Чевновой Владимир Ильич : другие произведения.

Евсей и Милка

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:



     ЕВСЕЙ И МИЛКА

     Просыпался пастух Евсей в утренних сумерках, с первыми петухами. Всякий восход солнца был для него настоящим праздником. Захватив c собой кнут, дождевик и сумку с нехитрыми пастушьими харчами, выходил Евсей из дому и, насвистывая, шёл вдоль деревни. Завидев весёлого и добродушного пастуха, бурёнки откликались на его свист приветственным мычанием, присоединяясь к стаду. Можно сказать, что любовь их была взаимной. Дивились хозяйки тварей божьих, отчего не терпится тем скорей оказаться за калиткой двора. Многие объясняли это добросовестным отношением парнокопытных к своим прямым обязанностям. А у коров оно, известное дело, заключалось в повышении их повседневной дойности. Чем больше коровы давали молока, тем охотнее их выпускали на пастбища. Для любой из коров, любящих поболтать меж собой и заодно с пастухом пообщаться, было делом чести не забывать и о своём прямом предназначении.
     И всё же не в одном молоке счастье коровье. Они делились с Евсеем самым сокровенным и наболевшим. Что для них важно, о том и речь была. Одну корову, скажем, слепни одолевали. Вот и жаловалась на кровососов, просила, чтоб кнутом её по спине стеганул, отогнал. Евсей и применял тогда кнутовище. Только по просьбе.
     А у другой коровы случалось и что-нибудь посерьёзней. Коровы, как и люди: у них тоже так же всё разнообразно и неповторимо бывает, исходя из привычек, характера, привязанностей и прочего. У каждой что-то своё.
     Вот Зорька — та, к примеру, призналась однажды Евсею, что влюбилась в быка Митьку. А бык этот был племенной, он в деревне на вес золота. Из хлева на свет божий Митьку просто так и не выводили. Не выводной он был вообще-то. Его на цепи всё так и держали, как лютого зверя. А по-другому с ним и нельзя было никак. Да если бы бык Митька вырвался на свободу, так он, пожалуй, всю деревню на уши поставил бы. Его в эти края из кубанских степей за огромные деньжищи привезли. Для воспроизведения коровьего потомства. Вот какой из коров подойдёт время с Митькой спариваться, так их и сводят, бывало, во дворе с оградой из связанных металлическими скобами мощных сосновых брёвен. Скобы эти вколачивали в сосну для того, чтобы Митька в порыве любовной страсти в мелкие щепы загородку не разнёс.
     А как они своё дело закончат, то и всё, вся любовь. Другим коровам и того, что им изредка доставалось, вполне хватало. Погуляли маленько — и будет. Так и терпели бурёнки без регулярной ласки мужской вплоть до новых встреч с любвеобильным быком. И не жаловались они на судьбу свою, привыкли.
     Другое дело — Зорька. У неё, должно быть, дело было серьёзное. Ну, вроде как любовь. Да такой страстью воспылала к Митьке, что аппетит потеряла. Бывало, возвращается сытое, напоенное стадо с пастбища, а Зорька станет как вкопанная у калитки, за которой Митька в неволе томиться, упрётся в землю копытами, и ни в какую дальше. И так с ней Евсей, и этак — а она ревмя ревёт, землю гребёт под собой, мужской дух чует. Митьку хочу!
     
     Была среди коров одна очень Евсею симпатичная особа. Звали эту особу Милкой. Давно приглядывался к ней пастух. Странная какая-то была эта Милка. Другие коровы старались держаться друг к дружке ближе, а вот Милка напротив — коллективизму предпочитала она уединение. Не вступала в беседы с пастухом по собственной воле, ну так, чтоб без понуканий да без кнута. Других коров и хлебом не корми, дай им только поболтать всласть. И травки вволю нащипаться успевали, и между делом пообщаться. А Милка — замкнутая, неразговорчивая. Каждое слово приходилось из неё вытягивать. Только «да», «нет» и «отстань». Вот и весь разговор.
