Аннотация: Пока человек чувствует боль - он жив; пока человек чувствует чужую боль - он человек.
АЛЕКСАНДР БАЛАШОВ
ЗАПИСКИ БЛУДНОГО СЫНА
(Из сборника "Прекрасное далёко", опубликованного на "Андронум", см. по адресу: https://andronum.com/avtory/aleksandr-balashov/)
Пока человек чувствует боль -
он жив;
пока человек чувствует чужую боль -
он человек.
Повесть о моём ровеснике
1.
Никогда не думал, что страх имеет свой вкус.
Во рту стало кисло, когда в моём тесном кабинете, заваленном гранками, появились двое в сером. Сначала я их принял за рядовых читателей нашей молодёжки. Или за жалобщиков, от которых в то время в редакциях газет отбоя не было. Но когда один из них развернул передо мной алое удостоверение с золотым гербом СССР на обложке, я будто попробовал на зуб дикое яблоко - кисло стало и во рту, и на душе.
- Простите, не понял... - сказал я, действительно не успев до конца дочитать название "конторы", из которой прибыли эти люди по мою душу.
- Следователь областного комитете государственной безопасности, - с сипотцой в голосе сказал "человек в сером". - Догадываетесь о цели нашего визита?
Сердце моё ёкнуло в дурном предчувствии, а во рту стало ещё кислее, будто я только что раздавил языком спелую клюкву.
- Ну, что мы читаем на сегодняшний день? Какие такие книжки? - спросил тот, кто удостоверения не показывал.
Я тоскливо посмотрел в окно, лихорадочно вспоминая, кому за последнюю неделю давал читать привезённые мною из Москвы книги.
Стояла невыносимая июльская жара, в запылённое редакционное окно на третьем этаже, выходившее на Студенческий переулок, совсем рядом с университетом, где я без единой троечки закончил филологический факультет и одновременно отделение журналистики (тогда это было явлением далеко не массовым, как в нынешние просвещённые времена), обречённо скреблась корявой веткой пожухлая рябина. Уже второй месяц в редакции "молодёжки" не открывали форточек - за городом, на болотах, которые от города тянулись по-над Волгой почти до самого Ржева, горели торфяники.
Ветер, прилетавший с горящих болот, гнал к нам едкий удушливый дым и запах гари. Телевизионное "Время", начинавшееся с подборок о досрочном выполнении пятилетнего плана, сообщало непривычную для уха "чернуху" - дикторы со скорбными лицами читали тексты о провалившихся при тушении пожаров бронетранспортёрах и даже о таком неслыханном ранее происшествии, как задымлении Москвы, столицы нашей бескрайней Родины. Задымили её наши торфяные болота.
Дым за окном напоминал мне кадры военного фильма.
Некто в сером пиджаке, который с каким-то особым форсом захлопнул красную книжицу перед моим носом, сказал, улыбаясь, но не очень весело:
- Горим, значит, брат! Горим...
- Торфяники горят за городом, а дым слёзы вышибает, - пытаясь скрыть свой страх, хрипло ответил я.
- Горим, горим, - повторил уже без улыбки пришелец с корочкой (век бы мне её не видать).
"Чего это он так на меня смотрит? И жмёт интонацией на слово "горим", с чего бы это, а? - подумал я, глядя на "серого".
Конечно, он не о пожарах на торфяниках... Что ему эти пожары и дымы - он не из пожарной охраны, пронеслось в голове. Он - следователь того самого комитета, чья аббревиатура состояла из трёх пугающих любого советского человека букв.
Я сразу догадался о причине их визита ко мне, новоиспечённому заведующему отделом пропаганды молодёжной газеты, но, как страус прячет голову в песок, старательно гнал эту догадку от себя прочь. Мало ли что могло привести следователя КГБ и его молодого помощника, этих Холмса и Ватсона, в кабинет газетчика? Может, какой материал о контрпропаганде принёс. Конечно же, принёс! Вот и улыбается не загадочно, а обычно. Как улыбаются люди. Как Христос учил - будьте просты, как голуби... И лицо у него самое обычное, не злое. И глаза меня не сверлят буравчиками, как у чекистов в Булгаковском "Мастере и Маргарите". Обычный, нормальный человеческий взгляд. И чего я так струхнул? Смешно, право... Нет, не смешно, скорее противно-кисло - будто вместе с клюквой и клопа во рту раздавил...
Моё другое я, моё внутреннее "эго" (ego по-латыни), врало мне напропалую, успокаивая меня. Ложь во спасение звучала примерно так: "Нечего тебе, стрик, бояться: у тебя папа - вчерашний особист, бывший армейский контрразведчик, подполковник советской Армии. Фронтовик с двумя орденами Красной Звезды и иконостасом медалей на груди... Чего тебе бояться? Тебе, такому талантливому, даже даровитому, год проучившемуся в аспирантуре и бросившего филологическую науку ради жизнеутверждающей советской журналистики, прошедшего армейскую школу печати сперва в "дивизионке" с традиционным названием "На боевом посту", а затем в окружной газете "Суворовский натиск", - чего бояться-то? Ты же всегда был законопослушным гражданином своей страны, а когда называл её "Совдепией", то просто шутил, не больше того... Ты же не диссидент какой-нибудь, протестующий против высылки из страны Солженицына... Какой из тебя - инакомыслящий? Просто - мыслящий человек. Да, мыслящий. Но не "инако", ибо любая власть, какой бы она ни была свободной на словах, всегда будет косо поглядывать на человека с опасным для неё клеймом - "инако". Ну, не герой, не герой!.. Один из миллионов конформистов, которые иногда предпочитают освежиться лёгким ветерком из форточки.
