Книга 2. Часть 10. Слово и дело...
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Слово и дело...
... Я продолжаю, слепо и немо,
Путь по кровавой, дымной земле.
Но -- мое хмурое небо
С каждым шагом ближе ко мне.
25 сентября, 1894 год.
Генуэза.
В приемной дожа Генуэзы было полутемно - из-за бархатных зеленых портьер, заслоняющих окна - и одуряющее пахло цветами. Как на кладбище, подумалось Хальку. Портьеры были задернуты неплотно, и солнечный столб, прорываясь в оставленную щель, будто делил огромное пространство надвое. На одной половине были они с Джеммой, на другой - высокая дверь в кабинет дожа, бескрайний, как гарнизонный плац, стол секретарши - с множеством бумаг и стопками газет, рядом разнокалиберных телефонных аппаратов и монументальным, с перламутровыми накладками клавиш, ундервудом. В углу стола притулилась высокая хрустальная ваза. Увядающие геогрины осыпали лилово-белые лепестки на газетные страницы.
И, как водится, ни одной живой души. Как будто война уже началась. "Фронт закрыт, все ушли в райком".
Только в кресле в самом углу приемной, неудобно откинувшись головой к жесткой спинке кресла, спал худой, плохо одетый парень. По загорелому лицу бродили неясные тени, изредка взблескивали из-под темных ресниц белки глаз.
-- Красота, -- за спиной Халька сказала Джемма. - Притон. И порядки наверняка такие же.
-- Помолчите. - Он потянул на себя створки дверей кабинета. Разумеется, оказалось заперто.
Очень глупо чувствуешь себя, когда вот так врываешься в чужую приемную - с карабином наперевес, точно и впрямь на войну! - и оказываешься в липком, будто стоячее болото, канцелярском безмолвии.
Впрочем, зря он расстраивался. Все случилось в один момент.
Распахнулись двери приемной - и двери кабинета дожа, стремительный сквозняк пронесся по столу, сметая на пол бумаги, вздувая тяжелые полотнища портьер, распахивая створку окна. И вот уже кренится под тяжестью букета набок ваза, трезвонят одновременно, наверное, все телефоны, и парень в кресле просыпается, недоуменно хлопая заспанными глазами; визжит, как будто ее живьем режут, Джемма, и все это перекрывает командирский бас вступившей в свои владения секретарши.
-- Я же вам сказала - убирайтесь вон!!
Понадобилось, наверное, минуты две, чтобы понять - этот вопль, равно как и наманикюренный коготь, указующий на дверь, предназначены отнюдь не им с Джеммой.
-- Я вам тридцать три раза сказала: он вас не примет! А вы сидите! Людей мне пугаете! Извините, мона, мессир!.. - почтенных лет дама в строгом костюме с чароитовой булавкой на узком шнурке галстука, не прекращая гневной речи, успела закрыть на шпингалет окно, раздернуть портьеры, отчего в приемную хлынуло и затопило все вокруг солнце. В завершение она водворила на место вазу и поправив в ней цветы, принялась собирать упавшие газеты.
Сонный сиделец таращил глаза, Джемма взирала с изумлением и ужасом. Хальк веселился. Он всегда подозревал, что нынешний дож Генуэзы милорд Александр Сташиц знает толк в людях.
Так уж сложилось, что со Сташицем он учился вместе в университете - еще тогда, до Эйле. Помнится, они даже дружили... он, Сташиц и Вацак Сваровски. Потом дороги их разошлись - стремительно и страшно, как всегда и происходит с людьми, когда мир превращается в кровавое месиво. Одно время Сташиц даже преподавал в Эйленском лицее - но быстро понял, что педагогического таланту господь не дал. Впрочем, дружбе это не помешало. А после пожара в Корпусе... после пожара дружить Сташицу стало не с кем.
-- Ну?!
-- Что - ну?
-- Уйдете вы сами или мне жандармов вызывать?!
-- Аглая, что здесь происходит? Мессир, вы кто?
Парень, хватаясь за подлокотники глубокого кресла, неловко вставал, одновременно пытаясь достать из-за пазухи - видимо, документы? - секретарша стояла, уперев руки в бока, более всего напоминая рыночную торговку. Джемма томно обмахивалась похищенной со стола газеткой.
-- Меня зовут Антон Ковальджи. Вот рекомендательное письмо за подписью милорда Киселева. Собственно, мне ничего и не нужно - разрешение на выдачу паспорта, регистрация по месту жительства, право на работу...
Он был удивительно похож - на кого? Так сразу и не скажешь. Но было в этом лице что-то, что заставляло задержать взгляд. Как оборванная на полуслове фраза, когда еще чуть-чуть -- и явится смысл. Пожалуй, так мог бы выглядеть спустя столько лет приснопамятный Анджей Саварин -- бывший ученик, а заодно и первопричина всех бед и несчастий. Бездомная жизнь в сочетании с укрывательством от властей и невозможностью публикаций никого не красят. Но он сказал - Антон Ковальджи.
-- А государственное вспомоществование вам не полагается? Ваш Киселев об этом ничего не пишет? - милорд Сташиц обернулся, привлеченный шорохом Джемминой газетки, но смотрел отнюдь не на изнывающую от жары мону. -- А вам-то что нужно? Тоже побираться пришли?
-- У тебя, пожалуй, и снега зимой не допросишься, -- криво улыбаясь, выговорил Хальк.
