Время дорого детишечки. Вы измеряете его годами, мне остались часы и минуты. Но плевать я хотел на время. Время - прах. Я не хочу рассказывать о ней. Вернее так: одна моя половина шепчет - заткнись! Ты покойник, а покойники не рассказывают сказок. Другое "Я" тут же становится на дыбы и убеждает, что тайна не должна сгинуть вместе со мной. Эта женщина... она слишком велика, чтобы упокоиться под слоем пепла - бубнит моё "альтер эго". Пепел Истории - паршивый саван.
И знаете, что? Я не понимаю, какая моя половина ангельская, а какая служит дьяволу. И проклинаю их обе.
В семьдесят шестом я окончил ВУЗ. Стал молодым журналистом. Пять лет мы бухали и трахали девок из соседней "тряпочки" - так назывался институт лёгкой промышленности и причастные к нему общежития. Однако главное я сумел ухватить. Собственно говоря, его и не прятали в рукаве. В начале третьего, кажется, курса преподаватель от литературного мастерства поставил задачу: "Вы встречаете маму, хотите запечатлеть её приезд на камеру. Однако поезд сходит с рельсов и происходит крушение: земля дрожит, вопли, стоны, сопли и мольбы о помощи. Вы продолжаете снимать? Делаете заметки? Или бросаетесь спасать свою мать?"
Громоздкий здоровяк Казанцев побелел: "Твою ж мать!" - он умел согнуть в кулаке подкову; родители присылали ему домашнюю колбасу в гимнастических упругих кольцах, мы подъедали её всей комнатой, всей группой, исключая "локалов" - так назывались местные сокурсники.
Я вскинул руку и утвердил, что ради профессии готов снимать крушение: "Ведь матери я уже ничем не помогу!" Преподаватель одобрил такое решение, сказал, что ради выигрышного репортажа я готов есть дерьмо, "а это главное в профессии".
Через полгода появился шанс. Как водится, всё началось с плохого - забеременела моя пассия, притом убедительно - живот торчал, как огурец, и её папаша предъявил претензию: "Женись или отрежу яйца!" - он выразился кратко. Мать - моя мать, живая и здоровая - собрала семейный совет, потребовала от родичей "спасать кровиночку".
Моисей не сделал для евреев больше - уверяю. В тот же день были "выжаты все педали" и "отработаны все варианты". Через дядю Жору из Анатовки вышли на тётю Дину с Одессы. Верная традициям тётя Дина обещала похлопотать и дала телефон бабы Ницы из Житомира, "которая знает всех наперечёт"... хочу напомнить, что информация, гены, хлопоты и деньги проходят в еврейской семье по женским каналам.
Ровно через сутки я звонил в Америку, чтобы переговорить с Зориным. Устроить звонок стоило маме отдельных нервов, однако, не об этом речь. Валентин Зорин оказался в России... пардон, в СССР, он снимал очередную "Международную панораму", заскочил на минуточку на Родину. В эти же самые дни иудеи всего мира обмакивали халу в мёд, праздновали новый год - Рош а-Шану. Это семейный праздник. Но кого волнуют подробности? Кому какое дело?
Я не лукавил, изложил обстоятельства чистосердечно.
Зорин пожевал губу, ответил: "Окей, старик! - Я не мог его видеть, но представлял мимику и жесты, я часто видел его по телевизору. - Визу ты получишь, мне это надо. Мы как раз подбираем молодых и талантливых журналистов для работы в ближнем зарубежье. Ведь ты молодой и талантливый?"
В ответ он получил самые яростные векселя.
Потом он замолчал, безмолвствовал почти минуту, спросил, не мог бы я заглянуть на денёк в Мюнхен:
- Ты бы меня этим немножко обязал.
В Мюнхен? Я обомлел, почувствовал себя космонавтом в ракете, которой дали старт. Хоть на всю жизнь!
А зачем?
"Там живёт одна дама... старушенция... передай ей от меня привет и семьдесят девять роз. Не волнуйся, в ФэЭрГэ с цветами проблем не существует. Деньги я верну при случае".
