"Среди всех типов лжи ложь самому себе - достаточно частое явление, и слово "искренность" - понятие весьма широкое, пользоваться которым можно лишь после уточнения многих оттенков". (Марк Блок - фран. историк. "Апология истории".)
I
Эта работа не является "историей рабочего движения Кузбасса" и вообще её трудно назвать историей в собственном смысле этого слова. Но она в некотором смысле, как и любое свидетельство очевидца, предназначена для историка и для тех, кому дороги собственные корни. Ведь известно, если высыхают корни, то и крона, какой бы пышной она ни была, гибнет.
Автор надеется, что и сам текст "Записок..." представляет определенный эстетический и этический интерес для читателя. Записки поучительны, разумеется, для тех только, кто хочет чему-то научиться.
В этих мемуарах я рассказываю о том, чему был свидетелем, и что удержала моя память. Далеко не все удержала память и далеко не все "подводные" и "подземные течения" я знаю. Более того, далеко не все факты и детали мне известны. В одно и то же время, только в разных кабинетах власти, принимались решения, круто меняющие судьбу государства и мою собственную, но я не был одновременно и в том кабинете, и в другом. Не был в Москве и Прокопьевске одновременно. Образно говоря, центр забастовочного движения в этом очерке перемещался вместе со мной из одного места в другое.
Вот почему любая, даже самая беспомощная и тенденциозная книжка или публикация участника тех дней, становится для меня событием, подстегивающим, оживляющим мою память! Ведь любая книжка, любая публикация, о чем бы она ни была, свидетельствует вовсе не о факте, даже в том случае, если это детектив или фантастика, а об авторе! Так что и эта книжка обо мне и о времени, потому как всякий живущий действует в обстоятельствах и во времени. И себя начинаю понимать лучше и глубже, понимая тех, кто был со мной рядом.
Один из моих друзей-журналистов, Василий Попок, читавший эту рукопись, сказал, что я будто бы "переоцениваю бывшие ценности". Он не совсем прав, я познаю себя, а через себя и других! Так точнее. Но об этом еще будет много сказано в этих "Записках...", поскольку любые мемуары - это ни что иное, как ретроспективный взгляд на прошлое и на себя самого в этом прошлом.
* * *
Вечная формула субъективизма - врет, как очевидец - вполне применима к этим "Запискам...". Субъективизм - неустранимая ничем реальность, вызванная самой природой человеческого творчества. Даже документы необходимо "допрашивать" и вести над ними "следствие". За любым документом стоит человек. Порой слишком много в них от человека, чтобы верить, безусловно, документам! Документы и факты всего лишь ориентиры, без них можно затеряться в пространстве событий, но не они задают направление, по которому движется память.
Памятью движет душа, взыскующая вечных истин, и одна из них - правда! Живая, взыскующая истины, правда и справедливость - главные и определяющие императивы души человеческой! Если этого нет в душе, то такой человек ничем не отличается от скотины. Факты и документы - свидетели на суде совести, а не ответчики, ответчики причины - "причиняющие быть факту" или документу - это люди и никто более. Все причины, так или иначе, заключены в человеке. Всё социальное, все политическое, всё экономическое есть суть - человек!
В животном мире нет такого понятия, как справедливость, там властвует нужда и целесообразность, спрессованные в инстинкт поведения. Понятие справедливости присуще только и исключительно человеку! Другое дело, что каждая культура, каждая историческая эпоха наполняет её собственным содержанием, но это не меняет существа дела. Без ощущения в себе самом понятия справедливого и не праведного - нет человека! Можно ли называть человеком того, кто сознательно отрицает справедливость или присваивает её себе, как Штирнер (Макс Иоган Каспар Шмидт):
"И если бы что-нибудь было несправедливо по отношению ко всему миру, а по отношению ко мне справедливо, то я не считался бы с миром".
Это присвоение понятия справедливости делает человека зверем, если он, конечно, был человеком до этого. Тот, кто смеется над справедливостью, уже близок к животному!
Должен признать, что я был зачарован и пленен Дарвиным и во всем видел благо естественного отбора, понимая его плоско и примитивно. Я с придыханием вещал, как некую безусловную истину: "Пусть слабейший умрет!". Что и говорить, бывают в жизни такие периоды, когда и разум, и совесть едва лепечут!
Для того, чтобы понять величайшую и принципиальную разницу между естественным отбором в среде животных и таким же "отбором" в среде племен и народов, нужно было многое пережить и многому научиться. Учиться нужно всегда, чтобы не наступать на те же грабли, на которые уже наступали такие же неучи, но переполненные до краев романтическими идеалами, каким был я! Так что личностная, субъективная, правда и ничего кроме этой правды! Вот мой девиз и лейтмотив этих "Записок...".
Но дело еще не только в том, что "врет, как очевидец", но из каких побуждений врет? Если это не аберрация памяти, то тогда это ложь, обдуманная и сознательная, оплаченная заказчиком. Вот этой сознательной лжи, мне кажется, я избежал, а память? Что ж, она девка своевольная - одно запомнит, а другое отвергнет.
Ни о чем так не сожалею, как о том, что не расставлял ориентиры, сиречь документы, своевременно! Не вел регулярно дневников.
В некотором смысле я сам "живой документ" этого времени. И тем, о чем и как пишу, свидетельствую о нём. Свидетельствую о времени и о себе, прошедшем по дорогам этого времени. Пыль пройденных дорог, забившаяся в мою одежду, в поры моего тела, в память мою - вот моё достояние и объект моих мучительных размышлений. И кто говорит о том, что я переоцениваю прежние ценности, тот ошибается! Я ими болею. Кому в старости не о чем мучиться, нечем болеть, тот и не жил вовсе и, по большому счету, не был человеком.
Поэтому я ни в чем не раскаиваюсь, и если бы пришлось все начинать сначала, то поступил бы так, как поступил! Иначе сказать, всю свою сознательную жизнь я совершал свои поступки свободно, то есть сообразно своей "умности" или "глупости". Были, конечно, обстоятельства, вынуждающие меня действовать против моей воли, но не они определили и определяли траекторию моей судьбы.
И что мне до того, что многие усмотрят в этих "Записках..." приметы покаяния, "следы раскаяния" - каждый видит только и исключительно то, что хочет увидеть. Еще раз скажу, что я ни в чем не раскаиваюсь, а только сожалею. Покаяние есть особый акт духовного под-двига и нельзя в чем-то раскаяться, не имея перед собой объект покаяния. Каются перед Богом, перед людьми только оправдываются.
Подлинное покаяние возможно только и исключительно в системе религиозных ценностей. Покаяние предусматривает и прощение, то есть способность того, к кому обратился с покаянными словами, сделать бывшее как бы не бывшим.
Но дело и слово неуничтожимо! Неуничтожимо усилием человеческих воль и только Бог может это уничтожить, но и то, как следует из христианского вероучения, в будущем, когда создаст "новое небо и новую землю". А до этого душа человеческая обречена помнить и переживать содеянное человеком. Что ж, будем помнить и переживать.
1996 год.
Примечание:
[1] Первая книга "Записки забастовщика" была написана в 1992 году. Рукопись практически утеряна.
Глава первая.
НАЧАЛО.
"У многих в душе отложилось это горькое сознание как самый общий итог пережитого. Следует ли замалчивать это сознание, и не лучше ли его высказать, чтобы задаться вопросом, отчего это так?.." (Сергей Булгаков. "Героизм и подвижничество".)
I
Как правоверный мусульманин перебирает четки, так я перебираю факты и события лета, осени и начала зимы 1989-1990 годов и погружаюсь в них, заново всё переживаю. А переживать есть что, и есть почему.