Еще мгновение дож Генуэзы смотрел на него - с непередаваемым выражением на лице. Дергалась возле рта жилка. Потом милорд Сташиц словно очнулся и осенил себя размашистым крестным знамением.
-- Скотина ты, Алесь, -- наконец сказал он и резким жестом опрокинул в рот пузатую коньячную рюмку. - Ты знаешь, сколько раз я тебя похоронил?
-- Догадываюсь. Ну... пора бы и привыкнуть.
-- Морду тебе разбить, что ли? - вопросил Сташиц скорбно.
Они сидели в кабинете, удобно расположась на широком, как проспект адмирала Шарделя, подоконнике, и сосредоточенно прихлебывали из вставленных в резные мельхиоровые подстаканники стаканов огненный с лимоном и беграмотом чай. К чаю полагались сушки и конфеты, хотя, откровенно, Хальк предпочел бы что покрепче. Но добрая секретарша налила им с дожем по стопке из припрятанной в сейфе бутылки "Старой Ниды" и заявила, что на этом банкет окончен. Тут мона Аглая с Джеммой поразительно быстро нашли взаимопонимание, и Хальк с удивлением узнал, что он практически уже стоит одной ногой в могиле. И если не возьмется за ум и здоровый образ жизни...
-- Шли бы вы... погулять, мона, -- предложил в ответ на это Сташиц. - И молодого человека с собой захватите. Кстати, как вас там?.. Ковальджи, да. Аглая уже распорядилась, идите в канцелярию, вам выпишут все бумаги.
-- Из тебя вышел чудный градоначальник, - Хальк оценил это виртуозное командование..
-- А не заткнулся бы ты? - посоветовал Сташиц ядовито. - Градоначальник, твою мать... Вот скажи, если ты такой умный, как мне все это расхлебывать? - он потянулся, едва не опрокинув блюдечко с сушками, и взял со стола кожаную с тиснением папку. - На, полюбуйся. Они предлагают мне протекторат - заметь, я должен с радостью согласиться! - а вдобавок понашлют сюда своих попов вкупе с чиновниками, и будут за меня решать, что и как я должен делать... и что читать, и что писать, и где будут учиться наши дети.
Отсюда, из окна, был виден город - и море, правильным полукружием вдающееся в белые скалы берега. Бесконечное пространство воды за тонкой полосой внешнего створа Артбухты. Ни единого корабля. Если немного перевести взгляд -- путаница улиц, тронутые желтизной и охрой кроны платанов и тополей. Шпили соборов. Чертящие небо над городом белые капли чаек.
-- Кстати, насчет детей. Я, собственно, за этим и шел.
Он осекся, потому что Сташиц молчал и смотрел на него как на тяжело и безнадежно больного. Когда ясно, что человек доживает последние денечки, и ни уговоры безутешных родственников, ни усилия врачей не помогут.
-- Горбатого могила исправит, -- сказал Сташиц наконец. - Этого ребенка, случаем, не Раецкий фамилия? Алесь, неужели ты думаешь, что без твоего вмешательства я бы согласился на эту гнусность? Они уже ходили ко мне, эти мессиры из столицы.
-- И что?
-- И послал я их к чертовой матери. Ну, или как-то так... я не помню дословно.
Сташиц в несколько глотков допил остывший чай. Поворошил бумаги в папке, вынул казенный телеграммный бланк. "Настоящим милорду Сташицу Александру, дожу вольного города Генуэза предлагается в трехдневный срок известить Твиртове о своем согласии принять протекторат Короны вкупе с прочими условиями и исполнить все истекающие из этого процедуры. В противном случае Корона, исходя из правил введенного на территории страны чрезвычайного положения, оставляет за собой право на любые действия в отношении города и его властей".
-- Вот, полюбуйся, что они мне предлагали.-- Под этим "предлагали" прдразумевалось, что милорд Александр Сташиц, дож вольного города Генуэза, предложение уже рассмотрел и отклонил. Ну, это если придерживаться дипломатических выражений...
-- Ты понимаешь, что это значит? - тихо спросил Хальк.
Губы Сташица скривились в ядовитой и беспомощной усмешке.
-- Мне сейчас застрелиться или погодить?
-- Там люди. Женщины и дети. Ты не можешь за них решать.
-- А ты мог, когда раздавал детям карабины в Корпусе?! - Сташиц щелкнул портсигаром, трясущимися руками закурил.
-- Ты не сможешь держать оборону города дольше двух суток. Максимум - дня три. Или четыре. Если будут волонтеры. А потом что?
-- Господи, да если б я знал, что...
Синий, горько пахнущий дым сигареты мешался с дымом осенних костров во дворах.
Они сидели на подоконнике и смотрели на город, и каждый из них знал, что выхода нет никакого, и дело тут совсем не в личной гордости или упрямстве. А просто есть вещи, которые не могут, не должны случиться ни при каких условиях, и что делать, если за это знание зачастую приходится платить не только собственной жизнью... и удивительно, что так думает большая половина вот этого лежащего у ласкового моря белокаменного города. А кому трудно поверить - тот может проехаться на бульвар Шарделя и внимательно прочесть надпись, выбитую на мраморе стелы памятника Погибшим Кораблям.
