У Айшегюль брови точно крылья стрижа, глаза - голубые топазы, губы - лепестки шиповника, мягкие и нежные. У Айшегюль косы - атлас, а плечи пахнут померанцем. У Айшегюль бисером шитый голубой чаршаф и синие шелковые башмчаки. Ласкаются о смуглую шею жемчуга в пять рядов. Хороша младшая дочь имама, юна и лицом бела, словно пери. Льнет красавица к чугуну решетки, щурится, не дает цветное стекло ромейского мастера разглядеть что за гость стучит молотком в двери, беспокоит домочадцев.
Бьется девичье сердечко, замирает сладко. Уж не тот ли это молодой аскер, чей скакун отбивал неделю назад дробь по гранитной мозаике перед богатым двором имама Четинкайя, не его ли это сабля поблескивает на солнце. А кто эта шумная, полнотелая ханым в тёмно-зеленом? Вздрогнула Айшегюль, побледнели щеки, узнала девушка малиновую с золотым кантом феску. Охнула разобрав хриплый говорок Ферхундэ - столичной свахи. Метнулась искоркой к дверям, вылетела на высокую галерею, замерла, спрятавшись за витой колонной...
***
На низенькой табуреточке сидел имам, грузный, потный, держал в пальцах стакан с обжигающим чаем, улыбался глазами. Радовался за свою Айше.
Не простой сегодня день, не зря пляшут чайки над серебристой перевязью Босфора, не зря по-особому лихо щелкают четками старухи, и напевают разносчики хрустящих симитов.
Не просто так ликовал ходжа. Уже год, ворочаясь без сна на жестком топчане, надеялся ввести красавицу дочь в Бахчисарай, на худой случай о визиревых харемах мечту лелеял. Схоронив Фатму, жену любимую и единственную, стал имам для своей щебетуньи и отцом и матушкой. Не баловал, держал в строгости. Приставил к озорнице родную сестру, чтоб натаскала девицу дантель-кружева плести, крутить долму, печь жирные чьореки, да и чтоб прочим разным женским премудростям обучила. В темноте, да невежестве дочку тоже не бросал. Писать, читать, мандолиной баловаться - оно для жён правоверных вроде и лишнее, но как удержаться, если прижмется ясноглазая, обнимет коленки, залепечет: "БабишкО, а это что за закорючка?" Умом в отца, а статью дочь в Фатму удалась. Глянешь - глаза слепнут! Сама покойница из черкешенок родом. Хозяйки черкешенки знатные, и что лицом, что осанкой... - краше их нету!
Еще в не полных одиннадцать годков приказал имам крохе чаршаф надеть, прятал от липких взглядов. Боялся... О душе неокрепшей пёкся, о непорочности. Корану сам учил, не доверял сестре. Когда впервые услышал как синичка голоском неокрепшим читает "Биссмилях", не сумел сдержать слезы...
В кофейне старики судачили, мол, женился бы Четин, родила бы тебе молодая хатун мальчонку. На эти уговоры один ответ был у имама: "Сын - огромное счастье для мужчины, благословенны семьи, где растут наследники. Только моя кызым мне дороже всего на земле, и лишь Аллаха люблю я больше ее. Придет время, посажу на колени внука, обрету покой...".
Вошла Айшегюль в возраст, заневестилась. Начала пропадать сурьма из теткиного сундука. Ждал имам. А как наступила для Айшегюль пятнадцатая весна - призадумался. Человек он в столице, ох, не последний, знатностью самым древним родам не уступит, богатством и подавно...
Полгода назад перешептал имам тихонечко с дворцовым моллой. А в марте взволнованная сестрица влетела во двор, упала тяжело на подушки и затрындела, что, мол, встретила в хамаме известную на весь Истанбул сваху, и что та пристально на девчонку пялилась. К чему бы такое! Молчал имам, тонула отцовская усмешка в седой бороде.
***
Имам вздрогнул, стер с лица улыбку, перевел нарочито тяжелый взгляд на юношу, что безмолвно стоял напротив.
- А что ты скажешь, олан? Выслушал я и уважаемую Ферхундэ, и названного батюшку твоего -почтенного Ахмет-агу... Отведал и лукума и пахлавы медовой. Только голоса твоего не слыхал еще.