"Власть, священное и страшное дело", - говорил митрополит Санкт - Петербургский и Ладожский Иоанн, размышляя о "Святой Руси" и её судьбе. Как не всякий закон несет в себе право, так не всякая власть от Бога. Мы бросили вызов власти и были в некотором смысле сами властью, вот почему мои первые и самые обстоятельные статьи в 1989 году так и назывались: "К вопросу о власти".
(Об этом можно прочитать в архивах газеты "Шахтерская правда" и многотиражки прокопьевского ДСК "Строитель", а также в газете лениградской писательской организации "Литератор" 1990 года.)
Перечитывая эти статьи, я вижу в них попытку поставить диагноз политической ситуации, сложившейся к августу 1989 года, но я не сумел в них подняться до формулировки прописей лечения. Иначе говоря, в них есть понимание, что без власти мы не решим вопросы, поставленные шахтерской забастовкой, но не было ответа на вечный вопрос: что делать? Что делать с этой властью, свалившейся на нашу голову, и что делать с властью бывшей.
Нам, и мне в частности, катастрофически не хватало знаний о природе власти! Нам всем этого знания не хватает и по сей день! Власть есть тайна и в эту тайну, в эту святая святых любой власти, не так-то легко проникнуть. Проникнуть затем, чтобы овладеть ею изнутри и при этом не быть пережеванным и переваренным свергаемой властью! Убивая дракона, не стать самим новым драконом. Макиавелли сумел приоткрыть завесу над этой древней тайной власти и власть прокляла его, обозвав его эпитетами, принадлежащими самой власти.
Между тем, если власть не несет в себе морально-нравственную компоненту, присущую данному народу, то такая власть ничем не отличается от шайки разбойников. Совершенно не важно, каким образом власть появилась, важно, что она делает! По-настоящему люди страдают не от отсутствия хлеба и крыши над головой, а от недостатка или отсутствия справедливости. Апологеты исключительно "выгод" и "эффективности" вряд ли представляют себе, какому Богу служит и какого "зверя" вынашивает в своем чреве ими опекаемый народ.
Осмеянная еще Гегелем справедливость мстит за себя и рушатся жалкие лачуги, дворцы, если изъят из среды народа этот цемент. Ничто, решительно ничто не прочно, а всё временно, все преходяще без этого цемента!
"Власть должна быть вручена лицу не иначе как с согласия всех. Что касается всех, то должно определятся всеми, и каждый народ может сам себе устанавливать закон, следовательно, и избрать главу. Народ имеет право восстать против неугодного ему правительства", - говорил средневековый философ и теолог Ульям Оккам. Такие взгляды на власть и народ вначале стихийно и неосознанно являлись моим нравственным императивом в то время. И по сей день остались таковыми. Но была одна маленькая тучка на безоблачном небосводе моих представлений о власти и народе, и я не замечал её, пока она не превратилась в грозовое облако гайдаровских реформ. И тогда грянул гром, и самые безбожные перекрестились, но до этого всем нам еще предстояло дожить.
Теперь-то я знаю, что малозаметное облако называлось народной зрелостью, моей, стало быть, зрелостью и эта зрелость предопределяла меру моих прав и меру моей ответственности, без чего нет той самой вожделенной власти народа. Не дают младенцу в руки ни острое, ни колющее, ни отравляющее, а власть и есть колющее, режущее и отравляющее снадобье. Что ж, и до этого понимания нужно было дожить. А пока...
* * *
Я родился в то время, когда была безбожная и богоборческая власть, соблазнявшая нас с раннего детства мыслью о том, что можно волей людей, сплоченных в партию, построить справедливое общество, не имея Бога в душе. Уже давно не было одного из ярчайших теоретиков этой идеи Николая Бухарина, а тезис его о "выделке коммунистического человека из материала предыдущих эпох" действовал повсеместно с неотвратимостью гильотины, обрубавшей все, что казалось власти лишним в человеке.
В первой своей книге я довольно подробно останавливался на моментах собственной биографии, пытаясь понять, откуда я взялся такой, как написано обо мне в книжке, изданной в Бийске к юбилею научно-исследовательского института (АНИИХТ):
Темпераментный, шумный, неугомонный...".
Книжка издана в 2002 году и называется "Планетное явление"; к этому времени я уже не жил в Бийске 19 лет! Таким меня там запомнили. И думаю, незаслуженно тепло описали меня.
Я столько знаю в себе гадкого, мерзкого, что если бы эту гадость и мерзость выставить напоказ, то стошнило бы самого стойкого человека. Я с этими мерзостями и гадостью борюсь, но понимаю, что даже великая сила воли человека, а у меня она ничтожна, не способна сама по себе очистить от этой мерзости. Нужен Бог! Я это чувствовал и раньше, еще до начала забастовки, но она, а точнее последствия забастовки как бы протерли мои глаза, и эта истина стала видна отчетливей. Отчетливей и болезненней.
Да, я плохо поддавался социальной "выделке" и потому не был ни пионером, ни комсомольцем. Быть, как все означало для меня не быть вовсе!
В пору повального увлечения ливерпульскими мальчиками, Владимиром Высоцким я был совершенно равнодушен к ним. Меня не трогала и не прельщала "форца" и искренне раздражали "стиляги", но зато я был влюблен в поэзию "хрущевской оттепели". Журнал "Юность", "Знание-сила", "Техника-молодежи", "Литературная газета", "Роман-газета" и так далее мной выписывались и прочитывались от корки до корки.
И нынче "священность и неприкосновенность конституционного строя" для меня - пустой звук, если этот "строй" не находит себе морального оправдания в моей душе. А он не находит. Об этом тоже нужно сказать определенно. Гуманистические принципы, которые заложены в Конституции, кажутся мне лживыми. Потому что они висят в воздухе, под ними нет ни традиции, ни веры, а одна только воля человеческая.
Моя "шумность и неугомонность" являлась реакцией на несправедливость и моя поэзия, а помнят меня там именно как поэта, была густо замешана на бунтарском духе. Это наследство от отца. А у отца это естественная реакция на раскулачивание и коллективизацию, на опошление крестьянского труда.
"Благороден не бунт сам по себе, а выдвигаемые им требования, даже если итогом бунта окажется низость", - утверждает лауреат Нобелевской премии в области литературы Альберт Камю. Так что вопрос не в праве народа на бунт, тут-то не было сомнений в то время, и нет сейчас! Такое право есть и мы это право попытались реализовать в июле 1989 года, а нынче сомнения появились, но не в самом праве, а в тех требованиях, которые мы ставили перед властью.
(Любопытствующих по части требований и документов отсылаю к книге кемеровского историка Лопатина "История рабочего движения Кузбасса 1989-1991 гг.". изд. Кемерово 1995 год.)
Повторяю, дело не в праве народа на восстание, на бунт - оно несомненно! Дело в зрелости народа, в личной ответственности вождей, вожаков, лидеров... Меня, в конце-то концов!
Эта ответственность не возникает извне, то есть, никто не возлагает этой ответственности на лидера, да и не может возложить! Она возникает изнутри, из глубины души и звучит в человеке, как голос его совести. А если совесть надежно усыплена? По мнению Мартина Хайдеггера, философа, много занимавшегося этим вопросом и на нем построившем собственную философию, "в ком совесть спит, не знает не только себя, он по сути дела не существует, не существует как человек".
В конце-концов, дело в личной морали и нравственности, в личной ответственности тех, кто вызвался вести народ. Ответственности не перед взбунтовавшим народом - нет, а перед собственной совестью, подчеркиваю это еще раз. Народ, как известно, "то вознесет его высоко, то кинет в бездну без стыда". Народ не стыдлив. Стыдлив единичный человек - атом, из которого состоит народ.