Поздние вишни брызгали соком, выплевывая из-под шпильки мелкие косточки, шлепались в миску с сахаром. Белая горка медленно набрякала почти черным сиропом, становясь похожей на мартовский сугроб, подтачиваемый изнутри талыми водами. Над столом вились пчелы, Чеслава отмахивалась от них перепачканной в ягодах рукой.
-- Из вишни будет пирог. А вареники лепить будем с шелковицей. Я послала Юлека надрать.
-- Тогда мы провозимся до вечера, -- Лиза в задумчивости принялась чертить пальцем в рассыпанной по столе муке линии и узоры.
-- Почему?
-- Потому что он купается на набережной у стелы вместе с мальчишками.
-- Саша, вы бы прогулялись за этим обормотом, заодно в булочную заглянули бы...
-- Я тоже хочу прогуляться! - Лиза решительно сдула упавшую на глаза рыжую прядь и отложила скалку.
-- А ты останешься и поможешь мне с пирогами.
Спускаясь с крыльца в полуденное солнечное марево, Хальк слышал, как мона Чеслава выговаривает Лизе гневным шепотом:
-- Ни стыда у девицы, ни совести! Первый раз вижу, чтоб такая вертихвостка!.. Между прочим, у него жена!..
-- Жена - не стена! -- в голосе Лизы было столько ярости, что Хальку сделалось смешно. И жалко ее, дурочку...
Он напился теплой, почему-то пахнущей яблоками и сладкой до ломоты в висках воды из кувшина на террасе и уже взялся за щеколду калитки, но внезапно остановился. То, что происходило на улице, могло свести с ума любого, даже куда более здравомыслящего человека. А уж если, по мнению дожа, по тебе лечебница для душевнобольных плачет...
Еще третьего дня улицу, серпантином огибающую Красную Горку, перерыли под благовидным предлогом прокладки труб для водопровода. На самом деле, подозревала пани Раецкая, водопровода никакого не предполагалось. Как таскались на колонку за два квартала, так и будут таскаться, потому как деньги все равно разворуют, а того, что останется, хватит аккурат на то, чтобы перекопать улицу вдоль и поперек. Вот и получается, что ни воды, ни автобуса, который, пускай и редко, но мимо дома проходил, и хотя бы с рынка с тяжелыми авоськами можно было добраться без хлопот. Теперь путь домой ограничился длиннющей лестницей. Прорезанные в заросших сурепкой, дикой акацией и можжевельником склонах длинные пролеты уступами спускались прямо к вокзалу. А если встать наверху, то далеко, за лоскутным одеялом крыш, за тронутыми багрянцем и охрой кронами бульваров и парков, можно было увидеть море и справа, почти теряющиеся в дымке щербатые зубцы Генуэзской крепости - Каламиты.
Впрочем, сейчас с крыльца виделось другое. Странная процессия поднималась по ступеням, часто останавливаясь и в немом удушье припадая к широким парапетам. Над процессией, как летнее облачко, реял дамский зонтик - одинокий среди глухих чиновничьих сюртуков и цилиндров. Впрочем, если приглядеться, не такой уж и одинокий - серебряная карабелла священника Церкви Кораблей рассыпала искры на парадной лиловой сутане.
Хальк еще раз глотнул из кувшина. Поход за Юлиушем, а заодно и вареники с шелковицей откладывались в неведомое будущее. Надо быть полным дураком, чтобы не сообразить, чего, а вернее, кого ради затеяна вся эта прогулка.
-- Моны, мессир, наше почтение.
На террасе в одно мгновение стало тесно и нечем дышать. Пани Чеслава отложила шпильку и вытерла о передник черные от вишневого сока ладони. Лиза фыркнула, отчего взлетело мучное белое облако, и с размаху шмякнула на стол пыхтящий, остро пахнущий дрожжами и сдобой бесформенный ком теста.
-- Чему обязаны?
-- Мессир Ковальский Александр Юрьевич здесь проживает?
-- А вы кто?
-- Вот это мессиры Алькен и Флопп - окружные магистры образования и финансов, это мона Карина Халка - она возглавляет Генуэзскую цензорскую службу департамента безопасности и печати, собственно окружной магистр мессир Юнгвальд, далее глава Генуэзского Синода, магистр налогов и сборов... начальник военного округа Генуэза генерал Юмашев к вашим услугам. Мы можем переговорить с мессиром Ковальским?
-- Я слушаю вас очень внимательно.
-- Нет, но это невыносимо! - единственная в делегации дама - кажется, генерал Юмашев обозвал ее Кариной - протолкалась вперед и, отодвинув слегка обалдевшую Лизу, уселась на единственный свободный стул, закинув ногу на ногу. - Толпа мужиков, и никто сесть не предложит! Флопп, я вас предупреждаю, если дорогу не починят, я вам глаза выцарапаю! Дайте воды, милочка, -- она кивнула пани Чеславе так, словно та была ее горничной. У пани Раецкой вспыхнули щеки. Не глядя, она достала из буфета первую попавшуюся чашку, налила из кувшина воды и со стуком поставила перед Кариной. Вода плеснула, окатив щедрыми брызгами алый шелк платья и напудренное лицо цензорши.
-- Итак, мессиры?
-- В сложившихся чрезвычайных обстоятельствах, о которых, мы полагаем, вам хорошо известно, мэрия Генуэзы, окружной Синод и Сенат города просят вас принять на себя миссию проведения мирных переговоров с Короной, ибо, по всеобщему мнению, вы являетесь единственным лицом, которое способно выполнить эту задачу. В случае урегулирования ситуации благодарность города будет, как вы догадываетесь, безграничной.
