Пелевин Виктор : другие произведения.

Непобедимое Солнце. Книга 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

  Виктор Пелевин
  Непобедимое Солнце. Книга II
  No В. О. Пелевин, текст, 2020
  No Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
  ⁂
  К завтраку вышли только Со и Тим – дети, видимо, сильно вчера притомились и спали.
  Проглотив омлет с салатом из авокадо, я налила себе чаю – и поняла, что самое время задать уже давно занимавший меня вопрос.
  – Скажите, а Раджив знает о Камне? Майкл и Сара знают? Как ко всему этому относится ваша семья?
  Тим и Со переглянулись. Тим усмехнулся.
  – Эти трое вовсе не наша семья, – сказал он.
  – А кто они?
  – Персонал, изображающий наших непутевых деток. Мы им платим приличную зарплату, а они ни во что не лезут. Их задача – курить дурь, чтобы ею за версту разило от корабля, и приводить сюда разных фриков. В общем, следить за тем, чтобы шторы вокруг Камня были задернуты самым плотным образом.
  – Какие шторы?
  – Я фигурально выражаюсь. Камень надо особым образом прятать. Это психоактивный объект.
  – В том смысле, что он думает?
  – Нет, – ответил Тим. – Вернее, я не знаю. Со, объясни.
  Со улыбнулась.
  – Камень активен в том смысле, что его близость могут заметить медиумы и чувствительные люди. Они ощущают… как бы это сказать, притяжение тайны. Легкую тревогу, возбуждение. В общем, исходящую от Камня вибрацию. Так его раньше и находили. Но если постоянно держать рядом компанию укуренных придурков, эту тонкую вибрацию можно замаскировать другими, куда более грубыми. А если время от времени приводить свежих фриков, Камень можно скрыть полностью. Спрятать за плеском нечистого сознания как за шторой.
  – Ага, – сказала я. – Вот зачем тут эти борцы с системой и прочие анархисты.
  – Анархисты, шестнадцатые референты, кто угодно. Новые люди, попадающие в орбиту Камня, на время изменяют его вибрации. Как будто Камень собирает опыт. На время он становится незаметен. Думаю, шестнадцатого референта хватит дней на пять. Потом опять надо будет искать свежих идиотов. Так что у Раджива, Майкла и Сары не такая простая работа. Жесткий график. И вредно для легких.
  – Я знаю многих, кто записался бы к вам на собеседование, – сказала я.
  Тим развел руками.
  – Пока вакансий нет.
  – Ребята справляются, – кивнула я. – Я решила – вот она, настоящая современная семья. Прямо голливудская классика. Мать не может до конца принять гомосексуальность сына, потому что она родом из реакционной Рашки…
  Со улыбнулась.
  – Generation gap, – продолжала я, – отцы и дети…
  Замолчав, я задумалась, почему так говорят – «отцы и дети». Ну да, был такой роман у Тургенева. Интересно, а «дочки-матери» – тоже чей-то роман?
  – Наша семья, – сказал Тим, – не Майкл и Сара. Это Камень и ты.
  – Спасибо.
  – Не благодари, это та еще семейка. Фрэнк тоже был одним из нас. Но мы его потеряли. Хочется верить, что скоро в нашем семействе появится кто-то новый.
  И Тим выпучил на меня глаза.
  – Вы к тому, что я должна его привести?
  – Ты сама слышала Фрэнка, – ответила Со.
  – Я пока не знаю, как его искать. И где.
  – Мы тебя не торопим. Но надеемся, что ты обо всем помнишь сама…
  Еще бы, подумала я, забудешь такое.
  – Через несколько дней «Аврора» поплывет на Тенерифе, – сказала Со. – У тебя есть шенгенская виза?
  – Есть.
  – Хорошо, – сказал Тим. – А дальше мы запустим тебя в свободный поиск. Не потому что нам не нравится твое общество. Оно нам очень нравится, Саша. Но ты должна найти танцующего.
  Мне понравилось это «запустим тебя в свободный поиск». Как будто я была дроном, взлетающим с авианосца. Впрочем, может быть, я им теперь и была.
  Я совершенно не представляла, что делать – но решила не торопить события. Пусть завтра само позаботится о себе, ведь так, учителя и махатмы?
  Воображаемые махатмы благостно кивнули, и я успокоилась. В конце концов, духовные учения хороши тем, что в них можно найти оправдание для любого образа действий. Ну правда для любого. Неохота на работу идти – не десять ли птиц покупают за два ассария? А о каждой господь лично заботится, вельми же ля-ля-ля… Хочешь кого-то убить – не мир я принес, но меч, а конкретно – двуручную катану, с которой сейчас и познакомлю собравшихся…
  Будущему пророку на заметку: три раза фильтруй базар. Каждую фразу выпилят из контекста и возьмут на вооружение. И хорошо, если мирные лентяйки вроде меня, а не какие-нибудь рыцари регресса из исламской теократии, докручивающие в подвале водородную бомбу.
  Кстати, американцы же давали своим бомбам имена – типа, «Толстяк». А как назовет свою бомбу исламская теократия? Это очень ответственное решение, потому что название будут часто повторять на кабельных новостях. Наверно, муллы даже наймут какое-нибудь западное агентство для правильного брендинга – наши же нанимают. Будет называться, например, «Mother of all Selloffs». Или «Dow Nemesis». Или «Wall Scream»1.
  Ох, как скачут мысли. Ну что же, Тенерифе так Тенерифе. В Стамбуле вроде никаких дел…
  И тут я вспомнила про дело, которое было у меня в Стамбуле.
  Ахмет Гекчен. Я как-то совсем вынесла это знакомство за скобки. Психологи называют такое вытеснением. На самом деле непонятно было, как правильно поступить – рассказать Со и Тиму? Или сначала встретиться?
  Главное, этот Гекчен вовсе не запрещал про себя говорить. Он только сказал – если спросят. Запрети он, и я бы точно не стала молчать. Но он разрешил. А меня не спросили.
  На следующий день я решилась. Сказав Тиму, что еду в центр поглядеть напоследок на древности, я взяла такси до Софии, вылезла на одной из прилегающих улиц – и набрала сфотографированный номер.
  На том конце отозвались по-турецки. Знакомый голос.
  – Алло, – сказала я, – здравствуйте. Ахмет?
  – Да, – ответил Гекчен по-английски. – Кто это?
  – Саша. С которой вы летели в самолете. Я через несколько дней уезжаю из Стамбула. Это последняя возможность встретиться.
  – Ага, – сказал Гекчен. – Александра. Ты где?
  – Я в центре. У Софии.
  – Хочешь приехать ко мне?
  Я подумала. Стамбул, мамелюки, наручники. И так далее.
  – Нет. Может быть, вы приедете в центр?
  – Боишься, – вздохнул он. – Я понимаю. Хорошо. Жди меня у…
  Он сказал что-то похожее на «орме дикилиташ».
  – Простите?
  – Обелиск Константина. Не колонна Константина, а обелиск. На древнем гипподроме. Еще называется «walled obelisk». Пока я буду ехать, ты как раз не спеша дойдешь.
  Все-таки я попала на гипподром. Не мытьем, так катаньем. Или, вернее, не Мехметом, так Ахметом.
  Когда я подошла к обелиску, Гекчен был на месте.
  В прошлый раз он показался мне божьим одуванчиком. Одуванчик Аллаха. Свежо звучит. Но теперь Гекчен им уже не выглядел. На нем был серый костюм, синяя рубашка и желтый в полоску галстук, и еще он аккуратно постригся и укоротил усы. Его вполне можно было принять и за бизнесмена, и за полицейского начальника. Респектабельный турецкий джентльмен.
  – Здравствуй, – сказал он. – Ты здесь уже была?
  – Где «здесь»?
  – На гипподроме. Пойдем пройдемся, чтобы не привлекать внимания…
  Он взял меня под руку.
  Я не знала, какие в Турции правила proximity и личного женского пространства – и вообще, значат ли эти слова что-то кроме персонального угла в гареме. Но Гекчен был само приличие, и я безропотно пошла по променаду рядом с ним.
  Постепенно я успокоилась. Вернее, поняла, что до этого безумно нервничала.
  – Лучшее место для прогулки, когда приезжаешь ненадолго в Стамбул, – сказал Гекчен. – Знаешь, что тут было раньше? Вот здесь, где мы идем, проносились колесницы. А вот тут, где стоят обелиски, был центр трека. В смысле, той зоны, где проходили гонки. Здесь выставлялись сокровища античного искусства. Гонки на колесницах в древности были сердцевиной политического процесса – и я думаю, что наша цивилизация постепенно вернется к чему-то подобному…
  – А какая в гонках политика? – спросила я.
  – Болельщики делились на партии. Синие, зеленые и так далее. Это было примерно как наши парламентские объединения. В самом прямом смысле. Болельщики «синих» или «зеленых» могли организовать в стране революцию. Вот прямо здесь, – Гекчен обвел рукой вокруг, – в один день погибло сорок тысяч болельщиков.
  – Что, была такая давка?
  – Нет, не давка. Это были участники восстания «Ника», болельщики «зеленых». Они хотели устроить самый настоящий госпереворот. Гипподром служил им чем-то вроде штаба и главной базы. А солдаты Нарцесса – это такой византийский полководец – закрыли выходы и вырезали всех, кто тут был. Всех вообще…
  Я поглядела в окружающую пустоту уже с гораздо большим уважением.
  – Здесь что, были стены?
  – Да. Как бы Колизей, сильно вытянутый в длину.
  Мимо проплыл гранитный египетский обелиск, такой гладкий, аккуратный и высокотехнологичный, что рядом с ним византийские барельефы пьедестала казались торопливой халтурой. Обелиск покоился на четырех металлических кубиках под углами – фактически висел в воздухе. Выглядело это как-то не слишком надежно. Даже подозрительно.
  То же относилось к Гекчену. Почему я вообще ему верю?
  – Скажите, Ахмет, а кто вы на самом деле?
  – Я профессор в Стамбульском университете. И приехал сюда прямо после семинара.
  – Вы изучаете… Ну, эпоху Каракаллы?
  – И ее тоже, – усмехнулся он. – Поздняя античность – мое хобби. Но вообще-то я специалист по суфийской поэзии. Ты уже видела Камень?
  Я кивнула.
  – И знаешь, что это такое?
  – Да. Ритуальный объект из Сирии. «Бет-эль», как тогда говорили. Дом бога.
  – Ты знаешь, какую роль Камень сыграл в жизни императора Элагабала?
  – Знаю, – сказала я. – Император танцевал перед ним, когда был маленьким.
  – А ты знаешь, почему Камень называли «Sol Invictus»?
  – Насколько я помню, «Sol Invictus» – один из титулов бога Солнца. То же самое, что «Элагабал». Римский культ конца третьего века.
  – Если бы ты сдавала мне зачет, – сказал Гекчен, – я бы, конечно, тебе его поставил. Но в действительности все обстоит иначе. «Sol Invictus» – не бог Солнца, а именно этот камень. Хотя потом так стали называть и солнечного бога тоже. Смысл у этого названия не такой, как кажется. И Камень – тоже не совсем то, что тебе сказали.
  – А что мне сказали?
  – Ты полагаешь, это некий магический артефакт, способный творить чудеса и управлять событиями. И это действительно так. Но на самом деле все гораздо серьезней. «Sol Invictus» – это объект, создающий всю нашу реальность. Так называемый «центральный проектор».
  – Так называемый – кем?
  – Теми, кто про него знает. Так природу этого объекта объясняли существа, стоящие выше нас. Гораздо выше. Сохранились записи, которые я обнаружил…
  Так, подумала я, интересно. Это он вообще серьезно? Про высших существ и так далее? Не будем на всякий случай возражать. Вдруг он нервный.
  – Но Тим не хочет со мной говорить, – продолжал Гекчен. – Просто не хочет… Он меня избегает.
  Значит, они знакомы, поняла я. Ну и слава богу.
  – А почему такое странное название? Почему «центральный проектор»?
  – Потому что все без исключения в нашем измерении – его порождение. Включая нас с тобой, этот разговор и даже само наше измерение. Названий у него много. «Камень философов» – одно из них. Другое – «фонарь Платона». Имеется в виду источник света, который создает платоновскую пещеру и все ее тени. Третье – «шарнир реальности». Считают, что этот объект создает как бы разрывы в истории, после которых ее направление непредсказуемо меняется. Но это просто побочный эффект. Самое точное название – проектор «Непобедимое Солнце».
  – А почему «Непобедимое»?
  – Потому что ему не может противостоять ничто. Картинка на экране не может угрожать проекционному аппарату. Для картинки на экране проектор – это непобедимое солнце.
  – Позвольте, – сказала я, – но ведь можно взять обычную кувалду и разбить это «Непобедимое Солнце» на куски.
  – Нельзя, – ответил Гекчен. – Вернее, можно – если подобное состояние реальности будет спроецировано «Непобедимым Солнцем». То есть создано самим проектором.
  – Значит, – сказала я, – если разбить кувалдой простой булыжник, это сделаем мы. А если разбить кувалдой Камень, это произойдет по воле самого Камня, и все устроит он сам?
  Гекчен смущенно засмеялся. Вид у него был такой, словно я высказала безумно свежую мысль, которую сам он прежде не решался допустить себе в голову.
  – Извини, Саша, но вот сразу чувствуется, что ты из России. Первая мысль – взять кувалду и разбить. Это ваш национальный способ познания реальности?
  Мне стало обидно. Даже захотелось напомнить про взятие Константинополя. Еще непонятно, кто тут с кувалдой… Хотя, с другой стороны, это ведь не Гекчен его брал. Он вряд ли бы справился, с кувалдой или без. Мне стало смешно.
  – Что-то вроде того, – сказала я. – Часто помогает. И метод кувалды, кстати, не обязательно наш. С Камнем это уже делали. На каждой маске закреплен его кусочек. Вот тут.
  И я показала на лоб.
  – Я знаю, – кивнул Гекчен. – Эти маски – тоже часть центрального проектора. Инструменты, с помощью которых с ним входят в контакт. Примерно как пульт от телевизора. Поэтому на каждой маске есть осколок Камня.
  – Вы можете доказать, что говорите правду?
  – Нет, – ответил Гекчен. – Доказать я ничего не могу.
  – То есть все это исключительно вопрос веры, правильно я понимаю? Вот есть большой черный булыжник. Именно он создает все остальное, хотите верьте, хотите нет…
  – Ты говоришь в точности как другие, – сказал Гекчен. – И я понимают их логику, поверь. Точно так же рассуждали софисты в третьем веке нашей эры. Это действительно во многом вопрос веры. Как и все прочее в нашей жизни. Но есть очень древняя и почтенная традиция, связанная с этой верой. И я, как ученый, ни за что не поверил бы в такое, если бы у меня не было для этого самых серьезных оснований.
  – Каких?
  – Саша, – сказал Гекчен, – вот представь, что ты много лет изучаешь какую-то историческую тайну. Читаешь обрывки рукописей, соотносишь свидетельства очевидцев, постигаешь символический смысл стихов и парабол. Нигде нет ни одной ясной зацепки. Но постепенно у тебя возникает подозрение, потом оно становится догадкой, а догадка перерастает в уверенность…
  – И тогда, – сказала я, – в дверь звонят санитары.
  Это ему за кувалду.
  – Бывает и такое, – ответил Гекчен. – Но я хочу, чтобы ты меня выслушала. Выводы будешь делать сама.
  – Я слушаю.
  – Где-то с пятого или шестого века историки теряют следы Камня. Но сохранились свидетельства поэтического характера.
  – Это как?
  – Ну, сочиненные разного рода мистиками и искателями стихи о приближении к смыслу смыслов, тайне тайн и так далее. Обычно это считается набором метафор, описывающих восхождение по лестнице познания. Такова вся суфийская поэзия…
  Я кивнула.
  – Большинство подобных памятников просто аллегории духовного пути. Но некоторые из них, я уверен, написаны людьми, знавшими про Камень. Причем через много веков после того, как он исчез с исторического горизонта. Я говорю про эзотерическую поэзию, созданную в кругу Джалаладдина Руми. Я лично обнаружил несколько памятников, не известных раньше. Это не оригиналы рукописей, а поздние копии, и я не могу убедительно доказать свою теорию – но абсолютно в ней уверен. В этих текстах говорится о масках, скрывающих непостижимое, о танце Сущего – и о тайном солнце мира, к которому приближается искатель. Звучит знакомо?
  – Знакомо, – ответила я.
  – Там говорится о невидимом светиле, создающем мираж нашего мира, и еще о том, что дошедший до источника странник может изменить все, поскольку становится солнцем сам… Он понимает, что солнце с самого начала было им, а он был этим солнцем. И тогда искатель танцует с этим солнцем, как с любимой или любимым… сливаясь и разделяясь опять. И так далее – много фигур и образов, стандартных для суфийской поэзии. Не очень хорошие стихи – слишком приторные на сегодняшний вкус, если относиться к ним исключительно как к искусству. Но они весьма информативны, если считать их пошаговой инструкцией по обращению с Камнем.
  – Руми сам об этом писал? – спросила я.
  – Нет. Вернее, тоже писал, но мало и аллегорически. Например, – Гекчен зажмурился, вспоминая, – вот так: «то, что обычному человеку кажется камнем, для знающего является жемчужиной».
  – Почему вы думаете, что это именно о Камне Элагабала?
  – Я не думаю. Я знаю. Но, повторяю, доказать не могу.
  – Очень расплывчато, – сказала я. – Легко может быть и о чем-то другом. А где Камень хранился после пятого века?
  – Точно не знаю. Но я знаю одно. Ты слышала такое слово – soltator? Понимаешь, что оно значит?
  – Танцующий для солнца, – ответила я. – Примерно такой перевод.
  – Да. В тринадцатом веке им был Джалаладдин Руми.
  – Вы же говорите, он почти не писал о Камне.
  – Писали его ученики и сподвижники. А сам Руми был еще и мастером танца. Он не только сочинял стихи, он танцевал. Кружился на месте, раскинув руки в стороны. И все. Это был его метод общения с Камнем. Кое-что он писал – но не о Камне, а о себе, танцующем…
  Гекчен опять зажмурился.
  – «Растворись в Сущем, которое есть все… Рассудок – это тень, отбрасываемая солнцем, бог – Солнце… Танец – это радость бытия. Я наполнен ею. Кожа, кровь, кости, мозг и душа – нет места для неверия или веры. Ничего в этом существовании кроме самого существования…»
  Я остановилась, чтобы он случайно не споткнулся, и Гекчен остановился вместе со мной.
  – Руми был очень загадочной личностью, – продолжал он. – Его фамилия, или прозвище, означает «Римский», «из Рима». Чтобы объяснить такую странность, ученые придумывают самые экзотические объяснения. Вроде того, что уже завоеванная мусульманами Анатолия когда-то была частью Восточной римской империи, где ее называли «Румом», и поэтому Джалаладдина прозвали «римлянином». Но у Руми была совсем другая связь с Римом.
  – Какая?
  – Такая же, как у Камня. Потом, когда Руми умер, его танец стали широко копировать последователи. А Камень опять исчез.
  – Куда?
  – Я не знаю, куда, когда и как. У меня такое чувство, что он появляется и исчезает необъяснимым образом, иногда делая себя доступным людям. Турция, Сирия, Египет, вообще Средиземноморье и окрестности. Логику его перемещений я не могу до конца понять.
  – Вы говорите много интересного, – сказала я. – Но неужели вы действительно верите, что это источник всей нашей Вселенной?
  – Да.
  – А почему, скажите, он имеет форму треугольного камня с выщербинами на поверхности? Почему источник нас с вами, галактик, звезд, всяких туманностей и даже пространства между ними – это черный конус из базальта? Вам не кажется, что получается как-то… Ну, не в рифму?
  – Я понимаю, – сказал Гекчен. – Это хорошее возражение. Очень умное и тонкое. Но камень сам по себе – не источник всего. Это просто… Как бы выразиться. Просто указатель. Он указывает, что источник доступен.
  – Что он где-то близко?
  – Что он доступен, – повторил Гекчен. – Все «близко» и «далеко» появляются из этого источника. Когда ты видишь Камень, источник открыт. Если знаешь, как управлять им, ты получаешь власть над Вселенной. Это как бункер с ядерной кнопкой. Красная кнопка – просто круглый кусочек пластмассы, в котором нет ничего особенного. Но если нажать на нее, произойдет много интересного… Вот точно так же Камень Солнца – это просто камень. Но он очень опасен. Многие глобальные потрясения за последние несколько тысяч лет так или иначе связаны с ним. Мало того, он может вообще уничтожить человечество.
  – Вы же говорите, что дело не в Камне?
  – Дело не в Камне. Но других врат к центральному проектору не существует. Если кто-то уничтожит Камень, с проектором ничего не произойдет. Но врата закроются, и человечество избежит страшной опасности.
  – Хорошо, – сказала я, – а почему проектор, создающий весь видимый космос, находится именно на Земле? Почему не на Марсе? Почему он связан именно с этим камнем, а не с горой Арарат, например?
  Гекчен вздохнул. Видимо, он уже терял надежду, что я его пойму.
  – Проектор нигде не находится. Но из него возникает картинка того, что ты называешь космосом вместе со всеми человеческими «где» и «почему». Общая для всех людей. Ты сама ответила себе, когда произнесла слова «весь видимый космос». Космос – это просто то, что мы видим.
  – Но космос есть на самом деле, – сказала я. – Именно поэтому мы его и видим.
  – Нет, – ответил Гекчен. – Мы его видим, и именно поэтому он есть на самом деле. Это даже не вопрос веры, девочка. Это вопрос исключительно порядка слов в предложении.
  – Допустим, – сказала я.
  – С этим проектором связаны великие сущности, живущие за пределами нашей иллюзии. В суфизме их называют «мелек». И я знаю, что они рассказывают людям, изредка появляясь перед ними. Они говорят, что когда-то проектор создавал неподвижную плоскую Землю – и живших на ней простодушных людей, молящихся грому и ветру. Сейчас он создает умных и изощренных физиков, темную материю и разбегающуюся Вселенную, которой четырнадцать миллиардов лет – вместе с доказательствами, что так было всегда. Проектор рисует все, что мы видим и знаем. Но он…
  Гекчен замялся.
  – Говорите проще, – сказала я. – Я блондинка.
  – Проектор не на одном экране с нами. Проектор – это компьютер, выводящий на экран нас и все остальное. Я не знаю, где он, что он такое и кто его хозяин. Но на десктопе нашего мира есть иконка, позволяющая им управлять. Такой черный треугольник, по которому можно кликнуть мышью… Тот, кто может это сделать, и есть soltator.
  – Вот теперь поняла, – сказала я. – Сразу бы так ясно.
  – То же относится и к осколкам. Если от Камня отлетают осколки, это значит, что на экране появляются новые иконки. И все.
  – А как по ним кликать?
  – Танец, – ответил Гекчен. – Если речь идет о Камне – исключительно язык танца. Не знаю, почему, но это так. А маски… Я видел только их фотографии. Может быть, ты по ним кликаешь, когда эти маски надеваешь.
  – А у танца есть какие-нибудь… Ну, правила?
  – Мне они неизвестны. Я полагаю, ты осведомлена лучше.
  – Почему вы так решили?
  – Тим ищет того, кто должен танцевать перед Камнем. И Фрэнк тоже его искал. Видимо, они надеются, что это ты. Если Фрэнк надел на тебя маску, значит, он так считал.
  – Сейчас уже не считает, – сказала я.
  – А?
  – Он изменил мнение. Я с ним только что общалась.
  – Фрэнк мертв. Как ты могла с ним общаться? Ты что, того?
  Он покрутил пальцем у виска.
  – Говорит профессор литературы, – ответила я, – недавно нашедший фонарь Платона. Из которого возникает вся Вселенная и сам этот профессор.
  Гекчен поднял бровь. Видимо, ему пришлось допустить, что и я имею право говорить странности.
  – Значит, – повторил он, – это не ты?
  – Я сама теперь ищу того, кто будет танцевать.
  – Выходит, ты сейчас на месте Фрэнка?
  Не могу сказать, что мне понравилось это предположение.
  – А вы встречались с Фрэнком? – спросила я.
  Гекчен кивнул.
  – Да. Фрэнк был уверен, что я псих. Может, Тим его убедил, не знаю. В конце концов мы поругались. Я умолял его не ездить в Харран. Но он не послушал. Он знал, что я за ним слежу, но даже не обращал внимания.
  – Может быть, – сказала я, – он не хотел вас обижать.
  Гекчен печально улыбнулся.
  – Меня никто не принимает всерьез. Может, это и хорошо. Дольше проживу…
  Мы совершили уже полный круг по гипподрому – и опять остановились у египетского обелиска, стоящего на четырех бронзовых кубиках. Мне было жутко на него смотреть, такой непрочной и ненадежной казалась конструкция.
  Но обелиск покоился на этих же самых кубиках, когда вокруг еще летали политизированные ромейские колесницы, а потом пережил захват и разграбление города – и незаметно для себя вернулся в цивилизацию, неотличимую от европейской. Он стоит здесь так же прямо, как тысячу лет назад. Внешность бывает обманчива.
  – Почему я здесь? – спросила я неожиданно для себя. – Почему все это со мной происходит?
  Наверно, мои слова прозвучали жалобно.
  – Могу объяснить, – ответил Гекчен. – Я знаю, потому что таким же вопросом задавался Руми. Но ты опять мне не поверишь.
  – Скажите.
  – Когда-то, пребывая в духовном экстазе или просто находясь в священном месте, ты попросила бога о том, чтобы он дал тебе приблизиться к центру всего и понять, что такое мир и откуда он берется. Ты когда-нибудь молилась, чтобы тебе было позволено дойти до сути вещей? До самого источника реальности?
  – Я не религиозна, – сказала я. – Вообще не помню, чтобы я когда-нибудь молилась.
  – Подумай. У тебя были минуты, когда тебе казалось, что бог совсем рядом – и ты можешь о чем-то его попросить?
  И тут я вспомнила про Аруначалу.
  
  …я хотела бы знать, откуда летели ко мне эти волшебные лиловые облака в тот день на Аруначале, когда главная тайна всего была близкой и доступной. Кто этот тоненький золотой силуэт, танцевавший в облаках? Кто генерирует мир – и зачем?
  Шива, ты меня слышишь?
  
  – Да, – сказала я. – Да, было. Я, знаете, всегда допускала, что наш мир – подобие компьютерной симуляции. Так сейчас многие считают. И однажды в Индии, на одной священной горе, я попросила бога Шиву – только не спрашивайте, почему именно Шиву, так получилось – помочь мне добраться до ее генератора. Просто из любопытства. Но это была, не знаю… Ну точно не молитва. Скорее такая игра, легкая и веселая… Никак не духовный экстаз. На Аруначале мне казалось, что Шива мой дружбан. Это был очень счастливый день.
  Гекчен удовлетворенно кивнул.
  – Вот про такое я и говорю.
  – Вы думаете, это сыграло роль?
  – Конечно. Камень призывает к себе только тех, кто в какой-то момент своей жизни – обычно на пике высокого духовного переживания – обращался к божеству с просьбой показать самую главную тайну мира… С Руми вопрос ясен. Вся его жизнь была таким переживанием, такой мольбой к Всевышнему. У Фрэнка похожий момент тоже был… Ну, отчасти похожий, он мне рассказывал. Кислотный трип, где ему явился Сатана.
  – Вот как?
  – Обычное для западного человека событие. Даже, я бы сказал, что-то вроде корпоративного собеседования. Сатана сильно его напугал – настолько, что к концу трипа Фрэнк вообще перестал бояться чего бы то ни было и попросил Сатану открыть ему тайну мира.
  – И?
  – Фрэнк заснул, и его трип кончился. Такой заявки хватило, чтобы подняться на уровень Каракаллы. Это весьма близкая к тайне орбита – но возможности Сатаны, увы, ограничены…
  – Фрэнк мне про это не рассказывал.
  – Зато рассказывал мне.
  Мы с Гекченом погуляли еще немного. Он несколько раз повторил, что я, возможно, права – и Камень действительно следовало бы разбить кувалдой. Я возразила, что не предлагала ничего подобного и говорила чисто гипотетически. Тогда просто утопить, сказал он. Утопить в море. Но Тим никогда на это не согласится, ответила я…
  Наконец мы распрощались. Гекчен пообещал прислать какие-то интересные материалы по Руми. Я обещала позвонить, если что, и вернулась на гипподром одна.
  Через несколько минут от Гекчена пришло сообщение со ссылкой на его архив. Я открыла ее. Там были клипы и фотографии. Крутящиеся дервиши, сельджукская одежда и оружие, какие-то старые здания, за которые заходило огромное багровое солнце. Еще я увидела могилу Руми – на ней стояло что-то вроде высокой каменной чалмы. Могилы учеников украшали такие же чалмы поменьше. Еще был линк на тексты, но я решила отложить их на потом.
  Стоя у египетского обелиска, я вспоминала Аруначалу. Золотая танцующая фигурка среди благоуханных облаков…
  Шива, ты что, правда услышал?
  Вечером перед сном я несколько раз с чувством повторила мантру «ом нама Шивая». Все, Шива, теперь мы квиты.
  Эмодзи_взволнованной_и_очень_привлекательной_блондинки_в_маске_луны_склоняющейся_перед_величием_небес_куда_у_нее_оказывается_уже_много_лет_есть_собственный_актуальный_спецпропуск.png
  
  
  Люди ворвались в мою спальню так рано и так бесцеремонно, что спросонья я принял их за убийц. Кажется, я даже закричал.
  Но это была моя мать и два вооруженных раба с факелами. Мать выглядела жутко – ее испуганное и перекошенное лицо покрывали черные кляксы слез.
  Странно, но первым делом я вспомнил слова Ганниса про равновесие мира, поддерживаемое богом. Богатые женщины плачут черными слезами, потому что у них черные сердца – бог же устанавливает равновесие внутреннего и внешнего через то, что они мажут себе ресницы дорогой косметикой… Это была сложная умная мысль, и я испытал гордость, что могу так думать.
  – Варий, – сказала мать, – императора убили. Оденься и вооружись. Мужайся, мой сын. За нашими жизнями тоже скоро придут…
  Оказалось, что спросонья я почти угадал правду.
  Но зато ошиблась моя мать – в первый день про нас не вспомнили. На второй и третий тоже.
  Префект Макрин, устроивший заговор и захвативший власть, не видел опасности в нескольких близких к императору женщинах и детях, живущих в семейном доме в Эмесе, и гораздо сильнее был озабочен своими отношениями с армией и Римом. Римские сенаторы, как шлюхи, сразу легли под нового господина, кто бы сомневался. Но с армией было сложнее.
  Макрину пришлось иметь дело с парфянами, поэтому он не считал опасность, исходящую от родственников Каракаллы, первоочередной. Но сомнений, что нас рано или поздно убьют, не было – и некоторые у нас дома готовились уйти из жизни сами, чтобы сохранить достоинство.
  – Может быть, – сказал Ганнис, – неделя или месяц у нас есть. Никто не знает, когда про нас вспомнят.
  Видеть его с армейским мечом на поясе было так странно, что я слушал не перебивая.
  – Все решится сегодня.
  – Что решится?
  – Мы выясним, Варий, сможешь ли ты танцевать.
  Он уставился на меня, словно такая возможность вызывала в нем большие сомнения.
  – Я смогу, – ответил я. – Я учусь этому столько, сколько себя помню. Ты сам говорил, что я уже умею передавать настроение природы или устремление человеческого сердца.
  – Твое тело знает как выполнять необходимые движения. Но истинный дух еще не сходил на тебя. Сегодня мы устроим вашу встречу. Вернее, предложим тебя Элагабалу. Я хотел подождать год или два, но…
  Ганнис похлопал себя по ножнам.
  Это «предложим тебя» мне не особо понравилось.
  – Я разве раб, чтобы предлагать меня кому-то?
  – Ты не понимаешь, о чем речь. Soltator похож на шкатулку, в которой живет волшебная сила. Когда ты учишься танцевать, ты… ну, ты как бы украшаешь эту шкатулку резьбой и позолотой. Делаешь ее красивой и удобной. Но захочет ли Элагабал там жить, может решить только он сам.
  – В меня вселится дух Солнца?
  – Вы станете одним. Камень войдет в тебя, а ты войдешь в Камень. Ты станешь Элагабалом сам. Ты получишь бесконечную власть. Такую, как у Юлия Бассиана.
  – Разве у Юлия была бесконечная власть? – спросил я. – Она в его время принадлежала Марку, потом Коммоду. Потом Пертинаксу, пока ее не отобрали гвардейцы.
  – Юлий был скромным солнцем, – усмехнулся Ганнис. – Он светил миру из-за туч, и его не замечали.
  – А если Элагабал не захочет в меня войти?
  – Тогда ты не проснешься.
  – Не проснусь?
  – Если Солнце отвергнет тебя, ты уйдешь в Аид во сне, – сказал Ганнис. – Это лучше, чем умереть от меча…
  С этим я был согласен. Я хотел спросить что-то еще, но Ганнис остановил меня движением руки.
  – Опорожнись, вымойся как следует, причешись и спускайся в погреб. Мы подготовим все примерно за час.
  Через час я спустился в подвал.
  Погреб начинался с большой круглой комнаты, где разливали вино – теперь она была чисто убрана. На ее полу лежали львиные и тигровые шкуры, а у стены с горящими лампами и факелами возвышалось кресло с высокой спинкой. Перед креслом стояла черная деревянная рама с висящим в ней бронзовым зеркалом – словно гонг, подумал я. Еще в комнате была какая-то статуя под покрывалом.
  Меня ждали Ганнис и седобородый старик в синем плаще.
  – Ох, – вздохнул Ганнис, увидев меня, – я сказал «причешись», но разве я говорил «нарумянься»? Или «подведи брови»?
  – Кто бы стыдил, – ответил я.
  Но Ганнис в последние дни совсем перестал румянить щеки и подводить брови. Видимо, теперь уже ни к чему было выдавать себя за евнуха – и это пугало меня даже сильнее, чем все рассказы о зверствах узурпатора.
  – Варий хочет понравиться богу, – сказал старик в синем плаще. – Он и правда смазливый мальчик. Хотя сейчас больше похож на девочку.
  Я вопросительно поглядел на Ганниса.
  – Это Ахилл, – сказал Ганнис. – Он врач и поможет нам.
  – Ахилл, – повторил я. – Смешное имя для врача.
  – Почему? – спросил Ахилл.
  – Наверно, многих мужей отправил в Аид.
  Ахилл громко захохотал – моя шутка ему понравилась.
  – Сейчас ты сам отправишься в мир теней, мальчик, – сказал он. – И очень надеюсь, что ты оттуда вернешься.
  Я заметил на кресле моток кожаного шнура.
  – Вы хотите меня связать?
  – Нет, – ответил Ахилл. – Ремни поддержат тебя, чтобы ты не упал. Мы не будем завязывать их. Ты сможешь постепенно освободиться сам – если не уйдешь в вечный сон.
  – Из-за чего я могу туда уйти?
  – Если тебе привидится, что ты туда уходишь, так оно и случится… Садись.
  Я сел в кресло, и они примотали мои предплечья к подлокотникам – не слишком туго, чтобы не мешать кровообращению.
  В зеркале передо мной хмурилось раскрашенное лицо, а вокруг дрожал ореол света от факелов и ламп, горевших сзади.
  – Выпей вот это, – сказал Ахилл и протянул мне чашку с вином.
  – Что там?
  – Лекарство, – сказал Ганнис. – Ты уснешь и увидишь сон. Не бойся, оно не горькое.
  Как я ни был напуган, от этих слов мне стало смешно. Я боялся совсем не того, о чем думал мой наставник. Выпив вино, я отдал чашку Ахиллу. Если там была какая-то примесь, я ее не заметил.
  Ганнис подошел к статуе и снял с нее покрывало. Я увидел львиноголового человека, обвитого змеями – обычное украшение митреумов. Его полуоткрытая пасть была окрашена изнутри красным, словно он только что съел какого-то зазевавшегося Вария. Вид у него был не слишком приветливый.
  – Он покажет тебе путь, – сказал Ахилл. – Перед тобой будут появляться знаки ступеней. Все будет точно как в митреуме.
  Я понял, что он говорит о ступенях солнечного посвящения, но решил пошутить.
  – Знаки ступеней? – спросил я уже заплетающимся слегка языком. – А почему не знаки лестниц? И почему митреум?
  Ахилл с Ганнисом засмеялись.
  – Любая лестница состоит из ступеней, – сказал Ганнис, – а Митра просто одна из масок того, кому ты служишь. Так что противоречия здесь нет. Смотри в свет, Варий, и зови бога.
  – Как?
  – По имени.
  – Мы вызываем божественный дух?
  – Да, – ответил Ганнис, – именно.
  – Но тогда нужно пролить жертвенную кровь?
  Ганнис вдруг сделался очень серьезным.
  – Жертвенная кровь уже пролилась, – сказал он. – Поэтому мы здесь.
  Я понял, что он намекает на убитого императора, и мне стало страшно.
  – Повторяй его имя, – сказал Ахилл.
  – Антонин. Марк Аврелий Антонин.
  – Я говорю про бога, – поправил Ахилл. – Имя бога, которому ты служишь. Позови его, когда придет время.
  – Элагабал! – произнес я. – Элагабал! Элагабал!
  Говорить было все труднее, но это слово я мог повторять долго – оно само слетало с языка.
  – Теперь, – сказал расплывающийся Ганнис, – мы оставим тебя наедине с богами. Не бойся мрака, малыш. Ты не первый, кого Ахилл отправляет на эту прогулку. Все будет хорошо. Ищи знаки ступеней…
  Я услышал стук закрываемой двери.
  А дальше начался мой бег по летающим лестницам и схватка с быком.
  Через день действие микстуры окончательно прошло, и я вспомнил все. Совершив прогулку в Аид, я вернулся в мир, который по-прежнему собирался отправить меня к теням. Но теперь я не боялся Аида.
  Отсрочка, данная нашей семье судьбою, оказалась длиннее, чем мы предполагали. Я совершенствовал свое искусство еще несколько месяцев, танцуя в храме и дома. Мне говорили, что мой танец нравится жителям Эмесы – и даже редким воинам, приходящим в храм.
  А потом случилось то, чего так боялись все.
  – Варий, – сказал Ганнис за ужином, – нам сообщили, что Макрин посылает в Эмесу преторианцев. Они будут здесь через несколько дней. Ты понимаешь зачем?
  Я кивнул – и попытался запить вином холодный комок в центре живота.
  – Тебе полагалось бы упражняться еще несколько лет, – продолжал Ганнис, внимательно на меня глядя. – Но теперь у нас нет времени. Нас просто убьют. Тебе придется танцевать перед солдатами завтра днем.
  – Перед какими солдатами? Теми, которых послал Макрин?
  – Нет, – сказала моя бабка Меса. – Перед солдатами Третьего Галльского. Но твой танец должен действовать на всех солдат без исключения. Иначе какой в нем смысл?
  Она холодно поглядела на Ганниса. Похоже, она не слишком верила в эту затею.
  – На самом деле ты будешь танцевать не перед солдатами, – сказал Ганнис, – а перед Камнем. Все как обычно.
  – Камень в храме, – ответил я. – Солдаты придут туда?
  Меса кивнула.
  – Откуда ты знаешь?
  – Я об этом позабочусь, – сказала бабка. – Ты же позаботься, чтобы мои деньги не пропали зря.
  В эмесском храме Солнца был внутренний двор с колоннадой. Он делился на две части, большую и малую. В большую пускали всех; возле стен стояли лежанки для тех, кто хотел провести в храме ночь.
  В малую разрешалось входить только жрецам – там, возле торцевой стены, стоял укрытый навесом Камень, окруженный священными знаменами. Его можно было созерцать, но не трогать. Подойти к нему слишком близко считалось святотатством – его охраняли вооруженные стражи.
  Я танцевал перед Камнем на сером песке. Перед этим прислужницы выравнивали его плоскими граблями, и следы моих босых ног обычно складывались в отчетливый крест, на который нанизывалось несколько слабо протоптанных окружностей. Из-за креста в храм ходили христиане, полагавшие, что это некое предвестие и дань их богу тоже.
  Паломникам нравился красивый мальчуган (хотя некоторые принимали меня за девочку из-за румян и длинной шелковой рубашки, расшитой золотом и бисером). А мне нравилось нравиться. Ничего иного в те дни я не хотел. Я с младенчества знал назубок все движения и приемы храмового танца. Но прежде в моих движениях не было, как говорил Ганнис, священной силы…
  Теперь, как надеялись у нас дома, она должна была появиться. Но по-настоящему на это рассчитывал один Ганнис, а к нему самому мало кто относился серьезно.
  Мы потратили на занятия последние доступные нам часы. Ганнис шлифовал мои движения, рассказывая, как они должны выглядеть со стороны. Вечером он принес с собой таблички и сказал, что зачитает мне отрывок из книги, которую он, подобно Марку Философу, пишет для потомков.
  – Я пишу в ней про тебя. Вернее, про твой танец.
  Он подбоченился и, подражая завываниям чтецов, прочел:
  – «Я оставил их там, занятых игрой на флейте и плясками, которые они под звуки быстрой мелодии исполняли на какой-то ассирийский лад: то легко подпрыгивая ввысь, то низко приседая к земле, они, словно одержимые божеством, содрогались всем телом…»
  Он продолжал читать, но я отвлекся на мрачные мысли.
  – Немного, – сказал я, когда он замолчал.
  – Чем меньше слов, тем вернее преодолеют они океан времени… И я нигде не называю тебя по имени, господин. Просто знай, что от тебя останутся не только сделанные скульптором портреты, но даже твой танец сохранится в этих строках, как в янтаре.
  То есть он полагал, что уловил меня своими словами как муху… Я пожелал узнать, какую философию излагает Ганнис в своей книге. Он ответил, что не философствует, а пишет роман об убегающих в Эфиопию влюбленных, и это следует понимать как мистерию восхождения к божеству. А в философском смысле книга его близка по духу к литературной школе, которую челядинец моей бабки Флавий Филострат прозвал «второй софистикой». Это как бы новая истинность, возрождающая славу и силу первой софистики, то есть прозорливой мудрости, которую эон София дарил древним певцам.
  Я не слишком понял, что он хотел всем этим сказать, но не стал переспрашивать, поскольку знал, что на меня тут же прольются новые софизмы.
  – Ты подпишешь сочинение своим именем? – спросил я. – И не боишься позорища?
  Ганис улыбнулся.
  – Про автора будет сказано вот что: «книгу сочинил муж финикиец из Эмесы, из рода Гелиоса, сын Теодосия Гелиодор». Разобрав значения имен, мудрый поймет, что сила дана мне Солнечным богом и книга эта – дар Солнца, которому я служил. Но это сообщается тайным языком. Мало того, я прикинулся финикийцем. Открыто я говорю только то, что я из Эмесы. Но Эмеса ведь большой город…
  – Слишком маленький, – сказал я, – чтобы спрятать в нем такого светоча.
  Как тщеславны люди. Ганнис может завтра умереть, а думает о своем романе. Мне захотелось его подразнить.
  – Я думал, что обучаюсь у многомудрого мужа, – сказал я, – а он тайный писака. И смерть, ворвавшись в наш дом, найдет его занятым игрой со словами, которые он переставляет на какой-то ассирийский лад, содрогаясь всем телом…
  Ганнис засмеялся.
  – Не сдавайся раньше времени, Варий, – сказал он. – Смерть когда-нибудь победит всех. Но нас она пока еще не нашла. Яви перед солдатами свою силу, и мы натянем ей нос.
  Вот так мы развлекали друг друга в те дни, стоя на краю ужасной погибели – в последней попытке ее отвратить.
  