В "Истории глупого города" Салтыкова - Щедрина с убийственной иронией описаны сцены того, как народ "пускает с раската" своих бывших кумиров. Горьковский Данко, чтобы вывести людей из тьмы дремучего леса, вырвал себе сердце и поднял как факел, но, вырвавшись на простор свободы, люди растоптали его сердце из страха, как бы чего не возгорелось от этого огня.
Так вот, загадка. Если хотите, парадокс. Чем ответственнее и совестливее человек, тем меньше всего он способен к государственной деятельности. Как ни странно, а наличие совестливости парализует волю к деятельности. Эта тема ответственности и безответственности еще не раз всплывет в этих "Записках...", как и тема справедливости. Вечные темы, преломленные в свете конкретных событий!
"Время все открывает", - говорил древнегреческий философ Гераклит, открывает оно и причины шахтерского бунта. Что только догадывалось, предполагалось обретает свидетельства.
Все отчетливее и выпуклее становится роль местных органов власти и в особенности угольных генералов в организации этого бунта. Итог - их глубочайшая растерянность перед "Големом", возжелавшим собственных целей. Зверь вырвался на свободу и пожрал собственных родителей, вот так можно охарактеризовать глубинную суть драмы, начавшейся в 1989 году, со всеми её продолжениями.
Любая власть, если она утрачивает морально-нравственную компоненту, вынашивает в своем чреве гробовщика. Одним из таких "гробовщиков" был я, автор этих строк.
Январь 2001 год.
Глава вторая.
ПЕРВЫЙ ПОХОД НА МОСКВУ.
"Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы... во дни моей юности. Так что в каждом мечтателе, а я и был мечтателем, сидит бес бунта, бес нетерпения, сидит и изнутри свербит душу. Так что получается - "благими намерениями..."
(Ф.Достоевский.)
I
В средине августа в прокопьевском рабочем комитете возникло понимание того, что сидя в городе, выполнение подписанных протоколов не проконтролируешь. Думаю, что эта мысль возникла не в моей голове и даже не в голове председателя рабочкома Маханова, а в субъектах получения материальных и финансовых ресурсов, вытекающих из подписанных протоколов. Нужно честно сказать о том, что рабочими комитетами, фактически, руководили органы местной политической и хозяйственной власти. Без их "конструктивизма" не было бы и означенных протоколов... Так что в рабочих комитетах "созрела" мысль, что без "толкачей" в Москве не обойтись.
Знатоки-хозяйственники этой "кухни" растолковали суть процесса работы по "выбиванию" ресурсов нашему председателю рабочего комитета Владимиру Маханову. Он являлся членом президиума горкома партии, видным комсомольским вожаком и потому на практике исполнял решения настоящей, подлинной власти в городе. С начала августа в Прокопьевске стала формироваться группа для поездки в Москву.
Первоначально в её состав входили: один из заместителей Маханова Леонид Никифоров и член рабочего комитета Сергей Великанов, они и планировали вместе с Махановым первую командировку. Какие инструктажи проходили и какие наставления получали, о том доподлинно мне не известно, об этом стоит спросить бывшего генерального директора объединения Михаила Найдова, многое тогда делалось с ведома его и под его руководством.
Примечание: Так в газете "Шахтерская правда" от 17 сентября 2009 года в статье журналиста Игоря Семенова "Его приоритеты - здравый смысл, говорится: "Уже тогда (в 1989 году) было видно и понятно, что госмонополия себя исчерпывает. Найдов спорил с министрами, доказывал, что ком проблем только растет. Но без толку. Руководство страны не смогло даже решить проблему с мылом для шахтеров. Пошла первая волна забастовок. А Найдова сами шахтеры просили возглавить забастовочное движение. Настолько велик был его авторитет, несмотря на то что руководители страны старались столкнуть рабочих и среднее звено управляющих. Михаил Иванович отказался от такой роли, но активно принимал участие в работе забастовочных комитетов. Пытался, как он сам говорил, направить их в продуктивное, разумное русло. Участвовал в составлении требований".
* * *
О поездке я узнал случайно. Зачем-то понадобился мне Маханов и ребята сказали, что он в кабинете председателя областного рабочего комитета Теймураза Авалиани; с Великановым и Никифоровым.
Кабинет представлял собой одну из комнат на третьем этаже административного здания "Прокопьевскугля": прямо из коридора была дверь - вход в большой зал, а налево дверь - вход в "малый зал", где, собственно, и располагался рабочий комитет того времени, потеснив научных сотрудников "Дома научного творчества".
Ко времени описываемых событий, то есть в последней декаде июля, Авалиани бывал в Прокопьевске наездами из Киселевска, где жил, к тому же он являлся депутатом РСФСР и дела московские звали в белокаменную. Потом областной комитет перевели в Кемерово, а кабинет этот остался за рабочим комитетом. Ключ от кабинета был у Маханова, и он частенько обсуждал там вопросы "не для всех".
Через час я узнал от Сергея Великанова, что планируется поездка в Москву для работы в Министерстве угля и Правительстве по исполнению подписанных ранее протоколов. Сергей поведал мне о том, что "вдогонку" этим протоколам вырабатываются дополнительные документы. Как оказалось впоследствии, "дополнительные документы" были детализацией ранее подписанных документов, проще сказать, кому чего нужно конкретно.
Являясь единственным представителем прокопьевского домостроительного комбината в городском рабочем комитете, я не мог допустить, чтобы интересы ДСК были забыты. Что поделаешь, мы все были лоббистами интересов своих предприятий и то, что подобное состояние ненормально, я говорил не раз, особенно тогда, когда разрабатывалось "Положение о рабочих комитетах".
Дело в том, что заложенные в нём принципы финансовой и организационной зависимости (принцип делегирования от коллектива предприятий и сохранение среднего заработка, льгот и т.д.) предопределяли наши интересы. При разработке "Положения..." я не смог отстоять свою точку зрения. Я предлагал, чтобы члены рабочего комитета представляли интересы не своих предприятий, а города, т.е. по сути являлись бы освобожденными депутатами, следовательно, и зарплату они должны получать из бюджета, и все зарплату равную.
Фактически, к первому августа в городе был избран различным образом параллельный горсовету депутатский корпус. И это факт. Я предлагал этот факт закрепить на уровне местной и областной власти законодательно и о признании такого положения дел вести разговор с правительством. Это предложение не прошло.
Поступиться шахтерским заработком и льготами во имя общего дела?! "Да ты, Анохин, смешной!" - говорили мне ребята и выразительно указывали пальцем на висок, мол, у тебя не все дома. Наверное, я действительно "смешно" выглядел, как всякий, кто приходит в политику на одной только идее. Прагматик из меня, действительно, никудышный и это подтверждается всей моей жизнью и до известных событий, и после них. Но вернемся к формированию делегации.
Так рабочие комитеты стали отделом снабжения хозяйствующих субъектов в городе. И мне после этого пытаются "втереть" мысль, что рабочие комитеты и я в том числе проводили какую-то самостоятельную и осмысленную политику в 1989 году?
Вольнодумства и разговоров было действительно полно всяких и разных, в том числе раздражающих власть, не очень-то продуманных и взвешенных. Это были времена, когда не иметь своего мнения по любому вопросу приравнивалось к отсутствию гражданской позиции. Мы упивались свободой и видимостью собственной власти. По крайней мере, так я чувствовал "запах времени", так понимал себя в этом времени.
Мне казалось, что стихия масс наделила меня огромными правами и такую ответственность возложила, что эта ответственность давит и гнетет меня, по сей день.
До сих пор я чувствую ту магическую, властную силу народных масс, вступающую в резонанс со мной. И в этой магии я растворялся и исчезал, как обыденный человек, принадлежащий только и исключительно себе.
