Чевновой Владимир Ильич : другие произведения.

Время голодомора

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:



     ВРЕМЯ ГОЛОДОМОРА


     В поле стоит деревенская изба. Посреди избы — большая широкая печь с полатями. Глиняный припечек, заслонки, огромный, на всю печь, лежак. В углу избы — иконы с вышитыми рушниками и зажжённой лампадкой, вдоль стены — лавка. Ещё одна лавка, большая, дубовая — у оконца, стёкла которого обильно загажены мухами. Перед печью стоит большой, застеленный чистой скатертью дубовый стол. Льняная скатерть серого мышиного цвета. Стол человек на десять. Людей в избе много. Человек двадцать, не меньше. Никого я тут не знаю. Раньше никогда не встречал. Зачем мы здесь, непонятно.
     Люди все молчаливые. Ни слова ни от кого невозможно услышать. Худые, мрачные лица. Наверное, собрали нас по важному поводу, и говорить об этом строго-настрого запрещено. А может, и самим не хочется. Не война ли началась? Дело нашим мужикам, да и бабам привычное: на войну провожать, горе горевать.
     А может, и не война, и не послевоенное лихолетье, когда жили все впроголодь, а, скажем так: в нашем краю гораздо позже этих лет случился голод. Неурожай, распри между братьями и сёстрами за землю, за нефть, за что угодно. И к этому нам не привыкать. Мы и не отвыкли ещё от всех этих событий прошлого столетия.
     Многие из нас, сидящих в избе, изрядно изголодали то ли по пути сюда, то ли раньше. И собрали нас всех затем, чтобы как следует откормить. Это больше всего похоже на правду. Сидим и ждём терпеливо, когда нам принесут еду. И все будут есть, и я буду.
     
     За стол усесться все так и не смогли, хотя старались. Поэтому нас разбили на две команды. Сделал это полковник танковых войск с красными погонами. Он стремительно вошёл в избу и все замерли, понимая, что от этого полковника теперь будет зависеть многое, если не всё. Сопровождали полковника три бойца в исподнем. Внизу их армейских кальсон вместо пуговиц были верёвочки, зато на сорочках были именно пуговички. Бойцы не проронили ни слова и застыли подобно истуканам с винтовками в руках. Винтовки по виду были очень устарелого образца. Из них и стрелять уже было, наверное, невозможно.
     Командир же их выглядел молодцом: подтянутый, суровый.
     — Одна команда кушает, другая команда отдыхает,— коротко, по-военному чётко определил полковник,— надеюсь, это всем понятно?
     — Всем! — хором ответили мы полковнику.
     — Приступайте. Прошу всех категорически соблюдать тишину в помещении! За каждое произнесённое слово — два наряда вне очереди. О каждом нарушении докладывать мне лично или вашему кашевару! Всем ясно?
     — Ясно!
     — Разойтись!
     Распорядившись, окружённый бойцами в кальсонах полковник оборотился к суетливому денщику в форме связиста, который вошёл с донесением из штаба. Сообщалось, что полковнику срочно надлежит явиться в пункт питания Б. с целью проучить некоторых лиц за неучтивое поведение во время обеда.
     Неужели и у нас это станет возможным? Мы тоже как раз собираемся обедать. Надо бы выяснить, что это за войска и кто такой этот полковник.
     Кстати, этот денщик, который принёс полковнику донесение, поставил у стены табуретку и, встав на неё грязными сапогами, приколотил к доскам развёрнутый лист ватмана. На листе, который, оказывается, был у денщика подмышкой, когда он вошёл, большими буквами было написано следующее:
     
     ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ГРАЖДАНСКИХ ЛИЦ
     
     1. Гражданским лицам запрещается разговаривать во время еды!
     2. Гражданским лицам запрещается передвигаться в помещении и на территории двора без приказа!
     3. Гражданским лицам запрещается выходить из помещения без приказа!
     4. Гражданским лицам не разрешается облизывать ложку после себя, передавая её по смене!
     5. Первой смене гражданских лиц кушать, второй смене — отдыхать! Всякие другие варианты исключаются!
     
     Какие-то странные у них правила, подумал я. Ну вот, скажем, зачем в каждом из пунктов они всё повторяют и повторяют вот это самое о гражданских лицах? Неужели и так не понятно, что речь идёт именно о них? Об этом и в самом заголовке уже было сообщено, так какого же чёрта ещё и в каждом из пунктов талдычить всё одно и то же? Претензии были с моей стороны и к самим правилам. Ну почему, предположим, нельзя облизывать после себя ложку? А что, после других едоков ложку облизывать можно, если мы будем есть по очереди, как они сообщают в этих своих правилах? А если я брезгую облизывать ложку после кого-то, тогда что? Наряд вне очереди? Запрещение есть? Лишения ложки или, может быть места за столом во время еды? Или меня за это расстреляют? Смешно и глупо. Просто идиотизм какой-то. Не зря относился я ко всем армейским порядкам, по меньшей мере, всякий раз с настороженностью. Кстати, надо бы выяснить после, что это вообще за войска такие, и кто он — этот полковник, у которого вместо чёрных погон, полагающихся танкистам по Уставу, красные. Как у пехотинцев или же у войск внутреннего назначения. И, почему бойцы, подчинённые этому лже-полковнику позволяют себе явиться перед гражданскими лицами в кальсонах? Неужели теперь в Армии существует подобная форма одежды, как видно, разрешённая для ношения её даже в общественных местах? Вот когда я служил, такие вольности и представить себе было невозможно. Но, тем не менее, всё в их действиях выглядело, на мой взгляд, довольно чётко и слаженно.
     — За мной! — приказал, к примеру, полковник бойцам, и не успели мы даже опомниться, как все они исчезли за входной дверью. Как будто и след их простыл. И тотчас под окнами хаты взревел мощный дизельный мотор. И экипаж невидимого нам грузовика или бронетранспортёра отъехал куда-то, после чего всё и стихло.
     Казалось бы, пора бы нам и раскрепоститься, заговорить, выяснить, хотя бы, для чего нас здесь собрали. И, тем не менее, даже оставшись в избе без руководства, мы, сами того не понимая, стали всё же действовать согласно полученным от полковника указаниям. А прибитый к стене денщиком полковника листа ватмана с этими дурацкими правилами поведения для гражданских лиц неожиданно возымел на всех нас какую-то просто магическую силу. Всё у нас как по Расписанию с исчезновением военных лиц и пошло. Примерно половина собравшихся в избе людей сразу же уселась за стол, а вторая, как и было велено, расположилась на лавках и на полу. Некоторые же так и стояли, покорно прислонившись к стене. Кроме того, с этой минуты никем из нас не было произнесено уже ни словечка. Тишина воцарилась в доме.
     Посуда на столе была деревянная, не расписанная никакими узорами, а выкрашенная в однообразный унылый цвет. Деревянные ложки. Деревянные чашки для третьего. И одна на всех большая деревянная миска. Она стояла посреди стола.
     Я, к счастью, попал в команду обедающих. Мне, как и остальным, сразу же дали ложку, и мы стали ждать, когда в миске появится еда, наконец. А вскоре её нам уже и принесли. От ведра ещё парило. Это была каша. Пшённая каша, на молоке. Большую нашу миску заполнили этой кашей почти доверху. И делала это женщина в строгой тёмной косынке. Заговорить с ней никто из нашей команды так и не решился. Хотя вопросов за время вынужденного молчания у каждого из нас, думаю, накопилось множество. Но мы так и продолжали хранить молчание, согласно первому пункту правил поведения гражданских лиц. Это не так уж и трудно было запомнить. Все мы были изрядно проголодавшиеся, а поэтому тут же и начали есть.
     Каша в огромной миске кончилась для нас неожиданно быстро. И мы без промедленья уступили место второй команде. Ложек облизывать не стали, исполнив в точности уже четвёртый пункт из тех же правил. Ведь ватман всё время был у нас перед глазами. Как бы вместо шпаргалки. Вторая команда за стол уселась молча, и с ними всё повторилось в точности, как и с нашей командой. И они, вооружённые нашими ложками, вмиг расправились со своей порцией. После этого мы опять поменялись местами. Тут как раз и стал понятным для нас, отобедавших уже и уступивших своё место за столом обедающим после нас, пресловутый четвёртый пункт правил. Ложки после себя облизать, как следует, мы не успевали просто физически. Ведь пересменки происходили быстро и по-военному слаженно. Один встал из-за стола, другой сел на освободившееся для него место. Одни ушли от столов, другие подошли к ним. И ни одного лишнего движения. И всё — в полном молчании.
     Всё-таки молодец он, этот полковник. Если бы не он, так ни за что не смогли бы мы так чётко вести себя с его уходом. Чтобы не создавать излишней суеты а, возможно, и паники в случае, если возникли бы трудности с доставкой на стол каши.
     Каша всё исчезала и исчезала, лишь стоило ей появиться на столе. Одно ведро сменяло другое. Женщина, приносящая нам с улицы кашу, вся вспотела, крутясь то с полным, то с пустым ведром. И постепенно вместо чувства голода к нам стало приходить долгожданное чувство сытости.
