Аннотация: В сборнике представлены очерки и рассказы о детстве, вошедшие в последнюю книгу автора ћВолны времениЋ.
ПОХВАЛА ДЕТСТВУ
От автора
Не обычную похвалу имею я в виду, а бывший Монастырский овраг, превращенный во второй четверти девятнадцатого века в съезд к Оке, названный в дальнейшем Похвалинским в честь церкви Похвалы пресвятой Богородицы, стоявшей над ним. Скромный родительский дом, в три окна по переду, тоже стоял над съездом, только по другую сторону.
Все мало-мальски необычное, хотя бы чуть-чуть выходящее из привычных рамок повседневной жизни, будь-то яма, лужа, пруд, а уж тем более река, озеро, лес, овраг, несказанно привлекает мальчишек. Подсознательно, генетически они ищут трудности, порою создавая их искусственно, чтобы испытать себя во всем: силе, ловкости, умении что-то сделать, сообразительности.
Воспитание, целенаправленное или подспудное, имеет тысячи нюансов, массу закономерных случайностей, с помощью которых из генетического рассола вырастает кристалл личности. Или не вырастает. Как повезет. Одно можно сказать с уверенностью: из изнеженного родителями мальчишки настоящий мужчина не получается. И пусть он не станет героем, крушащим челюсти врагам в бесконечных телевизионных сериалах, но отличить во взрослой жизни замаскированную подлость от искреннего намерения и отказать, что очень сложно, он будет в состоянии
МАМА
Лучшая память о человеке - поступки и действия, им когда-то указанные, пусть даже самые незначительные, и ставшие затем частью твоей повседневной жизни.
Каждое утро, умываясь, я вспоминаю маму, покойную уже четверть века. Повод, казалось бы, самый пустяковый: соблюдение очередности утренних процедур. "В святом писании сказано...", - обычно так начинала она свою речь, когда давала совет. Постулаты писания были для нее абсолютной истиной, не требующей, как известно, доказательств и не допускающей каких - либо сомнений. Советовала мама редко, но, видимо, метко, если они запомнились на всю жизнь. "Не прикасайся после сна к кухонной посуде, не омыв рук", - говорила, например, она. Или - "Прежде, чем высморкаться, ополосни лицо, иначе насморк будет мучить весь день".
Это она приучила меня утром и вечером совершать крестное знамение. Мягко и ненавязчиво, заметив мое желание что-то сделать самостоятельно, она создавала необходимые условия для добровольного исполнения. Первое сознательное воспоминание. Трёх или четырёх лет от роду я обратил внимание на её страстное моление богу и попросил научить меня этому. Я простоял два часа на коленях, вознося только что выученную молитву к всевышнему. Удивительный восторг, охвативший меня, возможно, объяснялся лишь тем, что мне удалось вынести это испытание. Но привычка, рождающая характер, осталась.
"Стихотворение учи вечером, на ночь, перед сном повтори ещё раз, - говорила она, - "а утром прочитай и сразу же рассказывай наизусть, век будешь помнить". Так её учили в церковно-приходской школе, и она передавала нам многолетний опыт дореволюционной системы преподавания. Во многом, это уже был её опыт, опыт человека, к мнению которого прислушивалась вся многочисленная родня. Она, закончившая лишь три класса, помогала мне до седьмого класса решать арифметические задачи с элементами логики, без применения "Х", как в известном рассказе Чехова. Нынешних школьников такими проблемами не обременяют. Я постоянно чувствую неповторимую и прекрасную силу её влияния, как дикий Пятница, познавший чудеса цивилизации от Робинзона.
В военные и послевоенные годы наш дом кипел переполненным котлом: дед, бабушка, отец, мама, пятеро детей, один или два двоюродных брата, учившихся после фронта в каком-нибудь институте или училище. Раз в неделю приходили со своими детьми мои тетки с мужьями по линии отца, и они разыгрывали карточного "козла". Взрослые почти не пили спиртного, может быть, лишь бутылку легкого вина, а как иначе, если рядом дети и жены. Конечно, мужики расслаблялись на стороне гораздо значительнее, а порой очень значительно, но это происходило, не касаясь нас. Мы, играя в прятки, ползали под обширным столом с сидящими за ним игроками, и нас не журили. Нас обожали и любили. Это была удивительная семья: у меня было двенадцать теток и три дяди, более пятидесяти двоюродных братьев и сестер.