Я пробурчал что-то высокопарное, дескать, розы и старушки это моя страсть, денег не надо, попытался разузнать подробности. Он как-то замялся, боясь сболтнуть лишнего - я понял. Попросил кланяться, передать розы.
"Если всё пройдёт гладко, - сказал, - и не попадёшься под горячую руку, обмолвись обо мне. Мол, кланяется Валентин-свет Зорин и заглянет при случае".
Я положил трубку и восхитился: "Сукин сын!" Он явно пихал меня в горящую избу, подставлял подо что-то невообразимое. "Или тайна настолько глубока, что её невозможно доверить своим? - заподозрил. - Тут подвернулся я - олух с беременной проблемой".
Винты гудели ровно и мощно, самолёт заходил на посадку. Я ткнулся лбом в иллюминатор.
Заканчивался февраль, помню вполне отчётливо, в Москве было тепло и сухо, казалось со дня на день затрещат скворцы. В Германию принесло холод - зашел циклон. Было стыло и сыро, как в леднике, когда спускаешься туда посреди лета в лёгкой рубашечке и обнаруживаешь себя в царстве Снежной королевы.
От Мюнхена полагалось ехать по 95 шоссе. Я взял такси.
Однако... не сырость меня тревожила; на Германию и старушку с её цветами я положил с прибором. Две вещи занимали воображение: какой я, сукин сын, везунчик, и как мне ухватить Зорина крепче за его бритую бороду?
"Хельга Книппер, - инструктировал Зорин, - безобидная немка, старушка, божий одуванчик. Ты вошел, поздоровался, отдал цветы, передал от меня привет и откланялся. Всё. После отчитаешься в деталях, так что глаза и уши держать открытыми. Андестенд?"
Он передал мне точную фамилию, дату рождения, и название улицы.
"А номер дома?" - удивился я.
"Там сообразишь, - Зорин занервничал, признался, что номера дома он не знает. - Ты журналист или поросячий хвостик? Поверь мне, её жилище ты отличишь легко". И взмахнул рукой, копируя жест Гагарина.
Дома в Германии сделаны под копирку. Это вам скажет любой турист, это говорю вам я. Я попросил таксиста ехать медленнее, вглядывался в заборы и окна... на горизонте в облака смыкались с холмами, и я не подозревал, что это начинаются Альпы.
Около одного дома - расстреляйте, но я не запомнил его фасада - остановилась машина. Жёлтого цвета кругломордый автомобиль космической красоты: круглые фары смотрели на мир изумлённо и приветливо, хромированный бампер-рот улыбался. Кожаные сиденья стоили денег с заглавной буквы "Д". Части мотора торчали сверх переднего капота, чем выдавали мощь и смущение - так могучий борец смущается своих мышц, оказавшись на городском пляже.
Из автомобиля вышел водитель, открыл багажник и нырнул в него до самой середины туловища.
Это был знак. Я приказал таксисту остановиться, расплатился и выбежал, не позабыв розы, уверенный, что к Хельге Книппер приехал гость - двоюродный кузен или внук. Я намеревался проскочить раньше "отпрыска", чтобы не затеряться в "пасторальной очереди к бабусе".
Хмурый "селянин" - так я назвал немца-швейцара, - осмотрел меня с ног до головы. Осмотрел весьма странно, пытливо, так должен смотреть на свою жертву боксёр - выбирая точку для основного, смертельного удара. Гипотезу о боксёре поддерживал также смятый нос служки.
Впрочем, все эти детали я понял и осмыслил потом, спустя месяцы, в ту же секунду меня несла на своих волнах Тайна.
Селянин ввёл меня в дом и закрыл дверь. Из сумрака коридора, мне подала руку женщина. Я гутентактнул, она ответила, провела меня в комнату. Не могу назвать эту комнату гостиной, или кабинетом, или будуаром - нечто среднее, универсальное. Опять же, забегая вперёд, скажу, что это было жилище одинокого человека. Личности.
Она подошла к окну, не отодвинула занавеску, но выровняв её ладонью, прижала к стеклу.
- Ваша машина? - спросила.
- Нет, - ответил я, не сразу даже сообразив, что и вопрос и ответ прозвучали по-русски.
