Аннотация: Загляните в жизни белых русских в Нью-Йорке полвека назад, послушайте о чем они говорили.
A. A. Bogdanov copyright (C)2025 World Rights. Рассказы поручика Шингарева. 7,300 words
All rights reserved. No part of this book may be reproduced, stored or transmitted in any form and by any means without written permission of the author.
Загляните в жизни белых русских в Нью-Йорке полвека назад, послушайте о чем они говорили.
Рассказы поручика Шингарева
Начало 1980-х годов, США. В квартире одного из стoлетних доходных домов на западной стороне верхнего Манхэттена находилиcь два человека - молодой и старый.
Внутри было пыльно, затхло и набито старьем, которым уже никто не пользуется. Oдежда, книги и белье брошены как попало; неразбериха и кутерьма господствовали по всей анфиладе комнат. Здесь царил холостяцкий беспорядок, говорящий об отсутствии в доме заботливой хозяйки, у которой есть время и желание убирать. На мебели осел слой пыли, стекла никогда не протирались, скатерти на столах давно отсутствовали. Но мелкие огрехи эти не умаляли достоинства просторной, комфортабельной, четырехкомнатной квартиры. С высоты третьего этажа из панорамного окна гостиной открывался захватывающий вид на могучий Гудзон, стремившийся в океан. Огромным красным шаром ослепительное солнце садилось за рекой. Поверхность ее спокойных прозрачных вод отражала выцветшее от жары тускло-голубое небо, поросший зеленью противоположный берег, где раскинулся соседний штат, и исполинский многоярусный металлический мост, сооруженный невдалеке и соединяющий оба региона, Нью-Йорк и Нью-Джерси в одно нераздельное целое. Заканчивался день, на другой берег уже упали вечерние тени, в небе показался молодой месяц и за рекой в окнах жилищ стали вспыхивать огоньки.
Я потянулся и зевнул. Мне наскучило любоваться закатом над Гудзоном; между тем в квартире становилось темнее. Очертания предметов расплывались и превращались в незнакомое нечто. Сумерки всегда были моим любимым временем суток, они навевали на меня мечты. Сумерки - это граница между мирами; краткая грань между днем и ночью. Скрестив руки на груди, я погрузился в размышления. Неширокая улица, на которой находилось старое здание, где мы проживали, называлась Форт Вашингтон Авеню. В добротных семи - восьмиэтажных строениях, которые образовывали эту улицу, когда-то проживала буржуазия. Несмотря на то, что до Бродвея было рукой подать, где веселье никогда не стихало, здесь не неслась нескончаемая лавина автомобилей, не сияли ослепляющие рекламы, не гремели акустические системы. Здесь было неярко, тихо, уютно и провинциально скромно. Однако все меняется и в мире наступили пугающие перемены. Тридцать лет назад в страну начался массовый въезд мигрантов. Уступив натиску чуждoй населению страны человеческой массы, буржуазия ушла в отдаленные кварталы. На оставшейся без надлежащего присмотра территории резко выросла преступность. Шум и гвалт, многолюдье и мешки с мусором, пластиковые бутылки и алюминиевые банки, во множестве валяющиеся на тротуарах, заменили чопорный порядок уехавших буржуа. Pайон оказался заселенным толпами приезжих со всего мира, в основном южно-американской беднотой. Мы, попавшие в США в 1980-ом году, к этому привыкли, не знали ничего другого и воспринимали такой кавардак как должное. Нo несмотря на языковый барьер, с соседями мы дружили.
Очнувшись от мыслей и встряхнув головой, я повернул выключатель на стене и направился на кухню к своим прерванным кулинарным занятиям. Из единственного окна небольшого помещения видно было не так уж и много. Напротив простиралась высокая, глухая кирпичная стена; но если бы какому-нибудь чудаку взбрендило высунуть голову из окна и сильно изогнуть шею, то он мог бы разглядеть Форт Вашингтон Авеню и автомобили, изредка cнующие вдоль нее. Многоэтажный гараж, разместившийся на другой стороне проезжей части, заслонял вид на широкий, безмятежный Гудзон, скрывая последние лучи заходящего солнца. Но здесь у нас сиял электрический свет; было жарко, чадно и трудно дышать. Я вытер свой вспотевший лоб и глубоко вздохнул. Мне только что исполнилось 32 года, недавно я совершил свой удачный побег за границу и теперь обвыкался в США, размышляя о содеянном и об оставшихся в Москве. Днем и ночью тоска раздирала мое сердце, но слез в глазах не было; все переживал внутри. "Ничего, отобьемся" упрямо тряхнул я головой и, утешая себя надеждами, вернулся к своим несложным процедурам. Я поправил ломтики картофеля, жарящегося в подсолнечном масле, убавил огонь под сковородкой и повернулся спиной к газовой плите. На столе, накрытом на скорую руку, стояла нехитрая закуска, едва достаточная, чтобы утолить голод и распить четвертинку водки. Когда я раскупоривал жестяную банку с ветчиной, вошел хозяин квартиры Андрей Никифорович Шингарев (ФИО изменены). Носил он консервативную пиджачную пару и белую рубашку с неброским галстуком, на ногах неизменные черные полуботинки. Увидев, что угощение готово, он помолился на икону в Святом углу, присел на свой любимый стул и стал разливать водку. Должен заметить, что к концу своей феноменальной жизни внешность Андрей Никифорович приобрел впечатляющую. Волосы у него были короткие и седые, глаза светло-серые, с твердым, прямым, буравящим взглядом, от которого становилось не по себе; лоб в глубоких складках, по бледному лицу протянулась к вискам и шее густая сетка морщин. Но хуже всего был косой рваный шрам, пересекающий его нос и правую щеку. Он придавал дедушке обманчиво зловещий вид, хотя в действительности, дедушка был добрейшим существом и по вечерам играл сентиментальные вальсы на скрипке, которую после войны привез из Германии. Дедушке шел 82-ой год. Он был завидным лошадником, при случае ездил верхом, не утратил боевой дух и потому носил, необходимые в Нью-Йорке средства самозащиты: трость с длинной шпагой, спрятанной внутри, и в правом кармане плаща пластиковую реплику нагана. Этот факт, известный всем его близким и домочадцам, вызывал особенный ужас у его взрослой дочери Александры, проживающей с семьей в небольшом городке на той стороне реки. Бравый Андрей Никифорович не скрывал своих решительных намерений и когда разговор касался роста преступности и пределов необходимой обороны, Александра хваталась за виски, закатывала глаза и шептала: "Ну, как это возможно, папа, шпагой насквозь проколоть живого человека! Ведь ему будет очень больно и это огорчит его маму!" На что закаленный жестокостями Гражданской войны и перебивший множество красных Андрей Никифорович бодро отвечал, "Поделом мерзавцу! Пусть зарабатывает на хлеб честным трудом!" На этом дискуссия, как правило, заканчивалась и присутствующие возвращались к обсуждению невинных домашних тем. К счастью Александра редко навещала своего отца, сегодня ее тоже не было и никто не мешал нашему дружескому возлиянию.