Всех и не упомнить.
"Ложась спать, вспомни, что ты сделал хорошего за день". Такую привычку имеют немногие.
Война рентгеном проявила всех и вся. Из-за большой семьи у нас не было на постое эвакуированных, но многие из них, жившие рядом, приходили к нам, и мама всегда давала им еду. Особенно она жалела ленинградских блокадниц. Жили мы недалеко от Окского моста, который часто бомбили немцы, и разрывы бомб крепко сотрясали наш маленький частный дом. А раз, неразорвавшаяся бомба в метре от угла дома вонзилась в землю, образовалось глубокое отверстие. Дом подпрыгнул и опустился, к счастью, на место. Утром отец спокойно засыпал дыру землей. Так и лежит этот кусок немецкого металла в Нижегородской земле. Наверное, наши военнопленные при изготовлении не вложил в неё взрывчатку.
Голод, большая семья. Помогла выжить вера в Победу и ...корова, за которой ухаживала мама и все дети помогали ей в этом. С малолетства я полюбил смотреть в огромные, карие коровьи глаза, полные затаённой грусти и мудрого превосходства над людьми и окружающим миром. Она смотрела на меня вбок и, не отвлекаясь от своего главного занятия, жевала. Жевала, чтобы вобрать в себя силу жмыха и этих казавшихся мертвыми травинок и отдать ее молоком. И потому, наверное, она была худа, что не заботилась о себе, а только о нас, полуголодных детях.
-Субботка, Субботка, - ласково шептал я ей, гладя коричневую шею и мощные костистые выступы спереди. Родители купили ее в субботу, да так и назвали на кратком семейном совете. Взгляд ее с вековой задумчивостью отражал тени садов с райскими птицами, царские терема, глаза Конька-горбунка и другие образы любимых сказок, лишь стоило напрячь воображение. Хотелось смотреть в них часами, чтобы поймать неуловимый огонёк, мелькающий обычно при виде подсоленного куска ржаного хлеба. Ах, как деликатно и не жадно она его ела, слизывая немногочисленные крошки с моей ещё маленькой ладони.
Я часто ездил с мамой на сенокос за Волгу, где над лугами пели жаворонки, а в заливных лугах рассекали зеленое травяное безбрежье куропатки. Синее небо, необозримый простор, в речных заводях цвели белые и ярко желтые кувшинки. Мама с другими женщинами ворошили траву, скошенную ранним утром мужчинами. Подсыхающая трава, еще не сено, еще сохраняющая бродившие в ней утром соки, под жарким солнцем сладким дурманом заволакивал сознание. И я, ослабевший от всех переполнивших меня впечатлений и запахов, медленно вползал в единственный шалаш, крытый травой, и, сладко вздрагивая, засыпал крепким сном.
Когда и с кем это было? Да и было ли?
Вечером, надышавшись ароматом свежего сена, кувшинок, таволги, мы, рассаживались в баркасе, и переплывали на правый берег Волги, к дому, к нашей кормилице, и котомка за моими плечами была плотно набита молодым сеном. Над мелкими старицами уже розовела заря, от воды тянуло острой свежестью большой реки, и необыкновенной глубины тишина заполняла все вокруг. Лишь звук алых в заходящем солнце капель, падающих с весел, да прыжки играющих рыб, нарушал ее. Дрожа от речного холодка, я прижимался к теплому боку мамы, и голова опускалась ей на колени.
Здесь я учился плавать, перебирая руками по илистому дну, и кричал в азарте самомнения:
-Мама, смотри, я плаваю.
Старший брат долго приглядывался к моему "умению" и, раскусив обман, решил мне помочь самым решительным образом. При полном и обоюдном согласии меня сбросили с 2-х метровой баржи. Было мне шесть лет и я гордился оказанным доверием: значит причислили к способному выплыть. Дружок, будучи старше меня на полтора года, согласия все еще не давал, а мы в округе все так учились плавать.