Но другой alter ego, всегда сидевший во мне глубже того, первого - оптимиста в розовых очках - уже злорадно нашёптывал в левое ухо: "Что, доигрался, милый?!. Вволю начитался своего "великого" Булгакова?.. Узнал, почём фунт свободы у записного антисоветчика Солженицына? Говорил же тебе и не раз, голова садовая! Теперь заплатишь по полной и за Мастера, и за Маргариту, и за "Раковый корпус", и за Библию, выпущенную, как и твои запрещённые любимые книжки, издательством "Посев" за кордоном нашей любимой Родины...".
- Запрещённые книги при вас? - глухо спросил пожилой следователь.
Я молча покачал головой.
- Советую выдать антисоветскую пропаганду добровольно, - сказал молодой, будто предлагал мне сыграть с ним в подкидного "дурака".
- Где Солженицын и Булгаков? - голосом, в котором появились стальные нотки, спросил "старшой".
- Вы имеете ввиду писателей? - спросил я, глупо улыбаясь. - Булгаков, к сожалению, умер... Солженицына никогда в глаза не видел...
- Да он дурочку гоняет! - бросил молодой и покатал желваки на татарских скулах, как это делали западные киногерои. - Давай собирайся, завотделом пропаганды.
- Зачем? - спросил я, не веря, что этот банальный сюжет из фильма посредственного режиссёра происходит именно со мной.
- В наш дом, - улыбнулся помощник следователя. - На Набережной Волги.
- На чёрной "Волге"? С вещами? - оттягивал я время.
Молодой снял с деревянного лица улыбку и звонко стукнул кулаком по моему столу. На пол посыпались прочитанные мною гранки из типографии.
- С вещами!
Уже в серой "Волге", в которой я ехал с оперативниками КГБ в их дом на Набережной Волги, старался вспомнить, кто последним брал в руки, читал, листал моё бесценное достояние, мою внутреннюю свободу, мою гордость, обернувшуюся такой бедой, - мои запрещённые книги. Кто стуканул в органы? Миша Петров? Он был первым, кто увидел, а потом взял почитать "Мастера", "Раковый корпус" и "Библию". Нет, это было давно, а гэбэшники узнали о моём криминальном чтиве совсем недавно...
Кто был последним?
Я грустно смотрел на вечерний город. У кинотеатра "Звезда", в котором когда-то перед тверичанами выступал Сергей Есенин со своими божественными стихами толпились люди - ждали "лишнего билетика" на какую-то громкую премьеру.
Память со скоростью света крутила туда и обратно свою тоже рвущуюся плёнку.
Кто же стуканул? Что им известно о моей службе в армии с Чернышовым? Что они знают о его матери? Что мне будет за эти книги, которые они называют "антисоветской пропагандой"? А если докажут, что их читали мои коллеги, тогда, что - за распространение "пропаганды"? Это статья. Путь в ад... Так кто же настучал в органы? Свои, чужие не предают.
Неожиданно я вспомнил, что четыре, нет - три дня назад в нашу "Смену" заходила Люська. Да-да, моя первая любовь и, можно сказать, моя первая женщина и гражданская жена - Люси. Так я её иногда называл.
"Так-так, теплее, теплее, - лихорадочно думал я, пытаясь успокоиться. - Ну, напряги, старик, свою память, не упусти ни одной детали, за которыми прячется сам чёрт". Молодой оперуполномоченный сидел справа от меня, сжимая моё запястье крепкими пальцами - будто уже наручник прицепил. Но я думал не о этих людях в сером, которые, если разобраться, просто выполняли свою работу. Ту самую работу, за которую государство им деньги платило. Я - вспоминал.
"Так, уже теплее... В кабинет вошла она, и в нос шибанул кисловатый запах перегара...Тогда я от неожиданности визита просто обалдел и не нашёл ничего лучшего как холодно спросить:
- Чем обязан, мисс или всё ещё миссис Люси?
Да-да, я так её всегда так называл - Люси, с ударением на последнем слоге. Она училась на истфаке, по специальности "преподавание истории на английском", не доучилась, шутя называла себя "свободной жрицей любви", была красива, не глупа... Но всё это осталось в прошлом, "кануло в Лету", как любил говорить наш преподаватель по античности.
Она очень изменилась за то время, которое, как я думал, разделило нас навсегда. Не было прежнего блеска, того женского обаяния, которое французы называют "шармом" - невзрачное платьишко сидело на ней мешковато, что называется, с чужого плеча. Глаза были густо подведены тушью, а под левым глазом через толстый крем тонального крема просвечивался синяк. И моё обращение к ней "мисс Люси" было явно не уместным.