-- Это, как раз, понятно. Милорд Юмашев, не знаю вашего имени...
-- Кирилл Антонович.
-- Могу я с вами поговорить лично?
-- Видите ли, Кирилл Антонович... У общественности сложилось ложное впечатление. Будто я могу что-то изменить или исправить. Вот нажму на тайную кнопку - и все станет прекрасно, и мир содрогнется от собственной красоты и совершенства.
-- Это все слова, Александр Юрьевич.
-- Эти слова мне жизнь сломали. А вы говорите... Или вы думаете, что я имею некое влияние на... мону да Шер? - он долго раздумывал, как именно назвать Алису. По имени не хотелось, "государыня" -- язык не поворачивался. - Если вы и впрямь так думаете, то вы заблуждаетесь, и очень сильно. Лучше от моего вмешательства не станет. Только хуже.
Они сидели на террасе - совершенно одни - у стола, испятнанного мукой и вишневым соком. Юмашев курил; легкий, дурманящий голову дым с запахом диковинных трав стлался в дрожащем воздухе. Солнце проникало сквозь виноградные листья, широкими пятнами лежало на некрашеных половицах. Сонно гудели пчелы. На лице генерала - аристократически худощавом, с высокими литвинскими скулами - бродили неясные тени.
-- Я осведомлен о ваших отношениях... с вашей женой. Не спрашивайте, откуда. Но дело не в этом.
Хальк меланхолично покивал, не зная, как реагировать на это заявление. За последние месяцы он как-то успел позабыть, каково это - жизнь на виду, под надзором, будто букашка под лупой энтомолога. Иллюзия свободы, море и солнце сделали свое коварное дело. А ничего никуда не исчезло.
-- Нам необходимы прямые переговоры. А вы, как это ни грустно, единственный человек, который может об этом просить. Который может попытаться хоть что-нибудь объяснить.
-- Почему вы так решили?
-- Потому что вы, как создатель этого мира, видите его снаружи, а не изнутри, как все мы, грешные.
-- Это вы про абсолютный текст, что ли? - Хальк задумчиво бросил в рот вишню, раздавил зубами прохладную мякоть. Улыбнулся. - Так я вас разочарую, Кирилл Антонович. Никакого абсолютного текста нет. Есть только буквы на бумаге - и слепая вера в то, что они могут изменить мир. Это первое общественное заблуждение. На самом деле мир меняют не слова - а наш страх перед ними. А второе заблуждение - по большей части, ваше - то, что я будто бы создатель этого мира.
-- А вы - не создатель?
-- Нет.
Юмашев с видимым усилием подавил в себе раздражение. Спокойно загасил в пепельнице сигару.
-- Вы - не создатель, но безусловно знаете, как привести мир к равновесию.
-- Знаю ли я?.. - Хальк судорожно вздохнул. Так неожиданно, точно ледяным обручем, стянуло вдруг виски, сердце ударило невпопад, и острое, до самого дна, понимание мира - все его тонкие ниточки-связи, смыслы, подводные течения чужих отношений - любовей, ненависти, привязанностей и равнодушия -- возникло под веками черной вязью строчек, и ужас перед этой глыбой поднялся и затопил душу до дна, без остатка. - Господи, да только это я теперь и знаю...
Юмашев смотрел на него, не отводя глаз.
-- Тогда вы нам поможете, -- сказал он. Не спросил - просто констатировал факт.
26 сентября, 1894 год
Эрлирангорд.
-- Ты бы отреклась, если бы платой была жизнь кого-либо другого?
-- Ты не понимаешь...
-- Нет, это ты не понимаешь! Когда предлагаешь этим мальчикам жизнь их матерей и сестренок за костры из книг на площадях.
-- Не передергивай!
Она стояла лицом к окну, и платье топорщилось на худых лопатках, как на рудиментах крыльев. За окном в дождливых сумерках улыбчиво скалилась химерья морда. Щербатая - после обстрела Твиртове тогда, давно, еще при Одиноком Боге. Морда была отвратительна, но Алиса вдруг подумала, что лучше смотреть на это чудовище, чем на принесенные секретарем и горой сваленные на столе рукописи Юлиуша Раецкого. Поверх - отчет местного крысятника. Вердикт не оставляет простора для решений. Господи, зачем она только поехала в этот город!..
-- Мы хотели как лучше, - сказала Алиса вдруг. -- Мы все хотели как лучше. И вместе решали. А получаюсь виноватой я одна. Что же вы смотрите мне в рот?! Остановите!
Она уже обернулась и кричала, был некрасиво распялен рот и глаза похожи на ямы с талой водой. Воронки. Как после обстрела в Твиртове.
Там... они еще не были знакомы. А теперь, непонятно в какой момент, вдруг перешли на "ты", и это никого не смущает.
-- Успокойся, -- сказал Даг сухо. -- Никто тебя не обвиняет. Ты... воспринимаешь неадекватно.
-- Я устала.
-- Мы все... устали. В некотором роде. Может, отпустим воду просто течь?
Стемнело стремительно, и сквозь окно серебрился, как полная луна, циферблат часов на ратуше, и вычурные стрелки подгребали к четверти девятого.
-- Пойдем спать. Завтра, на свежую голову...
Алиса истерически захохотала.