     В нескольких километрах от деревни с довоенных ещё времён протянута была одноколейка. Там изредка составы с грузом проходили. Как и на всякой железке. Когда деревенскую тишину нарушал стук вагонных колёс, Милка на глазах преображалась. И так странная, замкнутая, вся в себе, она принималась мелко дрожать. Глаза неспокойные, ушами прядёт, и сердце колотиться бешено. Кажется, вот-вот разорвётся. И до тех пор, пока вдали грохотали гулко колёсные пары проходящего состава, держалась рядом с пастухом. Прижималась к нему, в глаза заглядывала, помощи от него искала. А Евсей Милку гладил по шелковистой голове, да нашёптывал ей всякие ласковые словечки:
     — Ну, чего ты, глупенькая? Это же поезд. И он от нас далеко. Потерпи маленько, и он уедет... Ну, вот и всё, уехал уже. Ну, чего ты дрожишь, глупенькая? Всё. Нету его. Ну, перестань, успокойся.
     Даже с наступлением более привычной тишины, Милка никак не могла прийти в себя. Она и назойливых слепней иногда, кажется, не замечала потому, как хвостом от них не отмахивалась.
     Такая же истерика случалась с Милкой и с появлением в небе всякого самолёта. Не важно даже какого: реактивного, двухмоторного или же опрыскивающего поля гербицидами кукурузника. Как услышит гул моторов, так вся и скукожится. И опять: зрачки расширены, губы дрожат. А, бывало, так и сорвётся с места, несётся куда-то, к земле брюхом пригибается, уши к голове прижаты. Кусты плакучей ивы увидит, вот на брюхе и ползёт к ним. Умора, словом. Остальные коровы к подобным звукам давно были привычны: хоть трактор, а хоть и самолёт — всё им едино. Ухом не поведут. А Милка среди них была белой вороной. Смеётся, бывало, Евсей, на неё глядя:
     — Ну, ты чего это? Думаешь, что бомбить он нас будет? Вот дурёха-то! Да мы же свои! Понимаешь, свои! Ну, ты чего испугалась-то?
     В глубине души Евсей понимал, что с Милкой творится неладное. Какая-то тайна в этой боязни её поездов, самолётов, а иной раз и обычного гусеничного трактора, гребущего землю отвалом. Однако влезать в душу Милки насильно пастух не собирался. Придёт время, сама о страхах своих расскажет, тешил он себя надеждой.
     
     Они возвращались с пастбища. Дело шло к вечеру. В пути стадо задержалось на время у реки. Красива была река в лучах от заходящего солнца. Набившие желудки травой коровы решили попить досыта ещё и водицы. Всё же было жарко. Конец лета, последние августовские дни. Жара неимоверная, особенно в середине дня. Пить в поле хочется нестерпимо. Особенно по возвращению с пастбища.
     Когда все напились вволю, по просьбе Евсея последовали дальше. Вот идут они, идут, а позади них густая пыль стоит в воздухе. Не очень-то приятно глотать её, только куда же от этой пыли денешься? И бабушки коров эту пыль глотали, и прабабушки её же глотали, и их бабушки, и прабабушки их. В любые времена коровам жилось нелегко.
     Евсей, как всегда, плёлся в хвосте. Ему-то спешить было некуда. Жил он один. Кнут Евсея то и дело пощёлкивал, скорее, для острастки. Чтоб коровы меньше болтали, друг с дружкой у калиток прощаясь.
     Коровы расходилось по своим дворам. И почти все уже были на местах. Остались лишь Зорька, Зойка, Манька и Милка. Дворы, где жили их хозяева, располагались в самом конце деревни. Вот уж и Зорька, пожелав подружкам спокойной ночи, решительно толкнула рогами калитку, и исчезла в глубине двора.
     А Зойка, Манька и Милка, проведя подругу глазами, отправились дальше. В лучах заходящего солнца их откормленные фигуры были чертовски красивы. Пыль к вечеру улеглась, и теперь оставшуюся троицу можно было рассмотреть без помех. Сказать честно, Евсей на них никак налюбоваться не мог. Кому бы другому, так все эти коровы надоели бы давно как горькая редька. Но не таков был Евсей, он-то своих коров любил. И он уж привык разделять с ними все тяготы и лишения скудной на развлечения полевой жизни. Дождь ли, гроза ли — всё они были рядышком. Одну пыль глотали, одной краюхой хлеба лакомились. Каждая корова была для Евсея личностью. С ними и время незаметно летело, и жизненные неурядицы сами собой на задний план отходили. Коровы доверяли Евсею свои тайны, а он хранил эти тайны как зеницу ока.
