Аннотация: К 200летию со дня рождения Обновлено 13.01.14 г.
Язва Гоголя.
I
Жил он в обстановке, весьма, скудной. С утра и до вечера его окружали сомнительные предметы старины. В углу тесной каморки располагался старинный громоздкий шкаф с книгами, ровесник начала прошлого века, занимавший едва менее четверти всей жилой площади. К тому же, совершенно пустой и бесполезный. Разве, что мыши, проникавшие вовнутрь через прогрызенную дыру с пола, временами в нём копошились и беспокоили, таким образом, единственного незадачливого обитателя своими голодными жалобами. А всё-таки именно здесь родился его замысел. Стол, ножки коего грозились подломиться во всякое время, если бы житель каморки неожиданно вздумал на него сесть, хотя боязливый молодой человек и не думал на него опираться, а присаживался редко и осторожно боясь коснуться нечаянно локтем и повредить. И другого кого отговаривал всякий раз, а если отговоры не получались, то не пускал вовсе к столу близко, а только ставил по середке зелёный графин с чистой водой и выпивал в течение дня его содержимое от жары и страха, приподнимая осторожно за стеклянное горлышко двумя пальцами. Всякий, кто имел неосторожность появится в этом тесненьком мирке, становился непременно закадычным другом, ибо всякий кто опускался до того, что лицезрел сию обстановку, вызывал жалость у хозяина и соседствующих обитателей, поминутно требовавшего извинения за его скудность и негостиприимство. Хозяин каморочки являлся без сомнения обывателем в квадрате, ропчущего и боящегося высунуть свой нос на улицу. Имелась тут и кровать и плоская подушка, на которой десять человек умерло, если в ней присутствовал когда-то дух, то выбит дух этот, надо заметить, приосновательно, так что будто бы и не было тут никакого духу вовсе. У обывателя была забота, проснувшись в холодном поту, убирать её старательно каждое утро, заправлять, доставая из сундука одно единственное покрывало и выбивать дощечкой постельку (набивая кантик), потом доставал из того же сундука шкатулочку и пересчитывал деньги. Денег у него, замечу, было невероятно мало. При том каждодневно убывало на ничтожные пирожки, кашицу и такой же капустный супчик с чаем. Были тут у него и два портрета, две достопримечательности. Даже настенное зеркало овальной формы средней величины, так что можно ещё поглядеть на себя, пока ещё слава богу совсем щёки не впали. Какой я красивый, в том смысле, что мне недолго осталось...
Тут мы остановимся на всяческих описаниях, потому что описывать больше нечего, кроме как самого хозяина этой каморочки. Впрочем, и хозяином то его назвать было нельзя. Хозяин был другой, а он только снимал эту комнату и ждал с минуты на минуту своего выселения. Описание его будет весьма краткое, не беспокойтесь, оно не отнимет у вас много времени (как это было зараньше). Он был маленький, незаметный, одинокий и о нём много не скажешь, как ни ломай голову, как не крути не верти, а из пальца новых слов не высосешь. Хозяин наш человек молодой, в летах двадцати трёх, но беден. А бедность это его самая, к сожалению, характеристическая черта на этот момент, определяющая его характер. В штопанном на локтях стариннейшем мундире, не весть от кого оставшемся со времен последней военной кумпании, теперича такого нигде не носят, как разве ещё туретчина какая-нибудь заведет старые порядки...
