"Работник кладбища": крик души о профессиональном выгорании на фоне российской действительности.
"С другой стороны, эта работа имеет специфический эмоциональный фон, так как ее исполнители постоянно сталкиваются с человеческим горем, и для них может быть характерно burn out - эмоциональное выгорание вследствие интенсивной эмоциональной работы"
Е.Кожевникова "Работники кладбищ как профессия: аспекты повседневности"
Нет, если честно, все не так плохо. Я люблю свою работу. Даже проблемы, даже рутину, даже жалобы, над которыми порой можно "поугарать" за чашкой кофе, даже постоянное общение с людьми. Пока люблю, пока интересно.
Работник кладбища... Хм... Нет, я не копаю ямы, не развожу к месту захоронения грустных людей в грустных темных одеждах, старающихся отводить глаза от гроба, не приношу кипу квитанций и документов с венками и розовым листочком, на котором значится дата ухода в мир иной.
Но, все же, я - "работник кладбища" отчасти, иногда, редко, но, именно, это "редко" и заставляет переживать на пути между станциями "работа" и "дом" то, что преподнес мне день, уткнувшись взглядом в потертые буквы на дверях вагона метро, ассоциируя свою работу с этим нелестным , прямо скажем, родом деятельности, уж больно он неприятен.
Люди по-разному смотрят на мир, по-разному оценивают ту или иную ситуацию. Одни становятся циниками, другие, кто посильнее, так и остаются сопереживающими душой всем тем, кто приходит за помощью или советом. Я всегда считала себя циником, это модно. Если бы не беременность. А гормональная перестройка женского организма творит с ней чудеса. И вот, получив две вожделенные полоски на тесте, сбегав на УЗИ и вернувшись со снимком сантиметровой до жути любимой кучки клеток, я пришла на работу. И только тогда поняла, что что-то не так, что-то не то!
Между мной и теми, кто приходил с розовыми листочками, появилась стена: невидимая, плотная, толстая, как бронированное стекло. Да, оно пропускало свет и даже звук, видимо, имея где-то крохотные отверстия, но оно фильтровало эмоции. Очень хорошо фильтровало! Настолько хорошо, что слезы не затрагивали, косые взгляды детей на престарелого родителя, желавшего "влезть" в долю, не раздражали, на вопрос о том, что я бы посоветовала, давался четкий ответ, что нет у юриста в области наследственного права такой профессиональной обязанности и морально-этического права - давать советы, ведь они исходят из моего опыта, моего видения. Мне позволено обрисовать плюсы и минусы, выходы и входы. А решать должны обратившиеся!
Необычное ощущение длилось до декрета. Мозг все подсчитывал и распределял быстро и четко. И все бы хорошо. Если бы не глаза тех, кто приходил. Ведь большинство людей, особенно, относящихся к, так называемым, социально незащищенным слоям населения, ждут сочувствия, сопереживания и совета.
Его ждет старушка, державшая в дрожащих руках палочку и тихо вопрошающая о том, как могли оба сына уйти вперед нее, смотрящая на меня по привычке со времен развитого социализма, как на чиновника с печатью и умным лицом, с надеждой, что я дам ответ, в котором даже нет смысла, ведь не вернешь никого. Две невестки, которым совершенно непонятно, зачем бабушке двухкомнатная квартира, и тем более не понятно, зачем она хочет вступать в права наследования после сыновей, на единственную жилплощадь, где и проживает, агрессивно настроенной толпой нависают над ней, желая, чтобы она отказалась, замолчала, а еще лучше исчезла, громко повторяя: "Что вы такое говорите, Марья Ивановна?! Мы вас не бросим никогда! Да куда мы вас выгоним?!" Возможно, они - честнейшие люди, а возможно... Откуда мне знать?! Разве я могу дать совет?!
Две сестры: старшая считает, что младшей и так все досталось, младшая с ребенком -инвалидом на руках, без мужа и поддержки, делят компенсацию Сбербанка после умершей матери, полагающуюся вкладчикам, потерявшим все в девяностые. Шесть тысяч! Шесть тысяч рублей! И кто из них прав? Они смотрят на меня выжидательно, каждая надеется, что я, как человек хороший и понимающий, встану на ее сторону. Но я не имею права!
