.
-- Мона, мессир. Всего доброго, -- Даг козырнул и направился к лестнице.
-- Подождите.
Он не мог не обернуться на этот голос.
-- Вас, кажется, зовут Даг? Даглас... Киселев?
-- Позвольте отрекомендоваться. Ковальский Александр Юрьевич, директор здешнего гуманитарного Корпуса. В свое время я имел честь знать вашего деда. Так что не удивляйтесь.
-- Я не удивляюсь.
Ковальский врал - отчетливо, но как-то совсем не обидно и так, что хотелось верить в правдивость его слов.
-- Тогда не злитесь.
-- Я не злюсь.
Книги в этой комнате были везде, и казалось, вот-вот выживут за порог хозяев. Они распирали высоченный, в потолок, шкаф, и громоздились по углам стопками, вперемешку с бумагами в картонных папках. Рукописи были и на столе, древний раздолбанный "унвервуд" выглядывал из бумажных развалов пожелтевшими перламутровыми накладками клавиш.
-- Даглас... Даг. Я предлагаю тебе сделку.
-- Ты дьявол?
Полукруг света на столе, обозначенный светом лампы под зеленым матерчатым абажуром. Тетрадь и ручка, брошенная на недописанную страницу, рядом чайник с сиренью. Пенится, рушится в небытие белыми гроздьями... В той войне, которая начнется сегодня, ты не погибнешь. Ты уцелеешь - один из немногих... ты станешь писателем...
-- Я буду морским офицером, как прадед!
В ночь перед началом войны за веру ему приснился чудной сон. Жуткий и очень похожий на правду. И человек, обещавший ему в этом сне жизнь и муторную литературную карьеру, вовсе не выглядел Люцифером.
-- Я, пожалуй, пойду, -- сказал Даг, с неловкостью выдираясь из объятий продавленного глубокого кресла. - Спасибо и все такое... но...
Вместо ответа Ковальский скрутил и сунул Киселеву под нос смачную и какую-то на редкость обидную фигу. И заорал в приоткрытую дверь:
-- Даная! Кофе нам! Ведро, не меньше!
Она вошла, неся изящно сервированный поднос. Два наперстка с кофе, крошечные бутерброды и нарезанный лимон на блюдечках с фиалками, коричневатая горка сахарина в эдерской пиале. Ковальский воззрился на эту неслыханную щедрость с недоумением. Но промолчал.
Год 1891. 3 сентября. 9.00
Эйле.
Корпус для литературно одаренных детей.
Длинная лаково-черная "каталина", торжественно объехав фонтан на площади и вспугнув клаксоном стаю голубей, свернула в круто убегающий вниз, к морю, переулок. Переулок был обсажен вековыми тополями. Сухая коричневая листва шуршала под колесами. Пахло цикорием и корицей - как будто дальше, в конце переулка, гостеприимно раскинулось уличное кафе, каких много в Эйле: с полотняными маркизами, букетиками в вазочках из-под мороженого на каждом столике и обязательной приблудной шавкой у входа, укоризненно глядящей в спину каждому, у кого хватило совести доесть пирожное без нее.
Никакого кафе, разумеется, в конце переулка не было. Крытая брусчаткой горбатая мостовая нырнула вниз, водитель авто выкрутил руль, машину едва не занесло в немыслимом повороте, заросли дикой акации за кирпичным дырчатым заборчиком раздались. Захотелось сдержать дыхание.
Высоко в небе, над глинистым, поросшим колючим дроком холмом пронзали небо готические краснокирпичные башни. Узкие проемы бойниц. Крыши с замшелой черепицей. И лиловый с белым флаг, лениво плещущий по ветру на донжоне. Бывший Чаячий Форт, а ныне, вот уже второй год кряду, милостью Хозяйки Круга - Эйленский Корпус, лицей для особо одаренных детей.
Сидящая на заднем сиденье роскошной "каталины" женщина вздохнула, складывая растрепанные листы газеты, стараясь не смотреть на фото и кричащий заголовок на первой странице. "Трагедия в Эйле: кто виноват?!". Фотокамера, удерживаемая дрожащей рукой репортера, тем не менее, бесстрастно впечатала в серебро дагерротипов развороченные чудовищным взрывом фермы Эйленского железнодорожного моста, падающие с многометровой высоты вагоны, бурлящее пылающими обломками полотно реки... потом берег, взрытый песок с темными пятнами, камыши - и людей, похожих на тряпичные куклы. По-хорошему, редактору "Эйленского курьера" следовало бы голову оторвать за излишний натурализм, но им, видимо, двигали благие порывы убедить общественность в ужасающих масштабах катастрофы, сплотиться и бросить все силы на поиски виновных. Потому что дураку же понятно: такие вещи сами собой не происходят.
