Мари Шлей села в поезд до Уотертауна у открытого окна. Был солнечный полдень первой октябрьской субботы. Тучи пыли проносились по Маунт Оберн-стрит и залетали в вагон, заставляя пассажиров кашлять. По Чарлз-ривер выгребала вокруг синего буйка восьмиместная байдарка: она ползла, как сороконожка, доносились команды старшины, неравномерно сверкали над водой вёсла. Через ровное поле долетал со стадиона прерывистый многоголосый рев, внезапно взмывавший до предельной ноты и постепенно стихавший: там шел футбольный матч. Как обычно, высоко над стадионом реяли в небе змеи. Всё было так знакомо, так наполняло ее легкой грустью! И всё же она не могла не признаться себе, что наслаждалась теперь этой красотой с куда большей, чем в прошлом, свободой - просто как спектаклем... Всё было знакомо, но теперь она жила так далеко от этих мест и приезжала так редко, что казалось уже чужим, стало лишь "атмосферой" - она чуть не произнесла это слово вслух, и не было больше угнетающей частью ее собственного существования. Когда-то действительно было время - в тот первый год, когда они оказались в Бостоне, и ей было двенадцать - когда слова: "Едем в Уотертаун к бабушке" вызывали неподдельный восторг. Но и тогда причиной были не столько нежные чувства к бабушке, как радость оказаться среди старинной странно пахнущей мебели в салфеточках, пучков травы, розовых, невероятного размера, морских раковин на сером ковре: они служили упорами для двери, а более всего манили восхитительные угощения, которые готовила бабушка. Вишни - за ними Мари лезла на дерево с лопаточкой - "простой яблочный пирог", кофейный торт со щедрой корочкой из ароматного сахара (бабушка почему-то называла его " коконом") - да, всё это было очень здорово. Но и тогда она была с бабушкой сдержанна и замкнута, и речи не было о душевной близости между ними. Бабушка всю жизнь оставалась упрямым ребенком, и как в "несознательном" ребенке, в ней никогда не было близости и понимания. Навещая ее позднее во время школьных каникул, Мари рано разглядела в ней упрямую жестокость. Жестокость бабушки - заключалась она почти исключительно в скаредной мелочности - отзывалась или прорастала мелочностью в ней самой. Но что в бабушкиной жестокости - чисто психологического свойства - было намеренного, а что - просто естественным результатом бессознательной черствости потерпевшей жизненное поражение старухи, которое она вымещала на юной, робкой и чувствительной девушке, Мари так и не поняла. По правде сказать, она не смогла бы ответить, что будь она сама не столь эгоистична, то не открыла бы в бабушке точно такую же робкую, страстную восхитительную голубоглазую девчонку, которая вдруг весело смеялась и тут же убегала. Позднее, уже став студенткой колледжа, она в какой-то мере "ушла" от этой антипатии, стала воспринимать ее в шутку и решительно заставила себя изменить в лучшую сторону отношения со старухой. "Мелочность" бабки часто можно было победить смехом - у нее было восхитительное чувство юмора или, по крайней мере, чувство нелепого: единственный известный Мари человек, способный буквально "смеяться до слез". Со студенческих дней Мари умело пользовалась этим открытием: она чувствовала себя вправе воспользоваться им после поездки в Европу. А, может быть, лишь тогда она заставила бабушку принять себя как взрослую и равную? Как бы то ни было, между ними возникло какое-то добросердечное понимание. Да, они всё же провели вместе несколько милых дней. Если прежде они ненавидели друг друга и яростно вздорили - какие дикие ссоры взрывались вдруг по пустякам - то теперь этого больше не было. Бабушка, постарев, стала мягче, а она сама, ощущая свое превосходство, терпимей к ее вспышкам жестокости и мелочности. Сейчас всё шло к концу: приходило время отодвинуть Уотертаун в сторону, и пыльная Маунт Оберн-стрит станет чужой и забудется. Бабушка умирала: еще месяц, еще два, еще пять...