Мне помнится нескончаемое всплытие. Опустившись под воду, я открыл глаза. Над головой переливалась рябью желтовато-мутная масса, а где-то далеко и высоко кончалась радушной пленкой эта рябая масса. Как лягушка, лихорадочно выпрямляя ноги, толкался я в этой чуждой мне тогда воде, помогая руками. Ругаясь в кураже сбывающейся надежды, отплевываясь, я всплыл, взмахивая ослабевшими руками. Радость! Великую радость победы над слабостью не забыть. Эти моменты наполняют жизнь смыслом, и словно живительная влага вливается в хрупкий стакан. Я всплывал, не только борясь с водной стихией, я поднимался на ноги в своем развитии, преодолевая жалость к себе, вбирая науку мамы.
"Сегодня гуляшки, завтра гуляшки и останешься без рубашки", - повторяла она и заполняла весь день работой. "Лень - прибежище злых",- и я с тех пор не люблю ленивых и не валяюсь без дела в мягких кроватях. К концу дней своих она часто присаживалась усталая к столу, смотрела на меня мельтешащего и говорила:
-В детстве росла как травинка-былинка и не догадывалась, что есть сердце. Теперь я знаю, что оно большое, стучащее и нетерпеливое, как будущий ребенок.
Я не догадывался, о чем она говорит.
Тем далеким летом я часто плавал в Астрахань, и за день до очередного рейса принес ей в подарок авоську прекрасной воблы. Она поливала огурцы на огороде. Я помог ей закончить начатое дело, и мы прошли в дом. У нее очень заметна была одышка. Мама села на стул в простенке между столом и кухонным шкафом и, любовно очищая даже малюсенький кусочек рыбной мякоти от костей, с наслаждением ела. Она обожала рыбу. Седая голова, добрые, мягкие черты лица, серо-синие глаза под черными бровями, руки покрыты гречкой старости. Мы долго разговаривали и расстались довольные друг другом. Живой я уже ее не видел.
Мама умерла через неделю. Скончалась, как святая, в один момент, лишь еле всхлипнув. В тот день она побывала на могиле отца и матери, а потом прилегла, сославшись на внезапную усталость.
Жизнь. Материнское её благословение.
ТЕНИ
Мне нечасто снятся мои давно умершие родители. Говорят, это нормально: их души спокойны за меня и не тревожатся по пустякам.
Но время от времени, словно наяву, видится сельская грунтовая дорога, полого поднимающаяся к деревне. На ней две фигуры в лучах заходящего солнца, большая и малая. Мама и я, шестилетний, крепко держащий ее скрюченные от работы пальцы. Надвигаются сумерки, и мама торопится засветло дойти до родных. А я устал, смертельно устал, отшагав почти 3 км. На красный диск уходящего за горизонт солнца можно смотреть во все глаза, не прищуриваясь. Едва коснувшись горизонта, оно через несколько секунд совсем исчезает. Красно-коричневая заря, раскинувшись в полнеба, оставляет на своем ярком теле лишь одиночно застывшие черные тучи-корабли.
Мы, наконец, взобрались на вершину холма и невольно остановились перед удивительным простором, открывшимся перед нами. Редко, мы, занятые работой, устремляем взор на небо, оглядываемся вокруг, несуетно любуясь красотой окружающего мира.
Долго стояли мы, наблюдая, как красный цвет уступает место цвету розовому, тот желтому, а желтый подернулся серым пеплом, словно угли в догорающем костре.
-Как быстро умирает красота, - вздохнула мама. Вздохнул невольно и я.
А вокруг простор крестьянских полей, лишь на севере темнели вдали зубцы соснового бора, да ветлы часовыми стояли у совсем уже близкой деревни.
Мы прибавили шагу и очень скоро вошли в темную, безлюдную деревню. В окнах едва-едва теплились мерцающие желтоватые огоньки. Было жутковато, и я стиснул родную ладонь.
-В деревне много работают и рано ложатся спать, чтобы отдохнуть перед новым трудовым днем, - с грустным вздохом сказала мама.
Свояченица - вдова, потерявшая мужа в мясорубке недавно отгремевшей войны, несказанно обрадовалась нам и долго целовалась с мамой в сенях. В избе, когда мы вошли в нее, было совсем темно, и хозяйка вывернула фитиль у керосиновой лампы, висевшей на матице.