Я, рожденный рабами и воспитанный в рабской психологии, только в бунте и в протесте мог не потерять самого себя и не уронить достоинства бунтующих площадей Кузбасса.
Полагаю, что и мои товарищи были оглашенные этой площадью в той или иной мере. О том, что вставший с колен и восставший раб несет в самом себе месть и разрушение, об этом много передумано и много чего мной написано, но, увы, прав Ключевский насчет "заднеумочного" мышления русского человека.
Пытаясь понять себя, я прихожу к заключению, что вся моя предшествовавшая этим событиям жизнь - душевная, нравственная, психическая организация моего естества, в конце-концов моё поэтическое творчество, было предуготовлением меня к той роли и к тому месту, которое я занял в шахтерском бунте 1989 года.
Резонанс с площадью был неслучайным, он реализовывал во мне мой "бунтарский дух", "проявлял" меня, как проявляет засвеченную фотопластинку раствор проявителя. Этот дух я не усмирил и по сию пору.
Месть и разрушение...
Да, нужно признать - это так! И нужно признать, что я был частью острия мести и разрушения.
Но что стало бы с миром, если бы коса смерти не выкашивала старьё? Если бы народы, и ими образованные царства существовали вечно? Что бы делали "созидатели" и "строители" в этом заживо окаменевшем мире? Но если бы смерть имела облик и подобие человека, и душу человеческую, разве не облилось бы её лицо слезами сострадания?
Разве не объял бы её ужас от дел своих?
Вот и человек не ведает, что делает и потому-то так жизненны слова молитвы: "Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят". Прости... Вот ведь как!
Неведенье и на основе его - "благие помыслы" - вот истинный бог прогресса! Но я отвлекся...
Опять увильнул в сторону... В сторону ли? Нет, ведь я предупредил, что это не летопись, не хроника, а подсматривание за собой, и глубина заглядывания в себя теряется в черном омуте души. Так что нельзя не спускаться в эти глубины, если хочешь быть честным, прежде всего перед самим собой!
II
И тут всё во мне засвербело! Как же - Москва! Я засуетился. При первой же встрече сказал Великанову:
- Сергей, у меня в Москве много знакомых писателей и поэтов, через них можно выйти на центральные газеты и журналы и объяснить наконец-то всем, чего же хотят шахтеры, и как мы понимаем стоящие проблемы.
Конечно, я изрядно привирал, говоря "много"...
Предшествующие шахтерской забастовке 1988-1989 годы были для меня годами интенсивной переписки с московскими и ленинградскими журналами. Именно в ленинградской "Звезде" в этот год вышла моя полемическая статья о судьбе России, через полгода в газете Союза писателей Ленинграда - "Литератор" - статья "Технология власти".
К слову сказать, именно Ленинград (Ирэна Сергеева, Глеб Горышин, Вячеслав Кузнецов, Леонид Хаустов, историк Чубинский и т.д.) относился к моему поэтическому, публицистическому "творчеству" гораздо заинтересованнее, чем снобистская Москва. Но и в Москве были "родственные души".
В 1988 году у меня состоялась оживленная переписка с дочерью известного писателя Александра Бека, поэтессой Татьяной Бек, которая работала в журнале "Знамя". Теплые отношения были с В. Полищуком из журнала "Химия и жизнь". Я даже печатался в этом, по сути, академическом журнале. Готовилась Григорием Пятовым подборка моих стихов в еженедельнике "Литературная Россия". Словом, мне было к кому обратиться в Москве.
Вот, собственно и все, что стояло за этим "много", когда я обратился к Великанову, чтобы меня включили в состав делегации. За скобками сказанного остались мои идеологические отцы в области экономики и политики: Гавриил Попов, Николай Травкин, Леонид Гордон, Павел Бунич и десяток других известных в то время публицистов и политиков. Переписки с ними не вел, потому и умолчал. Возможность на всё страну донести шахтерскую боль - вот что меня в первую очередь подвигнуло к этому. И дело не в том, что шахтерская боль была болью особенной, нет! Она как бы являлась концентратом этой всеобщей боли. Меня изрядно тошнило от того, как освещали события многочисленные "акулы золотого пера" из партийных СМИ, да и к "записным" демократам были претензии. От этого тошнило не меня одного.
Теперь, по истечении многих лет, та боль кажется пустячной перед болью, что обрушилась на шахтеров позже, да и на всех, кто не способен был красть и убивать, но все познается в сравнении, а тогда казалось, что боль нестерпимая.
Она ударила и по моему сыну, точнее через него ударила меня. Он проработал на угольном предприятии бесплатно ровно полгода. И хотя были решения суда в его пользу, но...
Да, что там! За что боролись, на то и напоролись. Мы не верили, что власть капитала и на самом деле власть. Что эта власть перепишет законы под себя и на защиту её станут все суды и прокуратуры!
Шахтеры узнали это на собственной шкуре, но я забегаю вперед, уязвленный жалом актуальной публицистики.
Самое-то важное во всем этом, что представлялось четко и ясно - решение есть! Что известно, каким образом унять эту боль, и решение-то очень и очень простое. Ведь было же все прекрасно в этом шахтерском городе до 1986 года, почему бы не вернуться назад?
Вон новый город построили на горе Тырган для переселения рабочих с подработанных участков...
И моя доля участия есть в этом. Несколько панельных многоэтажек смонтировано мной - я поработал некоторое время машинистом башенного крана.
Ведь ничего особенного не произошло: не было ни войны, ни стихийного бедствия, чтобы с полок магазинов исчезли привычные прокопчанам продукты, а из душевых шахт исчезло мыло. Рукотворные катастрофы исправляются руками же. Так считали многие, а не только я один.
Рукотворность катастрофы особенно ярко проявилась с гайдаровским отпуском цен, когда на прилавках магазинов разом появились товары и продукты, словно некий волшебник открыл заколдованные ранее сусеки и закрома Родины. Даже бройлерного цыпленка так быстро не вырастишь, как быстро насытились прилавки магазинов продуктами!
О том, почему и отчего так получилось, где накапливались сырьевые и материальные ресурсы, особый, отдельный разговор, выпадающий из контекста этих "Записок...".
Мы не раз спрашивали сами себя: "Как это сделать?" И ответ был один: "Так, на то власть есть!" Это звучало в наших устах категорическим императивом. Мы и знать, и слышать не хотели никаких объяснений и оправданий власти!
Мы были детьми первого публичного съезда народный депутатов СССР с его неслыханной дерзостью, переходящей в хамство по отношению к власти. Особо хамовитые депутаты типа Собчака вызывали у нас восторг! Хамство стало для нас кумиром, Подчеркиваю это - мы не хотели ни чего знать по существу, но требовали, чтобы сделали нам "красиво". Мы были уверены в том, что достойны этой "красоты жизни". Достойны и всё!
III
Сергей Великанов с его напором и интеллектом являлся весьма авторитетной личностью в забастовочном комитете, к тому же шахтер, в отличие от меня - строителя. Так было в прокопьевском городском рабочем комитете к началу августа, несмотря на мою локальную, городскую популярность, в которой я вижу не столько свою заслугу, сколько то, что меня "раскрутила" местная пресса, и в частности "Шахтерская правда" - необычайно популярная в то время газета.
Цитировать фрагменты репортажей с площади "Победы", посвященные моей особе, мне кажется неэтичным в этих сугубо личных "Записках...". Историки этого периода могут сами поднять подшивку "Шахтерской правды" и прочитать эти, пропитанные июльским зноем, строки.
Это дело историков. И без того обвинения в моей "нескромности" и "выпячиванию своей роли в рабочем комитете" слышатся со всех сторон. Мне же смешно! Чего делить? Тут даже не прошлогодний снег, а снег уже пятнадцатилетней давности!