Уотертаун немыслимо переменился, и это ощущение резкого изменения и новизны содержало в себе упрек, как бы намекая, что о бабушке она забыла. Если бы она приезжала почаще, то видела бы, как растут дома, как роют котлованы под новые фундаменты, трассируют улицы, и не была бы сейчас так потрясена переменами. Как ужасно заштатен был этот городок с рядами дешевых двухсемейных домиков, с противно осыпавшейся штукатуркой гаражей, запущенными живыми изгородями барбариса, рядами одноэтажных лавчонок из цветного кирпича, с печатью необузданно дурного вкуса там, где еще на ее детской памяти зеленели поля, по склонам холмов были пастбища с полуразрушенными каменными оградами, заросли дикой вишни, а осенью глядели из гущи чистые голубые глазки цикория. Она помнила прогулку с дядей Томом от Гарвардской площади к бабушке, когда ей было двенадцать лет. Какое приключение среди дикой природы! Холмы между Белмонтом и Уотертауном заросли можжевельником и березами. Пройдя холмом Пэлфри, они вышли в Уотертаун со стороны старого кладбища, и ей казалось, что ранним утром они спускаются с Гималаев. Зачем все эти перемены?.. Казалось, люди преисполнились решимости испортить и вытоптать каждую пядь земли. Она вспомнила песенку семнадцатого, а, может, восемнадцатого века из старого песенника: "Уотертауна воды текут, наши горькие слезы текут... Помним, Бостон, тебя, покидаем, любя, возвращенья сердца наши ждут..." Бедная бабушка! Наверно, к лучшему, что она уже столько лет пленница своей затхлой комнаты с мебелью в салфетках, с альбомами дагерротипов: ее бы возмутили эти перемены. А, может, и не возмутили бы. Бабушка была прирожденной провинциалкой, сельской демократкой, и ей, возможно, понравились бы это буйство энергии, ее непосредственность и простота. Может быть, ей было бы приятно увидеть, как растет Уотертаун словно на дрожжах... Церкви обновят... Рынки перестроят...
Мари сошла на Пэлфри-стрит и стала подниматься по холму. Странный ручеек, протекавший внизу улицы, всегда полный ржавых кастрюль и консервных банок, исчез. Она поднималась медленно, совсем не так быстро, как взбегала когда-то еще до завтрака взглянуть на дикие цветы! Там рос золотарник: единственное место, где она его видела. Это было еще до того, как бабушка переехала из дома на Маунт Обрен-стрит с вишней и с грушей, и с "хозяевами" в другой половине дома (с которыми бабушка постоянно ссорилась и переругивалась). "Тарабанят на пианино всю ночь и черт-те что вытворяют". Мари было любопытно, как они выглядели: были наверно милыми весельчаками. Одна из дочек пошла к Христианским врачевателям, а сын работал в музыкальном магазине. Мари всегда ощущала к ним какую-то романтичную тягу, и когда проходила мимо их двери в холле, ей хотелось постучаться и зайти. А однажды она действительно зашла и запомнила гипсовый бюст какого-то задумчивого бога или богини на пианино. Еще у них была собака, которую бабушка не переносила и отмахивалась от нее с выражением неукротимой ненависти: "Кыш! Пошла отсюда, грязная тварь!" Мари засмеялась, вспомнив об этом... Она прошла мимо плакучей березы, чуть тронутой желтизной, с легкой одышкой поднялась по деревянным ступенькам и позвонила.
II
- Ах, это вы, миссис Шлей? Как поживаете? Вас совсем не узнать!.. Мне кажется, миссис Веддер спит, но я пойду взгляну. Я уверена, что она будет рада вас повидать!
Миссис Линг была противной, и то, что она постоянно перетруждалась, управляясь с этой частной больницей и сама потихоньку умирала (в последнюю операцию, как сказала бабушка, "у нее вырезали все внутренности"), не делало ее более привлекательной. Хитренькое белое лицо с хитренькими черными глазами; убогая душа.
Мари стояла в маленькой прихожей пригородного дома, разглядывая гравюры на церковные сюжеты и дешевые коврики. Над камином склонился к долине смертной тени Христос в большом нимбе и простер вперед невероятно длинную руку, чтобы спасти заблудшего ягненка; над темной долиной парил голубь на ярких крыльях. Рядом с пианино на высоком бамбуковом столике стоял горшок с папоротником; пианино из бледного дуба украшал цветочный узор.