     Среди деревенского люда закрепилась за пастухом устойчивая дурная слава. Что вот, мол, Евсей-то наш немного того, не в себе. С коровами он, видишь ли, разговаривает. Кой-кому доводилось слышать, мол, кое-что. Так и шла за ним по пятам эта слава, и прилипла-то она к нему словно банный лист. Стоило односельчанам заговорить о пастухе, так всё одни лишь ха-ха-ха да хи-хи-хи только и получались в этих беседах. Уж и деревенские мальчишки следом за Евсеем, случалось, бегали, дразнили. А взрослые, хоть и не бегали за пастухом, зато так улыбались, что сразу можно было догадаться, хоть и с любовью они к нему относятся, но и без должного уважения.
     Вот и к Зойкиному двору добрались. Дом у Калиниченко добротный, пятистенок, и крыша в нём из нержавейки. Ещё баня имеется, колодец глубокий да дворовые постройки всякие. А от двора Калиниченко рукой подать и до Милкиного. С десяток движений копытами, пожалуй. Зорька уж хвостом собралась, было, махнуть на прощанье, как глядь, а напротив калитки двора, в котором хлев её подруги был (считай, что по соседству — через хиленький плетень из сухой вербы), машина остановилась. И утонула вся она густых клубах дорожной пыли.
     Это из города к Бирюковым, должно быть, кто-то приехал. Но кто бы это мог быть? Ведь к ним и не приезжал никто ещё. Странно всё это. Приостановились коровы. И Евсей стал. Стоят, машину разглядывают. И Зойка, и Манька, и Милка, ну и Евсей, разумеется. А люди, приехавшие в машине, пока из неё наружу-то не выходят. Они ждут, вероятно, когда вся пыль вокруг неё осядет.
     Очень непривычным им это показалось. Ведь обычно из машин выходят сразу. Только станет какая-то перед калиткой двора, так уже и открываются двери и все из её салона тотчас наружу и вываливают. А эти сидят и сидят. Ждут чего-то. Да, кто же они? Хозяева Милки, Бирюковы сами-то были исконно деревенскими. У них и родни-то в городе никакой не водилось. Стало быть, и приехать к ним никто не мог. Это Зорька так про себя подумала, не решаясь расстаться с подругами, как и она с удивлением разглядывающих расположившихся в машине незнакомцев. А машина, ясное дело, что не наша была. Честно сказать, так во всей деревне отродясь таких и не видали ещё. И пахло от неё как-то не так. Вот и насторожились коровы. Ноздрями в воздухе водят, принюхиваются. Чуют сложный запах бензина и каких-то духов. Но если Майка и Зойка разглядывали машину просто из любопытства, то Милка...
     А вот Милка, как только машину заметила, так остановилась точно вкопанная. Да и в землю-то копытами упёрлась, ну как тормозными колодками. Евсей даже подивился, взглянув на Милку. Хотя и привык он к её чудачествам, но тут, видит, что-то новенькое. Ну, ладно бы там поезда, самолёты или трактора — это ещё куда бы ни шло, но машин-то чего ей бояться? С какого же это рожна Милка насторожилась? Ну, да, машина, конечно, иностранная. Тут спору нет. Таких машин он и сам пока ещё не встречал у себя в деревне. Хорошая машина, чего её бояться?
     Пока Евсей думал над реакцией Милки, пыль вокруг машины как раз и осела уже, и из салона её стали выгружаться. А одеты приезжие были так себе. Сразу видно, что не по-нашему. У нас теперь в городах куда богаче, чем в заморских краях одеваются. Этим-то как раз наши люди и отличаются от других людей. Телевизор Евсей иногда посматривал всё же. Так, стало быть, это иностранцы? «Ах, да,— вспомнил Евсей,— ну, точно! Это же к Светланке, доченьке Марка Захарыча, с ответным визитом из какой-то фермы под Ганновером немецкие гости приехали... Давно об этом поговаривали, всё ждали их, волновались. Привычный для сегодняшних дней обмен школьными делегациями. Её ровесница с папой и мамой пожаловали к нам, чтобы увидеть, как мы здесь живём. Теперь и такое стало возможным. Ну, Клаус какой-нибудь небось сюда подвалил... Со всем семейством...» У наших-то только на поездку детей и хватило денег, по всему миру их собирали, копили годами, не допивали, не доедали...
     А вот для них такие поездки — так это запросто. Уселись в машину — и вперёд. Ну, вот и приехали, теперь выгружаются.
