Я закрыл книгу "Подножка, или Израильский кэгэбэ и переживший Холокост". Концовку книги рассылал по разным адресам, раздавал знакомым вокруг, последнее из раздачи положил в почтовый ящик в подъезде соседнего дома, пробежав по фамилиям на ящиках, выбрал одного, больше не было для раздачи.
А назавтра, поздним вечером, возвращался с уроков, а из этого подъезда вышел в темноту на меня Рафаэль Каценельбоген, ещё не поравнялись и сказал: "Как можно столько на одного?" И качал головой из стороны в сторону.
Реакция на разосланное была никакой, но на раздачу - удивила меня: нежданно вдруг жали мне руки в синагоге, в доме учения, на улице, больше стало улыбавшихся мне, кивавших головой. Я начал запоминать их лица, чтобы ответить тем же. Это была молчаливая поддержка, очень нужная, ведь нет не знающих, что за всем наблюдают и обо всём докладывают. Давая несколько листов, я добавлял "это о моей жизни". Почти никто не отказывался взять. В ответ я благодарно улыбался.
А тут, в темноте, слёзы нахлынули, и я не смог выговорить: "Это не всё". От волнения только кивал головой, жал его руки и пошёл к себе, а он пошёл молиться или учиться.
Дома сел у компьютера и написал название новой книги: "В подвалах кэгэбэ, книга последняя".
И начал писать.
В 1973 прилетели в Израиль. Были в зале ожидания для распределения по центрам абсорбции. Главный там распределитель сказал мне, что он дядя Лёвы. С Лёвой мы участвовали в одной маленькой, но опасной демонстрации с транспарантом, она оказалась для меня последней. От него не знал о дяде в Израиле, и услышать об этом было приятно. В летний зной тель-авивского аэропорта дядя был в пиджаке и выглядел одним из только что провожавщих меня в московском аэропорту.
От жары было плохо Любимой, она не жаловалась, чтобы не омрачать радость приезда. Она родилась с опухолью, и её, двухмесячную, облучили лучшим в мире советским атомом - всю, с головы до ног.
К дяде Лёвы у меня была маленькая просьба: нам нужно самое прохладное место. Мы знали, что Иерусалим в горах, там прохладно.
Неожиданная протекция Лёвы, ни тяжёлая болезнь Любимой не сработали - дядя ответил, что на сегодня у него нет ничего другого, кроме Гиват Ады. Если смотреть на карте, а нам показывали на ней и врали, как это хорошо и близко - вокруг Гиват Ады всё зелёное - низина, не как вокруг Иерусалима в горах - кофейного цвета.
Вдруг увидел равнодушными глаза дяди Лёвы и уговаривателей, его работников.
Между ними замелькала ухмылка одного из трёх чекистов, с которыми мне пришлось кантоваться в каком-то милицейском отделении, в последнем, перед выездом, задержании, чтобы еврейские демонстрации не мешали визиту товарища Брежнева в Америке. Молодые - они были из последнего чекистского набора, с высшим образованием, специально для нас, евреев. Чекист ухмылялся, слушая мой ответ на его вопрос, что я знаю о государстве Израиль. Мы сидели за шахматной доской, это он предложил сыграть партию, чтобы разговорить меня. Из-за моего полного незнания об Израиле, я мямлил что-то про киббуц, какой там рай. Чекист продолжал ухмыляться и встал, не хотел продолжать партию, в которой он вёл - общий счёт: два ноль в пользу того кэгэбэ.
В зале ожидания было много народу, все быстро покидали его. Мы остались до следующего дня.
Диваны были удобные - можно спать, были сладкие воды и какие-то сушки - можно перекусить.
Кроме нас были ещё семьи капризных.
Я боялся разговаривать с Любимой, только улыбался ей с моего дивана.
Успокаивал себя: дела житейские - ничего страшного.
Но и назавтра у другого распределителя не было для нас ничего другого, только Гиват Ада.
Я не мог больше мучить Любимую, и мы поехали. Нас привезли в маленькую деревеньку. Была середина лета, дневной зной и духота. Любимая держалась на остатках радости приезда и слабо улыбалась. Мы спустились в полуподвал, над ним ещё этаж, здание длинное с несколькими подъездами, напротив ещё одно такое здание - это центр нашей абсорбции.
Мы не успели присесть, прибежал испуганный распорядитель, что он напутал - нам отведены такие же две комнаты, но в другом подъезде. И мы перебрались в другой полуподвал.
Я не смотрел по углам, под потолок и по другим интересным местам - в те далёкие времена приборов наблюдения не было, но прослушивание было.
Стало понятно и с единственным местом для нас - Гиват-Адой: два часа до Тель-Авива и три до Иерусалима, на разных перекладных, по тем временам, сорок пять лет назад. Чтобы не просто было контачить, объединяться отказникам, демонстрантам, активистам, да без денег, телефона и без работы.