     Женщина вошла в избу за очередным пустым ведром. Наша смена была свободна, я стоял у самого стола, наблюдая, как люди из другой смены расправляются со своей порцией каши. Одна из женщин сидела за столом напротив меня, я посмотрел на неё и вдруг понял, что мы любим друг друга. Это по глазам можно определить. Я в таких случаях редко ошибаюсь.
     Она попала в другую команду. Между нами, как и между другими едоками, не произнесено было ни слова. Только пару слов я и сказал ей. Украдкой, чтоб другие не расслышали. Чтоб не заложили, что мы нарушаем установленные для нас правила. Я ей сказал, а она мне ответила. «Это вы?» — спросил я, притронувшись к её руке. «Да, это я!» — ответила она, не убирая её. И больше мы ни словечка не произнесли, и так всё было понятно.
     Все собранные в избе для кормёжки молчат. Более того, ещё и зло друг на друга исподлобья посматривают. Попробуй только сказать что-нибудь, так язык тебе враз укоротят те, кому это по службе разрешено. Мы не знаем, кто и когда, но что укоротят — это точно. Найдутся те, которые за этим неусыпно следят, они же и держат всё под контролем. Тот же полковник, к примеру. Слыхали, небось, что полковник всем приказал? Он приказал хранить молчание как зеницу ока, не разговаривать, не обмениваться репликами, руками зря не махать и пищу разжёвывать тщательно, не торопясь и не давясь. А кто хоть слово произнесёт, тому два наряда вне очереди тотчас и будет объявлено. Кем? А вот как объявят, так и узнаешь. В правилах поведения об этом ни слова, но и так все об этом знают.
     Вот все и молчали, боясь получить наряды. Ведь кто знает, куда могут послать, объявив эти наряды за какую-либо провинность. Если рассудить здраво, они запросто виноватых и в расход пустят. У них так: сказал слово — значит, и виноват. Не встал из-за стола вовремя — опять же виновен.
     Думаю, что мы бы продолжали хранить молчание, слыша даже частые выстрелы за окном. Никто из обеих команд не возмутился бы, что рядом, пока нас кормят, кого-то заодно уже и расстреливают. И не исключено, что пускают в расход как раз получивших наряды вне очереди. Кто-то, скажем, ложку облизать отказался после кого-то или же наоборот — после себя, не удержавшись, облизал, хорошо зная, что это запрещено категорически. А нам, кто остался, надо тщательно исполнять объявленные правила и радоваться, что лично нас пока ещё не тронули.
     А вот что будет после того, когда лишь некоторым из нас удастся уцелеть? Мы этого пока ещё не знаем. Куда уж нам. Будем и дальше покорно давиться кашей, как ни в чём, ни бывало. А если заметим, что кто-то уклоняется от своих обязанностей, определённых полковником и правилами для гражданских лиц, так мы и укажем на него, когда к нам явятся с проверкой. Если не словами выдадим, то взглядами. Ни одному из них ни за что не удастся спрятаться за нашими спинами. И то так, ведь никому из нас и не захочется оказаться на месте такого урода.
     Всякого нарушителя тотчас выставим мы вон из нашего круга. Вот он — тот, который допрыгался! А ведь тебя предупреждали! — Скажем мы ему. — А ты нас не слушал, нет, ты против нас был, ты себя хотел возвеличить, героем перед другими ты хотел выглядеть! Вот и геройствуй теперь.
     Пока все в две дырки посапывали, естественно, что не мог нарушить тишину и я. Тоже молчал. Я пыток боюсь, боли. Вряд ли я смогу повторить подвиг какого-нибудь героя, так и не выдавшего ни одной тайны. Но больше всего боюсь я неопределённости. Поэтому и приходилось быть как другие.
     И всё же, с тех пор, как мне дали ложку и поставили перед нашей командой кашу, я глаз с этой женщины так и не спускал. Её команда на лавке устроилась, под иконами, а она у окошка стояла. Я ложку свою облизал после кого-то, забыл о брезгливости своей, машинально облизал, глядя на эту женщину. Облизал ложку, держу её в руке, и всё смотрю, смотрю. А после как вспомнил о каше, да как поднёс ложку свою к миске, а там уж только на дне чуток и осталось. Выгребли всю! Как экскаваторы по миске прошлись! Зачерпнул я немного совсем; но поесть не успел: как раз сменили нас. Быстро всё происходило. Не успеешь опомниться, как ты уже на лавке или на полу: кто куда успеет присесть. Пол в избе глиняный. Изба, по всему видать, старая, соломой крытая.
     Пока я на неё смотрел, та команда, в которой она была, за стол расселась. Кашу для них внесли. Как обычно, целое ведро. И вывалили всю её в ту же, большую миску. И они сразу есть стали. Сидят, чавкают, а мы терпеливо ждём, когда они поедят и наша очередь наступит.
     Они кашу едят, а я глаз с неё не спускаю. И когда наши кашу ели — смотрел, и теперь вот. Ох, ну прямо наваждение ведь какое-то. Гляжу, и она иногда посматривает на меня. Съест ложку каши и взглянет ненароком в мою сторону.
     Замешкался я, и зря. Наше время за стол садиться. Не успеешь со всеми — так тебя же за это ещё и накажут. Запросто могут и от стола отлучить, или прикажут покинуть избу, выйти во двор немедля. В поле. А кругом ничего. Не видно в окошко мутное ни одной избы вблизи. Поле бескрайнее — и всё, ничего больше. А скоро будет темно, солнце вот-вот сядет.
     Куда исчез полковник? Ни лошадиного ржанья снаружи, ни рёва мотора, ни выстрелов у туалета. Не сквозь землю же он провалился. Присмотрелся я в оконце: с той стороны просторного двора видны пристройки: сараюшки, летняя кухня, сруб, по всем приметам похожий на баню. А над летней кухней жестяная труба дымит. Никого рядом не видно, а из трубы дым валит. Это, наверное, кашу для нас варят. Людей я там не вижу, хотя дверь кухни летней приоткрыта чуть. На ней марлевая ширма от мошек, комаров, пчёл. Я-то думал, что кашу нам в полевой кухне готовили. А её на печи, видать, тушили. Представляю, какая там жарища сейчас! Но где же люди? Никого не видно. Пустота. И скоро уж стемнеет совсем.
     Если я или кто-нибудь из нас откажется от каши, нам прикажут выйти во двор. Так сказал полковник, но он не добавил, что с нами сделают дальше. А что, если это какие-то испытания? Или опыты над людьми? Сперва как следует проморить их голодом, а после откормить до поросячьего визга. Или это экстремальные забавы богатых жуликов? Не знаю, не знаю.
     В избе кормят кашей, а на улице и поговорить будет не с кем. Хуже не бывает. Никакого выбора. Куда и почему исчез полковник? Не лучше ли было для него оставаться с нами до конца? Да нет, и он, наверное, лишь пешка в большой, неспроста затеянной кем-то игре. Нет, лучше всё-таки сидеть за столом и жрать, жрать кашу до одурения, чем произнести хоть слово.
     Не видя ни полковника, ни новых нарядов вне очереди, люди в обеих командах время от времени беспокойно оглядывались, но сытость наваливалась и гасила опасное любопытство. Да и что толку гадать! Может быть, полковник находится в пристройке, а подающая нам кашу женщина всё ему о нас докладывает. И в скором времени дойдёт и до нарядов.
     До тех пор, пока я среди них, мне ничто не угрожает. По крайней мере, сейчас, когда я исполняю всё, что от нас требуется. Но если меня отсюда выведут, тогда я окажусь в плачевном состоянии. В моей жизни наступит полная неопределённость. Сейчас для меня всё ясно, как Божий день: нам вносят кашу, мы едим. Ничего другого, правда, нам не дают, но ведь кашу-то дают! В условиях, когда выбирать не из чего, это уже кое-что.
     Получается, мы пребываем на их довольствии. Можно назвать и по-другому: жизнь на казённых харчах. Кого лишат харчей, тому худо придётся. Голод, как известно, не тётка. Долго бы мы не протянули. Большинство из нас померли бы вскоре. Рядом с этой избой. Голодомор — не театральная шутка, не киношный какой-то изыск. Это судьба, или я заблуждаюсь, пытаясь во всём разобраться здесь, не отходя от стола или наоборот — находясь за ним. Я об этом думал всё время, но ничего, признаться, не понимал. Ни где я нахожусь, ни за какую такую провинность меня сюда направили. Ни, кто все эти люди, которые со мной рядом. Ничего, словом.
     Вот только её одну и вижу перед собой: глаза, щёки, носик курносый. Вот всё, что мне интересно, и ничего мне больше не надо.
     Мои уселись как раз за стол, сменив ту команду, ложки после них облизывают. Это у нас теперь обязательный ритуал. Без этого невозможно теперь и представить нашу подневольную трапезу. Мы после них облизываем их, а они после нас облизывают. А иначе никак нельзя. Все знают о том, что нам запрещено кушать кашу, предварительно не облизав тщательно ложку.