     Гости к калитке, а из избы им навстречу сам Марк Захарыч Бирюков да его супруга, Настасья Кузьминична уже спешат. Ну, и доченька их Светлана. И она, ясное дело, что с родителями рядышком. И все они такие весёлые, дружелюбные. Ну, вот и дождались, наконец. Марк Захарыч некоторые слова даже специально к приезду гостей заучил. Идёт к ним, в руке у него разговорник, и он в него на ходу подсматривает. И произносит заученные им фразы вслух, пытаясь гостей удивить своим красноречием:
     — Вас воллен зи михь? Майнэ фамилие ист нихт грос! Их кэннэ айнцельне дойче вёртер. Гитлер капут! Сталин капут! Ельцин капут!
     
     Евсей заметил, что сам-то Марк Захарыч уже навеселе. У него это от волнения, должно быть. Известное дело, переживал Марк Захарыч, ожидая гостей, вот и поддал он малость. И как от радости-то не выпить? Ну, вот он, выпимши-то, и продолжает кричать откуда-то из глубины двора, то и дело путая немецкие слова с родными.
     — Шпрехен зи дойч, натюрлихь, — говорит он, обращаясь к гостям своим, — Дорогим гостям завсегда мы рады. Гутен так!
     А тех слова хозяина, возможно, смущают. Невооружённым глазом видно, что они от них пребывают в некоторой растерянности. Как это, Ельцин капут? Странно.
     — Милости просим в майн, скромный хватэр, Ганс, Хелена унд Эльза, — говорит Марк Захарыч, протягивает всем по очереди руку свою жилявую,— Их хайсе Марк Захарович Бирюкофф,— повторяет всякий раз.— Бирюкофф. Бирюкофф.
     И в конце концов, убедившись, что перед ними вполне доброжелательный, да к тому же ещё и так искренне улыбающийся им человек с красным лицом и с нетвёрдой походкой, немцы, наконец, оживляются. Протягиваемую им руку они по-приятельски жмут и что-то в ответ хозяину тоже лопочут, лопочут. Так же, как и он: и по-своему, и по-нашему. Да, знай себе, всё фотоаппаратом своим щёлкают, щёлкают. Яволь, мол, камерад, натюрлихь, о майн гот... Русский деревня, яйко, курка, млеко, Коль капут... Ганс, Хелена, Эльза... Тут и они представляются, стало быть. Заодно и с женщинами немцы здороваются. Да и по нашему-то обычаю гости с ними обнимаются. Ну, в общем, как и все другие... как и в любой иной стране...
     А дальше жена Марк Захарыча, Настасья Кузьминична, с Хеленой и с Эльзой, её дочкой, уже и челомкаются. И это тоже входит в привычные и нам, и самим немцам традиции. Их дочка Светлана своей подружке Эльзе на немецком языке, знай, что-то лопочет, лопочет. Да бойко так сыплет непонятными для остальных домочадцев словами. Ну, как настоящая немка она. Ещё один момент, и уж сотворяют они коллективное семейное фото. На долгую и незабываемую для всех память. Там все в обнимку так и стоят. И наши, и немцы. Сначала Ганс их всех снимал, а после и Марк Захарыч, нажав на указанную ему Гансом кнопочку фотоаппарата, пару раз щёлкал, запечатлевая ту же самую компанию. Только уже с упитанным Гансом посредине. В общем, все счастливы, все веселы и всем довольны.
     
     Все, кроме Милки, разве лишь. Хозяева-то о ней на время совсем и забыли. Ну, не до коровы им, понятное дело. Вот Милка как-то всё задом и стала вдруг пятиться. Глаз с гостей не спускает, дрожит вся и пятится. Вот так всё пятилась, пятилась, переставляла копыта, уходила. Ну, совсем как человек.
     А когда оказалась в стороне, развернулась — и давай бежать. Евсей и кнутом стегануть её не успел. Не одёрнул вовремя. Да и то так, чего животину зря беспокоить? — только и успел пастух подумать. Ведь коли ты дал слово, что больше и пальцем никого не тронешь так, значит, и держать его надо.
     Подошёл Марк Захарыч к Евсею. Да и взглянул на него он бесцветными от пьянства глазами, обратясь строго этак, не по-нашему:
     — Вас воллен зи михь? Яволь, камерад. Шпацирен, майн копф?
     Наизусть заучил, видать. Ну, и что можно было сказать в ответ ему на такое? Честно сказать, не узнавал Евсей ни самого хозяина Милки, ни язык, ему доселе неведомый... Он только и глядел на Марка Захарыча, часто моргая. Пытался угадать, что бы это могло значить.