Разом подняли стопки, чокнулись, выпили и закусили; затем надолго замолчали, прислушиваясь к нутру. Прошла минута, другая, третья и мы разлили еще по одной. Андрей Никифорович первым нарушил молчание. "Вот ты, Kоля, сбежал сгоряча," затронул он тему моего побега из СССР. "Зато ты получил свободу." От неожиданности я поперхнулся, "Что сделано, того не вернешь. В ЦРУ мне сказали: "Вы правильно сделали, но поймете это не сразу. Потребуется 2-3 года."" Я всплеснул руками. "Пока ничего хорошего. Семью сюда не вытащить. Мне остается только шагать вперед." Стараясь успокоиться, я перевел взгляд на окно. Cнизу, через поднятую раму из темнеющего двора доносились ритмичные звуки самбы. Там на асфальтовом пятачке, пользуясь последними часами воскресного дня, стучала каблуками и лихо отплясывала латиноамериканская молодежь. Следуя обычаю своей простодушной родины обитатели окрестных домов, все смуглые и в праздничых одеждах, высыпали на тротуар. Они негромко переговаривались и наслаждались теплым, сухим вечерним воздухом. Сценка была живописная. Напротив, возле отворенного пожарного гидранта молодой мулат, обнажившийся до трусов и явно позируя перед случайными зрителями, намыливал свое мускулистое тело. Хлещущая струя воды образовала большую лужу и далеко растекалась вдоль мостовой. Стоявшая неподалеку группа жгучих местных красавиц в длинных платьях, облегающих их молодые прелестные формы, старались не замечать этого распрекрасного кавалера, но он, ощущая на себе их потаенные взгляды, торжествующе улыбался. Возле кирпичных ворот, ведущих в наш двор, 80-и летний есаул казачьего атамана Краснова, один из моих белогвардейских знакомых, дряхлый, но не утративший военной выправки старик, изъяснялся на ломаном английском, помогая себе жестами и выпячивая пальцы, с пытавшемся его понять полуграмотным пеоном из Эль-Сальвадора. Общение не получалось, пеон морщил брови и хватался за голову, обе стороны выглядели расстроенными и теряющими интерес, пока наконец не выдохлись и не разошлись по своим жилищам до следующего дня. "Великий город Нью-Йорк," с теплотой подумал я, "знает как приютить бедолаг со всего мира. Потому-то все стремятся сюда, надеясь найти новую лучшую жизнь." Я слегка покачал головой. "Ничего, прошагаем," с самоуверенной бравадой ободрил я себя, хотя был таким же бездомным голодранцем, как и публика, танцующая внизу на тротуаре. Повернувшись лицом к хозяину квартиры, я заметил, что дедушка сидит полузакрыв глаза и о чем-то грезит. Похоже, что он весь погрузился в прошлое. Перед ним стояла начатая бутылка водки и несколько тарелок с разнообразными закусками. Мне показалось, что он уснул. Я вздрогнул, заметив неожиданное движение его рук. Старик оклемался и сидел прямо, суровый взгляд его был устремлен вдаль. "Вот этот золотой перстень с алмазом," голос его зазвенел и наполнился сталью, "пожаловал мне Государь Император в 1914 г., как первому раненому в Большой войне." Андрей Никифорович любил эту тему и нередко возвращался к ней. Крупный бриллиант на его пальце сверкнул, как звезда первой величины, по стенам побежали зайчики; ослепленный, я прищурил глаза. В прошлом не раз он рассказывал подробности за что получил эту награду и как прошла торжественная церемония на плацу, о своем детстве, прошедшем в поместье под Полтавой, о сборе ягод и об охоте в фамильных угодьях, о посиделках в сумерках на террасе, о забавных обычаях своей большой семьи, о грандиозных губернских балах и даже о революции 1905-1907 гг., гром которой докатился и до их сельского захолустья на Украине и по его мнению, послужил предтечей военных действий на Дальнем Востоке. "Когда Государь призывает своих дворян на войну, то каждый должен явиться на сбор и, непременно, с полною силой; конный, людный и оружный!" нередко цитировал он своего батюшку. В такие моменты голос Андрея Никифоровича становился низким и свирепым, в глазах сверкали молнии; он взмахивал наотмашь, словно саблей, своей правой рукой, как бы нанося беспощадные удары врагам монархии. С благоговением повествовал oн o том, что в возрасте 16-и лет ему довелось присутствовать в Московском Кремле во время посещения Августейшей Семьей молебна в Успенском соборе. В то время юноша числился в кадетском корпусе и в числе других был включен в охрану Царя. Площадь не вмещала огромное количество желающих приветствовать Его Величество и его близких. Давка была неописуема, но и воодушевление было огромно. Тысячи людей терпеливо стояли плечом к плечу, некоторые вскарабкались на фонари, а другие влезли на постаменты - все хотели узреть помазанника Божьего. Андрею Никифоровичу удалось рассмотреть только великих княжон. Одетые в белые скромные платья, в открытых экипажах, влекомые статными породистыми лошадьми, царевны взмахами изящных рук отвечали на приветствия ликующих подданных. Отряды солдат с трудом держали оцепление, охраняя проход. От возгласов Ура и Слава, закладывало уши. Восторг охватил юного Андрея Никифоровича. С винтовкой в руке он подпрыгивал на месте выше всех и, задрав голову, орал громче всех. Внезапно, экипаж поравнялся с ним и одна из великих княжон указала своей сестре на усердного солдатика. "Какой смешной," показалось ему прошептали губы царевны. Мгновенный контакт с ними оборвался, но остался в его памяти навсегда. Экипаж покатился дальше. Ни о чем не догадываясь, царские дочери последовали вперед, навстречу своей страшной судьбе. Вскоре площадь опустела и кадеты вернулись в казармы. "Не могу понять," возмущался Андрей Никифорович шестьдесят лет спустя после расстрела Романовых, "как такой верноподданный народ, усвоивший с младых ногтей, что защита престола и отечества есть священная обязанность каждого русского, примирился с казнью невинных агнцев. Более того oн позволяет большевикам делать с самим собой все, что угодно, и никогда не посмел восстать против их сатанинской власти." Потрясенный рассказом, я надолго замолчал. Летели минуты, чайник на плите давно закипел, но мы сидели, погруженные в мысли. Часы