Об остальном, говоря завершу... Битые прибитые, рваные прерваные ботинки, которые есть просят, имелись на ногах, надеты прямо на босую ногу, довершали общую картину, как нельзя лучше подводя окончательную черту. Мне жаль этого молодого человека, искренне, жаль на него смотреть и его описывать. Ещё забыли, самое главное, штаны, с двумя дырами на обоих коленях и сопли мятые, как иная тряпка (какой пол слишком часто мывали). Сопли это штанины. Ах, да! Лицо всё ж таки гордое, есть в нём что-то возвышенное, черт возьми, хотя гордиться особо, как видите нечем, но нос римский прямой, как будто прилеплен умелой рукой скульптора, чуть ли не от самого Цезаря сюда перешёл. Некий облик, претендующий на аристократизм. Глаза со зверским блеском. Ровный подбородок с ямкой, но худые впалые щёки, на которые спускались длинные слипшиеся чёрные волосы, как у Поганини. Волосы портят, доложу вам, всякое первое впечатление и сводят на нет кажущийся первоначальный аристократизм. Надо сказать, ни отца, ни матери, ни подружки, ни близкого, ни родственника дальнего, ни троюродного брата у этого молодого человека не было в Петербурге. Приехал он в этот городок исключительно по случайности, да так и остался. Как в сказке о Ерше Ершовиче, жил тридцать три года. По началу стал он заводить потихоньку знакомства, как водится у всех молодых нормальных людей, но знакомства не выходили из-за бедности. Не пруха. Была бабка. Наговорщица. Бабка эта сгорела в избе в деревне, с завещанием видать не поспела. Не принято было там так заранее распоряжаться, да и на что завещание-то? Дом-то, извиняюсь извинительно, сгорел со всем имуществом, нового не выстроишь на том месте на его-то деньги. В деревне той ни кола ни двора, хоть плачь хоть стой. Все соседи отвернулись от его бабки, а тем паче от молодого человека. И уж не сыскать в свете никого кто бы завёл с ним дружбу на легкой ноге. Лешак один да сотоно.
И что мне ехать? Откуда ждать вспоможений? И куда письмо-с отправить? На кого жаловаться?- вскрикивал он временами, иногда находясь в полном помешательстве, а ещё хуже одиночестве. Всё ж таки доложили мать их ети, что дом-то сгорел. Нашли такого подзаборного Трифку чумазого мальчонку. А может и не сгорел? Спрашивал он сам себя. Впрочем, он всегда находился в одиночестве, потому что другие особы и побогаче и победнее, разумеется, бежали дурака. Его как-то, как будто не замечали. Со вспомогательством не торопились. Скорей уж, сказали бы, зачах или издох, ирод окаянный. В разговор и в беседу войти не нуждались. Оттого и один. Которые же сами без куска хлеба сидели им не до него. И вот приближался день, как деньги должны в конце концов кончится. И кончились бы совсем, уверяю вас. Непременно. Да еврей помог по имени Случай.
Располагалась каморочка, представьте себе, в самом низу высокого трёхэтажного строения с мезонином. Наверху завсегда шум, гам, топот и музыка гармоническая раздражали слух.
Люблю глядеть я на вечереющее небо в ночной час. Стою и гляжу в окно. Иной раз и не по одному часу даже стою, так случится, любимые вы мои читатели. Вот так и хочется, вот так и хочется, мне иной раз выйти из тесной каморки и полететь куды-нибудь, ну хоть к самому государю на самые именины! Жить во дворце у него и ходить на балы, заместо жены и иметь всего в достатке. Даже карету свою и даже кучера и даже слуг своих. Представляете? Но как ни мечтал об том, ничего этого не было. Как не старался, не мог он взлететь выше потолка своей каморки. Все мечты невероятно далеки на самом деле от действительности, как звёзды в небе. С возвращением в реальность мечты обрывались.