Я, родившийся в городе, еще ни разу не видел керосиновых ламп. Темнота отступила, но упрямо затаилась мрачными тенями в углах дома. Тени двигались, роились, создавали образы волшебных сказок, рассказываемых мамой перед сном. Я прижался к ней, а мама с теткой улыбались: "Смотри, горожанин, как живут в деревне!".
Мы поужинали окрошкой с хлебом, выпеченным в русской печи. А потом они положили меня между собой на широкой кровати с железными шарами на стойках и стали рассказывать друг другу святочные истории. Я, согреваясь, слушал страшные рассказы о леших, водяных, оборотнях и прочей нечисти, живущей в деревне. По потолку не ползали сполохи света от фар проезжающих автомашин, как в городе. Темнота была полной, а в углах собирались чудища на нечестивый бой. Их тени множились, раздваиваясь, как лучинки под острым ножом. Становилось страшно, но, прижимаясь к маме, под ласковым теплом я успокаивался, а небывалая ранее усталость, закрывала глаза.
Перед блистающими прелестями будущего сна запомнилась одна лишь фраза: "Когда страшно и непонятно кто перед тобой - перекрестись три раза. Все пройдет".
Я до сих пор так и делаю.
Вобла.
Вяленая рыба, которая от бескормицы в гражданскую войну и позднее, заменяла хлеб, масло, молоко и выдавалась почти бесплатно в виде пайков, а в южных районах России сжигалась как дрова, обогревая жилища рыбаков.
В 50-тые годы мы выстаивали за ней длинные, длинные очереди не потому, что ничего не было в магазинах. В них было все: начиная от черной икры в громадных лоханях до крабовых пресервов, не говоря уж о всяких колбасах, окороках и прочей мясной снеди. Но рабочим семьям эти деликатесы были не по карману. Лишь по большим праздникам мама тушила капусту с сосисками, которую семья из пяти человек уминала мигом. Только на пасху мама не ограничивала себя в расходах. А так, в будни, преобладали щи да винегреты, а порой вместо них бочковая квашеная капуста и соленые огурцы. Поэтому вобла, непортящийся продукт, вносила призрачное разнообразие в наш скромный рацион, а, главное, была неправдоподобна дешева.
На живую душу отпускалось определенное количество воблы, и поэтому мама брала меня всегда с собой, я, хоть и маленький, но имел право на взрослую долю и, несмотря на пятилетний возраст, эту процедуру выносил стоически и терпеливо, не гнусавил, как некоторые. Брат, старше меня на три года, был слишком нетерпелив. Но я имел счастливую случайность понимать слово "НАДО".
В обширном дворе магазина "Рыбак" на Покровке мы ждали долгие часы, чтобы получить заветный пай. Здесь собирались отнюдь не гурманы, а люди, желавшие за символическую плату приобрести весомые килограммы еды. Вобла в те годы была отменного качества: черно спинная, маслянисто-жирная, матово-блестящая, как вороненая сталь. Мы, дети, её не ели, мы её сосали, растворяя каждую крупицу до молекулы. Это теперь так советуют делать йоги с любой пищей, но мы действовали по наитию, и не по советам, а чтобы быстрее заглушить сосущее чувство голода. Наградой за долготерпение была самая крупная и жирная рыбина.
Вернувшись домой, я брал огромный кусок ржаного хлеба, получал от мамы самую вкусную рыбину и выходил на улицу, соблюдая детскую осторожность.
-Сорок один - ем один, - кричал я находившимся вблизи пацанам. Стоило чуть зазеваться, как кто-то вновь пришедший и не предупрежденный, подходя ко мне, мог сказать: "Сорок восемь - половину просим". И по суровым дворовым правилам приходилось беспрекословно делиться тем, что оставалось на тот момент в руках. Пытающихся зажать половину недолюбливали, а позднее называли емким и мало понятным словом "ЧМО". Не отсюда ли рождается верность принятым уговорам или разработанным правилам игры?
Дворовое братство равных по возможностям, возрасту и силам мальчишек воспитало во мне то, чего нет у мужчин, одиноким цветком взращенных в тепличных условиях сытого и одинокого детства. Помню, как в наш дом приходила богато одетая дама и ласково просила маму.