- Жаль, - сказала она и помрачнела, словно на летнее ясное солнышко набежала тучка. - Я решила, что вы хозяин, и только поэтому приняла...
Вместо извинений за то, что я русский и что не владею жёлтой машиной, я протянул цветы. Долю секунды она боролась с собой, затем солнышко опять воссияло - она рассмеялась, а я подумал, что Зорин - матёрый сукин сын.
Смеялась Хельга легко, запрокинув голову, так что грива ухоженных волос колыхалась и мерцала.
- А вы... - я сделал жест пальцами, будто последовательно сминал лист бумаги и пытался его расправить.
- Да, я русская, - призналась она. - Ольга Чехова. Впрочем, на кличку Хельга Книппер я тоже откликаюсь.
Розы она положила на фортепиано.
- В сорок пятом году, - проговорила, - у моего мужа была точно такая же желтая Феррари. Её угнали русские солдаты...
...Германия. Берлин. Конец мая 1945 года. Взвод 1660 Гвардейского противотанкового артиллерийского полка. Звонок из комендатуры потребовал командира Останина к аппарату.
- Останин? - рыкнула трубка.
- Так точно, - отозвался командир. - Техник-лейтенант Останин слушает.
- Ты что же это, сукин сын, себе позволяешь? Погоны жмут? Штрафниками захотел командовать? - И далее такие обороты, коими бойцов подымали в штыковую атаку под пулемётный огонь. - Ноги в руки! Машину! Консервы! Вино! Хлеб! Что хочешь делай, землю ешь! Прощения моли! Действуй немедленно!
Лейтенант вернул телефонисту трубку, осмотрелся вокруг себя, не замечая предметов: "Вот уж удружили ребятушки! - Пару дней назад хлопцы из роты угнали спортивную машину. Подарили желтую красавицу любимому командиру, как трофей. - Век не забуду! До самой смерти!"
Останин загрузил ящик консервов, вина из французских запасов, несколько плиток шоколада. "Что я ещё могу?" - подумал с тоской, глядя на это "роскошество". Подумал, что раз такой переплёт, то погонами не отделаешься: "Расстреляют и дело с концом".
Приказал солдатам "угонщикам" ехать следом...
- Они приехали, - Ольга рассказывала с удовольствием, - худенькие такие, как берёзки в поле. Командир Останин смотрит на меня щенячьими глазами, суёт бутылку с вином, лопочет что-то на плохом немецком: "Битте, фрау! Битте!"
- Первым делом я позвонила в комендатуру и сказала, что сама позволила покататься на машине. После этого солдаты ожили, лица порозовели. Потом мы познакомились, - Ольга сложила перед лицом ладони, точно собиралась молиться, указательными пальцами коснулась лба. - Стали пить вино, я накрыла на стол.
- А машина? - спросил я.
Она удивилась, будто я спросил что-то неожиданное.
- Это была машина моего четвёртого... нет, пятого мужа, Альберта. Он любил её очень, гордился. - Ольга размыкает ладони, смотрит на пальцы, в то место, где должны располагаться обручальные кольца. Но там ничего нет, есть только изящный перстень на мизинце. - Он был спортсменом, чемпионом по лёгкой атлетике.
Она молчит, возвращает взгляд улице, смотрит сквозь тюлевую занавесь в своё прошлое. И я молчу, боясь пошевелиться, мысли копошатся в голове, как пчёлы во время медогонки. Ухватываю, почему Зорин послал меня, желторотого юнца, а не кого-то из своих борзых коллег - боялся, украдут Легенду.
Веду глазами по комнате, она примечательна. На сумеречной стене огромное распятие, едва ли не в масштабе один к одному, рядом античный факел, его зажигали один только раз, это можно утверждать по резной копоти на потолке. Чуть в стороне шкура бурого медведя, притом скромно. Её бы следовало бросить на пол от щедрот, но коннотации, которые вещица несёт за собой, перебороли правила - повесили на стену.