  
  – У нас новые гости, – сказала Со за завтраком. – Попутчики до Канар. Тебе понравятся. Ну или во всяком случае будет интересно.
  – Кто?
  – Буддисты.
  – Тибетские? – спросила я.
  – Американские.
  Я решила показать, что немного смыслю в предмете.
  – Я понимаю, а какая школа?
  – Pragmatic dharma.
  – Что – «прагматик дхарма»?
  – Это современная универсальная традиция. Берут из всех систем то, что работает.
  – Работает на кого?
  – Вот их и спроси, – улыбнулась Со.
  – Откуда они?
  – Тоже из Bay Area. Ребята загорелые с лимана. Тим говорит, будет очень смешно.
  Я, видимо, должна была узнать цитату про лиман, которую Со выделила интонацией, но к своему стыду ничего такого не вспомнила. Все-таки generation gap – это реальность.
  – У тебя есть возможность по блату узнать действительно глубокую мудрость, – сказала Со насмешливо. – Такое, что обычным прихожанам не говорят. Не упусти шанс.
  От штаба восстания в это утро первый раз не разило марихуаной. Во всяком случае, в коридоре запах еще не чувствовался.
  И даже внутри он был умеренный, словно люди здесь курили не для того, чтобы исказить реальность, а лишь пробовали вкус дыма.
  Обстановка не изменилась – только вокруг золотого уха на потолке появилась замкнутая в кольцо надпись серебряным маркером:
  STONE DANCER STONED ANSWER2
  которую можно было прочитать еще и так:
  DANCER STONED ANSWER STONE3
  Глубоко. Нет, правда. Риальне круто.
  С гостями спустился пообщаться сам Тим – он тоже был в каюте. Это впечатляло. Майкл и Сара сидели у стены, как в кинозале. Раджива не было. Он индус, догадалась я – что ему Будда. Подумаешь, инкарнация Вишну.
  Гостей было трое. В центре комнаты на подушках сидела бодрая загорелая старушка с бильярдно выбритой головой и аккуратно подстриженной седой бородкой (бородатых женщин я уже видела, но вот седобородых не приходилось). На ней было женское платье, и я подумала, что так мог бы выглядеть вставший на трансгендерный путь Троцкий.
  Вторым гостем был мужик лет шестидесяти с длинным седым пони-тэйлом, в джинсах и белой майке с надписью «WHITE FACE, BLACK HEART»4 (как я поняла, что-то вроде компьютерного «Intel inside», только применительно к расовому вопросу).
  На его руках темнели этнические индейские татухи, сделанные, видимо, еще в те времена, когда за культурную апроприацию в Америке не карали. Он был большим и излучал не то чтобы угрозу, но… В общем, все то, что излучает сильное, крупное и немного напуганное белое мужское тело в эпоху BLM-капитализма5.
  Третий, симпатичный очкарик моего примерно возраста в пляжной рубахе и шортах, сидел в уголке. Он, как я догадалась, был чем-то вроде падавана у первых двух.
  Старушка подняла на меня острые голубые глаза и представилась:
  – Кендра.
  Я все-таки была не до конца уверена, что это старушка, а не старичок.
  – Саша, – ответила я. – Я не расслышала – Кендро?
  – Кендра, – повторила старушка и поглядела на падавана.
  – Кендра Форк, – сказал падаван, – and the pronouns are she/her6. Кендра – первая в Америке трансгендерная архатка.
  – Wow, – повторила я восторженно. – First US transgender she-arahant!
  Нельзя сказать, чтобы я полностью поняла этот титул.
  Старушка помахала мне рукой, как Сталин с мавзолея. Похоже, она привыкла к направленному на нее уважительному вниманию.
  – А что такое «архатка»? – спросила я.
  Кендра посмотрела на меня так, словно я сказала n-слово.
  – То же самое, что «архат».
  – А что значит «архат»?
  – Это почитай в «Википедии», – ответила Кендра. – Долго объяснять.
  – Винсент Вулф, – представился мужик с пони-тэйлом. – Просто Винс. My pronouns are he/his. Я учитель медитации из дхарма-коллектива в Сан-Франциско.
  Он так и сказал – «dharma collective»: коллективизация наконец добралась и до Оклахомщины с Айовщиной. Видимо, немец, решила я. Это ведь немецкая фамилия? Он действительно походил на большого улыбчивого волка, прижившегося среди людей – и даже подобравшего себе человеческие местоимения.
  – Саша, – повторила я виновато и присела на подушки в уважительном отдалении – но достаточно близко, чтобы слышать разговор.
  Мне – далеко не в первый раз в жизни – сделалось обидно, что я ничего не могу добавить к имени «Саша», кроме женских местоимений (причем из боязни показаться банальной в таком разностороннем обществе я не решилась даже на это). Надо ведь что-то из себя представлять к тридцати годам.
  Все московские знакомые кем-то стали: учитель йоги, музыкант, художница, закладчик, содержанка, содержанка, еще одна содержанка…
  Почему-то мне вспомнился анекдот про собачью выставку. Собаки ходят перед судьями по кругу и повторяют: «Я эрдель-терьер, я эрдель-терьер», «Я доберман-пинчер, я доберман-пинчер», «Я трансгендерная архатка, я трансгендерная архатка». А дворняжка идет между ними и объясняет: «А я сюда поссать пришла». Вот и я такая дворняжка на собачей выставке вашего мира…
  – Я что-то смешное сказала? – спросила Кендра.
  – Нет, – ответила я, – это я своему смеюсь.
  – Рада, что у тебя хорошее настроение.
  – Ты лучше послушай, – посоветовал Тим. – Она интересные вещи объясняет.
  – Мы говорим про первую благородную истину, – сказала Кендра. – Истину страдания. Ты знаешь, что такое «первая стрела» и «вторая стрела»?
  Я вежливо пожала плечами.
  – Наша жизнь, – начала Кендра, – устроена так, что избежать страдания невозможно. Мы болеем, старимся, умираем, у всех происходят неприятности и неожиданности, которые нам не нравятся. Это называется «первой стрелой». Вот, допустим, ты упала и сломала ногу. Это она.
  – Спасибо, – сказала я.
  – Боль проходит. Но ты начинаешь тревожиться и горевать из-за случившегося с тобой несчастья. Ты думаешь – ох, как мне не повезло… Как мне плохо. И как хорошо другим! Почему именно я сломала ногу, а не кто-то из них? Какая несправедливость! Вот эти блуждания ума и сердца, эта печаль, генерируемая самим человеком, и называется «второй стрелой». Понятно?
  Я кивнула.
  – Теперь продолжим, – сказала Кендра и повернулась к Тиму. – Обычно ученику разъясняют, что «первой стрелы» не избежать, но «вторая стрела» не обязательна. И целиком зависит от него. То есть буддистский практик по-прежнему не застрахован от обычных человеческих бед, старости и смерти, но может защититься от страданий, которые возникают в уме по их поводу… Другими словами, он уязвим для «первой стрелы», но неуязвим для второй. И на этом объяснение первой благородной истины заканчивается. Мол, боль присутствует, но ее можно минимизировать – и мы быстро научим вас, как это сделать.
  – Понятно, – сказал Тим.
  – Однако, – продолжала Кендра, – такая постановка вопроса – это просто рекламная уловка. На самом деле «второй стрелы» избежать так же трудно, как и первой.
  – Почему?
  – Да потому, – ответила Кендра, – что в нас нет никого, кто сознательно генерирует эту «вторую стрелу» – и может перестать это делать. Наши чувства и эмоции возникают сами, непредсказуемо и свободно, и не спрашивают нас, хотим ли мы их испытывать. Спрашивать некого: мы сами и есть сумма наших чувств и эмоций. Это очень важно – нет никого, в ком эмоции возникают, потому что «мы» появляемся после того, как они возникнут. Если вообще допустить, что есть какие-то временные «мы». Тот, кто страдает от «второй стрелы», и есть сама «вторая стрела».
  – Тогда каким образом буддийская практика помогает избежать ее? – спросил Тим.
  – Вот, – улыбнулась Кендра, – мы уже приближаемся к сути. Я скажу, как это обычно происходит. Человек приходит на курсы осознанности, где ему объясняют этот механизм – и говорят, что «вторая стрела» совершенно не обязательна и ее можно отразить. Человек начинает следить за собой. Каждый раз, когда с ним случается какая-нибудь беда, он, естественно, расстраивается по ее поводу, как это вообще свойственно людям. Эта реакция записана у любого у нас в подкорке на таком глубоком уровне, что убрать ее оттуда, сохранив социальные навыки, не представляется возможным, поскольку социальные навыки основаны именно на ней. Вы говорите «what the fuck!» перед тем, как вспоминаете, что вы архатка или кто-то там еще. Знаю по себе.
  Кендра начинала мне нравиться. Смущало только, что, несмотря на свои прогрессивные местоимения, она все время рассказывала о «нем», а не о «ней». Возможно, впрочем, что дело было в теме беседы – речь шла о страдании.
  – Практикующий осознанность отличается от обывателя чем? – продолжала она. – Он знает, что «вторая стрела» возникает в его собственном уме. Вернее, он так думает, потому что просветленные с ютуба до сих пор пользуются выражением «ваш собственный ум». Практикующий знает – смысл его практики в том, чтобы избежать «второй стрелы». Поэтому он ощущает недовольство собой при каждом ее уколе. Он понимает, что опять облажался. Он по-прежнему страдает от ее укола, как обычный человек. Но вдобавок он начинает страдать еще и оттого, что не может увернуться от этого необязательного страдания несмотря на все свои духовные усилия и инвестиции. И вот это, друзья мои, называется «третьей стрелой», которая хорошо знакома любому ходоку по духовным путям.
  – Да, – сказал Тим, – я понимаю. И как же с этим поступают?
  – Если тренироваться дальше, – ответила Кендра, – практик осознает все, что с ним происходит. Он видит этот механизм достаточно ясно – и, при некотором опыте, наблюдает его развертывание в реальном времени не отождествляясь с ним. «Первая стрела», «вторая стрела», затем «третья стрела»… Он улыбается и расслабляется. Глупо себя корить, ибо в психическом измерении нет никого, кто виноват в происходящем – есть только самопроизвольные пузыри импульсов, чувств и мыслей. Мало того, нет никого, кто мог бы улучшиться в результате практики. Становится ясно, что все негативные чувства и эмоции – такое же проявление природы, как блики света в оконном стекле. Они естественны и органичны. И тогда практик видит главное: «природность» и «естественность» – это вовсе не что-то хорошее, как намекает духовный маркетинг.
  – А что тогда? – спросил Майкл. – Что-то плохое?
  – «Природное», «естественное» и «органичное» – это когда умирающий от рака медведь жрет хромого волка, давящегося напоследок золотушным зайцем. Это просто синонимы слова «страдание». Все проблески и симулякры счастья существуют в нашем мире исключительно для того, чтобы его обитатели успели оставить потомство. Такое понимание называют «четвертой стрелой», и это самая тонкая боль, и самая неизлечимая. Она пронизывает собою все, но лечить от нее уже некого. Ты пытался уйти от боли «второй стрелы» – и обрел боль «третьей». Пытался уйти от боли «третьей» – и обрел боль «четвертой». И когда в тебя попадает «четвертая стрела», ты уже никуда не пытаешься от нее уйти. Потому что уйти от нее нельзя: тебя больше нет, а «четвертая стрела» – это пролетевшая по кругу первая, расщепившая саму себя на пять частей. И тогда – только тогда – ты начинаешь видеть первую благородную истину… Истину страдания.
  Кендра вздохнула.
  – Но сейчас этому высокому постижению мы не учим, – сказала она, – потому что дхармовый коллектив сразу станет неконкурентоспособным. Все учителя и гуру талдычат про путь бесконечной радости. Врут, конечно. Любой из них сам умирает в муках, часто обдолбанный наркотиками, да еще и среди проституток. Но чтобы выжить на рынке, приходится обещать людям неограниченное и необусловленное счастье. Я и сама этим грешу…
  – Интересно, – сказала я. – Мне казалось, что в буддизме есть как бы подготовительные курсы для начинающих – четыре благородные истины, восьмеричный путь и так далее. И есть продвинутые учения – разный там дзен, ваджраяна, тантра и так далее.
  – Ничего подобного, – ответила Кендра. – Наоборот, четыре истины и восьмеричный путь – это самые высокие возможные постижения и практики. Правильный перевод – не «четыре благородные истины», а «четыре истины благородных». Они доступны только редким благородным путникам. Как раньше говорили – ариям. А все остальное – и в древности, и сейчас – просто торговля волшебными бубликами под веселые прибаутки.
  – Почему волшебными? – спросила я.
  – Потому что они состоят из одной дырки, – ответила Кендра и засмеялась. – Но многие едят эти дырки всю жизнь. И нахваливают.
  – Так можно избежать «второй стрелы»? – спросила Сара.
  – Можно. Но не тогда, когда ты две недели побегаешь на курсы так называемой осознанности, а только после того, как ты окончательно и навсегда отвергнешь измерение, уязвляющее тебя четырьмя стрелами, и примешь смерть как свою гавань.
  – Круто, – сказала я. – Но как-то мрачно.
  – Значит, – ответила Кендра, – ты еще не набилась мордой о дверь.
  – Какую дверь?
  – К счастью, – сказала она и снова засмеялась.
  – А как же нирвана? – спросил Майкл.
  – Нирвана и есть смерть, – ответила Кендра. – Все серьезные игроки в нашем бизнесе отлично это знают. Но не говорят. Рынок…
  Она мне нравилась, честное слово. Крутая тетка. Но мне почему-то хотелось сказать ей колкость. Вот только я не знала какую – не хватало знакомства с матчастью.
  Я встала и сообщила, что мне нужно в ванную. Мне и правда было нужно.
  Добравшись до своей каюты, я взяла телефон и залезла в «Википедию». Архат. Интересно, что это такое?
  Ля-ля-ля… Бла-бла-бла… Сколько буддийских школ, столько смыслов и значений, вся страница в кросс-ссылках и понять что-то за небольшой срок не представляется возможным. Я переключилась на русскую версию.
  И сразу наступила спокойная ясность. Ровно три строчки: село в Казахстане, какое-то растение и последователь буддизма, вышедший из колеса перерождений. Все-таки Россия быстро выпрямляет запутанные смыслы, уже за одно это можно ее уважать.
  Вот интересно, а как выход из колеса перерождений согласуется с трансгендерным статусом? Ведь если человек меняет пол, значит, ему еще что-то от этого мира нужно. Надо полагать, он хочет быть другого пола, а раз он этого хочет, значит, таким он и родится в следующий раз… Какой уж тут выход из колеса. Вот о чем можно спросить тетю Кендру.
  Когда я вернулась в комнату с золотым ухом на потолке (до меня только недавно дошло, что Камень в офисе Тима стоит точно над ним), Кендра уже замолкла. Теперь говорил старый волчара Винс. Интересно, он таким стал из-за гипноза фамилии? А если бы он был Винсент Маус? Как бы он тогда выглядел?
  На меня опять обернулись – и опять пришлось начинать заново.
  – Винс объясняет пустоту, – сказал Тим. – Этого никто почти не понимает, или понимают неправильно. Если тебе не интересно, погуляй.
  Мне было интересно.
  – Я не буду излагать концепцию, – начал Винс. – Можете сами прочитать в интернете. Я лучше расскажу, как я сам стал это видеть. Это, может, будет не так гладко – но живой опыт всегда интересней, верно?
  – Да, – ответил Тим. – Конечно.
  – Когда я был молодым, я верил, что величайшее возможное счастье – это любовь. Некоторые из вас, наверно, до сих пор так думают и на что-то такое надеются…
  Он с ухмылкой глянул сначала на очкастого падавана, а потом на меня. Примерно как волк глядит на Красную шапочку – причем не в волшебном лесу, а в похабном патриархальном анекдоте.
  – У меня была девушка. Очень-очень красивая и поэтому избалованная. Красивые женщины вообще циничные стервы. Исключая, конечно, наших замечательных актрис, борющихся за diversity и работающих послами доброй воли в ООН…
  Было непонятно, то ли он ядовито иронизирует, то ли на всякий случай стелит соломки под свой волчий зад. Возможно, оба вектора действовали одновременно – мы ведь живем в сложное и противоречивое время.
  – Конечно, – продолжал Винс, – такая женская черта не является врожденной. Она приобретенная. Красавицы просто избалованы вниманием. Востребованная молодая самка может позволить себе практически любой модус поведения – и все равно добудет еду, кров и дорогое нижнее белье. Другое дело, что на длинной дистанции судьба таких женщин, как правило, складывается печально – но это не наша тема…
  Мизогин, подумала я. Даже, возможно, мизогинист.
  – В молодости я имел несчастье влюбиться как раз в одну из таких красавиц. Причем я в то время был человеком наивным и не боялся показать, в какую эмоциональную зависимость от нее попал. Наоборот, я специально старался это сделать: мне казалось, что это тронет ее, расположит ко мне и сделает доброй и покладистой…
  Ага. Вот интересно, он мизогин, потому что идиот – или идиот, потому что мизогин?
  – Конечно, случилось то, что всегда в таких случаях происходит. Она стала задирать нос, вела себя со мною все хуже, пропускала наши свидания, заставляла меня переживать – есть сотни и тысячи незаметных способов, какими близкая женщина может сделать вашу жизнь невыносимой. Они этому даже не учатся – знают все от рождения. Уверен, что за это отвечает какой-то из женских гормонов…
  Все-таки скорее мизогинист.
  – Скоро наши отношения превратились для меня в чистую муку. При этом мы продолжали встречаться, занимались любовью – и внешне все выглядело достаточно пристойно, разве что я слишком часто пытался разжалобить ее и достучаться до ее сердца… Но это, конечно, не помогало. Женщина в любви хищна и безжалостна. Одним словом, я купил билет в рай, а приехал в ад.
  Мизогинист, причем матерый. Надо будет узнать, из какого он дхармового коллектива, и стукнуть соратницам. Это при Будде женщин никуда не допускали, а сейчас справедливость… Шучу, волчара, шучу. Если ты вдруг мысли читаешь – не буду я никуда на тебя стучать. Мизогинствуй в любых позах.
  – А как она хоть выглядела? – спросил Тим. – Ты так рассказываешь, что хочется все это представить.
  – Выглядела?
  Винс улыбнулся – видно было, что воспоминание ему и больно, и приятно.
  – Знаете, бывает такой тип девушек, склонных к полноте и в этой полноте не особо даже красивых. Но если такая толстушка долго поджаривает себя на амфетамине, она худеет куда сильнее своей биологической нормы, ее глаза становятся большими и выразительными, и возникает неотразимая мутация… Многие юные модели, которых эксплуатирует индустрия гламура, держатся исключительно на этом эффекте и уже к двадцати годам гробят свое здоровье на всю жизнь. Временная трансформация – но что в нашей жизни постоянно?
  – Ты про это раньше не говорил, – сказала Кендра. – Про амфетамин.
  – Я сам им не увлекался, – ответил Винс. – Им пользовалась только она. Я уже практиковал дхарму, и для меня это были совершенно чистые в смысле субстанций отношения. Мы только курили вместе гашиш. Думаю, что амфетамин добавлял ей стервозности, которая регулярно выплескивалась и на меня.
  – Вы ее содержали? – спросила я. – Или помогали хотя бы?
  – Нет. Мы были молоды, свободная любовь. Я к тому же не имел денег, и мне часто казалось, что стесненность моих обстоятельств вызывает у нее презрение. Хотя в меркантильности упрекнуть ее не могу…
  – И что случилось дальше? – спросил Тим. – А то мы все ходим вокруг да около.
  – Дальше? Дальше я понял, что попал в безвыходную ситуацию. Любовь терзала мое сердце и превращала меня в жалкое, но все еще на что-то надеющееся существо… Прекратить отношения не было силы. Мне казалось, что ничего важнее в моей жизни просто нет. Но в то время я уже познакомился с методами випассаны…
  – Это такая медитация, – пояснила Кендра, – когда обращают внимание на то, что происходит в поле сознания миг за мигом.
  – Да. Я стал внимательно изучать, из чего на самом деле состоит страсть. И здесь меня ждали крайне любопытные открытия – впрочем, обычные для практикующего випассану. Наши встречи, прежде то угнетавшие меня, то поднимавшие на седьмое небо, постепенно превратились в цепочки ничего не значащих микрособытий. Мало того, моя страсть, мое горе и надежда точно так же распались на последовательности не слишком важных мыслей. Часто глупых, иногда гневных, иногда робких. А за ними следовали разнообразные биологические реакции организма – эндорфины, допамин, адреналин и так далее… Тело каждый раз реагировало всерьез. Оно ведь вообще не знает, что последние десять тысяч лет мы бесимся исключительно по поводу воображаемых картинок. Тело уверено, что вокруг до сих пор ледниковый период и идет битва за существование… В общем, я увидел кучу интересного, и это был отличный опыт, но…
  – Что «но»? – спросил Тим.
  – Я не смог обнаружить ни одного момента, – сказал Винс, – когда я любил.
  – В каком смысле?
  – Вот это чувство, самое главное и самое яркое в моей жизни, полностью исчезло, как только я попытался поднести к нему лупу. Не то чтобы я разлюбил. Но в любви не было любви. Любовь – настоящая, сильная, роковая – оказалась пуста от себя… Я не буду называть ее обманом. Но в ней не было ее самой. Понимаете?
  Я отрицательно помотала головой. Мне казалось, что он просто играет словами.
  – Даже самый интимный контакт с другим человеком всегда фальшив и пуст, – продолжал Винс. – Ему придают реальность только наши мысли, комплексы и страхи. Сам по себе он угнетает своей неудовлетворительной мимолетностью. Если разобраться, он состоит из однообразных раздражений, приходящих по каналам чувств – зрение, осязание, реакция эпителия… Во всем этом нет никакой встречи с другим существом. Это просто наше свидание с нашими же ощущениями. «Другое существо» – такая же бессмысленная надпись на потолке…
  И он ткнул пальцем в сторону золотого уха. Я подняла глаза и в очередной раз прочла:
  THE BIG OTHER IS LISTENING!
  – Контакт с любимым человеком пуст даже до того, как он кончится, а кончается он быстро. Сердце хочет главного, любви и слияния – а получает вот что: сказал «хелло», потрогал, понюхал, увидел, ощутил, подумал, сказал «гуд бай»… А потом, как доказательство того, что встреча состоялась, остается компактное воспоминание о чем-то «бывшем» – усеченный образ, символ, указывающий на некоторое событие в прошлом. Но события не было в том виде, как мы его помним – это наша позднейшая редактура, внутренний фотошоп со словом «любовь», набранным поверх остального жирной гельветикой…
  Я пожала плечами.
  – Допустим, – сказал Тим. – Если подойти очень-очень близко к висящей на стене картине, перестанешь видеть, что на ней изображено – будешь видеть только следы кисти и засохшие комки краски.
  – Верно, – согласился Винс. – Но любовь – это картина, которую невозможно ясно увидеть ни с какой дистанции вообще. Сейчас я называю это любовью – но во мне остался только сгусток воспоминаний. А когда все происходило, я переживал то надежду, то отчаяние, то еще какой-нибудь аффект… Но никогда – саму любовь. Любовь оказалась пустым словом. Она была, но ее не было.
  – Я понимаю, – сказал Тим. – Понимаю. Но это достаточно банальное рассуждение, как мне кажется. Для таких выводов не надо быть практикующим буддистом. Достаточно быть немного пессимистом. Или поэтом.
  – Возможно, – ответил Винс. – Но дело в том, что я на этом не остановился… Я стал исследовать каждый из аффектов, складывавшихся в так называемую любовь. А потом – каждое из микропереживаний, из которых состояли эти аффекты. И везде было одно и то же – все это было пусто от самого себя. В гневе не было гнева, в тоске не было тоски, в радости не было радости. Даже в боли не было боли.
  – А что было в боли? – спросила я.
  Винс уставился на меня немигающим волчьим взглядом.
  – Вот если бы ты задала такой вопрос учителю дзена, – сказал он, – тот бы немедленно треснул тебя по лбу, чтобы ты все пережила сама. Но мне лень вставать.
  – Что было дальше? – спросил Тим.
  – Дальше? Я приложил тот же метод к самому себе. И встретил то же самое. Внутреннее не отличалось от внешнего. Я сам состоял из того же, из чего состояли «другие» и «мир». Ощущения быстро появлялись и так же быстро исчезали. Просто одни ощущения почему-то хранились под биркой «я», а другие – под бирками «он, она, они, оно». Меня среди этого не было нигде. Ни на длинной дистанции, ни на короткой. Все оказалось мимолетным наваждением в зеркале заднего вида, где мы наблюдаем себя и мир. До меня начал понемногу доходить смысл «Алмазной сутры», которую вообще никто не понимает. Я был отчетливо пуст от себя…
  – Можно я добавлю кое-что? – сказала Кендра. – Вот здесь часто совершают ошибку. Кто-то говорит: я увидела, что мое «я» было пустым. А глупые слушатели понимают это в том смысле, что вот она заглянула в свое «я», и изнутри оно оказалось пустым, как футбольный мяч. Но это не так. Никакого футбольного мяча, в который можно заглянуть, просто нет.
  – А что же тогда пусто? – спросила Сара.
  – Пустыми являются наши слова и концепции, в частности концепция «я». Все сутры, говорящие про пустоту, имеют дело исключительно со словами. А то, что есть до слов, не пусто и не полно.
  – Почему?
  – Потому что «пусто» и «полно» – это тоже концепции, которые возникают после слов. Но мы так устроены, что можем иметь дело только с собственными задними выхлопами. Мы плаваем среди них, как навигаторы Дюны в облаках спайса, и считаем, что познаем Вселенную, которую видим свежим и недуальным взглядом. На самом деле мы просто сливки ума, прокисшие много тысяч лет назад.
  – Я не очень понимаю, – сказала Сара. – Вот прямо сейчас я ясно вижу все вокруг и ни о чем не думаю. Где здесь задние выхлопы?
  Кендра оглянулась по сторонам.
  – Видишь вот этот стул?
  – Да, – ответила Сара.
  – Чтобы увидеть его, ты должна сначала его опознать. Найти в своей голове подходящий шаблон. Пока шаблон узнавания не обнаружен, это восприятие даже не поднимется к поверхности твоего сознания. А когда шаблон найден, в сознание будет поднят именно он. Иероглиф из твоей памяти. Твой собственный задний выхлоп. Это и означает увидеть стул – и точно так же мы видим все остальное. Но если ты, как Винс, начнешь искать, где же конкретно в этом опознанном тобой стуле спрятан стул, ты обнаружишь, что его там нет. Только гвозди и деревяшки. И с каждым гвоздиком эту процедуру можно повторить. Вся человеческая реальность сшита из таких призрачных заплат… Какой там сон, какое пробуждение – мы даже не понимаем, насколько мы… У тебя вопрос?
  – Да, – сказала я. – А что с этой девушкой случилось потом? Она слезла с амфетаминов? Опять растолстела?
  Кендра вопросительно повернулась к Винсу.
  – Не знаю, – ответил тот удивленно. – Я уехал на длинный ритрит, и мы расстались. У нее появился кто-то другой, у меня тоже. Это все, что тебе приходит в голову?
  – Нет, не все.
  – А что еще?
  – Мне приходит в голову, – сказала я, – что востребованная красивая самка ведет себя с осаждающими ее самцами цинично и равнодушно именно потому, что она понимает свою роль в мужском мире. Она нужна только как утолитель похоти. Когда девушка перестает быть сексуально привлекательной, она теряет социальную ценность, и все направленное на нее мужское внимание сразу исчезает… Что же удивительного, если на мужскую объективацию, превращающую ее в орудие наслаждения, она отвечает женской объективацией, превращающей мужчину в источник материальных благ? А если у него даже денег нет, а он все равно объективирует, пусть хотя бы помучается, урод… И мужчины почему-то считают это ненормальным. Еще научную базу подводят – мол, гормонально обусловленная женская стервозность. Извините, нет. Это гормонально обусловленная женская женственность.
  – Она, кстати, права, – сказала Кендра. – Я только на женских гормонах поняла, какие мужики козлы и сволочи. Хотя уже много лет к этому времени была архатом.
  Я на самом деле немного подустала от двух этих мужей духа. Сорри, чуть не сделала Кендре срачный мисгендер – персон духа. Симпатичный очкарик, сидевший в углу, был мне куда интересней.
  Кендра попросила включить новости, и я опять ушла в свою каюту. Когда я вернулась, все смотрели телевизор.
  На экране что-то пылало, дымилось и корчилось. Кажется, кого-то опять достали с дрона.
  – Трамп получает все эти команды от русских, – сказала Кендра. – Никакого сомнения, это уже много раз доказано.
  – Тогда в ответ должны бомбить не нас, а Россию, – кивнул Винс. – Тем более что им ближе.
  – Ну так и надо им это объяснить, – сказала Кендра и повернулась ко мне. – Скажи-ка нам… Сорри, забыла – как тебя зовут?
  – Саша, – ответила я. – And my pronouns are fuck/you7.
  Кендра удивленно нахмурилась – но тут же сложила свои загорелые морщины в улыбку.
  – Приходи в любое время, детка.
  Все-таки крутая тетка. Этого у нее было не отнять.
  А если бы я и отняла, что бы я стала с этим делать?
  Эмодзи_красивой_блондинки_гамлетно_смотрящей_на_остатки_разлагающейся_крутизны_в_глазницах_трансгендерного_черепа_найденного_на_одном_из_великих_индийских_кладбищ_в_куче_желтых_волчьих_костей.png
  
  
  Я это к тому, что с Кендрой не срослось.
  Зато получилось с падаваном – у меня в каюте, куда он пришел раскуриться втайне от духовного начальства. Потом он стал приходить каждый вечер, и даже иногда без травы.
  Падавана звали Леонард (я разделила это имя на «leo» и «nerd»8, по аналогии с Тимом, который был немного Феем). Парень и правда казался немного нердом, но в хорошем смысле слова – напоминал своей медлительностью похудевшую на диетах коалу.
  Он был канадским евреем, и сообщил, что его назвали Леонардом как Коэна – в тайном значении «Ариэль», то есть «лев». На льва он не тянул, но я все равно называла его про себя Левой. Он вел дела «дхармового коллектива», но заступил на должность недавно и не вошел еще в детали.
  Про буддизм он говорить не любил – разве что очень советовал мне съездить на ритрит Гоенки.
  – Наберешь в интернете «випассана», и сразу выскочит. Аутентичная бирманская традиция. Если у тебя есть десять свободных дней, это лучший способ их во что-то инвестировать…
  Я только вздохнула. Столько времени уже мечтаю попасть на этого Гоенку – и никак не могу. Первое, что сделаю, когда все кончится – поеду на випассану. Если, конечно, не кончусь сама.
  Я задала Леве уже несколько дней занимавший меня вопрос – может ли просветленный быть идиотом? Лева авторитетно заверил, что может, и в бизнесе таких очень много. Главное, чтобы идиот был достаточно последовательным и хитрым. Есть даже такая книга – «Мудрость идиотов», которую написал один шотландский суфий, как его… Лева щелкнул пальцами – ну, этот, у него еще роман был про борьбу моджахедов с русскими…
  Тогда я спросила, правда ли Кендра архатка. И как это вообще соотносится с переменой пола. Лева наморщился, подумал минуту и ответил:
  – Знаешь, если строго между нами, я могу допустить даже существование архата, занимающегося сексом с домашней птицей. Но не архата, который репостит статьи из «Huffington Post»9.
  Моих познаний в американской культуре оказалось недостаточно, чтобы понять соль этого замечания, но ясно было одно – сомнения посещали не одну меня.
  – Все просто, – сказал Лева. – В Америке можно продать правую и левую духовность. Правая – это евангелизм и католичество. Если ты работаешь в этом сегменте, то надо соответствовать. Выступать против абортов, растлевать алтарных мальчиков и так далее. Но если ты продаешь левую духовность, а буддизм попадает именно сюда, то надо быть woke. Вот как Кендра в твиттере. Каждый день к революции призывает. И еще чтоб деньги раздавали. Кстати, не читай ее твиттер, она на самом деле не такая чокнутая. То есть чокнутая, конечно, но не настолько.
  – Ты хочешь сказать, она переменила пол из бизнес-соображений?
  – Не только. Иногда она говорит, что ее трансгендерный статус – это коан, учебная загадка, на которую должен ответить каждый из учеников, чтобы обрести прозрение… А иногда объясняет прямым текстом, что ее задача – пронести факел просветления в новую гендерную реальность. Чтобы кто-то первым прошел по этому пути и соединил наконец трансовый статус с окончательным пробуждением. Она из тех архаток, которые встали на путь бодхисатвок.
  Вот так, сестры. Woke is the new awakened10.
  – Знаешь, чем современный западный буддизм отличается от изначального? – спросил Лева. – Будда подолгу глядел на разлагающиеся трупы в разных стадиях распада, постигая суть физического существования. А западный буддизм как бы постоянно пытается впарить тебе улыбающийся труп, покрытый толстым слоем оптимистичного макияжа – потому что сегодняшний будда должен преуспеть на рынке. Это пятая благородная истина. Ну, может, не очень благородная, но истина все равно. И этот раскрашенный для продажи труп всплывает в каждой фразе «учителя дхармы», проецирующего образ «победившего страдание успешного буддиста». Про четыре стрелы услышать от наших архаток можно только по знакомству в узком кругу. В интернете они оптом и в розницу продают необусловленное счастье, помноженное на левый активизм…
  Сам Лева был, как он выражался, духовным искателем широкого профиля, а по политическим взглядам относил себя к небинариям: принимал и правый, и левый векторы современности, примиряя их в своем сердце. Он был нераскаянным тайным трампистом, но при социальном общении выдавал себя за левого демократа. Сознавшись в этом двойном прелюбодеянии духа, он взял с меня слово, что я не скажу об этом его нанимателям.
  – Сразу уволят, ты что…
  Я не очень понимала, как это – примирять правое с левым в своем сердце. Он объяснил так:
  – Западная культура универсальна и обслуживает все человеческие потребности. Она порождает и карательные удары с дронов, и протест по их поводу. Точно так же и отдельная душа способна совместить радость от убийства, условно говоря, плохого парня с возмущением по поводу очередной внесудебной расправы спецслужб. Или удовольствие от жизни на вершине голливудской цепи потребления с гневом из-за таяния ледников, вызванного человеческими эксцессами. Эти чувства живут в душе, не мешая друг другу – как полюса магнита на одной металлической подкове, понимаешь?
  – Понимаю. Это то, что Оруэлл называл doublethink? Двоемыслие?
  – Нет. Оруэлл давно устарел. Это небинарное мышление.
  – Non-binary think, – повторила я вдумчиво. – А чем оно отличается от двоемыслия?
  – Двоемыслие – это когда ты одновременно придерживаешься двух противоположных взглядов. Как бы веришь во взаимоисключающие понятия и силой воли заставляешь себя с этим жить. Типа «плюс это минус», «война это мир» или «свобода это рабство». Сжал зубы и вперед. А небинарное мышление – это когда тебе даже в голову не приходит, что в происходящем есть противоречие. Двоемыслить больше не надо.
  – Так разве бывает?
  – Только так теперь и будет. Именно за небинарным устройством психики будущее… Ты смотрела «Idiocracy»?
  Я отрицательно покачала головой.
  – Посмотри. Non-binary think – это реальная перспектива… It’s got what plants crave. Во всяком случае, военные заводы точно11.
  Он посмеивался над моими прогрессивными взглядами. Но не так, как Фрэнк. Лева, надо признать, был намного умнее – и говорил вещи, просто не приходившие в голову мне самой.
  – Каждый американский SJW12, выступающий за свободную раздачу долларов американцам, на самом деле просто microslaver, глобальный рабский микроплантатор, предлагающий переложить трудовое бремя на пеонов из остального мира, где имеют хождение доллары. А хождение они там имеют строго потому, что любая попытка заменить их чем-то другим кончается ударами ракет «hellfire» с дронов. Про это мог бы многое рассказать покойный полковник Каддафи. Поэтому для внешнего мира нет большой разницы между американскими SJW и пилотами штурмовиков и дронов. Карма у них общая, хотя пилоты в чем-то честнее. Но самое трогательное, что бывает – это колониальная интеллигенция, внедряющая заклинания и ритуалы левых американских активистов среди работающих за доллары туземцев – и называющая это борьбой за прогресс…
  Я чуть не задохнулась от возмущения, услышав это. Хотя вряд ли он имел в виду меня. Мне просто так доллары никто не дает. Только евро. И потом, Лева все-таки видел мир идеалистично. В реальности далеко не все туземцы работают за доллары – их получают только надсмотрщики старшего звена, а туземцам дают быстро обесценивающиеся суррогаты, так что за колониальную интеллигенцию обидно вдвойне. Но объяснять это не хотелось.
  Или, например, он говорил такое:
  – Вот у нас есть identity politics. Политика идентичностей. У цветных свои интересы, у геев и лесби свои, и так далее… Считается, это как бы что-то левое и прогрессивное, потому что черные, ЛГБТ, Демократическая партия, революция и так далее. На самом деле это просто способ ввести в Америке кастовую систему – как в древней Индии. Разделяй и властвуй. Но в серьезных конторах давно понимают, что твоя настоящая идентичность – не гендер или раса. Это твоя search history13. Ты можешь сама не понимать до конца, кто ты. Твоя подлинная идентичность известна только ребятам из Гугла. Ну еще из Агентства национальной безопасности…
  Такой Лева-магнит с большим количеством полюсов.
  Ему было тридцать пять – и я казалась ему молоденькой девочкой. Во всяком случае, он так говорил. Это было приятно, чего тут лукавить. Себя он считал уже пожилым человеком – и много размышлял о молодости и особенно о ее утрате.
  – Мы – мальчики и девочки – начинаем стариться после четырнадцати лет, сразу после полового созревания. Это похоже на сползание в обрыв с нарастающей крутизной. Сначала молодой человек как бы старается восстановить утраченное равновесие, и его кидает из стороны в сторону, причем с каждым годом все сильнее. Потом, после двадцати пяти, он плюет на равновесие и начинает доказывать себе, что еще юн. После тридцати пяти он начинает доказывать себе, что еще молод – и занимается этим обычно лет до семидесяти. Потом он начинает доказывать, что еще не стар. Потом он наконец умирает… И она умирает тоже.
  Но самым главным в Леве (не для истории, конечно, а лично для меня) оказалось совсем другое.
  Это был первый обрезанный член в моей жизни – и я наконец получила право принять участие в Великом Транскультурном Дебате о том, какой лучше.
  И вот что я скажу, соратницы – через презерватив разницу ощутить трудно, и тип презерватива на самом деле значительно важнее. А если вы чпокаетесь без презерватива, то вы просто глупые, потому что женщина рискует куда сильнее мужика даже при оральном контакте. Миндалины. Впрочем, читайте сами, в интернете все это есть – а я беру маску и иду спать.
  Эмодзи_красивой_блондинки_лежащей_на_подушке_в_маске_луны_и_готовящейся_увидеть_что_то_древнее_таинственное_и_довольно_страшное_причем_это_вовсе_не_обрезанный_патриархальный_шприц_как_мог_бы_подумать_в_этом_месте_самодовольный_мужской_самец.png
  
  
  Солдаты пришли в храм моего бога без оружия и лат, одетые как местные ремесленники.
  Они, по сути, ими и являлись, только их ремеслом была чужая смерть. Но они нарядились кожевниками. У них за плечами висели широкополые шляпы, на некоторых были новенькие фартуки, а у одного даже болтался на поясе скребок для чистки шкур. Воины империи в разведке. Пока цезари решают судьбу мира, такие вот грубые простые люди решают судьбу цезарей.
  Они смотрели на меня с хмурым интересом – и я с таким же чувством поглядывал на них: я знал, что моя бабка Меса заплатила солдатам стоявшего по соседству с Эмесой Legio III Gallica столько же, сколько платил по большим праздникам Каракалла, и теперь легионеры прикидывали, стоит ли шкура выделки.
  «Поэтому они и нарядились кожевниками», – засмеялся кто-то у меня в голове. После моего спуска в Аид такие голоса раздавались в ней часто: лекарь Ахилл сказал, что это духи, ставшие моими друзьями.
  Заиграли флейты, и я начал свой обычный храмовый танец, который повторял уже столько раз, что мог даже не следить за движениями тела. Если после моего бега по загробным лестницам на меня и снизошла какая-то сила, пока я ее не чувствовал.
  Все прошло как обычно. Конечно, я волновался. Нравлюсь ли я воинам? Станут ли они рисковать жизнью за нашу семью? Я не знал. Когда я закончил танец, солдаты просто ушли.
  Вечером я увидел Ганниса.
  – Ты опять накрасил лицо, – сказал он. – Солдаты, приходившие в храм, даже не поняли, кто танцевал – мальчик или коротко стриженная девочка.
  – Мне все уши прожужжали, что я должен им понравиться, – ответил я. – Что плохого в том, что я хотел выглядеть красиво?
  – Послушай, Варий, – сказал Ганнис, – я скажу тебе сейчас довольно бесстыдную и оскорбительную вещь, но от нее может зависеть наше спасение. Поэтому заранее прошу меня извинить.
  – Извиняю.
  – Красивым мальчикам свойственны женские мысли, поэтому они иногда украшают себя как женщины. Это ошибка. Мужчины действительно используют мальчиков вместо женщин, но мальчик нравится мужчине совсем иначе, чем женщина. Поэтому, если ты хочешь по-настоящему понравиться солдатам, изобрази не маленькую блудницу, а маленького воина. Ты очень красив без всяких румян, поверь знатоку. Ахиллу нужен Патрокл, а не маркитантка. Ахилл может, конечно, получить удовольствие с маркитанткой, но в бой за нее он не пойдет.
  Я хмуро кивнул.
  – Спасибо за науку, учитель. Но во‐первых, я не собираюсь ублажать твоего друга-лекаря, служи ему Патроклом сам…
  – Варий…
  – А во‐вторых, я пользуюсь румянами и помадой не потому, что хочу нравиться другим. Я хочу нравиться себе. И я делаю это не как женщина и не как мужчина, а как я сам.
  – Но ведь тебе всего четырнадцать. Зачем тебе румяна?
  – Тебе уже за пятьдесят, – сказал я, – а ты румянишься столько лет, сколько я тебя помню, хоть ты никакой не евнух. И еще ты бреешь голову, чтобы, уничтожив последние волосы, скрыть вместе с ними и плешь. Можешь объяснить зачем?
  Ганнис даже покраснел. Такого он не ждал.
  – Но ведь ты мальчик, Варий. Разве нет?
  – Я не знаю, – ответил я. – Трудно сказать.
  На меня напало упрямство. Ганнис знал, что в такие минуты лучше со мной не спорить – и решил зайти с другой стороны.
  – Хорошо, – сказал он. – Тогда давай договоримся так – ты будешь кем тебе угодно, но потом. А сейчас ты должен изобразить перед солдатами мальчика. Маленького Каракаллу. Каракалла никогда не подкрашивал глаз. Наоборот, он рисовал себе бороду. Он с детства играл в солдата. Покажи им маленького Каракаллу, солдаты очень его любили. А когда мы будем в безопасности, ты сможешь нарисовать себе брови до ушей. Я сам принесу тебе все инструменты и краски, клянусь.
  – Значит, сегодня мне надо нарисовать бороду? – спросил я.
  – Нет, – улыбнулся Ганнис. – Достаточно не румянить щек и не подводить бровей. Когда Рим будет твоим, никто не посмеет тебе этого запретить.
  – Рим будет моим? – переспросил я с недоумением. – Почему? С какой стати?
  – Твоя бабка решила, что единственный шанс спасти всех нас – это сделать тебя императором. И она права. Солдаты Третьего Галльского ненавидят Макрина и готовы на мятеж. Но им нужно знамя. Нужен не просто незаконный сын Каракаллы, нужен маленький Каракалла.
  – Хорошо.
  – Ты похож на отца лицом, так говорят все. Будь похож на него и духом. Из Никомедии скоро привезут его детскую одежду. В ней ты будешь каждый день танцевать маленького императора. И никаких румян, запомни еще раз. Никакой косметики вообще.
  – Я понял.
  – Завтра в храм придет много солдат. Это будет наш Рубикон. Желательно, чтобы мы не утонули при переправе. Ты должен понравиться солдатам, Варий, но не так, как ты хотел сегодня…
  Я понимал, конечно, о чем он говорит.
  На следующий день весь храм был полон солдат. Многие, не скрываясь, пришли в красных солдатских туниках и с оружием на поясах. Как и просил Ганнис, я не красился, не румянился и даже оставил волосы всклокоченными, как будто только встал со сна. Вчера я заметил, что солдаты небрежно причесаны – если причесаны вообще – и это была моя военная хитрость.
  Они смотрели на меня молча, когда я начал свой танец, и никак не выражали своих чувств. Конечно, я опять волновался. Но все вдруг изменилось.
  Я заметил на холщовой сумке одного из солдат грубо намалеванный силуэт быка – и под ним буквы:
  
  LEGIIIGAL
  Legio III Gallica. Бык! Бык был символом Третьего легиона – я столько раз видел его на военных штандартах. Вот этого быка мне следовало победить.
  Но я ведь уже одолел его, призвав Элагабала!
  Бык в латах воина! Я не забывал про него ни на миг, просто не понимал намека судьбы. Именно на Третий Галльский, а не на древний критский ужас и указывало мое видение.
  Я мог победить, потому что уже сделал это. Мне не надо было подлаживаться под солдат. Мне следовало станцевать себя, уже отмеченного солдатской любовью и заслужившего их преданность. И, как только я понял это, мое тело стало двигаться само.
  Я прошел перед ними решительно, прошел перед ними незабвенно, прошел перед ними задумчиво и прошел перед ними геройски. А потом я прошел перед ними победоносно, и когда я завершил второй круг, я уже был цезарем. Я знал это, и солдаты знали тоже.
  Но было кое-что еще, чего они не знали. Я танцевал не для них, а для Камня. И Камень внимательно смотрел на меня своим единственным оком из черной треугольной глазницы.
  Солдаты расходились молча, боясь нарушить святость и тишину храма. Но многие оглядывались и салютовали мне – оружием в ножнах или простертой рукой.
  Вечером Меса сказала мне:
  – Ты смог. Завтра мы пойдем в лагерь Третьего Галльского, и они объявят тебя новым императором…
  Она уставилась на меня, ожидая, что я выскажу удивление. Но я молчал. Она недовольно покачала головой и сказала:
  – Они верят, что ты сын их любимого Каракаллы. Твой танец им это доказал. Впрочем, я заплатила им столько денег, что могла бы сделать императором свою мальтийскую собачку.
  С бабкой лучше было не спорить.
  – Пока ты дурачился перед солдатами, привезли одежду Каракаллы. Иди померь ее, внук. Надеюсь, ты не заразишься чесоткой или чем похуже.
  Детская одежда императора.
  Это была военная туника, такая же как на приходивших в храм солдатах, только пурпурная. Она оказалась мне чуть велика, но солдатам это должно было понравиться – в бедных семьях детям шьют одежду на вырост. Привезли даже обувь маленького Каракаллы – солдатские сапожки-калиги из желтой кожи, совсем как у солдат, только очень искусно сшитые и с золотыми гвоздями в подошве. Они были великоваты, но я мог в них ходить.
  Не калиги – калигулы. Сапожочки. По такому вот сапожку прозвали когда-то маленького Гая легионеры, среди которых он бегал в лагере. Его тоже одевали солдатом, чтобы завоевать любовь армии – а потом солдаты его убили. Все-таки есть в императорских судьбах нечто неизменное.
  Ганнис, помогавший мне примерять новый наряд, сказал:
  – Я видел тебя сегодня в храме. Тебе все удалось, мой мальчик. Это был танец.
  Он выговорил слово «танец» с особой интонацией, как бы подчеркивая, что речь идет не о пьяной пляске, а о священном таинстве.
  – Теперь ты понимаешь, – продолжал он, – почему я не пытался объяснить тебе, что и как делать. Я все равно не смог бы. Твой прадед Юлий говорил так: священный танец совершает невозможное не потому, что у танцующего появляется сверхъестественная сила, а потому, что невозможное вдруг оказывается естественным.
  – Да, – сказал я, – правда. Но почему боги не слушают наших молитв – и внимают только танцу?
  – Танец – это высшая из молитв, Варий. Когда ты танцуешь правильно, ты поднимаешься над рассудком с его мыслями и логикой, над личностью с ее привычками и даже над самой человеческой душой. Ты становишься одним целым с бесформенным и невыразимым божеством. А для божественного воления все просто. Сама собой решается всякая загадка, складывается любая головоломка: вещи и события, которые нельзя было примирить друг с другом, входят в зацепление без всякого труда, и все происходит естественно. Узлы развязываются сами, и даже бывает так, что меняется смысл прежних событий. Ведь похожее случилось?
  Я кивнул.
  – И чем это было? Ты можешь мне открыть?
  – Бык, – ответил я. – Бык, которого я победил во сне. Это не Минотавр, а бык Третьего легиона. Воин в латах с бычьей головой. Когда я это понял, мне стало проще. И солдаты меня приняли.
  Ганнис подумал, потом хлопнул себя ладонью по лбу и захохотал.
  – Да, – сказал он, – да! Мне даже в голову не пришло!
  – И мне. Хотя я видел эмблему Третьего Галльского много раз.
  – Вот в этом и волшебство. Вещи и смыслы соединились через твой танец, и мир изменился. Третий Галльский теперь твой. Солдаты пойдут за тебя на смерть. Раньше это было невозможно, сейчас возможно только это. Так все и происходит… Ты говорил с Месой?
  – Да, – ответил я. – Бабушка сказала, что ее деньги сделают меня императором.
  – У победы всегда много отцов, – кивнул Ганнис, – и бабушек тоже. Деньги нужны, но их недостаточно. Солдаты не умирают за золото, они за него в лучшем случае отступают, а в худшем бегут. Если ты станешь принцепсом, много людей будет утверждать, что им тебя сделали они. Благоразумнее не спорить, а потихоньку угощать их ядом…
  На следующий день солдаты Третьего Галльского провозгласили меня императором. Я уже чувствовал, что наряд маленького Каракаллы – это настоящий пурпур. Все было всерьез. Стены нашего дома в Эмесе больше не могли защитить нас, и семья, захватив самое необходимое, переехала в лагерь под защиту солдат.
  Особенно тяжело трудности новой жизни переживала моя бабка Меса – у нее было много замысловатых привычек, от которых пришлось отказаться. Жизнь среди солдат стала для нее мукой. Даже ее мальтийская собачка куда-то убежала.
  Она шутила по этому поводу так:
  – Варий Авит уже самый настоящий принцепс. Я сказала ему, что могу сделать императором не его, а свою собаку, и он, должно быть, тайком ее придушил…
  Она провела много лет при дворе двух императоров, и иногда от нее сквозило чем-то ледяным и жутким – особенно в те минуты, когда она старалась казаться милой и добродушной старушкой.
  Узурпатор Макрин был обречен. До него дошли, конечно, вести о мятеже – но он не понимал серьезности происходящего. Когда он прислал войска, их оказалось слишком мало – и они перешли на нашу сторону, увидев меня на стене.
  Они даже не поняли, что случилось. Перед ними был просто мальчик в пурпурной тунике, помахавший им рукой. Макрин послал отряд крупнее, и повторилось то же самое.
  Никто, кроме Ганниса, не понимал, что это не Макрин совершает одну ошибку за другой, а я танцую легчайший путь к вершинам.
  – Это был самый короткий танец, что я видел в жизни, – сказал Ганнис после очередного пополнения наших рядов. – Одно движение ладони от груди к солнцу. Юлий был бы горд.
  На нашу сторону переходили даже шпионы, присланные сеять рознь. А когда к нам присоединился Legio II Parfica со своим опытным командиром Евтихианом, Макрин повел в атаку все свои войска вместе с преторианцами. Им пришлось наконец биться как подобает воинам, злорадствовали наши солдаты; мало того, Макрин снял с преторианцев тяжелую броню, чтобы им легче было двигаться на жаре.
  Пришел трудный для нас час – Макрин все же был самым настоящим императором, которого признал Сенат. Он успел объявить цезарем своего малолетнего сына, как когда-то мой дед Север. Сражаться с Макрином означало сражаться с Римом. Но к этому моменту я мог сказать про себя почти то же самое.
  Междоусобица отличается от войны с внешним врагом тем, что никто из солдат не готов к смерти: происходящее кажется почти игрой, почти перебранкой в цирке. Но умирают во время этой перебранки точно так же, как в стычке с варварами.
  Воины в лагере по привычке поют: «Проклятый германец на нас наступает…» А убивать приходится не германцев, а таких же легионеров, и военный трофей неотличим от кражи у своих.
  Это была жестокая битва – но именно тогда, восьмого июня под Антиохией, весы склонились в мою пользу. Ганнис командовал строем как заправский генерал, мои бабка и тетка хватали за руки бегущих солдат – но все решил мой танец.
  Никто не догадался бы применить слово «танец» к тому, что произошло (конных танцев, как шутил потом Ганнис, не бывает). Когда солдаты дрогнули и бегство их стало напоминать воронку, засасывающую все больше людей, я вскочил на коня, выхватил кинжал, который был у меня вместо меча, и поскакал на врага.
  Я приблизился к преторианцам Макрина так, что моя жизнь оказалась под угрозой, но продолжалось это недолго – одного вида одетого в пурпур ребенка, презревшего смерть, было достаточно.
  Наши повернули, закричали, ударили – и всего через час Макрин бежал. Он мог бы еще победить, если бы рискнул всем, но из осторожности решил отступить в Рим, где, как он полагал, его любили.
  Скольких императоров подвела эта вера! Но Макрин не добрался даже до гавани: хоть он сбрил бороду, его узнали по исцарапанному подбородку. Сынишку его убили тоже – малыш успел побыть цезарем совсем недолго.
  Но и наших полегло немало. В этом бою погиб врач Ахилл, который когда-то погрузил меня в сон. Причем убила его стрела из «скорпиона» – вот ведь какое вещее имя!
  Каракалла всю жизнь пытался уподобиться Александру и не мог. У меня же это получилось без всякого труда. Я его станцевал.
  Да, я сплясал Александра, скачущего в бой. Именно так македонский царь решал исход своих великих битв – подвергая себя опасности перед лицом готовых бежать солдат. Я знал теперь это божественное чувство победы, возникающей из пепла поражения. И еще я понял, что Александр по сути владел тем же искусством священного танца. Только он танцевал для всех людей и богов сразу – и они любили его как никого.
  Война на этом кончилась.
  Я не спешил в Рим и перезимовал в Никомедии. Вместо себя я отправил римским сенаторам свой портрет в шелковой робе жреца. Выглядел он очень по-восточному, но пусть привыкают к тому, что их ждет. Я мог бы, конечно, станцевать перед ними и римлянина – но не чувствовал себя обязанным следовать обычаям людей, с охотой ложащихся под каждого мятежного генерала.
  Я победил Рим и его старых богов. Я взял этот город с боя в тот самый момент, когда поскакал на преторианцев Макрина в своей пурпурной тунике. Горе побежденным.
  С собой я возьму Камень Элагабала – и полюбившего меня бога. Посмотрим, что он захочет сделать со Вселенной.
  – Мы хотели спасти семью, – сказала мать, – а получили власть над миром.
  – Власть над миром нельзя получить раз и навсегда, – ответила моя бабка Меса. – Каракалла повторял за Тиберием: это как держать волка за уши. И еще он говорил, что Рим опасное место для императора. Тебя привели к власти восточные легионы, Варий – не лучше ли будет остаться на Востоке?
  – Каракаллу и Макрина убили далеко от Рима, – вздохнул Ганнис. – Опасное место для императора – лишь то, где его лишат жизни. Дело не столько в месте, сколько в смерти.
  – О да, – сказала Меса, – это так. Иногда ты рассуждаешь мудро, хоть ты и евнух.
  Ганнис очень злился, если его так называли, хоть полжизни выдавал себя за евнуха сам. В этот раз он смолчал.
  Он смолчал и тогда, когда стали говорить, будто диадему на меня возложил командир Второго Парфянского Евтихиан. За столом только весело переглянулись, когда шпион пересказал нам эти слухи.
  Всей семьей мы лежали за трапезой, совсем как в былые дни – но теперь рядом стоял Камень на прочных походных носилках, и мне почудилось, что он подмигнул мне своим черным глазом.
  – Налейте ему вина, – сказал я, кивая на Камень. – Пусть посмеется вместе с нами.
  – Он разве смеется? – спросила Меса.
  – Все время, – ответил я. – Вы просто не слышите. И я теперь буду смеяться вместе с ним.
  – Над кем ты будешь смеяться, Варий?
  – Над старыми богами, – сказал я. – Над кем же еще?
  