-Мой мальчик опять захандрил. Отпустите своего Лешеньку к нам, чтобы дети поиграли. Он у вас такой терпеливый.
-Сынок, - обращалась она ко мне, - оденься и сходи в гости к Вове. А в сенях шептала на ухо, - смотри, там не ешь.
В это время я выстрагивал ножичком очередной меч из куска доски, но как бы не было любимо это занятие, откладывал меч в сторону и шел одеваться.
Лунным зимним вечером среди высоких сугробов, сверкающих сиреневыми красками, женщина вела меня в свою богатую квартиру, где редко слышался задорный смех. Мы расставляли оловянных солдатиков, строили из спичечных коробков крепости, из костяшек домино проводили фронтовые дороги. Я придумывал бомбардировки старыми пуговицами, солдатики падали, а Вова смеялся, вызывая долгожданную улыбку у матери.
Но не это вспоминаю я, когда хочу поблагодарить босоногое, голодное детство. Я беру воблу, большой "кусман" ржаного хлеба и, как истый гурман, не спеша, с особым, понятным только мне вкусом, съедаю то и другое. В это время так легко представить стояние в очередях, ставших моими первыми университетами, в которых я слышал о человеческих бедах, проблемах и радостях. Очередь - это то же общество людей равных возможностей. Разговоры, восклицания, одобрительные или осуждающие, позволяли различать "что такое хорошо и что такое плохо?" без надоедливых стихов классиков Пролеткульта и нудных нравоучений.
Обида
Мой первый выход в театр состоялся в шестилетнем возрасте. В театре юного зрителя давали "Овод" по роману Э. Войнич. С утра перебрал свои бесхитростные одежды: хлопчатобумажные с начесом темно-синие шаровары, светлую рубашку, выглаженную, пахнущую свежестью, но уже с перелицованным воротником, подарок от выросшего брата. Свитер показался несколько растянутым и неказистым, и мы с мамой решили, что его надевать нельзя. Особую тревогу вызывала обувь. Пришлось использовать подарок зятя - хромовые ботинки, выдаваемые в суворовских училищах. Мне нравились ботинки с высокой шнуровкой, но эти даже с толстым шерстяным носком были мне великоваты. С потерявшим форму зимним пальто они, может быть, и не очень смотрелись, но я был счастлив. Иду в театр! Манящее и неизведанное чувство предстоящей новизны переполняло все существо.
Поход был предусмотрен заранее: билеты в школе распространяли заблаговременно. Нас было трое: старший брат, я и Тамара, пятнадцатилетняя соседская девчонка. У брата и Тамарки были весенние каникулы, я же в школу еще не ходил. Весна. Солнце играло в бесчисленных лужах и тихо журчащих ручьях. Нам с братом, как щенкам, хотелось все попробовать и испытать воочию, и мы брели, не разбирая дороги. Ботинки и низ штанов скоро промокли.
Контролерша с подозрительным вниманием оглядела меня с братом. Особенно пристально она оглядела меня. Я смотрел ей прямо в глаза, не понимая в чем дело, но тяжёлое предчувствие становилось все более и более ощутимым.
-Сколько лет мальчику? - наконец спросила она, хищно выпрямляя в мою сторону согнутый палец.
-Восемь. А в чем дело? - резко ответила вопросом на вопрос Тамара, смелая и не по годам развитая девочка, прибавляя мне 2 года.
-А как называется спектакль, вы знаете? - возопила проводница культуры.
-"Овод", ну и что?
Подростковая дерзость бедно одетой девчонки еще более разозлила контролершу.
-Сцена расстрела Овода может нанести непоправимый урон психике маленького мальчика, - назидательно срезала женщина нашу компанию. - Я не имею права его впускать, - она еще раз показала на меня. - Не велено до 12 лет.
Если бы гром грянул над нашей головой, мы не были бы столь оглушены. Но Тамарку сбить с толку было не легко.
-Вы гораздо страшнее психике, чем сцена гибели Овода, - язвительно прошептала смелая девчонка. Страж нравственности позеленела от злости и, не сдерживаясь закричала:.
- Я вас всех не пущу.
-Мы, сами не пойдем! Выкуси-накоси! Мы не предатели! - откровенно нагрубила ей Тамара.