- Чего смотришь? - спросила она, закуривая дешёвую сигарету. - Давно не виделись?
- Последний раз мы виделись, кажется, на вокзале, когда я в армию уезжал, - сказал я, не предлагая ей сесть. - Ты была с каким-то китайцем... Или малайцем.
- С Каримом, моим бывшим вторым мужем.
- Вторым? А кто же тогда был первым?
- Ты, - сказала она. - Я свободная женщина. Кого хочу, того и люблю. А кого не хочу, тоже люблю... По привычке. Тебя, например.
Что же я ответил ей? Ах, да... Я сказал:
- Ты хорошая актриса, я знаю, но не нужно переигрывать.
А что потом? Она что-то сделала потом, после этих моих слов... Да, она взяла две книги, лежавшие на краю стола, обёрнутые для "конспирации" в газету "Правда". Да, Библии на столе не было. Ей почему-то меньше всего интересовались мои коллеги и Книгу Судеб я отвёз домой.
На краю стола в тот день лежали "Мастер и Маргарита" и "Раковый корпус" - обе изданные "Посевом", издательством находящемся далеко-далеко от этих мест - за кордоном моей свободной Родины.
- Твои? - спросила она, открывая титульные листы.
- Мои, - кивнул я.
- Я не имела ввиду их принадлежность... Ты - автор?
Я хмыкнул, вспомнив, как расхвалила она моё "гениальное падение" мордой в снег в массовке на съёмках памятного нам обоим фильма.
- Не льсти мне, это уже не срабатывает. Дважды в одну воронку бомба не падает.
- Бывает, что падает, - задумчиво сказала Люси, листая мои книги. - О тебе папа как-то вспоминал. Ты ведь подавал большие надежды, год в аспирантуре проучился, статьи в "Учёных записках" тискал... Думали, вот-вот диссертацию накропаешь. А ты - в журналистику. Сидишь вот в своём кабинетике, не весть какой, а начальник.
Помнится, в этом месте я усмехнулся и посмотрел на часы.
- Никому не нужных диссертаций уже столько накропали, что не видел смысла ещё в одной... ненужной.
И вдруг, поменяв тон, как цыганка заканючила:
- Ай молодой, красивый начальник! Позолоти ручку! Скажу, что было, что будет...
- Что было, я из без тебя знаю. А того, что будет, не знает никто.
Она, прирождённа актриса, вновь надела чужую маску, подмигнула подбитым глазом:
- А ручку позолотить? Дай, начальник, барышне головку поправить.
- Очередной муж поправит... Зачем пришла?
- Прочитала в электричке про Торжок, Пушкина, пожарские котлеты... Ну, твой путевой очерк на полгазеты - вот и зашла по старой памяти. Я сейчас в Торжке торчу с одним придурком-наркоманом. А тяга к чтиву, особенно криминальному, не пропала.
Так, вот с этого места, как пишут в детективах, поподробнее. Я помню, что перед этой фразой взяла в руки со стола одну из моих книг. Какую? Не помню... Да какая разница! Она листала то одну, то другую книгу, думая о чём-то своём...
- А помнишь тот дом на Студенческом? - спросила она. - Совсем рядом отсюда, помнишь, как целовались с тобой на холодной печке, как занимались с тобой любовью в папином кабинете среди томов Ленина и Маркса, а? Я ничего не забыла...
- А я всё забыл. Вычеркнул из жизни. Не было тебя и этого кошмара...А того, чего не было, не вернуть. Так мне доктора посоветовали. Для здоровья.
Потом зашла Марго, секретарша нашего Ястребка, пригласила на срочную планёрку, которую в конце рабочего дня всегда собирает главред. Я извинился и начал выпроваживать Люську, чтобы закрыть кабинет на ключ. Я всегда запирал кабинет после того, как в нём появились книги, как я их называл, "опасные для здоровья".
- Значит, возврата не будет? - спросила она, возвращая книги на место. - Ты бы убрал, милый, криминальное чтиво куда подальше. Неровён час...
- Всё, некогда мне, уважаемая Людмила Павловна. Всё! Отдел закрывается.
И всё. И она ушла, а я, заперев кабинет отдела пропаганды молодёжной газеты "Смена", поспешил в редакторский кабинет на планёрку. Нет не всё. Она что-то сказала, недоговорила какую-то фразу, пока я возился с замком. Ах, да, она сказала:
- Как аукнется, милый...
Вот теперь - всё".
- О чём задумался? - спросил меня пожилой гэбешник, сидевший рядом с шофёром.
- Да так, - отозвался я с заднего сиденья. - Кино в голове кручу. Задом наперёд.
- Раньше нужно было думать, раньше, - назидательно сказал молодой оперативник, сидевший рядом и крепко сжав правое запястье, у самого шрама. - На зоне тоже фильмы крутят. "Чапаева" там, комедии всякие. Про заблудших людей в том числе...