Спал наш герой эту ночь плохо. Денег у него оставалось все на всего семнадцать рублей. И работы и места у него нет. И рад бы заработать любыми путями, но не имеется возможности. Снились ему в ту ночь ужасные сны. Черти невозможные! Снился такой круг, в нём сидит татарин и пальцем его к себе подманивает, а ещё там, где сюртук с вечера весил, то есть, где висит, этот самый сюртучище, вдруг начал ни с того ни с сего, этот самый предмет одежды выкидывать разные невероятные штуки. Зашевелился на плечиках, обратился в зелёную рожу дьявола с золотистым блеском в глазах и пошёл гулять туда сюда по каморке. Снов полная голова, а душа, прямо скажу, в ту ночь из пяток не выходила. На утро, слышит, зашёл кто-то, а он прямо в одежде лежит на своей постели по серёдке. Вид тут уж не слишком, сами догадались, получается расфуфыренный. Даже неопрятный, прости меня господи. Ноги босы. Ноги выставлены грязные и потные. Чего уж, где уж тут учиться обходительности и вежливости, когда и опрятности этой самой в помине нет. Сам заспанный, эдаким крючком свернулся, негде тут с опрятностию привыкать жить. Смотреть и смотреть-с за обликом, милостивый государь. Приоткрыл глаза. Видит барышни. Одна, та, что постарше, говорит, не замечая хозяина, - Мне, кажется, здесь воздуху мало-с! Ой, я задохнусь! (Нащупав хозяина правой рукой.) Ой, извините, пожалуйста! (в сторону) Что-с? Что-с? Говоришь не тут? На два этажа выше? (Опять обращаясь к хозяину, который сделал попытку что-то сказать.) Это не к вам. Ой, извините, верно, ошиблись! Извините, пожалуйста, что потревожили в столь ранний час! (в сторону) Клаша! Пройдём, душенька, выше. Мы видно к ним в чулан попали. А здесь нагажено и котяра ихний спит. Эй, Стешка, бери чемоданы! Подлец этакий и шляпки не забудь. Мы, что ли, будем это всё носить!?
И Стешка покорно брал чемоданы и шляпки, толкался нескромно в проходе и выходил в след за барышнями, фыркая ругательства себе под нос. Барышни страшные якобинки. Я же лежал распущенный расслабленный неподвижно и глядел отрешённым взглядом, как заходили и выходили ко мне незнакомые люди.
II
Однако в мире что-то творилось и происходило постоянно. Нового, например, уйма. В сём малюсеньком модном городишке был разгар весны. Лег в первом часу ночи. Встал в десятом часку. Пока, как обычно, лежал, задумал сбегать за пирожками с яйцом и рисом. Пришёл в это время в голову вздор сущий, то есть сделаться писателем. Таким, как Гоголь или чуть поменьше, хотя бы как Салтыков-Щедрин... Чем, дескать, мы хуже? Слава богу, писать и читать умеем, то есть в студентах ходили. Тут и явилась мысль купить бумаги, перо и попробовать на сём поприще незамедлительно, не отходя, так сказать, от станка. А вдруг получится! Стал изготовляться под вечер писать. Свечу зажёг-с. Подготовлялся к этому весь день. Ещё с часов одиннадцати ходил, как полоумный, взад и впёред, пока тошно не сделалось на душе и в желудке. На лице мина такая, как будто бы слабительное принял или живую лягушку целиком проглотил. Перед самым началом страшно тряслись руки. Утекло много времени, пока собрался с одолевавшими со всех сторон мыслями, зачал так: "бабушка моя Гелания Александровна Атрака имела-с любить балы. Отец имение, при том в двадцать душ, пропил и от должности в казенной палате отказался самолично. Других подробностей не знаю..."
Не закончил. Повествование повисло. Начал заново, но из начатого заново ничего дельного не вышло. Ничего не выйдет, - подумал он. Рассердился тогда, конечно сильно, неимоверно сильно, принялся писать в другой раз. Вышел рассказ. Не долго думая, назвал рассказ коротко "Протест". А чему протест? Кому протест? Перечитал с удовольствием. Понравилось. Сложил лист вчетверо, спрятал в карман мундира. Он сам когда-то ещё в статских ходил. В четырнадцатом классе коллежским асессором. А ну думает, как завтра пойду за пирожками да зайду по пути к самому главному редактору со своим "Протестом". Вот обрадуется-та редактор-та этот самый-та. То-то возрадуется!
Так и сделал по утру. У редактора очередь. Народу куча, тьма тьмучая! Капище невежд собрались вместе. Все бубнят каждый на свой манер никто никому слова сказать не даёт. И таких придурков, как он, десятка три. Все на лавках, а кто и под лавками. Все в коридоре сидят. Все в ожидании.