Стало понятно, что меня правильно оценили.
В последующие годы иногда, по случаю, я спрашивал израильтян, знают ли, где эта Гиват Ада. Никто не знал.
А чтобы было понятнее, что пришлись не ко двору, было и насилие. Видел побитого Хавкина. Первопроходец, не сто или пятьдесят лет назад, а для таких, как я. Спокойный и добрейший, устроил меня к себе на работу. Когда увидел его в синяках, рассказал, что трое полицейских били за какой-то пустяк.
Маленькая комната стала для дочки, а большая с кухней - для нас.
Мы присели. Любимая улыбалась и смотрела в пол, не дышала - что на улице, что в полуподвале, ей нечем было дышать.
Уже в первый день нас навестили московские друзья, которые вырвались раньше, на своей машине и в руках вкусные напитки и сладости.
После их позднего отъезда, Любимая рухнула на постель. Душ не помог, простыня под ней быстро стала мокрой.
Отменялось праздновать отъезд-приезд.
В следующие дни она с трудом доживала до вечера, после похода в продуктовую лавку долго сидела, привалившись к раковине, и вытирала пот на лице, шее, руках.
Вечером не было облегчения, и Любимая ложилась рано, долго устраивая измученное тело. Её слабая улыбка просила простить. Я целовал её лоб, и сказал: "Мне и так хорошо с тобой".
А на следующий день позвонил моложавый, его письмо из Израиля пришло за несколько месяцев до выезда, когда не было разрешения, и кто знает, что на уме чекистов. Писал он что-то доброе и приложил свою фотографию, а на голове кепка молодого Гаона из кинофильма, где тот много бегает и много поёт.
И мы встретились. Он был в той же кепке, как на фото, чтобы я мог признать его. Привёл к дому, у подъезда стояли молодые люди, они приветствовали его, чтобы я знал - есть присмотр.
В квартире, при входе, куча белья для стирки, чтобы пахло не преступлением.
Он посадил меня на тахту, налил вино в две рюмки, одну дал мне, я пригубил. Он сел рядом, прижался, расстегнул верхнюю пуговицу моей рубахи, сунул руку под майку и щупал соски.
Я не шевелился, и он отодвинулся.
В ближайший мой приезд в Тель-Авив из глухой провинции, куда меня загнали чекисты, его показали ещё раз на автобусной остановке: без гаоновской кепки, в приличном костюме, с престижным портфелем, он прошёл возле меня, сдержанно кивнул и вошёл в автобус, который сразу отошёл. Специальный автобус.
Показали, чтобы не думал плохо.
Глава вторая
Подруга одного из навестивших нас московских приятелей представилась, как работающая по трудоустройству новоприбывших в Бер-Шеве. Там было одно из предприятий авиационной промышленности, а у меня было высокое звание уволившегося от Туполева десять лет назад. Вместе решили, что надо попробовать в Бер-Шеве.
Подруга приятеля договорилась с кем надо о встрече. В назначенное время я сидел на этом предприятии за узким столом, точно напротив меня сидела подруга приятеля, она переводила моё на иврит и мне - на русский. За столом было ещё много народу.
У Туполева, при моём устройстве на работу, такого множества людей не было. Но как ещё один еврей, а их у Туполева было много больше процентной нормы, попал в бюро генерального конструктора - сталинского сидельца, не требует объяснения. Но требует объяснения моё увольнение от Туполева за десять лет до разрешения на выезд. Несколько дней заместитель генерального конструктора Роднянский, работал у Туполева и на шарашке, еврей, не подписывал еврею просьбу об увольнении - от Туполева не увольнялись. Да ещё еврей! Такого вообще не бывало. Да ещё с переходом куда? На завод санитарно-технических кабин? Проектировать унитазы вместо самолётов? Я никому не мог это объяснить. И себе. Ответ был у Всевышнего, который вёл меня: с моей секретностью отпустят только через десять лет, по тогдашним советским нормам кэгэбэ. Это совпало с моими демонстрациями за выезд.
К концу разговора всем за столом подали кофе. С первым глотком (подсыпали, гады!) меня повело, как никогда: мои два ботинка пытались обнять под столом туфли подруги приятеля, которая вдруг стала моей подругой. Туфли меняли позицию, но стол был узкий, и ботинки были в выигрышной позиции. Туфли сбежали первыми. За ними ушли все ботинки.
Под столом остались только мои ботинки.
Я стыдился смотреть на мою подругу-чекистку, когда она назавтра появилась у нас на своей машине - показать хоть что-то, не гнить же всё время в подвалах, как она сказала Любимой.
От стыда я не возражал чекистке. А Любимая отказалась, но подбодрила меня, поблагодарив её.