  
  Последняя неделя на яхте была для меня интересна не только тем, что окончательно закрылся вопрос о влиянии мужского обрезания на женское счастье (не влияет, женское счастье вообще мало связано с мужским членом, но патриархальному мозгу трудно такое вместить).
  Я много общалась с Тимом и Со – в основном в то время, когда прагматические буддисты были в другом месте. Не то чтобы я их избегала, но когда кто-то из них оказывался рядом, мне казалось, что меня прагматично бомбят с доброго дрона.
  Правда, я видела как Кендра погружается в джаны. Так называются состояния глубокого покоя, или что-то в этом роде. Выглядело это следующим образом – она сидела на подушке с серьезным наморщенным лицом и быстро выкидывала пальцы – сначала пять на одной ладони, потом три на другой. Это показывало, в какой из восьми джан она пребывает. А затем она выкидывала еще два пальца, показывая две дополнительные джаны, открытые лично ею. Думаю, было бы больше пальцев, нашлось бы и больше джан.
  Лева и Винс следили за этим очень внимательно. Тим тоже делал серьезное лицо, но я чувствовала, что в глубине души он потешается над происходящим.
  Тим казался мне куда интересней и круче этих буддистов.
  Он, впрочем, тоже был образцом американской душевной чистоты, не ведающей, как она ежеминутно согрешает – и поэтому эдемически невинной. Я была уверена, что он скорее удавится на своем галстуке, чем скажет вслух n-слово, но при этом он без всякой внутренней печали шутил про французов так:
  – Как узнать, что у вас дома побывал француз? Ваш мусорный бак пуст, а собака беременна.
  Правда, он пояснил, что это не его слова, а цитата из Стивена Кинга – но тут же добавил свое:
  – А как узнать, что побывал немец? Все то же самое, только над мусорным баком висит счет за сортировку мусора.
  У Кинга, пояснила Со, подобное было написано не от лица автора – так говорил один из малолетних героев. К заслуженному писателю – вернее, к его юристам – вопросов, естественно, не было. Но у меня сложилось ощущение, что Тим не слишком любит Старый Свет. Евросоюз он называл не иначе как рейхом. А про европейскую культуру сказал так:
  – У нее есть два постоянно перемежающихся модуса, или фазы. Первая, довоенная – сублимация пошлости в фашизм. Вторая, послевоенная – сублимация фашизма в пошлость. Сейчас вторая, но скоро опять начнется первая…
  Он сказал «kitsch», но Со заверила, что имеется в виду именно русское понятие «пошлость», для которого в английском нет точного перевода, потому что англо-саксы пошлости не видят и не ощущают. Как будто ее ощущают современные русские, вздохнула я.
  Про русских Тим при мне не шутил. Сперва я подумала, что из-за деликатности. Но Со только махнула рукой.
  – Про русских уже давно не шутят. Ими детей пугают… Не подумай только, что Тим против Европы. Когда он говорит с европейцами, он точно так же кроет американцев. И называет Америку империей зла. Он не отождествляется ни с одной нацией.
  – Гражданин мира?
  – Негражданин, – улыбнулась Со.
  Чтобы понять эту шутку, надо было знать про русских в Прибалтике. Со знала. Но именно после этого я впервые допустила, что она может показаться какому-нибудь французу идеальной француженкой точно так же, как мне кажется идеальной русской. Я ведь ничего на самом деле про нее не понимала. А про Тима – и того меньше.
  Если сравнивать Тима с домом, у него было два уровня – надземный и подземный.
  Наверху возвышался солидный приличный особняк с распахнутыми дверями и окнами, открытый для всех и обставленный по последнему мэйнстримному каталогу – стесняться там можно было только самого американского мэйнстрима. В этом верхнем строении не имелось ни червоточин, ни тайн.
  Но под домом была лестница, черными зигзагами уходящая вниз – и, даже побывав на нескольких подземных площадках, я не знала, куда она ведет.
  Tim or Fay – в этом каламбуре заключалось самое точное описание. Как в дневном Тиме не было никакой глубины и тайны, так в ночном и сумрачном Фее не оставалось никакой американской недалекости, словно это был человек из другого измерения. Эти две личности не пересекались. Просто в верхней части дома был люк, ведущий вниз.
  Его дневные мнения, впрочем, состояли не только из медийного мэйнстрима – еще там присутствовал «locker room talk»14 – то самое «белое мужское начало», которое так бесит малообеспеченных передовых американок в богатых реакционных американцах. Не то чтобы патриархальное объективирование женщины, но…
  – Меркель? Я ее уважаю. Современная тетка, не стеснялась включать вибратор на полную мощность в любой момент, когда ей приходило в голову…
  Я даже не поняла этой фразы, пока Со не объяснила, что Тим говорит о случаях, когда на немецкую бундесканцлерин нападала трясучка во время протокольных встреч.
  Дневной Тим буквально сочился подобным цинизмом – но при этом с удивительным искусством обходил по-настоящему острые углы актуальной повестки, предоставляя другим грызть друг другу горло. О политике спорили между собой даже Винс с Кендрой – но Тим при мне ни разу не возразил никому из них.
  «Ночные» же его слова были настолько не от мира сего, что как-то соотносить их с его пошлым, мизогинным и политически реакционным «дневным» трепом я даже не научилась – хотя он мог переключаться из одного режима в другой за секунду.
  Однажды я сказала, что только бог знает будущее.
  – Всезнание бога – глупая человеческая концепция, – ответил он. – Нильс Бор в беседе с Эйнштейном говорил – если бог желает узнать, как выпадут кости, он их кидает. Так бог постигает, что произойдет с миром. Он дает этому произойти.
  – А заранее он ничего не знает?
  – Заранее, – сказал Тим, выделив слово интонацией, – бывает только для людей. Это одна из их нелепых выдумок. Для бога ничего подобного нет. Люди существуют именно для того, чтобы выяснилось, что с ними произойдет. Их жизнь и есть тот способ, каким бог желает это увидеть – и выяснять это обходными путями так же глупо, как кипятить в ладонях воду, чтобы потом налить ее в чайник, придуманный исключительно для кипячения воды. Во всяком случае, с точки зрения бога…
  Последнюю фразу он произнес важно и размеренно, словно намекая, что из нас двоих с этой точкой зрения знакома никак не я.
  В общем, это были два разных присутствия в одном теле. Скоро я привыкла к тому, что можно провести целый день с Тимом на его верхнем этаже – обсуждать последний фильм или политический скандал, дивясь его калифорнийскому шовинизму и детскому самодовольству, и не услышать ни единого слова, которое намекало бы на подземные уровни.
  Впрочем, подобное радикальное раздвоение для человековедов и психиатров совсем не новость, и в нем есть внутренняя логика: такой личности даже не нужно знакомить своего Джекила со своим Хайдом, и никакого конфликта между ними просто нет. Будь это иначе, маскировка Тима не была бы такой совершенной.
  А она действительно была великолепной. Никакой загадочности. И при этом весь он был одним огромным секретом.
  Противоречия здесь не было – я знала по опыту, что люди, картинно нездешние и сочащиеся тайной, обыкновенно пусты как прошлогодние осы в дачных окнах, и скрывают разве что размер собственного… Не знаю, какое слово здесь встанет лучше, «счет» или «член». Наверно, все-таки «счет», потому что член у них встает так себе.
  Со сильно отличалась от Тима. Она была не просто умна и тонка, но еще и сохраняла свою ночную дверку приоткрытой. Я имею в виду, что у нее, как и у Тима, тоже имелись дневной и ночной уровни, но они не были отделены друг от друга, а соединялись в одну общую конструкцию.
  Тим знал много интересного – но выудить из него информацию через дневные фильтры было практически невозможно. Следовало прежде перевести его в ночной режим. Со же почти все время говорила что-то неожиданное и клевое.
  Например, про «эмодзи как оружие финансового капитала» (я зачитала ей цитату из брошюры, которую мне выдали во время первого визита на яхту) она сказала так:
  – Это, конечно, политически грамотно и революционно, но совершенно неверно. Эмодзи – очень интересный новый язык. Многообразие смысла каждой эмодзи можно выразить только длинным абзацем текста, и то не всегда – так что это новая иероглифика. Западная письменность с эмодзи становится похожа на японский язык, где среди букв фонетической азбуки время от времени выскакивает сочащийся уймой смыслов и коннотаций иероглиф. Иероглифы, если хочешь, и есть древние эмодзи. А эмодзи – это новые иероглифы…
  В отличие от Тима она любила Европу – и поразительно разбиралась в ее старине. Один раз я спросила:
  – Интересно, а какой была древняя музыка? Например, в Риме?
  Со пожала плечами.
  – Это как спросить – а какая музыка была в двадцатом веке? В двадцатом веке было много разных музык. И в Риме тоже.
  – Античная музыка есть на ютубе, – сказала я. – Какая-то хрень, правда.
  Она попросила поставить ей что-нибудь. Я нашла пару примеров, и минут пять мы слушали.
  – Это полная чушь, – сказала Со. – Фальшивка.
  – Почему?
  – Она безобразна. И совсем не трогает душу. Музыка – это способ подействовать звуковыми сочетаниями на человеческий мозг, заставив его выделять счастливую химию. Мозг за последние две тысячи лет не изменился. С чего измениться музыке? Вернее, она постоянно меняется, но всегда сохраняет способность действовать на мозг подобным образом. Другими словами, когда ты услышишь древнюю музыку, она тебе понравится.
  – Да, – сказала я, – это логично. Но где-нибудь она сохранилась? Та музыка, которую слушали каждый день в Риме?
  – Сохранилась, – ответила Со. – Практически в нетронутом виде. Это тарантелла. Только сейчас ее играют на чем попало, а тогда были флейты, тамбурины и скабеллы. Ну, или бубны с кастаньетами, почти то же самое.
  – Тарантелла?
  – Это от слова «тарантул». Считалось, что такой музыкой можно лечить от его укуса. Это очень древняя вера и очень старая оргиастическая практика, восходящая к мистериям Диониса. Вакхическим культам и так далее. Их запрещали еще в Риме. Но почти так же эта музыка звучала и до Рима… Ты ее слышала в пещере, когда мы говорили с Фрэнком. Древние духи знают эти созвучия.
  Я вспомнила – действительно, в турецкой пещере играл какой-то легкий итальянский фолк. Тогда это показалось мне странным, но я решила, что такая музыка нужна для гипноза.
  – Давай я тебе поставлю, – сказала Со.
  Она повозилась со своим телефоном, и на экранчике мультимедийной системы появилась картинка: две раковины со вставленными в них синими самоцветами, почти как глаза. «Il Canto della Sirena», прочла я. Вполне антично.
  Из колонок полилась музыка – милая и трогательная.
  – Вот типичный пример, – сказала Со. – Tarantella del gargano. Ей не удивились бы в Риме времен Каракаллы. И даже, думаю, в Греции Александра. Поразились бы только тому, как необычно соединены фрагменты знакомых мелодий. И не узнали бы язык, на котором поют. Античная музыка ближе, чем нам кажется – она спрятана прямо в нашей.
  – Мне нравится, – сказала я.
  – Мне тоже. Но если ты будешь долго слушать тарантеллу, ты ощутишь такую… Как бы выразиться, вековую усталость. Это настолько старая музыка, что она натерла мировой душе ушные мозоли тысячи лет назад. И поэтому людям приходится придумывать новые вариации. Но от исходных созвучий мы не уходим все равно… Вот смотри…
  На экране появился фрачник со скрипкой, стоящий на неоновом слове «Beethoven».
  Заиграла скрипка, и я с удивлением узнала ту же… Ну нет, не ту же мелодию, она отличалась – но это была та же энергия, расфасованная в другие звуковые пакеты.
  – Что это? – спросила я.
  – Третья часть «Крейцеровой Сонаты» Бетховена. Чистейшая тарантелла. Ты раньше не слышала «Крейцерову сонату»?
  – Слышала про нее, – ответила я. – Это повесть Толстого.
  – Правильно, – улыбнулась Со. – Еще и повесть Толстого. Ты читала?
  Я отрицательно покачала головой.
  – Она о воздержании, – сказала Со. – О том, что женщина – это зло, открытые платья провоцируют мужчину и так далее. Обычная патриархальная истерика. Герой убивает жену, изменившую ему со скрипачом, с которым она играла «Крейцерову сонату». Оправдание домашнего насилия и все такое. Но обрати внимание, что к измене приводят не какие-то там прелюдии Шопена, а именно совместное исполнение древнего вакхического гимна. Можно сказать, участие в мистерии Диониса. Толстой мог бы назвать свою повесть «Вакханалия», смысл был бы тем же – или еще точнее. Вот это и есть «музыка как воспоминание души», только не о «небесной родине», как полагали Платон и Шопенгауэр, а о древнем земном опыте. Лев Толстой – гений. Даже когда он хотел сочинить реакционную политическую агитку, он говорил высокую и таинственную правду. Понимаешь, да?
  Я спросила, откуда она знает так много про античную музыку, но она только загадочно улыбнулась. Я допускала, что она просто придумывает все это сама. Но вот я такое выдумать вряд ли сумела бы.
  Однажды я задала ей сильно мучивший меня вопрос.
  – Элагабал был жрец. Священнослужитель, причем самый высший. И очень серьезно к этому относился – считал свое жречество даже важнее императорских обязанностей. Но при этом он был настоящий распутник. Прелюбодей. Как такое может быть?
  – Это удивляет нас, – ответила Со, – потому что мы наследуем уникальной скопческой религии, во всяком случае в культурном смысле. А в России на это вдобавок накладываются обязательные для ее населения воровские понятия. Но жизнь сама по себе и есть непрерывное прелюбодеяние в самом прямом значении слова. Это тот движок, на котором работает человеческий мозг. Даже чтобы пошевелить пальцем, человек должен возбудиться и поддаться искушению в ожидании награды. Ограничивать прелюбодеяние, чтобы потом выдавать на него разрешения – этот самый выгодный бизнес на свете…
  – А можно пример такого бизнеса?
  – Его хорошо наладили, например, католики. А в России даже это делали как бы из-под полы. И делали бы дальше, просто к попам уже никто не ходит за разрешением на блуд… Думаю, что в сегодняшних условиях выпуск платных индульгенций для ЛГБТ могли бы наладить ваши воры. Ну или полиция вместе с ворами.
  – И что они продавали бы? Как выглядел бы продукт?
  Со задумалась.
  – Ну типа такой проездной на пять поездок «пять раз не этот самый». Купил и радуйся. А потом новый купишь.
  – А как будут контролировать?
  – Наверно, сделают приложение для мобильного. Contact tracing и все такое. Это целый огромный новый рынок…
  Мне не захотелось углубляться в тему дальше.
  – Значит, Элагабал не был распутником? – спросила я.
  – Элагабал, я бы сказала, был древним баптистом.
  – В каком смысле?
  – Он полагал, что бог есть любовь. В том смысле, что бог выбрал для себя наилучшее – разделиться на два полярных начала, сливающихся в любви с искрами и треском… – она засмеялась. – Вот это бедный мальчик и пытался воплотить в себе самом. Вообще говоря, все римские принцепсы стремились уподобиться какому-нибудь божеству. Кроме Марка Аврелия, который больше всего ценил опиумную настойку и литературные штудии. Его надо читать примерно как Филипа Дика, только помня, что Дик писал под кислотой, а Марк – под черной. Он и помер-то, когда врачи отняли у него опиум…
  Она часто вспоминала Марка Аврелия, упоминая его так, словно он был старым знакомым. По ее словам, император верил в перевоплощения. Или допускал их возможность.
  – Ты веришь в реинкарнации? – спросила она.
  – Не знаю, – ответила я. – Непонятно, что здесь имеется в виду. Может быть, это просто метафора. Вот мы растем, потом старимся – мы же меняемся? Каждый день происходит нечто такое, что можно назвать перерождением.
  – Я говорю про переход из одной жизни в другую, – сказала она.
  Я пожала плечами.
  – Мы все время разные. Какое наше «я» перевоплотится? Какое из настроений? То, в котором мы умрем? Но люди обычно умирают в очень плохом настроении… Если бы они такими перевоплощались, это был бы ужас.
  – Я думаю, – сказала Со, – что здесь имеется в виду другое.
  – Что?
  – В людях на самом деле мало индивидуального. Они видят одинаково, слышат одинаково, чувствуют одинаково. Быть человеком означает просто иметь человеческие органы чувств и создаваемый ими опыт. Этот опыт стандартен по своей сути – между людьми, когда они ни о чем не думают, нет никакой разницы… Когда они смотрят сериалы, ее тоже не слишком много.
  Она вдруг засмеялась.
  – Что? – спросила я.
  – Если прочитать описание мужского оргазма, оставленное Марком Аврелием, делается ясно, что и в те годы продвинутые умные мужчины считали ценность такого переживания крайне низкой… Увы, мы с тобой не можем оценить это наблюдение в полном объеме.
  – Только косвенно, – кивнула я.
  – Люди взаимозаменяемы. Какой смысл в перерождении соковыжималки? Проще купить новую и начать с нуля. Любая соковыжималка делает одно и то же – гонит сок. Будет перемолотая кожура, будут липкие пятна. Зачем нужна память старой соковыжималки? Разве кому-то важна конкретная форма прошлогодних пятен?
  – Пожалуй, – согласилась я.
  – С другой стороны, есть некоторые наборы умений, знаний, особые разновидности опыта, накапливающиеся очень долго. И они, похоже, сохраняются во времени. Это как бы программы, загружаемые в новый компьютер. Почему Моцарт начинает прекрасно играть с младенчества? Или молодой математик решает в уме задачи, которые его родителям трудно даже объяснить? Откуда это берется? Я думаю, что перерождаются именно программные ядра – они выбирают новых людей в качестве своих носителей. Реинкарнация – это не то, что Петя стал Хуаном, а свежий след в культуре или истории, который оставляет такая программа. Заново воплощается не человек, а проявленная через него сила… Хотя и личные свойства людей могут к этому иногда примешиваться. Кендра, кстати, считает так же.
  – Значит, – сказала я, – Элагабал тоже мог переродиться? В смысле, оставить будущему эту свою способность управлять Камнем?
  – Конечно. Именно ее мы и ищем… Вернее, ты ищешь. Кстати, ты еще не получила знак? Может быть, тебе снился какой-нибудь вещий сон?
  Со глядела на меня с легкой тревогой – и я ее понимала. Я говорила ей, что умею читать знаки, которые посылает мир. Именно так мы встретились с ней в Стамбуле. Но она, кажется, не слишком доверяла этой моей способности.
  – Еще нет, – ответила я. – Но я уже знаю, что делать.
  Я сказала правду. Именно этот разговор и подал мне спасительную мысль.
  Все это время я надеялась, что получу от мира какое-то указание. Но я ждала его днем. А почему, спрашивается, не ночью?
  Мне нужно было найти человека, способного управлять Камнем – то есть делать то же самое, что Элагабал. Возможно, этот человек был самим Варием в новом обличье – хотя бы в том смысле, о котором говорила Со. После разговора с мертвым Фрэнком я могла допустить что угодно.
  Если Варий – или какой-то его сохранившийся аспект – живет и сегодня, он должен где-то находиться. Люди всегда где-то находятся.
  Почему, спрашивается, я не могла спросить самого Элагабала о том, как мне его найти? Я же видела его во сне почти каждую ночь.
  Я, правда, ни разу не говорила с ним. Я или переживала его жизнь как свою, когда засыпала в маске Солнца, или смотрела что-то вроде фильма с закадровыми комментариями, когда надевала маску Луны… Но все-таки способ задать вопрос должен был существовать.
  Я провела несколько часов, читая наставления по работе со снами, найденные в интернете. Главная их мысль была отлично известна мне и так: засыпая, следовало настроиться на получение ответа. Каким образом? А просто сделать это, и все, объясняли руководства. Как говорится, «джаст дует». И я в конце концов решила сделать именно это, не задумываясь о техниках и методах.
  Но я не знала, какая маска поможет здесь лучше – поэтому меняла их.
  «Варий Авит, где ты? – шептала я, засыпая. – Где мне тебя найти? Как?»
  На второй день этих опытов мне приснился сон, который я уже видела прежде. Варий в пурпурной военной тунике чертил что-то красным грифелем на стене. Я часто видела, как он пишет – иногда на восковой табличке, иногда на грифельной доске – но никогда не обращала внимания на слова, потому что не понимала их.
  В этот раз я постаралась запомнить их и записала на бумажке, как только проснулась.
  Varius Avitus Adero
  Варий Авит – это было имя. «Adero» на латыни означало «я там буду». Или даже «я нахожусь там». Прямой ответ на мое вопрошание.
  Не хватало только самого главного – где?
  Я увидела этот сон еще несколько раз. Все повторялось: Варий (здесь он не был еще императором) писал эти слова красным грифелем на белой стене, покрывая продолговатыми латинскими буквами все доступное пространство.
  Правда, в тексте встречались разночтения. Иногда Варий писал сокращенно, как древние цезари на монетах: VarAvAdero. Иногда надпись становилась еще короче: VarAdero или AvAdero.
  Я могла бы еще месяц размышлять, где будет Варий, а где Авит – но, к счастью, догадалась спросить совета у олигархов Кремниевой долины.
  Слово «VarAvAdero» никакого смысла для гугла не имело. Слово «AvAdero» – тоже.
  «VarAdero» было… курортом на Кубе.
  Бабах. Бинго!
  Это могло быть и совпадением, конечно – но разве бывает хоть один знак, который нельзя назвать просто совпадением? Знаки и есть совпадения, которым мы придаем значение, наполняя их смыслом.
  – Я получила знак, – сказала я Со на следующее утро.
  – Ты уверена?
  – Уверена на все сто.
  И я рассказала про свой сон.
  – Хорошо, – ответила Со. – Это убедительно. Собирайся в дорогу.
  Вечером, чуть не спугнув Леву (тот ушел за пять минут перед этим), меня навестил Тим – и у нас произошел совершенно поразивший меня прощальный разговор. Честное слово, от американского инвестора я такого не ожидала.
  – Завтра мы остановимся на Тенерифе, – сказал он. – Со говорит, ты полетишь на Кубу?
  – Да, – ответила я.
  – Var Adero, – в два отчетливых слова произнес Тим. – Будем надеяться, что Варий тебя встретит…
  – Будем, – сказала я. – А можно вопрос офф-топик?
  Тим кивнул.
  – Вот эти ваши гости-буддисты… Вы к ним серьезно относитесь? По-моему, вы над ними угораете.
  – В каком смысле?
  – Ну они идут по древнему духовному пути. Вы в такое верите? Или они для вас просто клоуны? Вы вообще верите в духовные пути?
  Тим еле заметно ухмыльнулся – и я поняла, что он переключился в свой ночной модус: со мной говорил уже не Tim, а Fay.
  – Все духовные учения, – сказал он, – пытаются приватизировать нечто такое, что совершенно вне их разумения и власти. Мало того, их приверженцы ведут себя так, будто они эту власть имеют. Словно дикари, которые по очереди забираются на огромную гору и вопят: я бог горы! Я! А гора про них даже не знает. Конечно, эти люди клоуны. Кто же они еще?
  – А что вне власти человека?
  – Все, – улыбнулся Тим.
  – Не понимаю.
  – Бывает два духовных пути, – сказал Тим. – Вернее, два их типа. Первый – это то, чем занимаются Кендра с Винсом. Выйти за пределы слов, рассечь реальность на атомы, поднести к ней такую мощную линзу, чтобы все знакомое исчезло и осталась только невидимая обычному человеку фактура. Многие думают, что при этом понимают все про человеческую жизнь. Ну да, они видят кирпичи, из которых она сделана. Это интересно, странно и чудесно. Можно изучать эти закоулки всю жизнь. Но если ты исследуешь кирпичи и швы с раствором, разве поймешь что-то про архитектуру дома? Или про то, кто и зачем его построил?
  – То есть они идут не туда?
  – Я так не говорил, – сказал Тим.
  – А второй путь?
  – Это вообразить дом, где ты якобы живешь. Придумать такую архитектуру, какая тебе понятна и нравится. А потом научиться видеть ее поверх любой кладки. Вцепиться в какую-нибудь идею или легенду, и так пропитать ее своей верой, что она станет твоей персональной истиной. Одни дружат с тибетскими духами, другие с девой Марией, третьи с Шивой. Даже встречаются с ними в укромных местах. Это значительно проще, чем первый вариант, но толку еще меньше. Самая добрая галлюцинация – это всего лишь галлюцинация.
  – Какой из путей тогда правильный? – спросила я.
  – Просто расслабься, девочка. Человек не может ходить по путям.
  – Почему?
  – Да потому, что он прибит гвоздиком. Единственный путь, по которому он действительно перемещается, заключен в его судьбе, а судьба заключена в теле. Родился, вырос, состарился, умер. Других духовных путей нет.
  – Как нет? Ведь по ним же идут.
  – Человек может полагать, что он куда-то идет. Как малыш на качелях воображает, что летит на самолете или скачет на лошади. Когда он слезет, будет не слишком важно, куда он скакал и с кем сражался. Искатель на духовном пути – такой же дурачок на качелях… Люди – это живые нитки, которыми сшита реальность. Какой у человека может быть путь, кроме того, чтобы просыпаться утром и засыпать вечером? Ты не досмотрела жизнь Элагабала. «Нитки» – это не мое сравнение, а его. Надень маску и увидишь сама. Есть момент, где он очень отчетливо это понимает…
  – Что – это?
  – Вот ты появилась, описала свою траекторию в жизни и исчезла. Тебя больше нет, но ты что-то собою связала, соединила, скрепила. Рассасывающаяся нить, как при хирургической операции. Тобою сшили ткань творения – нечто такое, о чем ты даже не имеешь понятия. В чем смысл нитки? В чем ее назначение? Да просто в том, что это нитка. Но каждая нитка при этом думает, что все дело в ней, потому что у нее самая красивая попка в инстаграме.
  – У меня не самая, – ответила я.
  – Я не про тебя… – он вдруг поднял руки, словно понял, что сказал ужасную бестактность, – то есть про тебя, конечно, извини старого дурня, хе-хе…
  – Пожалуйста, говорите серьезно.
  – Если серьезно, то большинство в этом мире тянет свою лямку и не задает лишних вопросов. Я имею в виду, о смысле происходящего. Они этот смысл и так понимают – вылечиться от грибка и расплатиться с ипотекой. Но некоторые визжат как поросята – не хочу, не буду, все абсурдно и страшно. Поэтому придумали эти самые духовные пути. Прогулялся немного у себя в голове, успокоился и опять впрягся. Так что давай, впрягайся. Это и есть путь…
  Он довольно ухмыльнулся.
  В этот момент ему не хватало огромного живота с бриллиантовой цепью и сигары во рту.
  Впрочем, так сейчас выглядят не капиталисты, а рэперы. Хотя рэперы, подумала я, это ведь тоже капиталисты. Буржуины, которые продают нам нашу же тоску, намазанную на купленный у звуковых буржуинов бит. И еще приторговывают мерчем. А бывают буржуины духовных путей. Тоже со своим мерчем. МакХатмы.
  – Кендра говорила, – сказала я, – что мы можем иметь дело только со своими собственными выхлопами. Вы с ней согласны?
  – На сто процентов, – ответил Тим.
  – К духовным путям это тоже относится?
  – Именно к ним это и относится в первую очередь.
  – А просветление?
  – Что такое просветление? Это что-то такое буддийское, да? Но даже у буддистов на этот счет единого мнения нет. Почему бирманское просветление так сильно отличается от тибетского?
  – А они отличаются?
  – Еще как. Японский дзен-мастер кажется бирманскому учителю даже не вошедшим в поток. Для тибетского бонпо оба гуляют где-то в потемках. Когда монах-теравадин слушает на ютубе англоязычный дзогчен, он думает, что это косметическая психотерапия-лайт для домохозяек. А к нему самому в это время крадется седобородый индус, чтобы обвинить его в дуализме… Все эти просветленные мужи бьют друг друга канделябрами по бритым черепам много тысяч лет.
  – Но ведь в конце они приходят к одному и тому же?
  – Кто тебе сказал?
  Я замялась. Это была та редчайшая жизненная ситуация, когда ссылка на БГ как на духовного авторитета не канала.
  – Вовсе нет, – сказал Тим. – Если ты, конечно, не говоришь о смерти. Пока мартышки живы, они кривляются по-разному. Одна узнает «природу ума», не понимая, что упаривает философскую концепцию до простейшего эха, и узнается именно концепция, за годы тренировки редуцированная до переживания-символа. Другая мартышка следит за феноменами восприятия, не замечая, что сама создает их своим поиском. Чем дольше она греет воду у себя в голове, тем сильнее там булькает, пока чайник не отключится. Третья мартышка простирается перед иконой и стяжает какого-нибудь «духа» – и тот, натурально, подваливает в заказанных объемах и формах… Все духовные практики – это генерирование специфических эффектов в потоке восприятия, и эти эффекты в каждой традиции свои. Общее у них только то, что они возникают из ничего и исчезают без следа. Все, что обнаруживается, перед этим фабрикуется. Особенно так называемая несфабрикованность. Исследовать духовную реальность невозможно, потому что она не просто зависит от нашего внимания – она и есть замкнутый на себя поток внимания, способный порождать что угодно. Змея, кусающая свой хвост. «Изучать» этот поток – как вопрошать ночь, какой из снов настоящий…
  – Откуда вы столько про это знаете?
  Тим только ухмыльнулся.
  – А научное знание? – спросила я. – Это ведь тоже путь.
  – В точности то же самое. Оно тоже сделано из веры, только это вера не в «ум», – Тим опять изобразил пальцами кавычки, – а в «материю». И эта вера точно так же меняется со временем. Греки думали, что звезды – это золотые гвозди в хрустальных сферах, которые крутятся где-то наверху. Но забивать эти гвозди человек не мог – он умел только вычислять их траектории в небе. Людям кажется, что сегодня они сильно поумнели, потому что рассчитывают не расстояния между гвоздями, а массы черных дыр, размер и возраст Вселенной…
  – И подтверждают догадки наблюдениями, – вставила я.
  – Да. Но за этим они как-то упускают то обстоятельство, что Вселенная – это просто небесное кино, проверить достоверность которого никогда не будет иной возможности, кроме как глядя на те же верхние огоньки.
  – Почему нельзя проверить?
  – А как? На потолке висит плазменная панель и что-то такое показывает. Астрономы смотрят свой сериал – и визжат как дети в кинозале. Но ведь даже Голливуд умеет сочинять запутанные сюжеты, так почему это искусство не может быть доступно архитекторам симуляции? Что, по-твоему, самое главное из написанного в небе?
  – Что?
  – Расстояния до якобы находящегося где-то в космосе настолько невообразимы, что человек никогда не сможет превратить эту небесную историю в свой непосредственный опыт. А будет только перечитывать ее и дописывать, совершенствуя свои астролябии, подзорные трубы, лазерные интерферометры и прочие радиотелескопы.
  – В космос можно полететь, – сказала я. – Илон Маск…
  – Даже если ему разрешат высадку на Марс, – перебил Тим, – это будет мало отличаться от обкуренной съемки в небольшой студии, куда пустят только после полугодовой отсидки в холодной темноте. Причем за пропуск в студию на троих придется заплатить триллион долларов, а симуляция будет работать на том же движке, что и здесь… Человеческую космогонию можно обналичить только так. Поэтому нет ничего смешнее спора, правда ли американцы высадились на Луне. Откуда же им знать-то? Они даже не в курсе, были они вчера на свете или нет.
  – Понятно, – сказала я.
  – Вот, – Тим поднял палец. – Теперь ты постигла природу человеческого познания. Как говорят учителя дзена, keep this mind15.
  – Спасибо за напутствие, – ответила я. – Но почему все устроено именно так?
  – Найди того, кто нам нужен, вернись с ним вместе, и я отвечу. А сейчас тебе пора.
  – Угу, – вздохнула я. – Маски будут со мной?
  – Конечно. Чтобы не возникло проблем, я приготовил футляр, справку и чек. И еще этот, как его, сертификат в двух экземплярах. Если что, ты их купила в магазине сувениров в Стамбуле. Современный художник. Да они и не выглядят чем-то особо ценным… Так что серебряный член и наручники можешь оставить здесь.
  – Передайте их Кендре, – сказала я. – Скажите, от меня.
  – Обязательно, – улыбнулся Тим. – А если она спросит, что это значит?
  – Скажите, это коан. Пусть себя проверит. Настоящая архатка поймет сразу…
  Покидать яхту было грустно – почему-то казалось, что больше я на нее не вернусь. Прощай, «Аврора», думала я. Теперь мы точно знаем, что тебе снится.
  В аэропорту мне пришло в голову, что спать высоко в небе – очень особый опыт, и за время долгого перелета на Кубу я смогу увидеть что-то заоблачно крутое. Я взяла маски в кабину.
  В конце концов, я не слишком часто летаю бизнес-классом. Надо было использовать эту комфортабельную ночь над человеческим миром – и я сделала это почти без трений с персоналом.
  Эмодзи_красивой_блондинки_в_маске_луны_на_которую_с_уважительным_недоумением_косятся_стюардессы_но_ничего_не_могут_сказать_потому_что_шторка_опущена_ремни_пристегнуты_мало_ли_у_меня_такой_фасон_маски_для_сна_и_какое_вам_вообще_дело.png
  
  
  Римские боги не знали того, что знала даже моя бабка: власть над миром нельзя получить раз и навсегда. Они смогли когда-то победить титанов – но где им было победить людей, уходящих к новым богам? От такой угрозы нет защиты ни у одного небожителя.
  Боги Рима были стары и лукавы. Они втягивали мраморными ноздрями облака жертвенного дыма и посылали неясные знамения, вокруг которых кормились толпы толкователей – но ничего не делали для взывающего к ним человека. Во всяком случае, со времен Александра.
  Победу в битве по привычке объясняли милостью божества, поражение – его гневом, но радения у алтарей давно уже не могли повлиять на исход человеческих дел. С таким же успехом можно было молиться игральной кости.
  Но боги Рима еще не умерли. Я знал, что они видят Камень Солнца – и негодуют, словно обожравшиеся толстяки на пиру: стол с яствами отъезжает все дальше, а сил встать с ложа и догнать его уже нет.
  Все, что я делал, выглядело пристойно. Богов Рима не оскорбляли и не сбрасывали с пьедесталов. Просто им пришлось подвинуться и принять в свои ряды нового бога – первого среди равных.
  Я построил Элагабалум, огромный новый храм, и свез туда все святыни прежнего мира, до которых смог дотянуться. Даже огню Весты пришлось переселиться. Все статуи и священные предметы отныне становились магической свитой нового бога и приобретали значимость только из-за своей близости к нему.
  Под мантией Юпитера уже много веков скрывалась затянутая паутиной пустота. Я не видел большого греха в том, чтобы взять эту мантию и накинуть ее на вознесший меня Камень. Элагабал и есть то, что вы называли прежде Юпитером, объяснил я Риму, просто теперь главный из богов желает показаться вам в новом обличье.
  Как говорил Ганнис, риторические хитрости способны повлиять лишь на тех, кто изучал риторику, а таких до обидного мало. Сложные построения ума доступны философам, юристам и прочим образованным людям, а народу понятно только знакомое по ежедневному опыту: рождение, смерть, женитьба.
  Боги не рождаются и не умирают – во всяком случае, на глазах у людей.
  Но вот жениться им никто не запрещал.
  Чем дольше я обдумывал идею, тем веселее мне делалось. Ну конечно. Я возьму Камню Солнца жену – и тогда новый бог станет народу ближе.
  Сперва я решил, что на эту роль лучше всего подойдет Паллада. Это означало поженить Восток и Запад, соединить солнечную древность Сирии и Египта с мудростью Афин… Я принял решение, и статую Паллады привезли в новый храм.
  Но потом мне пришло в голову, что шутку, выдуманную для народной потехи, следует все же обсудить с Камнем.
  И вот тогда это и произошло.
  В полночь я остался в храме и исполнил священный танец один, без зрителей. На меня глядел только Камень и ни единого человеческого глаза.
  Играл слепой флейтист из Никомедии – он теперь сопровождал меня всюду, даже в термах, и я давно перестал замечать его присутствие. Он был финикиец и не понимал других наречий, а я знал его язык достаточно, чтобы объяснять простейшее. Но мы говорили редко. Он напряженно морщился от слов и предпочитал щелчок пальцев или хлопок в ладоши: таков был язык, на котором с ним изъяснялся мир.
  Я думал, что пережил свой апофеоз, когда с оружием в руках повернул бегущих солдат на преторианцев Макрина. Но даже это счастливое и страшное событие померкло перед тем, что случилось со мной в ту ночь.
  Вернее сказать, это случилось не со мной. Это случилось с Варием Авитом – тот, хоть и принял много новых имен, но не слишком изменился с Эмесы. Я же нынешний появился на свет только после той ночи.
  Зал, где стоял Камень и статуи его свиты, освещало всего несколько ламп на колоннах. Когда я поднимал глаза, колонны растворялись во мраке: огромная пустота над головой была почти черной, словно на меня спускалась грозовая туча. Камень Солнца был освещен лучше – и казался завернувшимся в черный плащ незнакомцем, сидящим на золотом возвышении.
  Я хлопнул два раза в ладоши, и финикиец заиграл протяжную и приятную мелодию. Никто не смотрел на меня; мне не надо было думать о красоте лица и движений – и мой танец с первого шага превратился в обращенную к Камню беззвучную речь:
  «Элагабал, с тобой говорю я, Антонин, называемый в народе так же Элагабалом по твоему великому имени. Я хочу сделать тебя главным богом Рима – но для этого нужно следовать народному обычаю. Люди примут тебя, если ты войдешь в божественную семью понятным им способом. Поэтому я хочу женить тебя на Палладе. Хочешь ли ты ее? Или желаешь другую богиню? Тогда назови…»
  Несколько шагов я сделал во внутреннем молчании, а дальше мне в голову пришла мысль, сперва показавшаяся мне моей собственной. Но она разворачивалась не сама, а в такт моим движениям, и я с содроганием понял, что это ответ божества. Мне пришлось вытанцевать его весь перед тем как он сложился в моей голове полностью:
  «Ты говоришь, что хочешь сделать меня главным богом, но кто ты, чтобы решать подобное? Ты для этого должен быть не высшим из людей, а высшим из богов…»
  Теперь я знал, как говорит Солнечный бог – голосом привязанной к моему танцу мысли. Иногда – неузнанной мысли: я различил речь Элагабала лишь потому, что ждал ответа. А ведь и до этого дня мне многое приходило в голову во время танца. Но я не обращал внимания, стараясь правильно наклоняться и ступать.
  Мне захотелось сесть на мрамор пола, опереться спиной о колонну и прийти в себя. Но я боялся прекратить танец – неизвестно было, заговорит ли божество снова. И следовало, конечно, поддержать диалог.
  Ответ в моей голове родился почти сразу – и разумение мое было глубже, чем обычно:
  «Люди поклоняются в основном священным камням и статуям, – ответил я наполовину мыслью, наполовину движениями тела, – и назначить им нового бога означает лишь изменить порядок расставленных перед ними предметов…»
  «Ты и сам поклоняешься Камню».
  Мне почудилось, что я слышу беззвучный хохот. Я испугался. Я всегда отчего-то считал, что Камень Солнца меня любит. Зачем иначе он вознес бы меня на такую высоту? Но теперь я уже не был ни в чем уверен.
  «Я поклоняюсь не Камню, – сказал я, – но тому, что за Камнем».
  «А ты знаешь, что за ним?»
  «Нет, – ответил я. – Мой смертный ум этого не видит. Я вижу дела Камня и полагаю, что за ним стоит нечто великое и прекрасное».
  «Увидь же…»
  Тогда это и произошло. Подтягивая правую стопу к левой, я еще не знал. Мои стопы соприкоснулись, и мой ум открылся. Когда моя правая нога опередила левую и заскользила вперед по мраморной плите, я знал уже все.
  Но я не остановился. Я танцевал – и с каждым движением проникал в тайну глубже, словно бы спускаясь в один из тех каменных колодцев, которые, по рассказам Ганниса, ведут к сердцам пирамид.
  Тайна была простой и невероятной. Я даже не нашел бы слов, чтобы объяснить ее, если бы не техническое чудо, которое мне показали в Никомедии.
  В тот день меня привели в небольшую темную комнату, где в стену была вмурована тонкая бронзовая пластина. В пластине было проделано крошечное – не больше чем от укола шилом – отверстие. Не знаю, как и почему, но на стене напротив него возникали картины – то розы, то драгоценные вазы, то золотые кубки… Мне объяснили, что никакого колдовства в этом нет: свет, проходя через крохотную дырочку, сам рисует то, что предложено ему за стеной в виде образа, только картинка выходит перевернутой.
  Свет рисовал достовернейшую картину. Ганнис, который осматривал эту комнату вместе со мной, долго говорил о «Пещере» Платона: мы с ним изучали это сочинение год или два назад, но я, конечно, ничего не помнил. Главная мысль Ганниса была в том, что весь наш мир возникает примерно так же, как эта светящаяся картина напротив оставленной шилом дырочки.
  Мне трудно было понять, о чем речь.
  – Стена плоская, – сказал я. – На нее падает свет, и получается картина. Если весь наш мир такой же природы, то на какой основе он, спрашивается, возникает?
  – На тебе самом, мой господин, – ответил Ганнис. – Считай себя подобием стены. И я тоже такая стена, и Макрин, и Меса, и последний раб. Но это, конечно, лишь сравнение – а все сравнения хромают. Не пытайся понять их буквально.
  – Если я – такая стена, почему я не знаю этого сам?
  – Разве ты знаешь себя, господин? Ты ведь ни разу не ездил в Дельфы.
  Я догадался, что он намекает на древнюю дельфийскую надпись16.
  Он к тому времени уже перестал звать меня Варием и называл господином. Во всяком случае, при посторонних, а с нами были солдаты охраны.
  – Хорошо, – сказал я, – этого я все равно не пойму. Но где тогда дырочка, откуда выходит свет? Какое хитроумное устройство создает волшебные разноцветные лучи, становящиеся тем, что нас окружает?
  – Это действие бога, – ответил Ганнис. – Вернее, божественной машины, чью природу понять невозможно… Я, во всяком случае, не смог – а ты, господин, быть может, и сумеешь. Но меня в это время рядом с тобой уже не будет.
  Я давно знал, что риторы, софисты и спорщики прячутся за словом «бог», когда у них иссякают аргументы – и решил, что Ганнис воспользовался этим приемом. Если непостижимость бога приводят в качестве аргумента, о чем остается говорить? С этого заявления почему-то никогда не начинают спор – им заканчивают.
  В тот же вечер Ганнис прислал мне кастрата-чтеца с текстом «Пещеры», но я был пьян, вокруг меня вели хоровод веселые девушки, и до Платона не дошло.
  Теперь же, в полутемном храме, мой ум открылся и я понял сказанное Ганнисом.
  Камень Солнца и был божественной машиной, которая рисовала наш мир таинственным и неизъяснимым способом. Вернее, не всей машиной, а видимой ее частью.
  Камень был подобием отверстия в стене темной комнаты. Через него проходили лучи, рисующие мир. Поэтому его и называли «Sol Invictus». Само же мироздание было картиной, возникающей в моем уме – и сколько существовало разных умов, столько появлялось таких картин. Смысл божественной игры был в том, что они соединялись друг с другом и сплетались в нечто нам неведомое.
  Даже увидев, как божественная машина создает мир, я не мог внятно это выразить, хотя после откровения мое разумение усилилось и окрепло, и многие потом с завистью говорили, что я наколдовал себе мудрость так, как другие наколдовывают богатство.
  Я попробую объяснить суть того, что я понял – но для этого мне понадобятся сравнения.
  Вот есть ткацкий станок, или прялка, не помню, как правильно – где делают ткань. Если ткань с узорами, то они возникают на вертикальной раме постепенно, нитка за ниткой, при каждом ходе прялки, и смысл красной или синей нити не в ней самой, а в узоре, куда она войдет.
  Мир наш похож на такую ткань, где мы – нити. В том смысле, что каждый человек, или зверь, или дух живет и сражается так, словно все дело в нем, но сами по себе существа бессмысленны. Есть только ткань, куда они вплетены как части – полотно пестрое, яркое и страшное, не видное и не внятное целиком никому, кроме бога. Для богов же это игра.
  Так что такое моя жизнь и в чем мое назначение – и не только мое, но и любого человека?
  Возьму простой пример. Вот я сижу вечером у окна. За ним слышно лошадиное ржание и голоса людей, и меня злят эти звуки, потому что они нарушают мой покой.
  Мне кажется, что шум происходит в мире за окном, а я отвечаю ему своим раздражением. Но на деле и шум, и моя злоба есть одно целое – узор, который бог заставляет меня прожить как этот миг, чтобы оживить его. Он сделал меня для этой цели, как катушку с нитью, и нить эта есть моя душа, которая не моя, но бога – и лишь окрашена мною, как краской. Мною создается мир.
  Бог прядет на своем станке так, будто есть я и есть ржущая лошадь – но нужно это для того, чтобы событие стало частью вселенской ткани, где конское ржание и шум голосов переплетены с моим раздражением. Мое переживание этого мира и есть то самое, что его порождает. Так же со своих позиций соучаствуют в создании космоса ржущая лошадь и шумящие под окном люди, и все эти нити соединяются через Камень подобно проходящим сквозь одну точку лучам.
  Это был простой пример – а можно вспомнить битву под Антиохией, где я посылал солдат в бой, махая кинжалом как Александр. В таких сражениях сходятся легионы, страдают и умирают тысячи.
  Пожар этого мига поддерживается огнями со множества направлений, и то, что считают человеческим зрением и слухом, есть на самом деле создающие мир лучи. Мы исторгаем эти лучи из себя, пока не израсходуем свою жизненную силу, выплетая узор настоящего. Если сравнить наш мир с моей шелковой робой, то мы черви, выделяющие из себя шелк – а мним себя вышитыми на робе картинами, которых и нет-то нигде, кроме как в нашей памяти.
  Бог, придумавший эту жестокую игрушку – а игрушка эта и есть наш мир со всеми его кажущимися обитателями – подобен не слишком развитому ребенку.
  Но рядом с этим юным и глупым богом есть другие, как бы его родители: мудрые и добрые, они исполнены сострадания ко всему сущему, даже к одушевленным нитям, затянутым в живую картину.
  Боги не могут увидеть наш мир так, как видит его человек. Вернее, могут – но для этого им надо перестать быть богами и стать людьми, ибо мир, в который погружен человек, и заключен в человеке. А зачем богам человеческое? Если люди отворачиваются от создаваемого из них узора, они видят лишь одно: распад и разрушение своей смертной природы.
  Богов не слишком-то интересует наш мир – как родителя не особо занимает непристойный рисунок, намалеванный сынишкой на заборе, или залитый уксусом муравейник. Конечно, боги добры – и способны проникать сострадательным взглядом даже в мельчайшие глубины. Но делают они это редко. И мне ли их упрекать?
  О, я видел богов, воистину видел. Но мой язык немеет при попытке описать их.
  Наше небо с луной и звездами есть картина, произведенная божественной машиной. Эта картина подобна зеркалу перед зрачком – чем острее и зорче человеческий взгляд, тем больше деталей и подробностей он увидит, но созерцать при этом будет лишь свое собственное зрительное усилие. Это своего рода насмешка над человеком. Но за видимым космосом есть космос невидимый, похожий на древнее море. И в нем огромными темными водоворотами таятся боги.
  Здесь мои слова сделаются окончательно странными: в своей сути боги абсолютно неподвижны. Они подобны вихрю, но в центре этого вихря как бы есть недвижное око, и бог весь там, а вихрь бытия для него как мантия.
  Вот он плывет, могучий и прекрасный, из одной вечности в другую – и остается на месте. Видит все и не знает ничего. Он подобен только себе, и просить его о чем-то бесполезно. Ему ведом лишь танец, и танец этот есть Вселенная. А в центре танца созерцающий его глаз, и этот глаз есть неподвижное ничто.
  Этот глаз во всех богах один, потому что двух разных «ничто» быть не может. Но я видел множество водоворотов и вихрей. Они различны и противостоят друг другу как великие цари. Мне увиденного не вместить. Скажу о том, что я понял.
  Боги знают про страдание одушевленных нитей, сплетающихся в их игрушку. Но оно их не тревожит. В картине, частью которой стали люди, нет ни одного настоящего действующего лица, ибо божественная душа, оживляющая ее, затянута в нее как бы обманом и магией лишь на краткий миг.
  Но боги все равно дают человеку возможность изменить свой пылающий мир, доверив ему управление божественной машиной.
  Сами боги управляют ею с помощью танца. Почему я называю это танцем? Потому что не могу подобрать другого слова.
  Мы, танцуя, совершаем движения – теряем равновесие и находим его опять. Суть божественного танца похожа. Она в постоянной потере гармонии и соразмеренности – и новом ее обретении, в смене прекрасных сочетаний сущего еще более прекрасными. И танец этот, этот вихрь – одновременно музыка, и так боги пребывают вечно: неизменное в центре, пламя перемен вокруг.
  Мы же сделаны только из вихря изменений. Центрального небытия всех вещей и себя мы не постигаем, оттого наш мир для богов такая смешная игрушка.
  Но из-за того, что наши танцы похожи, человек может управлять машиной, создающей все.
  Такой человек – это soltator. Танцуя, он меняет человеческий мир. Он может многое совершить по своей собственной воле – например, сделать себя цезарем. Но главное, вселенское изменение случается, когда око небесной машины соединяется с ним в одно целое и постигает, как следует измениться всему – и следует ли всему быть дальше.
  Дело в том, что божественные вещи отличны от наших – они одушевлены. Поэтому небесная машина сама есть божество, и участие других богов ей не нужно. Она и есть бог, прядущий на станке.
  Еще я понял, что Юлий Бассиан не становился богом, даже танцуя. Он был могучий маг, но не soltator. Он мог управлять событиями мира, убивать цезарей и возвышать свою семью. Но он не захотел дать миру новое направление.
  Быть может, это выйдет у меня.
  Несколько танцев перед солдатами сделали меня императором. Но теперь потребуется куда большее. Бог машины заглянет в меня, постигнет мою душу – и сквозь нее увидит мир. А затем машина изменит мир так, как надлежит. Или, может быть, мир исчезнет. Я еще не решил.
  Мне не надо заботиться о грядущем. Мне достаточно просто танцевать свой танец. Машина увидит и сделает все сама.
  Мне хотят помешать. Я знаю про это – но мне не слишком-то страшно. Мне скорее смешно. Увидев богов, я стал мудрым, куда мудрее других людей. А став мудрым, я сделался еще и хитрым.
  