- Прости, ходжа, - светлые кудри прилипли ко лбу. Юноша вцепился сильными пальцами в эфес, звякнула робко кривая сабелька, - о красоте и уме дочери твоей Айшегюль наслышан. Страшусь отказа, учитель...
Имам на галерейку покосился, еще пуще брови сдвинул, густым басом промолвил:
- Айшегюль, кызым, приготовь-ка гостям кофе, да покрепче...
Дрожат ладошки у Айшегюль, туда-сюда ходит в руках чернёный поднос. Дребезжат на подносе фарфоровые чашки, подарок росского купца - хитрого гявура. В одной чашке дымится тягучий, неимоверно сладкий напиток. Не пожалела сахару Айшегюль, ложек пять положила, чтобы понял светловолосый как люб он красавице, как желанен... Сверкают глаза росинками, трепещут ресницы, колышутся тугие бедра под шелком расшитого чаршафа. Хороша Айшегюль - дочь имама Четинкайя, что известен своим благочестием на весь шумный торговый Топкапы.
***
На мраморе внутреннего дворика звезда о пяти лучах. Над ней мерцают звезды истинные, нерукотворные, созданные Единственным. Лохматым дервишем кружится в центре пентакля имам. Кто узнает в безумном факире гордого Четинкайю? Пенится алым рот, сверкают белки - толи святой, толи шейтаново порождение. Нависает над жасмином и акациями жуткий призрак священной горы Аламут, пристанища исмаилитов, суфийских магов... Вязкий аромат гашиша не спутать ни с чем иным...
--
Твои просьбы стали слишком частыми, шейх, - джинн покачивался над сливой, бледный и грустный, - слишком... Как и чрезмерной стала твоя любовь. Что потребуешь ты на этот раз?
Имам бессильно хватал губами горячий воздух, словно выброшенная на берег форель. В последнее время все больше и больше сил приходилось отдавать старику, чтобы увидеть духа, заставить его повиноваться.
--
Прошу еще год, нет, лучше пять, да - пять...
--
Ты не выдержишь. Твое сердце одряхлело, твой ум отказывается служить... Ты не выдержишь. Остановись!
--
Еще пять, - упрямо твердил Четинкайя, уставившись под ноги.
--
Смерть невозможно обмануть, шейх. Тебе ли не знать?
--
Я настаиваю, - у имама тряслись руки.
--
Как знаешь, - джин равнодушно опустил веки. Красные прожилки набухли, казалось глаза прячутся за решеткой из пульсирующих прутьев. - Ты сам хозяин своей душе.
Ночная мгла на мгновение разошлась, закричал в кустах испуганный пересмешник... Миг - и снова вернулся покой на берег Босфора, бриз принес запахи рыбы и тины, где-то рядом запел муэдзин, созывая горожан на утренний намаз. Горьким и пьяным дымился медный кальян.
***
Высокий тюрбан, фата в золотых бляшках, загадочно шуршит зелёный бархат, пылает пунцовым хна на ладонях - хороша Айшегюль, дочь имама, невеста одного из племянников Великого Визиря! Галдит харем, суетится прислуга, шныряют евнухи - всем найдется дело, когда такой праздник пришел во дворец. Отчего же не весела невеста? Отчего же опечален ее взор?
--
Боишься, кызым, - смешливая валиде, ровесница Айшегюль изо всех сил старалась выглядеть важной, звенела браслетами, морщила лоб.
--
Нет, абла, мне лишь грустно, что не будет на свадьбе моего батюшки. Занедужил вдруг, - как не старалась сдержаться невеста, расплакалась, размазала слёзы по лицу, - хоть бы словечко от него услышать, получить отцовское благословение.
Валиде задумалась, глядела на Айшегюль, пытающуюся улыбнуться, теребила кружево рукава. Потом подмигнула хитро, задорно...
--
Не реви, молодка, сейчас что-нибудь придумаем.
Они крались по кривым улочкам, одетые словно мальчишки, в широкие шальвары, простые рубахи и дешевенькие фески. Айшегюль краснела, шарахалась прохожих - не привыкла разгуливать с открытым лицом. В двух шагах за ними, бормоча под нос проклятия, спешил евнух. Держал за пазухой острый тесак на всякий случай.
Калитка в стене харемского парка была незаметной, пряталась за плющом. Валидэ открыла ее привычно, не скрипнул ключ в смазанном маслом замке - видать не впервые. До Топкапы девушки добрались быстро, перелезли через забор. Айше, увидев дом, снова расплакалась.