Вот прошло часов пять, народу по маленьку убавляется, да никак не убавится. Одни приходят, другие уходят. Сидят, как в воду опущенные. Уходить самое главное никто не желает. Все с убеждениями. Все настойчивые. Вот до чего человеки упорные!
Вдруг на радость заметили, подходят к нему и его без очереди пропускают. Видят новичок. Редактор с брюшком по кабинету расхаживает. Чай с лимоном, гад, пьёт. Пол кабинета ковром персидским застелен. На стене часики с кукушкой ему поддакивают каждую секунду.
Я находился об то время в покойном кресле. Чёрт его знает, кто меня туда посадил. Не помню, под впечатлением был.
Перечитав раза три последнюю строчку рассказа, редактор как-то неестественно потемнел лицом и потребовал шёпотом,- Выйди вон!
Ни о чём более не заботясь, я моментально вышел и больше этого тупого редактора не видел. Правда, редактор меня также не наблюдал, но он мне потом долго снился по ночам.
Случай бы этот навсегда, пожалуй, забылся, стёрся из памяти да вот беда помутился у меня рассудок так основательно, что вам даже этого как следует не представить. В ту же ночь написалось само собой у меня что-то объёмом с малую малороссийскую повесть. Бумага вся извелась до последнего листка. Чернила до последней капли. Дописывать собственной кровью пришлось. С горем пополам дописал. Свернул повесть, названную мной "Сладости" в трубку. Думал, редакторы сладкое любят, сразу руками к тексту прилипнут. Как бы не так? Отправился налегке опять, но только уже к другому редактору.
Никого не застал. Вошёл в кабинет. Сел прямо в кресло, дожидать начальство.
Начальство в лице редактора явилось часом позже. Я раскланялся, даже подпрыгнул, как следует, чтобы казаться выше ростом, так как редактор пришёл не один, а в обществе прекрасных дам. Расцеловал галантно и старательно обеим белоснежные ручки, передал коротенькую повесть из своих пакш в холёные руки длинному и худому мужчинке извращенцу, лет тридцати, с крупными бородавками на щеках. Каждая с добрый екатерининский пятак.
Г-н редактор читал быстро, видно курсы скорочтения посещал. Одним взглядом охватывал всю страницу, мгновенно соображал о чём речь и перелистывал. Создавалось такое впечатление что он что-то ищет между страниц. При том не остановился ни разу. Никакой заминки не случилось. Только уже по окончании побледнел малость. Видно перед дамами старался не осрамится, то есть сдержанно так принял, не дошёл до крайности, не допустил нервозности в побледнении, раздражительность свою скрыл и утихомирил, сукин сын.
Весьма спокойным и ровным голосом объявил, глядя прямо в глаза, - Могогой чеговег! Вы мегзавец! Я прошу вас богше не пгигогить! Не тгегожте меня по этагим пустягам. Ваша пачготня, пгямо сгажем, не засгуживает нигагого внимания с нашей стогоны, хотя бы магеньгого. Это нигуга не гогится!
- Уточните, -удивился я, краснея, - почему это не годится?
- Пгямо сгажем,- горячась выкрикнул редактор, так что дамы присели. Не обращая никакого внимания на перепугавшихся дам, он продолжал, - пожагуйста, не спгашивайте! Оггно я знаю, что самого гаже наиггупейшего интеггигента гиссегента в наш вег-с вы хуже в сотню газ. Богьше нигогга не пишите-с. И, пожагуйста, погиньте наш габинет, в готогом вы очутигись без моего на то газгешения. Может быть загезги в огно? Не таг ги?
- Нет. Я не влезал в окно. Я вошёл в дверь. Она была открыта. Меня сердце позвало.
- Ну таг погите г своему сеггцу вон!
- Каков нахал! - разозлились дамы, - и ещё смеет перечить нашему Костику! Вон, вас просим! Вон! Вон, мерзкий и гадкий мальчишка, по имени Гаврик!
Я вышед.
В этот же день я поспешил со своим произведением к третьему редактору. Этот редактор встретил меня дружелюбно. Он хохоча прочёл всю повесть.