Примечание: Теперь уже 20-летний давности. Текст мемуаров писался не один год, а почти 20 лет!
Да и гордиться нечем! Гордится ли пила, что она бревно перепилила? Гордится ли своей работой перегретый пар, пропущенный через лопатки турбины? А мы были чем угодно: и паром, и пилой, и кувалдой, взламывающей чиновнические двери. Неведение того, в чьих руках были вентили, направлявшие перегретый пар, кувалда, разумеется, не оправдание, но и не повод для гордости.
Гордиться можно только и исключительно тем, что преодолено в себе. И тут, мне, по крайней мере, нечем гордиться. Хотя шахтерский бунт 1989 года стал для меня фактором преодоления в себе чего-то такого, что мучительной занозой сидело во мне всю жизнь, он все-таки только надломил меня прежнего. Думается мне, что так было и с другими. Он выдавил из меня значительную часть раба, а это значит, научил ответственности за свои поступки.
Диалектическая глубина личности, как мне представляется, в том и состоит, что человек утверждается в отрицании в самом себе части своего "Я", и за счет высвобождения ранее задавленных чувств, эмоций, представлений о должном и сущем в нём вызревает "другой" человек. Не обязательно лучше.
Есть во всем этом отдельный и сугубо личностный аспект и связан он с преодолением в себе рабской психологии, врожденного чувства страха перед властью. Тот, кто хоть раз в жизни преодолел комплекс своей неполноценности, поглядел в глаза "дракону" и не отвел глаз от его гипнотизирующего взгляда, тот этого не забудет до своего смертного часа. Это уже другие люди! И дело не в том, лучше или хуже они стали, но они - другие! То есть стали такими людьми, какова была в них "природа задавленности", вырвавшаяся на свободу и овладевшая человеком! Зверь или человек, либо тот, либо другой выходит на свободу!
Шахтерская забастовка 1989 года высвободила и не только у непосредственных участников, говоря языком Карла Юнга, "коллективное бессознательное", но и у всего советского народа! Можно сказать и так - народ осмелел и в какой-то части - обнаглел! Из нас всё, исключительно всё "полезло"! И доброе, и дурное, у каждого по его душевной природе!
* * *
Сергей Великанов понравился сразу, этот парень воистину великан. Понравился тем, что всегда пытался заглянуть в глубину вопроса, а не хватался за единичное, за факты. Он пытался понять природу явлений, не шарахался, как от матерного слова, когда при нем произносили имя Плутарха или Аристотеля. А ведь так было! О таких, как он, в то время принято было говорить - "рабочая интеллигенция". С ним интересно было общаться, поскольку он чувствовал логику рассуждений, тогда как обычно в нашей среде бывало так: мысль скакала с предмета на предмет, с одного факта на другой, словом, "в огороде бузина, а в Киеве дядька". Меня "затуркали" любители "простоты"! Я то и дело слышал: - Ты можешь говорить проще?!
Я - не мог. Я и сейчас не представляю себе, что значит "говорить проще"? Яснее, точнее, доказательнее - понимаю! Но когда требуют "простоты", то перед глазами встает образ Эллочки-Людоедки из романа Ильфа и Петрова. Простота, опрощение сложного, действительно хуже воровства, поскольку сворованное остается таким как есть, то есть сложным или простым по своей природе, а вот упрощенное, опрощенное уже навсегда загублено, и не важно, что упрощенно - художественное произведение, идея ли, или сложнейшая физическая или социально-политическая теория.
Эвересты ранее неизвестных мне фактов, обрушившиеся на меня, погребали под собой, давили, и нужно было найти причину их появления.
Поэтому мне трудно было в рабочем комитете отстаивать собственные взгляды на понимание происходящих процессов, так как большинство мыслило конкретно и предметно, житейски, не умея абстрагироваться от фактов.
Серега Великанов, если и не владел логикой абстрактного мышления, то, по крайней мере, понимал, что тот, кто не способен к абстракциям, становится рабом фактов. Да и что значит, мыслить "житейски", если не то же самое, что иметь перед глазами личную выгоду, да и то сиюминутную?
Он ухватился за ту мысль, что можно совместить решение хозяйственных вопросов с пропагандой идей рабочего движения. Еще раз подчеркну, нас очень раздражал тот факт, что за нас журналисты больше знали о нас, чем мы сами знали о себе и своих целях. Теперь-то я понимаю, что велась массированная обработка нашего сознания, в наши головы закладывалось то, чего в них не было, но должно было быть по мысли этих социальных манипуляторов. Подсказчиков было полно, даже из-за рубежа подсказывали и чаще всего ставили в пример Леху Валенсу и его "Солидарность". Это-то и раздражало!
Вопрос о включении меня в группу был решен. Мне было поручено подготовить документы по ДСК. Я "вышел" на главного инженера ДСК Юрия Погребняка и такие документы в недельный срок были подготовлены. Кому-то пришла в голову идея включить в состав делегации журналиста городской газеты Светлану Деникину, которая "курировала" тему рабочкомов в газете "Шахтерская правда". Перед самым отлетом в состав делегации были включены представители новокузнецкого аэропорта.
Перед отлетом Владимир Маханов наказывал Леониду Никифорову:
- Ты, Леонид, за ним там погляди, а то Анохина иногда "заносит"
Меня действительно "заносило" в политику, а тогда говорить о политике, то есть о власти было не только опасно, но шахтеры плохо понимали, каким образом политика может решить вопросы повседневной жизни. Каким "боком" политика связана с экономикой, с достойной зарплатой и разнообразием доступных товаров в магазинах. В памяти еще живо было "разнообразие" начала 80-тых годов, дешевизна и доступность, и она была осуществлена на практике в Кузбассе, "без политики", точнее говоря в прежней политической системе. Все было распрекрасно до горбачевской перестройки, так что мотивов заняться политикой не было ни малейших, разве что у таких, "порченных ветрами перемен", как я.
Я родился и до двенадцати лет прожил в Горной Шории, но вырос-то в голодном Алтае! К тому же увлечение поэзией привело меня в особый круг диссидентствующей интеллигенции, так что "испорченность" моя была очевидной. Она выводила меня за рамки местного патриотизма, и давала понимание, какой ценой и за счет чего была обеспечена сытая жизнь шахтерских городов до средины 80-х годов. Я чувствовал, что решение нынешних проблем именно в вопросе власти. Мои высказывания на этот счет воспринимались очень настороженно, вот почему Маханов наказывал Никифорову "приглядывать за мной".
В небе над Прокопьевском, в самолете, Никифоров дотронулся до моего плеча и напомнил мне кто здесь главный:
- Прежде чем говорить, посоветуйся со мной, а если меня нет рядом, то с Великановым, - он ткнул пальцем в иллюминатор. - Дискуссионный клуб оставим здесь, понял?
- За себя-то я могу говорить, Леонид, тут-то ты мне не указ, - ответил ему, едва подавив в себе раздражение.
Подумалось, где же ты был, когда шахтеры на площади требовали к себе представителей рабочкома, когда я рвал там глотку, потому что доброхоты уносили куда-то микрофон... Многое что вспомнил с обиды. Сейчас все остыло и кажется мелким.
Глава третья.
ВСТРЕЧА С МОСКВОЙ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ.
I
Почему "через десять лет", о том скажу позже, а сейчас - десять часов утра, вторник 22 августа 1989 года. Мы в аэропорту Домодедово.