     И хорошо, что Марк Захарыч, будучи по натуре человеком весёлым, общительным, долго выдержать не свойственную ему в голосе и повадках строгость и сам был не в состоянии.
     — Хэндэ хох, Евсей! — произнёс он с улыбкой, охотно протягивая пастуху жилявую от работы пятерню.— А Милка чё это вдруг дёру дала? Гут абенд, ёшкин корень, бутерброд...
     — Да чёрт её знает, — просиял и пастух, в ответ ласково Марк Захарычу улыбнувшись. — Не иначе, как от гостей ваших. Должно быть, не переносит она чужого духа-то. Али испугалась чего. Да, кто ж её разберёт,— успокоил он неуверенно стоящего на ногах Марк Захарыча. — Ничё, всё будет хорошо, — твёрдо пообещал, — отыщется к утру ваша Милка. Ты не боись.
     — А я, зер гут, и не боюсь, едрёна мать.
     Марк Захарыч никак не мог выйти из нового образа, вот и сиял он теперь весь, как начищенный до блеска медный самовар.
     Из дома раздался тугой хлопок, а вслед за ним ещё один. Такой же тугой и неожиданный. Похоже, это выстреливали в потолок пробки от шампанского.
     — Эх, мать моя женщина,— облизнувшись, засуетился Марк Захарыч, боясь, как видно было, прозевать затеваемое внутри торжество,— мне пора уже, натюрлих,— добавил он, словно оправдываясь перед пастухом,— а ты, как найдёшь Милку гезеншафт, ёшкин корень, так можешь и подоить её там. Ну, как? Смогёшь?
     — А чего ж не смочь? Знамо дело, что подою.
     — Ну, так договорились?
     — Натюрлихь!
     — Тогда держи кардан. Эх, Евсеюшка, дорогой ты мой, вошёл в положение! Вот за что и люблю!
     Марк Захарыч с размаха больно ударил пастуха по ладони, прощаясь с ним.
     — Не до млека мне сейчас, сам видишь.
     — Да вижу, чего уж. Чай не слепой.
     — Майн копф ист шмэрц, — озорливо блеснув посоловевшими глазами, изрёк ещё одну заученную им сентенцию Марк Захарыч. И, недвусмысленно щёлкнув указательным пальцем в подбородок, радостно сообщил:
     — Ведь там шампань открывают... слыхал?
     — Да, как не слыхать.
     — Ну, и в хлев её после загонишь, генуг?
     — Генуг, — согласился с ним пастух и добавил,— гут морген, натюрлихь.
     — Ого! — восхитился его познаниям Марк Захарыч. — Шпрехен зи дойч?
     — Дойч, дойч, ну, всё, пошёл я,— заторопился Евсей, запихнул на ходу кнут за голенище сапога и добавил,— Гуд бай.
     — Ауффидорзейн! — отозвался на то Марк Захарыч, уже находясь на крыльце дома у приоткрытой двери, из которой доносился шум многообещающего веселья.
     — Взаимно!
     
     Бродил Евсей в поисках Милки до полуночи. Спать не хотелось. Все знакомые ему места уже обошёл он. И травы-муравы всякие, и заливные луга у реки тщательно исследовал, и берёзовой рощицей, что за полем белела, туда-сюда прошёлся, и в сосняке молодом, где маслята водились, успел побывать. «И куда спряталась, дурёха? — думал Евсей, приглядываясь ко всякой подозрительной тени, прислушиваясь к шорохам.— Не выспавшаяся, не выдоенная».
     Наконец вышел Евсей к реке. На песчаный берег её, любимое место для утомлённых жаркими лучами солнца животных, спасающихся от слепней и назойливых мух. Он и сам любил там бывать. Купался, загорал.
     Темнело. Звёзды на небе видны были слабо, поскольку их ещё не освещала затаившаяся где-то луна.
     А вот и появились откуда-то тучи. Должно быть, к дождю дело шло. Да и не мешало бы ему землю промочить. О таких ночах как раз и принято говорить: ну хоть ты глаз выколи. И если бы Евсей не знал все эти места, как пять своих пальцев, он Милку ни за что не обнаружил бы. Она укрылась в зарослях осоки, густо разросшейся от берега к берегу.