--
Погоди здесь, ладно, - кивнула подруге на беседку. Та порывисто обняла Айше, поцеловала.
--
Беги. Я жду. Батюшке твоему селям. Такую красавицу вырастил.
Внизу имама не было. Айшегюль скользнула наверх, позвала... Тетка, видать, убежала на базар за новым чаршафом к свадьбе. Прислуга ленилась, пряталась от жары в пристройках...
--
Баба, бабишкО, родной... - поскреблась Айше в отцовскую каморку, что служила и спальней и мастерской. Там же пять раз в день стелился и коврик для намаза, - бабишкО!
Робко вошла в двери Айшегюль, оглядела витые этажерки, стопки книг, низкий столик, заваленный манускриптами. Привычно вздрогнула, наткнувшись взглядом на картинку с человеком, пришпиленную к стене - грех то какой! Отдернула пыльную занавеску - топчан пустовал. Зато пугал и манил неведомым балконный проём. Запрет был суров. Лет в пять, любопытная девчушка сунулась было на внутренний дворик, куда можно было попасть лишь через веранду в отцовской каморке... Сунулась - а потом еще с неделю горели уши, безжалостно вывернутые крепкими родительскими пальцами. С тех пор Айшегюль напрочь забыла о существовании двора, довольствуясь садом.
--
Это я, твоя Айше, - кожаный башмачок тронул каменную ступень, - Что с тобой! Баба! Чёрной птицей раскинулся на мраморе древний старик. Пустые зрачки спорили с бесстрастным небом.
--
Кызым, - Айше прочитала по губам, - пришла...
Хрупкая как тростинка, нежная как цветок граната, тоненькая словно виноградная лоза... Силы взялись ниоткуда, не девичьи, почти не человечьи... До каморки тащила Айшегюль грузное тело волоком, стучалась седая голова о ступени. Подтянув отца к топчану, упала, ударилась щиколоткой о медный столб. Не плакала, только повторяла непрестанно: "Не умирай! Не умирай!" Потом стояла на коленях, сложив руки, читая на память поминальную "аль фатих"...
Свиток выпал из мертвых ладоней, ткнулся ей в коленки упрямым щенком. Машинально сунув пергамент в рукав, Айшегюль спустилась в сад, столкнулась в дверях с теткой и только тогда завыла, запричитала в голос, как полагается...
***
Айшегюль вернули домой. Привезли обратно сундуки с приданым. Женщины долго сидели на галерее - пили чай... Сокрушались. Советовали невесте не затягивать с трауром. Сваха хихикала, щипала девушку за руки, называла рыбкой, изюминкой, дождинкой... Айшегюль упрямо молчала.
***
Арабская вязь, словно ежевичный кисель. Тянется, тащит за словами слова, за стихом стих, скользит неясным смыслом, жжет терпкой, жестокой истиной.
Как ушла Фатма, сгорела в одночасье от оспы, так и стал имам своей птичке и отцом и матушкой. Нежил, холил, однако, держал в строгости. В невежестве не растил дитя, обучил и письму и чтению...
Струится вязь, складываются чудные буквицы в слова не менее чудные, страшные... " за душу невинную, чистую платить своей душой, прибавив к чужой жизни год, отдать своей пять - и никак иначе... ", и внизу пергамента печать звериная, пятиугольная...
- Всё дрожал в лихорадке - обнимет тебя и шепчет, шепчет... Фатму схоронили, уже и тебе дубовый табут приготовлен был, маленький... как раз для трехлетнего младенца... Батюшка твой денно и нощно святых молил, чтобы хоть тебе жизнь оставил, пожалел... А потом я под утро вас во дворе нашла, - тетка раскачивалась на лавочке, улыбалась воспоминаниям, - на ступенечках спите оба. И ты вся хорошенькая, как розан, словно и не хворала вовсе... На все воля Аллаха! Аминь!
У Айшегюль брови точно крылья стрижа, глаза - топазы, губы - лепестки шиповника, мягкие и нежные... У Айшегюль кудри-атлас, а плечи пахнут померанцем. У Айшегюль бисером шитый голубой чаршаф и синие шелковые башмчаки. Ласкаются о смуглую шею тёплые жемчуга в пять рядов. Хороша младшая дочь имама Четинкая, однажды обманувшая смерть.