Однажды известный художник Малевич, пришедши из ресторана "Ленин" (средь простого люда тепло именуемого "Ильич") в изрядном подпитии, по обыкновению с трудом ввалился в собственную квартиру на цокольном этаже. Было это по обыкновению далеко за полночь. Сам он был по обыкновению завернут в свежую простыню - прямо поверх пиджака, - в которой чувствовал себя почти Цезарем. Наутро он часто удивлялся появлению на нем странного одеяния. Но не задавал себе лишних вопросов, ибо был выше мелочной мирской суеты.
Дома, впрочем, он оказывался не часто, но помнил, что у жены сегодня вроде бы ночное дежурство. Его приветствовал темный прямоугольник густого одиночества. Свет ему уже третью неделю как выключили - по причине хронического неплатежа за оный. Поэтому известный художник Малевич, с видимым креном как бы несущийся к кровати по невидимой палубе прихожей, вдруг с треском влетел во что-то крупное и твердое, но в то же время и мягкое в своей упругости. Оно грузно рухнуло на пол - как будто с легким стоном.
Малевич призадумался (а делал он это всегда одинаково: слегка почесывая себя за правым ухом, легонько покачиваясь в левую сторону и чуть-чуть кося глазами в обе стороны сразу) и решил зажечь последнюю, специально припасенную спичку.
Пламя осветило лежащий предмет, который еще немножко дышал. В нем Малевич с изумлением признал жирное тело своего давнего близкого друга - Каземира Пруткина-Протасова.
- Ну вот. Прибил, - трагически проговорил несчастный художник, ощущая, как темнота старухою-процентщицей обволакивает его обмякшую преступную фигуру. - И главное, ни за что.
И тут навалилось. Мир сразу и целиком явил свою изнанку. Малевич почувствовал, как он фатально беззащитен, мал; свое одиночество, которое он наивно считал свободой; всю двусмысленность, двойственность бытия. Да какое там бытие. Лишь липкая глумливая чернота вокруг. Все. Кончено.
Порывшись в карманах засаленного пиджака, он выудил решение всех земных проблем - старый добрый револьвер, имевшийся при нем постоянно - так, на всякий случай.
Вспомнив и прокрутив в глобально заспиртованной голове былые годы - в особенности гражданина Заливайко-Кошерного, с которым пару раз застукал временами обожаемую жену и чуть было не застрелил обоих, - он полностью и бесповоротно утвердился в том, что иного выхода нет.
"Или входа?" - спросил он себя, вдруг почти уверовав в загробную жизнь. "Хотя, если и Даздраперма попадет туда, - припомнил он злобную соседку, - то на черта мне это надо".
Несколько запутавшись в собственных планах на несуществующее будущее, Малевич решил умереть гордо, без сожалений и без единой мысли, как, собственно, и подобает истинному малевичу. Отринув последние проблески сознания, смутно рисовавшие ему крупные заголовки завтрашних газет, он величественно распрямился - так, что хрустнули застарелые искривления позвоночника, - глубоко вдохнул прощальную порцию спертого мрака, затем все-таки съежился, как-то совсем уж перекосился всем телом, безумно вращая закрытыми глазами, и - резко нажал на курок.
Что-то дико бабахнуло. Но убиенный почему-то не почувствовал даже иголочного укола.
- Как безболезненна смерть, - прошептал он, радуясь божественному очищению, но спустя мгновение понял, неохотно возвратившись в себя, что забыл поднести пистолет к виску.
"Непрофессионал", - зло упрекнул себя Малевич, поднял нетвердую руку с непослушным револьвером и приставил его к тому месту, где предположительно мог находиться чертов висок. Вновь - и уже совсем просто, словно свыкнувшись с обиходным, хотя и новым для него делом - спустил курок. На сей раз не последовало даже малейшего хлопка, лишь щелкнуло что-то, смешно, по-детски - как бы уже в мозгу.
"Слух, наверное, выключился", - констатировал дважды покойный Малевич, взбешенный всеми этими досадными преградами.
Ситуацию прояснило внезапное озарение. Он вспомнил, что в барабане был-то всего один патрон, который он как раз оставил себе, когда в прошлый раз наткнулся лбом в этой же беспросветной прихожей на поэта Керенского-Заболоцкого. Но тогда жена зачем-то спасла его, воспользовавшись темнотою и спрятав (не без помощи Керенского-Заболоцкого и пианиста Мицкевича-Воротынского, который, как выяснилось позже, тоже был в квартире) оружие в надежное место на три дня.
Пока Малевич искал решение своей нелегкой задачи, кто-то настойчиво начал трезвонить в его дверь.
То был постовой милиционер Иван Рубинюк-Можайский, всегда дежуривший неподалеку от дома. Его зоркое ухо распознало явный непорядок, смахивающий на выстрел, недюжинная голова просчитала соотношение отражаемости звука в густонаселенных районах и направления ветра, а неутомимые мясистые ноги моментально донесли его до квартиры Малевича, которого он и так давно уж подозревал в систематических кражах стираного белья у гражданки Даздрапермы Корчагиной-Понюховой.
Хорошенько разбежавшись, он мощною тушей закона навалился на дверь. Та сразу же сдалась; и с яростным треском как бы прорвав деревянное полотно, бесстрашный милиционер очутился внутри угольной черноты.
- Всем оставаться на своих местах! - привычно завопил Рубинюк-Можайский, нисколько не смутившись тем, что картина преступления потонула в абсолютном мраке, а также отсутствием у себя какого бы то ни было вооружения: утром верный маузер как на грех был отдан в специальную мастерскую для гравировки на рукояти собственных грозных инициалов.
Рубинюк-Можайский выхватил именной фонарик (подаренный ему лично любимым генералом Тихоходом-Тельняшевичем - за особые услуги) и направил безжалостный луч сначала на завернутого в саван человека, которого он назвал бы известным художником Малевичем, ежели б его умыть и причесать; затем на крупногабаритную женщину - в одной сорочке и с полупустым стаканом в руке, - мирно дремавшую в глубине прихожей, привалившись к большой китайской вазе; а потом на пол, где, широко распластав моржовые лапы рядом с беспомощным револьвером, уже нездешним грузом лежал застреленный Каземир Пруткин-Протасов.