С другой стороны большое "облако" чёрно-белых фотографий и рыжих сепий. Выделяется одна - курносый мужчина с глумливым выражением. Черты лица правильные и даже красивые, но, формируется ощущение, что он собрался проговорить шутку... и шутка будет смешна для всех, кроме вас; вам она будет неприятна.
Между прочим, указав на курносого, спрашиваю:
- Это он? Альберт?
Ольга опять смеётся, подходит, берёт меня за руки, смотрит в глаза. Я кажусь ей игрушкой (понимаю это отчётливо, но не могу сердиться, на неё вообще-то невозможно сердиться).
- Это Миша! - восклицает она. - Миша Чехов, мой первый муж.
Ей хочется говорить, я это чувствую, мне тоже хочется, чтобы она говорила, боюсь только неловкой ремаркой прервать поток воспоминаний.
- Какой он был замечательный мерзавец! - говорит она. - И как я его любила! Целых два года.
- Два года?
- Два года. С восемнадцатого по двадцатый. Всё началось с предательства, притом, ещё до нашей свадьбы. Он заключил пари со своим двоюродным братом, кто составит со мною брак. Миша меня первым поцеловал, а Володя любил сильнее. И вообще, он первым приметил меня. Они спорили, бросали монетку, выпало выходить за Михаила...
Порыв ветра тревожит деревья, они качают голыми своими чёрными ветвями, словно молят о помощи. У меня кружится голова.
- Мы тайно обвенчались, в деревушке под Москвой, заплатили батюшке, подкупили свидетелей, двух каких-то нелепых мужиков в ушанках, - Ольга взмахивает рукой, словно бы отпуская бывшему мужу грехи. - Маман Михаила меня категорически невзлюбила. Точнее так, она любила его сильнее, и ограждала от меня. Он не был верным мужем, возвращался вечером с репетиций, приводил субреток... они задерживались на ночь, а меня - выставляли из комнаты. Маман запирала двери и задёргивала портьеры, чтобы вопли девиц не слышались явственно. Я очень хорошо запомнила рисунок - алые маки - на этих портьерах. Потом, в Германии, когда мне делалось дурно или тяжело, я вспоминала алые маки и работала с удвоенной силой.
- А Миша? Он переехал в Германию?
Ольга закурила. Закурила длинную тонкую сигарету, какую полагается курить благородным дамам в художественных фильмах.
- Воображаю, какая установилась каша в вашей голове. Признаться, жалею, что начала рассказывать.
- Нет, почему же! - воскликнул я. - Каша заварилась замечательная!
- Я благодарна Мише. Он подарил мне дочь Аду, он ввёл меня в театральные круги и в Художественный театр; Немирович-Данченко был от меня без ума. Он так смешно картавил и лез целовать руки... или это был Станиславский? Я их путаю. Они оба меня боготворили. Я играла в постановках беспрестанно.
В Двадцатом году я переехала в Берлин. Бросила всё и переехала. Работала, как сто лошадей в одной упряжке. В маленьких театрах, в антрепризах, в кабаре, переводила на немецкий русские пьесы, бралась за любые роли. Хотите выпить?
Я согласился, предположив, что кивнуть будет логичнее, чем брюзжать о здоровом образе жизни.
- Во мне пылал огонь, - проговорила она. - Пламя тех самых маков. Мне было мало одной жизни, мне было мало одного дыхания. Мне было мало мужей и даже Родины. У меня было две родины, вообразите себе, мой мальчик.
Сорок шестой год, Берлин, зима, я иду по улице. Лютая стужа, позёмка. Из толпы выделяется фигура - женщина тридцати с небольшим лет с алыми губами. Она подходит и плюёт мне в лицо со словами: "Вот тебе! Предательница Родины!"
Я вытерла плевок и пошла дальше... не зная, в каком предательстве меня упрекнули. В сорок первом году меня пытались арестовать немцы - Гиммлер не прощал обид. В сорок пятом два месяца я провела в СМЕРШе... впрочем, и это нельзя считать арестом - меня наградили орденом.
Сигарета потухла. Ольга замолчала.
- А Геринг? - спросил я, что бы заполнить паузу. - С ним вы были знакомы?