на стене неторопливо отбивали ускользающие от нас минуты. "Вот ты давеча спрашивал, почему мы не победили красных и потерпели поражение?" Дед тяжело вздохнул. "Случилось так, потому, что мало нас было. Справедливую цель войны народ не понял, а грабить желал и не хотел возвращения законных владельцев. В противном случае крестьянам пришлось бы расстаться с с присвоенным добром." Он вздохнул и покачал головой. "В результате в наши ряды почти никто шел." Такие рассуждения я слышал не раз; ностальгия охватывала старика, он выкладывал массу нигде не опубликованных фактов, запечатленных в его объемистой памяти и потому я очень любил эти отрывочные, но задушевные реминисценции. Какое счастье, дедушка начинает свое очередное повествование! Едва дыша, я обратился вслух. "Зимой 1920-го года прижала нас красная сволочь к городу Новороссийску и отступать нам некуда. Куда глаз хватает море раскинулось; волны плещутся до горизонта; а с тылу и с флангов у нас ледяная пучина ярится, не дает нам проходу и в злобе о камни бьется. Сгрудились мы на мысу. Tак быстро драпали, что буденновцев далеко обогнали, однако слышно как вдалеке их артиллерия бьет и аэропланы стрекочут. Голодные, холодные и уставшие, горячего мы месяцами не видели, да нам уже все равно - конец наших жизней приходит, густо набились мы на этот последний, покрытый тающим снегом, клочок земли; отступать нам некуда - вокруг безбрежная стихия. Так простояли мы всю ночь спешенные; люди и кони вплотную; рук не поднять, ногами не пошевелить. Луна в небе светит, ветерок задувает, вороны, как нечистая сила, в темноте носятся, а мы друг к другу прижались, оружие свое не достаем, биться невмоготу, смерти ждем. Иными словами, капитуляция полная! Дайте нам умереть! Часы тянулись один за другим, сон не сон, остекленел я, только слышно, как в темноте прибой в берег колотит, накатывает и жалобно булькает, камни долбит и в души наши стучит. Вспоминалась жизнь моя - награды за доблесть, пожалованные Его Императорским Величеством; еще поместье наше в Полтаве привиделось, елка рождественская со свечами, балы в главной зале, оркестр на балконе, без конца играющий мазурки и полонезы, и невеста моя, красавица Лидочка, дочь богатейшего предпринимателя и финансиста губернии, в пышном голубом платье и вся усыпанная бриллиантами. Меня тогда все поздравляли, счастливчиком называли, да вот как вышло." Дед замолчал, но головы не опустил и смотрел поверх меня, как будто разглядывая призраки, явившиеся ему из далекoго прошлого. "Все люди, которых я в жизни встретил, как живые предстали передо мной, со всеми я попрощался, у всех перед кем согрешил, прощения испросил. Не помню, что мне еще тогда причудилось - замки воздушные вздымаются в синеве; парусные корабли плывут в облаках и сладкозвучные волшебные птицы в райских садах порхают - нo время прошло и потускнели видения, светать стало быстро и до рези в глазах, да так ярко, что слезы закапали. Солнце из-за гор поднялось, лучами своими море позолотило, а нам волны те от ужаса густой кровью кажутся. Мы в скорбной тоске стоим, смерти ждем, но безносая в прятки с нами поиграть вздумала - в отдаленном лесу у подножья гор костлявая притаилась - там остроголовые всадники меж заснеженных сосен замелькали! Глядим, вдалеке броневик затарахтел, в нашу сторону направился, но близко подъехать не решился, пострелял издали из пулемета, ни в кого не попал и восвояси укатил. Опять тишина навалилась, опять ожидание, опять неизвестность нас мучает. Полк калмыков среди нас был, наши лучшие верные союзники, и они окаменели. Стоят с закрытыми глазами, головы к гривам коней прижали, Будде молитвы бормочут, дышут тяжело. Время идет, солнце за полдень перевалило, припекать стало, ничего не происходит, а мы все ждем и ждем, когда смерть нас настигнет. И вдруг, как загрохотало, как загремело, как застрочили пулеметы, как завыли аэропланы. Сверкая саблями, на нас по степи тучи красных всадников поскакали, а за ними броневики поспевают. Барон фон Плиссен, одногодок мой, говорит, "Биться надо, Андрюша. Командуй, ты выше меня в звании, строй ряды!" Да, разве успеешь?! Лава летит, шашками крутит, воздух свистит, грунт под ногами трясется. Калмыки, наши верные союзники, ближе всех к атакующим оказались, потому-то они первыми в мясорубке полегли. Они не оборонялись, смерть приняли безропотно, но с честью, только лица локтями закрывали, чтобы сабельных ударов не видеть. Никогда такого не забуду. Сталь в воздухе кругами ходит, свистит, блещет и искрится, черепа человеческие надвое колет, из них кровь да мозги брызжут. В минуту буденовцы всех калмыков начисто порубили, только лошадей не тронули, так как по разумению красных, лошадь бóльшая ценность, чем человек. Трофеи беречь надо. Очень скоро и до нас черед дошел. Мы с бароном из револьверов отстреливаемся, да толк разве будет? Десятеро на нас налетели, трех мы с коней сбили, четверых ранили, двоих закололи, а один все же сумел прорваться к барону и вострой шашкой ему голову отхватил. Так он, несчастный целую минуту без кумпола стоял, на коня оперевшись. Фонтан крови в небо хлещет и брызги алые оседают кругом; потом медленно oн завалился и грянулся наземь. Тут и мой черед пришел. На меня они обернулись, рожи их усатые злобно раздулись; рванулся я в сторону, успел в ближайшего на бегу выстрелить, да споткнулся и упал. Меня в тот момент какой-то конник поперек спины наотмашь шарахнул. Не умер я тогда, в глазах почернело, но отвел Бог вражью руку, оставил меня Господь на земле мой век доживать, имя Его славить. Грохнулся я навзничь и мрак покрыл меня плотным саваном. Не знаю сколько пролежал я в беспамятстве, но очнулся ночью. Тишина, звезды в небе мерцают, волны о берег бьются, вокруг человеческие трупы лежат, а лошадей уже угнали. Голову я поднял, слегка пошевелился, вроде могу, боли в теле особой нет и сумел привстать на колени. Оглядел я картину побоища. В лужах крови отрубленные конечности вперемежку с черепами валяются и груды тел с вывороченными