     Женщина опять появилась с ведром. Теперь поднесла она его к нашей команде. А в ведре том каша парит. Но прежде, чем кашу в миску вываливать, женщина проверила, старательно ли облизаны нами ложки. Мы их перед собой держим, чтоб все ложки на виду были. Она их осматривает, а ведро на краю стола продолжает аппетитно парить. Лишь, убедившись, что с ложками всё нормально, кашу из ведра женщина в миску, наконец, вывалила. Она, судя по всему, смертельно устала. Косынка у неё давно уж набок съехала. На лице вместо добродушия — едва уловимое раздражение. И откровенное хамство, которое вначале она себе не позволяла. А теперь то и дело нам доводилось слышать от неё всякие нехорошие слова.
     — Как пожрали — так и отползли! — кричит женщина, гневно сверкая на зазевавшихся едоков злыми как у Горгоны глазами.— Ишь ты, свиньи, не нажрутся никак! А нам убирай после них.
     Ну, и прочее-прочее.
     Преодолев брезгливость, через силу я, как и остальные, ложку облизал. Наряд лишний не хотелось всё-таки получить. Или чтобы взяли да и шлёпнули у выгребной ямы за туалетом. Только этого и не хватало мне для полного счастья! В этот раз я не только облизал ложку, но и каши чуток съесть успел. Правда, без должного аппетита. Ведь она рядом была. Не до еды мне, когда я вижу.
     В отличие от других, которым, может быть, неважно, что с ними дальше будет, меня всё то, что сейчас с нами происходило, тревожило не на шутку. Больше всего на свете боюсь я неопределённости. Когда я не знаю, что со мной будет спустя пять минут, я не могу ни спать, ни есть. Я вообще ничего не могу. Единственное, что я могу в любом состоянии,— неотрывно смотреть на это ангельское создание. Да, мне пока неизвестно, что с нами дальше будет, и совершенно непонятно, кого из нас куда пошлют, но пока она рядом, мне и смерть не страшна.
     Я о ней ничего не знаю. Так же, как и она обо мне. Съев немного каши, я отложил ложку, отыскал её взглядом и смотрю. Все едят, а я на неё смотрю. Не могу больше есть, когда вижу это личико, мне каша в горло не лезет. Она тоже поглядывает на меня, и на лице у неё улыбка, хотя она в свою смену ест кашу без отвращения. Очень проголодалась, должно быть. Я не знаю, откуда их доставили. Может, они и вправду в каких-то краях сильно изголодали. Я ещё могу потерпеть, аппетита у меня особого нет. Тем более, я влюблён до безумия. Вот и не до еды мне. А она голодна, и при виде любой еды не может удержаться от того, чтобы не есть её. Это чувствуется. Когда у человека пристальный и голодный взгляд, ему не до сантиментов.
     Рядом с ней не лица нормальных людей, а сплошь безобразные гримасы: щёки серые, впалые, глаза глубоко посаженные и тусклые, а носы у большинства чуть заострённые, как у покойников. Еду они глотают жадно, при этом громко чавкают и давятся густой кашей. Скоро их смена закончится, вот каждый и торопится брюхо себе плотнее набить кашей.
     А она ест её деликатно, я бы сказал даже, красиво. Знает, что я смотрю на неё. Может быть, это её и сдерживает? А не будь меня рядом, и она была бы как все? Не хотелось бы, чтобы она осталась голодной из-за меня, но и не могу не любоваться её миловидным личиком.
     Закончили они трапезу, и мы на их места тотчас уселись. Она, как и многие из её команды, в этот раз на лавке под иконами устроилась. Стоять ей, видимо, надоело. Понаглей стала. Все там, на этих лавках, обычно и старались отдыхать после еды. Жестковато, но ничего, терпимо. А мы, только за столом оказались, как сразу ложки расхватали, быстренько облизали их, сидим, кашу ждём.
     Женщина в косынке принесла нам кашу, оглядела всех сурово, ложки проверила у каждого, да и вывалила её в миску. А каша-то горячая, разваристая; так и парит от неё. Без мяса каша, зато с маслом. Ничего, есть эту кашу можно, если очень проголодаешься. Наши вовсю кашу наворачивают, а я сижу с ложкой в руке, опять глаз с неё не спускаю. Хотел было ложку в миску окунуть, гляжу — уже поздно. Миска пустая. И когда только они успевают опорожнить её? Стоит отвернуться — нет еды на столе. И в этот раз не успел я съесть хотя бы ложку! Ну, да и Бог бы с ней, с этой кашей пшённой. Не в одной каше счастье.
     Боже, как я был счастлив, что её наконец встретил. Эх, раньше бы. Сколько лет прожил зря, не зная, где моя вторая половинка. В каких краях бродит, в какую реку босые стопы свои окунает? А вот она где, оказывается. В одной избе со мной уже. Ну, рядышком совсем. Сидит сейчас под иконами на жёсткой лавке. Эх, жалко, что мы с ней не в одной команде! Можно бы рядом оказаться, к плечу плечом, и не расставаться никогда. Я смог бы к ней хотя бы притронуться. Руку её поцеловать украдкой!
     С третьей попытки одну-две ложки, не больше, я успел съесть. Уж слишком быстро каша исчезала. Возможно, мисок надо было поставить не одну, а три или четыре. На десять человек в самый раз. А вот одной точно маловато. И приносить каши надо бы не ведро, а тоже два или три. И столов бы тоже два. А ещё, их вместе бы составить. Можно и без скатерти. Главное: поесть бы, как следует. Скатерть тут и не нужна, пожалуй. Чего её марать зря? Вот если бы они так и сделали, так и не пришлось бы разбивать нас на две команды.
     Её глаза заметно повеселели. И на личике румянец появился. Случилось это где-то после третьего раза. Меня это откровенно порадовало. Значит, она возвращается к жизни,— подумал я,— ничего, скоро всё у нас наладится. Как говорится, даст Бог день, даст и пищу. Будем живы — не помрём.
     Как же громко чавкали люди рядом со мной! Меня это начинало раздражать уже. И я решил, что ни за что не буду жрать эту чёртову кашу из одной миски со всеми. Каким бы я ни был голодным, никогда не опущусь до подобного состояния. И ложку после кого-то я вовсе не собираюсь облизывать. Ложка для еды должна быть строго индивидуальной — у каждого своя. В конце концов, если они нам дают еду, значит, и ложки обязаны выдать каждому из едоков. Неужели это так трудно: найти всем по одной деревянной ложке? А если нет деревянных ложек, то любые. Хоть из железа, хоть из алюминия. Наши люди к такой посуде привычны. Было бы, что есть, а чем и из чего — это нас волнует меньше всего. Да, хоть бы из ведра! Была бы еда.
     Странно-то как: если каша у них для нас есть, так почему никто не подумал о ложках? Почему они никогда не продумывают всё до конца? Где забота о минимальных удобствах для едоков? А миски! Какого чёрта на столе всего одна миска? И почему нельзя есть кашу из кружек, предназначенных для мифического третьего, которого, видно, так и не дадут нам никогда?
     Кто-то попытался было наложить каши в эту чашку, но женщина в косынке делать это запретила категорически. Не выполнить её команду было невозможно. Не хотелось портить отношения с представителями власти. Подумать только: обычная с виду подавальщица, а ведь она могла лишить любого из нас ложки или места за столом. Она могла и всех сразу наказать, вовсе нам каши не принести, сославшись на усталость или на отсутствие продукта в котле. Поэтому все и молчали, беспрекословно исполняя любую из её команд.
     Меня, впрочем, это не касалось. Я ведь кашу-то не ел. Я решил для себя так, что лучше уж буду смотреть я на свою невесту. Это было куда более приятным занятием, чем давиться дурацкой кашей из одной миски со всеми этими ненасытными утробами. Какая бы вкусная ни была каша, но наворачивать её из одной миски для меня оказалось невыносимой пыткой. Ну, не могу я, хоть убей меня, пользоваться чьей-то грязной ложкой. Тем более, облизывать её после кого-то. Да ведь меня стошнит при одной лишь мысли об этом. И, слава Богу, мне удалось пересилить чувство голода, сохранив, зато чувство собственного достоинства. И всё это, благодаря, вероятно, чувству любви к своей невесте.
     Да. Сейчас я могу сказать об этом с полной уверенностью. Я полюбил её по-настоящему. Полюбил искренно, почти безнадёжно, поскольку мы оказались в разных командах. Полковник, по-моему, натуральная сволочь! Солдафон, бездушный формалист. Почему он не сделал так, чтобы мы с ней были в одной команде? Он что, не видел нас в строю? Ведь мы стояли там, прижавшись друг к другу плечами и крепко уцепившись за руки. Мы так не хотели расставаться. И лишь взглянув на нас, сразу можно было догадаться, что мы — вместе и, что разлучать нас нельзя. Куда меня — туда и её. А там хоть и на эшафот!
     Но полковник разделял людей на команды механически, не учитывая людского фактора. Он выстроил всех в одну шеренгу, приказал рассчитаться на первый-второй, а после дал команду вторым сделать два шага вперёд. Вот и всё. И ничего нельзя было изменить. И ничего от нас уже не зависело. Конечно, можно было с кем-нибудь поменяться местами в командах. Но как, если все вокруг молчат, и обратиться к кому-то из этих странных людей невозможно?