     Евсей подошёл и неслышно присел рядом с непроходимыми кустами. Хотел было закурить по привычке, и даже полез уже за пачкой в карман, но вдруг передумал. Страсть как хорош был воздух, вот и не хотелось портить его едким дымом от зловонной папиросы.
     Несколько минут они так и сидели в тишине. Лишь рыбы и давали о себе знать, то и дело выпрыгивая из воды. За комарами да мошками, должно быть. Евсей сидел, вытянув ноги и опершись на локоть, а Милка всё так и стояла в кустах, слегка увязнув копытами в илистое дно.
     — Ты чего сбежала-то? — заговорил вдруг Евсей, повернув к ней голову и пытаясь разглядеть в темноте большие Милкины глаза.
     — Так,— не сразу отозвалась на голос пастуха Милка,— не знаю...
     — Э, ты уж не финти, пожалуйста,— укорил её пастух,— я ведь нутром чую, что-то здесь не так.
     Милка молчала. Всегда вот так. Каждое слово клещами из неё приходилось вытягивать. Вся в мамку покойную.
     — Ну, коли не хочешь рассказать всё как на духу, то как сама знаешь... Вот что я тебе скажу!
     Переменил Евсей позу, присел на корточки, достал всё же из пачки папироску, продул её, но курить опять почему-то передумал. Как видно, и в этот раз не решился дымить в присутствии Милки, хорошо зная, что дым она и на духу не переносит.
     Когда разговор не клеится, так и минута иной раз кажется вечностью. Евсей устал сидеть уже и на корточках. Больно уж ноги затекли. Покряхтев, прилёг он на траву, разглядывая без всякой, впрочем, цели мигающие звёзды.
     Тут, захрустев ветками, и вышла Милка из кустов, да и пристроилась с пастухом рядышком. Смотреть в небеса Милке было затруднительно; она не смогла бы утроиться на спину точно так же, как и Евсей. Зато река ей была видна отлично, она вся блестела таинственным серебром. И тут они заметили, как отразилась в воде, наконец, вырвавшаяся из-за большой тучи луна. И всё вокруг при её появлении тотчас посветлело. Вот теперь Евсей и мог разглядеть Милку без помех. Но Евсей свою любимицу мог и не разглядывать. Да и зачем смотреть на неё при луне, если это можно делать ежедневно, к тому же, сколько угодно и при солнце? Судя по спокойному дыханию её, он и не глядя, мог догадаться, что корове удалось расположиться именно так, как она того сама и хотела. Как ей было удобно. Милка с удовольствием опустила натруженные за день копыта в тёплую речную воду.
     Сунул в воду покрытые коркой грязи босые ступни и сам Евсей. Нагретая за день до степени парного молока вода приятно щекотала пятки и подошвы, ленивыми бугорками слабо плескавшейся волны добираясь до его бёдер.
     Некоторое время оба так и молчали. Не хотелось нарушать ту первозданную тишину, в которой только и слышались плеск рыбы, стрекотание кузнечиков и пугающее уханье филина или совы.
     Но смотреть на луну вскоре уж показалось Евсею скучновато. Чуть подумав, он снова достал из кармана папиросу, решительно продул её, но, обернувшись лицом к Милке, спросил всё же:
     — А ничего, ежели я закурю?
     — Да кури уж,— отмахнув хвостом комаров, разрешила Милка.
     И Евсей с жадностью тотчас затянулся папиросой.
     — Ну, не томи ты меня, Милка,— произнёс он после очередной затяжки, с наслаждением выпуская дым из обеих ноздрей, — я же чувствую: есть у тебя, чем поделиться со мной.
     В ответ она только и отмахнулась от него, как от комаров, хвостом.
     — Не приставал бы ты ко мне, Евсей, — промолвила спустя лишь некоторое время, отводя морду от едких колечек дыма.