Молодой его помощник, напряжённо сидевший рядом со мной, как посажённый отец, отозвался со странной для ситуации весёлостью:
- Во-во! "Джентльменов удачи" вчера смотрел. В "Звезде" премьеру крутили. Типичная комедия о заблудших...
- Разберёмся, джентльмен неудачи, - обернувшись ко мне, серьёзно сказал следователь КГБ, - кто ты: заблудший сын своего Отечества или осознанный враг социалистического государства?
В слове "враг" пожилой почему-то произнёс двойную согласную "Р", и звук получился тихо-рычащим, как у сторожевого пса, который только принюхивается к чужаку.
- Заблудший, заблудший, - эхом отозвался я. - Блудный сын отечества своего...
Видно, что обоим послышалась некая ирония в моём голосе, потому как молодой хмыкнул:
- Юморишь, парень? А дело-то нешуточное.
И я увидел, как его старший коллега кивнул головой, подтверждая слова напарника.
2.
После окончания университета, который ещё пять лет назад был пединститутом областного значения, я успел поучиться в аспирантуре, бросить её и устроиться корреспондентом молодёжной редакции областного радио, где меня и догнала повестка из военкомата. Призывная медкомиссия признала меня годным к действительной армейской службе по всем медицинским и конституционным статьям и восьмого ноября, сразу же после октябрьских праздников я с тремя парнями, окончившими иняз и овладевшими английским и немецким, должен был прибыть на сборный пункт - спортзал "Динамо" Пролетарского района. Именно оттуда, как нам авторитетно заявил мой отец, тогда ещё не снявший офицерских погон, нам предстояло отбыть к месту службы - в Москву.
- Будете в Москве служить, ребята, - сказал батя за накрытым столом за день до нашей отправки. Я с военкомом поговорил, он мой старинный приятель ещё по службе в Германии. Так вот, военный комиссар обещал всё устроить. На выходные, братцы, в увольнение, сможете домой ездить - на электричке. А что? Три часа - и дома.
Батя, устроивший проводы для меня и моих однокашников, рюмку, налитую до краёв старкой.
- Помните, братцы: русские - нация воинов! Помните...
Я увидел, как навернулась слеза на его голубом глазу. "Ну, вот, - подумал я. - Никак не справится с простудой, стареет солдат". Болезнь вторую неделю давала ему знать о себе. Батя трубно высморкался в платок, хотел что-то добавить, но закашлялся и выдавил из себя только одно слово:
- Помните...
Вспомнили. И не раз. Сперва, когда нас из спортзала, превратившегося на сутки в сборный пункт призывников, забирал "покупатель", старший лейтенант Малинка. "Покупатель", как называли военных, приезжавших из частей за новобранцами, мало бы похож на блестящего столичного служаку - тщедушный, как моя мама говорила, субтильный человек с усталыми серыми глазами, в замызганной шинели под цвет глаз. Из воротника жалко торчала худющая шея, на которой на растянутых резинках нелепо мотался зелёный форменный галстук.
- Мы в Москву едем, товарищ старший лейтенант? - спросил я, когда он нас вывел на платформу, с которой отправлялась электричка в столицу.
- На Москву! - хмуро бросил старлей, будто отдавал приказ о взятии столицы, и ещё раз озабоченно пересчитал нас по стриженным головам: - Так, Гамзолин, Васильев, Белов... Все в наличии?
- В полном наличии и в трезвом приличии, - весело отозвался кто-то из нашей компании.
- Отставить смех! - скривил рот Малинка. - Нужно отвечать по уставу: "Так точно!"
- Так точно! - хором грохнули мы, не сговариваясь. Нам, одногодичникам, то есть призывникам с высшим образованием, всё ещё хотелось шутить. Хотя я, как это делают знающие психологию партнёров игроки в покер, только делал весёлое лицо при невезучем раскладе карт и плохой игре. Я расставался не на год с "гражданкой", нашей привычной гражданской жизнью, я прощался со своей любовью. Я бы совершенно убеждён в её печальном конце. Но почему-то мой взгляд будто примагнитился к подземному переходу, откуда к московской электричке всё шли и шли мужчины и женщины, молодые и старые, счастливые и несчастные, как я, пассажиры.
Я ждал Люську, хотя боялся в этом признаться даже самому себе. Накануне у меня состоялся, как я считал, последний разговор на эту тему с отцом.
- Я рад, что наконец-то ты становишься мужчиной, - сказал батя, растягивая эспандер. Резиновые жгуты физкультурного снаряда звенели металлическими крючками, отец шумно вдыхал и выдыхал - будто паровоз выпускал из котла лишний пар.
- Я мужчиной стал именно с ней, - вставил я язвительно. - Ты же знаешь...
- С ней ты стал не мужчиной, - выдохнул отец, - а половой тряпкой. Теперь-то уж, думаю, одумался? Ты не вздыхай, не вздыхай, Ромео перезревший!..
- Я любил её! - почти крикнул я. - Да перестань ты греметь своим эспандером!
Он бросил снаряд в угол коридора, утёр полотенцем, висевшем у него на бычьей шее, вспотевшее красное лицо.