Даг уставился на нее, хлопая глазами, потер обрастающий светлой щетиной подбородок.
-- Валерьянки у меня нет, -- наконец задумчиво буркнул он. На лице государыни отразилось девчоночье лукавство, сразу куда-то пропали и годы, и усталость, и голосом сытой кошки она промурлыкала:
-- Ты что-то там сказал про "спать"...
-- О Господи! -- Даг взялся за голову.
Предопределенности не бывает, не бывает двоих, назначенных друг другу судьбой. Все это - людская выдумка, выдумка, из-за которой потом очень трудно жить. И больно. Потому что все вокруг и они сами, поверив в это свято, так и стараются жить, ломая свои жизни, приноравливаясь, мучаясь, ненавидя, делая вид, что любят.
Нет. Он достаточно мудр. Он заплатил за эту мудрость и бессонными ночами, и дырами на шкуре, и презрением. И потерей иллюзий, которые пробовал выдавать за принципы. Хватит. Если двое есть, незачем городить над этим высокие чувства и подоплеку в виде судьбы.
Пусть вода просто течет, тонкие струйки морщат поверхность и кружат песчинки и желтые листочки акаций. А завтра не будет ни сожалений, ни надежд на будущее. И нету вчера, только сегодня. И вода просвечена солнцем.
Вокзал был оцеплен. То есть не то чтобы вокзал, а ближайшие три квартала. Несчетное количество мелких улиц, переулочков и тупичков. Было так тихо, что Алиса отчетливо слышала, как с шорохом осыпаются на плиты лимонно-желтые ясеневые листья.
Это было похоже на начало сказки -- с заведомо плохим концом. Сосущая пустота под ложечкой, льдинка в горле. Золотоглазая Дева, едущая убить Дракона. Вспыхнуло под веками и погасло лицо Сабины. "Керин, сестра моя..." Неправда, все неправда! Дракон -- чудо, у него радужные крылья и печальный взгляд. Это чудо, такое же обыденное, как вдох и выдох, это то, чего нельзя объяснить, а можно -- лишь ощутить.
-- Это любовь, государыня.
-- А если бы я была просто женщиной?
-- Это невозможно, государыня. Как не дышать.
-- Тебе не нравится это?
-- Не нужно, государыня. Мне больно.
Листья сеялись и лежали золотым ворохом у них под ногами. А небо среди дымных туч было ослепительным и нежным. Она протянула руку ладонью вверх. К дождю из кленовых листьев и крылаток.
-- Не сердитесь на меня.
-- Я не сержусь.
-- Тогда не обижайтесь.
Хмурые высотки Рудаминского проспекта заглядывают в окна экипажа. Холодная морось эрлирангордской осени. Еще вчера было солнце... Башни Твиртове в косых штрихах дождя. "Вiльня у дождж - як старая гравюра у Тэцы Вiленьскай..."
-- Я не вернусь оттуда, -- сказала Алиса.
В то недолгое время, которое осталось в эту ночь для сна, ей приснилось странное, и она была совершенно убеждена, что рассказывать это Дагу никак нельзя. Но, как бы там ни было, именно это короткое видение окончательно уверило ее в том, что она поступает... не правильно, нет, -- единственно так, как возможно.
Ей приснился старый двор в Эйле - еще том, до войны за веру, -- и цветущая яблоня у обломка кирпичной стены, трава в желтых одуванчиковых искрах и осыпавшихся розовых лепестках. Хальк сидел на покосившейся лавочке и молчал, а она смотрела на него откуда-то из невозможного далека и думала, знала, что вот это и есть счастье. И что никто и никогда не умрет.
-- Мне очень нужно тебя увидеть. Пожалуйста.
-- Зачем? Зачем?! Ты прекрасно знаешь, чем это кончится.
-- Знаю. А все равно... Понимаешь, я бы никогда не попросил - для себя, но сейчас... такие битые условности... люди, страна, свобода... они подняли мальчишку на щит...
-- Какие мерзавцы, -- сказала она.
Хальк пожал плечами и посмотрел ей в глаза.
-- Думаешь, я лучше?
-- Не надо!..
-- Мы пытаемся размышлять категориями: абсолютный текст, совесть, жизнь... А на самом деле ценность имеет только одно. Господи, я так люблю тебя, что просто сил нет, и ничего не хочу больше, но чем ближе, тем все более мы чужие... Самое смешное - это так просто сделать, и так невозможно.
-- Это неправда! Я...
-- Что? Что?!
Он еще мгновение смотрел на нее, а потом спрятал лицо в ладонях и покачал головой. Качал и качал, и почему-то там, во сне, это было самым страшным.
-- Я приеду, -- сказала Алиса.
-- Я не вернусь оттуда, -- повторила она.
-- Вернешься. -- Рука Дага сжала ей пальцы. Ледяные. С резким осколком кольца.
-- Я не могу не ехать.
-- Я знаю. Помолчи...
Площадь Согласия. Воткнувшаяся в небо черная колонна монумента. Венок на вершине -- будто аистиное гнездо. Такое, когда в основе тележное колесо. Запах мокрого камня, железа и одиночества. Так пахнут все вокзалы всех городов мира.
Экипаж замедляет ход.