А бывает, что решение принято, со всем клиент ознакомлен и согласен, а наша система все рушит. Бабушка, живущая в своей десятиметровой коммуналке с камином (значащимся по всем бумагам памятником архитектуры, за реставрацию которого надо платить из собственного кармана, вплоть до выселения), сбрасывающим с себя изразцовую плитку, стоящим по среди крохотной комнатушки, бывшей некогда частью огромного обеденного зала какого-нибудь купца, эту комнатушку отписывает соседке. Ведь Клава из пятой у туалета моет ей по пол, стирает занавески раз в год, приносит хлеб и молоко в гололед и слушает то, что так хочет высказать сердце, смотрит иногда на фотографии в старых рамках и сочувственно качает головой. И вот бабушка с миром отошла. Вот только где-то под Рязанью жил себе припеваючи, а, скорее всего, не особо припеваючи, двоюродный племянник, который о бабушке из Питера слышал раз в пять лет на праздник. И начинается фарс, под названием посмертная судебно-психиатрическая экспертиза.
Скучающий судья спрашивает.
-Вы удостоверяли завещание Антонины Петровны?
-Да, - отвечаю я.
-Вы ее помните?
-Разумеется.
-Как вы можете помнить всех?
И как объяснить, что завещание, особенно на выезде на дом, для меня отдельная история, а для кого-то целая глава жизни. И помню я прекрасно Антонину Петровну, которая, шаркая больными ногами в разношенных тапочках, долго искала очки, завалившиеся за подушку дивана, как поправляя белую, будто накрахмаленную скатерть на старом круглом чуть шатком столе рассказывала, как пережила блокаду, как она старательно выводила буквы собственного имени на красивом желтоватом бланке, боясь его испортить. И как, расписавшись в реестре, она свободно вздохнула, сказав привычную для меня фразу.
-Ну, теперь и умирать можно!
Она улыбается, благодарит, просит посидеть, выпить чаю. А я не могу , потому что внизу машина в неположенном месте припаркована, а на работе толпа предпринимателей, родителей с согласиями на отправку своих чад к родственникам на юга или за границу. А ведь с такими людьми так интересно говорить. Через их жизнь прошли и война, и сталины-хрущевы-брежневы, и пятилетки, и обувь по карточкам, и хлеб по двести грамм.
И вот, передают судье толстую папочку с тем самым отчетом, согласно которому не соображала Антонина Петровна, что делала 11 февраля 20.. года. Не признавала ничего, никого не узнавала и себя не помнила. А ты смотришь на мальчика из Рязани и думаешь о том, а понимает ли он, что сделал? Ну, вытер ноги о человека, которого никогда не видел, к могиле которого даже цветка не принес. Заплатил. Заплатил адвокату, заплатил "эксперту" (да-да, были в моей практике такие дела, и были упертые ответчики, доходившие до Верховного суда, чтобы доказать, что эксперт не прав), и что же на руках останется от десятиметровой комнатушки? Как реагировать на это?
Я не буду говорить о страшных ситуациях, когда человека заставляют, грозят. Я не отношусь к тем, кто делает это. Пусть они пишут свой рассказ. Как и о лжи и клевете, в попытке очернить неугодного родственника -это уже обыденность.
К слову, конечно же, бывают опрятные семьи с чистыми мыслями и светлой грустью. Они обычно приходят почти под конец шестимесячного срока для подачи заявления, приносят необходимые документы в красивых ухоженных папочках, разложенные по "файликам". Они все уже давно решили. Им нечего делить.
Но за десять лет моей работы таких семей становится все меньше. Это ли не показатель "роста" нашего уровня жизни, "умирания" человеческого в нас, нашего отношения к родителям и родственникам, плавно перетекающего с годами в область меркантильности, и, к сожалению, даже без права обвинить в этой самой меркантильности. Вот почему и закрадываются мысли о "работнике кладбища" и живых мертвецах, в которых превращают нас существующие реалии.
И все-таки я считаю, что в определенных профессиях "выгорать" нужно, надо пропускать этот ужас, порожденный действительностью, надо хоть как-то пытаться облегчить и помочь, уповая на небеса, что не навредишь.