- Я ведь старый чекист, - без тени юмора сказал отец. - Я их насквозь вижу... Ты, дурак, до сих пор не понял, что этот Абрам и его дочурка, на которой печати уже негде было ставить, заранее уговорились...
- О чём ты?
- Да всё о том же! Она тебя в постельку уложила, до утра продержала, а поутру её папочка нагрянул... И тёпленьким в постельке дочурки за задницу взял. Ага, мол, попался, Дон Жуан хренов!.. Женись теперь, ежели честный человек...
Он зачем-то потёр полотенцем волосатую грудь.
- Знаю я их брата!.. Ещё с войны знаю! Они меня, мойши эти, в Восточной Пруссии чуть под монастырь не подвели... Нация такая...
Отец запнулся, не находя нужных слов для определения нации Люськиного отца.
- Какая такая нация? - бросил я в него тяжёлый взгляд.
- Такая!.. - сказал он. - Хитроманная... А ты не смотри на меня, как Ленин на буржуазию. Я тебе, дубина стоеросовая, с глазами и высшим образованием ещё... Я тебе добра, дурак, желаю! Потом спасибо скажешь!
- Антисемит неисправимый! - выкрикнул я.
Он засмеялся.
- Сталинист!
- Спасибо, - ответил батя. - Да, сталинист! Мы с этим именем в атаку шли - за Родину, за Сталина!.. А вот вы поднимитесь ли из окопа, а? Во что и в кого вы верите, хитроманы и битломаны волосатые?..
Я знал, кого батя называл "хитроманами". В то, что он, выпускник Киевского военного училища, отправленный на фронт вместе с другими молодыми лейтенантами в первые месяцы войны, в окопах не отсиживался, я нисколько не сомневался. И не плотный иконостас медалей, три боевых ордена об этом мне говорили. Просто характер у человека был такой... Совестливый, что ли. Такие, был уверен я, даже если боялись, всё равно со всеми поднимались в атаку - совестились отсиживаться или за чужими спинами прятаться. До августа сорок четвёртого батя служил и воевал в пехоте, а потом каким-то непостижимым для меня образом попал в "СМЕРШ". Была такая военная контрразведка, аббревиатура которой переводилась как "смерть шпионам".
"Мойшами" он стал называть всех мошенников, в погонах и без, после апреля сорок пятого. Мой будущий отец, тогда молоденький капитан, в Кёнегсберге задержал подозрительного немца с жёлтым кожаным чемоданом. Как он не раз рассказывал нам с сестрой, "носом почуял, что не простое это "гражданское лицо" - во-первых, возраст призывной, не древней старикан какой-нибудь, во-вторых, выправка офицерская... Глаза бегают, а чемодан ремнём к кисти руки притянут - руку легче оторвать, чем чемодан вырвать!"
В том чемодане житель Кёнигсберга вместе с каким-то барахлом пытался вывезти из разбитого в щебень города с кило золотишка и кучу разных женских украшений с драгоценными камушками. В кармане пиджака капитан нашёл у немца "Вальтер" с полной обоймой и какую-то бумагу с фашистской печатью. Он повёл подозрительного немца в особый отдел, но по дороге встретил лейтенанта Бронштейна и, как он говорил, "ещё одного Мойшу с ним". Те, узнав, что в чемодане, уговорили батю не спешить с описью драгоценностей. Мол, неписанный закон военного времени разрешает победителям подумать и о своей судьбе. А он уже со своим ординарцем Сашкой всё честно описал, занёс в протокол осмотра каждое колечко и серёжку с камушками и без. Бронштейн достал где-то две бутылки коньяку, американских консервов. Выпили за победу, закусили, а по утру, когда молоденький смершевский капитан проснулся - половины сокровищ не досчитался. Эта "недостача" чуть было не стоила ему трибунала, "чудом выкрутился" - ординарец Сашка, в честь которого меня и назвали при рождении, не выдал своего капитана, согласился подписать новый (минус украденное ушлыми лейтенантами) протокол осмотра чемодана, задним числом.
...В динамике вагона что-то заскрипело, защёлкало и дребезжащий голос машиниста завёл свою привычную "дорожную песню":
- Наш электропоезд проследует до станции Москва со всеми остановками за исключением Чуприяновка, Редкино...
- Кого вы там всё высматриваете? - спросил наш "покупатель", старший лейтенант Малинка. - Закройте окно! Не май месяц...
Я молча поднял окно, сел на место, подняв воротник пальто. Я думал о Люське, прокручивал в голове всё то, что на меня свалилось в тот год, когда меня позвала труба.
***
У "красавицы Люси", как называл Люську Беренштейн мой друг, одноклассник и однокурсник Сашка Манжаров, было всё, что сводит мужчин в любом возрасте. Она училась на истфаке, выбрав специальность, которая сегодня уже перешла в разряд ретро - "преподавание истории на английском языке". Все говорили, будто бы её при конкурсе семь человек на место "пропихнул по блату" её отец, Павел Александрович Беренштейн, доцент кафедры философии нашего университета. Впрочем, этого точно никто не знал, а слухами и сплетнями любая женщина, думал я, облеплена как кухонная липучка мухами.