Она всегда была против пышных проводов. Алый ворс ковровой дорожки, постные лица гвардии, буханье салюта. "Аглаю" к парадному подъезду!"... Детский сад. Народу совершенно не обязательно знать, чем занимается государыня в свободное от государства время. Куда как лучше скромное инкогнито. Скажем, сельской учительницы. Жидкий узел волос на затылке, очки на нос, неловкость движений: рукава старой жакетки слишком коротки, -- и никаких каблуков. Даг, когда услышал, сначала ржал, как ненормальный, а потом ответил, что поглядеть на такое чудо сбежится полгорода. И вообще, все тайное становится явным, а явной государыне он сможет хотя бы обеспечить нормальную охрану. И бронированные стекла дипломатического вагона. Аргумент был убийственный.
-- ... Слово и дело государыни!
Строй гвардейцев раздался. Они прошли сквозь оцепление: впереди Даг, следом -- бедной родственницей - Алиса. Ветер налетел от путей, радостно захлопал полами распахнутого Дагова плаща, взметнул с поверхности луж стеклянные брызги. Даг шел быстро, Алиса не поспевала, оступалась, подворачивались шпильки замшевых черных лодочек. Очень хотелось цыкнуть на Дага и уцепиться за его локоть. Но тогда они пошли бы рядом, и Даг стал бы ей что-нибудь говорить, -- что-нибудь такое... Нет уж, пускай все это будет в вагоне, там она сможет хотя бы отвернуться.
Перрон был пуст и длинен. Дождь бил в лицо, как картечь.
После промозглой сырости окунуться в тишину и роскошь дипломатического вагона было сущей благодатью. Алиса, задыхаясь, упала в плюшевые объятия кресла. Лицо Дага, стоящего в дверях, было печально.
-- В самом деле, - проговорил он неуверенно. -- Может, останешься? Тебе же нечего там делать. Глупо думать, будто своим присутствием ты что-либо изменишь или исправишь.
Алиса качнула пальцем бледные венчики хризантем. Ненужный прощальный жест. Красиво и очень больно. Почему они все думают, что она едет умирать?!
-- Зато после никто не скажет, что я загребала свой жар чужими руками.
У Дага дернулась щека.
-- Все ли волки так глупы?
-- Все ли каралисы так настырны?
Они засмеялись. Дождь оставлял на оконном стекле длинные потеки. Говорят, это к счастью -- дождь в дорогу.
- Поезд прибывает в четверть шестого утра, - помолчав немного, сказал Даг. -- Тебя будут встречать.
Алиса кивнула. Вот и все. Сейчас он уйдет.
-- Даг.
Он обернулся от дверей.
-- Да, государыня?..
-- Алиса, - сказала она и повторила с упрямой настойчивостью. - Меня зовут Алиса.
-- Хорошо. Алиса. -- Таким голосом находящемуся на смертном одре любящие родственники клянутся исполнить последнюю волю.
-- Я ни о чем не жалею.
У него сделалось изумленное лицо. Алиса отвернулась, вдруг поняв, что говорит это - не ему.
Поплыло за окном здание вокзала с бронзовым орлом Короны на фронтоне. Грянула "Славянка".
Даг соскочил с подножки уже на ходу и долго шел следом по перрону -- до тех пор, пока не кончилась платформа.
28 сентября, 1894 год.
Генуэза.
Багряная, с золотым лиственным узором ковровая дорожка ровно стелилась под ноги. Он шел по коридорам, и двери со стеклянным звоном распахивались навстречу. Стоял полдень, по всей анфиладе магистрата окна были распахнуты в сентябрьский парк, и запахи палой листвы и поздних цветов волнами бродили по залам и вздрагивали от сквозняков. Озноб пробирал тело до самой последней клеточки, и возникало ощущение, что ты -- уже не ты, а просто часть этих стен, и этого запаха лежалой бумаги и машинописных лент, и аромата дорогого и, кстати, контрабандного кофе, не разрешенного к употреблению во внеобеденное время... и во всякое другое тоже...
У дверей последней залы он остановился. Подождал, прислушиваясь к сдержанному гулу голосов. Решительно толкнул ладонями дверные створки.
-- Можете плясать качучу, господа. Она приедет. Одна, как вы требовали.
И, развернувшись, пошел вон. Видеть магистратские лики было тошно. Несмотря на самые искренние и благие порывы этих, в общем-то, честных людей. Очень по-своему честных, и все же, все же...
-- Да успокойся ты, ради Бога, -- сказал с нажимом Антон. -- Нет в этом никакого благородства. Сплошная и голая политика с одной стороны - и бабские выверты с другой. Ну, и Сташиц в виде исключения. Ты разве не понял?
-- Я не думал, что мне следует это понимать.
-- Ну и дурак.
Двое мужчин стояли над обрывом Артбухты, море внизу было синим, и зеленым, и золотым -- такое прозрачное, что можно разглядеть каждый камешек на дне. Пахло сурепкой и нагретым солнцем песчаником. Стоящие на внешнем рейде корабли отсюда почти не различались. Так, взблескивали над водой серебряными точками башни мониторов и да пара юрких сторожевых крейсеров с вымпелами Эрлирангорда на мачтах чертили далекое пространство воды. Тяжелый линейный крейсер "Фиделис", броненосец "Аглая", два монитора - "Не бойся" и "Ахтияр". Вот и все военное присутствие Короны.