Потом, сказал, сохраняя на лице весёлую улыбку,- Принять, никак не можем! Отсутствует мысль. Нет связующего звена-с. Ха-ха-ха! Да и в своей основе, собственно, глупейшее безобразие делается. Птьфу на тебя! Птьфу на него! Прости меня, Паша!
И набожно крестился и вставал на коленки перед образом в углу, оборачиваясь спиной.
Какая ещё мысль? Какое звено? Что тебе взбрело в голову кричать на меня? Чего ты набрал в свой мягкий как яичная скорлупа череп? - хотел я у него спросить да постеснялся.
Явившись на этот день уже к четвертому редактору, неожиданно произошло нечто странное, то есть не со мной, а с редактором. Он посоветовал продать ему эту повесть. Это было так неожиданно. После того, что со мной сегодня произошло, что я даже отказываюсь хорошенько передавать это словами. Сначала - отдай - говорил, а потом уже давал рубль.
- Никому, говорит, только не показывайте! Вона, она у вас какая жёлтая! Сожгите лучше, - советовал он, пряча за спину похотливые руки и крутился вокруг своей оси, как солдат на плацу.
Я не стал жечь.
На следующий день я пришёл к нему опять.
Прямо с порога не здороваясь, он мне крикнул,- Продайте, коли желаете! Не тяните! Время у меня казённое. Каждый час рубль.
Спросивши - за сколько? Я продал.
На мой вопрос он ответил категорично и бесповоротно, -Три рубля! - и показал ассигнации.
- Ровно три рубля за мечту? - сказал я.
-Нет, - сказал он, - ровно это два рубля, а три это совсем не ровно. Пересчитайте!
Что было делать? Я продал. Прихвативши в спешке совсем не ту вещь, за которую предназначались деньги, вместо "Сладостей" - уже достаточно известных в узком кругу редакторов, я отдал свой "Протест". Редактор дуб, конечно, подмены не заметил. Я ж был таков. И три рубля со мной.
III
В разбитых чувствах я плёлся по тротуару и не замечал лиц прохожих. Кто-то посмотрел, как скособочило меня, чтоб посмотреть, как скособочился сам. Помню только, как столкнулся с каким-то мужчиной на какой-то улице лоб в лоб.
Мужчина этот был нарядно одет. Столкнувшись со мной, поспешил меня выругать. Не помню, правда, как он меня назвал, но помню что это мне не понравилось жутко. После этого он долго поправлял свой сиреневый галстук. У него был галстук сиреневого цвета. Такой сильный сиреневый галстук. Да, именно, о таком я мечтал всё своё детство.
Остановившись вдруг перед каким-то парадным подъездом предо мной оборотился почтительный швейцар с отвисшими книзу щеками.
- Прошу-с, ваше высокопревосходительство, - отчеканил он мне и пристукнул каблуками, - все аристократы уж собрались. Вас только ожидаем-с!
Говорил он басом, глядя при этом на меня в упор. То ли по недоразумению то ли по испугству.
-Батюшки-светы! - выглянул из-за широкой спины швейцара какой-то незнакомый прохожий, видать посторонний мужчина. - Мы за столом. Просим клятвенно. Три человека уже кушают-с. Генералы просили открыть шампанское. Полнейший фурор-с. Анекдот-с. Произведен из собственного организма. Только что-то вы одеты-с, не качественно? Впрочем, всё вздор. Не ожидали-с. Вас-то мы как раз просим-с. Хи-хи-хи!
Лакей вслед за ним, в такт попал, да так по-русски да так громко, раскатисто, громом, знаете, поразил, - Ха-ха-ха!
Честное слово, о том, что происходит вокруг, я не имел никакого понятия. Некогда даже мне было объяснять, что верно ни за того принят. Прокричал только,- Меня зовут... Меня!
Они лакеи эти,- Что вы?! Знаем-с! Знаем-с! И весь город вместе с нами тоже знает!
-Как весь город? Уже? - удивился я.