Она поставила брови домиком, засветилась изнутри, посмотрела на меня хитро, будто оценивая можно ли мне доверить тайну. Интимную. Лично мне, здесь и сейчас? Ответила вопросом:
- Вы знали, что Астрид Линдгрен живописала своего Карлсона именно с Германа Геринга? Это он, добродушный с близкими толстяк, всякий раз приговаривал: "Пустяки! Дело-то житейское!"
- А мотор? - опешил я. - Как же пропеллер?
- Так он и был лётчиком, - Ольга пожала плечами, - и рейхсминистром авиации. С ним было легко и просто, к тому же, я дружила с его женой Эмми. - Пауза. - Мне трудно давалось общение с Геббельсом. Это был вздорный мужчина испорченный женщинами.
- Разве так бывает?
- Бывает, - лицо Ольги Чеховой расправилось, морщины и всякое выражение сошли. Я увидел лик уставшего от жизни человека. Нет, не так - разочаровавшегося человека.
- Женщина способна вознести мужчину на вершины, стать его музой. Если женщина паршивая или их много, они становятся обузой, камнем на шее. Жена Геббельса и его любовница однажды подрались из-за него. Итогом стал "пакт о ненападении": жена Магда рожала детей и хранила дом, любовница Лидия имела карт-бланш на любые деяния, за исключением деторождения. За перемирие Йозеф подарил обеим бриллиантовые колье. Не удивлюсь, если совершенно одинаковые.
1941 год. Июнь. Берлин. Фуршет по поводу успешного начала боевых действий. В зале послы Италии, Японии, видные европейские ученые и деятели искусств. Доклады помпезны и кратки, они устремлены в недалёкое будущее, в будущее "победы" над Советской Россией. Фюрер - он сидит в первом ряду - блаженно щурится.
Министр пропаганды обязан произвести впечатление, он вбегает на трибуну, говорит, энергично жестикулируя, брызжа словами, затем, обращаясь к Хельге Книппер требует:
- ...я уверен, Олльга Тщехова подтвердит мои слова - не далее, как к Рождеству наши войска будут маршировать по Красной площади!
Ольга Чехова поднялась, поправила платье и, мягким жестом вскинув руку, ответила:
- Нет.
На зал опустилась тишина, кто-то кашлянул и задавил в себе этот кашель.
- Как? - вспылил Геббельс. - Вы не верите в силу германского оружия? Вы ставите под сомнение...
Он рычал и плевался, выкрикивал фразы и вопил. Когда напор иссяк, Ольга повторила свой королевский жест, и попросила не приписывать ей лишнего, чего она не говорила.
- Вы, спросили, герр Йозеф. Я ответила. В остальном - не нужно фантазировать.
- Я не любила официальных приёмов! - Она прикуривает вторую сигарету, я стреляю глазами и прикидываю шанс выпить ещё одну порцию. Ольга понимает моё состояние и наливает под верхний край без единого слова. - Мне приходилось на них регулярно бывать. Я даже удостоилась звания Государственной актрисы Третьего рейха. Честно говоря, меня это совсем не волновало. Я думала об искусстве, о том, что жизнь движется неумолимо, как горный поток, а моя лучшая актёрская форма, нелепым стечением обстоятельств, прошла... проходит параллельно с маршем серых мышиных солдафонов.
- Вы снимались? - спросил я.
- Очень много, особенно до сорок третьего года. Десятки фильмов. Потом - перерыв. Адольф перестал интересоваться кино, Геббельс снимал свои пропагандистские шаржи. Германия дрожала, как осиновый лист. Я простаивала. Впрочем... вам этого не понять. Во время войны совсем иное исчисление времени, бытие наполнено, воздух имеет другую плотность. Прожил день - хорошо, выучил роль - достижение. Удалось купить картошки - и вовсе праздник.
Во мне заиграл алкоголь, я позволил себе колкость, сказал, что о картошке "Государственная актриса Третьего рейха" едва ли заботилась:
- Харчей у вас было невпроворот, я думаю.
Она простила мою грубость.