     Ну, хоть бы словечко кто промолвил! Тишина просто зловещая. Никто не переговаривается, никто даже не возмущается про себя. Словно все только что буквально вернулись с фронта или с рытья окопов под Москвой. И там, где они были, пока ещё ничего утешительного. Враг на подступах уже к столице, Кремль виден в бинокль, бои идут на городских окраинах. В окрестных лесах, прочёсывая гектар за гектаром, ищут высадившийся накануне вражеский десант. Болтун — находка для шпиона, Родина-мать зовёт, враг будет разбит, победа будет за нами. Хлеб выдаётся на руки строго по карточкам. И если ты потерял карточку, то обрёк себя на голодную смерть. Вот что изображено в глазах этих молчаливых людей.
     Нет, хуже. Сейчас-то, когда все они в избе, похоже, что все мысли их только о каше. И когда они едят эту кашу, и когда они ждут своей очереди. Ни о чём другом думать они уже и не могут. Страшно делается, глядя на них. Какие они ненасытные. Такое впечатление, что никто из них никогда, ничего не ел, кроме такой вот каши. Подумать только: едят и едят! Уже пятое или шестое ведро вносят в избу, а у них глаза такие же голодные, какими они были у них с самого начала.
     Я думал, что это никогда не кончится, так и будут есть они эту кашу, пока совсем не лопнут от неё. А, может быть, они едят её единственно — и всего лишь из боязни, что как только каша для них закончится, так их опять и вернут туда, откуда привезли. А там, наверное, обстановка ужасная. Вот им и не хочется покидать эту избу, где, по крайней мере, хоть каши вдоволь. А там верная гибель ждёт их. А вот мне ничего, я не боюсь такого конца. Я почти не ем кашу, мне бы только с невестой моей рядом быть. Когда нас будут садить в машину, чтобы увозить обратно, я уж своего ни за что не упущу. Я рядом с ней сяду. И так до самого конца. И разве только смерть и разлучит нас.
     Они все вспотели уже от приёма еды, лица у них красные стали, лоснятся. Как неприятно на них смотреть. А моя, гляжу, ничего. Так и светится вся изнутри, и глаза у неё при виде меня солнечными зайчиками лучатся. А от её взгляда и я преображаюсь, всё внутри у меня замирает. Ни на миг из виду её не упускаю. Куда она, туда и глаза мои. Слежу за ней, каждый дарованный мне миг не упускаю, любуюсь.
     
     А тут и ночь наступила. Темно стало на улице. Обе команды по распоряжению вышестоящего по званию (его сами же едоки из обеих команд взглядами тотчас и определили) стали ко сну располагаться. А он одним на пол указал глазами, а другим на печь. Наши, смотрю, все на печку полезли. Выходит, что нам повезло. Мы-то думали, что на печи не так жёстко будет, как на полу земляном. А у нас, оказывается, две девчонки были в команде. Молоденькие, совсем девчушки. Может быть, их прямо со школы сюда доставили, от уроков освободили. Вроде ничего обе. Я за ними как раз и полез, я ослушаться старшего боялся. Ну, чтоб санкций никаких не последовало за отказ располагаться на ночёвку. Раз на печку все лезут, значит, так и надо, иначе заложит кто-то, и тогда уж точно несдобровать. Настучат женщине, а та, в свою очередь, и полковнику сообщит. Нет, лучше не связываться, а действовать, как остальные.
     Мы на печи, а её команда на полу устраивается. Легли, покряхтели немного, кто-то решил покурить, на него одними лишь жестами да глазами все и зашикали, ты что, мол. Тут же дети, женщины, а им ещё рожать надо. Он тотчас и смирился. Пальцами притушил сигарету.
     Гляжу, им там, внизу, сена ещё принесли. Два молоденьких солдатика вошли в избу. Мы уж о них и думать забыли, а вот они о нас, оказывается, помнили. Теперь солдатики не в кальсонах, а в трусах были. Видать, спали где-то на сеновале, и как приказ поступил о сене, так они и бросились его выполнять. Поэтому одеться и не успели.
     Вносили сено солдатики в охапках несколько раз. И расстилали его на полу. Люди из её команды солдатикам охотно помогали. Молча все трудились. Одни вносят сено, другие его расстилают. А после все притаптывали принесённое солдатиками сено, раскатывали его вдоль и поперёк, чтоб возвышенностей нигде не было. Пол-то глиняный всё же. Как в старину бывало. Спать на таком полу жестковато. Без соломы никак не обойтись. Так что они там, наверху, всё правильно решили.
     Все, кто на печь со мной влез, сразу перестали ворочаться, шуршать и кряхтеть. Уснули, видать, мгновенно, а я уснуть никак не могу, когда вот так многолюдно рядом. И так же жёстко. Печь-то тоже из кирпича. Не очень уютно на кирпиче, если ничего не подстелить сверху. Мне вообще-то на полу, пожалуй, и лучше было бы. И не только потому, что с ней рядом. Там и воздух свежее. А у нас и соломы-то нет. Так, тряпьё какое-то набросано, жестковато бокам и спине. От этого тряпья только хуже, в рёбра давит. И в печень тоже. Ворочался я, ворочался. Не закрываются глаза и всё тут. Темно, смотреть не на что. Даже девчонок среди спящих людей никак отыскать не могу. Щупаю их, щупаю осторожненько, чтоб не разбудить — да всё не то, чувствую. Не нащупываются хоть какие-нибудь более приятные для пальцев девичьи округлости. И вдруг слышу, рядышком шепчут мне:
     — И вы не спите?
     — Не сплю,— отвечаю невидимой женщине, судя по голосу, достаточно молодой (неужели это одна из них?). — Жарко мне и жёстко. Никак невозможно уснуть! Не правда ли?
     — Да,— охотно соглашается она, — уснуть тут, действительно, невозможно, но вот любовью заняться в самый раз будет. Вы согласны со мной?
     Я прямо ушам своим не поверил. Вот так поворот, думаю. Никогда ещё такого со мной не бывало. Чтобы вот так, на печи, да в сплошной темноте! Нет, впервые это!
     А тут как раз и луна за окошком вдруг объявилась, полная такая, яркая, и всё она слегка вокруг осветила. Вот я и присмотрелся к ней. Вижу, это, действительно, одна из тех девчонок, которых я случайно обнаружил. Она примерно втрое меня моложе. Ничего, симпатичная такая. Очень даже. Причём, голая.
     Глянул я вниз с печи, там пока ещё темновато. Свет от луны пола пока не достиг или, может быть, он как-то миновал его. Луна, к удивлению моему всё выборочно освещала. Словно специально, чтоб я ничего рассмотреть не смог, кроме печи и некоторых предметов в комнате. Все, кто на печи лежал, и кто там, на полу — дрыхли все, как один, без задних ног. Храпели они так, что прямо таки стёкла в окнах позвякивали. Тут даже если бы и хотел спать, так разве уснёшь?
     Может, и моя там тоже спит, как другие? Не увидит, как я на печи с девицей немного развлекусь. С кем не бывает.
     Я и раньше часто так делал, пока ещё женат был. Мы с ней и расстались из-за этого. Она меня всё прощала, прощала, а потом говорит мне однажды: всё, терпение у меня лопнуло. Ну и что, говорю, мне делать-то? А уходи, отвечает. Вот я и ушёл. И больше к ней не вернулся.
     С тех пор один жил. Привык к одиночеству постепенно. Втянулся в хозяйствование. Научился еду готовить и обстирывать себя. Даже гладить стал, но редко.
     А она и вправду ничего. Фигура замечательная. Линии тела плавные, без угловатостей, кости нигде не выпирают. Не полноватая, а в самый раз. Всё как надо. Эх, и хороша же! Это сразу видно, мне ли не разглядеть, даже в полумраке? Я на бабах не одну собаку съел! Молоденькая ещё и, видать, очень она это дело обожает. Как я сразу её не заметил, когда мы кашу ели и отдыхали, дожидаясь своей очереди? Ведь в одной команде были. Вот что значит безумное увлечение одной, пусть и очень хорошенькой женщиной. Никогда не надо в этом себя ограничивать, по-моему. А я, как увидел её, так всех остальных и замечать перестал. Это неправильная позиция. Тут надо все возможные варианты предусмотреть. Наверняка среди остальных лиц женского пола были для любви вполне подходящие объекты. Да вот эта хотя бы.
     Девица наглая оказалась, как только со мной заговорила, так быка за рога и взяла. Опомниться не дала. Пока я раздумывал, грешить или не грешить, она ко мне всем телом своим горячим прильнула и соблазняет меня, как умеет. Чувствую, как она ладошками горячими прикасается ласково к тем местам на теле моём, откуда весь грех как раз и начинается.
     — Бери меня, мужчинка,— шепчет мне на ушко, жарко дыша,— ну, бери же, скорей бери, пока я не передумала!