Женщина в авто знала это достовернее прочих.
Порывшись в сумочке, она вынула пудреницу и, отвернувшись к окну, долго рассматривала свое лицо в крошечное зеркальце. Голубоватая амальгама отражала высокие, горящие нервным румянцем слишком худые скулы и большой рот, и морщины вокруг темных глаз, и волосы, упрямо лезущие из тугого узла прически. Красавицей ее мог назвать только полуслепой или влюбленный. И она это знала. И плевать хотела на то, как выглядит. Всегда. Но не теперь.
-- К преподавательскому корпусу, -- сказала она водителю, когда "каталина", миновав каменный зев надвратной башни, въехала во двор, полный галдящих лицеистов, астр, синих с алыми аксельбантами парадных форменок, натянутых на ленты флажков и прочей праздничной кутерьмы. Третье сентября, начало учебного года. Неизбежная суматоха вынужденного торжества. Гостья всегда ненавидела этот день.
Магистр Эйленского окружного департамента образования Вацлав Сваровски - подтянутый, сухощавый, аристократически ядовитый - встречал на крыльце. Вместе с братом - предводителем дворянства округа Яном Сваровски.
-- Добро пожаловать. - Ян первый, как и положено маршалку, шагнул с крыльца. - Вы будете присутствовать на торжествах? -- И ни слова про неслыханную честь для этих стен и прочую дипломатическую ерунду.
-- Нет, милорд, -- она поднялась по широким ступеням и останавилась рядом с ним. - Я здесь не затем. Газеты вы, полагаю, читали?
Он кивнул, поправляя очки в тонкой золотой оправе. Глаза за стеклами щурились так, что женщина едва удержалась от едкого замечания. Аристократы и нобили черт знает в каком колене, наследные эрлы провинции Эйле Сваровски отродясь мнили себя центром Вселенной и шею не гнули ни перед кем даже в более смутные времена.
Вацлав Сваровски махнул рукой, подзывая к себе мающегося поодаль подростка лет двенадцати. Тот подошел вразвалочку, тряхнул соломенной гривой и вызывающе уставился на гостью синющими глазами. Ангел, только крылушек не хватает.
-- Лаки, найди кого-нибудь из учителей и скажи, чтобы церемонию начинали без меня. Я буду занят.
-- И пусть ваш директор заглянет в свой кабинет, -- добавила гостья, отворачиваясь, чтобы не видеть, как у мальчишки округляются от изумления глаза.
Лаки нашел директора без всякого труда.
Директор Эйленского Корпуса Александр Юрьевич Ковальский сидел на подоконнике в лестничном пролете, ведущем в рекреационную залу, в окружении толпы старшекурсниц, заваленный букетами, как памятник, и слабо отбивался от приставаний и посягательств. Были к этому немалые поводы, потому что директор Корпуса был молод и, даже на придирчивый взгляд Лаки, хорош собой. Хотя события последних лет, а в особенности недавний мятеж - то есть, пардон, революция, поскольку, как известно, "мятеж не может кончиться удачей" - словом, свержение Хозяйкой Круга миледи Алисой и иже с нею Одинокого Бога, и осада маяка а окрестностях Эйле, и все остальное отразилось на директоре не лучшим образом. Лаки вдруг сообразил, что мысленно именует Халька по имени-отчеству и вообще по должности - и ужаснулся.
Пускай Александром Юрьевичем его зовут другие. Например, господа из жандармерии и настоятель местной церквушки Всадников Небесных на Яру, куда Хальк таскается каждое воскресенье к исповеди, как на работу. Лаки подозревал, что цели этих прогулок весьма далеки от долга истинно верующего... но подозрениями отрока никто не интересовался. В том числе и Хальк. Лаки же был удручающе деликатен и вопросов не задавал.
Впрочем, не так давно, терзаясь особенно злобным приступом любопытства, Лаки все-таки спросил. Момент для этого избран был не самый лучший: Миксот встретил мессира Ковальского выходящим из храма и, не обращая внимания на кислую мину на директорском лице, полюбопытствовал, за каким-таким лядом все эти походы. Он же не великий поэт Пушкин в изгнании! И вообще, теперь, когда Одинокий Бог побежден и все ликуют, -- разве теперь могут быть какие-то проблемы? Писать - не писать... По мнению Лаки, это был вопрос исключительно вдохновения.
-- Дитя ты наивное, -- вздохнул Хальк. И объяснил доходчиво, чему именно и кому обязаны они этой победой и какие последствия их всех ожидают.
По словам Халька, выходило, что теперь, без Одинокого Бога, каждый волен писать что ему вздумается, и ничего писателю за это не будет. Не обратится он в молнию и не сгорит над Твиртове. Но если писатель талантлив без меры, то плоды его дарования испытают на себе все окружающие.