Мари взглянула на ноты: "Град святый", "Оркестр-рэгтайм Александра", "Прильни ко мне", "Розарий". Здесь уж, во всяком случае, не тарабанят ночи напролет!
- Ваша бабушка не спит. Пройдете к ней?
- Как она?
- Всё так же, но держится молодцом.
В комнате больной при опущенных шторах было так сумрачно, что Мари едва различала предметы. У окна легкой походкой прошла сиделка и улыбнулась. Бабушка лежала на широкой кровати. Она повернула на подушке иссохшее личико и посмотрела на Мари жалостными синими глазами ребенка. Тощенькая пегая косичка! Мари наклонилась и поцеловала впалый обмякший рот.
- Здравствуй, бабушка, - прокричала она, вспомнив о глухоте старухи. - Ты рада меня видеть?
Бабушка взглянула удивленно и чуть испуганно, будто выглядывая из глубины.
- Что ты сказала? - Голос ее был медленный и слабый.
- Я спросила, ты рада меня видеть?
- Да, да, я всегда рада тебя видеть.
- Как ты себя чувствуешь?
Бабушка медленно и осторожно перевела свои синие глаза - с такими широкими зрачками - на лицо Мари, казалось, стараясь что-то рассмотреть. Она пошевелила губами и сказала, наконец, слабым голосом:
- Очень плохо, я не могу есть.
- Ты не можешь есть? Почему?
Мари придвинула стул к кровати, решив быть неунывающей и бодрой. Миссис Веддер бесцельно водила тонкой дрожащей рукой по стеганому одеялу, а глаза ее изучающе застыли на лице Мари. Казалось, она пытается подыскать слова, преодолевая глубокое темное безразличие.
- Как крошка Кейт? - выговорила она прерывающимся голосом.
- Ах, Кейт - прелесть! Лазит по всему дому, хватается за стулья, за всё, что под руку попадет... Когда мы берем ее на пляж в крохотном купальничке, она сразу ползет к воде, как к своей родной стихии. Какая она смелая и энергичная!
- Я хочу на нее поглядеть... Она уже ходит, да?
- Нет пока, но она не отстает в развитии.
- Я думаю, она не отстает. Я хочу поглядеть на нее. У нее волосы остались того же цвета? Они были такие красивые - очень похожи на твои, когда ты была маленькой, только не такие рыжие... Ты не можешь привезти ее в город?
- Нет, знаешь, это очень сложно...
Мари смотрела в боковое окошко у кровати на серую белку, бегавшую по ветке клена. Это зубы, я не могу пользоваться зубами, вот почему я так плохо говорю. У меня на прошлой неделе был зубной врач. Он сказал, что у меня челюсть стала меньше, и эти протезы больше не подходят.
- Бедная моя! А их нельзя поменять?
- У меня нет денег... Это очень дорого... У них совести нет, сколько здесь дерут!
Подошла мисс Томас, сиделка с ложечкой и склянкой лекарства.
- Моей девочке пора принять лекарство, - сказала она, опуская в склянку ложечку.
- Какая мне польза от лекарства?
- Прими, деточка. Вот так. Умница!
Миссис Веддер откинулась на подушку, обессиленная, руки в синих венах лежали неподвижно. Через минуту глаза ее наполнились слезами.
- Крошка Кейт! - простонала она. - Я хочу... - И она расплакалась мелкими неудержимыми слезками. Мисс Томас вытерла ей щеки, а Мари откинулась назад.
- Она часто плачет, - тихо сказала мисс Томас. - Вот придет к ней какая-то мысль, вы понимаете, и она всё думает, думает об этом и плачет, плачет. Особенно о крошке Кейт, всё хочет увидеть вашу крошку Кейт... Бабушка! Хватит плакать. Вы ведь не хотите испортить визит своей внучки, а она у нас так долго не была! Не надо, бабушка.
- Я не могу, слезы сами льются.
Мари вспомнила об одном воскресенье в доме на Маунт Оберн-стрит лет семнадцать или восемнадцать назад. У них был яблочный пирог на обед; теплый солнечный день, она вспомнила грушу в цвету.