  
  Глаза у кубинской собаки были умные, добрые и бесконечно грустные – как у Абрамовича, понявшего наконец, в чем кидок.
  Всю дорогу от Гаваны до Варадеро она пыталась облизать меня – сначала лицо, когда я сидела с ней на заднем сиденье, а потом локоть – когда я перелезла на место рядом с шофером. Наверно, собака телепатически уловила сравнение, пришедшее мне в голову, и была польщена, что ее подняли на такую высокую эволюционную ступень. Или просто чувствовала, что дней ее на земле осталось мало, и торопилась растратить оставшуюся в сосцах нежность.
  Ее хозяин, шофер, тоже был телепатом. Он не говорил по-английски, но каким-то образом все чувствовал без слов. Он остановил машину точно в тот момент, когда я уже собиралась похлопать его по плечу и попроситься в туалет на приближающейся бензоколонке. А потом выключил радио – как раз тогда, когда мне до тошноты надоел задорный пионерский голос на испанском.
  Мы трое определенно могли общаться без слов.
  Я, увы, не говорила по-испански. Иначе никакой необходимости в телепатии не было бы – как не возникает ее с таксистами в Москве. Наверно, мы все немного телепаты, но эту способность блокирует постоянная болтовня. С собой и другими.
  У развилки мелькнул заброшенный двухэтажный дом с лепными украшениями (вписанные в треугольник цветы и звезды над каждым оконным проемом). Он был давно необитаем и почти полностью облез под солнцем – только в нескольких местах на штукатурке оставались зеленые прожилки. У меня перехватило дух. Этот дом можно было прямо сейчас перенести в Помпеи – и он идеально вписался бы в любую тамошнюю улицу.
  Возможно, он того же возраста. А местные индейцы, встретившие Колумба, были просто выродившимися потомками римских колонистов… Впрочем, подобные взгляды давно мейнстрим, кого этим в наше время удивишь.
  Варадеро оказалось косой белого песка, уходящей в море чуть ли не на десять километров – а может, и больше. Эта коса как бы соединяла мир материальных объектов с миром идей: начиналась за шлагбаумом и, постепенно обрастая гостиничными звездами, углублялась в зону высоких цен. Почти наше классическое «от забора до обеда».
  В начале косы стояли скромные гест-хаузы, дальше шли отельчики типа «полковнику никто не пишет» (так я называю три звезды третьего мира), а в самом конце, уже почти недостижимые за элегантными оградами и тщательно постриженной зеленью, прятались дворцы по триста и пятьсот долларов в день.
  Я выбрала благородную середину – трехзвездочный блок из серого бетона с названием «Синяя Вода» (можно было позволить себе гостиницу на порядок дороже, но эта чем-то напомнила мне об Индии). И еще победило уважение к местным политтехнологиям: два раза исказить реальность в одном словосочетании – это надо уметь.
  Неподалеку останавливались русские туристы – это было понятно по граффити на заборе:
  ¡HASTA HEBLO!
  Комната на последнем этаже стоила сорок евро в день и была большой и светлой, с высоким потолком и плетеной мебелью. Если бы не душ, бивший из трубки вбок, место можно было бы считать безупречным. Вытершись ностальгическим вафельным полотенцем, висевшим в ванной, я пошла на разведку.
  Вафельное полотенце не обмануло. После часовой прогулки мне стало казаться, что я вернулась в детство, причем даже не свое, а мамино. Это было удивительно: Советский Союз, привитый за океаном, дал дивный побег – карликовое деревце-бонсай, достаточно похожее на оригинал, чтобы тот вспомнился в достоверных деталях, но слишком смешное, трогательное и маленькое, чтобы вызвать неприязнь.
  Советское прошлое было воссоздано очень добросовестно. Я не могла точно установить, как это достигнуто и в чем именно заключается подобие – но безлюдный коридор в гостиничном корпусе, пахнущий наполовину запустением, а наполовину масляной краской, напоминал об СССР с такой первобытной силой, что стенгазета на испанском, написанная шариковой ручкой и украшенная наклеенными фотографиями, казалась даже некоторым пародийным излишеством.
  Этот культурный ген присутствовал и в еде – обедая в уличной столовой, я ощутила несомненную (и совершенно непостижимую для человека с другими корнями) связь между привкусом машинного масла в рыбной котлете и висящей на стене грамотой победителя в социалистическом соревновании (понятной до последнего слова и звезды, несмотря на испанский язык). Даже грязный белый халат на толстой посудомойке, мелькнувшей в дверном проеме, даже синяя кафельная плитка, отставшая от стены, даже имитирующий дерево узор на пленке, которой была оклеена дверь, даже… даже…
  Приехать сюда стоило хотя бы для того, чтобы увидеть, как все обстояло в мире, где я – технически говоря – родилась, хоть и не успела пожить. Когда попадаешь в такие Помпеи, какая-нибудь мелочь вдруг вытягивает самые ранние из детских воспоминаний, прежде не появлявшиеся на поверхности сознания, потому что вокруг не было ни одного крючка, способного их зацепить.
  Официантка посматривала на меня приветливо – но одновременно с еле заметным подозрением.
  Деньги в Варадеро были тоже свои – не обычные кубинские песо, а что-то вроде сертификатов советской эры. Инвалютные песо, или просто куки. Они обменивались на евро (у меня хватило ума не брать долларов) по курсу примерно один к одному, и были, по сути, подобием непрозрачных презервативов с революционной символикой, в которых валюта враждебного мира путешествовала по Острову Свободы. Обед стоил ровно двадцать куков. То есть двадцать евро. Положив две бумажки на стол и добавив на чай немного обычных песо, я пошла гулять.
  Длинная улица, на которой я оказалась, проходила параллельно пляжу. На перекрестках в просветах межу домами сверкали зеленые прямоугольники моря – словно щиты с его рекламой.
  Через несколько минут я стала замечать что-то странное.
  На каждом перекрестке стоял один и тот же молодой человек, похожий на банковского клерка – стриженый, смуглый, в белой рубашке с темным галстуком и черных штанах со стрелкой. От клерка его отличала висящая на боку рация полицейского типа.
  Сначала я думала, что молодой человек идет по другой стороне улицы и каждый раз останавливается на перекрестке в тот самый миг, когда я поднимаю на него взгляд. Потом у молодого человека изменился цвет галстука, и я поняла, что это разные люди.
  Эти стриженые ребята торчали на каждом перекрестке – и были неотличимы друг от друга. А одели их так, видимо, чтобы они с элегантной легкостью могли затеряться в толпе иностранцев. Это тоже было родное, исконное – и уже подзабытое, как грамота со звездами.
  Впрочем, у местного социализма были и довольно симпатичные проявления.
  Например, люди.
  Кубинская молодежь любила красивые крутые татухи. Мальчики и девочки – во всяком случае те, кто не работал топтунами – по-разному стриглись и красили волосы. Выглядели молодые кубинцы прикольно и стильно.
  Везде работали маленькие кафешки на три-четыре стула. Это тоже было здорово.
  И, конечно, кофе. Очень крепкий и очень вкусный. Обычно я кофе не пью – а такой пила бы и пила.
  Сев за уличный столик, я выпила две чашки и заказала третью. Чашечки были совсем крохотными, так что я не волновалась за сердце.
  – Нравится? – спросил кто-то по-английски.
  Я подняла глаза.
  На стуле напротив сидел симпатичный молодой человек с бакенбардами, в бейсболке со словами «Miami Vice» – что могло означать или легкую фронду против властей, или, наоборот, представителя властей, изображающего легкую фронду в служебных целях. Или, как оно чаще всего и бывает, то и другое в смеси, еще не решившей окончательно, куда, как и с кем.
  Я не заметила момента, когда он сел рядом.
  Ну что ж. Я жду очередного знака? Вот такой милый кобелек – это считается? Будем считать, что да.
  – Очень нравится, – сказала я совершенно искренне, хотя и не понимала, про что именно он спросил.
  – Я Хосе, – представился молодой человек.
  Он был похож на Элвиса.
  – Саша, – ответила я.
  – Nice to meet you, Sasha, – сказал Хосе. – Можно с тобой поговорить? Для практики в английском?
  Я пожала плечами – английский у Хосе был и так хороший. Потом подумала, что отказать будет невежливо, и кивнула.
  – Про кубинский кофе есть такой анекдот. Кубинец заходит в кофейню в Испании и говорит – могу я выпить кофе?
  Хосе произнес «кофе» как «кафэ», с ударением на последнем звуке.
  – Испанец отвечает – да. Тогда кубинец спрашивает – а можете вы сделать мне кафэ кафэ? Испанец немного думает и кивает. Тогда кубинец спрашивает – а можете вы мне сделать кафэ кафэ кафэ? Испанец напрягается, морщит брови, раздумывает несколько минут и снова кивает. Тогда кубинец спрашивает – а есть ли у вас кафэ кафэ кафэ кафэ? У испанца на лбу выступает пот, и он говорит – «нет, сэр, такого у нас нет»…
  Это был какой-то прибалтийский юмор, вирус которого мог попасть на Остров Свободы еще в советское время вместе с контейнером консервированной сайры. И еще Хосе определенно рассказывал анекдот не в первый и не во второй раз. Я вежливо улыбнулась. Последняя неделя на «Авроре» была для меня хорошей практикой.
  – Закажи мне мохито, Саша, – попросил Хосе.
  – Окей, – сказала я.
  Моя судьба – кормить мальчиков.
  Хосе уставился на идущую по другой стороне улицы девушку. Когда она скрылась из виду, перед ним уже поставили запотевший стакан с зелеными листиками мяты.
  Определенно, это был не первый мохито, полученный в порядке культурного обмена – я даже не видела, как Хосе сделал заказ. Видимо, система была налажена.
  – А тебе? – спросил он.
  «Почему бы нет», – подумала я.
  – Мне тоже. Только есть у вас мохито мохито?
  – Есть.
  – А мохито мохито мохито?
  – Русо? – спросил Хосе.
  Я кивнула.
  – То-то я смотрю, у тебя странное имя. Это русское?
  – Такое может быть где угодно.
  – Сейчас, – сказал Хосе. – Сейчас все закажу. Мохито мохито мохито мохито!
  Через час или полтора мы шли по улице в приличном подпитии – и уже были лучшими друзьями.
  – Ну умер Фидель, – говорил Хосе. – И что? Думаешь, здесь что-нибудь изменилось? Тут самая мощная служба безопасности в мире. Знаешь сколько людей в нее встроено? Практически все.
  Я вспомнила увиденную из окна машины базу какой-то местной силовой структуры: забор, колючка и криво выписанные на бетоне слова «Patria o Muerte», возле которых стояло несколько недружелюбных молодых людей. Кстати, похожих на Хосе.
  Надо было следить за базаром.
  – Наши люди тоже когда-то думали, что у них самая устойчивая система, – сказала я, осторожно подбирая слова. – И тоже верили, что без нее будет лучше. Всюду так думают… Люди не понимают самого главного.
  – Чего именно?
  – Своей скоротечности, – сказала я. – Они считают, что перемены будут происходить с миром, а они будут их наблюдать, попивая мохито. Но под нож пустят именно их, потому что система, которую они так не любят – это и есть они все вместе. Но про это в песне «Wind of Changes» ничего нет. А начинаться она должна так: «Все, кто слышит эти звуки – приготовьтесь к скорой смерти!»
  Удивительно, но сейчас я почти что повторяла за Алексеем-референтом. Хотя, с другой стороны, чему тут удивляться? Услышала бы что-то другое, другое и повторила бы. Я блондинка.
  – Но люди, – сказал Хосе, – которые боролись за перемены, не позволят…
  – Ими удобрят почву, – перебила я, делая вид, что не замечаю, как он взял меня за руку. – У нас так уже делали, причем много раз. Работали профессиональные военные дружинники. С тринадцатого века до последней девальвации. Грамотный геноцид не оставляет картинки, которую можно показать по тиви. И повторять его можно часто, потому что через двадцать лет никто ничего уже не помнит.
  Нет, не просто блондинка. Очень умная блондинка. Алексей мог бы мною гордиться. Точно.
  – Мне интересно, – сказал Хосе, – что будет лично со мной.
  – Мне тоже, – кивнула я. – В смысле, со мной, а не с тобой.
  Хосе засмеялся.
  Мы погуляли еще час и выпили еще. Хосе, видимо, не пил прежде с русской девушкой – и начинал чувствовать себя неуверенно. Его ноги уже заплетались, а я была свежа и румяна, как заря нового мира, и с каждым мохито становилась только свежее.
  Наконец он принялся рассказывать мне о местном секс-туризме. Видимо, большинство его мохито-провайдеров были мужиками и он ставил им эту пластинку чаще всего.
  Варадеро не Гавана, сказал Хосе. Если в Гаване на Малеконе девушки сами хватают клиента за руку, как только он сворачивает с набережной в темные переулки, здесь хватают самих девушек – и не туристы, а патрули. И все из-за грингос, Саша, ты не поверишь – какой-то американский президент, то ли Буш, то ли Клинтон, обвинил Фиделя в том, что он развел на Кубе сексуальный туризм. Фидель обиделся, и девушек перестали пускать в гостиницы, потому что здесь диктатура, Саша, диктатура. Фидель умер, а дело его живет. Но в Гаване ты можешь пойти к ним домой, а здесь… Здесь совсем завинтили гайки…
  К счастью, объяснил Хосе, в стене угнетения и репрессий существовали бреши.
  Первая находилась возле бензоколонки – это был большой пустырь, окруженный со всех сторон кустами (он уместно назывался на местной фене «Плайя Херон»). С одной стороны пустырь освещали горящие у бензоколонки фонари, а с другой он утопал в первозданном мраке, и туда-то и выходили на охоту девушки из окрестных поселков. Это был романтично-первобытный вариант, потому что соитие происходило прямо на траве – но выбирать подругу самцам приходилось при свете зажигалки.
  Вторая брешь начиналась за официальной границей туристической зоны – там, где были стадион и поселок. Девушки выходили на дорогу, но вступать с ними в переговоры прямо там не рекомендовалось, потому что территорию возле шлагбаума патрулировали цепные псы режима из Варадеро. Встретившись с девушкой взглядом и заключив молчаливый уговор, следовало идти за ней на расстоянии пятидесяти метров до получения дальнейших инструкций.
  И еще были элитные красавицы в самом Варадеро. Они, как объяснил Хосе, работали совместно со вдовами старых революционеров, у которых были свои коттеджи в курортной зоне. Вдова прикидывалась мамашей, а красавица дочкой – и они вместе фланировали по улице мимо отелей, выбирая солидного клиента.
  Увы, большинство солидных клиентов были слишком глупы, чтобы расшифровать значение этого боевого строя – они думали, что перед ними и впрямь пожилая мама с дочкой.
  – Но ты теперь знаешь, Саша, – сказал Хосе и широко ухмыльнулся.
  – Секьюрити в доле? – спросила я.
  – Нет. Это не Россия. Это Куба. Секьюрити не берут деньгами.
  Понять его можно было по-разному, но я не стала углубляться.
  Мне было хорошо с ним. Попрощались у бензоколонки – он поцеловал меня в щеку, и это было вполне в рамках.
  – То есть ты считаешь, что менять режим не надо? – спросил он напоследок.
  Я кивнула.
  – Как-то у тебя мрачно выходит, – сказал Хосе. – Что же, оставить борьбу? Не делать ничего?
  – Да, – ответила я. – Оставить борьбу и не делать ничего. Лечь спать. А завтра с утра спокойно написать отчет…
  Хосе сначала наморщился, словно не понял. Потом сделал оскорбленное лицо. А потом не выдержал, засмеялся и ткнул меня указательным пальцем в живот.
  Мне нравилась Куба. Тут жили хорошие люди. Мы тоже могли бы быть такими, если бы наши болотные предки завоевали себе больше солнца. Но они вместо этого озаботились небесным Иерусалимом, потом стали воевать с Германией то ли за французский, то ли за английский интерес (Алексей, ау!), и теперь мы заслуженно живем в тумане и слякоти.
  Короче, я выпила слишком много.
  Мне было интересно, увижу ли я очередной римский сон в этом состоянии – и окажется ли он таким же вакхическим, как вечер. Бухнувшись на кровать (ударение на второе «у»), я из последних сил надела маску Луны – и даже не сняла кроссовок.
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_которая_напилась_но_не_как_свинья_а_как_симпатичная_худощавая_и_довольно_еще_молоденькая_свинка.png
  
  
  Я знал, что в день летнего солнцестояния восточные маги, привезенные в Рим моими врагами (главным из них была теперь моя бабка Меса), только и ждут момента, когда я доведу коней до жертвенников и начну танцевать.
  Мне доносили, что каждый раз, когда колесница с Камнем останавливается у алтарей, шпионы подают сигнал дымом, и в темных притонах за Тибром персидские и карфагенские мисты приносят в жертву детей и девственниц, чтобы духи мглы восстали против меня.
  Трупы потом выкидывали в реку или оставляли на улице – с разрезанными жилами и выжженными на груди магическими знаками, чтобы можно было сказать (вернее, нашептать) – вот, это сделал Элагабал!
  Я не боялся слухов, но опасался сил мрака. Не бывает так, чтобы боги всегда оставались на чьей-то стороне. Наш мир – их игра, и они смотрят на нас как дети на свою забаву: мальчики сшибают солдатиков, девочки баюкают кукол.
  Богу можно нашептать, что он хочет крови и ужаса. Он сыграет и в такую игру – иначе зачем, спрашивается, Юпитеру метать громы, пугая кошек и старух? Кто-то разве сомневается в его превосходстве?
  Я ощущал силу своих врагов как вязкую преграду на пути моего танца. Болото, замерзающее, чтобы сковать колесницу, как это бывает зимой в германской глуши.
  В день летнего солнцестояния помешать лазутчикам, конечно, было нельзя. Как запретишь дымить очагам и трубам? Но я придумал способ обмануть своих врагов.
  Шпионы полагались на увиденное собственными глазами; я же решил положиться на то, что они его не поймут.
  Все видели, как я танцую у алтарей. Все знали, что это обращение к богу.
  Но они не понимали, где спрятан мой танец на самом деле.
  В день праздника я выводил шестерку белых лошадей, впряженную в колесницу с Камнем, и вез его через весь город. Я бежал спиной вперед, не оборачиваясь – только изредка поглядывая вниз на золотую полосу под сандалиями, стараясь не слишком от нее отдаляться.
  Но мне и так не дали бы сбиться с пути. По бокам спешили телохранители, обдавая меня брызгами пота и пыхтя под тяжестью лат. Вместе с ними, честное слово, бежать было легче, потому что на мне была только тонкая мантия из шелка с несколькими золотыми знаками. Я понимал, отчего любой солдат мечтает стать императором – или хотя бы убить его.
  Священные штандарты вокруг колесницы несли так, чтобы их тень падала на меня, а не на Камень – и я знал, что, пока я не накажу кого-нибудь из знаменосцев, это не изменится. Привычка угождать земной власти в людях Запада гораздо сильнее религиозного чувства. В Эмесе подобного не случилось бы никогда.
  Я чуть удлинял свой маршрут, выстраивая его так, чтобы пробежать мимо Септикодиума с его прохладными фонтанами и колоннами, похожими на детские игрушки: зеленые, красные, пурпурные, пятнистые, все из редчайшего и прекраснейшего камня. Я как бы возвращался на несколько мгновений в детство. Льстецы говорили моему деду Северу, что в Риме нет храма нарядней – и были правы. Мрамор Септикодиума просто не успел еще потемнеть.
  Это удивительное здание, которое так презирал мой отчим, было моим ровесником – мы родились почти одновременно. Мой каменный брат-близнец, думал я при каждой встрече. Мне объясняли, почему Север построил его – дед был солдатом, видел много битв и, как и все великие убийцы, стал под конец жизни сентиментален.
  Вот, говорил он потомкам, памятник страшным войнам и жертвам, возведенный для того, чтобы люди помнили о цене, заплаченной за их безмятежную жизнь. Пусть битвы наших дней станут последними, пусть начнется эра вечного мира…
  Ганнис рассказывал, что много тысяч лет назад в Египте уже строили храмы с подобными посвящениями. Но Септикодиум был юн, бесстыдно юн, совсем как римский император, и его мрамор был таким белым, что казался прозрачным. Встречаясь, мы посылали друг другу привет, и я бежал дальше в будущее.
  Мне говорили, как бы в шутку, что преторианцы не простят мне этих летних упражнений – кроме своих раззолоченных лат им приходилось нести на себе множество драгоценных предметов: богатые семьи Рима с удовольствием выставляли свои сосуды и треножники на обозрение, одновременно обвиняя меня в принуждении. Но они сами требовали, чтобы их семейные реликвии несла преторианская гвардия, полагая, что таким образом ценности будут сохраннее.
  – Преторианцам нельзя давать в руки столько золота, – говорили мне. – Они быстро поймут, что могут не выпускать его из рук. Это развращает солдатскую душу. Берегись, господин, тебя еще не было на свете, когда они убили Пертинакса и продали императорское звание на аукционе…
  Тех преторианцев наказал мой дед Север – но отличались ли от них нынешние? Рим, говорят мудрецы, превращает каждую душу в свое маленькое подобие. Впрочем, пробегая в полдень по прекрасному летнему городу, я не видел причин бояться этого. Я думал о другом.
  Иудеи открыто несли свои изукрашенные камнями семисвечники в общей процессии; христиане же боялись и скрытничали. Вернее… Как бы это назвать?
  Центурион преторианцев Руфус, тайный христианин, каждый раз держал перед собой один и тот же похожий на знак легиона штандарт – как бы и христианский символ, и нет.
  Это была крестовина из ценного африканского дерева, на концах которой сияли три баснословно дорогие жемчужины размером с птичье яйцо – каждая была оправлена в золото и обрамлена разноцветными камнями. Всего подобных жемчужин было когда-то четыре – но одну, как рассказывали, растворил в уксусе Калигула.
  Это были фамильные драгоценности известного сенаторского рода, скрытно обратившегося в христианство: центурион Руфус нес свой крест, как требует их вера, и одновременно хвастался богатством патрона. Как они говорят, богу – богово, кесарю – кесарево. И все на одной вертикальной палке. Весьма удобно и осмотрительно.
  Я не преследовал этих людей. Они сами, подражая митраистам, предпочитали отправлять свой культ в тайных подземных комнатах, мечтая о будущем, где люди станут как агнцы, а храмы распятого бога уподобятся каменным облакам.
  Христиане опасались меня, иудеи же нет. Мне говорили, что причина проста до смешного: все дело в моей привычке женить чужих богов между собой или выдавать их замуж за своего. Я относился к этому, конечно, как к шутке – но иудеи и христиане серьезны до безумия.
  Бог иудеев неощутим и невидим. Поэтому его трудно сочетать узами брака с чем-то кроме такого же бесформенного Хаоса – но жрецов Хаоса не найти, и заключить подобный брак будет сложно. А бог христиан, напротив – высокий, красивый и статный молодой мужчина, похожий на Митру. А вдруг, говорили мне, я захочу поженить его на Венере? Или, еще хуже, Меркурии? Христианам придется воспротивиться моему самодурству, и кончится это как всегда – ареной…
  Идея, конечно, была хорошей и заметно оздоровила бы нравы, но я все время про нее забывал – а вспоминал только во время священного летнего бега. Но меня в это время посещало такое количество разных мыслей и идей, что к концу своей прогулки я почти ничего из них не помнил.
  Христиане – всего лишь одна из восточных сект. У нас на Востоке их много, и у каждой имеется свое объяснение мира и его недостатков. София, премудрость божия, создала демиурга, а тот в свою очередь создал всех нас, слышал я в Никомедии от врача, лечившего мне мозоли от отцовских калигул (снимать их в то время было еще рано). Творение изначально несовершенно и движется к погибели, но это не страшно, ибо плотский мир есть тюрьма духа и гибель мира станет разрушением темницы…
  Да, это похоже на то великое и тайное, что я видел ночью в своем храме. Но только мисты зря подходят ко всему так серьезно и трагично. Игра, просто игра… Да и где они видели этот самый дух, кроме как в тюрьме плоти?
  Отчего-то духу не слишком нравится, когда его выпускают на волю, сказал я врачу в Никомедии. В этом и ужас, ответил он.
  Но в мире есть сила, пел во мне чистый голос моей юности, способная исправить все несовершенства. И эта сила – я, Варий Авит, унаследовавший империум от Каракаллы, имя «Антонин» – от философа Марка и тайную силу – от прадеда Юлия, жреца Солнечного бога.
  В чем смысл моего танца? Я рассказываю создающему мир богу о том, что на самом деле происходит с крохотной катушкой нитки по имени «человек». Я танцую человеческую жизнь на своем пути через Вечный город – и прошу божественную машину о милости.
  Человек несчастен по своей природе, говорят мудрецы. Но если это действительно так, как это можно исправить?
  Надо дать человеку что-то, превосходящее его природу. Огонь, который ослепит его и заставит забыть о своей печальной судьбе. Быть может, это сумеет сделать новый бог. Быть может – один из тех богов, чьи символы несут сейчас со мною рядом.
  Почему я танцую свой главный танец, двигаясь спиной вперед? Потому, что держу лошадиные поводья? Нет. Такова судьба людей – мы не видим грядущего и знаем только то, что осталось в прошлом. Мы пятимся в будущее. Солнце, озаряющее все стороны сразу – приди на помощь тем, чей единственный свет приходит из вчерашнего дня!
  Мне помогает полоса золотой краски под ногами, у меня есть стража, которая не даст мне споткнуться – но у других людей этого нет. Мой танец долог, но просьба проста: пусть у каждого появится такая же золотая подсказка, как у меня, и все смогут сверять свой бег в неизвестное с тем, что советует им бог…
  И вот я добежал до алтарей. Я устал и взмок, а на воинов, сопровождавших меня в полной выкладке, лучше не смотреть – наверное, правы те, кто советует освободить преторианцев от такой чести прежде, чем они сделают это сами.
  Дымят трубы на холмах. Какие-то из них, я знаю, подают сигналы моим врагам. Теперь можете мешать мне, знатоки темных наук – я спляшу и у алтарей тоже, хоть и устал, но это просто пластический танец, тешащий толпу, и другого смысла в нем нет. Толпа и ее император, мы все уже рассказали едущему на колеснице богу. И бог, я знаю, услышал.
  Мир похож на тяжко груженный корабль: он может развернуться, но это займет много лет. Пройдет время – и след моего танца станет виден. Мир ждут серьезные перемены. Их увидят все – но никто не поймет, в чем их причина. Я знаю, что меня ждет забвение и позор. И не только меня – даже имени моего бога, единственного настоящего из всех, не будет на небосклоне, ибо Камень предпочитает тайну.
  Но разве важно, как потомки назовут пылающий в них огонь? Главное, что огонь будет.
  Еще я собираюсь сплясать свою смерть. Я танцевал для солдат на Востоке, чтобы они подняли меня в зенит этого мира – но даже солнце не задерживается в высшей точке надолго. Чем быстрее я уйду, тем раньше начнется Метаморфоза.
  Я был жрецом, был императором, а умру, вероятно, как солдат – от железного острия. Как прекрасно собрать полную коллекцию того, что это значит: быть человеком на земле.
  
  
  Я проснулась от собственного стона – а потом еще раз застонала, уже оттого, что проснулась. Маска слетела во сне и лежала рядом с подушкой.
  Целая, слава богу.
  Последний раз голова у меня так болела лет десять назад. Похоже, Habana Club, который мы пили в последнем баре, был паленый… Где же еще быть паленому Habana Club, как не на Кубе? И это тоже восприняли от Старшего Брата…
  Я вспомнила кепку с надписью «Miami Vice» и еще раз застонала. Вот этот долгий пьяный разговор с местным тихарем – без него точно можно было бы обойтись. И ничего не стоило завершить его после первой же чашки кафэ кафэ кафэ.
  «О чем говорили? – думала я. – Кажется, я ругала революцию… А у них всюду написано «слава революции»… Но я-то ругала в том смысле, что не надо новой. А они могут решить, что я против старой… Не хватало только…»
  Мысль о кубинском застенке была, конечно, чрезмерной – тем не менее, наложившись на тошноту, она подействовала кумулятивно, и я бросилась в туалет.
  «А вдруг им надо план выполнять по поимке шпионов? – думала я, вытирая рот полотенцем. – Так вот брякнешь что-нибудь, и на цугундер… Посадят в местную зону – напротив интернационального кемпинга в Гуантанамо. И будешь завистливо глядеть сквозь колючку на счастливцев в оранжевых робах, судьбой которых вяло интересуются деньги Сороса. А Родина не заступится, я же не ракеты кокаиновым повстанцам продаю… Нет, митинг здесь надо фильтровать…»
  В столовой (как-то иначе гостиничное помещение для еды было трудно назвать) витал невыразимо ностальгический дух пионерлагерного завтрака. Лет в шесть, в девяностых, я вдыхала пару раз такой же аромат.
  Мне стало грустно – вспомнились безумные детские надежды, ни одна из которых не сбылась. Так и не стала балериной в Большом. Мало того, что не смогла, даже позабыла об этом. Вся моя жизнь, если разобраться, состоит из бесконечного «позабыла, что не смогла». У кого сложилось по-другому, пусть первый кинет в меня наручники и серебряный страпон.
  Впрочем, есть кому кинуть, есть.
  На стене висел портрет первого кубинского космонавта. Он-то смог и теперь с полным правом щурился на меня со своих высот.
  После обеда я наконец пошла на море.
  Пляж был чудесен – настоящий белый ракушечник, полоса которого уходила далеко в обе стороны. Море было сине-зеленым и теплым. По нему плавали скромные коммунистические яхты. Собственно, Майами, как и было сказано. Только без порока.
  Мимо прошли две дивно красивые мулатки в крохотных купальниках, а потом такой же красивый бугрящийся мышцами мулат – и я подумала, что пороку, наверное, тоже есть скромное место в социалистических буднях.
  Вернувшись в «Синюю Воду», я приняла душ и подошла к окну. Голова окончательно прошла. Мне стало совсем хорошо и спокойно. И тут до меня донеслась далекая музыка.
  Она играла всего несколько секунд. Пение. Или какие-то инструменты, в наше время уже не различишь. Я решила, что это синтезатор, играющий сэмплами человеческих голосов, а не настоящий живой хор, потому что мелодия слишком уж сильно прыгала по октавам.
  Музыка чем-то памятным тронула сердце. Но я не могла вспомнить, где ее слышала. Я даже не была в этом полностью уверена. Как и все вокруг, она казалась знакомой и нет – и напоминала о детстве.
  Наверно, подумала я, это телевизор в одном из соседних окон – что-то из социалистической старины. Родное и забытое… Одна из тех красивых, точных и совсем не тронутых плесенью мелодий, прорывавшихся иногда в какой-нибудь телефильм из малопонятного советского астрала.
  Я поужинала в прибрежном кафе, возле которого росло старое дерево и лежал массивный круглый валун. Кафе так и называлось: «Дерево и Камень».
  Вот, кстати, и знак. Камень.
  «Дерево и Камень», лениво думала я, почти «Родина или Смерть». Если в будущем возникнет мода на ресторанчики со сверхдлинным названием, можно будет сделать такое: «Дерево и Камень, или «Родина или Смерть» после смерти Родины». Будут собираться постаревшие ребята из местной госбезопасности и спорить, кто кому должен за рэкет.
  Меню сначала меня напрягло.
  Там были фотографии, очень похожие на иллюстрации к статье «Десять блюд, отказавшись от которых, вы продлите свою жизнь». Звучные испанские названия вроде Picadillo или Ropa vieja при ближайшем рассмотрении оказывались одной и той же тушеной говядиной с овощами или рисом. А я не ем говядину. Совсем.
  Не то чтобы я была двумя руками за вегетарианство. Вегетарианцы – это самодовольные и глухие догматики, не слышащие, как кричат помидоры, когда их срывают с грядки. Безгрешно прожить нельзя – жизнь всегда немного преступление и наказание. Но даже у преступника должен быть стиль, поэтому надо выбирать: или молоко с сыром, или говядина. Вместе это как-то безвкусно. И не только в гастрономическом смысле.
  Это я вывезла из Индии, с той самой Аруначалы. В ашраме рассказывали про трогательные отношения Раманы Махарши с коровой, молоком которой он питался. Дело было не в этой конкретной буренке, конечно – просто корова похожа для нас на вторую маму. В детстве мы пьем ее молоко. А потом чуть подрастаем и начинаем есть ее мясо… Очень по-человечески.
  Ну и еще, конечно, на быке ездит Шива. Это его сакральный транспортер – так называемая вахана. А портить отношения с Шивой мне не хотелось совершенно.
  Так что все эти тореодорские блюда из говядины были не для меня. Я решила уже поужинать в гостинице – и вдруг увидела в меню ярко-красное пятно.
  Это был поджаренный сэндвич с индейкой, крим-чизом и джемом – красный круг дал как раз джем. Сочетание было крайне интересным. И выглядел на фотографии этот сэндвич не так уж плохо. Я все знаю о необычайной пользе сэндвичей, зажаренных в масле – но поняла, что согрешу, как только увидела ее фото.
  Да, ее. Elena Ruz. Сэндвич звали как женщину, и мой внутренний Зигги Ф. с изумлением отметил прошедшую по телу волну немедленного желания. Видимо, за последнюю пару месяцев я подустала от мужиков.
  Впрочем, даже предаваясь однополому каннибализму, мне хотелось сохранить перед лицом высших сил какое-то подобие приличий.
  – Можете положить внутрь немного салата? – спросила я.
  Официант поглядел на меня так, словно я попросила его заминировать памятник Фиделю.
  – Если вам когда-нибудь предложат Elena Ruz с салатом внутри, – сказал он, – просто засмейтесь в лицо этим людям. Засмейтесь вот так…
  Он положил свое полотенце на мой столик, схватился за бока и разразился дребезжащим холодным смехом, в котором звучали такой усталый цинизм и неверие в человека, что мне стало страшно.
  – В Elena Ruz не добавляют салат. Никогда! Можно еще сделать его между двух тостов, не прогревая в масле, хотя это будет уже… как сказать… преступление почти. Но салат? Нет. Ни за что. Это не биг мак.
  Я обрадовалась новой возможности – обжарка в масле как раз казалась мне самой сомнительной из процедур. А потом нашла в меню список салатов.
  – Хорошо. Тогда сделайте сэндвич между двух тостов. А салат на тарелке отдельно. Только без заправки…
  Это было совместимо с революционным кодексом.
  У них нашелся даже пуэр – для китайских клиентов (совсем рядом, конспиративно шепнул официант, центр китайского радиошпионажа). У меня ушло минут десять на объяснения, как заварить мой чай. Я хотела пуэр пуэр, но не пуэр пуэр пуэр.
  К концу нашего разговора официант уже знал, как меня зовут – и сказал, что такой сэндвич, как я хочу, должен называться «Саша Руз», поскольку назвать его «Elena Ruz» ему не позволяет совесть. Господи, какие же они здесь все пуристы. Даже пуристы пуристы.
  Ужин, кстати, оказался отличным – салат был свежим, с уместным количеством маслин. Тосты зажарили именно так, как надо. Чай тоже был пристойным. Все, поняла я, пока я в Варадеро, ужинаю только здесь.
  Когда стемнело, я расплатилась и неспешно пошла по параллельной берегу улице. Вчерашняя информация о злачных местах, полученная от Хосе, навязчиво накладывалась на окружающую реальность.
  Первым из описанных Хосе заповедников любви был пустырь у бензоколонки, известный как «Плайя Херон» (вряд ли Хосе знал русскоязычные коннотации этого словосочетания, так что он, скорей всего, не шутил). Проходя мимо, я заметила движение в темноте. Идти туда, если честно, было страшновато, но мне стало интересно именно преодолеть свой страх.
  Возле линии кустов происходило что-то странное. В первый момент мне представился древний караван-сарай, где только что разгрузили верблюдов, и купцы пытаются обнаружить свои тюки при свете лучин.
  Потом я поняла – если я и ошиблась, то совсем чуть-чуть: то, что я приняла за тюки, было на самом деле неподвижно сидящими вдоль кустов девушками, к которым нагибались редкие клиенты, чиркая своими зажигалками. Я услышал смех и французскую речь. Один из тюков поднялся на ноги, взял за руку быстро бормочущего интуриста и исчез вместе с ним в чернильной тьме за кустами.
  У меня не было зажигалки. Но ее, как оказалось, и не требовалось. Когда я остановилась возле одной девушки-тюка, та чиркнула зажигалкой сама. Я увидела круглое полное лицо, искаженное дрожащими тенями от света снизу. Хоть сейчас в фильм ужасов.
  Следующая девушка, видимо, хорошо знала об этом эффекте – она зажгла огонек не снизу, а сбоку. И тени вдруг нарисовали на ее лице такую тысячелетнюю безнадежную грусть, что у меня сразу пропала всякая охота продолжать этнографическую экскурсию. Я сунула ей пару инвалютных бумажек и пошла с пустыря прочь.
  Девушка была не то чтобы красивой, и не особенно юной – нормально за тридцать. Но я прочитала в ее лице что-то такое… Даже не отвращение к происходящему. Наоборот, молчаливую готовность с улыбкой вытерпеть все до конца – пополам с надеждой, что это неправда и мир на самом деле устроен иначе, жизнь летит к счастью и свету, и, если как следует ущипнуть себя и проснуться, наваждение пройдет.
  Все это, конечно, был эффект Роршаха. Опознать за секунду такой сложный смысл в рисунке теней на чужом лице можно только при одном условии – он должен заранее присутствовать в твоем собственном уме. Так оно, разумеется, и было. Это вообще русский народный иероглиф, который мало изменился со времен Толстого и Чехова.
  Жалость, думала я, это когда узнаешь себя в другой… А в остальное время нам не то что плевать на других, мы даже не догадываемся, что они существуют. Так, видим иногда тюки на обочине… А что такое другой человек? По сути, та же мировая душа, с омерзением понявшая, чего от нее хотят.
  А кто хочет?
  Мировая душа и хочет. Такое вот у нее саморазвитие. Ох, сколько умников прошло по этой планете… И все без исключения саморазвились до желтого черепа. Который даже Гамлету теперь не нужен, потому что он сам давно член клуба.
  До освещенной зоны, где по тротуару ходили люди, оставалось всего метров десять – но туда пришлось бы продираться сквозь кусты. Зато рядом в траве стоял белый пластиковый стул – возможно, оставленный одним из дневных топтунов в черных штиблетах. Я села на него, закрыла глаза и попыталась успокоиться.
  Ладно. Я, в общем, неплохо устроилась в этом мире. Могу в любой момент переехать из одного Варадеро в другое. Иногда даже на яхте подвозят.
  А вот эта девушка с зажигалкой? Или эта жирная тетка из столовой, которая посуду моет? Ее ведь уже и не трахает никто, хотя она еще не старая. Тут полно юных и стройных. Кому такая нужна? А она ведь тоже о чем-то мечтает. Думает – вот выведу бородавку под носом, и все сразу изменится…
  Себя-посудомойку стало невыносимо жалко. А еще была косоглазая девушка с усами на ресепшене в гостинице, был удивительно интеллигентного и европейского вида господин, похожий на состарившегося на Кубе Бунина – услужливо сгибавшийся у входной двери каждые сорок секунд. Был таксист, так и не ставший голливудским убийцей… И всех было жалко.
  А еще была я сама. Лягушка-путешественница на службе древнего культа.
  Я сидела в темноте, слушая прилетающую издалека музыку. Постепенно у меня отлегло от сердца. Я заметила, что мои щеки мокры от слез.
  Выбравшись на улицу, я зашла в туалет одной из кафешек и привела себя в порядок. Хорошо, что я не мажусь – нечему растекаться. Хотя, наверное, без черных потеков на щеках женские слезы следует считать недействительными. Варий Авит это уже отмечал.
  Хосе нес свою вахту совсем рядом. Я подошла, поздоровалась и села за его столик. Он подмигнул – и вытащил откуда-то бутылку рома и два картонных стаканчика.
  Телепат хренов. Все они тут телепаты.
  – Теперь тошнить не будет. Это настоящий ром, Саша. Ты мне веришь?
  Я неуверенно кивнула.
  – Твое здоровье.
  Выпив ром, я поставила стаканчик на стол.
  Мимо пробежала озабоченная коротконогая собака – лопоухая сука с длинно отвисающими сосками. Похожая ехала со мной из аэропорта. Через несколько секунд следом протрусили два одинаковых бурых кобеля – словно из какой-то собачьей спецслужбы, не хватало только маленьких раций на боку. На другой стороне улицы готовились петь уличные музыканты – два гитариста, человек с бонго и толстая черная женщина в зеленом гофрированном платье.
  – Ну как? – поинтересовался Хосе.
  – Нормально, – ответила я.
  – Я не про ром, – сказал Хосе. – Ходила на Плайя Херон?
  – Откуда ты знаешь?
  Хосе оглянулся по сторонам, будто проверяя, не подслушивает ли кто вокруг, и наклонился ко мне.
  – Видел, как ты оттуда выходишь, – прошептал он. – Это на другой стороне улицы.
  Мы засмеялись.
  – Позор сексуальным эксплуататорам, – сказала я.
  – А кто кого эксплуатирует? – спросил Хосе. – Мы вас или вы нас?
  – В каком смысле?
  – Мужчина носит женщинам деньги, которые долго и трудно зарабатывает. А они берут их за то, что на пять минут раздвигают ноги. Кто здесь эксплуататор? Кто получает выгоду? Это вы эксплуатируете мужскую… Мужскую…
  – Анатомию, – подсказала я, и пояснила жестом.
  – Можно выразиться и так. Нет, ты действительно считаешь, что мужчины эксплуатируют женщин, когда платят им за любовь?
  Я задумалась – и мне почему-то вспомнился некормленный Антоша. Вообще, конечно, интересная тема.
  – Я за права секс-работниц, – сказала я. – Сексуальная эксплуатация однозначно происходит, если мужчина за ту же услугу платит в другой стране меньше, чем у себя дома, потому что люди там живут беднее. Вот это действительно подло. Мужчина пользуется чужим бедственным положением, и его член становится неотличим от транснациональных корпораций.
  – Ты везде платишь одинаково? – спросил Хосе.
  Я засмеялась. Потом подумала, что он, может быть, всерьез – и покраснела от негодования. А потом опять засмеялась. Какой стервец.
  Похоже, я на него запала. Или это ром?
  – Я уже купила тебе пару мохито, – сказала я. – Больше ты не стоишь.
  – А я уже налил тебе рома, – ответил Хосе. – Мы квиты. Чем ты вообще занимаешься? Работаешь?
  – Я управляю миром.
  – Не ври, – сказал Хосе. – Я знаю мужика, который управляет миром. И это не ты.
  – Твой мужик только думает, что управляет миром. В действительности это делаю я. Ну, если совсем точно, я помогаю.
  – Кому?
  Я покосилась вверх.
  – Высшим силам. Танцующему Шиве.
  – Понятно, – вздохнул Хосе. – Ты сумасшедшая?
  – Угу.
  – Тогда предупреди, когда захочешь меня укусить.
  – Хорошо, – сказала я. – Если успею.
  Хосе поглядел на часы.
  – Знаешь что? Пошли ко мне в гости. Посмотришь, как тут живут.
  А почему нет, подумала я.
  Он поймал машину, не вставая – просто поднял руку, и через минуту рядом скрипнул тормозами маленький новый «рено». Я так и не поняла, попутная это была машина или служебная.
  Хосе жил за границей курортной зоны. Нас высадили на темной улице какого-то поселка.
  Свет отключили из-за аварии – должны дать завтра, сообщил Хосе. Но без света оказалось даже лучше. Во всем был разлит такой древний и безопасный вавилонский уют, ночь была такой черной и теплой, что я последовала за ним без всякого страха.
  Мы пришли в старый колониальный дом, освещенный множеством плошек – здесь долго готовились к войне, и перебои с электричеством никого не удивляли.
  Большая квартира на втором этаже была сильно переосмыслена за годы уплотнения и походила теперь на пещеру, кое-как обшитую досками. Вместо стен в некоторых местах висели разноцветные простыни, делившие пространство на индивидуальные отсеки. Кое-где под высоким потолком сохло белье. А у входа сидел седой негритянский дедушка – как мне показалось, в сделанном из покрышки гнезде.
  На любой глянцевой фотографии это место выглядело бы нищим и убогим – но я ухитрилась увидеть его глазами здешних обитателей. Для них оно было удобным и уютным – жившие здесь люди любили друг друга и свой дом, и во всем присутствовала какая-то нищая светлая благодать. В этом закопченном укладе было что-то древнее и настоящее – так люди жили пять тысяч лет назад, и три тысячи, и тысячу…
  У Хосе была большая собственная комната – не без умысла оклеенная плакатами с похожим на него Элвисом. Еще у него имелась могучая музыкальная система – наверно, когда он включал ее даже на треть мощности, проблемы появлялись у всего дома.
  – Скоро получу свою квартиру, – сказал он извиняющимся тоном. – А пока вот тут…
  Квартирный вопрос на Кубе тоже был.
  Хосе налил мне еще рома. Я выпила. Он обнял меня и начал целовать. Сначала мне это нравилось, а потом я заметила, что его бакенбарды напоминают усы Антоши. Вот точно такое же ощущение в пальцах. Почему-то это меня добило, и сразу стало противно целовать его рот. Я еще минуту держалась, думая, что все-таки смогу, но когда он полез мне под платье, не выдержала.
  – Хватит, – сказала я.
  Он попытался поцеловать меня еще раз.
  – Правда хватит, – повторила я. – Ты просил предупредить, когда я решу тебя укусить. Это может произойти в любую секунду.
  Он понял, что я не шучу, и отпустил меня. Молодец.
  – Я не могу так сразу, – сказала я. – Мне нужно время. Я думала, мы просто посмотрим твою коллекцию картин, покатаемся на лошадях в парке и попьем чай с родителями… И вообще я больше люблю девушек.
  Не знаю, почему я это приплела – но на него подействовало.
  – Понятно, – вздохнул он. – Извини. Я позвоню, машина отвезет тебя в гостиницу.
  Когда я выходила, сидящий во входном гнезде дедушка приветственно вскинул руку, сотворив что-то вроде не ведающей греха зиги, и сказал:
  – Вива Фидель!
  – Вива! – ответила я с таким же жестом.
  Только на лестнице до меня дошло, что дедушка вовсе не истекал ядовитым сарказмом – и даже не зиговал. Он действительно имел в виду то, что сказал. Он любил Фиделя. И то, что Фидель умер, не имело никакого значения. В переводе с кубинского это значило просто «были рады вас видеть».
  Через пару минут у освещенного плошками дома остановился тот же самый «рено».
  По дороге домой я думала уже не о Хосе. Я думала о зигах.
  Вот ходят по ночным проспектам молодые люди, жгут файеры, зигуют, кричат. Их почему-то называют фашистами.
  Но ведь смысл современной зиги не в том, что человек сочувствует сумбурным идеям германского канцлера Адольфа Гитлера, понять которого вообще может только психиатр или немец. Смысл в том, что человек плюет в этот мир и бросает ему вызов, нарушая самое грозное культурное табу.
  Ну и огребает, конечно. Вызов устоям должен караться, иначе какие это устои? Но хоть дурака и принимают менты, зига у него не настоящая.
  За реальную зигу не огребают.
  За нее получают бонусы.
  Хочу быть правильно понятой соратницами. Нацистский салют, конечно, мерзок, и hate speech тоже. Я сама – абсолютно передовая и прогрессивная по всем пунктам повестки девушка. Но настоящая современная зига – это все-таки не взмах руки, а то, что Фрэнк называл «сигнализацией о добродетели». Особенно когда она протекает не в легкой форме, как у меня пару строчек назад, а с осложнениями в виде доноса.
  Фашистский мах в тридцать девятом году был в точности тем же самым: дрессированный и напуганный гражданин показывал эпохе, какой он сознательный и передовой. Просто тогда не было твиттера, и приходилось все делать вручную.
  Но во всех нюрнбергах и твиттерах зигуют исключительно силе, лечь под которую полезно для бухгалтерии в настоящий момент. И единственная проблема у зигующих граждан и корпораций в том, что на всех не хватает бонусов. А разные жесты, за которые дураков волокут в околоток – это никакая не зига. Это, как говорят мои американские партнеры, неудачная культурная апроприация.
  Эмодзи_красивой_блондинки_что_то_скорбно_и_безнадежно_шепчущей_в_золотое_ухо_большого_небесного_небрата_на_воображаемом_непотолке.png
  
