Вовремя сказанное нужное слово, может так ладно и неожиданно лечь на душу, что перевернёт её вверх ногами, промчит по кругу и поставит на место, что-то в тебе изменив. И ты, раскрыв широко глаза от изумления, хлопнешь себя по лбу, и откроется тебе что-то. И не закроется больше никогда.
Зашёл я как-то к Марселю в кабинет. Не помню уже зачем. Смотрю, а он крутит в руках диск Высоцкого. "Дай, - говорю, - послушать!". Он дал. Пришёл я в свой кабинет, воткнул диск в проигрыватель, и уселся за свой компьютер. Что-то Владимир Семёнович там мне пел, пока не решил, что пора мне уже послушать про "Баньку по-белому". Не скажу, что я раньше эту песню не слышал - всё детство и юность голос Высоцкого звучал где-то фоном, рядом с Битлами, Глубоким Пурпуром и прочими флоидами - просто я, видимо, никогда всерьёз не вслушивался. Или мал ещё был и глуп, как положено. И то, что Владимир Семёнович поведал мне от лица своего лирического героя, просто сбило меня с ног. Он спрессовал многотомье "Архипелага" и "Колымских рассказов" в несколько куплетов и спел мне с надрывом.
Я увидел себя маленького рядом с этими мужиками, искалеченными Войной и Лагерем, в городской бане, куда лет с трёх брал меня с собою отец. Тогда прошло примерно двадцать послевоенных лет и двенадцать по смерти Сталина. Я вспомнил эти жуткие культи рук и ног, страшные деревянные протезы, с резиновым копытом. Валявшиеся по лавкам протезы рук, с негнущимися неживыми пальцами в чёрных перчатках. Страшные шрамы и жуткие провалы в спинах на месте вырванных осколками рёбер. Другая часть мужиков сверкала железными и рондолевыми фиксами, а на груди у них синели ленины и сталины - наивный рабский оберег от хладнокровного выстрела палача. Ещё вспомнился страшный живой кулёк с головою взрослого мужчины, который с весны до осени вывешивали на штакетник палисадника его домашние, целый день вламывающие на заводе. Сердобольные прохожие бросали ему медяки в банку, висевшую рядом на гвозде, поскольку на землю её поставить было нельзя: время от времени из кулька на землю шлёпалось или текло - недержание у него было. Нечему было, видимо, там это добро держать: всё ампутировано. Кто-то кормил его с рук, как галчонка, кто-то поил водкой, засовывая потом ему в рот зажжённую папироску. А я его просто панически боялся, и чаще всего обходил другой улицей.
Я ведь был всему этому свидетелем, но ничего-то не видел. В точности, как лирический герой Высоцкого, который за беззаветную свою глупую веру, много лет отдыхал как в Раю. И мгновенно, вместе с героем Высоцкого, "променял я на жизнь беспросветную несусветную глупость свою". Я всё понял про свою страну. Не тогда, когда читал Солженицына и Шаламова, не тогда, когда бегал с плакатами в Перестройку, а теперь, когда мне спел про это Высоцкий треснувшим голосом.
И хоть не отвезли ещё меня из Сибири в Сибирь, у меня потекли слёзы. Мне стало жалко вымерших уже мужиков. И покалеченных Войной инвалидов, и обитателей Лагерей, клеймёных, как цыплята на прилавке советского гастронома чернильными штампами, синими рожами наших вождей.
Спел мне Высоцкий лет двадцать назад. А страна наша не думает меняться. За эти годы двоих моих знакомых в разное время забили насмерть своими дубинками менты. Соседа без суда продержали три года в следственном изоляторе и тюремной психушке, откуда его выгнал врач умирать, что он и сделал на следующий день по приходу. Другого приятеля отправили на восемь лет в тюрьму, сфабриковав ему дело. Спасибо, хоть смертную казнь отменили.
Я понимаю, что так уж, наверно, совпало: мои детские походы в городскую баню с отцом и песня Владимира Семёновича. Но ведь не один же я в эту баню ходил? И не одна же такая баня была на всю страну? Думаю, что не один. И бань таких по стране не счесть.
Спасибо, Владимир Семёнович, что и после ухода своего, поёшь нам о проклятой людьми и забытой Богом стране. И ошеломляешь силой своего слова.