     Я, конечно, как могу, сопротивляюсь, мне ведь неловко, а вдруг невеста моя услышит? Может быть, она и не спит ещё. Я этого не знаю твёрдо, не уверен. Больно уж темно внизу, не видно ничего. Только слышно, как люди храпят, да иногда комары зудят над ухом.
     А деваха неугомонная. Чувствую, всё крепче меня в оборот берёт она.
     — Ну, бери меня, батя, а то я ведь как ветер переменчива,— продолжает бормотать,— Сейчас вот хочу с тобой, а через минуту-другую могу и к другому подлезть. Не теряйся же, бери!
     Эх, была, не была! Решился я. Двум смертям не бывать, думаю, а одной уж точно не миновать. И стал я решительно его туда, куда бы и следовало, продвигать. Давлю им изо всех сил, а он, дьявол, упёрся во что-то жёсткое и всё — ни в какую. Не идёт дальше и всё тут. Ну, хоть ты его убей! Пружинит весь, изгибается. Сломать уже боюсь. А ведь в таких делах полагается с самого начала всё правильно организовать. Хотя бы в первоначальное действие вступить, а там и видно было бы. Главное тут что? Главное — в цель попасть, не промахнуться и не сгонять всухую. Чтоб конфуза перед ней не было после, когда дело будет сделано.
     Помня об этом, я надавил им ещё сильнее, а он как упёрся с самого начала во что-то, так и нет дальше ему ходу. Ещё раз нажимаю, но дальше не идёт и всё тут. Как пружинил, так, стервец этакий, и продолжает пружинить. Я его туда протискиваю, а он обратно возвращается. Совсем как маятник на часах. Нет, думаю, что-то здесь не так.
     — А ты хоть была уже с мужчинами-то? — шепчу на ушко, изнемогая от желания и боли.— Или я у тебя первый?
     — Да ты чё, мужик, обалдел, что ли, совсем? — Отвечает, цинично хмыкнув. — Да я с самого детства этим только и занимаюсь! Знаешь, сколько их у меня было? У тебя пальцев на руках и на ногах не хватит, чтоб всех моих мужиков пересчитать.
     Голос у неё, слышу, грубый, прокуренный. Не поверить обладательнице подобного голоска на слово невозможно. Тут ведь сразу видно, что девка она уличная и говорит сущую правду.
     — Верю,— соглашаюсь,— только ты говори тише, пожалуйста, чтоб нас невеста моя не услышала.
     — А у тебя что, и невеста есть? — спрашивает и губы надувает капризно. Хоть и уличная девка, а, выходит, тоже с принципами. Ведь по всему видно, что не понравилось ей моё признание. Вот как в жизни-то бывает, кто бы и подумал?
     — Да,— отвечаю ей честно,— есть. Только она в другой команде.
     — Что ж ты мне сразу не сказал? — вскипела она.— Ах, ты ж кобелина такой. Да все вы одинаковые! Подлецы! Одно только у вас на уме!
     — Тише ты, тише,— умоляю,— людей разбудишь. Пусть спят, мешать не будут. Мы же ещё не закончили.
     Она притихла, но по всему видно, что ей уже не до секса. Хотел я было продолжить, а она ни в какую, отодвигается от меня. Я к ней ближе, а она от меня ещё дальше. Людей много, разбудить ненароком боюсь. Из виду её потерял, уже с другими стал путать. Она ведь совсем от меня отвернулась. Как я ни уговаривал, бесполезно. Нет — и всё. Не могу так, дескать.
     Так эту затею на печи я и оставил. Зря только возбудился, да и рисковал, выходит, тоже зря.
     А утром ещё хуже мне стало. Слез с печи, гляжу, все давно уж проснулись. примерно половина осталась в избе, остальных я не обнаружил. А эти сидят кто где устроился, ждут чего-то. Я слез с печи, иду к своей, улыбаюсь ей приветливо, а она на меня никак не реагирует. Словно я для неё пустое место. Значит, не спала она, думаю. А, значит, и слышала всё. Что же я наделал? Вот кретин! Получается, что я собственными руками счастье своё и разрушил. И на что променял её!
     Пигалицы этой я и не видел больше. Они все раньше меня проснулись и куда-то исчезли. Может быть, их даже отпустили из избы. Выходит, кончилось наше заточение. Может, их посадили в машину и увезли. Из нашей команды я один остался. А у них людей прибавилось. Смотрю, новые лица появились, уже чуть веселее. Глаза озорные, и голодными они не выглядели. Вряд ли такие кашу есть станут без подливы и без мяса. К тому же, они разговаривали.
     Несколько раз я к ней всё подходил, а заговорить никак не решаюсь, боюсь. Влюблёнными глазами смотрю на неё и жду, когда она меня перестанет, наконец, игнорировать. Но она никак на это не реагирует. Отворачивается, ищет кого-то. Ну, всё. Всерьёз обиделась, значит.
     Гляжу, а в комнате — полковник. На сей раз он один, без сопровождения. И форму одежды полковник переменил. Парадную одел: белый китель, галифе белое и фуражка такая же. И грудь его вся в медалях, позвякивают они на нём, как колокольчики на лошади. Полковник теперь не так мрачен, каким он раньше выглядел. Так, может быть, наши победили уже? А, значит, и войне конец, и враг разбит, и победа осталась за нами? Значит, войска Рокоссовского, Жукова и прочих полководцев наших и Рейхстаг уже взяли, и всю Европу заодно освободили от фашистов? А иначе как объяснить эту разительную в нём перемену?
     Ворот кителя полковник неряшливо расстегнул; не скрывает, что жарко ему в нашей избе. Но лицо у него, несмотря на духоту в помещении, приветливое и доброжелательное. Сидит, с улыбкой покуривает, нас удовлетворённо разглядывает. Какие же вы, ребята, думает он. Славные какие. И как всё у нас в стране замечательно. Победа! И она надолго теперь. Мы победили. Мы!
     Пользуясь благоприятной ситуацией, подхожу к нему.
     — Товарищ полковник разрешите рядом с вами присесть и покурить? — говорю с улыбкой.
     — Да валяй уж, — разрешает.
     Сажусь, прикуриваю от его сигареты свою, курим. Я быстренько всё ему вкратце объясняю. Так, мол, и так, женщину, мол, полюбил по-настоящему, но мы с ней в разных командах оказались. А потом всё кашу ели. Ну, вы это и без меня знаете. Кстати, спасибо, что досыта накормили нас.
     — Да, пожалуйста,— отвечает,— только это из штаба распорядились. Ну, продолжайте, что у вас там стряслось?
     Этой ночью, говорю, бес меня попутал, и чуть было не согрешил я с другой женщиной, с девчонкой одной молоденькой. Она из нашей команды, мы с ней вместе кашу ели и отдыхали на печи, но это никакого значения не имеет. Я вообще её даже не заметил, если сказать честно. И не вспомню теперь, как бы ни старался. На печи мы познакомились. Она сама меня пыталась соблазнить, но у нас с ней ничего не вышло.
     — Что у вас не вышло? — переспрашивает, смачно дымом затягиваясь.— Вы это уточните, пожалуйста.
     — Ну, не смог я этого... сами знаете, чего,— замялся я, стараясь ответить честно, но не зная, как это выразить тактичней.— Словом, не вышло у меня с этим делом. И я отступился от неё. Не стал продолжать. А моя, наверное, слышала, как мы на печке возились. Она внизу была. Они на соломе спали, чтоб не простудиться. Кстати, и за сено вам спасибо. Пол холодный и жёсткий, вот им сена и принесли.
     — Понимаю,— сказал полковник, аккуратно притушивая сигарету о край стола,— чего ж тут не понять. Дело-то молодое. А вы, по всему видно, человек хоть и старый, но южный, значит, горячий?
     — Да уж,— подтверждаю, скромно потупившись.
     — Чего вы от меня хотите?
     — И вот теперь она со мной даже не разговаривает,— признаюсь,— как будто и не было у нас ничего раньше.
     — Кто «она»?
     — Ну, которая внизу была. Невеста моя.
     — А которая на печке — та, что, не ваша невеста?
     — Да о той и речи быть не может! Ну, какая же она невеста? — отвечаю запальчиво,— она так, обычная уличная проститутка. К тому же она куда-то пропала. Да и Бог бы с ней! Тем более, у меня с ней и не было ничего.
     — А с той, которая на полу, у тебя было?
     — Всё дело в том, что и с этой у меня тоже ничего ещё не было!
     — Так в чём же дело вообще? — спросил он напрямик, и на его лице я прочёл недоумение. Он никак не мог взять в толк, чего я от него хочу. Да я и сам уже так запутался, что тоже не совсем понимал это.
     — Она теперь со мной не разговаривает,— сделал я ещё попытку,— Я к ней подхожу, а она отворачивается. Делает вид, что не узнаёт. Как будто мы чужие. Что мне делать, скажите?
     Полковник оглядел меня с улыбкой, говорит:
     — Ты вот что, друг, а ты умываться сегодня ещё не пробовал?
     Меня вопрос его удивил.
     — А зачем мне умываться? Разве это так важно? Не это ведь главное, по-моему.