- Твой дедушка, которого ты не помнишь, всегда говорил: "Я люблю простой яблочный пирог." Как это меня злило! Он говорил это, чтобы позлить меня. - Бабушка даже захрипела от гнева. - Вот подай ему простой яблочный пирог. А ты знаешь, что в этом пироге нет ничего простого! Ты знаешь, как его пекут? Ты, наверно, думаешь, раз-два - и любой слепит? Мне вот интересно, сколько женщин умеют спечь такой пирог? Но, - добавила она, - он не переставал зудеть о своем простом яблочном пироге, простом яблочном пироге.
Мари расхохоталась, и бабушка, поддавшись или отбросив прошлое, тоже внезапно расхохоталась.
По воскресеньям бабушка всегда играла на маленьком комнатном органе семь-восемь гимнов, которые она помнила и напевала тонким горестным голосом. Орган продали, когда бабушку увезли в больницу...
Другие пожитки тоже продали, и вещей у нее осталось совсем мало: три-четыре стула, диван с конским волосом, этажерка с семейными фотографиями, литохромный вид
Венеции в рамочке, часы с корпусом в завитушках ее любимого сына, умершего в молодости. Их сейчас тоже продадут.
- В последние месяцы она теряет память, - сказала мисс Томас, расправляя простыню с краю стеганого одеяла, - и всякий интерес. Но прекрасно держится. - И вдруг крикнула: "Правда, бабушка?"
Миссис Веддер лежала безучастно, повернув набок иссохшее личико и подложив руку под щеку. Глаза ее были далеко. Она не обращала внимания или не слышала: она посмотрела на Мари и на сиделку, будто они были совершенно безразличными предметами или их не было вовсе. О чем она думает, хотела понять Мари. Ее васильковые глаза и теперь оставались молоды и невинны. Наступило долгое молчание, белка на клене забеспокоилась и стала браниться. Мари взглянула вниз под опущенную штору и увидела бредущего по лужайке черного кота, всем видом кажущего полнейшее безразличие. Кот сел, прижал к голове сперва одно ухо, потом другое, посмотрел на дерево, моргая страстнозелеными глазами, а затем поплелся прочь, разочарованный и усталый... Ей надо было принести бабушке хоть какой-то подарок, но она так спешила. Надо было взять что-то в той лавочке у метро, но как раз подкатил уотертаунский поезд, а до следующего ждать было еще пятнадцать минут. Кроме того, у бабушки всегда полно цветов, и она не знает, что с ними делать. А что она может есть, кроме тепличного винограда?..
- Я хотела привезти тебе немного винограда, бабушка, но совсем не было времени, - сказала она.
Миссис Веддер, казалось, продолжала слушать и после того, как фраза закончилась, будто слова задержались где-то в памяти, и сейчас она со всем вниманием разбирала их.
- Эти розы принес мне мистер Стилл, - выговорила она наконец. Она не повернулась к цветам (розы стояли на столике), а просто считала, что Мари должна была их заметить. - Он заходил ко мне вчера...
- Чем он занимается теперь, когда оставил церковь?
- Чем?.. Я не знаю.. Наверно, преподает... Как дела у Пауля?
Мари всегда раздражало, когда бабушка спрашивала о муже.
- У него всё нормально.
- Это хорошо. - Бабушка вздохнула и перевела глаза на обои с рисунком винограда.
- Бабушка, на прошлой неделе я ездила в Нью-Йорк!
- Нью-Йорк? Ты была в Нью-Йорке?
- Да, чтобы повидать Алису. И у меня там была одна совсем неожиданная встреча. - Синие глаза никак не откликнулись. - Ты слышишь меня?
- Нет.
- Я говорю, что в Нью-Йорке у меня была одна неожиданная встреча. Когда я жила у Алисы, я получила письмо от Сарры Оллбрайт. Ты помнишь Сарру Оллбрайт - девочку, с которой я играла в Чикаго? Я ее не видела с тех пор и не слышала о ней - в последний раз я ее видела, когда мы проказёнили уроки и заблудились где-то у Виннетки. А вернулись домой почти в одиннадцать вечера. Она написала, что приехала в Нью-Йорк погостить, и спрашивала, не смогу ли я приехать с Фолл Ривер повидать ее! Я поехала к ней. Вот какое приключение! Она страшно растолстела, но, думаю, я бы ее всё равно узнала. Вышла замуж за адвоката, имеет троих детей и рисует картины. Так интересно было узнать обо всех знакомых в Чикаго!