  
  Хосе совсем не обиделся – и с улыбкой приветствовал меня, когда на следующий день я прошла мимо его наблюдательной точки по дороге на пляж. Мы даже поцеловались – не как вчера, конечно, а просто коснулись друг друга щеками. No hard feelings.
  Я уже жалела, что испортила ему и себе вечер – парень он был хороший. Но для маямского порока здесь имелся огромный выбор, и в моей пронзительной бабьей жалости Хосе не нуждался точно.
  Вечером я пошла в «Дерево и Камень». Официант меня помнил – и спросил, хочу ли я опять «Сашу Руз». Съесть саму себя было интересно и даже sexy. Пока мой сэндвич готовили на кухне, официант рассказал историю его названия.
  Елена Руз была известная светская тусовщица и красавица двадцатых годов прошлого века. Она все время заказывала в гаванском ресторане один и тот же сложный сэндвич и каждый раз долго объясняла официанту, как именно его сделать. Ресторан записал рецепт, чтобы ускорить процедуру, и Елена говорила просто «мой сэндвич». В конце концов его даже вставили в меню.
  А теперь это уже мой сэндвич.
  Культурную апроприацию еще делали, а пока принесли зеленый чай. Да, именно так – зеленый чай перед едой, а пуэр после. На Кубе. Глобализация – это не только «Макдоналдс».
  Раньше я старалась пить чай в стиле японской чайной церемонии: ни о чем не думая и полностью растворяясь в процедуре. Надолго меня не хватило, но с тех пор – наверно, в качестве покаяния – мне всегда хочется размышлять в это время о чем-то важном и глубоком.
  Я уставилась на дерево и камень, в честь которых было названо заведение.
  Древние и настоящие вещи: они всегда были вокруг человека. Но Кендра говорила правду – по современным научным представлениям и этот валун, и это дерево созданы мной. Моим слабым девичьим мозгом, который назначает приходящие из неизвестного измерения электромагнитные импульсы «деревом» и «камнем». Так что солипсизм таки полностью победил.
  Полностью, но не окончательно.
  Почему не окончательно? Очень просто. Может быть, и солипсизм никакой не нужен. Потому что мой так называемый мозг – виртуальная машина, хитрая маленькая симуляция внутри той большой симуляции, которую создает проектор.
  Кто-то придумывает меня, Шиву и то, что вокруг. Какой-то старик спит и видит таблицу, и в этой таблице я между бором и литием…
  Валун возле кафе – мысль длинная, но простая. Я сама по сравнению с валуном – короткая, но крайне сложная мысль. А есть самая большая и длинная мысль, содержащая всю простоту и всю сложность, включая Сашу, Шиву, валун, дерево и прочее. Эта большая общая мысль – вся реальность. И она, как луч света со светящейся в нем пылью, возникает над жерлом бесплотной божественной машины, которую Ахмет Гекчен назвал проектором «Непобедимое Солнце».
  Можно считать это проектором. Можно богом. Какая разница? Кто-то сказал, что древние евреи исписали много томов тайными именами бога, но все эти имена были не у бога, а у евреев – к богу ни одно так и не прилипло.
  Самое унизительное для людей в том, что наши бирки совершенно не на что повесить. Про это ведь и говорил на «Авроре» волчара Винс. В танцующем Шиве нет никаких выступов. Все наши истины со страшной скоростью рассыпаются в прах, наши книги, где были записаны вечные имена, уже истлели в пещерах… На что здесь можно опереться? Вот этому лежащему в траве валуну миллиард лет. Но этому миллиарду лет всего одна секунда.
  Принесли сэндвич с салатом, и тут до меня опять долетела еле слышная музыка – та же мелодия, что я слышала в гостинице. Сейчас она играла чуть дольше, и опять были слышны поющие голоса.
  Кажется, какой-то мировой шлягер, переваренный в свое время совком… Или, наоборот, что-то совсем-совсем новое, полученное с помощью той самой культурной апроприации. Мне даже показалось, если немного напрячься, я вспомню слова.
  Они, правда, так и не вспомнились, но зато затихли мысли в голове. Я словно бы перестала их думать и начала замечать, а мыслям не нравится, когда на них просто смотрят. Мы видим их наготу, и они делают себе маленькое харакири.
  Когда Саша Руз была съедена и я запивала свое преступление пуэром, за мой столик уселся Хосе.
  – Так вот ты где прячешься, – сказал он. – Что, здесь хороший кофе?
  – Здесь хороший чай. Попробуй. Будущее за чаем.
  Я налила ему полчашки пуэра.
  Он сделал глоток и наморщился.
  – Это какая-то плесень, – сказал он. – Что-то старое. Отдает землей и мешковиной.
  – Запах ветра перемен, – ответила я. – Так наступает будущее. Скоро все будут пить только чай. И забудут про кофе.
  – Ты здесь кушаешь? – спросил он.
  Я кивнула.
  – Почему?
  – Из-за названия. «Дерево и Камень». Мне очень нравится. Особенно слово «камень». Это посланный мне свыше знак. Ты знаешь, что такое omen?
  – Такой фильм? – спросил он.
  Он улыбался так обезоруживающе, что я почти решила убить об него еще один вечер. Но Хосе сам уничтожил зародыш своего счастья.
  Он сделал хитрое лицо и постучал пальцем по столу.
  – Смотри, – тихо сказал он. – Вон там, под знаком…
  Я увидела на другой стороне улицы двух женщин, неспешно бредущих в сторону больших цен (в Варадеро это лучший географический ориентир). Они держались за руки – и казались то ли матерью и дочкой, то ли бабушкой и внучкой.
  Ближе к дороге шла дама лет шестидесяти, похожая на шоколадное яйцо (это первое, что пришло мне в голову). Дело было не столько в шоколадном цвете ее кожи и полноте, сколько в особом социалистическом гламуре, который она излучала: круглый шиньон на голове, золото на шее, рубины в ушах – чистейшая эманация шоколадного советского заката. Неотличимая, впрочем, от естественной эстетики третьего мира начала двадцать первого века.
  Зато девушка, которая шла рядом…
  Это была блондинка со светло-оливковой кожей – я уже заметила, что на Кубе натуральные блондинки тоже встречаются (видимо, такой эффект давала нужная пропорция испанских генов). Ее волосы были связаны в узел на затылке – словно дочка сделала такую прическу, чтобы походить на маму.
  Это, конечно, вряд ли были мама с дочкой – слишком уж разный цвет кожи. Но про себя я обозначила их именно так.
  На девушке было короткое светлое платье в разноцветных зигзагах, тапочки на пробке, нитка бус и совсем никакого золота – такая простота граничила с изменой социализму. Ей могло быть лет двадцать с небольшим. Она была очень хороша, и ее лицо было мне знакомо.
  Так хорошо знакомо, что я никак не могла оторвать от нее взгляд, пока могла ее видеть, сначала анфас, потом в профиль. И когда она уже почти проплыла мимо, я поняла, что у нее профиль Вария Авита Элагабала. Анфас сходство казалось не таким сильным – лицо Элагабала было шире. Но в целом они были похожи… И еще как.
  В общем, меня как током стукнуло.
  Я повернулась к Хосе.
  – Кто это? Твои знакомые?
  Хосе улыбнулся.
  – Ночные птицы на дневной охоте.
  Я недоверчиво подняла брови. Хосе энергично кивнул.
  – Будут ходить взад-вперед, пока не найдут клиента. Если любишь девушек, могу познакомить…
  – Нет, – сказала я, – не надо. Если захочу, сама познакомлюсь.
  Залпом допив чай, я положила на стол инвалютную бумажку.
  – Купи себе мохито и думай обо мне с нежностью, пока будешь его пить.
  Все-таки приятно иногда побыть альфа-самкой.
  А что это значит, кстати – альфа-самка? Платит за выпивку? Это не альфа-самка, а просто дура. Растоптала сто других самок в битве за самца? Тоже как-то не очень… Патриархат по ходу успел нагадить и здесь.
  Помахав Хосе рукой, я перешла на другую сторону улицы и побрела вслед за парочкой – неспешно, чтобы не догнать маму с дочкой раньше времени. Как только Хосе перестал меня видеть, я пошла быстрее.
  Нагнав их, я пристроилась в нескольких метрах сзади, соображая, что делать дальше.
  Они действительно вели себя как мама и дочка, которые долго не виделись и теперь никак не могут надержаться за руки. При этом они почти не говорили – только на перекрестках, где стояли одинаковые молодые люди с рациями, мама принималась что-то нежно втолковывать дочке. Дочка не спорила и покорно кивала.
  Время от времени мама оборачивалась, оглядывая улицу за спиной. Увидев меня во второй раз, она чуть улыбнулась. Я подмигнула в ответ. Еще через сто метров она опять поймала мой взгляд и ухмыльнулась шире. Я всем лицом изобразила крайнюю степень счастья. Обернувшись в следующий раз, дама в шоколаде еле заметно кивнула на остановку местной конки.
  У меня внутри словно бы напряглись парашютные стропы – такого я совершенно не ожидала. Я… Да как она вообще… Да за кого она…
  А какие еще варианты? Их не просматривалось.
  Они дожидались меня на остановке. Перекресток с очередным мешковатым клерком с рацией был рядом, и все время, пока мы ждали конку, ни дама в шоколаде, ни дочка даже не посмотрели в мою сторону. Это было захватывающе, как в шпионском фильме.
  Через несколько минут подошла конка – подобие открытого фаэтона в одну лошадку, который я много раз видела на улице, но так и не научилась всерьез воспринимать в качестве транспортного средства. Я думала, это что-то экскурсионное. Оказывается, на конке можно было ездить. Я деликатно села через сиденье от шоколадной дамы. Когда перекресток с наблюдателем уплыл назад, она впервые повернулась ко мне.
  – Сто восемьдесят куков, – сказала она по-английски.
  Я хотела засмеяться, но вместо этого вдруг кивнула. Деньги с собой у меня были.
  – И десять ему, – она показала на управлявшего конкой господина. – Прямо сейчас.
  Я послушно вынула из кошелька десять инвалютных песо и отдала их шоколадной даме. Она передала их кучеру.
  Конка остановилась через несколько перекрестков – в зоне, застроенной коттеджиками местной элиты. На другой стороне улицы не было ни одной гостиницы, и на углу даже отсутствовал обычный топтун. Или, может быть, его функцию выполнял рыбак бомжеватого вида, сидевший у забора на свернутой серой сети.
  Дама выразительно поглядела на меня и сделала странный знак ладонью – как бы приглашая за собой и одновременно отодвигая назад. Я поняла: следует идти за ней, но в некотором отдалении, чтобы не было ясно, что мы вместе.
  Дама с девушкой дошли до угла и повернули на улицу, идущую от моря. На углу девушка посмотрела на меня – кажется, в первый раз за все время маневров – и виновато улыбнулась. Я так же виновато улыбнулась в ответ.
  Они вошли в небольшой зеленый коттедж за забором. Через минуту я проскользнула в оставленную открытой калитку, затем в дверь – и оказалась в гостиной.
  Девушки здесь не было. Меня ждала хозяйка.
  – Welcome, – сказала она и обвела пространство ладонью – словно приглашая воздать ее дому должное.
  Меня поразило огромное количество разноцветного хрусталя. Им было заставлено буквально все – стеклянные стеллажи, полки и зеркальный шкаф, умножавший стоявшие внутри бокалы на два. Часть хрусталя была стопроцентно советским, часть, кажется, чешским – и одна ваза зеленого стекла очень походила на ту, что я все детство наблюдала дома.
  Из-за хрусталя во многих местах выглядывало лицо полного кубинского военного с печальным знанием в глазах (будто он еще тогда понимал, на что будет смотреть со стены в следующем тысячелетии). Иногда рядом с ним была хозяйка, в молодости походившая на Опру. Сам военный практически не менялся на снимках разных лет – только с годами редели волосы, обвисала кожа, а глаза становились все пронзительней. На самой последней фотографии – цветной – он был в гражданском и лежал в гробу под неизбывной надписью «Patria o Muerte».
  В комнате с хрусталем мне пришлось задержаться и передать шоколадке требуемую сумму (деньги вперед). Она была дамой слишком хорошего тона, чтобы взять их просто так, и мне пришлось выпить чашку приторного чая. Потом она кокетливо засмеялась, отвела глаза и показала на дверь в следующую комнату.
  За дверью была маленькая спальня – полуторная кровать, комод и ведущая в ванну дверка. Пожилой военный присутствовал и здесь, причем в гораздо большем объеме – он мудро и печально глядел на кровать с висящего на стене масляного портрета, выполненного в характерной позднесоветской манере. Военный занимал так много места, что сначала я увидела его. И только потом – сидящую на кровати девушку.
  – Меня зовут Саша, – сказала я.
  – Наоми.
  Она улыбнулась мне, и я в очередной раз поразилась тому, насколько она похожа на Элагабала. То же самое лицо, ставшее из мужского женским.
  – Do you speak English?
  Она говорила, и не хуже меня.
  Ей было двадцать пять лет – чуть больше, чем я решила. Она изучала архитектуру в Гаване. Или хотела, чтобы я так считала.
  – Я не Ноэми, а именно Наоми. А то все почему-то считают, что на Кубе могут жить только Ноэми…
  Она сразу призналась, что не любит мужчин. Вернее, любит, но только во время экспедиций в Варадеро, и только за деньги.
  – Сегодня мне повезло, – сказала она весело.
  Пять минут назад я думала, что мы просто познакомимся и поговорим. Но все дальнейшее было настолько прекрасно и естественно, что говорить не было необходимости.
  Потом в дверь деликатно постучали. Оплаченное время кончилось.
  – Я хочу встретиться еще, – сказала я. – Завтра ты сможешь?
  Наоми кивнула.
  – Здесь? – спросила я.
  Наоми отрицательно покачала головой. Наполовину знаками, наполовину шепотом она объяснила, что шоколадная дама за дверью берет себе половину денег и лучше встретиться на дороге за шлагбаумом, у нее есть куда пойти.
  – Ровно в восемь часов. Когда увидишь меня, просто иди следом. И она не должна знать…
  Наоми достала из своей сумки ручку и блокнот и нарисовала какую-то схему. Я поняла, что это шоссе за пределами курортной зоны. Возле дороги был бар. Крестик указывал место, где она будет ждать.
  На прощанье она поцеловала меня в губы.
  Такого со мной еще не было. Я даже забыла, зачем я здесь.
  Счастливая и офигевшая, я шла по улице назад. Мне казалось, что моя пустая звенящая голова оклеена изнутри особой медленной фотобумагой, и все впечатления, полученные за время этого события, только теперь начинают окончательно проявляться.
  Я первый раз в жизни заплатила за секс. Даже, я бы сказала, за любовь. Конечно, я вполне могла получить то же самое бесплатно. Если бы мне повезло… Но меня по-любому не мучили угрызения совести.
  Мой опыт не был похож на тайное падение пожилой англичанки в мозолистые руки черной Кении. Случившееся было чудесно. И больше ни о чем я пока не думала.
  На улице было уже темно. Я прошла всю дорогу до своей гостиницы пешком. Хосе сидел на своем обычном месте, но был занят по службе: впаривал анекдот про «кафэ кафэ кафэ кафэ» какому-то красномордому немцу. Хосе чуть заметно кивнул, и я ответила таким же конспиративным движением головы.
  Женщина в зеленом гофрированном платье на другой стороне улицы пела «Бесо ме мучо» под бонго и две гитары. На пустыре возле бензоколонки мелькали черные тени.
  Жизнь была прекрасна.
  Эмодзи_опустошенной_в_хорошем_смысле_блондинки_которой_хочется_побыстрее_прикинуться_луной_чтобы_уснуть_и_увидеть_сон_про_счастье.png
  
  
  Я хотел поженить Камень в шутку, а он поженил меня всерьез.
  Я получил ответ на свой глупый и даже, наверно, неблагочестивый вопрос, заданный Камню перед тем, как для меня открылись небеса. Кого из богинь хотел бы себе в жены Солнечный бог? Ответ пришел через несколько дней, когда я танцевал ночью в храме.
  Солнцу приличествует союз с Луной, сказал Камень.
  Это было верно – и куда понятнее народу, чем все прочие союзы, которые я мог выдумать. Но ответ шел дальше. Женись и ты, сказал Камень.
  Я был женат, как и положено императору – но разве на божественных весах заметны такие мелочи? Женись заново. На ком, спросил я. Маски Каракаллы, отозвался Камень.
  – Маски Каракаллы, – повторил я шепотом.
  Первая часть – та, что касалась брака самого Камня, – была понятна: из всех лунных богинь этого мира следовало выбрать самую достойную, и сочетать ее с Солнцем священным союзом. Я нашел верное решение сразу – Урания, которую в Карфагене и Финикии почитают как Луну. Это к ней, в сущности, и ехал мой отец, когда его убили.
  Но что это за маски Каракаллы?
  Сперва я подумал о масках, изображающих лицо моего родителя.
  Трудно было понять, кто и зачем мог такие сделать – скорее всего, изготовителя обвинили бы в измене и магии. Потом я вспомнил Нерона – вот у кого была знаменитая коллекция масок. Но мой отец, кажется, не отличался любовью к театру. Во всяком случае, не пел перед солдатами под кифару.
  Я ломал голову несколько дней. Может быть, мне надо изготовить маски с ликом моего отца? Но зачем? И какое отношение это имеет к моему браку? Ведь не на маске мне следует жениться?
  Потом я догадался допросить людей, служивших Каракалле – некоторые из них были еще живы. И тогда его вольноотпущенник Тит рассказал, что отец повсюду возил с собой футляр, где лежали две маски из электрона, завернутые в красный шелк. Но Каракалла, добавил Тит, никому не позволял прикасаться к этому футляру и этим маскам. Кроме…
  Тут старик замялся и добавил, что будет правильнее, если я спрошу об этом свою мать или еще какую-нибудь близкую к покойному императору женщину.
  Он больше ничего не знал – или боялся оскорбить мой слух. Но он сказал уже достаточно, чтобы я понял намек.
  Вечером, когда мать пришла ко мне со своим обычным списком просьб, я спросил:
  – Скажи, а что за маски возил с собою мой отец?
  Мою мать было трудно смутить, но тут она покраснела так, что стало видно даже через белила.
  – Кто сказал тебе об этом, господин?
  – Император обязан знать все. Будь добра, ответь на мой вопрос.
  – Не хочу говорить об этом.
  – Тогда твои клиенты будут ждать выполнения своих просьб очень долго, – сказал я и кивнул на таблички в ее руке.
  – Хорошо, – ответила мать. – Я расскажу тебе сегодня за ужином, когда хорошенько выпью.
  – А я тогда же решу твои дела.
  Мы редко ужинали вместе в последнее время – и я даже забыл, что мамочка может столько выпить.
  – У Каракаллы были две маски, – сообщила она наконец. – Не знаю, где он их взял. Сделаны они были довольно грубо – такие могли бы сработать даже britanniculi17. Одна изображала Луну, другая Солнце. Когда он сходился с мужчиной или женщиной, он надевал на себя маску Солнца. А на того, кто был с ним, надевал маску Луны.
  Эти слова поразили меня.
  Я только что, буквально за несколько дней перед этим, устроил союз Камня с Уранией. Луна и Солнце… Оказывается, мой отец грезил тем же самым. Или нет?
  – Зачем он это делал? – прошептал я.
  – Не знаю, – ответила мать. – Наверно, ему наскучили постельные игры. Когда человек может позволить себе все, доступное становится малоинтересным. Он ищет наслаждений за пределами обычных человеческих радостей. Или хотя бы меняет эти радости так, чтобы они казались необычными и новыми. Так делают все принцепсы. Но твой отец хотя бы не выставлял свои причуды напоказ…
  Я пожал плечами.
  – Марк Философ говорил, что в радостях следует знать меру, и следовать обычаям времени.
  Мать хихикнула.
  – Ну да. Потому ты и взял себе в любовники этого парня, как его… Гиерокл? Иерокл? Колесничий зеленых, который управляет четверкой. Очень популярный в народе выбор, тебе не доносили?
  Я смолчал.
  – А почему, сын мой, ты остановился именно на нем? Правду ли говорят, что дело в его огромном…
  Мать закрыла себе рот ладошкой – видимо, вспомнила, что женщина должна быть стыдливой.
  – Нет, – ответил я, – дело совсем не в этом.
  – А в чем же?
  – Ну, мама…
  – Скажи. Мне можно.
  Ага. А завтра это будет повторять каждый разносчик еды в Риме.
  – Ты помнишь, когда мы жили в Эмесе, я любил запрягать четверку собак в игрушечную колесницу. И катался так по нашему парку. Я воображал, что управляю четверкой на гонках в Риме.
  – Помню, – улыбнулась мать. – Ты был таким хорошеньким мальчуганом. А потом одна из собак тебя укусила. Но при чем здесь Иерокл?
  – Он ездит на колеснице, – сказал я. – И тоже на четверке. Для меня это как мостик в детство… Не знаю, поймешь ли ты.
  И я сделал серьезное лицо, изо всех сил сдерживая подступающий к горлу смех. Мать задумалась, и на ее лице проступило напряжение.
  – Нет, – сказала она наконец, – не понимаю. Во всяком случае, до конца.
  – И хорошо, – ответил я. – Люди, которые понимают принцепса до конца, долго не живут.
  – Ты мог бы и сам ездить по цирку на колеснице, – сказала мать. – Если это для тебя так важно.
  – И кончить как Коммод? Моя собственная бабка Меса заплатит тогда гвардейцам, чтобы меня убили. Может быть, она уже заплатила.
  Мать побледнела. Было видно, как с нее слетает хмель – вернее, как она пытается пробиться сквозь него к своему трезвому образу, попутно соображая, не сболтнула ли она лишнего. Мне стало ее жалко.
  – Не обращай внимания, – сказал я, – я шучу. Скажи лучше, меня вы тоже зачали в этих масках?
  – Без маски я только… – мать запнулась, хихикнула и опять приложила унизанную перстнями ладошку к губам – то ли закрывая себе ротик, то ли показывая жестом то, что стеснялась доверить словам. – Но от этого не зачинают.
  – А все остальное время…
  – Да, сынок. Выходит, именно так ты и был зачат… Может быть, так же зачали и твоего брата Александра, это надо спросить у моей сестры. А насчет прочих… В целом Каракалла предпочитал сношения с солдатами, так что опроси ветеранов, много ли среди них лун.
  Она захохотала, страшно довольная своей шуткой.
  – Где эти маски сейчас?
  Мать развела руками.
  – Не знаю. Наверно, потерялись на Востоке, когда Каракаллу убили. Или, может быть, их привезли в Рим с его вещами. Не думаю, что они представляют для кого-то большую ценность.
  Я дал приказ разыскать все вещи, оставшиеся от отца. Маски нашлись через два дня. Оказалось, они действительно в Риме – и хранятся среди золотой утвари из-за того, что сделаны из дорогого сплава.
  Мне принесли небольшой ящик из полированного дерева, закрытый на золотой крючок. Дождавшись, пока все выйдут, я открыл его.
  Солнце и Луна.
  Мать ошиблась, назвав маски грубыми – они и правда были безыскусны, но выглядели изящно. Их простота была благородной. Женщины, живущие в роскоши и разврате, не всегда чувствуют такие вещи.
  Но самое поразительное, что маска Солнца почти повторяла по форме маску Гелиоса, которую я надел во время своего поединка с быком на мраморной лестнице. Даже тесемки были там же… Впрочем, все маски Солнца будут похожи на Солнце и друг на друга.
  Я померил ее, и она словно прилипла к моему лицу. Мне не хотелось ее снимать. Я взял маску в Элагабалум и ночью танцевал в ней перед Камнем.
  У меня был только один вопрос – как найти ту, на чье лицо можно будет надеть вторую маску?
  «Тебе не надо искать, – отозвался Камень, – она должна найти тебя сама…»
  – Как?
  «Пусть она выберет свою судьбу… И твою тоже».
  Другого ответа я не получил.
  Я долго размышлял. Было непонятно, кто должен этот выбор сделать: маска или та, на кого ее следовало надеть.
  Наконец я придумал, как поступить.
  В одном из залов дворца я устроил пир, куда были приглашены знатные молодые красавицы Рима. Подавали павлиньи мозги (ложечка угощения на розовых лепестках – острили, что девушки особенно любят это блюдо, поскольку у павлинов еще меньше мозгов, чем у них, и опасность растолстеть невелика), редкую рыбу, суп из крыльев бабочек, сладкое вино с благовониями – все, как любит наш изнеженный век.
  На постаментах вдоль стен были разложены драгоценные вещи самого разного вида и свойства. Соседство подбирали так, чтобы между предметами по возможности не было ничего общего: рядом с золотым кувшином стояла статуэтка богини, за ней – изукрашенное камнями блюдо, следом – царское седло и так далее. Среди этих предметов была и маска Луны.
  Я рано ушел с пира, чтобы гости чувствовали себя свободнее. Они могли любоваться драгоценностями и брать их в руки – за порядком смотрело множество слуг. Рядом с маской я поставил своего доверенного слугу иудея Савла – его задачей было следить, кто подойдет к маске и коснется ее.
  Наконец гости разъехались и я призвал Савла к себе.
  – Многие ли подошли к маске?
  – Нет, господин, – ответил Савл. – Рядом с другими сокровищами маска выглядела скромно. За все время после того, как ты ушел, только одна особа приблизилась к ней. Но зато она взяла маску в руки, а потом даже надела на себя – и прошла так по залу… Потом, конечно, она вернула маску на место. Подобного за ней не осмелился повторить никто.
  От волнения мое сердце сжалось. Я выбрал для Камня богиню Уранию. Сейчас я узнаю, кого Камень выбрал для меня.
  – Кто она?
  – Аквилия, господин.
  – Аквилия? Какая Аквилия?
  – Весталка.
  Я знал Аквилию. Она была молодой, красивой, веселой и немного странной. Во всяком случае, для весталки. Она мне нравилась – но не настолько, конечно, чтобы я решился оскорбить Рим и нарушить древний обычай.
  У нее были блестящие смелые глаза, нежное округлое личико и маленький орлиный нос, который делал ее особенно прелестной.
  Я помнил, что в разговоре с ней однажды пошутил – и назвал ее последней девственницей Рима. Она, однако, отнеслась к моим словам серьезно.
  – Ты оскорбляешь моих подруг, господин, – ответила она, глядя на меня исподлобья. – Мы шестеро, поддерживающие огонь – все чисты, как это платье.
  И она провела ладонью по своей груди под белой робой. Но движение руки было медленным и чувственным, словно бы она намекала на что-то, полностью противоположное словам.
  Белую ленту на ее волосах, какую носят все весталки, покрывал дорогой жемчуг редчайшего отлива – жемчужина к жемчужине.
  Эти девственницы очень богаты – у любой из них можно взять в долг на небольшую войну, шутил мой дед. Они охотно дают деньги в рост. Но вот замуж они не выходят – если они согрешат, их зарывают в землю живьем.
  «Пусть она сама выберет свою судьбу… И твою тоже».
  Было понятно, почему Камень сказал именно так.
  Выбрав свою судьбу, Аквилия выбрала и мою.
  Рим давно уже глядел на меня косо. Понтифики не могли простить мне унижения своих дряхлых богов. Сенаторы исходили ядом, когда их собирали смотреть мой танец – они не понимали его смысла.
  «Это уже было, – шептались они, – Калигула танцевал перед трепещущими сенаторами под флейты и скабеллы, и как кончил Калигула?»
  И никому в городе не нравилось, что я свез все святыни в одно место и вверил их новому богу: даже Аквилия была зла на то, что огонь Весты горел теперь в Элагабалуме. С этим пока мирились, хотя бабка была очень недовольна моими, как она говорила, «причудами».
  Но жениться на весталке? Такого в Риме не делал еще никто. Меня за это возненавидят и солдаты, и простой люд. Значит, моя предписанная богом судьба – смерть.
  Но разве у кого-то в мире бывает иная?
  Я не боялся умереть, потому что Камень уже показал мне суть жизни: смерть есть лишь прекращение непосильного труда, навязанного богами небытию.
  Кроме того, я презирал сенаторов и знал, что самая незамысловатая демагогия склонит их к чему угодно – не аргументами, а возможностью скрыть свою трусость за пристойно звучащим объяснением.
  – Отцы сенаторы, жрецу пристало жениться на жрице, – сказал я им. – От такого брака Рим получит детей, подобных богам. Солнце берет в спутницы Луну, а его высший служитель выбирает своей подругой весталку Аквилию…
  Они молчали, запахнувшись в свои старомодные тоги. Им нужно было больше аргументов, чтобы спрятаться в них как в кустах.
  – Августой мы называем супругу принцепса, – продолжал я, – по имени божественного Августа. Это имя происходит от авгуров, гадателей по полету птиц. Какое имя может подойти Августе лучше, чем Аквилия – «орлиная»? Боги не посылают таких знамений зря – наш союз предначертан свыше!
  То, что наш союз предначертан свыше, было чистой правдой, но знать все подробности сенату незачем.
  – Вижу по вашим лицам, как вы счастливы и воодушевлены, отцы сенаторы. И, чтобы ободрить вас еще больше, я подарю вам то, что, по вашим словам, радует вас сильнее всего на свете – мой танец…
  И я дважды хлопнул в ладоши своему флейтисту.
  Не знаю, танцевал до меня кто-то в курии или нет. Калигула был скромнее – он для своей ночной пантомимы все же вызывал сенаторов к себе во дворец. Может быть, движения метавшегося по курии Цезаря походили на танец – такой пляшут иногда смертельно раненные на арене бойцы, и длится он недолго.
  Сенаторов я, конечно, не боялся. Но после этого дня я удвоил охрану и три месяца ублажал народ угощениями и гонками колесниц.
  Аквилия согласилась сразу. Она призналась, что полюбила меня еще в тот день, когда увидела на Палатине мой восточный портрет, посланный из Никомедии сенату.
  – Даже если меня зароют в землю, – сказала она, – я не буду об этом жалеть.
  – Тебя не зароют в землю, – ответил я. – Тебя вычеканят на монетах. А если меня убьют и тебя захотят судить за нарушение обета, ты скажешь, что подчинилась приказу сената. Ты ведь не могла нарушить закон.
  – Разве это приказал сенат?
  – А разве еще нет? У меня есть предчувствие, что он вот-вот это сделает.
  Получить от сената такой приказ, конечно, не составляло труда. Жизнь в Риме хороша тем, что все чудачества императора сразу же получают надлежащую юридическую базу – этим мы и отличаемся от варварских восточных деспотий, даже не понимающих, что такое верховенство закона.
  Аквилия была прекрасна и чиста. Назвав ее когда-то последней девственницей Рима, я не так уж далеко отошел от истины. В ее чистоте была такая сила, что рядом с ней я тоже ощутил себя чистым и новым – как будто стал на пять лет моложе. Она была старше, я куда опытней – и это нас уравнивало.
  Камень сделал мне прекрасный подарок. Мне ведь было уже почти семнадцать, и Венера больше ничем не могла меня удивить – «ни спереди», как острил мой приятель Иерокл, «ни сзади». Я и не подозревал, что моя пресыщенная, утомленная и многоопытная душа способна так сильно полюбить. Мне даже неловко было за те смешные чудачества, которые я называл любовью прежде.
  Аквилия, как все весталки, коротко обрезала волосы – и по моей просьбе продолжала носить жемчужную ленту на голове после того, как стала моей женой. Вскоре после того, как ее профиль выбили на монетах, такая прическа вошла в моду. Какой сестре не хочется походить на сестерций? Таких в Риме нет.
  Аквилия была единственной, кому я рассказал про свои разговоры с Камнем – и даже про то чудесное и неописуемое, что было мне открыто.
  – Ты стала моей не по прихоти, – сказал я ей. – Ты стала моей по выбору Камня.
  Я думал, эти слова ободрят ее – но она разозлилась. А потом заплакала.
  – Я предпочла бы стать твоей по твоему собственному выбору. Как угодно безрассудному. А теперь я не знаю, любишь ты меня или нет…
  – Если бы я не любил тебя, – ответил я, – Камень не связал бы наши судьбы… Камень и я – одно и то же.
  На самом деле в глубине души я подозревал, что просто станцевал всю эту историю перед Камнем от начала до конца, и сам исполнил в ней все роли. Камень не противился – только щурил насмешливо свой черный глаз.
  Аквилия полюбила меня, увидев присланный из Никомедии портрет. Я понял, что влюбился в нее в тот день, когда она обиделась на мою шутку про девственность – и невыразимо чувственно провела ладонью по груди.
  Но вот какая мысль смущала меня: если бы маску выбрала другая известная мне красавица, домыслил бы я точно так же, что тайно любил ее прежде и встреча наша была предопределена? Ответа я не знал, и Камень тоже помалкивал. Видимо, такой вопрос кажется богу глупым.
  Я решился на то, чтобы немного изменить маски – эту идею мне подал ночной танец в храме.
  Когда Камень везли в Рим, от него откололся крохотный кусочек, размером с две фаланги пальца. Виновных казнили, но было непонятно, что делать с осколком. Возникал вопрос, как его почитать: наравне с Камнем или иначе?
  Представив, какая орава демагогов и философов начнет кормиться на новой религиозной проблеме, я скрыл случившееся. Теперь же я спросил у самого Камня, как поступить с его осколком. Маски, ответил Камень. Обе? Обе.
  Я вызвал хорошего ювелира, взял с него слово хранить тайну – и он разделил осколок на две части, оправив каждый в такой же сплав серебра с золотом, из какого были изготовлены маски. Затем он прикрепил камни ко лбу каждой из них. Сделано все было соразмерно и изящно, но вместе с тем прочно и надежно, как на военном шлеме. Казалось, маски были такими с самого начала.
  И все же я не понимал, отчего мой родитель предпочитал заниматься любовью в маске. Ответ предложила остроумная Аквилия:
  – Сам Каракалла с щетиной на щеках был довольно уродлив. Ну, некоторые считали что он грубо и по-солдатски красив, но не всем такая краса по нраву. Наверно, он не хотел пугать любовников своим безобразием.
  – Да? – спросил я. – А зачем он надевал на них маску Луны?
  – Он жил среди солдат, – ответила Аквилия. – С ними большей частью и спал. А где ты видел красивого солдата? Их в первый же год службы так зажаривает солнце, что на их лица страшно смотреть… Венерины маски – походная амуниция великого завоевателя.
  Это было, конечно, смешно. Но вряд ли годилось в качестве объяснения.
  – Меня тоже зачали в этих масках, – сказал я. – Мне рассказывала мать.
  – Она говорила почему? – спросила Аквилия.
  – Она считала это игрой. Принцепс играет в бога. А его подруга играет богиню.
  – Давай поиграем тоже…
  Аквилия предложила это сама.
  Поразительно, но после того, как мы в первый раз надели маски на любовном ложе, что-то в нашем союзе изменилось.
  – Теперь я знаю, каково это – танцевать перед Камнем, – сказала Аквилия. – Я сейчас танцевала вместе с тобой. И я увидела будущее, Варий. Оно ужасно.
  – Я тоже видел его, – ответил я. – И сейчас, и раньше. Мне предсказывали еще в детстве, что я взлечу высоко и умру молодым от лезвия. Но ничего ужасного здесь нет, потому что это не мое будущее и не твое. Это всего лишь узоры на шелке. Ты разве не поняла?
  – Нет, – сказала Аквилия. – На каком еще шелке?
  – Мы с тобою просто…
  Я хотел рассказать ей про шелковых червей, про катушки с цветными нитями, про странную и жуткую для смертных глаз суть мира, показанную мне Камнем – но в последний момент решил промолчать. Облечь это в слова, тем более в ясные ей слова, было бы трудно. Аквилия, скорей всего, подумала бы, что я тронулся умом от своих излишеств. Так вокруг считали многие.
  – Ты увидишь сама, – сказал я. – Когда Камень захочет.
  – Я уже все видела. Ты лежал на земле мертвый в лагере преторианцев.
  – Я стал императором в солдатском лагере, – ответил я. – Там же я перестану им быть. Разве такой узор не прекрасен? Но я не думаю, что умру в лагере. Успокойся.
  – И еще я видела вот что… Эти маски… Они нас переживут. Они уйдут далеко в будущее, в них будут любить друг друга самые разные люди. Через них станут обращаться к Камню. И находить тех, кто должен перед ним танцевать. Но самое главное, я видела, что они помогут нам встретиться снова. Хотя это будем уже не мы… Поразительно. Поразительно и невероятно. Тебе не страшно, Варий?
  – Конечно, страшно. Но и весело. И еще…
  Я вдруг подумал, что ничего объяснять не надо. Совсем ничего. Пусть постепенно увидит сама. С масками это просто.
  – Что?
  Надо было ответить.
  – Называй меня не Варием, а Антонином.
  – Ты этого хочешь?
  – Да. А чтобы тебе было проще, я сделаю тебе подарок. Особое императорское украшение.
  Она сразу позабыла все на свете.
  – Что это за драгоценность?
  Я в шутку показал ей торчащий из кулака палец, как делают греки, когда хотят обидеть того, с кем спорят.
  – Женщины любят драгоценности, но побрякушки можно получить от кого угодно. Я же дам тебе нечто такое, что не подарит больше никто.
  Она улыбнулась, и я понял, что ее страх окончательно прошел.
  – Что ты хочешь мне подарить?
  – Я дам тебе новое имя. Теперь ты будешь зваться, э-э-э… Юлией.
  – Юлия, – повторила она, словно пробуя это слово на вкус. – Юлия. Это в честь твоей бабки Домны?
  – Это в честь тебя. И давай наконец веселиться. Придумаем что-то необычное, устроим морскую битву в цирке, или, как философы, наедимся опиума… Чему учит нас Гораций? Carpe diem18, Юлия.
  – Carpe diem, да, – повторила она. – До чего же ты любишь разные маски, Варий… Прости, я оговорилась. Антонин.
  – Почему разные? – спросил я.
  – На тебе опять больше косметики, чем на мне…
  И я услышал ее легкий счастливый смех.
  