Москва нас встретила тем, что в электричке "Домодедово - Павелецкий вокзал" у Светланы Деникиной украли сумку с вещами. Об этом мы заявили в отделение милиции Павелецкого вокзала, но, в общем-то, пришли к мысли, что "неча зубами щелкать". Для утешения я рассказал анекдот столетней давности:
"Приехал в Москву чалдон, ходит и удивляется, рот открыл. А на церковных куполах сидят вороны и каркают. Кажется чалдону, что они его дразнят. Озлился он на московских ворон и три раза сам каркнул - передразнил их. Подскакивает к нему московский жулик и строго спрашивает:
- Ты чего это, деревенщина, столичную ворону дразнишь? Сколько раз каркнул? Оробевший чалдон говорит:
- Один раз.
- Один? Вот и гони один рубль штрафа!
Приезжает чалдон из столицы в свое сибирское село и на вечерке рассказывает парням:
- Я-то думал, что в Москве дураков нет. Полно! Я столичную, считай, царскую ворону три раза передразнил, а штраф заплатил только за один раз!"
Великанов, усаживаясь на сидение автобуса, угрюмо пробормотал:
- Кабы нам вот так же не "прокаркаться".
Словом, настроение было далеко не праздничное, а Москву я никогда не любил. Отсюда тянуло угрозой, серным дымком "дьяволиады", смехом Воланда, дыбой Ивана Грозного и Гулагом. Москва мне представлялась не защитницей моей, а пауком, отсасывающим жизнетворные соки с громадной территории от Белого моря, до Тихого океана. Не "третий Рим", а "вавилонская блудница", соблазняющая всеми пороками мира, от которых и вдали от Москвы едва удерживался человек. Москва предлагает соблазны на каждом своем углу. К ней вполне относятся слова древнееврейского пророка Исайи: "город шумный, волнующийся, город ликующий"!
Да и вторая столица собчаковский Санк-Питербург несмотря на теплые воспоминания советского периода времени, представлялся мне сухим и бездушным. От него за версту пахло юридизмом, а мне хотелось не справедливости, а любви, потому как по справедливости мы все должны быть наказаны, по крайней мере, я. А коли все мы, не наказаны за дела свои, то и справедливость эта не для всех, а выборочная. Это город геометрии и числа, а не жизни во всех её грешных проявлениях. Наверное, я не справедлив, но что сделаешь - так я чувствовал этот город и политиков им рожденных. Не лгать же мне здесь, в этих записках подстраиваясь под дуновение времени?
Да еще к тому же, я помнил Федора Михайловича и даже записал для памяти: "Ну, что, если б Петербург (Москва) согласился вдруг, каким-нибудь чудом сбавить своего высокомерия во взгляде своем на Россию, о, каким бы славным и здоровым первым шагом послужило бы это к "оздоровлению корней"! Ибо что же Петербург, - он ведь дошел до того, что решительно считает себя всей Россией, и это от поколения к поколению идет нарастая. Но Петербург совсем не Россия. Для огромного большинства русского народа Петербург имеет значение лишь тем, что в нем его царь живет. Танцуя и лоща паркеты, создаются в Петербурге будущие сыны отечества, а чернорабочие крысы, дающие им пропитание, живут поодаль, в глубинке. Петербург навязывает России что-то странное. А между тем народ живет своеобразно, с каждым поколением всё более и более духовно отдаляясь от Петербурга".
Я не любил и не люблю Москву, а нынче и вовсе кажется мне, что вся мерзость и пакость человеческая сконцентрировалась в ней. Когда слышишь рассуждения видных политиков с экранов телевидения, читаешь газеты с претензиями на серьезность, то понимаешь: Москва - это иная планета и живут там инопланетяне. Они не хуже и не лучше нас, они - другие.
Пока ехали в автобусе, память унесла меня в прошлое, в 1979 год, когда я, окрыленный надеждой, отправился покорять Москву своим поэтическим "талантом". Но к этому фрагменту моих воспоминаний мы еще вернемся. Будет повод к этому вернуться.
Глава четвертая.
В МИНИСТЕРСКОМ ТУАЛЕТЕ.
"Эти люди так уверены в себе, решительны и хорошо настроены. Они овладели улицей и потому думают, что овладели миром. Но они ошибаются. За ними уже стоят секретари, чиновники, профессиональные политики - все это современные султаны, которым они готовят путь к власти." (Ф.Кафка.)
I
Мы направились с Павелецкого вокзала в министерство угля. Швейцары или охранники, кто их разберет, долго рассматривали наши мандаты, куда-то звонили, потом нас пропустили. Я не "высовывался", как мне и предписывалось нашим начальством. Вся инициатива была в руках Великанова и Никифорова. Мы со Светланой Деникиной примостились на стульях в какой-то нише коридора, уж и не помню на каком этаже. Позади этой ниши располагались туалетные комнаты. В эту нишу выходили покурить сытые мужчины из ближайших кабинетов, попыхивали дорогими сигаретами и обращали на нас внимания не больше, чем на урну, в которую бросали окурки.
Вели разговор о том, кто и через кого купил дефицит, билет на престижный концерт. Обсуждали какие-то бытовые, личные вопросы - словом, жизнь текла так, как будто не стояли шахты от Владивостока до Донбасса. Москва жила своей собственной жизнью и я подумал: "Уйди в одночасье под воду весь Сахалин - здесь будут вестись вот такие обычные житейские разговоры".
Много позже долго и болезненно переживал эту пророческую фразу, случайно залетевшую в мою голову в преддверии министерского туалета.
Так получилось, что этот фрагмент записывал под аккомпанемент трагических сообщений из Сахалина. Подумалось, скольким же приходят такие "случайные мысли" и люди не придают им ни какого значения? А если бы придавали? И огненным росчерком вспыхнул ответ: тогда бы и шагу не ступили, тогда бы...
Но что "тогда", додумалось позже и записалось в другом месте этих "Записок...", составленных из фрагментов моих размышлений о тех днях. Там обрывок, там фраза, наспех записанная на клочке бумаги и чудом сохранившаяся в моем архиве. Запись в дневнике - мысли, но не факты! Почему-то считал важным записать мысль, а не обстоятельства и место появления этой мысли. Но факт мстителен уже тем, что время смывает его из памяти. Лица людей, их голоса обступают меня, но все дрожит и мерцает и мне трудно "привязать" их ко времени и месту. Я оставляю в мемуарах только ту малость, в которой уверен: здесь и тогда!
В этой нише, в преддверии к туалетам, вызревали во мне гнев и раздражение. Они были моей доминантой в течение десяти дней нашей командировки. Дух бунта заклокотал во мне и понес меня уже по московским улицам и кабинетам.
Сейчас об этом смешно и грустно вспоминать. Но тогда именно так я представлял, и самое главное, всем сердцем своим чувствовал и понимал свою миссию, свое предназначение в рабочем движении - не уронить, не унизить достоинство восставших рабов. Что должен и обязан был донести до этой чиновнической сволочи всю силу гнева и презрения, которые клокотали на площадях, а не выглядеть униженным просителем. Я часто повторял: "Народ не просит, а требует!" - и металл звучал в моем голосе.
Именно тут, в этой нише, рядом с туалетом, мне отчетливо вспомнились горячие июльские денечки на городской площади напротив прокопьевского драмтеатра и хриплый голос "министра угля".
Из записной книжки:
- Что он там хрипит? - спросил меня Еренский.
- Объясняет, отчего у нас нет мыла и почему драконовские порядки на шахте, - пояснил кто-то из членов забастовочного комитета.
- Точно! Вологодский конвой: "шаг вправо-влево, прыжок вверх - попытка к бегству!" Полная контора "проверяльщиков" и "погонял", - подхватил кто-то из членов забастовочного комитета.
(Эх! Кабы мы знали тогда, сколько дармоедов сядет на шахтерский обушок, когда придут собственники! Наглые и голодные!)