И о чём тут было говорить, если при встрече с ослепительной блондинкой (плевать, что крашеной!), первой красавицей истфака, филфака и всех остальных факультетов вместе взятых, я начинал думать стихами и меня по ночам стала посещала муза из стихотворения Анны Ахматовой:
Когда я ночью жду её прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Люси была ведущей актрисой нашего знаменитого в ту пору театра "Студенческая лира". Ещё на первом курсе я написал для "Лиры" одноактную пьесу "Глазами студента", но её отверг противный тип с козлиной бородкой - доцент филфака Гладышев, курировавший студенческое творчество со стороны деканата. Однако уже на втором курсе моя юмористическая сценка "Экзамены по старославняскому" прошла на ура с небольшими цензурными купюрами бдительного куратора.
Вершиной успеха "Студенческой лиры" стала постановка пьесы Горького "Последние". Там Люси Беренштейн играла старуху. Учился я сразу на двух факультетах - на филфаке и на отделении журналистики. Честно скажу, перспектива стать сельским учителем, попав по распределению в тверскую тьму-таракань, меня не прельщала. Журналист - это тогда звучало гордо. Учился я легко, играючи, можно сказать. К тому же филологические науки существенно дополняли журналистику, которой я старательно овладевал на факультете общественных профессий.
По заданию редактора нашей многотиражки "Калининец" Лёни Слоневского я написал рецензию на эту постановку. Особенно, помнится, похвалил я именно старуху - уж больно походила она на мою андросовскую бабушку Наташу - тот же курский говорок, мягкое, фрикативное, "г", прямой пробор на седых волосах, походка "уточка"... Если бы не программка, в жизнь бы не узнал Люську в этом старушечьем образе. Многие студенты так и думали, что старуху играла Зоя Николаевна, наша старенькая преподавательница по древнерусской литературе. Зоя Николаевна так долго преподавала свой предмет, что наизусть выучила такой далёкий от современного студента шедевр, как "Слово о полку Игореве".
Я посмотрел "Последних" и стал первым и единственным рецензентом спектакля. Само собой я не мог не влюбиться в талант. Старуха в Люськином исполнении меня сразила: "Что почести, что юность, что свобода, пред милой гостьей с дудочкой в руке".
Рецензия пошла в печать под заголовком с "библейским уклоном" - "И последние станут первыми". Я так хвалил старуху, что Слоневский лишь покачал головой:
- Какая-то скособоченная в сторону няни получилась твоя, рецензия, старик... Где центральные персонажи? Где предчувствие революции?
- Какой революции? - пошутил я, тогда только что прочитавший фундаментальный труд самого молодого профессора в стране Игоря Кона "Социология личности". - Сексуальной?
Лёня только махнул рукой - "идите вы все со своей акселерацией и сексуальной революцией куда подальше!" - подписал гранку в печать.
Но льстивые уста начинающего журналиста не привели к желанному результату. Прославленная в многотиражке Люси не клюнула на сладкую наживку. Я знал, что Люська не свободна. Она была девушкой Володи Шурупова, студента спортфака, более известного в университете по прозвищу Вова Шуруп. Чемпион города и спортобщества "Буревестник" по спортивной гимнастике, Шурупов был высок, широкоплеч, уверен в себе и туп как пробка. Даже на лекции Вова Шуруп ходил в импортном спортивном костюме, который привёз из Болгарии, куда ездил с делегацией обкома комсомола. На скуластом лице носил он глуповато-самодовольную улыбку и считал себя неотразимым мужчиной.
Шуруп был немногословен, как все спортивные знаменитости. Но он, казалось мне, был лишь тенью ослепительной Люси, рыжей бестии с кошачьими зелёными глазами. Шуруп был её пажом, телохранителем и, как считали завистники, её любовником.
- Что ты, Саша, представляешь собой по сравнению с этим гамадрилом? - спрашивал меня Манжарик. - Чудовище и мальчик с пальчик.
- У кого это с пальчик? - взвивался я.
- У нашего милого мальчика...
Мой друг Манжарик, Санька Манжаров, меня явно недооценивал. Наличие такого соперника, как Шуруп, меня только раззадоривало.
- Не надо дразнить гусей! - предупреждал меня Виталька Хрусталёв, "сирота ржевская", как он себя позиционировал, выпрашивая у преподавателей на экзамене "четвёрочку на сухую корочку".
- Отобью! - упрямо твердил я.
- Знаешь, старичок, он одним ударом печень врагу отбивает, вырывает и съедает без соли.
- Всё равно отобью!
- Безумству храбрых... Сам знаешь, что и где им поют.
Провалившись с лестью в рецензии на спектакль, я подвалил к своей сокурснице Ленке Журавлёвой, которая, как она сама утверждала, была близкой Люськиной подругой.
Она подмигнула мне густо накрашенным глазом и сказала:
- Ты, знаю, поешь и на гитаре бряцаешь... Давай дерзай, менестрель!
Повод! Полцарства за него!..