  
  В самом Варадеро бояться было нечего. Но стоило ли брать с собой маски, выдвигаясь за шлагбаум?
  Куба казалась безопасным местом. Вернее, она могла быть самым опасным местом в мире – но угрозы, понятные только местным, были развернуты в ее космосе таким образом, что совсем не цепляли безобидную туристку. Даже если она несет в своем рюкзачке пару странных масок с сопроводительным турецким документом…
  Так, девушка, зачем вы взяли сопроводительный документ? Да он просто лежал в коробке. А коробку зачем взяли? Я пугливая, собиралась надеть маску, если кто-то пристанет. Чтобы он испугался и убежал… И вообще я думала, у вас тут вечный карнавал счастья и хотела соответствовать. Короче, Путин опять не приедет выручать, и Эрдоган с ним в самом деле.
  В общем, маски я взяла.
  Почему-то мне вспомнилась сказка «Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Наверно, дело было в том, что я в очередной раз собралась идти не знаю куда. Я даже заглянула в текст, засэйвленный на телефоне.
  «Сват Наум», между прочим, похоже на «Наоми». А мужичок с ноготок борода с локоток теперь глядел на меня с каждого второго столба, и я все время замечала, что звездочка на его берете повернута рогами вверх. Ворона знала, да.
  Путешествие на тот свет. Уже было. Ловля говорящего кота с помощью трех железных колпаков… Если понимать это метафорически, на роль кота подходили и покойный Фрэнк, и Лева, и даже отчасти профессор Гекчен.
  А вот «сват Наум»…
  Если верить предсказанию, герою вместе с ним/ней предстояло обмануть купцов на корабле и овладеть магическим оружием. Curiouser and curiouser, как говорила Алиса19. Вот интересно, это действительно сказка постепенно сбывается? Или это вопрос интерпретаций и веры, и точно так же «сбывалась» бы любая другая? И Наоми сейчас казалась бы мне, например, Василисой Премудрой?
  Я думала об этом всю дорогу и так ушла в свои мысли, что даже не заметила шлагбаум. Но другого маршрута не было все равно.
  Наоми стояла на дороге у бара, где веселилась компания туристов. Я вспомнила, что сюда ходят девушки из ближайшего поселка и туристы из Варадеро: здесь начиналась зона условно-свободной любви, уже не курируемая небольшими братьями, наряженными под банковских клерков.
  Наоми была в том же платье, только вместо узла ее волосы были собраны в хвост, а лицо закрывали большие темные очки, похожие на севшую ей на нос капиталистическую бабочку. Увидев меня, она повернулась и пошла по обочине в сторону поселка.
  Когда я проходила мимо бара, меня весело окликнуло сразу несколько мужских голосов, из чего я сделала вывод, что вполне котируюсь на местном рынке счастья. Это ободряло, конечно, но я даже не посмотрела в сторону гогочущих членомразей. Женское сердце неблагодарно.
  Наоми шла быстро и не оборачивалась. На краю поселка она сняла очки и спрятала их в сумку. Это было разумно – уже темнело, и в очках она выглядела странно.
  Теперь она не спешила. Пару раз повернув, она вышла в безлюдный переулок, где стояло несколько огороженных заборами домов. Остановившись возле одной из калиток, она постучала.
  Происходящее опять стало напоминать шпионский фильм. Я на всякий случай замерла метрах в двадцати, притворившись, что рассматриваю землю под ногами, и тогда Наоми повернулась ко мне, засмеялась и поманила меня пальцем.
  – Можно не бояться, – сказала она. – Он нас запрет, а сам уйдет до утра. Как ты на это смотришь?
  Я увидела пожилого кубинца, стоящего у калитки.
  – А зачем запирать?
  – Ну, чтобы ему было спокойней. Это же его дом. Можно будет выходить во двор.
  Я хотела сказать, что не люблю сидеть взаперти, и вообще мне непонятна такая логика – но, посмотрев на нее, вздохнула и кивнула.
  Через час мы лежали в темной тишине, вдыхая древние запахи – муки, древесной стружки, кожи. В половине окон, кажется, не было стекол – их заменяло что-то вроде фанерных жалюзи, за которыми стрекотали насекомые.
  Их гудение было единственным звуком, нарушавшим тишину. Вернее, оно даже не нарушало ее, а сливалось с нею. Я не слышала ни машин, ни голосов, ни музыки – совсем ничего. Тишина казалась такой глубокой, уютной и мягкой, что было непонятно, зачем вообще нужны какие-то звуковые волны.
  «А что такое тишина? – думала я. – Это не самостоятельная вещь. Просто отсутствие звука. Никакой отдельной «тишины» нет. Волчара Винс правильно говорил, что наши слова указывают только на наши собственные выдумки. С другой стороны, тишина – это то, с чего начинается любой звук и чем он кончается. Откуда он происходит и куда возвращается. Если бы у звуков был бог, им была бы тишина… Тишина, темнота, покой. Они есть? Или их нет? Наверно, для них «быть» или «не быть» – одно и то же. Им ничего не нужно, даже свидетель… Или нужен? Без свидетеля, наверно, нельзя. Кому тогда будет тихо, темно и спокойно? А ведь правда, когда тихо и темно и мысли уже не шевелятся – для кого тогда тихо?»
  Наоми положила ладонь мне на плечо.
  – Скажи, – прошептала она, – ты презираешь женщин, которые делают это с мужчинами за деньги?
  – Нет, – сказала я. – Я презираю женщин, которые делают это с мужчинами бесплатно.
  Мы поцеловались. Целовать ее было как есть прохладный, свежайший и сладчайший арбуз в жаркий день. Наоми включила телевизор. Я даже не заметила, что этот прибор стоит возле кровати.
  Шел какой-то кубинский фильм. Обняв ее, я некоторое время наблюдала за экраном в ложбинке между ее плечом и шеей.
  Испанский был непонятен, но тема проступала ясно: единство спецслужб и народа в борьбе против коварно затаившегося врага. Старый седенький барабанщик из джаз-банда, портовый рабочий в лохматой рванине, усатый многодетный шофер, развозящий молоко – все понимали, знали, помнили и зорко переглядывались, еле заметным кивком сообщая друг другу и зрителю, что враг узнан и его наивная попытка обдурить бдительного и понимающего свой национальный интерес гражданина в очередной раз провалилась.
  Такие фильмы, впрочем, сейчас снимают и в Голливуде.
  – О чем ты думаешь? – спросила Наоми.
  – О музыке, – сказала я.
  – Какой?
  – Я все время слышу какую-то мелодию. Песню. Очень знакомую, но не могу понять откуда.
  – А где ты ее слышишь?
  Я пожала плечами.
  – Иногда доносится. То ли из соседнего окна, то ли с другой стороны улицы. Непонятно. Я думала, это из какого-то сериала…
  – А можешь напеть?
  Я попробовала, и получилось так плохо, что Наоми засмеялась.
  – Другие ее слышат? – спросила она.
  – Хороший вопрос, – ответила я. – Не знаю. Рядом никого не было, чтобы спросить.
  – Наверно, – сказала Наоми, – это Главная Песня.
  Она выговорила эти слова так, словно их следовало писать с большой буквы.
  – Что это такое?
  – Есть такая сказка, – сказала Наоми. – Мне ее рассказала мама. А ей – муж, который был поэтом.
  – Твой папа?
  – Нет. Ее муж. Может быть, он выдумал эту сказку сам. Больше я нигде не слышала.
  – О чем она?
  – О том, что все вокруг – это песня. Ты, я, небо, море, земля. Все вообще, весь мир. И мы тоже часть песни. Редко-редко нам разрешают про это вспомнить. Но потом мы забываем опять.
  – Почему?
  – Чтобы песня могла звучать дальше.
  – А кто ее поет?
  Наоми улыбнулась.
  – Бог. И слушает тоже он. Как одинокий путник, который идет по дороге и что-то мурлычет, чтобы было веселее. Только в случае с богом это реально одинокий путник. Просто совсем.
  – Почему?
  – Потому что он не может создать другого бога. Он один настоящий, и он уже есть. Сколько ни гуляй по придуманным дорогам, никого другого не встретишь. И поэтому он напевает эту песенку.
  – Зачем? – спросила я.
  – Чтобы забыться и увидеть вокруг мир, где есть кто-то еще. На самом деле это просто песенка, которую он поет. Но поскольку ее поет бог, она волшебная и слышит сама себя. Вернее, думает, что слышит сама себя, а бог вообще ни при чем и его даже нету. А есть только эта песня и все то, о чем она. Вот такие песни нравятся богу.
  – Красиво, – сказала я. – А где сейчас муж твоей мамы?
  – Он с двумя друзьями уплыл во Флориду. На лодке. И утонул по дороге. Он был из этих, гусанос20.
  – Извини, – сказала я.
  Наоми засмеялась.
  – Да мне-то что. Вот мама горевала, да.
  – А мы тоже слышим эту песню? – спросила я.
  – Для нас это не песня. Это мы сами. Но если тебе повезет, ты можешь услышать ее именно как песню. И тогда ты вспомнишь, что ничего, кроме счастья, в жизни нет.
  – Серьезно? А почему в жизни нет ничего кроме счастья?
  – Потому что жизнь кажется страшной и безвыходной, но на самом деле все проходит. Все проходит, все исчезает, ничто не может удержать нас в плену. Ни горе, ни радость. Даже мы сами на это не способны. Мы не можем стать для себя тюрьмой, хотя стараемся изо всех сил. Это свобода. Это счастье.
  Интересно, подумала я, что ответила бы Кендра?
  – Да, – сказала я. – Мы не можем стать для себя тюрьмой. Зато у вас на Кубе я видела пару ребят, которые вполне могут. В смысле, стать тюрьмой. Да и у нас в России таких хватает.
  Наоми засмеялась опять. Мне нравилось, как она смеется.
  – Хорошую историю придумал твой папа, – сказала я. – То есть, сорри, муж твоей мамы. А у нас верят… Ну, я не особо разбираюсь в нашем культе, но смысл, по-моему, в том, что бог нас создал, чтобы мы его славили. Пели ему всякие осанны и эти… литургии.
  – Зачем богу надо, чтобы про него пели? Мы сами его песня.
  – Священники говорят, ему хочется, чтобы мы его любили. И не шли против его воли.
  Наоми покачала головой.
  – Бог как малыш. Он пускает мыльные пузыри с крыши. Ему не надо, чтобы эти пузыри его любили. Ему надо, чтобы они красиво блестели на солнце. Остальное он им простит.
  – А пузыри? – спросила я.
  – Что?
  – Пузыри его простят?
  – Не знаю, – засмеялась Наоми. – Скорей всего, они просто лопнут, и их мнение будет уже не особо важно… Правда, у святой Церкви есть еще воскрешение из лопнутых.
  – Может быть, – сказала я, – на страшном суде не бог будет нас судить. Может быть, это мы будем судить бога.
  – Угу, – ответила Наоми. – Девочки всегда нормально со всем разберутся. Главное им не мешать.
  Поцеловав ее, я встала с кровати и дождалась момента, когда она полностью переключится на телевизор. Как только это произошло, я, стараясь не шуметь, вынула из рюкзака обе маски и положила их на лавку рядом с кроватью. Потом, не одеваясь, вышла из комнаты. Рядом с ванной была дверка в маленький и темный внутренний дворик – и я выбралась туда, под огромные южные звезды.
  Двор был как в римском доме – со всех сторон его окружала стена. Дул теплый ночной ветер, и крупные листья какого-то дерева, склонявшегося над двором, покачивались в темноте. Я была в невероятно древнем, уютном и понятном мире. Не хватало только костра в пещере. Впрочем, на эту роль подходил телевизор, мерцавший в глубине дома. Прошла пара минут, а потом Наоми закричала:
  – Саша! Иди сюда!
  Когда я вошла в комнату, она сидела на кровати, по-турецки поджав ноги. На ней была маска Солнца.
  – Мне как раз, – сказала она. – Какая красивая маска. Я такую уже видела. Откуда она у тебя?
  И, не дожидаясь ответа, она заявила:
  – Я буду в ней танцевать.
  Я ждала чего-то похожего. Но все равно мне стало не по себе.
  – Ты умеешь танцевать? – спросила я.
  – Да. Я училась. Но потом перешла на архитектуру. Танцами не заработаешь.
  – А что, архитектурой заработаешь?
  – На Кубе все танцуют, а архитекторов мало. Надень-ка вторую…
  Она подала мне маску Луны.
  – Зачем?
  – Мы станцуем… Солнце с Луной. Давай, надевай.
  Мы вышли во двор и стали танцевать, прижимаясь друг к другу – голые и смеющиеся. Если тут работала инфракрасная камера кубинской госбезопасности, то ее сотрудники рисковали своим душевным здоровьем… Впрочем, что я знаю про Кубу? Может, они каждый день видят такие танцы в масках и только позевывают.
  – О чем ты думаешь? – спросила Наоми.
  Я рассказала.
  – Вот ты глупая. Ты знаешь, сколько стоит прокормить одного работника госбезопасности? А сколько стоит аппаратура? Неужели они будут тратить такие ресурсы, чтобы подглядывать за двумя девочками? Да они, если захотят, вызовут к себе двадцать таких девочек, угостят их кокаином, и те бесплатно станцуют. Голые и в масках. В порядке обмена социалистическим опытом.
  – Да, – сказала я. – Убедительно. Ты сама додумалась?
  – Нет, – ответила она. – Это отчим так говорил, когда мать боялась, что власти прослушивают телефон и все записывают. Мол, кто будет слушать и анализировать? Ведь такому человеку надо платить инвалютными песо. Ему нужен домик вроде того, где мы с тобой вчера гостили. И так далее. Экономика не выдержит. Вот если кто шхунами возит кокаин и через него проходят большие деньги, тогда да. Социализм – это учет. А если кто-то болтает ртом, так на Кубе им не мешают… Это он так говорил. А потом поплыл во Флориду и утонул. И только тогда я поняла, что он сам не верил в свои слова – а просто старался при каждой возможности продемонстрировать свою лояльность… А сам готовил в это время лодку.
  Наоми тихонько засмеялась. Потом она отстранилась и сказала:
  – Подожди. Не хватает музыки.
  Она ушла в комнату и вернулась с телефоном в руке.
  – Вот, – сказала она, кладя телефон на землю. – Это будет играть по кольцу.
  И тут произошло нормальное маленькое чудо.
  Я услышала ту самую музыку, которая мучила меня последние несколько дней. И только теперь поняла, что это такое было. Рингтон. Видимо, какая-то мелодия, популярная в этом сезоне и локации – потому она и доносилась до меня со всех сторон в самых разных местах.
  Мне не хотелось разрушать чудо, выясняя, что это такое.
  – Главная Песня? – спросила я.
  – Ага. Сегодня она такая, и мы с тобой тоже ее часть…
  Мы снова принялись танцевать. Наши тела касались друг друга, но я не видела ее лица – только расплывчатое мерцание металла. Надо же, еще позавчера мы не были знакомы… Я слушала музыкальную петлю раз за разом и никак не могла наслушаться. Если это правда была Главная Песня, я понимала, о чем она.
  Нет ни сна, ни мира, ни времени, ничего. Только любовь, только бог и эта песня. Но никто не должен помнить секрета. Если люди будут знать его, они перестанут играть в жизнь, когда им станет по-настоящему больно. И по этой причине утром я забуду все. Но у меня появится – непонятно откуда – сила жить дальше. Так же, как она каждое утро появляется у этого дерева и у Наоми.
  Вот почему все люди продолжают жить. И зигующий старичок в гнезде из покрышки, и толстая посудомойка, и эта ночная девушка с Плайя Херон, с таким трогательным недоумением подвергающая себя действию рыночных механизмов. Каждую ночь они засыпают, слышат Главную Песню – и понимают, что они такое на самом деле… И поэтому все так, как оно есть.
  Наоми правильно сказала. Если девочкам не мешать, они сами во всем разберутся. И придумают себе хорошего понятного бога… Наверно, не слишком-то похожего на мужского… А почему, кстати, бог все время мужчина? Почему у него седая борода, а не отвислые груди? В сущности сходные возрастные знаки…
  Мы танцевали долго-долго, и даже попробовали пару раз поцеловаться в масках. Это было вполне осуществимо – наверно, нижняя часть лица оставалась открытой именно для подобных целей.
  Я надеялась, что этот странный ночной ритуал во дворе никогда не кончится. Но рингтон все-таки стих.
  – Батарейка, – сказала Наоми. – Идем назад. Потом потанцуем еще.
  Мы вернулись в комнату.
  – Откуда у тебя эти маски?
  – Привезла из Турции, – сказала я.
  – А зачем ты их взяла?
  – Просто захотелось. Я представила, как мы с тобой в них будем выглядеть. И все прямо так и получилось.
  Наоми погрозила мне пальцем.
  – Ты чего-то не договариваешь, подруга.
  Я взяла ее за плечи.
  – Долгая история.
  – Мы здесь все равно до утра.
  – Я могу несколько часов про это рассказывать, – сказала я. – Но ты все равно не поверишь. А если ты попробуешь уснуть в маске Солнца, ты все увидишь сама. И сразу поймешь… Ты ведь хочешь спать?
  – Немного…
  Эмодзи_двух_чрезвычайно_красивых_и_совершенно_голых_девочек_спящих_в_обнимку_под_луной_таинственно_поблескивающей_на_их_древних_загадочных_масках.png
  
  
  Аквилия выглядела встревоженной, а это бывало с ней редко. Она сообщила, что меня хотят видеть три каких-то волхва из Сирии по очень важному делу.
  Я мог бы, конечно, спросить, почему о волхвах заботится она, а не кто-то из сенаторов или магистратов. Но если бы сирийские волхвы попытались увидеть императора законным порядком, ждать им пришлось бы всю жизнь.
  Кратчайший путь к божественному уху проходит через женские покои. Это одна из истин, известных всем в Риме – а теперь и в Сирии тоже.
  Впрочем, раз Аквилия решила, что я должен их выслушать, это действительно было важно. Я хотел пригласить волхвов к столу, но Аквилия сказала, что они не едят мертвой плоти и, кроме того, этикет и приближенные могут помешать беседе, а они хотят говорить доверительно и тайно.
  – Если ты думаешь, что они злоумышляют против тебя, вели страже обыскать их. И пусть воины стоят неподалеку, чтобы ты сразу мог их позвать.
  – Я так и сделаю.
  Я решил принять их в посвященной Вакху беседке – ее обвивал виноград, не мешавший ветерку, и там было прохладно и тенисто. Я отпустил почти всех, кроме рабов с опахалами и нескольких гвардейцев претория.
  Солдаты в блестящих золотом доспехах стояли на солнцепеке неподалеку от беседки – чтобы видеть меня все время, но не мешать разговору. Они сверкали невыносимо и походили на существ, сделанных из солнечного огня.
  Волхвы были одеты в серые военные туники – кто-то решил, что так будет легче провести их во дворец. Вместе с их длинными седыми бородами и косицами это выглядело, конечно, нелепо. Те, кто видел их, скажут теперь, что Элагабал велел набрать в армию сельских колдунов, чтобы те обрушивали на врага град и громы.
  Кстати, интересная мысль – может быть, именно этого и не хватает нашей тактике… Но где взять таких колдунов, которые действительно управляют стихиями? Сам я знал только одного.
  На мне была белая шелковая мантия – совсем легкая, с вышитым тончайшей золотой нитью солнцем на груди. Я с неудовольствием подумал, что для солдат охраны именно это солнце и является источником всех мучений. Но такова уж военная доля.
  Волхвы совершили поклоны и некоторое время осматривали беседку. Особенно их заинтересовали раскрашенные купидоны, свисающие на бронзовых цепочках с потолка – их приводил в движение специальный механизм, но сейчас он не работал.
  На Диониса, обнимающегося с Ганимедом в самом центре беседки, смотреть они избегали. Хотя изваяние было очень красивым: Ганимед держал на бедре изысканную клепсидру, напоминавшую Дионису о том, который час, а другой рукой проверял готовность его амуниции, на что Дионис отвечал ему тем же. Между нагими любовниками журчал маленький водопад, питающий клепсидру – он втекал в беседку по свинцовой трубе и вытекал по каменному желобу. Все придумал я сам, и гости часто расспрашивали меня об этом маленьком чуде.
  – Здравствуй, господин император, – сказал старший из волхвов.
  Они приветствовали меня в точности как возницы колесниц на ипподроме. Кто-то их уже научил.
  – Здравствуйте, почтенные. Что за дело привело вас ко мне?
  Они переглянулись.
  – Мы знаем, господин, что ты танцуешь перед Камнем.
  Я засмеялся.
  – Весь Рим знает. И весь мир. А сенаторам я напоминаю об этом так часто, что они предпочли бы вообще никогда не видеть моего танца.
  – Нет, – сказал старший из волхвов. – Мы знаем, как ты танцуешь. Мы знаем, что связывает тебя и Камень.
  – Вот как. И что же?
  – Ты – soltator.
  – Вы знаете это слово?
  – Да. Ты ключ к Камню, господин. Но даже ты не знаешь, на какой двери висит этот древний замок.
  Правильно я сделал, что решил беседовать с ними наедине.
  – А вы, значит, знаете?
  – Да, господин.
  Говорил пока только волхв с прожелтью в серой бороде. Остальные согласно кивали.
  – И что же это за дверь?
  – К общей погибели, господин… И общему воскрешению.
  – Почему?
  – Ты слышал, господин, о последовательности эонов?
  Так, подумал я, сейчас меня ознакомят с очередной восточной ересью.
  – Вам надо было к моей бабушке Домне, – сказал я и отхлебнул вина. – Вы нашли бы еду, кров и внимательные уши. Но старушка уже умерла… Даже не знаю, куда вас направить. Может быть, прямо к вашим эонам?
  Они побледнели так, словно их уже волокли на арену. Зря они боятся, какой в них прок – такие старцы вряд ли умрут красиво. Разве что заставить их биться друг с другом… Или нет, с какой-нибудь другой сектой. Пусть выяснят в бою, чья правда выше…
  Услышав мой смех, они приободрились. Хорошо, что моя последняя мысль была им неведома.
  – Позволь сказать совсем коротко, – заговорил другой волхв, толстый и с косичками вокруг головы. – Наш мир создан богами. Но эти боги в свою очередь порождены другими богами, и так до самого старшего бога. Мы не будем называть их имена, скажем только о последнем эоне. София породила Создателя. Создатель для своего развлечения породил видимый нами мир – и населил его душами. Вернее, склеил материальный мир с Мировой душой. И душа эта страдает в тех местах, где соприкасается с нашим миром. То есть в каждой дышащей груди, мой господин…
  Я знал это и без них.
  – Если твое страдание невыносимо, я могу освободить часть Мировой души, связанную лично с тобой.
  – Я знаю, – ответил волхв. – Это главная работа цезарей. Но понимаешь ли ты, о чем я с тобой говорю?
  Тут я даже немного разозлился.
  – Я вижу богов, о которых ты повествуешь, так же часто, как ты свой мужской орган, – сказал я, – если ты, конечно, еще способен разыскать его под своим брюхом. Я знаю, каковы боги и каков их замысел, и как душа входит в связь с нашим миром. Причем знаю не понаслышке. Какой наглостью надо обладать тебе, слепому, чтобы рассказывать зрячему о том, что тебе самому неизвестно, но известно мне?
  – Мы знаем, что тебе ведомо многое, – ответил волхв. – Но не все. И ты не знаешь до конца сам, какова твоя роль при Камне и почему боги позволили тебе столько увидеть.
  – Говори, – сказал я.
  – Ты знаешь, что Камень создал наш мир. Вернее, мир создан одним из эонов, а Камень – его инструмент.
  – Не сам инструмент, – ответил я. – Всего лишь его часть, доступная нашим чувствам.
  – Это так, да. Я старался выражаться проще. Ты сказал, что видишь эоны – они, вероятно, являются тебе во время танца как вихри силы?
  Его определенно стоило выслушать.
  – Говори дальше.
  – Ты видишь чаще всего два вихря – темный и древний и как бы сверкающий и молодой. Древний вихрь – эон София. Сверкающий вихрь – эон, порожденный Софией и создавший наш мир. Но думал ли ты, почему тебе дозволено их видеть?
  – Почему?
  – Ты должен разрешить их спор.
  – Какой?
  – Наш мир создан очень хитрым колдовством. Душа в нем уязвлена связью с материей. Но связь эта устроена так, что если принудительно вызволять душу из плена, ее страдание достигнет невыразимой силы…
  – Мир похож на ткань, – сказал я. – И души в нем вместо нитей.
  – Да, господин. И все эти нити – на самом деле одна душа. Вот представь теперь, что кто-то хочет ее освободить. Это можно сделать, распустив ткань – или порвав ее. Если рвать, мука живых нитей будет невыносимой, и боги не согласятся так страдать вместе с ними. Но можно высвободить нити, используя тот самый станок, каким эта ткань была соткана. Чтобы Камень смог сделать это, нужен ключ. Этот ключ – soltator. Он должен танцевать перед Камнем, чтобы распутать все узлы нашего мира. Только он это может.
  – И?
  – И ты, господин, уже почти этого достиг.
  – Достиг чего?
  – Эон София и эон Создатель готовы распустить ткань творения, опираясь на твое решение. Тебе нужно всего лишь несколько раз пройти мимо Камня ведомым тебе способом, и случится то, что предсказано пророками.
  – Что случится?
  – Мир кончится. Кончится совсем. Или ты не слышал про это?
  – Слышал, – ответил я. – Много раз. Последний раз – два дня назад. Моя жена часто заставляет меня слушать восточных мудрецов. Кстати, эта встреча – не исключение.
  – Мир кончится, если ты завершишь его в своем танце, – сказал самый молодой, но тоже седой волхв со шрамом на щеке. – Остановить колдовство Создателя способен только ты.
  – Почему?
  – Soltator, танцующий перед Камнем, получает высшую власть над миром. Ты сам знаешь, что это правда. Не потому ли ты сейчас в Риме – и в императорском дворце?
  Я улыбнулся, но промолчал.
  – Ты решаешь мелкие семейные вопросы, – сказал волхв со шрамом. – Но тебе подвластны и великие вещи. Ты есть божественный жребий. Если ты захочешь, ты сможешь навсегда высвободить защемленную материей душу…
  – Братцы, – сказал я, – не хотите ли выпить? Мне кажется, наша беседа пойдет веселее.
  – Мы не пьем вина, – ответил самый старший. – Мы ессеи и на нас много обетов.
  – Тогда я выпью за вас, – сказал я и налил себе еще вина. – Итак, мудрые мудрецы, или как вас положено называть, как же мне станцевать конец мироздания? Как-то по-особому дергаться? Прыгать? Скакать?
  – Про это мы не знаем, – ответил волхв со шрамом. – Но мы знаем вот что. Когда ты совершишь должное, глаз на камне откроется. И тогда эон София спросит того, кого увидит перед собой – точно ли он хочет, чтобы мир распался на волокна? Точно ли он желает, чтобы пойманная материей душа освободилась? Тебе нужно будет дать ответ.
  – Как?
  – Ты должен станцевать свой выбор. Искренне. Честно. И если твоим решением будет уничтожить мир, он кончится, и душа обретет свободу. Но чем окажется эта свобода, нам неведомо…
  Я заметил, что солдаты охраны смотрят в небо. Я высунул голову из беседки – и увидел парящего над Палатином орла. Он почти не двигал распластанными в воздухе крыльями, но медленно поднимался, попав, должно быть, в уходящую к небу воздушную струю. Я не знал, как точно истолковать этот знак, но понял, что к словам гостей следует отнестись серьезно.
  – То, что вы говорите, странно, – сказал я. – Боги могут разрушить свое колдовство множеством разных способов, на то они и боги. Зачем им я?
  – В этом все и дело, господин, – ответил волхв с желтой бородой. – Боги сами не могут прийти к должному решению насчет этого мира. Он кажется им простой забавой. Мы же знаем, что он устроен жестоко и глупо, и страдание настигает в нем любого…
  – Не стал бы утверждать, что жить совсем плохо, – заметил я и отпил вина. – И я знаю еще пару человек, думающих так же.
  Тут самый молодой волхв поднял на меня сверкающие глаза – и сказал:
  – Даже ты, высший из людей, страдаешь оттого, что доктора не могут сделать тебе женский орган…
  Я только вздохнул. Я уже давно перестал злиться на подобные сплетни – а то пришлось бы сжечь Рим, как папочка спалил Александрию.
  – Вы по виду мудрые люди, а собираете базарные слухи. Я мог сказать такое в шутку на пиру, выпив слишком много вина, но никогда не имел таких намерений всерьез. Все нужные мне органы у меня есть. Если хочешь, останься вечером, я покажу тебе, как я справляюсь без всяких хирургов.
  Волхв пунцово покраснел – только шрам на его щеке остался белым.
  – Мы ессеи, – ответил он, – и на нас обеты, господин.
  – Да я и не настаиваю, – сказал я, – просто горько смотреть на твои седины. Если ты так заблуждаешься насчет близкого, как ты можешь судить о далеком?
  – Извини его, господин, – попросил старый волхв. – Он неумен и хотел только показать свою смелость.
  – Да какая же смелость в том, чтобы повторять за шлюхами и рабами?
  – Прости, господин, – сказал волхв со шрамом, – я подлинно произнес глупость.
  Он повалился передо мной на пол, да так проворно, что рабы с опахалами даже замерли от испуга, а солдаты караула кинулись к беседке. Я сделал им знак вернуться на место.
  – Не приближайтесь ко мне, – сказал я волхвам. – И не делайте неожиданных движений, потому что на вас смотрит стража. Вы мудрые люди и много знаете, я признаю. Но почему боги не могут решить судьбу мира сами?
  – Про мир спорят два эона, – сказал желтобородый. – София и ее сын. Сын и есть наш Создатель. Он считает, что мир благ. София полагает мир злом и тюрьмой духа – и думает, что он должен быть завершен. Между ними нет согласия, и каждый видит свое. Пойманная в силки материи душа действительно страдает и в начале, и в конце своего пути. Но между этими вратами бывает, что она наслаждается, радуется, надеется – словом, живет… Искупается ли одно другим? Боги не знают. Поэтому решать судьбу мира доверено человеку.
  – Человек уступает мудростью богам, – ответил я. – Зачем мудрым спрашивать глупца?
  – Богам важно не мнение человека, – сказал волхв с косичками. – Богам важно его решение. Их логика отлична от нашей.
  – Чем же?
  – Это вообще не логика. Мы страдаем и мыслим. Боги играют. Наш мир – игра, и судьба нашего мира – тоже. То, что кажется нам великим выбором, для богов подобно тому, чтобы метнуть игральную кость. И эта кость – ты, господин. Ты гораздо больше любого цезаря…
  – Потому что все зависит от того, где и как я упаду, – пробормотал я.
  Волхв удивленно улыбнулся – такой шутки он не ждал.
  – Продолжай, – сказал я.
  Мне даже расхотелось пить.
  – Когда придет час окончательного решения, эон София и ее сын Создатель явятся перед Камнем в человеческом виде. И ты будешь танцевать перед ними, чтобы разрешить судьбу мира, господин.
  – Прости, почтенный, – сказал я, – но я видел эоны. И я не представляю, каким образом они могут принять человеческое обличье.
  – Ты созерцал их во время танца?
  Я кивнул.
  – Когда ты наблюдаешь эоны, – сказал желтобородый, – ты воспринимаешь как бы воронки, погруженные в древнюю мглу. Это происходит потому, что человеческое умозрение не может видеть сами эоны и замечает только соединения планов и пространств.
  – Как тебя понимать?
  – Если бы ты был слепым жучком на ветке и ощупывал мир своими усиками, ты мог бы воспринять только соединение ветки с древесным стволом. Ты не видел бы дерева во всей его красе. Чтобы увидеть эоны в их могуществе, уже потребно быть богом. Но не таким, – тут желтобородый позволил себе усмехнуться, – каким тебя назначил Сенат.
  – Таким как Аполлоний из Тианы? – спросил я.
  – Или таким, как Иисус из Вифлеема.
  – Так как же эти воронки воплотятся в человеческом теле? Это будут гиганты? Стоглазые титаны?
  – Они будут выглядеть в точности как ты или я. У них могут быть телесные недостатки. И даже нрав у них будет обычный, со свойственными человеку странностями.
  – Почему?
  – Я сказал, что эоны явятся тебе, но не говорил, что они сюда прибудут. Они как бы смотрят сквозь бесконечно длинную зеркальную трубку из своего мира. Конец этой трубки будет выглядеть для нас как человек… Но этот человек – не сам эон, а как бы отверстие, через которое он видит тебя одним из своих бесчисленных глаз. Помни главное – эоны София и Создатель предстанут перед тобой в человеческом обличье. И ты будешь танцевать перед ними, как перед солдатами Третьего Галльского.
  – Так в чем же ваш совет?
  – Заверши мир! – с силой сказал самый старый из волхвов. – Освободи единую душу из плена! Заслужи право зваться самым великим из людей и земных богов! Ты перестанешь быть императором – но сам станешь новым эоном!
  – Вы взываете к моему тщеславию?
  – К твоей божественной мудрости, – ответил желтобородый.
  Мне показалось, что в его голосе впервые за время нашей беседы прозвучала неуверенность.
  Пора было прощаться. Меня ждал Иерокл и упражнения на колеснице. Веселый желтый песок. Надежный обод колеса. Аквилия под шелковым тентом на пустой трибуне. А эти говорят, заверши сей мир… Но посмотрим, волхвы, посмотрим. Вы считаете, что я мал и глуп – но я знаю, о чем вы говорили. Я видел. И я не стану оспаривать вашу правоту.
  – Спасибо за то, что разделили со мной свою мудрость, – сказал я. – Я буду думать о ваших словах. Сейчас вам время удалиться, но перед тем, как мы простимся, вы получите от меня подарок. Обычный подарок, который я делаю своим друзьям. Вы хотите, чтобы я уподобился жребию? Извольте, друзья мои.
  Я хлопнул в ладоши, подавая знак страже. Прошла минута, и три раба внесли в беседку три одинаковых деревянных шкатулки.
  – Вы хорошо знакомы с городскими сплетнями, – сказал я. – Значит, вы слышали и про жребий Элагабала?
  – Нет, господин. Про это мы не слышали.
  – Пусть каждый из вас выберет одну из шкатулок.
  Волхвы не стали спорить – и быстро решили, кому какая.
  – Теперь откройте их.
  Самое смешное случилось, когда волхв со шрамом на щеке открыл свою – из нее вылетело пятьдесят ос. Одна из них тяпнула его за палец, остальных отогнали опахалами рабы.
  Волхву с желтой бородой досталось пятьдесят рыбьих глаз – они уже начали подгнивать на жаре, и даже со своего места я ощутил запах несвежей страсти.
  Волхв со смешными косичками получил пятьдесят золотых монет – ауреусов с моим профилем и колесницей Элагабала.
  – Спасибо, господин, – сказал волхв, – но я не могу прикасаться к деньгам. Это один из моих обетов.
  – Тогда прими в дар шкатулку, – ответил я. – А деньгами пусть займутся твои прислужники. У того, кто не может прикасаться к деньгам, должно быть много слуг. Это очень дорогая привычка.
  – Скажи, господин, – обратился ко мне напоследок волхв со шрамом, – это ведь Вакх и Катамит? Так гласит надпись.
  Он указал на раскрашенную скульптуру в центре беседки. Наверно, хотел показать, что знает и латынь.
  – Да, – сказал я, – Дионис и Ганимед. Их изваяние сделали по моему приказу.
  – Но ведь Катамит – любимец Юпитера. Разве не так?
  – Божественная страсть продолжается недолго, – ответил я. – Знаю по себе. Разве не жалко Ганимеда? Кто-то ведь должен позаботиться о нем, когда он наскучит Зевсу. Я решил поженить его с Дионисом. Как видите, я умею решать дела богов и без вашего совета…
  Когда волхвы ушли, я некоторое время сидел в беседке, пил вино и размышлял. Сначала о том, что услышал – а потом о других делах империи.
  Императором быть плохо по многим причинам. Одна из них в том, что голова твоя превращается в помойную лохань, куда шпионы день за днем выплескивают чужие тайны… Человеческие тайны смердят – и если ты впускаешь их в себя, у тебя в голове начинает клубиться зловоние. Если же это тайны близких тебе людей, становится неприятно, что ты узнал их в обход чужой воли.
  Моя жена Юлия Аквилия была христианкой… Она тайно пришла к Христу, еще когда служила Весте – можно сказать, изменила богине очага с красивым иудеем. За такое полагалось бы зарыть ее в землю живой. Но, поскольку она держала свое обращение в секрете, беззаконие можно было скрыть без вреда для общественных нравов. Хотя, конечно, пойдут слухи.
  Шпионы доносили также, что мои враги распространяют сплетни, будто я выделил во дворце разукрашенную цветными стеклами комнату, где отдаюсь всем желающим за небольшую мзду. Как волчица из лупанара… И это теперь будут повторять на улицах. Даже волхвы вот… Ну почему никто в этом городе не понимает шуток? Стоит раз свалять дурака вместе с друзьями, и пожалуйста.
  Слухи… А о ком в Риме они не ходят? Только о тех ничтожествах, что их разносят. Ходили бы и о них, да у мух и вшей нет языков.
  Ну хорошо, Аквилия христианка. И что? Недостатки, как шепчутся в народе, есть и у меня. Даже вот Иерокл так считает. Он, кстати, совсем в последнее время обнаглел – подбил мне глаз, и приходится теперь замазывать его белилами. Хорошо, под косметикой и румянами незаметно – а то что обо мне подумали бы эти восточные мудрецы…
  А правда, не завершить ли эон? Вот высокая мысль. Такому последнему танцу позавидовал бы сам Нерон Артист.
  
  
  Я проснулась оттого, что рядом плакала Наоми.
  Сначала мне казалось, что ее плач – это какой-то уютный звук типа тихого дождя за окном. Под него приятно было пробудиться. Лишь открыв глаза, я поняла, что происходит.
  На мне была маска Луны. В щели деревянных жалюзи нахально лез утренний свет.
  – Что случилось? – спросила я.
  – Я видела сон, – ответила Наоми. – Очень страшный.
  – Какой?
  Рядом с ней на простыне лежала маска Солнца. Понятно, почему она плачет. Помнится, я тоже чуть не задохнулась от ужаса, когда, заснув в этой маске, прыгала по летающим лестницам вместе с маленьким Варием. В маске Луны спать было куда спокойнее.
  – Я видела большой зал с колоннами, – сказала Наоми. – Какой-то храм ночью. Огромный храм. Там стояли статуи, много разных статуй, некоторые были раскрашены. Древние боги и богини. Они окружали золотой постамент, где стоял черный камень. Размером как небольшой холодильник, только треугольный. Статуи стояли так, словно они его охраняли.
  – Я знаю, что это, – сказала я.
  – Что?
  – Потом расскажу. Давай дальше.
  – Дальше я помню, что посмотрела на себя в зеркало на стене. И там…
  Наоми всхлипнула.
  – Что?
  – Там была я… Знаешь, как бы я, но не я. Мальчик с накрашенным лицом. Красивенький такой. С фингалом под глазом – просвечивал сквозь косметику. Но он был… Знаешь, есть такие египетские фаюмские портреты? Мы проходили на истории искусств. Разрисованные мумии. Вроде, лица как живые – но сразу понимаешь, что это не нашего времени люди. Вот то же самое. Вроде мое лицо, молодое, но какое-то очень древнее. Очень…
  – Я понимаю.
  – Он был в фиолетовой рубашке до пола – кажется, из шелка. Со стеклянной лампой в руке, типа керосиновой, но больше размером. Много золота и драгоценных камней. А на голове такая… Не корона, а как бы такой золотой гребень. Надо лбом.
  – Диадема, – сказала я.
  – Наверно. В общем, он посмотрел на меня из зеркала, улыбнулся, поставил лампу на пол, снял гребень и надел ту самую маску, в которой я спала. Маску солнца. Только она была еще совсем светлая, новая и блестела. Потом он начал танцевать. И я все видела и чувствовала так, будто это делала я. Очень страшно.
  – Почему?
  – Потому что танец был жутким. Он имел такой ужасный смысл…
  Наоми задумалась. Видно было, что она не знает, как выразить свою мысль.
  – Сам танец красивый. Там были такие последовательности движений – вперед, назад, вправо и влево. Даже не шаги, а такие как бы низкие выпады. Так не всякий станцует, он умел хорошо… Но смысл… Словно бы он управлял всем. Вообще всем. И за эти четыре движения он взвешивал нашу жизнь и отвергал ее, опять и опять. Или разбирал на куски…
  – Я понимаю.
  – И он так ужасно… Он… Как будто хотел поставить мат.
  – Кому?
  – Себе и всему вообще. То есть его танец сворачивался в такую последнюю спираль, за которой уже ничего нет. Все должно было остановиться и исчезнуть. И это было одновременно красиво и страшно. Ему оставалось немного, и я даже знала, как именно надо пройти, чтобы все кончилось. На полу была мозаика с лунным серпом, и он хотел остановиться точно на нем. И я тоже хотела, вместе с ним. Я могла это сделать и уже знала, что пройду как надо, и всему конец, и это счастье… Как будто я сама танцевала…
  Я кивала и стирала слезы с ее щек.
  – А потом появились мужчина и женщина.
  – Кто? Где?
  – По бокам от черного камня… Они там и раньше стояли, только были двумя статуями. Я заметила, что мой танец их как бы будит. Сначала я смотрела на женщину. Я делаю так, – Наоми дрыгнула ногой, – и она ко мне немного поворачивается, я делаю так, – и Наоми воткнула в воздух перед собой собранную лодочкой ладонь, – и она тоже поднимает руку… Словно мы были связаны в один механизм, и то, что я делала, приводило ее в движение. А потом я заметила с другой стороны камня бородатого мужчину, который тоже просыпался из статуи…
  – Даже слушать страшно, – сказала я.
  – Не то слово. И скоро они стали совсем живыми людьми, в такой древней длинной одежде – стоят на своих постаментах и смотрят. Женщина, правда, чуть улыбалась. А мужик неприветливый. Потом я поглядела на камень – и поняла, что он тоже на меня смотрит. На нем был такой как бы глаз…
  – Как у человека? – спросила я.
  – Нет. Каменный глаз. Такая круглая впадинка, очень похоже.
  Наоми закрыла лицо руками.
  – Ты испугалась глаза?
  – Нет, дело не в нем… Я помню, до этого лунного серпа на полу оставалось всего несколько шагов, и тут меня ударили чем-то острым. Так сильно, что я сразу упала. Было больно.
  – Кто ударил?
  – Я не видела. Сзади. В спину. А потом я поняла, что вижу себя – то есть этого мальчика – уже со стороны. Он лежал на полу в луже крови, и у него из спины торчало копье. Маска слетела с него и упала почти у самой лунной мозаики. Буквально вот столько не хватило… Из-за колонны вышел воин в блестящих доспехах, со львиной мордой на щите. Это он и кинул копье. Кажется, солдат охраны. Потом появились две женщины, одна молодая и красивая, другая старая, и еще несколько мужиков, все такие холеные и в золоте. Они стали совещаться. Я все слышала и понимала.
  – О чем они говорили?
  – Всем заправляла седая старуха. Она сказала, что мертвого надо отвезти на закрытой повозке в лагерь преторианцев. А завтра привести туда же его маленького брата Александра и объявить императором. Чтобы весь город думал, что оба пришли в лагерь, а преторианцы убили Вария и объявили новым принцепсом его брата. Эта тетка была их бабкой, я так поняла… И еще она сказала, что вместе с Варием придется убить его мать.
  – И что дальше?
  – Дальше? Маску поднял один из мужчин и сказал, что ее следует сохранить. Они забрали тело и ушли.
  – Подожди, – попросила я, – подожди. А эти две ожившие статуи, мужчина и женщина – они что, никак на все это не реагировали?
  – Нет, – ответила Наоми. – Только смотрели. По-моему, их кроме меня никто не видел. В смысле, для других это были просто статуи. В общем, все ушли и осталась только эта молодая красавица. Она встала на колени рядом с лужей крови и начала молиться…
  – Кому? Статуям?
  – Христу. Там было место, где наверху скрещивались две балки – она глядела только на них и боялась даже опустить глаза на статуи, чтобы не опоганиться… Она много говорила, и я все понимала. Она просила прощения у своего мужа за то, что его убили, просила Христа сжалиться над ним и над ней, и еще призывала царство Христа на тысячу лет, в общем все такое довольно обычное, я на этих католиков насмотрелась в детстве…
  – А эти живые фигуры? – спросила я.
  – Они как бы снова постепенно застыли и стали статуями. Глаз камня тоже закрылся – просто камень, и все. А эта женщина все молилась и молилась двум скрещенным балкам. Потом она обмакнула платок в лужу крови, спрятала его на груди и тоже вышла. И я поняла, что заперта в этом зале навечно, и должна буду танцевать перед камнем опять и опять, пока все не кончится, и боги так же коварны, как люди… Тогда я проснулась…
  Наоми с опаской потрогала маску Солнца.
  – Это из-за нее? Из-за того, что я в ней спала?
  – Да, – сказала я. – Но не только. Я не думаю, что кто-то другой увидел бы тот же самый сон.
  – Почему?
  – Скажи, ты видела лицо этого юноши?
  – Да. В зеркале.
  – Это было его лицо? Или твое?
  – Почти мое. Но какое-то другое. Я же говорила, как будто меня нарисовали на фаюмском гробу.
  Я вынула свой телефон и показала ей бюст Элагабала.
  Наоми только вздохнула.
  – Да. Это он. И похож на меня, правда. Если бы я была мальчиком, то выглядела бы точно так.
  – Ты красивее.
  Она улыбнулась и чмокнула воздух в моем направлении. Все-таки у нас, женщин, есть эволюционное преимущество перед мужиками. Мы в любой момент можем засмотреться на себя в зеркало и забыть про все остальное. Причем продвинутой женщине даже реальное зеркало не нужно – оно всегда перед ее мысленным взором, как у водителя над рулем.
  – Спасибо. Ты можешь объяснить, что все это значит?
  – Могу, – ответила я. – Только давай уйдем отсюда и вернемся в курортную зону.
  – Хорошо, – сказала Наоми. – Я позвоню хозяину, и он подойдет.
  Батарейки хватило на то, чтобы набрать номер. Когда на том конце взяли трубку, телефон сдох. Но хозяин догадался – и появился через десять минут.
  Мы с Наоми дошли медленным шагом до моей гостиницы. Это заняло больше часа, и за это время я рассказала ей почти все. Она только пару раз задала уточняющие вопросы. Потом она спросила:
  – Значит, ты специально приехала меня найти?
  – Не тебя, – сказала я. – Вернее, я не знала, что это будешь ты. И ты мне нравишься совсем не потому, что…
  Я тряхнула рюкзаком, где лежали маски.
  – Это правда?
  – Правда. Я даже жалею, что впутала тебя в эту историю.
  – Ничего, – сказала Наоми. – Я понимаю.
  – В общем, эти люди, Тим и Со, хотят тебя увидеть. Они очень классные. У них Камень. И они хотят, чтобы ты перед ним танцевала. Зачем – вопрос не ко мне.
  – Я знаю зачем, – сказала Наоми. – Я уже танцевала перед ним сегодня ночью. И, может быть, раньше. Это не чужая история. Это моя история тоже.
  – Ты поедешь?
  – Надо подумать. Подожди, пока я соберу свои шарики вместе с винтиками…
  Мы договорились встретиться вечером в «Дереве и Камне», поцеловались под неодобрительным взглядом Ку-Бунина («кубинский Бунин» – так я назвала про себя изысканного господина, делающего «Ку» перед гостями «Синей Воды»), и Наоми пошла по направлению к зоне высоких цен.
  Я вернулась в гостиницу.
  Случилось что-то странное. Мы с Наоми увидели два последовательных сна. Ее сон начался там, где кончился мой. А она ведь даже не прикоснулась еще к Камню…
  Но меня это не удивляло. Все было понятно с той секунды, когда я увидела ее в обществе пожилой кубинской дамы – дальнейшие проверочные процедуры можно было спокойно отбросить.
  Я позвонила Со, но трубку взял Тим.
  – Я ее встретила, – сказала я.
  – Ее? – переспросил Тим.
  – Да. Это девушка.
  – Ты уверена?
  – Уверена, – сказала я. – Она на него похожа. И еще… Она заснула в маске и увидела такое, чего даже я не видела.
  И я пересказала сон Наоми.
  – Угу, – ответил Тим. – Думаю, ты права. Поздравляю.
  – Что теперь? – спросила я.
  – Привези ее на Тенерифе.
  – Почему на Тенерифе?
  – Камень будет там, – сказал Тим. – Яхта для этого не годится.
  – Для чего «этого»? – спросила я.
  – Ты сама знаешь.
  Он был прав – я знала. Вернее, догадывалась.
  – А если она не поедет?
  – Она поедет. Чудес не бывает. Все получится просто и естественно.
  – Куда на Тенерифе? – спросила я.
  – Скажу, когда будете здесь. Мы все приготовим. Если вы расстанетесь на время, оставь ей маску, какую она захочет. Можешь даже обе. Но я думаю, что она возьмет маску Солнца.
  – Ладно.
  – С тобой хочет поговорить Со.
  Я была рада услышать Со.
  – Привет, Саша.
  – Привет.
  – Я все знаю. Ты умница.
  – Спасибо.
  – Ты заслужила небольшой отпуск. Если есть нечто такое, что ты давно хотела сделать… Знаешь, мечтала всю жизнь, но все время откладывала… Сейчас самое время.
  – Спасибо за инсайдерскую информацию, – ответила я.
  – У тебя такой тон, словно ты ждешь конца света, – засмеялась Со. – Вернее, словно конец света – это что-то плохое.
  Тут я тоже засмеялась.
  – Да, чуть главное не забыла, – сказала Со.
  – Что?
  – Кендра прислала тебе ответ.
  – А?
  Я даже не поняла в первый момент, о чем она.
  – Ну, ты оставила для нее резиновый член и наручники. Сказала, что это коан. И она его решила.
  – Серьезно? – без энтузиазма спросила я.
  – Ага. Мы послали тебе ее ответ, ты не видела?
  – Еще нет, – ответила я.
  Когда мы распрощались, я проверила почту. Действительно, в ящике оказалось письмо от Со. Текста не было, только вложенная карикатура – Путин и Эрдоган обнимаются, и каждый держит за спиной по ножу.
  Такая Кендра. Ну при чем тут, спрашивается, Путин? Нет, я совершенно не из его фан-группы, но почему надо всюду его втиснуть? У них что в Америке, своих чекистов мало? Точно так же всех наклонили и при этом даже не засветились. Чтобы не подвергать опасности свои источники и методы. Чтобы никто из врагов Америки не догадался, что они сначала отсасывают у пальца, а потом делают слив в «Вашингтон Пост».
  Все-таки в современном прогрессивном американце русофобия – это одна из биологических жидкостей. Даже если он воук и трансгендер. Особенно если он воук и трансгендер, кстати. Потому что всем этим корпоративным анархистам и имперским сварщикам много лет объясняют по Си-эн-эн, что их фашизм – это не их фашизм, а коварно заброшенный к ним русский, а сами они белые и пушистые драг-квинз. И ничего с этим, увы, не поделать.
  Впрочем, чего об этом переживать, когда впереди маячит вполне реальный конец света. Такой невидимый черный астероид, над приближением которого работает слаженная команда энтузиастов…
  И возможно, что не одна.
  На Ближнем Востоке могут все устроить и так. Вернее, начать, а другие потом подтянутся. Мы ведь не знаем, что там за замес. Существует, например, христианская легенда про Армагеддон, последнюю битву где-то на Ближнем Востоке. А у Путина есть духовник – и черт знает, что попы ему нашептывают. Хочется надеяться, что у них там нормальный бизнес – ну а вдруг они правда в бога верят? А бог у них, между прочим, общий с Исламским государством, организация на Кубе запрещена.
  Нам ведь всего не говорят. Только иногда намекают, что мы, значит, будем мучениками, а партнеры просто так подохнут. Дедушка старый, ему все равно. И не в одном дедушке дело. Свои тараканы у турков, свои у американских евангелистов – они ведь тоже Израиль поддерживают не потому, что евреев любят, а потому, что у них в священной документации что-то такое сказано… А уж какие у евреев тараканы после двадцатого века, даже говорить не надо.
  Как вообще можно подпускать к ядерной кнопке последователей авраамических религий, которые возлюбили Господа и в рай хотят? Они же туда поедут на наших спинах. Иранским муллам нельзя, а этим почему можно? Лучше уж психи и наркоманы – они хоть за свою задницу переживают. Эх, Грета, Грета. Не того ты боишься. Потеплеть оно потеплеет, но твоему агрессивному педофрастическому нарративу будет уже все равно.
  Ничего, думала я, глядя в окно на полоску моря, ничего. Может быть, все не так ужасно – и мы с Наоми придем к финишу первыми… Мне было, конечно, страшновато. Но это был спокойный, веселый и уверенный в себе страх.
  И еще я знала, что чувствует самая крутая террористка в мире незадолго до операции. Террористка хотела повидать свою девушку.
  Вечером Наоми пришла в «Дерево и Камень». У нее был озадаченный вид.
  – Я сошла с ума, – сказала она. – Стоит уснуть на полчаса, и начинается…
  – То же самое?
  – Почти. Вся эта история под разными углами. Как будто кто-то шепчет на ухо, и я все вижу. И мне говорят, что я должна танцевать.
  – Я знаю, как это бывает, – сказала я.
  – Тебе тоже это снилось?
  – Да. Тебе надо поехать со мной, Наоми. Ты должна увидеть Камень. Вернее, коснуться его.
  – А потом?
  – Я думаю, ты действительно будешь перед ним танцевать.
  Наоми вздохнула. Видимо, она успела много увидеть за эти несколько часов.
  – Где Камень? – спросила она.
  – На Тенерифе. Ты поедешь?
  Она кивнула.
  – Поеду. А то окончательно чокнусь.
  – Хорошо, – сказала я, – я тогда свяжусь с Тимом и Со. Они придумают, как все организовать.
  – Не надо ничего придумывать, – ответила Наоми. – Тенерифе и Гран Канариа – это ведь рядом?
  – Рядом.
  – У меня есть старшая сестра. Она работает на Гран Канариа. Танцует в баре…
  – Угу, – сказала я. – Я в курсе, как там танцуют в барах.
  Наоми улыбнулась.
  – Так же как здесь, только тарифы выше. Она звала к себе. Говорила, есть работа. Самая разная, и легко устроиться. Я давно собиралась ехать, у меня все в принципе готово. А теперь как раз появился дополнительный повод. Только нужны будут деньги на билет.
  – Это мы решим, – сказала я. – Сколько тебе потребуется на сборы?
  – Пара недель, – ответила она. – Это на документы. На сборы хватит полчаса. Я тогда поеду в Гавану решать вопросы. Встретишь меня на Гран Канариа? Я не хочу ехать к незнакомым людям одна.
  Я кивнула.
  – Тим сказал, что тебе можно оставить маски. Одну или обе.
  – Оставь мне маску Солнца.
  – Хорошо, – ответила я. – Я дам тебе сертификат, он как раз в двух экземплярах. Тим и Со умные. Все знают наперед.
  Наоми нахмурилась.
  – А чем занимаются эти Тим и Со?
  – Просто богатые люди.
  – Это такое занятие?
  – Ну да. Отличная профессия.
  – А почему они связаны с Камнем?
  – У них такая… Такое хобби…
  – Это странно.
  Я пожала плечами.
  Если разобраться, Наоми была права – это было странно. Я ведь ничего на самом деле не знала про Тима и Со.
  Как, впрочем, и про Наоми. И про всех остальных людей.
  Я не знала, зачем Тим и Со служат Камню. Я даже не задавалась вопросом, почему я сама ему служу. А это ведь тоже было крайне странно – но абсолютно естественно вытекало из всей последовательности событий.
  Насчет Наоми не возникало вопросов по другой причине. Она мне нравилась. Но она тоже могла быть кем угодно. Осведомительницей местной безпеки, например. И наверняка, кстати, была – раз работала в таком месте.
  Но теперь она служила Камню. И никаких сомнений насчет нее у меня не было, потому что – тут я с ухмылкой представила себе, как пытаюсь объяснить это кому-то постороннему – древнеримский император Элагабал написал красным грифелем на стене, что будет ждать в Варадеро, и не наврал: встретился мне почти сразу.
  Только он был девочкой. Какой, по слухам, изо всех сил старался стать при жизни. Мало того, я эту девочку уже любила. Не так, как девочки любят мальчиков (если допустить, что такое бывает). А так, как девочки любят только девочек.
  Девочки ведь вообще мальчиков не любят, если честно. Бывает, что мальчик нравится и подходит по параметрам. Оо-у, но это не любовь…
  – Чему ты улыбаешься? – спросила Наоми.
  – Так, – сказала я. – Размышляю о жизни. Знаешь, я думаю, что договорюсь с Буниным.
  – С каким Буниным?
  – Неважно, – ответила я. – Идем ко мне в гостиницу. Только купим бутылку чего-нибудь покрепче.
  Наоми нежно шепнула:
  – У меня есть кокаин. Очень-очень хороший. И еще я заряжу телефон и покажу тебе ролик, где я танцую с двумя веерами.
  Бунин, как я и ожидала, взял десять куков. И герой едет на станцию, и полыхают зарницы на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в тревожном отдалении нашей молодости опевают ночь петухи. Точнее сейчас уже не помню.
  Эмодзи_двух_красивых_блондинок_хорошо_понимающих_пугающую_и_непредсказуемую_природу_мира_полного_опасностей_и_вредных_для_здоровья_веществ_но_не_собирающихся_опускать_руки_в_борьбе_за_личное_счастье.png
  