- Я знала всё с самого начала, - говорит. - Не решалась упрекать Адольфа, но отвечала Геббельсу, говорила Герингу и его милой Эмми... он так нелепо погиб, а она жива... живёт здесь в Мюнхене... недавно только умерла, я была на похоронах. Я знала, что авантюра плохо закончится, и готовилась к трагедии. В нашем доме в Берлине... в том самом на Штаймецштрассе от которого угнали машину, там был обустроен подвал в шестьдесят ступеней глубиной. В нём мы переживали налёты, бомбёжки. Там же спасался после капитуляции Одо Гунтер... вы, кажется, познакомились?
Она вопросительно взглянула на меня, я поскрёб ногтем висок. История из книжных учебников забурлила и выплёскивалась прямо на меня, ошпаривая колени.
- Нет, мы незнакомы, - ответил. - А должны были?
- Ну как же? Одо, встречал вас на улице...
Я припомнил боксёра с расплющенным носом, хотел уточнить, но Ольга меня опередила:
- Полагаю, - сказала она, - молчун Одо не представился. Это в его повадках. В Освенциме служил его брат-близнец Отто Гунтер. Его должны были расстрелять, но он бежал. Одо до сих пор испытывает тягостные чувства... за брата и за войну, поэтому предпочитает молчать. - Ольга поправила локон и прибавила строгим шепотом: - И это - замечательно. Мужчинами, которые чувствуют за собой вину легче управлять.
Мы проговорили ещё какое-то время, выпили чаю, по русскому обычаю с лимоном, ходили по дому, рассматривая фотографии и воскрешая призраков российских и немецких. Потом Ольга вызвала мне такси, и я уехал, заявив, что в гостинице у меня оплачен номер. Для немцев такие вещи закон, но я не помню - честно - был ли у меня оплачен номер или нет. Да и не в этом дело.
Я уехал. Уехал, понимая, что оставляю живую говорящую историю. Оставляю женщину, которая могла рассказать о МХАТе, о Булгакове, о Толстом, о верхушке нацистской Германии, о лидерах советской разведки и даже выше - о нём! - о Сталине. Уехал, подчиняясь юной лихой уверенности, что всё можно вернуть и повторить.
Не всё.
Не возможно.
Не вернуть.
Ольга Константиновна Чехова умерла 9 марта восьмидесятого года. Я не был на её похоронах, хотя собирался. И готовился. И был зол, и рвался в Германию. Прочёл от корки до корки её мемуары "Я ничего не замалчиваю!" и посмеялся - актриса оставалась актрисой: она играла на сцене, играла дома, когда разговаривала со мной, и уж тем более врала, когда писала мемуары.
Пусть! Не в этом дело. Оставался один вопрос: Почему не арестовали? Не расстреляли? Не уничтожили?
Её, Ольгу Чехову - так она и подписывалась под каждым своим немецким кинофильмом - должны были разорвать ещё в тридцать девятом... в сороковом... или даже раньше, ведь нацисты пришли к власти в тридцать третьем.
Нельзя жить в нацистском Берлине и быть ОЛЬГОЙ ЧЕХОВОЙ!!!
Ольга Чехова умерла. Я приехал в Германию несколько позже, осенью. Хотел положить на могилу хризантемы, но положил семьдесят девять белых роз.
На вопрос мне ответил эсэсовец Одо Гунтер. Никакого брата у него не было, был только он, и он был жив.
Осень 1941 года. Берлин. Сумерки завесили город, кое-где уже успели зажечь фонари. Патрули добровольных дружин барражируют улицы, в воздухе чувствуется электричество "нового Мирового порядка".
Обер-штурмфюрер Фитлиц осматривает своих подчинённых, решает, что следует опираться на старшего из пары агента "старика" Юзефа, тому чуть более шестидесяти, он опрятен и недавно подстрижен, в петлицу вставлен эдельвейс - любимый цветок Гитлера... это чрезвычайно накладно... даже при исполнении ответственных заданий.
- Повторяю ещё раз, - Фитлиц хмурится. - Задание высочайшей степени важности.
Второй агент, Хаган Мило, считается молодым и неопытным, хотя ему более сорока, он воевал и был ранен в Марнском сражении. Хаган способен убить человека голыми руками, и Фитлиц имел удовольствие в этом убедиться, однако фельдфебель Мило легко внушаем, и может подвести в критических обстоятельствах.
