В диалектологической экспедиции, как, вероятно, в любой другой, не можешь знать заранее, с какой добычей окажешься.
Поскольку наша сверхзадача - тысяча карточек с пинежской лексикой, то, идя на беседу со старожилами Верколы, мечтаешь хотя бы о десяти - пятнадцати словах, которых в твоём глоссарии ещё нет. Иногда везёт: уносишь в клюве до двадцати пяти (!) местных перлов. Обычный же улов гораздо скромнее: не более пяти.
А полтора часа назад мой заход принёс результат совершенно фантастический, хотя в смысле картотечной целесообразности абсолютно бесполезный.
Деревенские бабульки и дедульки неохотно идут на контакт с "городскими бездельниками". Оно и понятно: каждый год практически одно и то же - с незначительными вариациями. Эта неприветливость стала главной причиной моей диалектологической апатии. Сегодняшний приём оказался на удивление доброжелательным. Правда, по первым же фразам хозяйки понял, что мой словарик пополнится едва ли: очень уж литературно чистым оказался язык Доманы Егоровны. Я уж решил было откланяться и перейти в более диалектную избу. Но - передумал. И - не жалею.
В предлагаемой зарисовке сохранён синтаксис моей собеседницы. Это удалось потому, что беседа была записана менее чем через час после того, как состоялась.
Муж и сын Доманы Егоровны погибли на войне.
- Теперь у меня никого нет: ни мужа, ни сыночка моего любимого. Сестра в Архангельск жить приглашает. Я бы-то и поехала, да вот Мурушка мой с кем же останется? Бросить-то жалко. Это сынок мой. Для него живу. Всё ему. Сама-то совсем мало ем, а ему и рыбки, и молочка покупаю. Говядинки бы ему. Зимой-то была она в магазине, так я всё время для него брала. А сейчас и нету мясца-то ему.
Зато же и кот у неё: гладкий, чистый, огромный. Я сидел на стуле спиной к окну, когда он вошёл в комнату. Глаза его от попавшего в них солнца полыхнули таким глубоким и жутким изумрудно-бирюзовым светом, что мне на несколько секунд стало не по себе. Всё же пытаюсь взять его на руки. Сначала он вырывается, затем, когда уже собираюсь его выпустить, вдруг успокаивается, величественно возлегает на моих коленях и - даже начинает мурлыкать.
Хозяйка поражена:
- Обычно Мурушек никого к себе не подпускает и сам ни к кому не идёт. А ты, видно, очень уж добрый человек. Любишь животинок-то несчастных. И они к тебе тянутся. Это уж сразу видно.
На первый взгляд коту года два-три - эдакий откормленный молодой здоровяк. Но - отнюдь не избалованный. Заботу о себе принимает не как нечто должное, а как высочайшее дружеское расположение. И ценит её, эту заботу, отвечает старушке поистине сыновней привязанностью.
- Хороший он у меня, Мурушек-то. Добрый да ласковый. Иногда только позлится, когда я его ругаю. Но это бывает очень редко. Мы очень дружим, чтобы ругаться. Он и спит-то всё время со мной вместе.
- Сколько же лет-то ему?
- Да вот уже тринадцать годочков исполнилось. А со мной-то, в комнатке этой самой, без малого одиннадцать лет живет. Стар уж он. Да и я-то совсем стара стала. Скоро помирать обоим. Я уж и то иногда как заплачу, да и говорю ему: "Ты уж, Мурушек, помирай скорей, я тебя хоть схороню, а там и сама помру спокойно, или в город к сестре подамся. Все мне за тебя спокойнее будет". А он всё слушает и будто понимает: трётся мне об руки-то, а сам всё мурлычет и мурлычет. Погляжу другой раз: у него и закапает из глазок-то. Всё понимает. Знать, не зря на свете пожил. А я, как слезки-то его увижу, сама ещё пуще заливаюсь. Иной вечер долгонько сидим так-то. Потом спать ложимся. Так и отвожу с ним душеньку. И всё сыночка своего, Геннадьюшку вспоминаю. Вот так-то, молодой человек, - неожиданно строго закончила Домана Егоровна.