Со стороны это выглядело совсем не страшным, но Хальк знал, да и генерал Юмашев подтверждал тоже: огневой мощи флота Короны хватит, чтобы разнести город в щепки в десяток залпов. И что окружной гарнизон, невзирая на принесенную дожу еще вчера присягу на верность, сделать ничего не сможет, а если и сможет, то продержится недолго. Как, прочем, и все остальные. В телефонограмме за подписью магистра безопасности и печати Короны милорда Дагласа Киселева, полученной Сташицем сегодня поутру, извещалось, что имперскими войсками перекрыты все дороги, ведущие в город, в том числе и конная тропа через перевал Айя.
Фактически, город был заперт в кольцо осады, которая не будет снята до окончания переговоров. Войска не войдут в город до тех пор, пока Генуэза не признает протекторат - или официально не подтвердит отказа подчиниться требованиям Короны.
Белая точка корабля отделилась от внешнего рейда, заскользила навстречу городу, делаясь ближе и ясней. Алый королевский штандарт полоскался на флагштоке. Антон презрительно сплюнул в выгоревшую траву.
-- Пошли? -- Глаза у него стали злые, желтые, как этот песчаник вокруг.
За те недолгие дни, которые прошли с момента их встречи в приемной Сташица, Хальк успел выучить Антонову небогатую биографию вдоль и поперек. И до сих пор удивлялся полету авторской мысли, эту самую биографию сочинившей. Тихий мальчик из интеллигентской семьи попадает в самый эпицентр "локального военного конфликта", теряет всех родных, становится военным комендантом Тракая и, заодно, -- военным преступником, попадает в штрафбат, неудачно дезертирует и, в конце концов, узнает, что он -- всего-навсего частичка абсолютного текста, воплощенная создателем и извлеченная умельцем Киселевым из мира идеального в мир вещный. Как Хальк ни пытался, так и не смог понять, зачем Даг это сделал.
Но кое-что он понимал очень даже хорошо. Поводов любить Корону у Антона нет и быть не может. Никаких. А вкупе с обостренным чувством справедливости, которым наделил Антона его создатель вместе с прочими талантами, мессир Ковальджи - просто ходячая бомба, из которой с мясом выдрали предохранитель.
Высеченная в толще песчаника лестница сбегала вниз, в город. Солнце лежало на ступенях косыми полосами, пробиваясь сквозь завесу дикой акации и плюща. Хальк спускался медленно, Антон же прыгал через три ступеньки, как заяц, выбрасывая длинные ноги.
-- Может, все как-нибудь утрясется, -- на ходу оборачиваясь к Хальку, утешающе сказал Антон. Видимо, имея в виду благие намерения городских чинов и предполагаемый талант Халька к ведению мирных переговоров.
-- Не утрясется. Так, чтобы всем хорошо -- нет.
-- Почему?
-- Потому что будет одно из двух: или удар по городу, или Юлиуша надо будет отдать. Или ни то и ни другое, а вот Алисе придется скверно.
-- Тебе ее жаль? -- спросил Антон очень тихо.
-- Я ее люблю, -- сказал Хальк ему в спину. И спросил совсем некстати: -- Ты когда-нибудь видел, как горят создатели?
Где-то с полчаса они топтались на крыльце и стучали в дверь. Сперва спокойно и деловито, а под конец с дурацким остервенением. Было совершенно не понятно, почему не открывают. Тем более, что они точно знали: в доме кто-то есть. Выходящее в сад окошко светилось тусклым огоньком, а из печной трубы сочилась жиденькая струйка дыма. Хотя опять же, зачем топить в такую теплынь. Сентябрь в Генуэзе -- все равно что эрлирангордский июль, печку растапливать будет только дурак, сумасшедший или любитель семейных борщей... или человек, которому нужно срочно сжечь весь свой архив.
-- Ну все, -- сказал Хальк после очередного штурма. -- Будем ломать. Отойди, сделай милость.
Антон скептически оглядел сколоченную из дубовых плашек дверь, железные скобы петель и намертво врезанный замок и позволил себе заметить, что без тарана тут не обойтись. А в качестве тарана лучше всего использовать их бесценные головы, потому как только большого государственного ума люди могут додуматься...
Дверь бесшумно отошла внутрь. Сама. На пороге, с трехлинеечкой времен Песчаной войны наперевес стоял Юлиуш, руки его тряслись.
-- Это вы, - сказал он хрипло, со слезами в голосе. - Я уж думал, за мной эти пришли... из "крысятника". А мама на дежурстве в госпитале, и Лизка тоже. А вы ломитесь и молчите... Я чуть с ума не сошел.
-- Тише, -- проговорил Антон, носом задумчиво втягивая воздух. -- Оружие, пожалуйста, отдай. Ты тут что, рукописи палишь?
-- Да не-е, -- протянул Юлек, -- плита сломалась, я картошку в печке варю. Есть хочется холерно.
Море мелькнуло за окном - серой штормовой полосой - и пропало, скрылось за меловыми обрывами, оставив после себя запах соли, пронзительный ветер и брызги дождя, влетающие в раскрытое окно.
Поезд замедлил ход, втягиваясь в узкий пробитый в толще песчаника туннель. Скалы сошлись так близко, что их можно было коснуться ладонью - прямо из окна. В трещинах росли плющ и дикая ежевика, и ящерки прыскали во все стороны, похожие на юркие зелено-золотые искры.
Алиса высунулась в окно - насколько это было безопасно. Над головой нависали стены скального монастыря - выбитые в камне башни, окна келий, похожий на тусклую золотую луковицу купол с крестом и корабликом.