- Да вот, так вот, весь город гуртом прознал. Вы да Михал Михалыч Крокисист- уважаемые люди, получается! Так и в печати об вас прописано!
- Какой такой оптимист? - спросил я. Но по всей видимости меня вообще там никто не слышал.
- Вы перед нами клопами действительно действительный тайный тайно советник наипервейшего ранга при покойной императрице нашей!
- В какой такой гробнице?
Все лакеи хохотали немилосердно.
- А где же ваш экипаж Михал Михалыча? - спросила поросячья рожа с генеральскими эполетами на плечах, - препроводить мы бы тоже-с препроводили. За кухаркин стол.
- Нет экипажа! И кареты нет! - громко сказал я, чтоб меня услышали наконец. Не тут-то было!
- Ну и хер с ним! - отвечал ему в тон генерал, не чуть не стесняясь в выражениях.
- Уехал! - подхватили все столпившиеся вокруг меня генералы с лакеями.
- Знать, уехал, - вздохнул наконец Фёдор Фёдорович, - ну и... Ну и что ж из того? Будьте покойны сперва. Хитрейший и любезнейший здесь! Мы это, рассуждали, как это, Михала Михалыч? Хе-хе-хе! Прибыли! До смешного поднялись! Да в какой роковой для России час! До смешного! Как последний... этот самый... как прохиндей! Как у вас, кстати, миллиёны поживают?- склонившись и между делом тихонько приобняв меня за плечи,- ну, ладно! Пускай шалят! И никто... никто уже давно об этом... никто не ведает. Впрочем, вам со своей-то высоты будет завидней завсегда. Что? Видней будет, говорю. Правильно? Михал михалыча бы увидеть! Покалякать! Уж простите за зевоту душевную и прямоту скупердяйскую! Простота то, говорят, до Киева доведёт! А пустота-то хуже воровства. Уж простите. Простите меня, дурака Федьку о трёх женах с пятьюдесятью сыновьями. То есть бедняка Федьку!
Между тем этот бедняк Фёдор Фёдорович прохвост был ещё тот. Двухметрового ростища с огромадным пузом-бочоночком.
Заведён я был в огромнейший зал, где от блеска золота и серебра ослеп в первую минуту. Подвели к столу. Усадили, как царя, в трон. Каков стол! С ума сойти! Длиной на метров пятьдесят! За ним всяких особ не сосчитать! Кушаний разнообразнейших! Жуть за живот хватает! Слюни текут ручьями! И этого и то, и того и этого, и этакого и разэтакого, и рябка и сёмжинки, и кальмара и осьминога, коньячка и наливочки, арбузика и кренделька с сахаром, спелый виноградик и внушительный ананас, рюмочка рейнского, устрицы, стопочка портвейна, кружечка глинтвейна и бокал красненького сухого, вилочка с изумрудиками, ножичек с бриллиантиком в рукояточке.
Не успел я в раж войти.
Распробовать хорошенько весь этот кулинарный изыск, так как ничего неделю не ел. Маковой росинки во рту не было. Не ел, не пил, кроме холодной воды, ничего. Вина год никакого не употреблял.
Как надо мной два лакея встали и говорят, схвативши за локти, - Кто допустил? Это не проходной двор!
- Я этот самый... Ну... как его чёрта? Си.. сиси.. сист? - успел кое-как промямлить я с набитым ротом. Пытаясь хоть за что-то уцепиться в памяти. Не вышло.
И по всему залу сразу заохали и заахали.
- Не тот! - кричат. - Генерал ошибился! Заминочка вылезла! Швейцарец подлюка перепутал! Кто велел запустить эту животную прорву? Эту животину ненажрущую? Как смогли спутать тайного советника Михал Михалыча с эдаким сбродом уличным?
Вот в чём вопрос! Достойно ли смеяться? (и так далее по тексту).
- Это непоправимейшая ошибка нашего века! Вешать виновников. Убивать лоботрясов! Наказывать наказуистов! Самым строгим обрезом! Ну и что, что рост? Лицо? Ну и что, что лицо? Схож? Ну и что, что похож? Не смогли знать? Муховоды, вы все здесь! Богоотступники, тоись! Ну и что, что не смогли узнать?