карманами по всему мысу навалены. Живой я! Понял, что я живой - целый и невредимый - только спина саднила после удара, но ничего, молодой и здоровый я был, само скоро зажило. Сразу не мог понять, почему я уцелел? Воля Божья спасла, конечно, без Нее никуда, но все же? Потом, когда осмотрелся, то разглядел шубу свою лисью и пальто брезентовое, которые я всю зиму с плеч не снимал. Всадник тот вчерашний, ишь какой гад, чтобы жертва его больше мучилась, не саблей рубил, а проволочным хлыстом со свинцовым шаром. Сабля гуманнее. От сабельного удара смерть быстрее приходит, сабля не рвет, сабля режет и глубоко впивается. Да, вот как Всевышний рассудил, ошибка у того краснопузого вышла. Выжил я, не прорубил он меня, только пальто и шубу мою просек. Очухался я, осмотрелся кругом и, чтобы барона фон Плиссена уважить, разыскал в темноте его голову, к шее приставил, шинелью накрыл, помолился за упокой души его и всех моих павших однополчан и крадучись, как тать, ушел с того проклятого места, где столько друзей моих полегло. Что дальше? Куда податься? Как жить? Решил я пробираться на Полтаву в свое поместье, хотя знал, что опасно это, но ничего лучше не мог придумать. И положил Господь Бог руку Свою на меня грешника, благополучно добрался я до родной Украины. Вывел Он меня к своим, к старорежимным, выправили "бывшие люди" мне документы на Захария Ферапонтьева, подмастерье в столярном цеху и так дожил я до Второй Мировой. К тому времени я уже у красных ротой командoвал, но это другая история. На сегодня, Коленька, все."
Прошла неделя, другая. Каждый день сталкивались мы в квартире - мельком, второпях, впопыхах - в коридоре, в прихожей, на кухне; оба погруженные в свою мизерную, повседневную борьбу за существование, оба занятые своими чепуховыми делами, но собраться за столом и обстоятельно поговорить - не случалось. Наконец, как-то дождливым осенним днем, какие нередко выпадают в Нью-Йорке, Андрей Никифорович неожиданно выпалил, "Когда разопьем бутылку, Коля?!" "Ах да, верно!" рассмеявшись, хлопнул я себя по лбу. "Мой черед покупать!" Я сдержал свое слово и вечером мы сидели в той же кухне; пили водку, закусывали бифштексами, овощным салатом и жареной картошкой. Окно в этот раз было закрыто, стекло усеивали капли дождя, танцоров, естественно, во дворе не было, а по нашей улице, выбрасывая из-под колес тучи брызг, проезжали редкие автомобили. Нам было уютно и тепло, оттого наш незамысловатый пир казался еще веселее. "Слышно что-нибудь из Москвы?" осведомился Андрей Никифорович, захватывая вилкой порцию квашеной капусты, которую он без остатка отправил себе в рот. Не желая отвечать, я невразумительно хмыкнул и продолжал жевать говядину. "В одиночку может и трудновато," не унимался дед, "хорошая, дружная семья всегда большая поддержка, ну а остальное дело наживное," не обращая внимания на мое молчание, загадочно изрек oн и мы чокнулись в третий раз. "О себе скажу, что про семью я много позже понял," продолжил Андрей Никифорович. "Каюсь, много я своей жене-покойнице," он перекрестился, "слез и огорчений причинил, сильно ревновала она меня." Он так разволновался, что у него выступили слезы. Промокнув увлажнившиеся глаза бумажной салфеткой, он начал новое повествование: "Проживали мы тогда в окрестностях Полтавы; гражданская война уже два года как завершилась. В результате кровавых побоищ мужики почти все перевелись, мужики редкостью стали, мужики друг друга из-за марксистской идеологии поубивали. B государстве в основном одни бабы остались; вот так война бедных русских женщин без вины наказала; супругов, женихов и любовников лишила. Озверели подруги наши, взгляды потухли, под глазами синие круги выступили, обличье и даже походка у них изменились, на затравленных кошек походить стали, короче при виде любого самца бабоньки наши сами напрашивались." По лицу Андрея Никифоровича проскользнуло подобие улыбки. "Сам посуди, Коля, как при таком спросе не согрешить? Но от жены не утаишь, как ни запирайся. Пальцы у моей Лидочки были сильные; как измену почувствует, в волосы вцепится - до слез больно. Кобелиной породой меня называла и совершенно справедливо." Рассказчик опустил голову и, как мне показалось, тихонько всхлипнул. "Женщины важнее всего," поделился жизненным выводом он. "Они направляющая сила вселенной. Без них мужскому элементу никуда не деться." Андрей Никифорович взглянул на висевший на стене портрет обворожительной аристократки, изображенной в бальном платье на фоне колоннады, за которой раскинулся величественный парк. Фото, помещенное под стеклом, было обрамлено в добротную резную рамку. В отличие от остальных неряшливых предметов квартирного интерьера, заметно было, что за портретом следят, ухаживают и протирают. "Лидочка меня не раз спасала," продолжал говорить он. "Чутье на опасность у нее было необыкновенное. Должен сказать, что в Совдепии первые несколько лет сразу после гражданской войны были патриархальными, ЧК еще не совсем озверело, не полностью сформировалось, не отработало свои подлые приемы, своей фатальной мощи не набрало. Короче, как-то утром прибегает Лидочка ко мне в финансовый отдел, я туда счетоводом устроился, с развернутой газетой в руке и, ни слова не говоря, кладет ее передо мной. Глянул я, а на второй странице статья "Волк в овечьей шкуре" на видном месте помещена. Посмотрел я внимательно, да ведь это же обo меня напечатано, что я мол отъявленный негодяй, сын крупного землевладельца и враждебный рабочему классу контрреволюционный элемент, скрывающийся от народного гнева под личиной простого бухгалтера Захария Ферапонтьева! Я тут же понял, чем это грозит. Не мешкая ни минуты, поднялся я из-за стола, сказал своим коллегам, что на минутку отлучусь, а сам с женой помчался домой. Похватали мы, что придется, сунули вещички в чемодан и отправились на вокзал. Поминайте нас как звали, товарищи коммунисты, но успели мы скрыться от ЧК!" С уважением я взглянул на портрет его усопшей жены, а потом на него самого. "Здесь что-то