     Из благоразумия Евсей помолчал. Как всякая тонкая натура: не хотел насильно лезть пастух Милке в душу. В пастухах-то Евсей был недавно. Раньше он, помниться, всё столярничал да кожевничал. А после некоторое время Евсей числился ещё и в конюхах, то есть имел дело с лошадьми. Когда же Евсей принимал это стадо, Милка как раз родила двух телят. А до Евсея коровьим стадом заведовал Трофим Ветров, который, не желая делиться с конкурентом опытом, о коровах Евсею ничего не рассказал. У каждого из пастухов к коровам индивидуальный подход. Поговаривали, что когда Трофим напивался, то лупил он коров кнутом нещадно за малейшую провинность. Одна, видишь ли, медленно плетётся, другая долго воду из реки хлебает, третья мычит непонятно с чего, а какая-то из животин вдруг не туда повернёт, куда следует, или же не так взглянет. Да мало ли за что к ним можно было придраться, имея в руках кнут или хворостину? За это коровы Трофима и не любили. В отместку они и плохо траву щипали, и доились неохотно, да и доившую их хозяйку копытом неожиданно лягнуть могли. Ведь нервничали, не высыпались, а оттого неохотно выходили из хлева во двор, а уж из двора — за калитку. И молока давали на удивление мало.
     У самого Евсея к коровам совсем иной подход был. И заключался этот подход его в том, что с каждой из них пастух Евсей был непривычно для иных пастухов деликатен. Однако он и не фамильярничал с коровами особо, да и не пытался их как-то задобрить что ли, хотя собственным хлебушком с некоторыми из них, а особливо с молоденькими тёлочками Евсей делился завсегда очень даже охотно.
     — В двух словах и не рассказать, — вздохнув, прервала по её же прихоти и затянувшуюся паузу Милка, — Тяжело мне всё это... Ну, ты-то меня понимаешь?
     — Так я и не тороплюсь вовсе,— отозвался на искренние слова её Евсей,— а времени-то у нас до утра много ещё. Ну, давай... ты не томи меня, Милка. Валяй уж.
     — А дай мне папироску-то,— попросила вдруг она, решившись, наверное, открыться ему, наконец.
     Дивясь столь неожиданной просьбе непривычной к человечьим порокам животине, Евсей не очень охотно извлёк из пачки одну папироску. Признаться в диковинку ему было подобное желание. Только и понять её можно было. От волнения, должно быть, решилась она. Словом, делать ничего Евсею не оставалось, как исполнить эту странную просьбу. Ведь Милка ждала, морду к нему повернула. И он, более не раздумывая, продул эту папироску, да и, пожав плечами, вставил ту папироску Милке прямёхонько в зубы. А после он дал ей ещё и прикурить. Сама-то она не в состоянии была. Эх, и чудно-то как всё это, подумалось Евсею. Как Евсей и ожидал, впервые в жизни затянувшись, Милка тотчас и закашлялась.
     — Фу, какая гадость! — только и успела она промолвить, как горящая папироска с шершавого коровьего языка, рассыпаясь искорками горящего табака, улетела в реку. Прошипела какое-то мгновение, да и закачалась на мелких волнах, отравляя их своей смердящей начинкой.
     И тут Милка заговорила как раз о том, должно быть, чего так долго и ждал от неё пастух Евсей.
     — Какие-то люди,— точно сомнамбула изрекала Милка одну вслед за другой короткие фразы,— они не похожи на этих людей. Там. Люди у вагонов. В вагонах люди. Все едут. Стучат колёса. Столбы, дома, поля. Сено пахнет соляркой. Взрыв. Огонь. Дым. Вагоны долго стоят. Впереди нет моста.
     — Погоди-ка, я что-то не понял, вас в Германию, что ли везут?
     — Не нас везут. Их везут. Прабабушку везут. Её подруг везут. Их там много. Вагоны горят. Мост опять появился. Поезд трогается. Сено пахнет соляркой. Они курят. Вода тухлая. Овса нет. Темно. Страшно. Кончается сено. Сено пахнет соляркой. Чужие руки. Грохот. Тьма. Незнакомые запахи. Чужие люди. Всё пахнет порохом. Ничего нельзя пить. Чужая трава. Чужие дома.
     Милка притихла, наклонилась к траве, пожевала. Евсей опять закурил. Он был задумчив как никогда раньше. Выпуская дым из обеих ноздрей, Евсей терпеливо ждал продолженья Милкиного рассказа.
     И, дожевав выщипанную траву, она продолжила:
     — После прабабушка родила бабушку. Там родила. Потом домой. В вагонах. Везде им было плохо. Там плохо, здесь плохо. Есть нечего. Дым. Огонь. Сено пахнет соляркой. Прабабушка родила бабушку. Бабушка родила маму. Мама родила нас. Страшно. Я боюсь их. Мы родили их...
     Евсей выбросил докуренную им сигарету.
     — Ничего не бойся, милая, — сказал он, поёживаясь, — я рядом. Ты не бойся. Я тебя в обиду не дам. У, антихристы этакие! — погрозил пастух неизвестно кому кулаком. — До чего скотину-то довели!