Короче, буча началась страшная.
- Я вынужден разжаловать Фёдора Тимофеевича Арбузова! - пробубнил негромко заявившийся внезапно сам Михал Михалыч.
За ним вбежал Михал Алексашкович и ввернул под сурдинку. - Также всех присутствующих генералов! В отставку всего генеральского кабинета!
Меня поразило то, как последний был на меня похож, только постарше. Я онемел.
- Что ж вы, подлецы, мать вашу, делаете? Почему меня не встретили, сукины дети? - вопил Михал Михалыч, как на парадском плацу, расхаживая между рядами вытянувшихся в струнку лакеев и генералов в одинаковых парадных костюмах.
После этих слов вместе со мною онемели бы все остальные обыватели, если бы они там конечно имели честь присутствовать.
Властный голос продолжал греметь, набирая силу.
- Я обращусь к самому государю на вас с жалобой! К самому венценосному супругу нашей дорогой императрицы!
- Спасите! Простите нас! На колени перед вами станем, отец родной! Молиться молитвенно станем!
- Просить станем! - зароптал зал.
И вся эта тьма народу, сколько всех было, не исключая дам, генералов, их жён, ублюдочных сыночков и прочих господ опустилась на свои толстые оплывшие жиром колени и коленки и хором заголосила, перебивая друг друга, как не спевшимся хором. Мне даже не удобно стало стоять одному со своим двойником.
Михал Алексашкович хоть и был препорядочный жук, но общество не мог не простить, потому что опять же куча родственников собралась, сестёр и братьев почему-то, племянников и племянниц оказывается. Посторонних-то, между прочим, никого не было. Все свои. И наказывать строго, кого бы то не было, со всей очевидностью было жалко.
Только поэтому и простил.
А как обернулся - увидел меня. Так и скрасел, как рак. Не хуже редактора.
- А это кто?
Тело Михал Алексашковича тут же подхватили добрым десятком рук. Иначе упал бы в оморок этот самый Сашкин. Иначе оно упало бы на пол, будучи в глубоком обмороке, это самое Михала Сашковича. Вот! Таким образом, ценой неимоверных усилий, Михал Алексашкович устоял на ногах, будучи абсолютно в невменяемом состоянии, больше скажу, под кайфом, схваченный схваченными событиями, с расставленными в разные стороны ногами и раскинутыми руками. Хотя об этом уже и сам подхваченный под руки не подозревал. Его лицо усиленно опрыскивали водой и натирали старательно льдом, обёрнутым в бархатные платки и белоснежные воротники. Щёки, у внезапно успокоившегося, нервно вздрагивали.
Меня мигом уложили на пол лицом вниз. Я пришёлся почти рядом с Михал Алексашковичем. Его относительное соседство грело меня недолго. Затем также бесцеремонно под церемониальный марш меня вздёрнули за шкирки два дюжих молодца из ларца и выпроводили чёрным ходом.
Я оказался на тёмной улице, под вечерним небом, на свежем воздухе, стоя на булыжной мостовой. На устах моих не обсох ещё сладковато-приторный заморский коньяк с каким-то странным названием из трёх букв. Я облизал губы сухим языком. Вздохнул, откашлялся и побрёл.
IV
Многие ночи! Многие ночи, думал я, и не было мне успокоения! Только помню, как искал успокоительный сон, который потом снился мне в последнюю ночь.
Толстый городовой бежал за мной и стрелял из пистолета навскидку не целясь. Тайные советники раскатывали в бричках, с открытым опущенным верхом. Потом зарумянилось небо. Я запер дверь в каморочке. Я был один. Как всегда пеньковая верёвка хорошо пришлась к потолку. Мне не трудно оказалось встать на табурет. Шея моя внезапно очутилась в окружении этой самой шероховатой верёвки.
Следующим мгновением, крикнув, - Помилуй мя, господи! - моё тело отказалось повиснуть. Я отшатнулся и шарахнулся от петли.