  
  Через день после того, как Наоми уехала в Гавану, я полетела на Гран Канариа. Прощай, Саша Руз.
  Наоми сказала, что ее сестра работает в районе Маспаломас. Я поселилась там же, в гостинице на длинной песчаной дюне. В Варадеро песок был белым и крупным, а здесь желтым и мелким. Все на балконе покрывала пыль – в нее превращалась самая легкая песочная фракция. Но зато здесь были красивые закаты.
  У меня осталась пара свободных недель. Несколько дней я бездельничала, а потом вспомнила, что мне советовала Со – и задумалась, чего я не успела сделать в жизни. Много чего, конечно – но первым делом мне вспомнился Гоенка. Ритрит по випассане, на который я так хотела попасть.
  Я проверила, есть ли на Гран Канариа такие ритриты. Они были, но только для старослужащих: так называемые «old students» собирались вместе для совместных радений. Меня туда не взяли бы. В других относительно близких местах, где меня могли взять, записываться надо было заранее, и я уже опоздала.
  Подумав, я решила устроить себе такой ритрит сама – прямо в гостиничном номере. Хотя бы в урезанном виде.
  Почему бы и нет? Несколько часов поиска – и у меня на ноуте уже были все необходимые материалы: инструкции по медитации, записи вечерних лекций Гоенки и даже анкета, которую полагалось заполнить перед ритритом:
  – Какие техники медитации вы практикуете?
  – Употребляете ли вы наркотики?
  – Не являетесь ли вы духовным учителем?
  – Не страдаете ли вы психическими расстройствами?
  Странные какие-то вопросы, думала я. Кто же в наше время не является духовным учителем? Кто не страдает психическими расстройствами? Может, где-то на Земле Санникова и живут такие люди, но я ни одного пока не встречала.
  Впрочем, я понимала, что этот опросник (если он, конечно, был аутентичным) нужен исключительно для предотвращения юридических проблем. Сама на себя в суд я подавать не собиралась, так что заполнять его не стала.
  На ритрите полагалось сдавать на хранение все электронные устройства. Документы и телефон я честно заперла в сейф своего номера, а вот ноут оставила, дав себе честненькое железненькое не лазить в интернет, а только проверять, нет ли мэйла от Наоми.
  И еще, конечно, я читала на экране инструкции по медитации – и слушала лекции.
  Расстаться с телефоном даже на время было страшновато, но приятно – словно какая-то особая духовная полиция оторвала от меня маленького подлого кровососа. Уже ради этого стоило устроить такой ритрит. Целых десять дней без вампира.
  С анапаной я была знакома еще по йоге. Очень незамысловатая и невероятно древняя практика. Всего-то-навсего сидишь с прямой спиной и провожаешь сосредоточенным вниманием каждый вдох и выдох, следя за ощущениями в том месте, где воздух касается носовой перегородки.
  Дыхание создает микросквозняки, а ты их наблюдаешь, не отвлекаясь ни на что другое, и, главное, не ругаешь себя, когда все-таки отвлекаешься, потому что ругать на самом деле некого: психический процесс, который был отвлечением, к началу экзекуции уже угасает – и новым отвлечением становится сама экзекуция.
  Вроде просто, но большие ребята из моей йогической юности говорили, что по этой тропинке можно добраться до невероятно глубоких духовных трансов – вроде тех, по поводу которых Кендра так смачно пальцевала на «Авроре». Отмечу, что в случае с Кендрой выражение «духовный транс» допускает известную игру, но я слишком прогрессивная девушка, чтобы шутить на эту тему.
  В первые несколько дней на ритрите у Гоенки положено заниматься только анапаной, постепенно сужая область, куда направлено внимание.
  Созерцают вовсе не пупок, как лгут сансарические юмористы – созерцают нос. Вернее, не сам нос, а те ощущения, которые возникают при вдохе и выдохе на самом его краю.
  Вроде бы ничего особенного. Всю жизнь дышишь и не замечаешь. Но под линзой сосредоточенного внимания эти мелкие и еле заметные чувства – холодно, тепло, щекотно – превращаются в захватывающую театральную пьесу со множеством актеров, и, что самое интересное, зрителей: поглядеть на происходящее подваливали такие Саши из моих глубин, что ой. Я даже не знала, что они там водятся.
  Но рассказывать про это глупо – надо пробовать. Возникает самый сущностный из человеческих вопросов: это как, приятно? Или неприятно?
  На него я бы ответила уклончиво. Здесь есть своего рода баланс между разными необычными открытиями и переживаниями, действительно поражающими до глубины души – и общей тягомотиной происходящего, которой за них платишь. Та же самая жизнь, только вид сбоку.
  Но в этом все и дело. Потому что где еще посмотришь сбоку на жизнь?
  По вечерам, стараясь держаться настоящего ритритного расписания я слушала лекции Гоенки.
  Гоенка давно умер, но остались видеозаписи – отдельная на каждый день. Все они сливались в трогательный ламповый сериал из восьмидесятых, когда эти лекции снимали – словно я дегустировала свет и звук из эпохи до своего рождения. Люди тогда были добрыми, будущее радужным, а носителями служили видеопленка и винил. Все это отпечаталось в сериале.
  Гоенка – пожилой полноватый индус – был просто лапочка. Он все говорил по делу, и часто очень смешно. У меня возникла проблема только с одним: он старался выражаться наукообразно и много рассказывал про «субатомные частицы» под названием «калапы», из которых состоит реальность. Мол, открыты Буддой за две тысячи пятьсот лет до ядерной физики. Мне это казалось немного натянутым – вроде ни одной такой калапы на ускорителе ЦЕРНа пока не поймали…
  Сначала я списывала это на буддийскую экзотику, а потом все-таки не выдержала, плюнула три раза через плечо, чтобы разлочить честное железное, и залезла в интернет. Через час я выяснила, что под «материальностью» буддисты понимают не совсем то, что физики – для медитатора это не «объективная реальность, данная нам в ощущении», как говорил великий Ленин, а сама область физических ощущений.
  Насчет объективности медитаторы не заморачивались, предоставляя это доцентам философского факультета МГУ. Поэтому буддистские калапы, поняла я, это не субатомные частицы в научном смысле, а элементарные юниты телесных переживаний, самая мелкая градация ощущений, которую можно различить, специально навострив для такой цели ум.
  Даже не зная этого, Гоенку вполне можно было слушать – он и сам советовал не брать в голову того, что туда не ложится, и доверять только личному опыту.
  Теперь я ждала каждого вечернего видеосеанса с веселым любопытством – и каждый раз Гоенка говорил что-то очень смешное.
  Когда я опять поплевала через плечо и залезла в интернет, выяснилось, что многие люди ездят на такие ритриты по пять-десять раз и за это время успевают изучить не только глубины гоенковской мысли, но и запомнить наизусть цвета всех его рубашек в точной последовательности их появления с первого дня по девятый.
  В общем, если говорить про отказ от интернета, я все-таки морально упала. Но в медитации я честно сидела минимум по три, а то и по четыре часа в день.
  С третьего дня началась другая практика, совершенно для меня новая, описание которой я прочла несколько раз перед тем, как поняла.
  Следовало как бы обводить внутренним взглядом все тело, фиксируя возникающие в нем ощущения. Причем отмечать не только грубые, но и самые тонкие, еле заметные чувства. Искать их надо было там, куда сознательно перемещалось внимание. А ощущения в других местах следовало игнорировать.
  Гоенка объяснял это тем, что если мы будем прыгать вслед за грубыми ощущениями, появляющимися в теле тут и там, мы никогда не разовьем способности замечать тонкие и еле заметные вибрации, являющиеся целью медитации.
  Но я быстро поняла, что в этом есть подвох.
  Когда я направляла свое внимание в ту часть тела, где следовало наблюдать ощущения, происходило всегда одно и то же. Сперва там ничего не было. А потом возникало как бы легкое тепло – словно к этому месту приливала кровь…
  Так мне казалось сначала, но через день я заметила, что ощущение стало еще тоньше.
  Теперь оно походило на слабую электрическую щекотку, напряжение какой-то энергии, с небольшой задержкой возникавшее именно там, куда я переносила внимание.
  Скоро мне стало казаться, что я гоняю по телу электрическую волну, или чищу его губкой, которую пропитали какой-то шипучей пузырящейся субстанцией (мне все время приходил в голову жидкий азот, хотя неуместность такого сравнения я хорошо понимала). Еще такие ощущения мог вызвать, наверно, какой-нибудь электронный бесконтактный массаж.
  Но главное было в другом. Я понимала, что эта электрическая щекотка возникает в теле не сама по себе, а в ответ на запрос моего внимания. Это была, если так можно выразиться, материальность ощущения, создаваемая бесплотным умом, пытающимся это ощущение обнаружить. И акт создания материального эффекта заключался именно в самом намерении его узреть.
  Я вспомнила, что Тим говорил о чем-то похожем во время нашей последней беседы на «Авроре». Поразительно. Он знал?
  Моя медитация стала настолько занятной, что я даже не обращала внимания на боль в ногах, иногда все-таки посещавшую меня с непривычки к долгим экзерсисам несмотря на всю мою былую йогу.
  Это было изумительно. Пустое, ничем не заполненное внимание вопросительно вглядывается в некую область, где в ответ возникает физическое ощущение, которого секунду назад не было – и еще через секунду, когда внимание уйдет дальше, не будет.
  Я долго думала, с чем это сравнить – и мне не пришло в голову ничего лучше играющей в пустоте фуги. Фуга состоит из темы и контрапункта, отвечающего теме. Вроде бы это разные вещи, но на самом деле одна мелодия.
  Тут было в точности то же самое. Внимание магическим пылесосом создавало из ничего материю, а материя, проявляясь, тем же пылесосом удерживала направленное на нее из ничего внимание – они были как бы разными аспектами одного и того же, и существовали, опираясь друг на друга, постоянно меняясь местами, уходя все дальше и дальше в будущее – но не выходя при этом из настоящего и не сдвигаясь с места, потому что никакого другого места и времени не было. Я видела этот двухколесный велосипед ясно и отчетливо, пока моя концентрация оставалась достаточной.
  Я даже не буду повторять избитую пошлость о том, что «современная физика пришла к тому же». Хрен бы с ней. Когда читаешь философские выкладки о связи материи и сознания и силишься их понять, это одно. А когда сама различаешь весь механизм так же ясно, как двух чпокающихся на подоконнике мух, это совсем другое.
  И еще я несколько раз вспоминала, как видел то же самое (или почти то же) со своей древнеримской колокольни Элагабал:
  
  Возьму простой пример. Вот я сижу вечером у окна. За ним слышно лошадиное ржание и голоса людей, и меня злят эти звуки, потому что они нарушают мой покой.
  Мне кажется, что шум происходит в мире за окном, а я отвечаю ему своим раздражением. Но на деле и шум, и моя злоба есть одно целое – узор, который бог заставляет меня прожить как этот миг, чтобы оживить его. Он сделал меня для этой цели, как катушку с нитью, и нить эта есть моя душа, которая не моя, но бога – и лишь окрашена мною как краской. Мною создается мир.
  
  И вся бесконечность, добавила бы я… Или даже не стала бы ничего добавлять, чтобы не портить прозрачную римскую ясность.
  Прошла пара дней, и вечерний Гоенка мимоходом объяснил то, что я видела, на своем буддийском языке – «you start to perceive reality as a constantly changing mind-matter phenomenon»21. Мне было жутко интересно, все ли на ритритах просекают ту же самую вечную тайну, что я – но спросить было некого. Нет, не зря на ритритах запрещено говорить.
  В общем, полный атас. Я уже ловила прозрения, похожие по глубине и смыслу, во время подростковых кислотных трипов. Но эти переживания никогда не были такими ясными, устойчивыми и, что самое главное, безопасными и чистыми, как здесь.
  За них было уплачено болью в ногах, они были честно заработаны и отличались от психоделических врубов примерно так же, как девушка в твоей кровати отличается от пожилого волосатого самца на экране порнохаба. Это было настоящее. И устроить подобный опыт стоило хотя бы для того, чтобы убедиться, что оно действительно иногда в жизни бывает.
  Гоенка говорил, такая медитация очищает сознание – и я даже понимала, как и почему.
  Все загрязнения сознания сосредоточены в мозгу. Это, если разобраться, какие-то нейронные контуры, которые мы имели глупость сформировать. Электрический вихрь, проходящий по телу во время такой медитации, тоже на самом деле возникает в мозгу. В какой-то момент кажется, будто все твое тело превратилось в размытое вибрирующее облако, что довольно приятно – и этому, несомненно, соответствует очень интенсивный мозговой процесс.
  Я бы сказала, что это похоже на переформатирование винчестера – все мысли и гештальты, всплывающие из подсознания в эту допаминово-электрическую дрожь, просто стираются или серьезно ослабляются.
  Но дело, конечно, не в том, как это объяснить. Дело в том, что это действительно происходит, причем уже на шестой-седьмой день. Даже когда занимаешься этим одна.
  Я с нежностью думала про покойного Гоенку. Вот это действительно «жизнь удалась» – провести полвека в медитации и оставить по всему миру центры, куда приезжают люди и на халяву приходят в себя. Правда, ненадолго…
  Оказывается, на этой планете действительно трудно было найти лучшее применение нескольким свободным дням, чем такой вот ритрит, даже если делать его в одиночку. Как же мне хотелось теперь поехать на настоящий! Почему у меня никак не получается туда попасть?
  Придется лететь куда-нибудь в Индию или Таиланд – если, конечно, эта история с Камнем кончится нормально…
  Вспоминая про Камень, я чувствовала холодок в груди. С каждым днем это чувство становилось сильнее.
  А на восьмой день пришел мэйл от Наоми.
  
  Hi gorgeous,
  I’m in Gran Canaria for 3 days already, staying with my sister Eugenia at her club. Link below. See you22.
  
  Eugenia произносилось как Эухения.
  Ритрит прервался на самом интересном месте – но так бывает всегда.
  Адрес клуба, где работала Эухения, совпадал с адресом торгового центра в километре от моей гостиницы, и сперва я решила, что это ошибка.
  Но нет, рядом с торговым центром была ведущая под землю лестница, и там, в пахнущих ароматизированной хлоркой пространствах вечной ночи я действительно нашла сверкающий неоном оазис порока.
  За вход надо было платить, но меня пропустили бесплатно – видимо, местное начальство ценило сидящих у стойки блондинок. Пока клиент разберется, что к чему, он уже заплатит за вход и пару коктейлей. Позитивная дискриминация, все как я люблю.
  Бармен сказал, что комната Эухении сразу за углом от стойки. Я постучала в массивную коричневую дверь – и девичий голос ответил:
  – Adelante!23
  Внутри почти все место занимала кровать. Над ней горел светильник из розовых неоновых трубок, имитирующий уличную вывеску. Еще в комнатке было большое зеркало в золотой раме – и огромный бак с лубрикантом. Литра, наверно, на два. Я таких промышленных устройств раньше не видела. Непонятно было, где спит Наоми – хотелось верить, что не здесь.
  Из-за ширмы показалась Эухения.
  Она была старше и толще сестры – и совершенно не походила ни на кого из римских императоров. Симпатичная толстушка из тех, что компенсируют отклонение от телесных шаблонов патриархата приветливым нравом. На ней были блестящие шорты, майка и кроссовки – словно она собиралась в спортзал. Наряд ей шел.
  Пожилым мужикам такие нравятся даже больше, чем эталонные в физическом отношении стервы (вроде меня), а Канары, как объяснила Эухения уже через пять минут разговора, и есть то самое место, куда приезжают побежденные жизнью мужчины со всей Северной Европы для последней встречи с серотонином.
  Эухения улыбалась, все время что-то тараторила – и от нее, как от беспроводной зарядки, можно было заряжаться оптимизмом. Английский она знала хуже сестры, но вполне прилично. Она мне нравилась. Такой кусочек кубинского солнца в довольно солнечном и без того месте.
  Непобедимое солнце, вспомнила я.
  – Наоми здесь?
  – Она вышла. Сейчас вернется, и мы пойдем.
  – Куда?
  – Сначала погуляем по набережной. Дальше видно будет… А вот и она.
  Наоми выглядела свежей и хорошо отдохнувшей. На ней было светлое платье в синих цветочках – очень простенькое и одновременно стильное. Увидев меня, она завизжала от восторга – и мы обнялись чуть горячее, чем полагалось бы двум светским дамам. Эухения, если что-то и поняла, никак этого не показала.
  Мы покинули клуб и через несколько минут уже шагали по длинному променаду, идущему вдоль такого же длинного пляжа. Идеальное место для съемок сериала про пустыню.
  – Это дюна Маспаломас, – сказала мне Наоми с таким видом, словно десять лет отработала здесь экскурсоводом. – Европейские коммивояжеры, познавшие усталость и тщету, устраивают ночные оргии с виагрой и свингом именно тут.
  Видимо, набралась от сестры.
  – Где конкретно? – спросила я.
  – Вон в тех знаменитых кустах…
  И Наоми указала на какое-то серо-зеленое пятно метрах в ста от нас на желтой косе. Я даже не понимала, шутит она или нет. Я жила в гостинице на этой самой дюне – но про такие достопримечательности не знала.
  – Какие тут перспективы? – спросила я.
  Наоми принялась рассказывать.
  Час, проведенный с девушкой в клубе, стоил клиенту триста пятьдесят евро. Двести забирало заведение. Небольшой процент капал от заказываемого туристами микрошампанского по пятьдесят евро, но они чаще всего жадничали. Можно было продавать кокаин посетителям – каждый грамм давал двадцать евро добавленной стоимости.
  – А что, туристы покупают у девушек? – спросила я.
  – Если хотят взять нормальный, да, – вмешалась Эухения. – Ты не представляешь, какие здесь ублюдки. Я имею в виду не жителей, конечно, а местную мафию. Сюда привозят кокаин яхтами и баржами. Его здесь как песка. Ну не как в Барселоне, но близко. Но если ты пойдешь покупать стафф к торговому центру, тебя встретят местные мерзавчики и под видом кокаина отсыплют тебе самый мерзкий и дешевый синтетик, какой только бывает. А потом с чувством пожмут тебе руку и подышат в лицо вонючим улыбающимся ртом. Но это не потому, что у них мало кокаина. Просто в Европе живут такие люди. Они все время улыбаются, когда хотят тебя кинуть…
  – Тут не Европа, – сказала я. – Тут скорее Африка.
  – Юридически Европа, – отрезала Эухения.
  У нее зазвонил телефон, и она, сделав нам знак не мешать, отстала и углубилась в дискуссию с кем-то из своих сутенеров. Это было удобно – мы с Наоми наконец могли поговорить.
  – Ну как? – спросила я тихо.
  – Я все уже видела, – ответила Наоми. – Все вообще. Даже тебя с Каракаллой…
  Я, наверно, немного покраснела. Но на закате это вряд ли было заметно.
  – Ну и что? – спросила я. – Ты будешь для них танцевать?
  – Для них не буду. Буду для Камня.
  – Ты знаешь как?
  Она кивнула.
  – Я знаю, как танцевал этот мальчик.
  – Ты думаешь, ты когда-то им была?
  Наоми смущенно улыбнулась и пожала плечами. Видно было, что она не пришла к окончательному мнению по этому поводу. Я решила не настаивать.
  К нам вернулась Эухения. На ее лице была печаль.
  – Девочки, мне надо идти, – сказала она. – Босс зовет. Очень ругается. Пришли немцы, и некому разводить их на шампанское… Поужинайте без меня. Все, я помчалась.
  Мы с Наоми некоторое время смотрели ей вслед. Эухения действительно бежала, но не слишком быстро, словно это была ее обычная оздоровительная программа. К тому же она нарядилась как будто специально для вечернего бега: шорты и майка. Выглядело это вполне цивилизованно и спортивно, но я уже знала, что все прочие бегуны по здешней набережной будут теперь вызывать у меня понимающую сострадательную улыбку. Капитализм.
  С минуту мы с Наоми шли молча. Сначала я думала, что бы такое сказать. А потом поняла, что мне невыносимо хочется ее поцеловать.
  Мы были уже недалеко от моей гостиницы, но мне не терепелось сделать это прямо на променаде. Откровенно. Даже агрессивно. Если бы так себя повел мужчина, был бы харассмент, конечно. Но у нас была любовь.
  И я это сделала – развернула ее к себе и поцеловала.
  Получилось очень страстно и наполовину танцевально, по-испански. Я бы сказала, по-тореадорски – движение вышло таким резким, что руки Наоми мотнулись в воздухе как два полотенца.
  Рядом одобрительно заверещали пожилые розовые туристы, катившие по променаду инвалидное кресло. В кресле сидел совершенно уже отрешенный от всего земного старец – видимо, вождь клана – в синей кепке с надписью «Scotland».
  – Пойдем ко мне в гостиницу, – сказала я. – Это прямо на дюне, вон тот дом, видишь? С швейцаром я уже почти договорилась…
  Наоми, кажется, не поняла, что я шучу.
  Моя комната ей понравилась.
  – Классный вид. Море и дюна.
  Потом она увидела лежащий у стены коврик для йоги и подушку.
  – Ты делаешь пилатес?
  – Примерно, – ответила я. – Я медитирую.
  – Зачем?
  – Успокаиваю ум. Снимаю стресс. Вообще интересно.
  – Лучше просто поспать, – сказала Наоми.
  Предложение было принято сразу. Вернее, взято за основу. Поэтому про следующий час или два я ничего не буду говорить – все ясно и так. Когда мы наконец угомонились, Наоми закурила самокрутку, и я поняла, что ее сестра приторговывает не только кокаином.
  – Ты привезла маску? – спросила я. – Без проблем?
  Она кивнула.
  – Будешь танцевать в ней?
  – Я буду танцевать с двумя веерами. Я тебе показывала ролик?
  – Нет, – ответила я. – Обещала, но у тебя телефон разрядился. Наверно, красиво?
  – Камню неважно, как это выглядит.
  – А что ему важно?
  – Я должна выразить, что такое жизнь. Не вообще, а для меня лично. Только не словами, а танцем. Словами я не могу все равно. Камень мне поверит… Я для него как измерительный элемент. Как термометр в заднице у больного, понимаешь?
  – У вас на Кубе так ставят термометры?
  Она засмеялась.
  – Нет. Это жизнь их так ставит.
  – На Кубе, – сказала я.
  – Ну хорошо, если тебе хочется. Да, на Кубе их ставят именно так. Причем термометры деревянные и очень толстые. Все в занозах и не работают, потому что русские советники выпили из них спирт. Но их ставят все равно, а потом мы поем революционные песни. Тебе легче?
  – Значительно, – сказала я. – Вот это и объясни Камню.
  – Непременно, – ответила она. – Если еще что-нибудь придет в голову, сразу говори.
  – Если серьезно, – сказала я, – расскажи Камню про Главную Песню. Вернее, станцуй эту сказочку.
  – Ты еще помнишь? – улыбнулась она.
  – Конечно. Это самая лучшая история, которую я слышала.
  – Только она не совсем правильная.
  – Почему?
  – Мой отчим говорил, что бог – одинокий путник. Он не может создать другого бога. А я теперь знаю, что может. Причем запросто. Как ты или я можем сделать бэби. А этот другой бог – может создать третьего, и так далее… Они там не скучают. И для этого им даже партнер не нужен.
  – Тебе это тоже снилось?
  – Угу, – ответила она. – Это называется «эоны».
  – Я знаю, – сказала я. – Варий видел их, когда танцевал в храме. Уже в Риме. Такие как бы древние воронки, или вихри. Что-то космическое.
  – Если подглядывать за ними тайком, это вихри. А если они хотят себя показать – это такие же люди, как мы.
  – Ты сама их так видела?
  Она кивнула.
  – Помнишь, я рассказывала – когда Вария убили, две статуи вокруг Камня ожили. Это и были эоны. Не они сами, а их взгляды. Просто присутствие. Мир должен был тогда кончиться. Но не кончился.
  – Почему?
  – Перед Камнем начала молиться эта девушка с горбатым носом. Жена Вария. Она думала, что молится двум перекладинам, но на нее в это время смотрели эоны, и Камень ждал танца. А она была христианка и молилась о том, чтобы настало тысячелетнее царствие Христа. И оно ведь правда настало… Почти на тысячу лет. С четвертого века – аж до Возрождения. Все это темное средневековье. Я специально в Вики проверяла. Вряд ли просто совпадение, как ты считаешь?
  Я только хлопала глазами. Сказать мне было нечего.
  – И еще, – продолжала Наоми, – я поняла, что мы ничем не отличаемся от эонов.
  – Ага.
  – Причем не только мы, но даже кошки и рыбы.
  – Рыбы?
  – Я понимаю, звучит странно… Но это как… Вот представь, что на разных машинах стоит один и тот же атомный мотор. Сам по себе он бесконечной силы. Но на каждой машине установлен свой ограничитель мощности. У некоторых машин мощность совсем низкая, и это дешевые малолитражки. А у других ограничителя нет, и это гоночные суперкары. Люди, звери и эоны сделаны из одного и того же, понимаешь? Вернее, мы ни из чего не сделаны, а все сделано из нас. Просто у людей такая роль. И если ты правильно все понимаешь, тебя ничего не печалит. Наоборот, весело…
  – Прямо обхохочешься. А ты уверена, что Элагабал хотел все закончить?
  Она кивнула.
  – Почему? У него же все было хорошо. Император Рима. Неужели ему не нравилось?
  – Нравилось, – ответила Наоми. – Но он видел, что будет потом. Когда Мировая душа освободится. Когда она разъединится с материей и мир кончится.
  – Ты уверена, что мир может кончиться?
  – Да. Элагабал почти это сделал. Ему не хватило нескольких шагов.
  – И ты тоже знаешь, как это сделать?
  Она улыбнулась. Но мне почему-то не понравилось выражение ее лица.
  – И что тогда будет?
  – Ты сама знаешь, – ответила Наоми. – Высвободится мировая душа.
  – Я знаю, – сказала я, – но не понимаю. Тебе понятно, что это значит?
  Наоми кивнула.
  – Что при этом произойдет?
  – Ничего, – ответила она. – Ничего такого, о чем можно рассказать. Чтобы что-то происходило, эонам как раз и нужна материя. Все происходит именно с ней. С душой ничего произойти не может. Если душа высвободится, цирк закроется. Вот как тело умирает без души – умрет и вся Вселенная. Материю никто не будет видеть и чувствовать. Поэтому ее больше не будет, понимаешь?
  – А что случится с Мировой душой? Ты тоже видела?
  – Видела, – сказала она. – Это ни на что не похоже. Из того, что я знаю. И Элагабал тоже ни с чем не мог сравнить. Не мог даже никому объяснить.
  – А ты можешь это описать? Там темно? Светло?
  Наоми засмеялась.
  – Нет. Там не темно. Там вообще нет никакого «там». Знаешь, я провела пять дней в интернете, пытаясь найти хоть какое-то описание. И только на реддите в одном обсуждении мелькнуло что-то близкое. Не то чтобы это давало представление. Но здесь хотя бы ни одно слово не врет…
  Она вынула телефон, потыкала в экран и прочла:
  – «Бесформенное совершенство по ту сторону всякого опыта». Вот. Не знаю, про что это, но похоже. И оно не темное. Это я уже от себя. В смысле, не чернота, где ничего нет.
  – Бесформенное совершенство по ту сторону всякого опыта, – повторила я. – Наверно, такое же состояние, как у этого шотландского хрена в инвалидном кресле.
  – Какого хрена?
  – У гостиницы. Не помнишь?
  – Я не заметила.
  – Когда туда попадаешь, тебе хорошо?
  – Ты туда не попадаешь, – сказала она. – Тебя там нет.
  – А в медитации туда можно заглянуть?
  – Не знаю, – ответила Наоми. – Никогда не медитировала. Только делала пилатес.
  – Ладно, а где лучше? Здесь или там?
  – Элагабал тоже задавался этим вопросом, – сказала Наоми. – И решил, что быть римским императором намного хуже. А я просто кубинская шлюха. Понимаешь?
  – Ты не шлюха. Ты… Чудесная и удивительная. Очень умная. И красивая. И образованная. Изучаешь архитектуру. Знаешь про фаюмские портреты. Ты офигенная.
  – Спасибо, – сказала Наоми.
  – Ты хочешь все закончить? Весь этот мир?
  Мне даже не верилось, что мы всерьез обсуждаем эту тему.
  – Я не знаю, – ответила Наоми. – Правда.
  – А если все закончится, мы там окажемся все? Все люди?
  – Там никого не будет, – ответила Наоми. – Люди могут быть только здесь. Но для нас лучше, чтобы не было ни нас, ни этого здесь. Совершенно точно.
  – Ты хоть понимаешь, как это звучит?
  – Понимаю, – кивнула Наоми. – Глупо. Но что я могу сделать, если это правда? Лучше тогда не спрашивай.
  – Я где-то читала про древнегреческого философа, – сказала я, – учившего, что любому человеку, попавшему в наш мир, лучше всего немедленно покончить самоубийством. Многие ему верили.
  – А сам он что?
  – Сам он этого не делал. А когда его спрашивали почему, отвечал так: должен же кто-то здесь задержаться, чтобы указывать заблудшим душам дорогу… Стоять, образно говоря, с лампой на зловещем берегу… Чисто из гуманизма.
  – Я никому не указывают дорогу, – сказала Наоми. – Я вообще не философствую. А просто делаю то, что приходится. То, что заставляет жизнь. И так с самого рождения до сегодняшнего дня… Ты меня сама нашла, между прочим. Я тебя об этом не просила.
  – И очень рада, что нашла, – сказала я и поцеловала ее.
  – There you go again24, – ответила она.
  Это была правда.
  Эмодзи_двух_ослепительно_красивых_блондинок_занятых_этим_как_будто_в_последний_раз_причем_как_минимум_одна_из_них_отгоняет_навязчивые_мысли_о_том_что_все_это_действительно_в_последний_раз.png
  