Началось, как всегда, бурное обсуждение извечной темы: "на два раба - три прораба". И, как всегда, никто никого не слушал, каждому казалось, что самое важное и самое главное - это то, о чем он говорит. А между тем нужно было выработать единую позицию на переговорах с госкомиссией.
- Экономическая самостоятельность шахт, - вот что мы должны требовать, - сказал Великанов. - А все остальное - чепуха!
- Как ты это представляешь себе? - спросил я Серегу.
- Есть толковые юристы, да и не наше это дело - думать как? - ответил Сергей.
Я отлично понимал, откуда у него такие надежды на юристов.
Дело в том, что Сергей был с шахты "Тырганская", а у директора шахты Кругляка была новая, молодая жена-юрист, Галина Снытко. Значение этой дамы и её роль в прокопьевском рабочем комитете требует отдельного и серьезного обсуждения. Кто-то поддержал Великанова:
- Пусть они думают, а мы должны требовать!
- По мне, так самостоятельность или еще какой хрен - все равно, была бы зарплата такая, какую мой батька получал. Раньше в Москву в ресторан отцы наши летали и на другой день домой возвращались, а нынче сраную колбасу не купишь! Только по блату!
К сожалению, эти записи были поспешны, и не всегда я записывал имена, надеясь удержать их в памяти. Теперь кусаю локти, разбирая обрывки листков, на которых больше мыслей общих, чем конкретики: что, кто и где?
- Они придумают! - выкрикнул Еренский. - Такое придумают, что взвоешь. Нет, мужики, если мы сами точно не знаем, что нам нужно, то они нам такой "лапши на уши навешают", что будь здоров!
- Ну, ты умный - так и придумывай, а моё дело - уголь на-гора давать, а не думать. - откликнулся на это все тот же человек, который напирал на то, что мы должны только требовать, а не предлагать.
Шум, гам, взаимные упреки, а из динамика все тот же хрипучий голос "министра угля". Я запомнил его - уставшего и измотанного до предела человека. Внешне очень заурядного, с простым мужицким лицом, в котором нет ни грамма того внешнего налета интеллигенции, который был очень заметен в лицах его свиты и который настораживал нас. Но он был министром, то есть человеком из высшего круга, и потому ответственным за все, что происходит в шахтерских городах.
- Хари все откормленные, в забой бы на месячишко, чтобы осознали, сволочи, почем уголек... - сказал Володя Надюк, электрослесарь с шахты "5-6".
С этим парнем меня многое свяжет: и попытка создания отделения партии ДПР Травкина, и две поездки в Москву на учредительные съезды, с которых мы привозили в прокопьевский рабочий комитет не считанные никем деньги, собранные в поддержку "оголодавших шахтеров" невесть откуда взявшимися доброхотами. Но это будет потом, а сейчас:
- Я ни хрена не пойму из того, что он хрипит, - опять сказал пожилой шахтер, имя которого время стерло из моей памяти.
Особенно раздражали нас призывы прекратить забастовку, а потом разбираться, что и как делать.
- Ну да, - мрачно цедил все тот же мужик, комментируя речь "министра угля". - Спуститесь в забой, а мы тут порешаем все ваши проблемы. Отчего же этот "хрипун" их не решал раньше? Рыжков был? Был! Дороги ему мели и уголь "Кузбасслаком" красили? Красили! Нет, мужики, покуда мы на площади - мы сила, уйдем в забой - нам хана!
* * *
Вот какие картины проходили в моей памяти в этом, прости, Господи! отхожем месте, где мы ждали со Светланой наших "начальников". И они растравляли и распаляли меня!
Так мы прождали час, пошел уже второй. Наконец появились смущенные и раздосадованные наши руководители - Никифоров и Великанов. Великанов, в свойственной ему манере говорить быстро и громко, упрекал Леонида Никифорова в излишней интеллигентности. Короче, в министерстве угля с нами разговаривать отказались и тем более устраивать нас в какую-либо гостиницу. Посоветовали обратиться в профсоюз угольщиков.
Не знаю, как потом и на каких условиях наладили с министерскими чиновниками контакты Никифоров и Великанов, и наладили ли? Наверное наладили, благодаря Юрию Боткину, заму генерального директора "Прокопьевскугля", который приехал именно в это время в Москву. Полагаю, что Михаил Найдов послал его приглядеть за нами.
(Через несколько лет его и Кругляка - директора шахты "Тырганская, ставшего гендиректором, обвинят в хищениях государственных средств, выделенных на реструктуризацию шахт Прокопьевска. Судя по тому, как они живут сейчас и где обретаются, не так уж много и своровали из денег МВФ, ну, разве что "пощипали". И поныне "перекрестное бюджетное финансирование" - такое болото, в котором сами собой заводятся черти, и чем выше власть, тем больше этих "чертей". На самом низу - "чертенята, мелкие и потому весьма жалкие "бесы"! )
- Мы двери ему открывали в разные кабинеты, - как-то сказал мне Великанов. - В том-то и заключалась наша миссия - быть кувалдой, а говорил с чинами он, Боткин".
Может, так все и было. Не берусь судить о том, чего лично не видел и не слышал. Одно непреложно - так и должно было случиться с рабочим движением, чтобы оно превратилось в грозное пугало для центральной власти. В руках местных элит оставались мощнейшие рычаги воздействия на нас и мы, хотели этого или нет, а являлись инструментом разрешения их, часто шкурных, интересов!
(Об этом подробно и обстоятельно я писал в двух своих публицистических работах: "Люди у перегретого котла" и "Тринадцатый год", напечатанных в областных изданиях "Край" и "Кузнецкий край" в 2002 году, как всегда в сокращении.)
Мы вышли из здания министерства угля, как "облеванные", а у меня перед глазами стояли раскаленная от жары площадь Прокопьевска и чумазые лица шахтеров. Зрело глухое, яростное возмущение. Помнится, я сказал тогда своим начальникам:
- Ну, вот что, ребята, теперь моя очередь разговаривать с чиновниками, вы своё поговорили.
Я еще что-то сказал нелестное, наверное, несправедливое и обидное. Все-таки два с лишним часа простоять рядом с министерским туалетом, пусть и облагороженным веяниями европейских стандартов, что-то да значит. Никифоров и Великанов согласились, что в профсоюзе угольщиков разговаривать буду я. В автобусе всю дорогу до ЦК профсоюза угольщиков молчали, выходило как-то несолидно с первого дня нашей командировки в Москву. С утра обокрали, а к обеду к чертовой матери послали.
- Щадов-то не так пел в Прокопьевске, а тут и в приемную к нему не пустили, - сказал Никифоров.
- Попробовал бы он там по-другому петь, - откликнулся Великанов. - Они смелые за кремлевскими стенами, а как за пределы Москвы шагнут, у них сразу медвежья болезнь приключается.
Примечание. Великанов спустя двадцать лет говорит, что ничего подобного он не помнит. Его память сохранила другое, и очень жалко, что я не могу уговорить Сергея написать все так, как он помнит. Эти воспоминания, несомненно, обогатили бы мои "Записки...".
Глава пятая.
В УГОЛЬНОМ ПРОФСОЮЗЕ.
I
В коридоре профсоюза угольщиков нам встретилась делегация из Донбасса. После рукопожатий, вопросов, кто да что, они сказали, что неплохо бы всем нам поселиться в одной гостинице, чтобы вырабатывать и согласовывать совместные действия. Они просили поселить нас в профсоюзной гостинице "Спутник": "...это удобней, чем в "Шахтере", который где-то на окраине Москвы, да и там, в "Спутнике", уже живут ребята из Воркуты, а профсоюзный босс не хочет этого".