Государыня распахнула двери в тамбур, приведя в замешательство игравших в домино на откидном столике ординарцев.
-- Передайте, чтобы остановили поезд. Я сойду здесь.
За свою многовековую историю скальный кляштор Сердца Марии успел сменить множество названий - и икон в алтаре. Стоя посреди пустого, замощенного новенькой плиткой двора, Алиса смотрела из-под ладони в хмурое небо, в котором золотился резными парусами кораблик. Будто силился взлететь над белыми скалами.
Она не была религиозна и всегда с известной долей скептицизма воспринимала чужую набожность. Это не то чтобы осложняло отношения с официальной Церковью... но и тепла не прибавляло тоже. Если не считать редкие визиты в Калюжну к Предстоятелю Кораблей Адаму Майронису, которого государыня полагала больше другом и хорошим собеседником, нежели главой Синода.
Но архангел с мечом смотрел на нее со старой ростовой фрески у входа в кляшторный храм, светились кусочки синей смальты на крыльях... она испытала странный трепет и не думала больше ни о чем, минуя царские врата и подымаясь по ведущей прямо от алтаря узкой каменной лестнице. Вверху было только небо, а внизу - купола и выкрашенная зеленым крыша странноприимного дома, платаны у входа в кляштор, узкая полоса речушки, спешащей между высоких берегов к морю, соленой дымкой угадывающемуся почти у самого горизонта.
Кружным путем Алиса спустилась в долину к речке, напилась воды из родника, бьющего из затравелого склона над самым потоком, отдышалась и выбралась на тракт. Оказавшись далеко за линией застав, перекрывающих пути в Генуэзу, государыня без всякого труда поймала попутку. Кузов старой полуторки был заставлен ящиками с виноградом, мешками с мукой и жестяными бидонами, в которых глухо плескало молоко.
У нее есть еще два дня - если считать с момента прибытия поезда на вокзал вольного города Генуэза. Два дня, чтобы все увидеть своими глазами и понять... что? Ей не хотелось думать ни о чем. В том числе и о том, какой переполох поднимется, а верней, уже поднялся, когда обнаружили ее исчезновение.
Но Даг об этом еще не знает.
Государыня пристроилась у борта на пустых ящиках и закрыла глаза.
28 сентября. 1894 год.
Генуэза
Он и представить себе не мог, что где-то еще подают по утрам к кофе горячие булочки. Что есть кроме бурлящего, выпирающего диким варевом инстинктов, вязких запахов специй, пота и ужаса, громокипящего, с убивающим солнцем и мертво-соленым морем, котла, этого сумасшедшего невольничьего рынка, пьяного, промокшего в ослиной моче места Руан-Эдер в какой-то сотне миль к востоку и северу аккуратный, почти имперский город. Курорт с вылизанными плитами набережных, взмывающими в небо черными свечами кипарисов, пышным разлетом платановых крон, город, цветущий сафорой и дышащий свежим бризом, где море стучит о мрамор волноломов и строгий классицизм зданий нарушает легкомысленная изысканность маркиз летних кафе. Что сливочник, чашку и хлебницу не приковывают цепью, потому что даже представить не могут, что можно их украсть. Даже мысль такая не явится в голову.
Убийца, вор, каторжное отребье - если верить тому, что было написано в его обвинении -- он сидел, стараясь не прикасаться к спинке стула, на высокой террасе, и смотрел, как умытые плиты и море розовеют под восходящим солнцем. Было немыслимо рано и странно холодно - даже для конца сентября. Он был один за столиком, один на все кафе, и официант, протянув ему папку с золотым обрезом, заглянул в глаза и, поеживаясь, поспешил уйти. А потом так же убежал, опустошив поднос, а мужчина сидел, выпрямившись и низко спустив рукава бесформенного серого свитера, и ничуть не боялся ветра. В пустыне бывает холоднее. Он маленькими глотками пил горячий кофе, безбожно разбавляя его сливками и немеряно бросая сахар, и следил, как на перламутровом боку кофейника скачут тени от резных виноградных листьев. Он был в Генуэзе.
Он был в Генуэзе, и это значило, что еще хотя бы какое-то время можно не думать ни о чем. Можно не вспоминать, как однажды, невозможно давно - с ума сойти, ведь, судя по календарю, прошло немногим меньше недели! - ему вдруг подарили свободу. Ничего не объясняя. Не требуя ничего взамен. Просто кандалы, которыми он был прикован к своей тачке на прииске, вдруг распались, как истлевшая бумага, а конвой и не подумал поглядеть в его сторону, когда он бочком, очень медленно, потому что болело все, и страшно было, и просто не хватало сил - двинулся в сторону пустыни.
Он так и не понял, кто сотворил для него это чудо. И не позабыл прибавить к главному подарку дюжину других, помельче, но таких же значимых. Потому что, уходя на восток, следуя параллельно, но на некотором отдалении от караванной тропы, он исправно находил в тайниках завернутые в холстину сыр и хлеб и неизменные кожаные мешки с водой, слегка разбавленной кислым сливовым вином. В последнем тайнике он обнаружил, помимо еды и питья, револьвер и перевязанную обрывком бечевки пачку метральезских кредиток .
Теперь оставалось только благодарить неизвестного благодетеля и пить кофе со сливками, сидя в пустом кафе на набережной города, который он так любил и который еще долго будет потом ненавидеть.