-- Ну вот к примеру, пишешь ты про то, как злобные партизаны взорвали, скажем, крепость Кощея Бессмертного. А потом бац! - и Корпус сгорел. Это, брат, и называется "вторжение". То есть прорыв слова в вещный мир, -- объяснил Ковальский. И добавил, что с некоторых пор ответ на извечный вопрос Метральезской революции "писать -- не писать" лежит в плоскости не вдохновения, а совести творца.
А чтобы контролировать особенно бессовестных творцов, доброе государство в лице Алисы да Шер, Хозяйки Круга, понапридумывало тьму законов и указов. Например, про обязательную регистрацию и гласный церковный надзор для писателей. Или брать подписку о несотворении Абсолютного текста и невыносе оного за пределы Корпуса с некоторых особо одаренных воспитанников сего учебного заведения.
Поэтому он, Хальк, с некоторых пор ничего и не пишет. Чего и Лаки искренне советует.
Лаки и не писал. Как-то сразу он поверил в то, что Хальк не шутит. А добрые сказки после событий на маяке сочинялись исключительно с трудом... Лаки хватал развесистые двойки за сочинения по литературе, пожимал плечами и улыбался. Из без малого трех сотен курсантов он был, наверное, единственным, кто понимал истинную суть вещей. И помнил, что прежде мир выглядел совсем по-иному. Еще тогда, когда они все - компания подростков из детского лагеря в окрестностях Эйле -- сидели в осажденном маяке, а внизу разворачивалось похожее на дурной театр действо, красивое и совсем не страшное. Кони, мечи, бородатые дядьки в покореженных латах...
Впрочем, и в таком мире, как оказалось, худо-бедно можно жить. И даже учиться. Лаки, как сироту, потерявшего родителей в пламени мятежа, доброе государство в лице тетки-инспекторши из департамента по опеке определило на учебу в только что созданный Корпус. В Корпусе, по задумке высоких столичных чинов, должны были учиться исключительно вот такие, как Лаки Миксот -- сумасшедшие и одаренные, полагающие Слово мерилом и основой всего (впрочем, столько сверхталантливых не нашлось, поэтому зачисляли и остальных - по обычному принципу, руководствуясь связями и успеваемостью). И оно же, государство, назначило Ковальского Александра Юрьевича, филолога-недоучку, бывшего неудачливого воспитателя (а заодно и не слишком удачливого и тоже бывшего мужа Хозяйки Круга), этим Корпусом руководить. Как человека наиболее сведущего в делах Слова и Мира. Именно Хальк и позаботился, чтобы почти все, кто был в их компании там, на маяке, попали в Корпус. И Лаки в том числе.
Потом Миксот от души недоумевал. Почему Хальку, сделавшему для победы этого самого мятежа ничуть не меньше, чем, скажем, магистры из Алисиного Круга, не предложили должности в столице, не позвали, не признали побед и заслуг, не повесили орденов на шею. Ковальский отшучивался и говорил, что его шея для наград не приспособлена, а на должности и почести он плевать хотел. С башен Корпуса.
Его любили. Мальчишки ходили за ним, как пришитые, смотрели в рот и готовы были по первому слову хоть головой в море броситься. Девицы млели и таскали в директорскую охапками цветы. И даже то, что директор был вполне счастливо женат - во второй раз, -- их не смущало.
-- Сан Юрьич, -- позвал Лаки, останавливаясь на последней ступеньке лестницы.
Растерянное лицо Халька выглянуло из кипени астр и георгинов.
-- Чего тебе, дитя мое?
-- Милорд Сваровски вас видеть хочет, -- Лаки собирался прибавить еще, что у милорда сидят гости из столицы, и он даже знает, что это за гости, но не успел. Нехорошо побледнев, Хальк поднялся с подоконника, роняя под ноги цветы. Отстранил притихших девиц.
Он спускался по лестнице, почти не касаясь перил ладонью, с неестественно прямой спиной, и у Лаки, завороженно глядящего директору вслед, тревожно ныло сердце.
Серьезный и тощий, как виселица, секретарь распахнул перед ним белые с золотом двери. В глаза ударило неяркое сентябрьское солнце.
Бирюзовая, с толстым ворсом, ковровая дорожка глушила шаги. Хальк шел в тишине, не оглядываясь по сторонам, видя перед собой только узор из дубовых листьев и королевских лилий, украшающий ковер. Кабинет был длинен, и от солнца и вязкого молчания кружилась голова.
Стоящие полукругом жесткие кресла. Высокое окно с плоеными занавесями. За окном, сквозь кисею, сколько хватает глаз, небо и море, почти сливающиеся друг с другом. Белые искры чаек в синем мареве дня.
-- Милорды, мессиры...
Он очнулся, только услышав голос Вацлава.