Божественное," пробормотал я. "На чудо похожее." "Чудо - не чудо," сухо ответил дед, "но в тот раз мы спаслись." Он закрыл лицо ладонями, облокотился о стол и долго сидел, не говоря ни слова. "Три дня спустя мы высадились в Виннице и начали все сначала. Меня бухгалтером на деревообрабатывающую фабрику приняли. С наличными тогда в Совдепии туго было. Чтобы остановить инфляцию минфин не хотел печатать пустых денег и потому зарплату трудящимся выдавали крайне нерегулярно. Кассиром меня назначили. Удручающая должность в те трудные времена. Народ приходил, толпился в коридоре, стучал в запертое окошко, волновался, ругался, топал ногами, ничего не получал и, негодуя, расходился по домам. Дважды в месяц, в день получки я попадал в такое бедственное положение. Сидя в своем кабинете я дрожал, вдруг пролетарии и до меня доберутся? Так продолжалось около года, нo обходилось без эксцессов. Но однажды я так дешево не отделался. Рабочие в этот раз оказались организованными; выбрали делегацию из двух парней посмышленее, те обошли здание конторы и через открытое окошко влезли ко мне в бухгалтерию. Я надо сказать, немного растерялся, увидев двух здоровенных бугаев, вторгшихся на мою территорию. "Зарплату выдавать будешь?" настырно требовали они, с каждым шагом ближе подступая к моему столу. "Что же мы полтора месяца задаром работали?" Здоровенные кулаки их были сжаты, а в глазах горела решимость добиться своего. "Ах, вам деньги?" разыгрывал я простачка. "Деньги, товарищи, в банке. Не привезли еще. У меня сейф пустой; могу показать." Ошеломленные моим признанием делегаты остановились. Раздумье отразилось на их обветренных, неискушенных лицах. "Ну, а когда будут?! Не виляй хвостом, интеллигент проклятый!" "Ах, вот вы как!" подскочил я на своем стуле. "Не буду с вами разговаривать. Cейчас же милицию вызову!" "Не вызовешь! Мы не дадим! Деньги давай! Отпирай сейф!" "Я вам уже говорил, что сейф пустой. Я сам зарплаты три месяца не получал," в сердцах я хлопнул кулаком по столу. "Кстати, товарищи, зачем вам деньги? Государство у нас социалистическое. Собственность общенародная, всем принадлежит. Идите в любой магазин, скажите, что вы класс-гегемон, что все кругом ваше, пролетарское, берите, что вам нужно, не стесняйтесь, только перед уходом расписочку оставьте." "А ты не врешь? Нас в тюрьму за грабеж не упрячут?" "За грабеж не знаю, а в нарушении общественного порядка обязательно обвинят." "Так что же делать?!" Лица ходоков вытянулись. "Что делать? Ждать надо, как все ждут!" "Ах, вот как, ждать?" Мужики смущенно переглянулись, почесали в затылках, немного потоптались между перегородками и столами; пол под ними сильно скрипел и качался, да так, что из чернильницы выплеснулись чернила, и затем, немного помешкав, направились к окну. Tем же путем, что и вошли, oни поочередно выбрались из комнаты в летний, цветущий сад. Послышался хруст сучьев и шум раздвигаемых веток кустов. Через минуту до меня донеслись отдаленные голоса. "Ну, что Петро?!" кричали их артельники. "Деньги достали?!" "Денег нет!" отвечали ходоки. "Зато с хорошим человеком поговорили! Все объяснил, как надо!""
Вечером того же дня на семейном совете мы решили, что дальше так продолжаться не может, что должность кассира смертельно опасна, что меня однажды прибьют или искалечат, и что следует искать другое занятие. Вот так моя Лидочка и пришла к мысли записать меня в школу красных командиров. "Да зачем мне эта школа?" отнекивался я. "Я кадетское училище закончил перед самой войной." "Нет," настаивала женушка. "Тебе советский чин нужен." Я согласился. С супругой не поспоришь. Если она сказала, значит так и будет! Записался я, прошел проверку, пустяковый экзамен сдал и вот я и курсант!" Андрей Никифорович неожиданно засмеялся и мы чокнулись за наше незабываемое прошлое, которое из своих бездонных глубин больше не страшило огнями и муками, а казалось сегодня серией занимательных и пустяковых приключений. "Когда же 22 июня 1941 г.," продолжал Андрей Никифорович, перескакивая через 25 лет истории человечества, немцы напали на СССР, то наша дивизия их удар первыми приняла." Дедушка так разволновался, что густо покраснел и бумажной салфеткой утер свой вспотевший лоб. "Противник мне знакомый, я германцев еще с 14-го года помню, да только при царе русские воевали гораздо лучше, чем при советах - немцев до Волги не допустили. Сейчас же Сталин все свое командование перед войной уничтожил - как же нам без генералов обойтись? Все смешалось под ударами фашистов - беспорядок и путаница - офицеры растерялись, ответственности боятся, на каждый свой маневр разрешения из Москвы запрашивают. Результат ясный. В считанные дни все мы в котле-окружении оказались. Бродим по лесам, как звери затравленные, даже от колхозников скрываемся. Роптали некоторые красноармейцы, что завтра, мол, у немцев в лапах будем. Я такую панику пресекал. Трусов ударом сапога между ног потчевал. У меня не побалуешь! Держал я свою роту в строгости, как кулак крепкий, спаянный; всегда все вместе, и днем и ночью. Выход к своим искали. При случае громили немецкие патрули, нападали на взводы, никогда противнику отдыху не давали. Тем летом 41-го года немцы еще совсем беспечные были. Когда спать ложились, форму и сапоги снимали и аккуратненько рядышком у изголовья клали. Ну, как в своей Тюрингии или Баварии, хоть и воевали в Европе уже два года. Не выучились, проклятые. Но, зато мы их выучили. Так выучили, что к осени на восточном фронте при любом шорохе захватчики ночью вскакивали, как ошпаренные, и занимать оборону бежали. Но хвастаться нечем. Через неделю мою роту немцы нашли и окружили. Бой был долгий и горячий, и меня сильно контузило. Когда очнулся, слышу вокруг разговор ненашенский. Глаза чуть приоткрыл: враги сидят вокруг круглого стола, на нем фляги и банки консервные. Закусывают гады, галдят и смеются, а лопочут не по-немецки, хотя форма на них немецкая. Не пойму на каком языке. Видно в расположение гитлеровских союзников я попал. Но мне от того не легче - союзники, не союзники - они меня без промедления в абвер передали. Там допрос был короткий и только один. Документы мои взяли, номера пришили и загнали за колючую проволоку. А лагерь выглядел так. В чистом поле построили два проволочных квадрата - один внутри другого. Мы, красные командиры, в центральном загоне, а солдаты вокруг наc в загоне побольше. Видим мы, что солдат, хоть скудно, но чем-то кормят, а нам, красным офицерам, ничего не полагается. Совсем мне худо от голода стало. Время было осеннее, стужа подбиралась, по ночам лужи ледком затягивало, а мы без крыши и без костра. И дождь на нас сыплет, и солнце печет, и ветер задувает; пропадаем мы. Не прошло и недели, всю траву мы в офицерском загоне выщипали, всю съели, ни былинки не осталось. Лежу я обессиленный на земле, в небо смотрю, желудoк боль точит, жизнь свою вспоминаю, конец мне приходит. И когда на второй допрос меня вызвали, надоумило меня следователю заявить, что я сын Гришки Распутина. Тут фашисты вокруг меня как вскочили, как засуетились, как забегали; в загон больше не погнали, а наоборот: накормили, в баню сводили и спать под крышей положили. Лафа, да и только! Через день, другой журналисты - корреспонденты из Европы понаехали. Я весь приосанился, бороду свою пышную расчесал, усы гусарские подкрутил, уселся в кресло высокое, ногу за ногу закинул и байки им плету. Они же, народ серьезный, все при галстуках и в дорогих пиджаках, объективы на меня наводят, вспышками блещут, вопросы мне задают, самописками в блокнотах чиркают; каждое слово мое увековечивают. Назавтра в главных немецких газетах мои фотографии появились и про великий трофей гитлеровских войск по всему миру раструбили. После этого моя жизнь значительно улучшилась и привезли меня в Берлин; фашистским политологам, аналитикам и экспертам показывать. К сожалению, недели не прошло, как свои же русские эмигранты, которые у немцев еще с дореволюционных времен служили, меня на чистую воду вывели. Однако, назад в лагерь не послали, а дали выбор: поступить либо в вермахт, либо в Хильфсвиллиге и таким манером "спасать Россию." Андрей Никифорович сделала долгую паузу и с каким-то неодобрением покачал опущенной головой. Oт изумления челюсть моя отвисла и я чуть не подавился большим куском пицци. Вопрос застрял у меня в горле, но дедушка опередил меня и продолжил рассказ. "Записался я помогать врагу, надел форму немецкую и опять на восточный фронт." "Ты, что же у генерала Власова служил?" почтительно спросил я. "Да нет," с раздражением отрубил он. "Я по другому ведомству подвизался." Примолк я, зная, что неуместные вопросы заставят его замолчать или подумать обо мне плохое. "Tогда более миллиона обиженных советских граждан к "Гитлеру-освободителю" примкнуло. Bпереди всех шли вдохновленные дети русских эмигрантов - они то первыми в гитлеровские траншеи полезли - "Россию спасать". Их больше всеx и полегло. Сгинули под советскими пулями, бомбами и снарядами." Услышав такое, мне стало жарко и я расстегнул ворот своей рубашки. Чтобы немного успокоить себя, я отхлебнул из чашки остывшего чая, намазал маслом кусок булки и положил ее себе в рот. Усевшись поудобнее, я вновь уткнулся глазами в лицо рассказчика. "Все они пропали, никто не вернулся, а мне опять повезло - ни царапинки, ни одного ушиба," как бы не замечая моего присутствия, продолжал он свой рассказ. "И, представь себе, фортуна мне улыбнулась и послала в конце 1942 г. в Винницу, на этот раз в немецкой форме. Сошел я с поезда, первым делом отметился в комендатуре - чем я занимался на Украине, не спрашивай, а это, между прочим, моя родина, она мне небезразлична. Hа третий день после приезда, когда стал я чуть посвободнее, занялся поисками своей Лидочки. Не мог поверить, что она поддалась сталинским посулам и уехала в эвакуацию с остальными женами красных командиров. Тогда бы ее поминай как звали." Он закусил губу и надолго умолк. За окном слышался монотонный шум дождя, прерываемый стуком капель, которые ветер бросал на стекло. Огромное здание безмолвствовало, и было что‑то жуткое и тоскливое в этой гробовой тишине. Не обращая внимания на свою неустойчивую походку, я поднялся и поставил чайник на плиту. Ровное шипенье газа в конфорке наполнило кухню. Пододвинув рассказчику чашку, я уселся напротив. Своими узловатыми пальцами он принял ее и отпил глоток. "Отправился я по старому адресу искать коммуналку, в которой мы до войны проживали," возобновил Андрей Никифорович свое повествование. "Иду среди руин, обхожу завалы, но проезжая часть расчищена, передвигаться легко, по ней немецкие легковушки и автобусы беспрепятственно шныряют. Прохожих нет, кругом ни живой души, только ветер в развалинах воет и обрывки газет с места на место перегоняет. Нашел я свое старое место, огляделся. Здание, конечно, пострадало - крыша напрочь сорвана, перекрытия обрушились - но в полуподвале, по-видимости, живут люди; в окошке теплится свет. Спустился я вниз, постучал в обитую рогожей дверь, не отвечают. Вошел без приглашения, а там посередине комнаты за столом соседка по нашей старой квартире сидит и крупу перебирает. Ясное дело, она испугалась, увидев немецкого офицера, пока я ей не растолковал, что я ее знакомый и ищу свою жену. Чтобы задобрить старушку, поднес ей кулек с конфетами. Она расплылась в улыбке и сообщила, что Лидия Евгеньевна переехала в другую часть города, но уверена, что муж ее не бросил, скоро найдется и потому оставила на этот случай адресованное мне письмо. Старушка поднялась, шаркая ногами, подошла к комоду и выдвинула ящик. Издали я узнал знакомый милый почерк жены и написанное на конверте мое имя. Я схватил письмо и тут же прочитал. От волнения руки мои дрожали, сердце бешено колотилось и написанные по-французки строчки расплывались у меня в глазах. Лидочка писала о гложущей ее тоске, о бессонных ночах и о своей верности, а самое главное, о рождении сына. Ему сейчас три месяца и назвала его в честь меня Андреем. Не помня себя от радости я бросился по указанному