     — А ты вот умойся пойди.
     Меня такие слова полковника, сказать по правде, очень обидели, но виду я не подал. Не туда он клонит, подумал я. Да что с него возьмёшь? Солдафон, он и есть солдафон! Его уже не переделаешь.
     — А насчёт этого,— вернулся полковник к теме, — и у меня такое иногда случалось. Вот, помнится, был у меня один раз такой случай...
     Ну, всё, хватит! Только его воспоминаний и не хватало для полного счастья. Как зарядит теперь, так до вечера слушать придётся! Да и не о том совсем речь: вышло, не вышло... Какая разница? Я же не прошу его биографию мне рассказывать, о любовных похождениях, интрижках.
     Не то он мне говорит, не то! Я и не слушал его. Интимные подробности в изложении полковника меня совершенно не занимали. Просто не узнавал я нашего полковника. Я-то думал, что он — само возмездие: суров и неприступен, служака, просто кремень. А оказывается, и у него те же слабости. Но ведь не это меня беспокоило, неужели он так и не понял ничего? И, хотя то, что полковник был со мной откровенным, подчёркивало, что испытания наши уже закончены, что время голодомора (если таковой и вправду был) вот-вот останется позади, но меня больше в этот момент волновали всё же не его похождения, а отношения со своей невестой. Что мне до того, что люди раскрепостятся, что станут они заметно веселее, скоро, глядишь, и шутить начнут, как раньше шутили, и что совсем другая жизнь вскоре наступит? Какой мне с этого толк, если в этой жизни не найдётся местечко для моей внезапно вспыхнувшей любви?
     — Ну, так что бы вы мне посоветовали, товарищ полковник? — повторяю я вопрос, прервав поток пошловатых, зачастую с сочным матом, воспоминаний о какой-то Кате из деревни Кудрявки, что где-то под Тумой, в Рязанской области. С которой у него тоже, дескать, ничего не получилось с первого раза, зато после очень долго они встречались, и он о ней до сих пор помнит. Хотя и прошло с той поры уже почти сорок лет.
     А ведь я к нему почти как к собственному отцу, обращался. И тон моих признаний был самый доверительный. Более того, его совет был так важен для меня, что я готов был исполнить всё в точности, как он мне и подскажет.
     — Ну, ты так ей об этом и скажи честно,— наконец, даёт он мне необходимый совет.— Скажи, что я хотел, мол, изменить тебе с другой, но, оказывается, так тебя люблю, что с другой у меня ничего не получилось. Вот как, мол. Они, бабы, любят, когда им красиво об этом. Когда романтично всё. Такие они твари все!
     Что ж, мне его совет показался убедительным. Действительно, надо мне в разговоре с моей невестой напирать на свою любовь к ней. Мол, никого, кроме тебя, я не могу больше видеть! Только ты — и больше никого в сердце моём навеки! Красиво надо говорить об этом, и слов для этого не жалеть. Что хочешь, то со мной и делай, только, пожалуйста, умолять надо её, не отвергай ты моей любви.
     Подошёл я к ней ещё раз, сел рядом на лавке и стал рассказывать всё честно, что у нас на печи с девицей было. Ничего не скрыл, всё, как было, рассказал. При этом всё время подчёркивал, что я одну её только люблю, дескать, что жить без неё не могу, что она мне даже приснилась. Тут я соврал, но красиво вышло. А с девкой на печи — это так, случайное, мимолётное знакомство. Одно лишь похотливое искушение, не имеющее ничего общего с настоящей любовью.
     Надо отдать ей должное: слушала она очень внимательно. Не перебивала и вопросов не задавала. И я решил, что у нас с ней всё будет на мази. Всё прояснится сейчас, думал я. И заверил её клятвенно, что такого со мной больше никогда не повторится. Никакого повода для ревности не подам.
     — А чего этого? — спросила она несколько упавшим голосом.— Ну, договаривай уже. Или струсил?
     — Ну, как на этой чёртовой печи,— объясняю ей,— чтобы вот так, с первой попавшейся.
     И снова с жаром стал объяснять, что убедился воочию: никто другой, кроме неё, мне больше не нужен.
     Выслушала она всё, и как ударится в истерику. Просто не узнать её: плечики подрагивают, слёзы из глаз бегут, на пол капают. Я принялся было утешать её, она меня оттолкнула.
     — Негодяй! — бормочет как в бреду, едва сдерживая рыдания.— Ах, какой же вы негодяй! Оставьте меня, я видеть вас не хочу! Убирайтесь!
     Я на колени падаю, края платья хватаю и бешено целую их.
     — Простите меня! — бормочу.— Ну, простите, пожалуйста. Да, я виноват перед вами, но я не могу без вас. Да без вас я умру!
     — Нет, не прощу! Никогда не прощу! — отвечает, гневно вскинув брови. — А подите-ка прочь, сударь!
     А я всё за подол её хватаю, и уже ноги пытаюсь поцеловать. Она отступает, я за ней на коленях рывками передвигаюсь, пытаюсь вымолить прощение.
     — Да отставьте вы меня в покое, любезный, не пачкайте мне платье! — произносит она с отвращением в голосе. — Да уйдите же вы, наконец, грязный мерзавец!
     А я о своей любви продолжаю талдычить.
     — Я люблю вас, — кричу,— разве вы не видите, что я жить без вас не могу! Ну, неужели вы этого не понимаете? Я люблю вас так, как никого и никогда ещё не любил!
     — Я не верю ни одному вашему слову, — отвечает мне с улыбкой, полной презрения. — Вы лгун и предатель. Вот вы кто! Отстаньте же от меня, наконец, я не желаю вас больше слушать!
     Произносит это и убегает прочь из избы, на улицу. Входная дверь за ней хлопает на прощенье. Стены избы от грохота содрогаются. Так стремительно открывает и закрывает она дверь, что я и сообразить толком ничего не успеваю. А как опомнился, так вскакиваю скорее с коленок, и за ней на улицу выбегаю. Взъерошенный весь, вспотевший и, как и она, весь в слезах. Гляжу, а там народу полно.
     Вокруг стоят избы да постройки всякие. Вновь выстроенные, и новые строятся. Людей так много, что не верится. Большинство в гимнастёрках. Некоторые в рубахах нательных. Многие с пилами и топорами, а у некоторых гвозди в зубах. Вдали брёвна несут. Из леса, возможно. Лесной массив виднеется неподалёку. Как же это я его не заметил? Думали, что степь да степь вокруг нас. Как в песне.
     Брёвна, гляжу, вовсю уж распиливают вдоль. Один, в галифе и с голым торсом, сверху стоит, а другой внизу. Пила двуручная. Туда-сюда двигают её. Эх, красиво работают. Просто загляденье. Дома, как грибы, вырастают, ведь людей много. Может быть, с тыщу, а то и больше. И слышу, кто-то говорит:
     — А я бы, будь моя воля, суку эту в расход пустил. Подумать только, третий эшелон пропускает без остановки.
     А второй добавляет:
     — Вот же падла такая, это он нам за баб своих мстит.
     — За каких ещё баб?
     — А ты что, не знаешь?
     — Не знаю.
     — Ну, тогда и знать тебе не надо, легче спать будет.
     — А я так скажу, если он ещё хоть один состав без остановки пропустит,— встревает в их разговор третий, — так я его этими вот руками лично задушу.
     Всё это чуть в стороне происходит. А у нас во дворе столы составлены в ряд. Много столов. Накрыты скатертями. На столах закуски, вино, водка и фрукты. Опять же люди. Много их. На табуретке в конце столов гармонист лениво растягивает меха гармошки. Вальс, послевоенный или довоенный. Слова не помню, но мелодия мне хорошо знакома.
     Огляделся — никого из знакомых рядом. И её не больше вижу. Девушки в платьицах крепдешиновых, в косынках и простоволосые стоят в сторонке, на кавалеров глазами зыркают, приглашений к танцу ждут. А те — на них тоже смотрят; да всё не решаются, видать, подойти. Одичали, поди, на войне-то. А, которые побойчее, те уже танцуют. Парни молодые в основном. В гимнастёрках и в кителях, подтянутые, чуть заросшие, правда, но это нисколько даже не портит их. Наверное, только с войны вернулись, ещё не привыкли к гражданке.
     Эх, и куда же это я попал? И что всё это значит? Ничего не пойму, да и не хочу понимать. Не стоит никогда удивляться, иначе жизнь покажется сплошной головоломкой. И так уж многие смотрят на меня с удивлением. А некоторые откровенно посмеиваются надо мной, хотя я не пойму, из-за чего. Может быть, из-за того, что я слишком взволнован? Так что же тут удивительного? Оказались бы на моём месте, так посмотрел бы я тогда на них. Да ладно, Бог с ними. Пусть смеются. С меня не убудет.
     Я внимательно оглядываю всё вокруг, ищу свою сбежавшую невесту. И не могу никак различить её среди других. Вот и растерялся. Стою, не знаю что делать. На меня смотрят всё с большим любопытством. Некоторые в меня пальцами показывают, перешёптываются и хихикают. И что же во мне такого особенного? Ну, чего они уставились-то? И к чему эти смешки?