  
  На Тенерифе мы попали неприлично быстро. Это был самый короткий перелет в моей жизни – на такие расстояния нормальные люди ездят на метро.
  – Ага, – сказал таксист, посмотрев на адрес, полученный мною от Со. – Все ясно. Это рядом с Кальдера дель Рэй.
  Я не знала, что это такое. По смутно уловленному смыслу мне представилась сначала кастрюля, из которой бьет луч света. Потом – марсианский треножник из фильма про Тома Круза. Затем я вспомнила, что «кальдера» – это большой кратер.
  Еще лучше. Кратер, выжженный небесным лучом.
  Может быть, так все и будет.
  На самом деле кальдера оказалась просто складкой рельефа. Она осталась внизу, а вилла, где нас ждали, белела выше на горном склоне – среди других таких же вилл. Таксист нашел ее без особого труда.
  Она стояла за железной оградой и казалась карманным дворцом. Игрушечные балконы, шпили и флагштоки на крыше. Пальмы вокруг. Впрочем, излишнего шика во всем этом не было – так, умеренное богатство, гармонично встраивающееся в пейзаж. Рядом стояли дома не хуже.
  Такси остановилось возле черной решетки ворот. Я расплатилась, и мы с Наоми вылезли.
  Дом выглядел безлюдным – все окна были полностью зашторены. У ворот не оказалось телекома, только небольшая латунная кнопка. Может быть, где-то здесь были камеры, но я их не видела. Я нажала на кнопку. Прошла секунда, две, десять – а потом створки ворот заскрипели и раскрылись.
  Мы прошли по дорожке к входной двери. Она была отперта и приоткрыта. Я постучала. Никто не ответил.
  – Заходим.
  Мы оказались в прихожей, где нас по-прежнему никто не встречал. Дубовые панели, старинные часы, растения в горшках, пара картин, подобранных под цвет интерьера – и раздвоенная лестница, спускающаяся к нам справа и слева.
  Между лестницами была двойная дверь. На ее ручке висела табличка с веселой розовой надписью:
  ENTRA!25
  Я принялась звонить на номер Со, но никто не брал трубку.
  Мы ждали в прихожей минут, наверное, двадцать. К счастью, тут была уборная, которой мы по очереди воспользовались – причем я провела перед зеркалом на минуту больше, чем обычно. Я определенно нервничала.
  – Где они? – спросила Наоми, когда прошло еще десять минут.
  Я позвонила еще раз. Телефон не отвечал.
  – Наверно, мы рано приехали, – сказала я. – Они еще спят. Скоро спустятся.
  – Они не спустятся.
  – Почему?
  – Мне так кажется. Я думаю, нам вот туда…
  Наоми кивнула на дверь с табличкой.
  Может быть, она была права. В конце концов, мы ждали уже достаточно долго по любым меркам. Я осторожно повернула ручку, и дверь приоткрылась.
  За ней оказался просторный белый зал с колоннами и полом из черно-белых плит – как будто огромная шахматная доска.
  У стены напротив входа темнел Камень Солнца на мраморном постаменте. По бокам от него на двух возвышениях стояли Тим и Со. На Со было длинное белое платье. На Тиме – его любимый смокинг из протертой до дыр черной джинсы с атласными лацканами. Они помахали нам, приглашая войти. Тим улыбался презрительно, Со ласково.
  Выглядело это, конечно, немного наигранно. Эти пьедесталы… И они ведь простояли на них минимум полчаса. Я настолько не ожидала от своих знакомых подобного, что еле сдержала смех. Нет, прикольно, конечно, и украсит любой инстаграм, но как-то уж очень хлопотно.
  Наоми, однако, отреагировала на увиденное совсем иначе. Она дернула меня за руку с такой силой, что я вслед за ней вылетела назад в прихожую, и дверь перед нами закрылась.
  – Это они! – прошептала Наоми, выпучив глаза. – Они!
  – Кто?
  – Помнишь, я тебе рассказывала, что статуи в храме Элагабала превратились в людей? Это они и были. Вот эти же двое. Стояли и смотрели, как бедного мальчика убивают.
  – И что, – спросила я, – одеты так же?
  – Так же. Такие же мантии в звездочках.
  – В каких звездочках? Какие мантии?
  – Ну, вроде тех, что носил Элагабал. Темный шелк и мелкие золотые звездочки. Ты сама только что видела…
  – Шелк? – повторила я. – Это же Со с Тимом. На Тиме джинсовый пиджак. На Со белое платье. Чего-то все сегодня придуриваются. Пошли, я тебя представлю, а то они, наверно, устали на этих подставках…
  Взяв упирающуюся Наоми за руку, я открыла дверь и втащила ее в зал.
  – Добрый день…
  Моя челюсть отвисла, совершила несколько холостых оборотов и остановилась.
  На пьедесталах по бокам от Камня – там, где я только что видела Со и Тима – стояли две статуи в человеческий рост. Кажется, античные оригиналы: бородатый муж (отбитый фаллос и кокетливо сдвинутый на затылок шлем) и мечтательная дева (лира и склеенный из кусков нос).
  – Вот, – сказала Наоми, – а сейчас опять статуи… Это были эоны. Они так смотрят на людей, я же тебе говорила…
  – Эоны?
  Теперь уже мне захотелось выскочить из зала в прихожую – но в этот самый момент дверь за нашей спиной с щелчком закрылась. Я обернулась и увидела, что изнутри ручки на ней нет.
  Мы были заперты. Наоми не отрываясь глядела на Камень.
  – Что дальше? – спросила она.
  – Я не знаю, – ответила я. – Вообще-то здесь ты главная.
  – Если бы я была главная, – сказала Наоми, – я бы знала, что делать.
  – Ты должна коснуться Камня.
  – Коснуться? Зачем?
  – Так ему представляются.
  – Маску надеть? – спросила Наоми.
  – Я не знаю. Как ты сама думаешь?
  – Успею, – сказала она.
  Подхватив сумку, где лежала маска Солнца и два веера, она пошла к Камню.
  С гордо поднятой жопой, некстати вспомнила я галантный московский оборот. Черная майка, черные обтягивающие шорты, белые тапочки, тонкая фигурка. Будет совсем красиво, когда наденет маску. Лучи античной свободы вокруг головы… Или это тернии? Чудо какая милая. Я чувствовала – сейчас произойдет что-то крышесносное, и мне было не по себе.
  Наоми склонилась перед Камнем – не так, чтобы очень низко, но уважительно – а затем подняла правую руку и положила ладонь на черную поверхность.
  Бам!
  Мне показалось, что меня ударила сделанная из света стена, разбилась об меня – и я полетела сквозь сверкающие осколки. Потом опять. Потом еще раз…
  Я попятилась, закрывая лицо рукой. Пол качнулся под ногами, и, чтобы не упасть, я села.
  Бам!
  Бам!
  Как будто я попала в вентилятор, где вместо пропеллера крутились лучи света.
  Что-то невообразимое происходило с миром. Я вроде бы сидела на полу в шахматном зале рядом с дверью – но этот зал вдруг невероятно разросся: стены превратились в еле заметные полоски на горизонте, а потолок исчез.
  Камень Солнца взлетел высоко в воздух и повис в тусклом зеленоватом зените – небо стало таким же, как во снах Каракаллы. Но самое поразительное произошло со статуями по бокам Камня. Разъехавшись в стороны, они превратились в две огромные живые фигуры.
  С той стороны, где раньше был Тим, а потом этот мраморный грек в шлеме, теперь стояло – вернее, громоздилось над миром – чрезвычайно странное существо.
  Я уже видела львиноголового человека, обвитого змеями. Такие статуи стояли на площадках между лестницами, по которым поднимался к своей судьбе маленький Варий. Но там были мраморные изваяния, а здесь – то, что они, по всей видимости, пытались изобразить.
  Его можно было назвать львиноголовым человеком, но с натяжкой. У него действительно была львиная голова. А тело гиганта только походило на человеческое – и на самом деле состояло из тускло блестящих змеиных колец.
  Это был бесконечно длинный желто-зеленый змей, свернувшийся роллом в виде приблизительной человеческой фигуры. Руки и ноги фигуры едва намечались, как если бы на нее была накинута длинная мантия, прижатая к телу ветром.
  Это странное существо совершало небольшие, но вполне человеческие движения, которые на самом деле были результатом сложнейшего синхронного скольжения множества колец. Даже смотреть на них было жутко. Если видишь это, видишь первое и последнее, сказал в моей голове чей-то тихий голос.
  Но насколько страшным выглядел Львиноголовый, настолько же прекрасным оказалось то существо, в которое превратилась Со.
  Это была сидящая на троне женщина с жезлом в руке. Вернее, сияние, принявшее такую форму: и женщина, и жезл, и трон были сотканы из сливающихся друг с другом ярких лучей. Я не могла различить ее лица – на его месте был только свет. Зато там, где полагалось быть сердцу, свет сгущался в ослепительный глаз, смотревший прямо на меня.
  Эти две фигуры были как бы двумя разными полюсами: Львиноголовый излучал могущество и непреклонную силу, а Со (я по прежнему называла ее про себя так) светилась пониманием и любовью… И высоко между ними висел казавшийся теперь совсем крошечным Камень.
  А потом я поняла, что Со говорит. Она не издавала никаких звуков – то, что она хотела сказать, заключалось в исходящем от нее свете, который сам становился смыслом в моей голове.
  – Здравствуй, Саша. Ты сделала все как надо. Привет, Наоми… Ты прекрасная девушка, я рада тебя видеть. Никто не знает, что сейчас произойдет. Не знаем даже мы. Смысл как раз в этом… Желаю нам всем удачи.
  Пространство, где мы находились, раскрылось еще шире – далекие стены исчезли совсем, и зал превратился в бесконечную шахматную плоскость. Со засверкала множеством направленных во все стороны лучей, и я поняла, что теперь она говорит уже не только с нами.
  – Привет всем свидетелям! Привет Непобедимому Солнцу!
  Тут грозным закатным светом загорелся Львиноголовый – и его багровый огонь точно так же превратился в моей голове в речь.
  – У людей существует много мнений о том, что такое их мир, кем он создан и какой цели служит. Философы, поэты и пророки спорят про жизнь человека и то пространство, куда он брошен, с глубокой древности. Раньше эти дебаты были весьма наивными. Сегодня человек стал опытнее и научился создавать похожие измерения сам. Ему кажется, он вот-вот постигнет тайну. Но он ошибается. Споры относительно человеческого назначения вовсе не приблизились к своему разрешению, потому что такого разрешения для людей нет. Что такое человеческая жизнь? Благословение? Наказание? Кем создан мир? Полным любви божеством? Злобным безжалостным демоном? Что сильнее – добро или зло? Что такое рождение – проклятие или дар?
  Я услышала низкий хрип. Львиноголовый смеялся.
  – Мнения меняются от века к веку – но человеческое понимание происходящего всегда сохраняет одну особенность. Оно остается, попросту говоря, полным непониманием. Меняются только выражающие непонимание слова, образы и математические формулы. Людям кажется, что они отодвигают границу познанного и приближаются к тайне. Движение границы – это правда. Но приближение к тайне – иллюзия… Человечество спускается в глубины фрактала познания. Но природа фрактала такова, что в него можно углубляться бесконечно. Он специально задуман так, чтобы любое познавательное усилие ума становилось новой цепью загадок. Мир по-прежнему не понят – но сегодня это непонимание выражают настолько сложные теории и гипотезы, что обсуждать их способны лишь лучшие умы человечества. Так называемое «познание» может продолжаться бесконечно, но природа сущего никогда не станет человеку яснее… Она будет делаться только загадочней.
  Опять хриплый рык. Смех.
  – Люди будут муравьями ползать по границам своего понимания, передвигая их все дальше в никуда – и перемещаться вместе с ними, пока не исчезнут. Человек не способен заглянуть за ширму творения и постичь истину в одном могучем когнитивном акте. Почему? Да потому, друзья мои, что он для этого не предназначен. Силы, стоящие над людьми, ничего не прячут. Цель человеческого существования не известна никому из людей по той единственной причине, что не может быть ими понята – и осознание этого факта есть высшая доступная человеку мудрость. Объяснение находится на другом уровне реальности, куда человека при всем желании нельзя взять в гости. У него нет органов чувств и механизмов постижения, способных прикоснуться к разгадке. Все теории людей о том, почему они есть и что такое этот мир – просто рисунки головешками на стенах пещеры, из которой человечество так и не вышло, потому что выхода из нее нет…
  Слушать Львиноголового было интересно и страшно, но от его холодных багровых огней в моем животе словно бы смерзалась большая сосулька – поэтому я обрадовалась, когда опять заговорила Со.
  – Есть нечто, пронизывающее все планы бытия. Это милость. Но человек, увы, обделен и ею тоже. Любое развитое существо способно понять, хочет оно быть или нет. Любое, кроме человека. Человек сконструирован так, что за редкими исключениями он держится за свое бытие до последнего, даже когда его страдания становятся невозможными. Поэтому нет способа определить, что такое человеческая жизнь – проклятие или благо. Существовали и существуют целые религии, объявляющие конец человеческого мира целью и окончательным выбором бога. Но у силы, которую люди называют богом, нет личных предпочтений по этому вопросу. Именно поэтому благие эоны, стоящие над людьми, и передают окончательный выбор самому человеку.
  Снова засверкал Львиноголовый – и опять это было похоже на прекрасный и грозный зимний закат.
  – Представьте, что мир с его кажущимися обитателями подобен проекции на экране, создаваемой неким божественным устройством. В известном смысле так все и есть, хотя слово «устройство» подходит здесь не слишком. Проектор «Непобедимое Солнце», одушевленная машина, порождающая человеческий план реальности, делает то, что ни один из земных проекционных аппаратов не в силах совершить: выбирает одну из иллюзорных фигурок и дает ей пульт управления иллюзией. Фигурка получает полную власть над проектором. Она выключает его, а затем включает заново, становясь подлинным создателем и обновителем мира. Она делает это с той же веселой легкостью, с какой люди порождают себе подобных. Человек танцует. Его танец уничтожает прежний мир, и создает новый – очень похожий, но другой. Мало того, человек может отключить проектор совсем, и тогда мир исчезнет, высвободив затянутую в него божественную природу. «Непобедимое Солнце», таким образом, перестает быть непобедимым по своей воле.
  В багровом ореоле, окружавшем Львиноголового, стали появляться лиловые и фиолетовые лучи, словно зимнее солнце заходило за горизонт.
  – Все исторические эпохи так сильно различаются друг с другом потому, что созданы разными людьми. Всемирные катаклизмы, подлинные и поддельные, прячут шов между разными версиями мира. Боги отвечают только за машину, создающую иллюзию – если говорить на понятном человеку языке, они снимают с себя ответственность за все остальное. Мы не можем объяснить вам, зачем существует иллюзия, потому что это выходит за пределы человеческого разумения. Но мы можем дать вам право выбирать, быть частью иллюзии или нет. И если мир продолжается до сих пор, то не по божественной воле, а по человеческой. Если же он исчезнет, это тоже будет решением человека.
  Багровое солнце окончательно зашло, и Львиноголовый замолчал. Прошла секунда, и над миром опять засверкали веселые лучи Со:
  – Исполнитель божественного танца в разные эпохи выбирался по-разному. Свои обычаи были в Египте, Индии, Китае, Элладе, Риме. В архаической Индии он назывался «шивой». В античном Риме – латинским словом «soltator». В древности его готовили для этой функции с детства, и часто это было наследственным делом – но после смерти императора Элагабала все изменилось. Последний наследственный soltator, император Элагабал, был убит во время своего танца – и его дух оказался связан с проектором «Непобедимое Солнце». С третьего века нашей эры именно эта связь направляет наши поиски. Даже сам выбор создателя и разрушителя всего стал лотереей. Каждый раз она идет сложно, странно и непредсказуемо, с привлечением случайных на первый взгляд людей, не понимающих, что происходит. Это как бы живые шахматы, где фигуры ходят по жребию и исчезают одна за другой – пока на шахматной доске не остается та единственная, от которой зависит все. Если вам не нравится сравнение с шахматами, это цирковые скачки, где на трибунах сидят боги, ставшие на время людьми, и люди, ставшие на время богами, а вместо жокеев соревнуются всадники веселого апокалипсиса. До последнего момента неясно, сохранится иллюзия или исчезнет… Свидетели, сегодня мы это узнаем. Встречайте разрушителя старого и – возможно – создателя нового мира. Это девушка с Кубы, отобранная в строгом соответствии с нашими древними правилами. По интересной случайности она похожа лицом на Элагабала, так что мы можем ожидать событий значительных и грозных. Ее зовут Наоми, и сейчас она будет танцевать…
  Меня ослепил яркий свет. Когда он погас, ни Со, ни Львиноголового впереди уже не было. Осталась только бесконечная плоскость в черно-белую клетку – и Камень, вернувшийся с неба на свой постамент.
  А потом я увидела Наоми.
  Я догадывалась, что в этом пространстве ее танец будет выглядеть необычно, но совершенно не представляла, до какой степени.
  Она появилась на шахматном поле внезапно – словно вышла из-за невидимой колонны недалеко от Камня. На ней не было никакой одежды – если не считать двух больших вееров. За ними в воздухе оставался рваный цветной след, державшийся несколько секунд – как бы плотный, но быстро исчезающий дым. Это было красиво.
  Наоми грациозно присела, закрылась своими веерами – и я потеряла ее из виду: остался только белый бумажный круг с акварельными цветами. Два раскрытых веера, соединенных в щит.
  Тут что-то случилось с моими глазами – вместо этого щита я вдруг увидела цветочный куст. Или, может быть, огромный и сложный букет из множества разных цветов, откуда выглядывало знакомое милое лицо.
  Я поняла, что знаю ее давно, очень давно – много тысяч лет. Когда сама я еще была… Черт, вот этого я никак не могла вспомнить. Зато я помнила, как меня на самом деле зовут… Нет, уже забыла.
  Впрочем, все это было неважно.
  Наоми глядела на себя в зеркало, и этим зеркалом была я. Она видела свое отражение во мне. Она понимала, что нравится мне, но хотела нравиться еще сильнее – до конца, до предела, если такой существовал… Я знала, что эта сила так же непреклонна, как притяжение Земли, и пытаться договориться с ней так же бесполезно.
  Я больше не видела ее тела, а только бесконечно прекрасное лицо, затягивающее в себя как в водоворот. Вокруг дрожал ореол красных, оранжевых и желтых огней, которыми стали цветы, и эти вспышки были именно тем, что я переживала секунда за секундой – словно мои чувства сделались видимыми, превратившись в электрический свет.
  Я опять увидела два веера – но теперь они стали крыльями. Они появлялись в разных местах вокруг ее лица и снова пропадали. Так изображали серафимов: крылья и лик.
  Почему-то мне вспомнилось, что средневековые рыцари не воспринимали своих прекрасных дам телесно – для них существовало только лицо, которому они служили, все прочее было убрано под бесформенный колокол платья. Раньше это казалось мне смешным предвестником боди-позитива, но теперь я поняла, что они поклонялись тому же чудесному образу, на который я глядела.
  Конечно, она была сверхъестественным существом, ангелом, как можно в этом сомневаться? Даже встретить ее было чудом. Уже в том, что она облеклась формой и позволила увидеть себя, была милость… Я почувствовала, что на моих глазах выступают слезы.
  Да, это был танец, но очень особенный. Я больше не видела танцующую Наоми. Во всяком случае, в буквальном смысле. Скорее это было похоже на водопад почти не связанных друг с другом образов – как будто цистерна с культурной памятью человечества выплеснула на меня все свое содержимое.
  Поколения художников изображали именно эту запредельную приманку, рисуя амуров, психей и священных гермафродитов: неземное сочетание земных черт, ставящее ум в тупик; соблазн в такой концентрации, когда он уже не привлекает, а озадачивает и вызывает грусть.
  Передо мной проносилось множество фресок, картин, скульптур, фотографий – и я всюду замечала ее след: длинную шею, поднятую голову, скрещенные руки, нежнейшую линию ног – и даже то, что обычно прячут. Словно бы передо мной быстро листали толстенный альбом по искусству – и я видела нарисованный на его полях мультфильм, героиней которого была Наоми.
  С каждым мигом этот мультфильм становился все неприличней и безумней. А потом…
  Время и материя наконец окончательно поймали ее в ловушку. Да, у этого совершенного существа все-таки было физическое тело. Как бы специально сделанный посадочный модуль, способный приземлиться на моей угрюмой планете. И это тело было так же прекрасно, как явленное мне лицо.
  За одну умопомрачительную секунду она сложилась из показанных мне фрагментов, как разбитая ваза в обратной съемке – сгустилась, выплеснулась на берег и очутилась прямо передо мной, живая, настоящая, серьезная, на тех же черно-белых клетках пола. В ее руках по-прежнему были два веера.
  Теперь она стала частью материального мира, и все его ограничения проявлялись в каждом ее движении. Она еще пыталась бесплотно порхать в пустоте, как раньше, но теряла равновесие, спотыкалась, и в конце концов смирилась – стала просто ходить и прыгать по клеткам.
  Сначала это выходило вполне изящно, но с каждым шагом она словно набирала возраст и вес. Я думала, что мне это кажется – но после одного особенно длинного прохода спиной ко мне она повернулась, и я ахнула – ее лицо было морщинистым и старым. Она превратилась в пожилую кубинскую вдову, вместе с которой шла по улице в день нашего знакомства – только со светлой кожей.
  Будто ощутив мои чувства, она сжалась, согнулась и замерла на месте, опять закрывшись своими веерами. Когда она подняла их, ее тело снова было юным и стройным, а на лице сверкала маска Солнца.
  И тут она начала двигаться совсем невообразимо. Я вспомнила ее рассказ про последний танец Элагабала и поняла, что Наоми повторяет именно его.
  И она делала это уже не для меня. Она танцевала для Камня.
  Она делала шаг к Камню и сгибалась, кланяясь ему. Потом отскакивала – и откидывалась назад, словно уворачиваясь от чего-то. Затем делала несколько быстрых шагов, и ее тело, как бы пытаясь догнать ноги, совершало размашистое круговое движение. Это было красиво. Но и жутко.
  Пугали не сами движения, а их смысл. Я понимала его очень четко. Она, словно живой шуруп, вывинчивалась из этого мира, из материи, из времени и пространства – из всего, что составляло иллюзию. Но при этом она была тем шурупом, на котором все держалось.
  Она выключала мир. Это была та самая спираль Элагабала, про которую она говорила на Кубе – и теперь я видела ее своими глазами. Мне действительно стало страшно.
  Она повторяла эти движения опять и опять – и я наконец поняла, что Камень слышит и подчиняется.
  У мира были края.
  Я ощутила их, и это было странное переживание, совершенно не похожее ни на что из знакомого мне прежде. Словно бы реальность вдруг оказалась не бесконечным трехмерным миром, а плоским рисунком на ткани – и ткань начала сжиматься. Я тоже была частью рисунка, и меня сжимали вместе с ним.
  Я знала теперь, что прежде просто воображала трехмерный мир примерно так же, как мы делаем это, когда смотрим кино. А сейчас полотно реальности сворачивалось к Камню. Сжималось в точку. Упразднялось. Но это не значило, что вокруг происходили какие-то разрушения. Их не было.
  Что может произойти с нарисованным на скатерти городом, когда скатерть сворачивают? Нарисованные жители испытают нарисованный ужас… Это было и страшно, и смешно.
  Мне почему-то вспомнилась ржущая лошадь, на которую жаловался Элагабал. Ладно, люди. С ними все ясно. Но что будет с лошадьми? С рыбами? С чайками? С мартышками? С миллионами мух?
  Мне представился Рамана Махарши. Он почесал седой подбородок, поглядел на меня насмешливо и сказал:
  – Что будет со всеми теми, кого я вижу во сне? Я проснусь, вот что с ними будет…
  Я даже не знала раньше, что реальность так просто свернуть, боже ты мой… Вернее, я принимала вот это за реальность. А реальность – ведь совсем другое. Это…
  – ТА-ДАМММ!!
  Произошло что-то очень плохое.
  И это уже не имело отношения к танцу Наоми. Что-то сломалось в волшебной призме, сквозь которую я следила за представлением.
  Я услышала оглушительный хлопок, и меня качнуло волной горячего воздуха. Наоми исчезла. Мне в ноздри пахнуло едким дымом, и я пришла в себя.
  Я сидела на полу за колонной – в том же зале, куда мы с Наоми недавно вошли. Вокруг был дым, и на Камне зияла огромная пробоина. А потом я увидела свою подругу.
  Она уже не танцевала, а лежала на полу рядом с Камнем, уткнувшись лицом в черную плитку. Она была мертва – это первое, что я поняла. По полу растекалась лужа крови, слишком уж большая для какого-то другого исхода. Хорошо, что я не видела лица Наоми. Зато я видела маску Солнца – она лежала в крови и загадочно глядела в потолок.
  У двери, всего в паре метров от меня, стоял Ахмет Гекчен. Рядом с ним – двое бородачей, в которых я с ужасом узнала тех самых электриков, что ехали за нами с Фрэнком на мопеде, а потом пошли вслед за ним к харранской бензоколонке.
  На всех троих был какой-то полувоенный камуфляжно-тестостероновый прикид и пояса смертников, похожие на спасательные жилеты. Ну да, подумала я, это ведь и есть их спасательные жилеты. Они так спасаются.
  Все они были вооружены. У Гекчена был пистолет. Один бородач держал в руках автомат, другой – большую дымящуюся трубу, которая, видимо, только что с таким грохотом сработала. В ней больше не было проку – и бородач кинул ее на пол.
  Гекчен поглядел на меня.
  – Really sorry. Мы не хотели никого убивать. Но Камень должен быть уничтожен. Сегодня мы это сделаем, даже если уйдем вместе с ним.
  – Зачем?
  – Чтобы спасти мир. И мы его спасем…
  – Как вы нас нашли? – спросила я.
  – Твой телефон – это трекер. Я посылал тебе линк, помнишь? Материалы по Руми. Там были не только клипы.
  Гекчен старался выглядеть решительно и грозно, но явно был напуган. И это меня не удивляло, потому что он говорил, а мир продолжал сворачиваться. И это не было галлюцинацией, а ощущалось непосредственно и прямо.
  – Все равно вы опоздали, – сказала я.
  – Что это? – спросил Гекчен. – Ты тоже чувствуешь?
  – Да. Наоми должна была уничтожить мир. А потом – может быть – создать на его месте новый. Похожий, но другой. Так делают уже давно. Всю историю. Но вы ее убили. Вы дали ей разрушить мир, но не дали создать новый.
  – Тогда надо уничтожить Камень. Разрушить его, и все остановится.
  – Ничего не остановится, – сказала я. – Вы разве не понимаете? Все кончится. Нас тоже скоро не будет.
  Гекчен больше не хотел меня слушать. Он стал что-то объяснять своим подручным. Сперва они спорили с ним, но быстро перестали – видимо, они тоже ощущали ускоряющуюся трансформацию.
  Гекчен их убедил.
  Есть такая народная примета: когда здоровые бородатые мужики начинают быстро повторять «Аллаху акбар», жди неприятностей. Происходило именно это. Они пошли к Камню, стараясь не наступать в кровь. Я встала и попятилась к выходу из зала. Гекчен сделал мне знак остановиться. Когда знак подают стволом, это действует.
  Подойдя к Камню, они прижались к нему с разных сторон и взялись за руки, словно туристы, меряющие скалу в обхват.
  – Мы пришли сюда умереть, – сказал Гекчен. – И мы умрем, но захлопнем за собой дверь к погибели. А ты, если останешься жить, расскажи людям, что здесь произошло на самом деле… Чтобы очистить память и имя Ахмета Гекчена.
  Он повернулся к своим бандюкам и что-то скомандовал. Бормотание «Аллаху акбар» стало громче и быстрее, и я, уже не скрываясь, попятилась за колонну. В этот самый момент там, где они стояли, сверкнуло и грохнуло.
  Меня хлестнуло по щеке чем-то горячим, и я упала на пол. Сначала я думала, что мне разорвало лицо – оно было все в крови.
  Но у меня ничего не болело, и я поняла, что это кровь одного из нападавших.
  От них вообще не осталось никакого заметного следа, только в одном месте на иссеченных плитах пола лежала кроссовка, покрытая штукатурной взвесью. Раньше она была черной, теперь стала почти белой.
  Камень был изувечен – его сильно побило осколками, и он треснул, расколовшись на две половины. Но он все еще сохранял свою форму. А вот статуи, стоявшие вокруг него, повалились на пол и раскололись.
  Но реальность продолжала сворачиваться – если, конечно, такой глагол применим к тому, что происходило с миром. Надвигалось какое-то цунами наоборот, вокруг меня сжималось кольцо – словно к Камню со всех сторон неслась высоченная волна, и я уже чувствовала ее тень и гравитацию.
  Я понимала теперь, что это такое – разделение материи и духа. Дело было не в материи. Дело было исключительно в духе, переставшем притворяться материей. Но, самое страшное, он больше не притворялся и духом тоже.
  Я не могла ни о чем связно думать. Что-то происходило со словами и их значениями – они больше не отражались в мире, а превратились в какие-то прозрачные разноцветные протуберанцы, которые по привычке все еще перебирал мой ум. Но они не значили почти ничего.
  Сейчас волна сойдется, и… что будет? с кем? что случится потом? чем все кончится? эти вспышки вопрошаний больше не имели смысла, они даже смешили своей неприменимостью к тому, что надвигалось.
  Я увидела богов. То самое, что видел Элагабал, бесконечно древние вихри воли, воронки, ведущие к центральному небытию в сердце каждой из них. И такая же воронка сворачивалась сейчас вокруг меня.
  Потом воронки исчезли, и я различила прозрачные фигуры Со и Тима, висящие над разбитым Камнем. Они больше не делали вид, что на чем-то стоят. Со улыбалась. Тим был мрачен. Эоны смотрели на меня. Они ждали.
  И тогда я поняла, что решать придется мне.
  Я могла и должна была танцевать перед Камнем. Для этого еще оставалось время.
  Пошатываясь, я подошла к Камню. Первый взрыв выбил большой кусок в самом его центре, и впадина действительно напоминала глядящий на меня подбитый глаз. Глаз Элагабала. Разрезанный на две части трещиной, как в «Андалузском псе».
  Думать было трудно – и я стала танцевать.
  Тот самый танец, который столько времени репетировала в Москве перед своей поездкой. Танец запасной бабочки из психоделического балета «Кот Шредингера и бабочка Чжуан-Цзы в зарослях Травы Забвения».
  Вот и пригодилось, повторяла я про себя, чтобы не бояться, вот и пригодилось… Надо же как сложилось, вот тебе и запасная бабочка.
  Я успела дойти до того места, где бабочка начинает делать крылышками как Ума Турман в «Криминальном Чтиве», когда невообразимая волна, несшаяся со всех сторон к Камню, сомкнулась, и мир ужался – сначала до меня, а потом волна прошла еще дальше к центру, стала точкой, и даже эта точка обвалилась бесконечно глубоко внутрь себя самой.
  И тогда я заглянула туда, где не было ни меня, ни чего-то другого.
  Вот что видели Наоми и Элагабал.
  Вот оно, совершенное и спокойное, неизменное, по ту сторону всякого опыта.
  Эмодзи___________________________.png
  
  
  …золотая фигурка танцевала в лиловом облаке, и мы глядели на нее вместе с Со. Так это была я сама? А почему нет, ответила Со. Кто сказал, что женщина не может быть Шивой? Я засмеялась. Со смеялась вместе со мной, и это продолжалось долго. Главная Песня, сказала она, вовсе не песня, которую поет бог. Эту песню поешь ты. Ты сама в тайном храме своей души решаешь, быть миру или нет. Ты выбираешь, дать миру еще один шанс, или нет. Это твой мир. Он существует только потому, что ты так хочешь, и ты всегда можешь выключить проектор, который его создает. Твоя душа так захотела – быть тем, чем она стала. Она отдыхает здесь от своего всеведения и всемогущества. Поэтому не завидуй тем, кто велик и силен. Они невероятно нелепы. Вселенная – вовсе не то, что пишут в учебниках по астрономии. И не то, что говорят попы. Каждая душа создает свой мир, но все души, как нити, переплетены друг с другом… И все они – одна и та же нить, одна мгновенная бесконечность, одна и та же заблудившаяся в себе пустота, одна неразделимая боль и радость. Ты хочешь, чтобы это было? Или ты хочешь, чтобы этого не было?
  Вопрос был обращен ко мне.
  Я хотела, чтобы это было.
  Со печально улыбнулась. В твоем мире больше не будет старушки Со, сказала она. Не будет злобного Тима, не будет Камня и масок… Все будет по-другому. Так же, но по-другому… Ну хоть маски пусть останутся, попросила я. На память. Думай, о чем просишь, ответила Со. А то ведь правда это получишь. Со, прошептала я, пожалуйста – можно мне опять тебя увидеть? Увидишь, сказала Со. Если сумеешь узнать. А теперь создавай новый мир. Как, спросила я. Как хочешь, милая, засмеялась Со и исчезла.
  Значит, Камень еще работает? Но как мне создать мир? Что это вообще такое?
  Наверно, то, что рассказывают мне органы чувств.
  Чтобы у меня были органы чувств, нужно тело. Я помню, каким оно было. Пусть будет таким же.
  Руки… Руки, где вы?
  Я провела бесплотным вниманием по тому месту, где полагалось быть правой руке – и пустота ответила легкой электрической щекоткой, уже откуда-то мне знакомой.
  Я прошлась по левой руке, потом по животу и ногам.
  Теперь у меня были ноги. Они оказались сложены в полулотос, словно я сидела в магическом цветке – или сама этим цветком была: я чувствовала контуры своего тела по приятной электрической дрожи, чуть отстающей от луча моего внимания.
  Я переместила внимание вверх по спине, по шее – и из той же самой щекотки возникла моя голова. Сначала затылок, потом щеки и лицо.
  У меня были глаза, уши и нос – чтобы убедиться в этом, я специально изучила их электрические пинги в мельчайших деталях. Значит, я могу видеть и слышать… То есть, догадалась я, бесконечно расширить себя во все стороны, потому что «видеть» и «слышать» – это то же самое. И, как только я поняла, я сразу это сделала.
  До меня донесся низкий и глубокий звук гонга.
  Я почувствовала легкую эйфорию – словно миг назад совершила что-то важное, что-то самое главное.
  Конечно! Я заново создала весь этот гребаный мир… Хотя очень и очень авторитетные источники предупреждали, что делать этого ни в коем случае не надо.
  Я открыла глаза. На мне были эластичные штаны для джоггинга и майка. Я сидела в большом прохладном зале, и вокруг меня были женщины, в основном азиатки. Через проход сидели мужчины. Европейцев и азиатов примерно пополам.
  Я знала это место.
  Я провела в этом зале уже много дней.
  Ну да, конечно – я же была на ритрите! На ритрите по Гоенке. В Таиланде, в трех часах езды от Бангкока. Далеко от моря. В самой настоящей азиатской глуши.
  Зал понемногу зашевелился, люди начали вставать – и я поняла, что это была последняя обязательная медитация за день. Я аккуратно поднялась, размяла затекшие ноги – и вышла из зала на вечерний воздух.
  Мои тапочки стояли там же, где я оставила их час назад.
  Я знала, куда идти – мое временное жилье было в одном из одноэтажных жилых блоков в ста метрах от зала. Через минуту я оказалась у себя в гнездышке.
  Это была уютная одноместная келья с душем и потолочным вентилятором, с москитной сеткой во всю стену и окном странной конструкции, похожим на стеклянные жалюзи: можно было открыть их для воздуха или полностью закрыть. За окном был пруд с лотосами, и, пока я переодевалась, там несколько раз плеснула рыба.
  Я легла на узкую лежанку и стала соображать, что происходит.
  У меня была отчетливая память о времени, проведенном в этой комнатке. Ритрит уже кончался: сегодня был последний полный день. Я жила здесь, спала на этой лежанке. Вставала рано утром, еще затемно – и вместе со всеми ходила в тот самый зал, откуда только что вернулась.
  Мало того, я успела полюбить это место. Его построили как нечто прямо противоположное повседневному миру – и мир действительно остался по ту сторону пруда, далеко за моим окном…
  Воздух был теплым, но я не ощущала жары. Наоборот, пруд и зелень источали ту особую тенистую свежесть, которая при попытке воспроизвести ее в северном ландшафте становится холодной сыростью. Но здесь, на юге, это было восхитительно – словно бы природа сшила специально для человека маленький и прохладный зеленый кокон.
  Мне не хотелось ни о чем думать, до того было хорошо. Я уже и не помнила, когда последний раз так наслаждалась каждой проходящей секундой. Может быть, в раннем детстве?
  Мне хотелось спать, но надо было сделать еще одно дело – и я заставила себя принять душ, чтобы не заморачиваться рано с утра. Это было одной из моих здешних привычек.
  В ду́ше произошла еще одна странная вещь. Поглядев на себя в зеркало, я даже отшатнулась. На моем плече появился рисунок.
  Это был стилизованный лев. Татуировка.
  Которую, как я тут же вспомнила, я сделала в Бангкоке прямо перед ритритом – причем не на память о канадском Леве, а просто потому, что мне понравилась картинка в окне татуировочного салона. Такой волшебный азиатский зверь. Так называемый сингха.
  А следующие четыре дня я проклинала себя за это, потому что плечо невыносимо болело во время медитаций. Мало того, уже пригрев животное почти у себя на груди, я с неудовольствием выяснила, что такой же точно лев живет на этикетках самого популярного в Таиланде пива. Оно так и называется: «Сингха».
  Вот так. Всю жизнь смеялась над дурами, которые набивают себе иероглифы, значащие что-то вроде «быстросуп» и «бакалея», из-за чего на них ходят посмотреть все китайцы на пляже – а теперь сама стала ходячим баннером тайского пивандрия. И если я когда-нибудь вернусь к Егору, он, должно быть, будет посыпать это место солью и долго лизать. Но только я не вернусь.
  Впрочем, сингха мне нравился. Во-первых, он маленький, практически котенок. А во‐вторых, мы с брендом как-нибудь его поделим. Будем считать, что это desology. Чрезвычайно продвинутая и развитая девушка иронизирует по поводу того, что даже ее изящная личность в конечном счете сформирована усилиями маркетологов. Которые, естественно, выдают себя за свободных мыслителей, бесстрашных культуртрегеров, продвинутых эстетов и прочих корпоративных анархистов.
  Я действительно провела здесь почти десять дней. Мне это не снилось.
  Мне вообще ничего не снилось. Во всяком случае, когда я уснула. А утром меня разбудил знакомый гонг.
  Как всегда перед рассветом, я плавала где-то очень глубоко, возле самого дна бытия – и там, конечно, все было понятно и известно. Но пока я поднималась к поверхности, я постепенно забыла всю свою глубинную мудрость, и, открыв глаза, помнила только одно – пора просыпаться.
  Вчера я создала этот мир, да. Но теперь все равно надо было вставать затемно.
  Встать в четыре утра совсем просто, когда понимаешь, что другого выхода нет. Дома он всегда есть, а на ритрите отсутствует. То есть в теории он тоже есть, но организаторы сознательно смещают его в область таких нелепо-унизительных житейский положений, что возможность «подремать еще часок» не рассматривается даже гипотетически.
  Через пять минут я уже оделась, ополоснула лицо и вышла на улицу. Было темно; над территорией горели редкие электрические огни, дававшие как раз достаточно света, чтобы ориентироваться. Мимо проходили глядящие в землю женщины, совершенно не замечающие ни меня, ни друг друга. Если бы я не знала причины, наверно, это казалось бы жутким.
  Причина была в местном правиле «avoid eye contact». То есть при встрече с другой отдыхающей (почему-то я так называла про себя участниц ритрита) следовало не улыбаться, глядя ей в глаза, как велит мирской этикет, а сделать вид, что просто ее не видишь. И еще, конечно, надо было молчать. Ни с кем не разговаривать до самого конца ритрита.
  Сегодня, правда, уже можно было говорить – но я привыкла помалкивать. Мне нравилось благородное молчание и благородное одиночество. Так это здесь называлось.
  Обсаженная кустами дорога кончалась лестницей – это к ней спешили беззвучные тени. Лестница вела в холл для медитаций: приземистую постройку с высоким шпилем, на котором горела слабая красная лампа. Все вместе походило на сцену из какого-то альтернативного Дэвида Линча.
  Поймав себя на этом неуместном сравнении, я устыдилась, стала одной из этих быстрых теней сама – и через минуту уже сидела на своей подушке в шестом ряду у стены.
  Последняя медитация.
  Я пробовала раньше заниматься подобным и сама. Но была большая разница между экзерсисами в одиночестве – и тем, что происходило сейчас в этом огромном темном зале, где сидело больше сотни людей.
  У себя дома я сразу соскальзывала в первую подвернувшуюся мысль, и никакого лекарства от этого не существовало. По большому счету моя медитация была сеансом сосредоточенного обдумывания бытовых вопросов в не слишком удобной позе.
  Здесь же нас всех как бы везли на общем поезде внутреннего молчания. Мы сели в темный экспресс и отправились в тишину… Вернее, это мир за окнами дернулся и покатил туда, куда он обычно едет, а пассажиры впервые остались на месте.
  Наш поезд никуда не ехал, но всех сидящих в зале объединяла совместная инерция безмолвия. Как только голова пыталась отправиться в свое беспокойное путешествие, это становилось заметно, и путешествие кончалось. Дома я никогда не достигала такой прозрачной и безмятежной внутренней тишины.
  Как хорошо жить, когда от одного момента просто переходишь к следующему, даже не пытаясь ничем его заполнить…
  Нет, неужели я все-таки станцевала бабочку? И как!!!
  Сколько раз я слышала эту историю про Чжуан-Цзы… Все ее цитируют, перепевают, перетанцовывают – и думают, что поняли, о чем она на самом деле. Ой, вряд ли.
  Что значит – бабочке приснилось, будто она Чжуан-Цзы? Это значит, ей приснились все люди, которых тот знал, весь Древний Китай и вся Вселенная, какой он ее видел. Чтобы превратиться в Чжуан-Цзы, бабочке пришлось придумать целый мир, и она это сделала мимоходом, даже не заметив. Как делаем и мы – много раз каждую ночь и каждый день. Всякой бабочке приходится заново создавать все мироздание, даже если ей снится, что она просто двигает крылышками как Ума Турман.
  И кажется, будто это какой-то титанизм, что-то неподъемно грандиозное – но на самом деле здесь есть один веселый маленький секрет, который я поняла только в гостях у Гоенки.
  Ни одной сложной вещи не существует целиком и сразу. Что-то простое уходит из поля нашего внимания, и что-то простое приходит на смену. Mind-matter. Сознание-материя. И на этом двухколесном велосипеде можно объехать все мироздание, потому что оно возникает – всегда и исключительно – крохотными кусочками в промежутке между его колесами. Все мысли веков, все мечты, все миры, все будущее библиотек и музеев…
  Наверно, так устроено потому, что у проектора «Непобедимое Солнце» ограниченная мощность, и весь остальной мир за пределами этого крохотного окошка только подразумевается. Вот поэтому бабочка, даже запасная, может стать Чжуан-Цзы, создать Китай и облететь весь огромный мир. Но как же это ловко замаскировано.
  Или не замаскировано? Ведь тайна на виду. Взять хоть нашу музыку. В строгом смысле ни одной «песни» не существует. Даже Главной. Есть только тот звук, который мы слышим прямо сейчас – и, чтобы прозвучало то, что мы называем песней, все звуки должны умереть нота за нотой. Целиком и сразу песен нет нигде. Строго говоря, их не существует. Но это не мешает нам слушать их с утра до вечера.
  Нас тоже нигде нет, но это совершенно не мешает нам жить. Нота за нотой – мы помним предыдущую и знаем сердцем, какой должна оказаться следующая. Это и есть наш мир. Мы и наш двухколесный велосипед.
  Некоторые, впрочем, говорят, что он одноколесный, а другие утверждают, что колес вообще нет – но это уж кто на чем умеет кататься…
  Эмодзи_красивой_просветленной_блондинки_ожидающей_пятьсот_лайков_к_последнему_посту.png
  Так, я опять думаю о какой-то фигне. Вот же тупая.
  Только ругать себя не надо. Объясняли же. Саша, все нормально.
  Вот за этим люди и ездят на ритриты: прорываться из окружения организованной группой куда проще. Возникает своего рода общий мозг, сосредоточенный на одном и том же, появляется медитирующий великан – и ты его часть. Когда твой ум начинает скакать, сила подхватывает его и ставит на место… Рано или поздно. Чаще поздно, чем рано.
  Великан, конечно, не всесилен.
  А еще грустнее, что великан не вечен, и сегодня пришел его последний час. Все составное распадается. Правда-правда, Будда не врал…
  Вернувшись в свою келью (я так ни с кем и не успела поговорить, хотя вокруг уже шептались и хихикали), я легла на койку и собралась с мыслями.
  Что же все-таки произошло?
  У меня теперь было два прошлых. Вернее, две параллельные памяти, и я не знала, какая из них настоящая. В одном прошлом были Со и Тим, яхта «Аврора», Фрэнк, Наоми и Канары. В другом…
  В другом тоже был Стамбул, встреченный там Фрэнк со своими бородатыми друзьями (только он не носил пурпурную каракаллу, и познакомились мы банально в клубе, а в Урфу летали просто так), тоже был Алексей, с которым Фрэнк в лоскуты напился в стамбульском ресторане после нашего возвращения из Урфы, и был даже профессор Гекчен, встреченный на гипподроме очаровательный турецкий джентльмен, рассказавший мне про восстание «Ника».
  Потом – Тенерифе, где я познакомилась с Левой, слушала его рассказы про калифорнийский воук-буддизм и удостоилась встречи с Винсентом и Кендрой. Потом Куба – и на Кубе тоже была Наоми, закрытый до утра сельский домик, история про Главную Песню – но никаких масок Каракаллы…
  А с Кубы я полетела на Гран Канариа, где познакомилась с Эухенией. Мы гуляли с ней по набережной, а потом ей пришлось срочно бежать в свой бар… Туда же должна была прилететь и Наоми, но она написала, что задерживается в Гаване, и я отправилась в Таиланд – сначала в Бангкок, а потом на этот ритрит, куда ухитрилась вписаться в самый последний момент по наводке Левы: открылась вакансия на стоп-листе.
  Женщине трудно сюда попасть. Не из-за дискриминации, а потому, что тайские домохозяйки массово ездят на такие ритриты отдохнуть от мужей. Для них это не духовный подвиг, а дополнительный отпуск.
  Два жизненных маршрута, которые я помнила, были почти одинаково достоверны. Но прошлое, где я полетела в Таиланд, продолжалось и сейчас – в моем настоящем. А то прошлое, где были Со и Тим, Элагабал и Каракалла и все прочее, казалось сейчас невероятно правдоподобным длинным сном, куда я провалилась вчера на вечерней медитации.
  И то, что это был именно сон, подтверждали две книги в моем багаже – одна про гностицизм, другая про поздний Рим.
  Но если я действительно сделала то, что сделала, тут же поняла я, именно так все и будет теперь выглядеть. Должна соткаться какая-то убедительная история, которая позволит новому миру существовать взамен прежней вселенной…
  Или мне правда все привиделось?
  Во время таких ритритов возможны необычные психические эффекты. Об этом предупреждают. Мы шутим с мозгом, а мозг шутит с нами…
  Я уже понимала, что никогда не смогу ответить на этот вопрос. Никогда. Но что-то во мне знало – яхта «Аврора» не была сном. Чем-то другим – да. Но не сном. Я действительно сделала все те выборы, какие сделала, и имела дело с их последствиями.
  И пока что происходящее мне нравилось.
  Кроме одного обстоятельства. Я так давно хотела попасть на Гоенку – и опять пролетела. В смысле, попала на самом деле только на две последние медитации. И теперь, наверно, придется ехать опять…
  Вот и все. Сумка, рюкзак – и дорога на выход. Интересно, в новом мире тоже где-то есть Камень Солнца? Раз проектор работает, скорее всего, да. Но искать его я не буду точно.
  Перед стеклянной дверью в сансару был просторный холл, разделенный стеной на две одинаковые половинки. Я забрала из жестяного шкафчика свои электронные кандалы – телефон и ноут, спрятала их в рюкзак и сдала ключ от ячейки двум приветливым тайкам в серых пижамах. Теперь действительно все.
  Мужское отделение было видно сквозь несколько просветов в стене – там прогуливались похожие на мастеров кунг-фу бритые наголо азиаты в спортивных костюмах и респираторных масках. Потом прошел бородатый европейский фрик в темных очках. И вдруг я увидела знакомое лицо.
  Ганс-Фридрих. Совсем уже старенький. Но еще держится.
  – Эй! – крикнула я и помахала ему рукой.
  Он поглядел на меня – но определенно не узнал, вежливо улыбнулся и толкнул выходную дверь. Я нацепила рюкзак на плечо, подхватила сумку (могла бы создать ее и полегче) и выскочила на улицу следом.
  Ганс-Фридрих уже садился в местное такси.
  – Ганс-Фридрих! – закричала я.
  Он опять обернулся – теперь ему было понятно, что это не ошибка.
  – Я Саша, – сказала я. – Вы не помните – мы виделись на Аруначале.
  Он улыбнулся.
  – Почему. Помню. Ты повзрослела.
  – Вы тоже, – ответила я.
  Женщинам вообще-то такое не говорят. Особенно если это правда. Но я все равно была ему рада.
  – Твоя подруга тоже здесь?
  – Нет. Я одна.
  – Ты куда?
  – В Бангкок.
  – Тебя подвезти?
  – С удовольствием, – сказала я. – Шива всегда приходит вовремя.
  Ганс-Фридрих засмеялся.
  – Шива везде. Так что я тоже Шива, конечно.
  – И я.
  – Нет, – ответил Ганс-Фридрих. – Ты не Шива. Ты в лучшем случае его шакти. Женщина не может быть Шивой.
  – Кто это сказал? Фамилия, имя. Его в фейсбуке через час засуспендят, и в твиттере тоже. Сексизм. Нет, даже не сексизм, это гендерный террор…
  Ганс-Фридрих, видимо, вспомнил, что бывает с гендерными террористами в созданном мною мире – и покорно улыбнулся.
  Моя сумка кое-как влезла в багажник, а рюкзак пришлось положить на заднее сиденье рядом с Гансом-Фридрихом. Сама я села впереди.
  Прямо под ветровым стеклом стояло обычное для тайских машин украшение – крошечный буддийский монах золотого цвета в позе лотоса под маленьким стеклянным колпаком.
  Наш водитель был великолепно экипирован для встречи с реальностью – на груди у него висел тяжелый оберег на мощной латунной цепи, а из-под рукава рубашки выглядывала магическая храмовая татуировка. Мало того, на его лице была маска, защищающая от того, что все-таки прорвется через все ряды магической обороны…
  Машина завелась, водитель поглядел в зеркало – и вдруг заглушил мотор, открыл дверь, вылез и пошел к фасаду, возле которого по ветру развевалось несколько разноцветных флагов. Обожаю эти монастырские флаги, знаки непонятной духовной доблести.
  Видимо, водитель узнал какую-то знакомую буддийскую финтифлюшку – подойдя к флагам, он сложил руки перед грудью и благоговейно закрыл глаза. Какой жадный, подумала я, полно своей чародейной силы, а он еще на чужую зарится. Чаевых не будет.
  Наконец мы все-таки тронулись.
  Машина выкатилась за ворота, проехала мимо длинного забора из проволочной сетки и вырулила на трассу. Впереди была жизнь.
  Ганс-Фридрих заметил, что я гляжу на металлического монаха под колпаком.
  – Похоже на электронную лампу, правда? – сказал он. – У этих ламповых монахов такая же функция. Улавливать растворенную в пространстве благодать, усиливать и транслировать на владельца.
  – Я догадываюсь, – ответила я. – Но они, наверно, не всегда работают.
  Водитель хихикнул под маской. У него устройство, видимо, функционировало отлично.
  – Как прошел твой ритрит? – спросил Ганс-Фридрих.
  – Круто. Просто невероятно круто. А ваш?
  – Как обычно, – ответил Ганс-Фридрих. – Я, собственно, уже давно готовлюсь к смерти.
  В его словах не было никакого пафоса. Он произнес это просто и даже легкомысленно, как можно было бы сказать «готовлюсь к переезду».
  – Разве к смерти можно подготовиться?
  – К смерти можно. К жизни нельзя.
  – И как вы готовитесь – если это не слишком личное?
  Ганс-Фридрих засмеялся.
  – Ничего личного, – ответил он. – В этом и дело. Все, что с нами происходит – все без исключения – имеет начало и конец. Все состояния, все чувства, все мысли, все намерения, все импульсы. Все это на самом деле очень быстрое, тревожное, суетливое, мелкое. Мы не обретаем покоя и радости ни в одном из этих переживаний. Наоборот, когда любое из них кончается – это облегчение. Как если бы с тебя снимался очередной комар и улетал к себе на болото.
  – Ну допустим, – сказала я. – Я как раз о похожем сегодня думала на последней медитации. Только не так пессимистично.
  – Проблема в том, – продолжал Ганс-Фридрих, – что стоит кончиться чему-то одному мелкому и суетливому, как сразу начинается что-то другое, такое же быстрое и беспокойное. Стоит взлететь одному комару, как на его место садится другой. Это и называется «жизнь». Мы сделаны из этих комаров точно так же, как мир сделан из нас. А смерть – это когда комары перестают на тебя садиться, и все. Смерти как таковой нет. Просто концепция.
  – Но ведь есть же кто-то, на кого комары садились?
  – Вот! – ответил он. – В том прелесть, что мы состоим исключительно из клубка комаров, на который садятся другие комары. А когда все они разлетаются, выясняется, что под ними ничего никогда не было. Но это очень особенное ничего. Его нельзя так назвать, потому что обычное «ничего» – всегда чей-то опыт. А там нет опыта. Никакого вообще.
  – Ага, – сказала я. – Я вчера видела. Или мне показалось.
  – Тогда ты все уже знаешь, – улыбнулся он.
  – Но я хочу жить, – сказала я. – Я хочу… Как бы это сформулировать… Чтобы на меня пока еще садились комары, но только правильные. Только самые эксклюзивные…
  Ганс-Фридрих захохотал.
  – А ты знаешь, как их приманить?
  – В целом да, – сказала я, подняла телефон и помахала им над головой.
  – Тогда займись. А я пока посплю…
  Открывая почту, я ощутила холодок в груди.
  Было много новых мэйлов – от родителей, от Антоши, даже от рокерши Рыси, решившей продать мотоцикл.
  Но в ящике не осталось никаких писем от Тима или Со.
  Карикатура с Эрдоганом и Путиным, правда, была – но ее прислал Лева вместе со ссылкой на тайский ритрит. Ага, он написал почему – Эрдоган на картинке был невероятно похож на Винса.
  За время ритрита пришли новые письма от Фрэнка.
  И от Наоми.
  Они живы, поняла я, живы… Ну конечно, все они живы. Что с ними могло случиться?
  Фрэнк был еще в Стамбуле. Работал в том самом клубе, где мы познакомились. Спрашивал, успею ли я вернуться.
  Антоша интересовался тем же. Он по-прежнему трудился над романом в заголовках, фильтруя национальную прессу: «страница-две каждый день стабильно, ситуация очень помогает, и уже вырисовывается другой сюжет – все будет куда смешнее». Название романа он поменял на «Коронавирус во время Чумы». Еще был вариант «Убей Мозгососа!» – насчет него Антоша сомневался, потому что отстреливать следовало «не пресституток, а пресступников», борясь с мозговыми дыроколами и шреддерами хотя бы на уровне сутенеров, но в название эту мысль очень трудно было впихнуть. В общем, он думал.
  Наоми писала, что приедет на Гран Канариа только после карантина. Когда все кончится.
  Только теперь я стала замечать, что за окном машины совсем мало людей – и практически все в масках. Я повернулась к Гансу-Фридриху. Он еще не уснул.
  – Когда это началось? В смысле, карантин?
  – Да пока мы сидели, – ответил он. – Ты что, ничего не знала?
  Ну да, вспомнила я. Я же слышала про вирус.
  – Как-то не придавала значения.
  – Нам повезло. Это был последний ритрит. Сейчас весь мир закрывается, и когда откроется, никто не знает. Такая, можно сказать, перезагрузка всего…
  Ой.
  А не я ли, часом, все это устроила?
  Спокойно, Саша. Только не грузись.
  Я что-то такое думала про маски, было дело. Но, скорее всего, потому, что видела их по дороге на ритрит. В Бангкоке их уже носили, точно… Даже татуировщик был в маске. Впрочем, в Азии их всегда носят. Никогда теперь не узнаю, что и как…
  – Скажите, вы же бывший ученый? – спросила я.
  – Микробиолог, – ответил Ганс-Фридрих.
  – Что это за вирус?
  – Пока мало информации. Но похоже, отличается от плохого гриппа в основном хорошим пиаром. Под который всех обдерут как липку и спишут все, что украли. Серьезные люди сжигают бухгалтерию в мировом масштабе.
  – Что, они специально этот грипп запустили?
  – Нет. Но быстро поняли, как его запрячь.
  – И что, от него нет лекарства?
  – Есть, – ответил Ганс-Фридрих. – Называется red pill26. Но я не думаю, что Большая Фарма позволит…
  Я вспомнила кран с горячей водой на «Авроре» и улыбнулась. Red pill. Надо же, мужику столько лет, а до сих пор такой романтик.
  – А откуда он взялся, этот вирус?
  Ганс-Фридрих пожал плечами.
  – Биологический вирус – такая же программа, как компьютерный. Люди варят суп из летучих мышей, мышам это не нравится – и появляется мышиный код от людей. А люди потом вписывают его в свои программы кто как может… Я имею в виду, серьезные люди…
  – Серьезные люди, – сказала я веско, – слушают все эти конспирологические теории и тихонько хихикают.
  – Почему?
  – Потому что они знают, как обстоят дела на самом деле. А когда это знаешь, конспирология невероятно смешит.
  – Ну что же, – вздохнул Ганс-Фридрих, – конспирология так конспирология.
  Ну что же, подумала я, карантин так карантин.
  Он когда-нибудь кончится, верно? Наоми прилетит на Гран Канариа, я приеду туда же, остановлюсь в гостинице на дюне и мы втроем пойдем гулять. К этому моменту Германия, вероятно, уже возродится из пепла, поэтому Эухения побежит по набережной в свой бар поить немцев шампанским. А мы с Наоми останемся вдвоем, и все нестыковки двух реальностей исчезнут из моей памяти навсегда.
  Теоретически можно будет залететь и в Стамбул – Фрэнка я вспоминала с нежностью. Но, если совсем честно, зачем мне американский членовоз с сомнительными политическими взглядами, когда со мной будет Наоми, у которой ничего подобного просто нет?
  И не надо читать мне мораль из-за этих масок. Во-первых, с объективной научной точки зрения это никак не могла быть я. Во-вторых, я не хотела. В-третьих, Алексей тоже что-то такое говорил про BDSM-намордники. Прямо в каменное ухо, кстати.
  А в‐четвертых, пятых и шестых, никто не вправе меня упрекать, ясно? Вас вообще не должно было быть. Но вы есть. Я отстояла вас у вечности – и у черной пустоты небытия, и даже у последней окончательной невыразимости непонятно чего. Я это сделала.
  Если вы не поняли, это были хорошие новости.
  А теперь плохие.
  С этого дня вы живете в мире, созданном блондинкой. Правда, хорошей, доброй, искренней и передовой, и даже вполне себе духовно продвинутой – но не так чтобы запредельно умной. И не особо дисциплинированной. Короче, просто нормальной современной блондинкой. У которой, помимо всего прочего, бывают еще и месячные. Так что не обессудьте, если что-то пойдет не так.
  Некоторые мелкие косяки вы уже заметили. Думаю, будут и другие. В общем, скоро все узнают, что такое танец запасной бабочки Чжуан-Цзы, убегающей от Кота Шредингера в Траве Забвения.
  Каким он будет, мой прекрасный новый мир?
  Ну, если бы это зависело от меня… Пусть всем будет хорошо. Пускай все получат, что хотят – Хосе свою квартиру, Кендра свою революцию и так далее. Пускай вокруг станет меньше вранья, крови, человеческой боли – и кликбейтных заголовков, на которых делают бизнес разные мелкие бесы…
  Но надежды, если честно, у меня мало. Может быть, я старалась зря и весь мир превратится в один сочащийся кровью кликбейтный костер, на котором начнут варить по-крупному. Варщики, конечно, сварятся и сами. Но ведь и мы с ними тоже.
  Но когда это было по-другому? При Каракалле? Или, может быть, при Элагабале? А тысяча темных лет, которую отмолила у эонов его жена, давно прошла.
  В любом случае, один тридцатник я прожила. По древним меркам, почти старость. Ну а по новым – совсем еще юность. Поживем-пощупаем. Я не говорю «увидим» или «услышим», потому что особого доверия к тому, что нам говорят и показывают, у меня нет.
  А сейчас я могу ответить на самый главный вопрос.
  Если допустить, что все это было на самом деле, а не привиделось мне за одну долгую ритритную секунду, почему я все-таки это сделала? Почему позволила мрачному земному бардаку перезагрузиться – и не захотела в этот неподвижный совершенный абсолют?
  Наверное, просто потому, что это моя природная функция: воспроизводить наш невыносимый, злобный, смертельно больной, но все-таки такой милый местами космос, воспроизводить его несмотря ни на что – в новых глазах, готовых его увидеть, и новых руках, способных его коснуться. Плохо это или хорошо.
  Потому что Непобедимое Солнце нашего мира – вовсе не какой-то черный камень, который то ли был, то ли нет. Это женщина. Такая как я. Или Наоми, хотя у нее есть свои заскоки. Или ее сестра Эухения, у которой, к сожалению, ни одного заскока нет. Или как эта римская весталка с орлиным носом из моего сна.
  Мы все спасаем ваш мир. Спасаем его каждый день, просто вы не знаете. Даже тогда, когда не рожаем детей – а только уравновешиваем жестокую и тупую мужскую волю, мечтающую наделать во всем дыр, а потом разорвать все в клочья.
  И если время от времени мы начинаем светить не озверевшему патриархату, а друг другу, мы имеем на это полное и неоспоримое право. Даже не верится, что в наше время еще приходится кому-то это объяснять.
  Такие вот red pill blues.
  Эмодзи_двух_непобедимых_солнц_сидящих_в_обнимку_на_фоне_заходящего_в_дымку_желтого_карлика_класса_G2V_среди_бегущих_известно_куда_по_длинной_набережной_европейских_спортсменов.png
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"