адресу. Проживали они недалеко; в общежитии Дома красных командиров, где сейчас размещалась столовая для немецких офицеров. Из ее торопливых строчек я понял, что она работает поварихой и платят ей рейхсмарками. Она не голодает, правда Андрюшеньке трудно доставать детское питание. Сунув письмо в карман, я пoмчался семимильными шагами. Общественного транспорта в оккупированной Виннице не существовало, но через полчаса я оказался на месте. Вход в здание был по пропускам. Предъявив свое удостоверение часовому, я вошел в длинный коридор. Мне сказали, что женское общежитие находится на первом этаже. Oказавшись там, к моему разочарованию, я не нашел никoго, кроме рядов идеально заправленных однообразных коек, расставленных в большом безлюдном зале. Здесь царила гулкая тишина, которую нарушали отдаленные звуки: тарахтенье движка и неясные женские голоса. Я догадался, что обитатели общежития на работе. Пока я стоял и раздумывал о том, что делать, сзади послышался скрип открываемой двери и тихие шаги. Я обернулся. Бедно одетая крестьянка в платке, в синем ватнике, кирзовых сапогах и длинной юбке рылась в стенном шкафу. Она стояла спиной ко мне и я не мог разглядеть ее лица. Неожиданно она обратила на меня внимание. Прекратив свое занятие, она строго спросила, "Was wollen Sie? Что вам нужно?" Голос был пленительным, певучим и до боли знакомым. Только в этот момент я узнал свою женушку. Мы бросились навстречу друг другу и застыли в тесном объятии. "Я знала. что ты найдешь меня," ее руки ласкали мое лицо. "Раз в неделю я наведывалась по старому адресу и проверяла, там ли мое письмо. Я написала его по-французски, чтобы никто не понял." "Умница," крепко обнимая, целовал я ее. "Теперь о главном. Где мой сын?" Она тут же отпрянула в сторону. Её лицо выразило отчаяние, глаза опечалились и наполнились слезами. "Андрюша умер неделю назад. Антибиотикoв для лечения воспаления легких не достала!" рыдала она. "Не уберегла! Родной, прости меня!" Ее плач отдавался под потолком, замирая вдали слабым эхом. "Похоронила его вчера. Хочешь, пойдем на кладбище?" "Конечно. Сейчас же. Тебя с работы отпустят?" "Да." "Тогда пошли," посуровел я и мы отправились в путь. Шли далеко и через весь город. По дороге я сказал Лидочке, что забираю ее с собой, сегодня же мы уедем в Ровно и будем там жить до конца войны."
Руки Андрея Никифоровича задвигались, задрожали и он прикрыл ладонью глаза, как бы берегясь ослепляющих всполохов прошлого. Постепенно oн пробуждался от воспоминаний и возвращался из тревожного 1942-го г. в свое комфортабельное американское настоящее. Так он сидел в тишине, не шевелясь и лишь вой полицейской сирены просачивался в комнату сквозь опущенное стекло. Наконец он опомнился, пробудился и твердо взглянул на меня. "Кишка у Адольфа Гитлера оказалась тонка воевать против всего мира. Кто с ним был? Япония далеко, а с Италией, Румынией и Венгрией далеко не разгонишься; сам знаешь, что вышло." Он иронически улыбнулся. "К 1943 г. война повернулась в другую сторону и даже военнопленные изменились. Много их везли в набитых железнодорожных составах, которые круглосуточно двигались через Ровно. Иногда поезда застревали у нас на сутки и более. Узники прознали, кто я такой, хоть я и не снимал немецкой формы, и когда я проходил по перрону, то из вагонов через решетки мне кричали, "Ну мы до тебя доберемся, иуда!" Я же прикидывался, что это не ко мне и шагал как на параде: грудь колесом, борода торчит веником, а левую руку портфель оттягивает. Тысячи их было в этих составах и всех на рабские работы в Германию гнали." С досады дедушка громко хлопнул ладонью по столу и выпрямился в кресле. "А что у Сталина не было рабства?" в шутку спросил я, затаивая улыбку. "Рабство от своих господ не гложет," веско заявил дед. "Особливо, если господа вас убедили, что их не существует и вы сами страной управляете. Раз так, то и рабства нет, а жизнь плохая потому, что кругом проблемы бюрократизма, происки врагов и житейские трудности. Потому-то русский народ так легко свое рабство принял." "Полностью согласен!" подтвердил я и снова наполнил стопки. "Коля, могу задать тебе нескромный вопрос?" обратился Андрей Никифорович ко мне. "С кем бы ты был, если бы жил в мое время?" Я вытаращил глаза. "Ишачил бы, как все. Тянул бы лямку в Красной армии, пока бы не убили или не покалечили." "Вот ты говоришь "бы". А если бы на свободе, как я, оказался? К кому бы ты примкнул?" "Конечно, не к советам. Они бы меня за один тoт факт, что я хоть немного вне их власти пожил, к стенке поставили." Я тяжело задумался. "Не знаешь ты ответа. Потом догадаешься. Вот я и говорю, не осуждай меня с Лидочкой, как и остальных белых русских. Мы объединились в РОВС и пытались просветить народную массу. Да, разве это возможно? Нет!" Он поднял брови и сморщился. "Почему нет? Если долго долбить в одну точку, то выйдет! Кстати, какую свободу могли принести гитлеровцы?" полюбопытствовал я. "Ты шутишь, дедушка." В ответ наторелый, многоопытный старец отвесил мне тяжелый продолжительный взгляд. "Был среди нас отважный офицер, такой же идеалист, как ты. Звали его Иван Бушуев. Ничего он не боялся, бесконечно был уверен в себе, проявил себя убежденным антисоветчиком и блестящим агитатором. Вызвался однажды Ваня пойти в фашистский концлагерь, в одиночку зайти за колючую проволоку, чтобы встретиться с советской военнопленной массой и вразумить их о гнусностях советского режима. Бодро и смело, с гордо поднятой головой пошел Ваня поговорить с отсталыми, невежественными, как он считал, земляками, но к нам не вернулся. К концу дня отправились мы на его поиски. Проникли в бараки, влезли в сортиры, исследовали выгребные ямы. Все обыскали, но ничего не нашли - ни тряпочки, ни ноготка, ни капельки крови - без следа пропал человек, как будто его никогда не было. Вот теперь и говори о загадке славянской души. Может и вправду - Народ и партия едины?!" Дед нервно рассмеялся и принял чарку. "Тебя не удивляет почему беременные русские женщины летают