Но поводом для знакомства, представьте, не стала даже моя коронная песня "Ржаной ветер", которую под свой же аккомпанемент то на гитаре, то на аккордеоне я пел под "портвейшок" в 102-й комнате студенческого общежития, где жили наши самые знаменитые факультетские поэты - Коля Рак и Виталька Хрусталёв. Поэты они были очень разные, но выпить и подурачиться вволю любили одинаково.
- Сто вторая отпадает, - сказал я, отвергая поэтический план своих сокурсников. - Вы подумали, господа гении, как она попадёт на наш мальчишник?
- Я её приглашу на свой как бы поэтический вечер, - сказал Коля Рак.
- Ну, Рак, ты - дурак! - тут же вступил с ним в дискуссию Виталик Хрусталёв, никогда не соглашавшийся с мнением конкурента. - От твоих стихов не только канарейка сдохнет в клетке - все артисты нашего негорелого театра от смеха перемрут. Тогда отвечай перед её могущественным папочкой. А мне тому ещё диалектику Гегеля сдавать...
Тогда я подкатил к нашему любезному декану Андрею Яковлевичу Троицкому, которому на каждый День Победы, я неизменно аккомпанировал на рояле в актовом зале "Тёмную ночь". Декан наш воевал на Отечественной, о войне рассказывать не любил, а песни тех лет пел с большим чувством, иногда до слёз в своих глубоко посаженных глазах.
- Андрей Яковлевич, возьмите меня на общеуниверситетский смотр самодеятельности, - взмолился я. - Век буду вам "Тёмную ночь" играть...
Троицкий приспустил очки на нос, смерил меня взглядом и развёл руками:
- Смотр в прошлом месяце прошёл. Теперь жди. Год.
- У-у, - по-волчьи взвыл я.
- Чем хочешь удивить? Новой миниатюрой?
- Спеть хочу.
- Что спеть?
- Свою лебединую песню, - пошутил я. - Гимн свободе - "Ржаной ветер".
- Ты это того, - сказал Андрей Яковлевич, - без диссидентства, пожалуйста.
- Что вы, что вы! - поспешил заверить я. - Мой "Ветер" он о внутренней свободе. Чистый экзистенциализм, короче.
- Ну-ну, - кивнул декан и, обойдя меня стороной, направился к своему деканату. У двери он обернулся и, что-то вспомнив, прогремел басом на весь коридор:
- Да, ты к Гладышеву подойди. Он бардов курирует. Говорят, авторов-исполнителей для концерта авторской песни ищут.
До гробовой доски буду помнить, как дрожал мой голос, когда я, ища глазами Люську, страдальчески выводил, не попадая в тональность:
- Проходит жизнь, проходит жизнь,
Как ветерок по полю ржи...
Но "Ржаной ветер" Люську не заинтересовал. Найдя её глазами со сцены (маячком послужила её копна огненных волос возле стриженой "под ежа" головы Шурупа) увидел, как Люська зевнула, даже не прикрыв ладошкой рот.
...Время шло, а повода для знакомства как-то не находилось. Коля Рак, переживая за мою неразделённую любовь, достал пластинку Адамо и крутил на всю катушку "Падает снег". Непонятные французские слова ложились мне на сердце так грустно и светло, что хотелось плакать.
Вскоре любовную тематику отодвинула сессия. Начались зачёты, потом экзамены, потом долгожданные каникулы... И только в крещенские морозы, когда на заснеженной Волге за городом, под селом Городное, где великая русская река была пошире, чем за у Ворошиловки, где я жил, случилось то, о чём я так остервенело мечтал почти полгода.
Там, где река напоминала режиссёру Витторио Де Сики "Сталинградскую Волгу, знаменитый итальянец совместно с "Мосфильмом" снимал свои "Подсолнухи". В главных ролях - Марчелло Мастрояни и Людмила Савельева. И мы, студенты - в массовке.
При наборе статистов, как бы сейчас сказали, "кастинге", я очень переживал, что не подойду по каким-то параметрам. Но я был тогда худ, носил короткую тёмную бородку и помощница режиссёра коротко сказала:
- Годишься, парень!
Так я был принят в массовку вместе с другими везунчиками нашего университета. Играть пришлось в малюсеньком эпизоде: разбитый на голову взвод итальянских солдат бредёт по снежной целине, замерзая в снегах России. Снимали три дня. В морозный день нам платили 5 рублей за съёмочный день. Если было теплее двадцати градусов, то - по три рубля. При месячной стипендии 28 рублей наш киношный приработок был весьма кстати.
Я играл самого замёрзшего, полумёртвого итальянца, заброшенного судьбой-злодейкой воевать на стороне Гитлера. Роль у меня была самой сложной из всей нашей массовки: я должен был в конце эпизода упасть так, чтобы падение понравилось великому режиссёру. Четыре прогона прошли впустую - без камеры. Но уже репетиция и снег по колено лишил наш взвод последних сил. Мы взмокли на крещенском морозе. Ребята взмолились: "Сашка, гад ты последний!.. Упади, чтобы этот гений был доволен!"