     Решил я обратиться к ним. Подошёл ближе к тем, которые не танцуют. Может, они мне помогут, думаю. Вы не видели тут девушку красивую такую? — кричу, обращаясь ко всем девушкам и парням сразу. В ответ одни плечами неопределённо пожимают, а какой-то боец с усиками, как у Иосифа, вдруг этак прямо говорит мне:
     — Ну, что, Отелло, Дездемону свою потерял? Душить теперь некого?
     И все над шуткой его дружно стали хохотать, хоть сквозь землю на этом месте мне бы провалиться. Но не до этого. С чего он взял, что я похож на Отелло, думаю? Какие-то странные ассоциации, но мне наплевать, что они обо мне думают. Не знаете, где она, так и молчите тогда. И нечего мне такие глупые вопросы задавать. Что я вам, шут гороховый, чтобы на подобные глупости отвечать.
     Что ж, не хотят помочь, так и не надо. Я и без их помощи продолжаю искать её. Может, она с кем-то уже танцует? Не мудрено, если и так. С такой красавицей любой бы за честь счёл покружится в вальсе. Но нет её и в кругу кружащихся стремительно пар. И среди в сторонке стоящих её тоже нет. Как сквозь землю провалилась! Пропала! Всё вокруг обыскал, но нет её нигде.
     Вдруг слышу, колёса вдалеке отстукивают по стыкам рельсов. Неужели это железка? Но откуда? И как это я раньше не заметил, что рядом с нашей избой железная дорога проходит? Не могли они её за ночь соорудить! Значит, она была здесь. Просто, пока шла война, эшелоны в этих местах не проходили, вот о ней на какое-то время и забыли. Травой заросла, рельсы поржавели, шпалы прогнили.
     Доставили нас в эти места машиной. Я хорошо помню, как пыль за ней густая клубилась. Ох, и наглотались мы её на плохой дороге, машина то и дело ход сбавляла, а то и вовсе останавливалась. Теперь выясняется, что железнодорожное полотно проложено рядом с нашей избой. Может быть, это было не самое важное для войны стратегическое направление, вот об этой дороге на время и забыли? Кто ж его теперь знает; это такая же тайна, как и всё происходящее.
     Судя по всему, состав приближался. Слышим, паровоз гудит. Вскоре и выкатил из-за деревьев. Густые клубы пара из трубы и спускных клапанов валят. Летит на всех парах, всё ближе и ближе к перрону.
     Оказывается, здесь и перрон имелся. И здание было станционное. И даже человек в железнодорожной фуражке и в синем кителе, заслышав стук колёс, вышел из двери вокзала. Стал у первого пути, а тут и паровоз. Небольшой такой, густо обвешанный транспарантами, цветами, обрывками каких-то тряпок с размытыми надписями на них. Теплушки покатили мимо одна за другой, да все с открытыми настежь дверями. А из теплушек бойцы смотрят на нас. И поезд-то всё притормаживал, притормаживал уже, а потом вдруг прибавил он пару, резко наддал ходу и мимо, мимо вагоны пошли, пошли. Дико всё это выглядело, признаться.
     Вероятно поэтому и бойцы, свисая с поручней, в пальцы свистеть принялись да улюлюкать:
     — Эй, там! Да ты что, сука? Тормози ж, падла! Тормози!! Ну, мандавоха, ну, погоди же!
     Только поздно было кому-то угрожать; вот уже и последний вагон мимо вокзала протарахтел. Некоторые бойцы всё же выпрыгнули, но как увидели, что эшелон ход набирает, так и стали они в него обратно запрыгивать. Захекались от быстрого бега, едва влезали уже. Хорошо, что их за руки подхватывали и втаскивали. Такой мат из эшелона доносился, что перекрывал он грохот колёс.
     На перроне всё так и стоял этот человек в красной фуражке. В трясущейся почему-то руке держал он зелёный и красный флажки. На него теперь многие смотрели, не только я. И большинство с ненавистью в глазах к нему подступали всё ближе. Вот в чём всё дело оказывается. Это он как раз и дал отмашку, чтоб состав не тормозил, а чтобы он дальше проследовал.
     Ох, и что же творилось теперь вокруг него! Просто никакими словами этого передать невозможно. Они же все при оружии. У кого «ППШ» на груди болтается, кто с пулемётом за плечами, а кто и «Вальтер» трофейный из кобуры выдернул. Стрелять им запрещено категорически, но народ нервный, горячий. Только с войны вернулись, пальцы никак от курка не отвыкнут. Настрелялись, бедолаги, зарубки ставить негде. Обступили его, за грудки хватают.
     — Ну, сволочь! — кричат, — гадина! Да мы в расход тебя пустим сейчас, падлу такую.
     Тот, конечно, отбивается, как умеет, но куда ему с такой озверевшей толпой справиться?
     — Ах, ты ж, морда фашистская! — Кричат ему, со всех сторон наседая.— Ты чё ж это, мать твою перемать, эшелон опять мимо пропустил? Там же наши! Что, мало мы тебе тут понастроили? Не искупили вину, что ли?
     — Товарищи, ради бога,— отмахивается он от толпы,— оставьте меня в покое. Да уйдите же вы, наконец! Сами виноваты. За поступки свои отвечать надо!
     Его не слушают, прут со всех сторон, вот-вот стрелять начнут. Одно слово им поперёк скажи — так и пойдёт дело. Страшно в такой толпе. Я на всякий случай от вокзала к нашей хате отхожу, наблюдаю, что дальше будет.
     — Ах, ты ж прихвостень немецкий, — слышу.— Да мы тебя сейчас!
     Один на костылях допрыгал до него сзади, да как даст костылём по голове. Фуражка с головы так и слетела. Она его, видать, и спасла. На ногах он всё же устоял, и тоже, видать, озверел. И давай истерично орать на них. Да так громко, что все притихли, озадаченные его отчаянной решимостью.
     — Всё, хватит с меня! — кричит. — Ну, какие же вы твари все! Уроды, вот кто вы такие! Негодяи! Хватит, остановил на свою голову эшелон, так из вас же кто-то и жену, и дочь мою изнасиловал. Кто это сделал? Выходи! Кто, спрашиваю вас? Молчите? Ах, вы ж, мерзавцы! Трусы! Да я бы всех вас! Всех!
     Враз ослабел он и заплакал. И о фуражке своей забыл. Её, поди, уж и затоптали давно. Пошёл он к себе в кабинет, все перед ним молчаливо расступились.
     Вошёл я в избу и слышу, как ещё один эшелон мимо проскочил. Тоже без остановки. Этот даже не притормаживал, как предыдущий. Тут люди совсем ошалели, и со всех сторон стрелять стали. Кто в воздух, а кто и в толпу. Я в избе был и этого, к счастью, не видел. Разве только слышал, как пули свистят: вжик-вжик, вжик-вжик. И кто-то, слышу, кричит истерично:
     — Ложись!
     Некоторые охотно на землю повалились, даже в избе у нас некоторые на пол брякнулись. И во дворе тоже попадали, кто где был, столы опрокинули, посуда падает и бьётся. Бабы визжат, мужики грязно матерятся. Кто-то из автомата короткой очередью дал в кучку танцующих. А один размахнулся и гранату бросил куда-то подале от себя, не глядя. В другой конец двора, где людей особенно много было. Оттуда, ясное дело, взрыв, стоны и проклятия. Музыка, наконец, прекратилась.
     — Во шалят-то! Малохольные совсем! — крикнул гармонист по-бабьи визгливо, гармошку свою швырнул. Она жалобно мехами всплакнула, а он в кусты убежал. Да и залёг там, и достал из кобуры пистолет, и, вижу, уж целится в кого-то. Только вот стрелять гармонист не решается. Руки его всё же больше к клавишам привыкли, чем к курку пистолета или винтовки.
     В общем, форменный беспорядок. Вот те и Победа, думаю, глядя на всё это. Вот и дождались мы её, наконец. Всё «Ур-ря!» да «Ур-ря!», а толку-то с этого «Ур-ря!»? Всё равно ведь ничего не изменилось с тех пор, как и эта война закончились. Чуть что — и порешить они друг друга готовы. Тут и фашистов никаких не надо, сами справятся.
     Страшно мне стало вдруг стоять с ними рядом. Обстановка там с каждым мгновением всё накалялась и накалялась. Такая рубка пошла, что и словами не передашь. Брат на брата, сестра на сестру. Совсем, как на фронте, только там хоть знаешь, что враг перед тобой. А тут все свои, а ненавидишь их так, словно это форменные фашисты. Словно бы и война для нас ещё не закончилось. А такое, наоборот, впечатление, что вот только-только она и начинается. Вот прямо на этом крошечном полустаночке, у этой вот железнодорожной насыпи.
     Слава Богу, недолго всё это продолжалось. Минут пять, может быть. И вот стихло всё понемногу. Из простого человечьего любопытства я вышел во двор. Те, кто раньше там танцевал, теперь раны перевязывал да постанывал, а некоторые лежали недвижимы в сторонке от остальных. Их простынками успели накрыть. Я ходил меж ними, я приподнимал эти простынки и в лица их вглядывался. И не находил её среди них. Ни среди оставшихся в живых её не было, ни среди мёртвых.