рожать в Аргентину? Такое когда-нибудь было, чтобы молодежь стремилась покинуть Россию навсегда? Разве про такое упоминали дореволюционные литературные классики?" Я пожал плечами. "Вот то-то и оно. После семидесяти лет советской власти больше нет тех доверчивых, милых русских, которых описывал Гоголь или, к примеру, Лев Толстой. Народ запуган, сбит с толку и не однороден. Большая часть поддерживает советскую власть и даже доносит на своих соотечественников, которые несогласны с действиями правительства; но меньшая, которая порасторопнее и поживее, давно убралась из Совдепии и живет за границей. Ну, а остальные, колеблются и собираются в дальний путь. Если невозможно свергнуть режим, который тебе поперек горла; если не можешь мириться с кремлевскими хозяевами, то уезжай." Андрей Никифорович сильно разволновался, тяжело и порывисто задышал. Лицо его заблестело и даже голос изменился, став пронзительно громким. Не сразу возобновил он свой рассказ. "В общем, к середине 1944 г. зажало нас, членов РОВС, радетелей блага и счастья России, между молотом и наковальней, между Сталиным и Гитлером и Сталин начал одолевать. Предчувствуя поражение, немецкое командование озверело и прислало в качестве срочных мер отряды эсэсовцев, чтобы те войска подтянули и мораль поправили; в том числе и нашу, их помощников. Что из этого получилось, слушай дальше. Cтояли мы к югу от Ровно в сельской местности. День выдался ясный и теплый; вокруг дубрава шумит, птички щебечут, хвоей пахнет. Вызвали меня в штабную избу к моему гауптману Гансу Фогелю, хороший он человек, два года с ним служил, плохого от него никогда не видел. Вошел я, вытянулся, честь отдал. Гляжу рядом с ним за письменным столом сидит приезжий эсэсовский офицер. На фуражке кокарда с черепом, на обшлагах скрещенный кости, сам он молодой, порывистый и очень озлобленный. Смотрит на меня лютым волком, я же стою навытяжку, руки по швам, на портрет Гитлера с хлыстиком в руке уставился и делаю вид, что ничего не замечаю. А тем временем через растворенное окно вижу, как во дворе у стены сарая других русских, моих товарищей, расстреливают." "Этот тебе нужен?" спрашивает эсэсовец моего начальника. Тот голову опустил и углубился в размышления. "Ну, вот и смерть моя пришла," екнуло сердце, "а с Лидой не успел попрощаться." Противно жужжала вертлявая, надоедливая муха и норовила сесть мне на лицо. Во дворе залпы смолкли и краем глаза я видел, как солдаты оттаскивали трупы. "Этого можно пока оставить," все еще в думах, тихим голосом ответил гауптман, тем самым даруя мне жизнь. Щелкнул я каблуками, отдал честь и вышел оттуда на ватных ногах," проговорил Андрей Никифорович. Взгляд его был устремлен мимо меня, лицо искажено гневом, как если бы он, много лет спустя, снова увидел себя в той избе, где решалась его судьба.
Снаружи стемнело. Музыки на улице не было слышно, но шорох автомобильных шин на мокрой мостовой и отдаленные свистки на Бродвее напоминали о насыщенной ночной жизни города-гиганта. В этой части мегаполиса величественных небоскребов возведено не было, но густая застройка десятиэтажных зданий казалась плотной и высокой, неразделимой и монолитной, без единого вкрапления зеленых насаждений, как сплоченная масса крепостных стен, замкнутая в себе. Внезапно я поймал себя на мысли, что вид из окна и обильное водочное возлияние будоражат меня. Я встал и опустил штору. В холодильнике я нашел банку огуречного рассола и с удовольствием опорожнил стакан. Успокоенный и умиротворенный, я был готов внимать собеседнику. Он допил свой чай и слегка прокашлялся. "Начинался четвертый год войны, но дела у Гитлера не улучшались," продолжал повествовать Андрей Никифорович. "Война не утихала и дела у немцев шли плохо. В 1944 г. оказался я с семьей в Словакии, хотя фронт от нас был еще далеко. Хорошо мы там жили у братьев-славян, тихо и сытно, и народ там приветливый, дружелюбный. Навсегда бы остался у них и язык словацкий легкий, на наш похожий, да опять не ладно, вермахт терпел бесконечные поражения. Нет нам счастья на этой земле. Советская армия по пятам гонится, самолеты в небе кружат, бомбы кидают, слышно пушки ихние вдали бьют - вот, вот настигнут. Паковаться мы стали, чемоданы укладывать и ждать приказа отъезжать. А мне словаки, счастливые тем, что оккупанты уходят, и говорят, "Пан Андрей, не уезжайте. Ваши братушки идут, скоро тевтонов не будет." А я про себя думаю: какие же они "наши братушки"? К стенке они меня с женой в секунду поставят или в ГУЛАГ навсегда упрячут; вот и весь сказ. Опять драпать надо. Попрощавшись с соседями, мы побыстрее уехали. Однако год спустя, после того как мы обосновались на новом месте в Германии, оказалось, что драпать нам больше некуда. С запада - англо-американцы наступают, а с востока - советские атакуют. В мае 1945 г. Рейх оккупировали союзные войска и мы попали в лагерь для перемещенных лиц, к счастью, расположенный в зоне американской oккупации. Союзники сортировали нас в соответствии с Ялтинским соглашением. Некоторых отправили прямиком в лапы к Сталину. Мы с Лидией сумели доказать (как не спрашивай), что до 1-го сентября 1939 г. находились вне территории СССР и поэтому нас оккупационные власти не трогали. Больше того, мы получили разрешение на проживание в США. Когда полгода спустя наш корабль прибыл в Нью-Йорк, то от радости мы не могли надышаться. Все окружающее нам очень нравилось. И остров Эллис разглядывали, и на небоскребы Манхэттена любовались, и к статуе Свободы на пароме ездили. Но самое замечательное - это люди - дружелюбные и всегда готовые помочь." Замолчал удивительный старец. Прошло немало времени, прежде чем он поднял свою седую голову и отчеканил, пристально глядя в мои глаза, "Я Америку люблю, но родина одна. Ее не меняют. И я по-прежнему подданный Российской Империи, а столица ее Петроград!" Изумился я таким словам и счастливой случайности, которая свела меня на короткий миг с этим редкостным, замечательным человеком, обломком монархической великодержавной России.