Декан Троицкий для всех желающих "поболеть" за своих, факультетских, "артистов" выбил университетский автобус, который вместе с нами возил на съёмочную площадку зевак (благо у многих ещё не закончились каникулы). Среди "болевших" за "своих" была и она - Люська. Странное дело, но в Городном, за канатом, отделявшего зевак от нас, артистов, стояла она, самая приметная и вызывающе-прекрасная - в кроличьей шубке, белых сапогах и алых варежках. Но самое главное - без своего верного телохранителя. Сердце моё ёкнуло и упало, будто в предчувствии беды, а не романа.
За холостыми прогонами, чтобы зря не мёрзнуть, Люська наблюдала из автобуса, а на пятом прогоне, где я, уже не играя, а, угнетаемый чувством вины перед остальными товарищами-итальянцами, нелепо подпрыгнул и больно ударился о уже утоптанный снег. Вдобавок неудачно упал на бутафорскую винтовку, ствол который чудом не сломал мне пару рёбер.
Режиссёр, восседавший в тулупе на стреле операторского крана, прогнусавил в микрофон:
- Грацио!
Оператор поднял вверх большой палец и белозубо улыбнулся мне во весь рот.
Я же, лёжа в снегу и корчась от настоящей, а не киношной боли, видел, как захлопала она красными варежками. Красные пятна ещё долго стояли у меня перед глазами.
Потом, в жарко натопленной деревенской столовой, где за дружеским ужином мы уплетали за обе щеки щи крестьянские и киевские котлеты, приготовленные для "дорогих итальянских гостей", она подошла ко мне, усталому, "на голову разбитому" от дублей и выпитой "для сугреву" водки, и сказала, как равный равному:
- А знаешь, ты гениально упал... Не каждому дано так падать.
- А давайте продолжим вечер у меня? - предложила Ленка Журавлёва, тоже восхищённо посматривая в мою сторону. - Моя хозяйка в деревню уехала...
- Идёт, - сказал я.
- Не идёт, а едет! - засмеялась Люська. - Сейчас мы поедем пировать к Ленке. - Меня зовут Люся. Как тебя зовут, я уже знаю. Собирайся, нас один мой знакомый на "Волге" обещал подбросить.
"Шуруп!" - мелькнуло у меня в голове. Но Люськин знакомый был мне совершенно не знакомый. Какой-то начальничек средних лет в финской дублёнке и ондатровой шапке. Он масляными глазами смотрел на Люську и бормотал только одну фразу: "В любую сторону твоей души! Куда прикажите, королева?". Но довёз нас только до Советской.
- Ой! - вздрогнул он. - Совсем забыл... На совещании ждут.
Я был несказанно рад, что этот стареющий фат выпал из нашей кампании.
- Вот, мецената лишились, - вздохнула Ленка.
- Ничего, - сказал я. - У тебя чай есть?
- Грузинский, - кивнула Журавлёва.
- А какой ещё бывает? Грузинский, конечно.
У частного дома с трубой и под железной крышей, что жался к забору на Студенческом переулке, где квартировала Журавлёва, нас жал неприятный сюрприз - Шуруп с нагло-глупой улыбкой на лице стоял под фонарём. Мороз ему был ни по чём. Он только приподнял воротник своего верблюжьего пальто и поглубже надвинул вязаную шапку. Улыбка Шурупа не предвещала мне ничего хорошего. Но я, упрятав свой страх куда подальше, был готов на любую жертву.
Жертвы не получилось. Люси первой подошла к Шурупу, поцеловала его в щёку и что-то тихо сказала. Шуруп замахнулся на неё открытой ладонью, но тут подскочил я и он ударил меня. Не очень сильно. Но было достаточно, чтобы я полетел головой в сугроб.
- Я и ухожу, как ты просишь, - сказал он и дважды поддал мне ногой.
Ленка Журавлёва заверещала:
- Что ты делаешь, гад!..
Из моей губы на белый снег тонкой струйкой лилась кровь. Он дал мне подняться.
- Я не в твоей весовой категории, - сказал я, сплёвывая ему на ботинок. - Пойдёмте, девушки, я вас провожу...
- Вижу, что дохляк, - бросил мне в спину Шуруп. - Но теперь, видно, твоя очередь. Хрен с вами!
До государственного гимна, который сигналом моего отхода зазвучал из радиодинамика ровно в 24-00, мы целовались с Люськой на холодной печке, а Ленка, глядя в пятачок на замёрзшем стекле, который она оттаяла своим горячем дыханием, громко шептала, разговаривая как бы сама с собой:
- Слышите, влюблённые, снег как скрипит! Уж не Вова ли Шуруп ли под окнами ходит? Жалко мне чего-то Шурупчика, ребятки...Ох, как он мне на первом курсе нравился, гад такой!.. Умирала по Шурупчику.
И она, как мне показалось, всхлипнула.
Пока я надевал ботинки, чтобы из последних сил рвануть к ТЮЗу, откуда в это время отходил последний трамвай, идущий в мою сторону, Ленка и Люси переговаривались за чаем на малюсенькой кухне хозяйки.