     
     Подойдя к берегу, Милка склонилась опять к реке и принялась с жадностью лакать воду. Взглянув на неё, Евсей и сам склонился к воде. Их головы оказались рядышком. Евсей, как и Милка тоже сделал несколько судорожных глотков. Вода была тёплой, от неё пахло осокой и рыбной чешуёй.
     — Успокойся, милая,— ласково шепнул он ей на ушко, поднявшись с колен и отираясь рукавом от капелек воды на подбородке, — всё будет хорошо. Война ведь давно закончилась. Никто не посмеет тебя тронуть. Я обещаю.
     — Мне страшно, — бормотала она, всё ещё продолжая мелко дрожать, — чужие люди... Они опять здесь. Я боюсь...
     — Да не бойся ты их, милая, не бойся никого и ничего, пожалуйста,— отозвался Евсей, притушив всё ещё дымящую в траве папиросу поднятой с земли палкой,— я ведь рядом, ты не забывай об этом. Всё теперь по-другому у нас. И немцы уже не такие, да и мы не те, что раньше были. Вот и в гости они к нам уже приезжают. Выходит, что мы теперь друзьями стали.
     
     Ночь меж тем заканчивалась. Совсем недолго уже и до рассвета осталось. В кустах притихли, наконец, неугомонные кузнечики, прекратили петь и не видимые в темноте ночные птицы. Но тут со стороны деревни послышалось вдруг захлёбистое стрекотание дизельного мотора. Всё громче и громче лязгали гусеницы.
     И при этих звуках Милка насторожилась. Лязг траков, недавно слышанная чужая речь, смутные воспоминания какие-то — всё это, густо перемешавшись в голове, опять, должно быть, испугало её.
     Взглянув на Милку, изменился в лице и сам Евсей. Пригорюнившись, чутко прислушивался он к рокоту мотора. Да всё пытался догадаться, кто бы это мог быть? Чтобы в такую вот рань. Может быть, это кто-то из механизаторов едет уже к пашне на другом конце села? Да нет, это вряд ли. Ведь темно ещё.
     И тут два пьяных голоса один вслед за другим загорланили вразнобой:
     — Три танкиста, три весёлых друга!..
     — Да ты что, дурёха, думаешь, у нас тут танки, что ли, ездят? — оживился от знакомых ему до боли слов Евсей, растянув при этом губы в широкой, доброжелательной улыбке. — Да это ж Пётр Бегунков с Васькой. В Ермиловку на тракторе едут. Видать, водка у них закончилась. Вот артисты-то!
     Некоторое время они вынуждены были слушать, как дребезжащий железками трактор, не видимый за деревьями, медленно двигался в сторону такой же невидимой Ермиловки. Наконец, и гул, и пьяные голоса приятелей разом оборвались. И опять воцарилась вокруг более привычная для ушей тишина.
     — Стоп! А ведь мне тебя ещё и подоить велели,— вспомнил Евсей и, хлопнув себя по лбу, добавил, удручённый своей рассеянностью. — Тьфу ты чёрт! И как же это я забыл?
     — Ну, так и подоимся, долго ли нам умеючи? — ответила пастуху Милка, заметно при этом повеселев.— Ведро хоть чистое есть? — спросила, обернувшись, когда оба поднялись с насиженных местечек.
     — Да найдём,— ответил Евсей, отряхиваясь от стебельков прилипшей к одежде травы и листьев.— Ну, пошли домой, что ли?
     — Пошли.
     
     Гул трактора и звуки пьяных голосов вскоре пропали, неумолимо поглощаемые густыми деревьями и кустарниками. Дорога, миновав поле, ушла в лес.
     В свете луны длинные тени Евсея и Милки казались несуразными. Вот и окраина деревни со стороны поля. И стал виден дом, в котором жил-поживал Евсей,— старенький, с покосившимися окнами и дверьми, держащимися на одном лишь честном слове. Трава под ногами была чуть влажной от капелек свежей росы. Приятно было ощущать её босыми ступнями и копытами.
     В ближнем дворе залаяла спросонок чья-то собака. Её поддержала ещё одна, словно только и ждала подходящего повода лишний раз побрехать. И хрюкнула в хлеву разбуженная собаками свинья. А за свиньёй, вскочив на плетень раньше обычного, прокукарекал петух.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"