- Задание кажется простым, но эта простота обманчива. - Фитлиц заглядывает в лица своих подчинённых, читает в них решимость и преданность Третьему рейху. - Всё должно пройти, как по нотам. Оружие перевести в автоматический режим, снять с предохранителей. Случайные жертвы допустимы, об этом свидетельствует особая рукописная отметка Генриха Гиммлера. Это понятно?
Вместо ответа, Хаган Мило присвистнул и отсалютовал ладонью.
"Дубина!" - думает Фитлиц и уверяет себя, что агента необходимо попридержать, иначе тот перестреляет соседей.
- Входим, - проговаривает Фитлиц, - я предъявляю ордер, осматриваем помещение, производим арест. Всё чётко и предельно просто. Ребята из СС доделают остальное, в смысле обыска и улик.
Старик Юзеф чешет в затылке и говорит, что стрелять ему не охота, он не убийца: "А если в квартире домоправительница? или дети?"
Фитлиц злится, его чувствительный нюх гарантирует, что после такой операции можно решительно продвинуться по службе. Отвечает, что стрелять есть кому. Демонстративно отдаёт приказ:
- Фельдфебель Мило! Разрешаю открывать огонь на поражение при малейшем подозрении!
Мило выбрасывает вперёд ладонь и кричит "Хайль!"
Консьерж пытается возражать, наставленное дуло "парабеллума" живо приводит его в чувства. Второй этаж, квартира на площадке прямо. Фитлиц взбегает по ступеням, долго и требовательно звонит в дверь, на испуганный возглас проговаривает чушь о срочной корреспонденции.
Дверь открывает Ольга Чехова - САМА! - с души Фитлица падает камень - ОНА! Притом одна.
Фитлиц отодвигает женщину от двери, входит в помещение, бегло осматривается, командует Юзефу стать у дверей, Хаган Мило должен осмотреть комнаты "на предмет посторонних". Всё идёт именно что как по нотам.
Пока Хаган осматривает комнаты, Фитлиц проговаривает формальности, декламирует не без удовольствия:
- Вы обвиняетесь в измене... Национал-социалистическая немецкая рабочая партия, - смакует слова, - и Третий рейх в лице... - фраза обрывается на полуслове.
Фитлиц смотрит на Хагана, а тот... тот ведёт себя странно. Вместо того чтобы застрелить всякого постороннего человека, убийца Хаган пятится и колени его дрожат...
На этой трансформации унижения не заканчиваются, Хаган обернулся на своего командира, словно бы ища поддержки, но, получив эту поддержку, отверг её, как отрицает всякий приговорённый к повешенью моральную поддержку своих родственников, Хаган задрожал и выбросил вверх правую руку. Вместо того чтобы спустить курок...
Из будуара, из полузакрытых дверей появился человек скромной наружности, она запахивает на ходу халат, а голову отвёл в сторону, как бы скрываясь от посторонних глаз, но именно этому обстоятельству Фитлиц очень даже рад, ибо через мгновение - последовательность движений прокрутилась в мыслях стремительно - "вальтер" обер-штурмфюрера должен выскочить из кобуры, палец спустит курок, а пуля размозжит череп неудобного свидетеля.
"Банты" халата затянулись, "неудобный свидетель" повернул голову, и вяло вскинул вверх маленькую лапку в приветственном жесте.
Перепутать это движение было невозможно. Спутать его с чем-то иным - невозможно. Так умел салютовать только один человек во всей Германии. Перед бойцами Гиммлера стоял сам...
- Фюрер! - выкрикнул старик Юзеф с идиотской бравадой щенка. - Я узнал! Это он!
Адольф Гитлер сухо поздоровался, осведомился, в чём дело. Фитлиц протянул бумаги, промямлил что-то об операции и санкциях Гиммлера.
- Это ошибка, - уверил Гитлер и потребовал перо, что-то чиркнул поперёк бумаги. Потом похлопал Фитлица по плечу - жест запомнился - и подмигнул. - Я разберусь, - сказал.