Бабушка неподвижно смотрела.
- Кто, ты сказала, присматривает за крошкой Кейт? - спросила она.
- Мать Пауля.
Мари почувствовала, что краснеет. Не хотела ли бабушка?.. Но старое лицо было лишь усталым и не имело никакого выражения.
- У тебя было что-то неожиданное в Нью-Йорке?
Сердце Мари сжалось. Она облизнула губы и повторила рассказ, ощущая внимательный взгляд мисс Томас. Она видела, что бабушка не слушает, и после первых двух слов перестала понимать, а просто смотрит на Мари поблекшими васильковыми глазами, словно пытаясь осмыслить сквозь тьму не рассказ, а саму Мари. Чего она так хотела? Что она так стремилась увидеть? Жизнь? Свою собственную жизнь, воплотившуюся сейчас в Мари и крошке Кейт? Может быть, она смутно пыталась коснуться чего-то постоянно ускользавшего, ощутить то, чего нельзя увидеть?.. Она ничего не произнесла, а глаза ее опять наполнились слезами и стали невыносимо яркими. Вдруг она прорыдала:
- Я не могу умереть! Я не могу умереть! Я хочу умереть и не могу!
Она плакала почти беззвучно, а слезы скатывались по морщинам ее щек. Мисс Томас строго подняла палец.
- Бабушка, вам должно быть стыдно. Вы обещали мне не плакать. А сейчас посмотрите на себя - расплакались ни из-за чего.
- Она сильно изменилась, - шепнула Мари сиделке. - Мне кажется, у нее серьезное ухудшение. Вы не думаете?..
Мисс Томас покачала головой.
- Нет, нет! Она очень крепкая. Она вполне может прожить и эту зиму.
Чуть позже Мари взглянула на часы и сказала, что должна бежать, чтобы успеть на поезд. Времени уже почти нет. Она еще раз поцеловала впалый рот и похлопала холодную руку. Из наполненных слезами васильковых глаз на нее внаглую, не таясь, смотрела смерть. Но бабушка лишь сказала:
- До свидания, Мари!
III
Том прохаживался по театральной улочке, изучая витрины. Завидев ее, он подошел и усмехнулся одной стороной веснушчатого лица. Таким он ей нравился еще больше, чем всегда.
- Если хочешь, на том углу - розы, а на этом - чашка кофе, - предложил он без лишних вступлений.
- Кофе! У меня сегодня ужасно мерзкий день.
- Чем ты занималась?
- Добывала прекрасное алиби: все думают, что я целый день провела в Уотертауне.
Том благодарно улыбнулся. Они зашли в кафе.
- Только это всё же очень противно, - продолжила Мари через минуту, помешивая кофе, который поставили перед ними на прилавок из черного дерева. - Она умирает. На самом деле. Она говорила ужасные вещи!.. А я бодренько наврала ей о поезде и побежала вприпрыжку к тебе. Никто среди моих родных и знакомых о тебе и слова не слыхал... Это ведь гадко, ты согласен?
Том смотрел на кофе.
- Так устроен мир, - медленно ответил он.
Они шли по темному наклонному проходу театра оперетты, ища свободные места. - "Вот здесь есть два" - сказал Том. Негр на сцене пел хрипловатым голосом. Ослепительный диск юпитера с красным ободком освещал его синий грим и неестественно розовый язык. На крупных зубах искрились золотые пломбы. "Горячие губки у милой голубки... - выводил жизнерадостный голос. - Истомила певунья моя: ускользнула опять, как змея..." Том взял ее руку в свою, вложил пальцы в прорезь перчатки и погладил ладонь. Сладкая слабость охватила ее, заставляя таять и растворяться. Жизнь вдруг показалась невыразимо сложной, прекрасной и жалкой. "Уотертауна воды текут, наши горькие слезы текут... Помним, Бостон, тебя, покидаем, любя, возвращенья сердца наши ждут..."