Мы договорились, что они подождут результата нашего визита к секретарю профсоюза угольщиков Медведеву.
Когда мы вошли в приемную, секретарша неприязненно поглядела на нас, словно говорила: "Ну, чего вам еще надо?"
Я посмотрел таблички на дверях - направо табличка с именем Медведева В.И., налево - его зама. Я нагло направился к дверям кабинета Валентина Ивановича, секретарша кинулась на перехват: "Он занят, у него совещание!"
Она цеплялась за фалды моего пиджака, но я вошел в кабинет, буквально втаскивая её за собой. Действительно, там сидел некто, и они мирно разговаривали, попивая кофе с пирожными. Разговор начался на столь повышенных тонах, что его можно было услышать на соседней улице, тем более, что говорить тихо и ровно я не умел, да и не умею даже в менее напряженной обстановке. Посетитель тихо-тихо удалился из кабинета, а мы, подобно двум медведям ревели друг на друга:
- Пойми, гостиница "Спутник" - ведомство Шалаева, к тому же там поселены беженцы из Карабаха, - убеждал он меня. - Ну чем вас не устраивает наша ведомственная гостиница "Шахтер"?
Но я уже "закусил удила" Я каким-то чутьем понимал, что уступить нельзя, от того, как я поведу дело, зависит дальнейшая судьба не только нашей делегации, но и отношение к рабочим комитетам.
- Если ты не можешь решить такой, в сущности, пустяковый вопрос, как размещение шахтерских делегаций в профсоюзной гостинице, то что вообще можешь? На кой хер нужен такой профсоюз, а? Ты что думаешь, эти стены тебя спасут, если мы придем сюда?
Я пригрозил:
- Если ты сейчас же, немедленно, не решишь этот вопрос, я буду звонить в Кузбасс, и приостановленная забастовка возобновится. Все будут в стороне, а ты в бороне.
Эта угроза, если хотите - шантаж - возымела действие.
- Ну, хорошо, - сказал он. - Вашу делегацию я сумею разместить в "Спутнике", но только вашу. Сколько вас человек?
- Нет! - я стоял на своем. - Необходимо поселять в "Спутнике" все делегации рабочих комитетов. Ребята из Донбасса в коридоре стоят, ждут, - и объяснил ему. - Это нужно, чтобы мы могли общаться и вырабатывать совместные документы и координировать свои действия.
И тут меня осенила догадка:
- А, так вы нас по разным московским углам расселяете со спецом? С тем, чтобы ловчее "обрабатывать" было? Так вот - не на таковского напал. Хочешь снова "на уши" весь Союз поставить?
- Не я, это ты грозишься. Да кто ты, собственно, такой? Видали мы таких из Воркуты! - он тоже завелся. - Я сам горняк, так что не бери меня на горло!
Разговор заходил в тупик, я потянулся к телефону.
- Куда ты хочешь звонить? - спросил он.
- В Кузбасс. Должен же я доложить о провале нашей попытки договориться с собственным профсоюзом. Тебе напомнить, может быть, Слюнькова, а? Не видал, как у члена Политбюро губы дрожат? Видел когда-нибудь старого мерина? Не видел, так увидишь! Я тебе твердо обещаю: шахты после моего звонка встанут, и вся ответственность ляжет на тебя. Когда тебя и этого, Шалалаева вызовут на ковер, губа у тебя точно отвиснет. Помимо кузбасских шахт встанут донецкие шахты. Это мы можем сделать и без гостиницы - с того же Павелецкого вокзала. Вот такую перспективу я тебе, дорогой ты мой начальничек, обещаю!
Был ли я уверен в том, что действительно шахтеры забастуют? Да, был! Стояла ли за этой уверенностью реальность? Не знаю. Дело в том, что без этой уверенности я был бы ничто! Возможно, это было следствием самообмана, этакого самогипноза, но я на самом деле ощущал себя не гражданином Анохиным, а, как бы это выразить по-точнее, поскольку слово "представитель" ничего бы не прояснило (пожалуй, тут без мистики не обойтись), наверное, я ощущал себя разгневанным и оскорбленным "духом" той самой раскаленной площади.
Понимаю, что такое объяснение покажется странным, напыщенным, но более точного определения своему состоянию я не могу найти. Я не мог себе позволить ничего человеческого, никаких человеческих слабостей потому, что постоянно ощущал в себе эту площадь. Это ненормальное, противоестественное состояние постепенно покинуло меня, когда вскоре после первого вояжа в Москву я был отозван из рабочего комитета и вернулся на своё рабочее место в УСМ ("Управление Строительной Механизации"). Там многое из меня выветрилось пока я занимался кирпичной кладкой, выгораживая закут в гараже. На моем автогрейдере давно работал другой "водила" и он так жалобно глядел на меня - не отберу ли у него технику? Я согласился стать на время каменщиком, поскольку чувствовал, что воля "шахтерской площади" вернет меня снова в забастовочный (рабочий) комитет. Так оно и получилось, не прошло и месяца.
* * *
По мере того, как лицо Медведева становилось багровым от злости, я заводился до нахальства и прямого оскорбления: "Понимаешь ли ты, чиновничья твоя морда, что говоришь не с гражданином Анохиным, а с десятками тысяч людей, которые меня сюда послали и ждут от меня доклада, в том числе и о том, как нас приняли?" - наседал на председателя угольного профсоюза.
Сцепились мы с ним крепко, а потом он оказался ничего мужиком и на "круглом столе" в газете "Социалистическая индустрия" на предложение ведущей "круглого стола" журналистки Е. А. Леонтьевой сесть вместе с чиновниками из министерства, т.е. напротив меня и парня из Донбасса (о нем еще будет речь впереди) сказал: "Мое место с ними". Он, в отличие от С. А. Шалаева, всегда садившегося на переговорах с членами правительства и политбюро "по ту сторону нас", садился с нами и оппонировал им.
Через час беспрерывного ора вперемешку с непечатными словами, Медведев взялся кому-то звонить, а особенно непонятливому в сердцах бросил: "А ты с ним сам поговори! Не пробовал? Ну и не советую пробовать".
Я вышел из этого кабинета окрыленный пусть маленькой, но победой. Секретарша смотрела на меня с тихим ужасом в глазах, словно я не человек, а сущий демон. Ребята из делегации Донбасса и наши обступили меня:
- Ну, что? Ты орал там так, что нам показалось - дело у вас до драки дошло.
- Нормально. Поезжайте в "Спутник" и ждите меня там. Дайте список фамилий вашей делегации, - обратился я к донецким шахтерам. У меня сохранился этот, написанный чуть ли не на коленях, список: Сотников Александр Александрович (погибнет при странных обстоятельствах в 1990 году), Афиненко Михаил Иванович, Криведа Леонид Васильевич, Гусаров Владимир Витальевич, Тращук Олег Анатольевич. Потом в гостинице будут поселяться и другие. В августе 1989 года она станет московским штабом рабочих комитетов угольщиков Союза.
Не помню, остался кто со мной из ребят или нет, но я вместе с замом по хозчасти на служебной машине углепрофсоюза отправился в ВЦСПС к Шалаеву.
Широченные коридоры и холлы здания ВЦСПС производили на меня все то же раздражение, какое испытывал я в министерстве угля: "Шикарно и роскошно живут, мать иху...!"
Юркий зам. Медведева знал здесь все ходы и выходы, или же разговор его шефа с нужным лицом возымел действие, но не прошло и получаса, как он собрал все нужные бумажки и вечером мы уже разместились в "Спутнике". С этого вечера началась круговерть звонков и посетителей моего скромного одноместного номера 335. Так начались мои десять бессонных ночей и дневных хождений по учреждениям Москвы.