     Так и не смог я найти её. Вот и пришлось мне возвращаться в избу не солоно хлебавши. И что же там? Вижу я, обстановка внутри переменилась к лучшему. Стали люди меж собой хоть как-то общаться. Смех кое-где возник. Правда, ещё осторожный, но всё же. И реплики пошли, и ругань — незлобивая, впрочем — донеслась до моих ушей. А кто-то принялся с жаром и в красках самых живописных рассказывать о каше, которой нас так старательно откармливали. Мол, никогда столько не ел я пшённой каши, как в этот раз. Мол, до сих пор уснуть не могу: желудок, как тугой барабан и газы в кишках скапливаются чрезмерно.
     Внезапно в избу вошёл полковник. Все снова притихли и насторожились, ожидая от него новых приказов и распоряжений. Полковник, однако, был настроен благодушно. Он остановился рядом со мной, взглянул мне в лицо и захохотал. В ответ отовсюду донеслись угодливые смешки.
     — Ты посмотри на себя в зеркало,— говорит мне полковник, буквально корчась от смеха.— Ты же чёрный, как сапог. Что, так и не умылся? Вот умора, у тебя ж от слёз бороздки на щеках образовались! Эх, и давно я так не смеялся. Ой, больше не могу. Ой, держите же меня, товарищи!
     Остальные от начальства не отстают. Всё «ха-ха-ха!» да «хи-хи-хи!» Как по команде. Ну, просто смотреть на эти подобострастные рожи противно.
     — Раскололась твоя невеста,— сказал полковник, отсмеявшись, наконец, и вытирая слёзы ладонью.— Как, говорит, негра увидала в избе, так сразу и задумалась о своём угнетённом положении, вот заговор и организовала. Представляешь, хотела, чтобы ложки больше никто не облизывал!
     Со всех сторон донёсся негодующий ропот. Вот так ничего себе! Ну, даёт! Да она ж провокаторша!
     — Не облизывать ложки! — продолжал полковник, не обращая внимания на все эти подобострастные характеристики со стороны.— Да во что же тогда и верить останется? Скажите, во что?
     — Не знаем! — в один голос выдохнула толпа. — Вам лучше это знать!
     — Но мы никому не позволим разрушать устои! — категорически заявил полковник. — Могу вас обрадовать: группа заговорщиков нами разоблачена, наряды вне очереди выписаны. Исполнение — тут полковник кинул взгляд на ручные часы — через сорок пять минут.
     Кто-то в толпе, не удержавшись, зааплодировал.
     — Не надо, — жестом осадил его полковник и, взглянув в мою сторону, закончил свою краткую речь:
     — Я так думаю, что тебя, негритосская твоя рожа, надо, как вдохновителя, присоединить к ним.
     Я стоял, как громом поражённый. Крепился, можно сказать, из последних сил, хотя оставаться безучастным к происходящему мне было трудно, считай, что вдвойне. Ещё бы, думаю, что не каждый, окажись он на моём месте, сохранил бы в себе выдержку, пережив вот такую личную драму.
     Переждав, когда собравшиеся вокруг нас люди успокоятся, я спросил у одного из смеющихся, а не подскажет ли он мне, где тут можно найти зеркало. Это вызвало дополнительные смешки с их стороны. Я и эти смешки переждал терпеливо. А не подскажете ли, товарищи, повторяю ещё раз, где тут зеркало всё же? И только теперь, едва сдерживаясь от приступов смеха, кто-то из них мне показал, где оно было. Я искренне поблагодарил его и взглянул в ту сторону, куда мне было указано. Единственное в избе зеркало висело в одном из углов избы. Сразу и не найти. Подошёл я к нему, взглянул на своё отражение и, честно сказать, испугался. Да и было от чего. Ведь оттуда смотрел на меня негр. Натуральный негр. Только зубы одни и блестели во рту. И рубашка на мне вся испачкалась, и штаны были неузнаваемо грязными, особенно на коленках. А от глаз к подбородку, как и подметил полковник, шли светлые бороздки. Они образовались от слёз, перемешанных слегка с сажей или копотью. Вот разве только белки глаз моих так и оставались ещё белыми. Точно так же, как и зубы. Ну, как и у всякого стопроцентного негра. Между прочим, они так красиво меж собой сочетались: глаза и зубы. И то, что я давно зубы свои не чистил, нисколько не было заметно на этом чёрном фоне.
     И тут я всё понял! Дошло, наконец, до меня! Так вот почему она меня не узнавала-то! И вот почему с таким равнодушием игнорировала она моё появление перед ней! И тут же я вспомнил, с какой безнадёжностью в глазах я всё крутился и крутился вокруг неё, всё ей глазки строил, улыбался да всё говорил ей что-то, говорил. А она сквозь меня, как сквозь стеклянную витрину куда-то в сторону смотрела, искала чего-то. Да она же меня искала! И не испачканного сажей, а такого, каким и запомнила, пока мы друг на друга смотрели.
     Видно, это я на печи так извазюкался, ночью. В то время, когда с этой паскудной девахой я изменить ей пытался.
     — Пошли, чёрная твоя харя, за нарядами вне очереди, — почти приятельски хлопнул меня по плечу полковник и незаметно подмигнул окружающим.— С невестой своей увидишься, Отелло!
     Все вокруг опять грохнули, льстиво заглядывая полковнику в лицо.
     — Товарищ полковник,— говорю, — вы ошибаетесь, я не негр! И никогда им не был! И на бунт я никого не подговаривал!
     С этими словами я спешно выскочил из избы и, подбежав к стоявшей неподалёку бадье с водой, зачерпнул студёной воды в ковшик, который плавал на её поверхности. Затем, поливая из ковшика одной рукой, другой я принялся яростно тереть лицо и руки, а также шею. Полковник поспешил за мной, а следом за ним хвостиком потянулись и все наши.
     — Будучи от природы белым человеком, твёрдо заявляю, — обратился я к полковнику, закончив водные процедуры, — что никакого бунта я не вдохновлял, а если нашлись такие, которым внешность моя случайно внушила преступные мысли, то вот они пусть и отвечают по всей строгости!
     — Докажи, сука! — крикнул кто-то в обступившей меня толпе.
     — Да что ж тут доказывать, товарищи! — кричу в ответ всей толпе сразу, — Видите, лицо я умыл — опять оно белым стало, и, следовательно, не негр я. А, значит, и не участвовал я во всём, что на меня тут некоторые товарищи повесить собрались!
     — Всё равно мы тебе не верим! — донёсся до ушей моих чей-то визгливый по-бабьи голосок. — Чем ещё доказать можешь?
     Ох, и как же это меня возмутило! Эх, если бы не полковник, да если бы оружие у меня имелось! Ну, хотя бы какое-нибудь!
     — Да я же с вами бок о бок кашу ел! — искренне возмущаюсь их несомненным предательством. — Неужто забыли? И ложку после других я всегда облизывал старательно. Все это знают!
     Молчат, с ноги на ногу перенимаются, ждут какой-то команды. Привыкли, что жрать им готовенькое подают, вот сами ничего уже и не соображают. Только переваривать жратву и способны.
     — А если кто виноват в чём-то — что ж, на то и законы существуют, чтоб соблюдать их. Сорную траву с поля вон! Коли нашкодил, так и отвечай по всей строгости! Правильно говорю?
     Никто ни слова мне больше не сказал. Может быть, мне удалось убедить их? Да мне это и не важно, впрочем. Всё равно от них ничего и не зависит вообще-то. А вот полковник, тот меня выслушал внимательно и говорит:
     — Ну, хрен с тобой, раз ты и вправду белый! Да и не подходишь ты для зачинщика, сам вижу. Иди, жри свою кашу. И вы все, идите жрать! Ну, чего столпились? — прикрикнул он на обступивших нас гражданских лиц из обеих команд.
     Сконфуженные люди мало помалу ушли в избу, и я со всеми ушёл. Мы уселись за стол, как и прежде, молча. А вскоре нам внесли и новое ведро каши. Было оно в руках у той же женщины. Опять была она в косынке, лицо строгое, неприступное. Выходит, что всё вернулось на круги своя. Меня, впрочем, это не смутило. Ведь от каши так аппетитно парило. Та же пшёнка на молоке. Здорово! И тут я почувствовал, что порядочно проголодался уже, насмотревшись и наслушавшись с утра столько всего.
     Передо мною лежала ложка, которую предыдущий едок, как и положено, не облизал. Я схватил её и с энтузиазмом, чтобы никто не смел сомневаться в моей лояльности властям, принялся слизывать с неё вонючие остатки каши.
     Примерно через полчаса со стороны туалета, расположенного в углу двора, раздались звуки чем-то похожие со стороны на частые ружейные хлопки. Впрочем, возможно, это отяжелевшие едоки освобождали кишки, издавая громкие, как выстрелы, непотребные звуки.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"