Я тихо плакал, отвернувшись к стене, и обречено расковыривая трещинку в штукатурке уже ненавистного мне театра. Жгучая обида плотной удавкой перехватила горло.
Дорога назад была нескончаемой.
ПОДЛОСТЬ
С ней пришлось познакомиться рано.
В одном из начальных классов я сидел за партой с девочкой, не очень сильной, мягко сказать, в математике. На контрольных работах я быстро справлялся с заданием, и обычно ощущал толчок соседки. Она придвигала мне тетрадь с заданием, а я шептал ей ответы, ведь варианты были разные. Она, записав их на промокашке, старательно переписывала набело. Я заглядывал ей в тетрадь, чтобы убедиться в правильности её записи. Она могла все перепутать, а я уже нес моральную ответственность за верность подсказки. И вот однажды слышу ее возмущенный голос:
-А, у меня Павлов списывает.
Учитель, пожилой человек, умудренный жизнью, лишь грустно улыбнулся: так свежи еще были в памяти случаи отсидки в ГУЛАГе за анекдот, рассказанный в "своей" компании.
-Живая иллюстрация известной поговорке: не плюй в колодец, случится напиться, - ответила мама на мой рассказ и посоветовала пересесть на другую парту.
Позднее с горечью стал примечать: чем выше должность, тем выше процент непорядочных людей. Задался вопросом, что первично: власть или характер? И, размышляя о первых школьных уроках, пришел к почти однозначному выводу: успешную карьеру делают в большинстве случаев люди с упомянутой чертой характера.
Бесприютность.
Я, десятилетний мальчишка, прохладным осенним вечером возвращаюсь из школы домой после второй смены. Конец пятидесятых годов. Неотапливаемые трамваи, которые нынче уже мало кто помнит: деревянные сидения из реек, покрытых лаком, железные ручки для держания на кожаных ремнях при движении сбиваются вместе, звонко гремя на поворотах. Двери, состоящие из двух створок, закрываются вручную. В двери и открытые окна дует сырым ознобным воздухом. Сильно раскачиваясь в осевом направлении, трамвай, скрипя колесами и кряхтя, делает разворот по площади и резво устремляется от центра города.
Холодно. Я закрываю окна, двери и сажусь в уголок. Меня трясет. Днем, когда идешь в школу на вторую смену, на солнце - лето, и я иду только в школьной форме. А вечером по-осеннему сыро и прохладно. Вагон полупустой. Смотрю на кондукторшу - я их всех знаю: добрая, позволяющая проехать бесплатно, или "злая", требующая три рубля за проезд. А где их взять? Мама дает деньги на проезд, но я их трачу на бутерброды, что продаются на конечной остановке трамвая. Кусок ржаного хлеба с горячей котлетой. Объедение. Слюнки текут при их виде. Он стоит пять рублей и его нужно съесть до посадки в трамвай, иначе не миновать неприятностей. Кондуктор рассуждает здраво: "Если есть деньги на бутерброд, то на проезд тем более должны быть". Пирожки в школе стоят дешевле, но я их не люблю, да к тому же не могу заставить себя есть на глазах одноклассников. В школе были ученики беднее меня. Терпел до конца смены.
Сегодня кондуктор "злой". Я обречено жду ее вопроса об оплате, но она сидит, съежившись от холода, как и я, на своем не больно теплом месте и не смотрит на меня. У нее свои, видимо, проблемы.
Пассажиры не закрывают за собой двери, они одеты в теплые вещи, а мне зябко. Чтобы совсем не замерзнуть, я встаю и закрываю за ними двери.
Мне бесприютно, сиротливо. Я хочу быстрее в свой теплый дом, я хочу прижаться к маминой, ласковой руке.
Трамвай, раскачиваясь, упорно продвигается вперед, и я с ним.
Утром у меня болит горло и высокая температура.
С тех пор я не люблю открытые двери и людей, их не закрывающих.
Кино.
В маленьком ветхом доме, изношенном как рабочая одежда старьевщика, я перебираю старую подшивку газет и натыкаюсь на портрет. И время бежит вспять. Я смотрю на портрет Одри Хепберн, вглядываюсь в крупные, черные и чуть раскосые глаза. Простая короткая стрижка с пробором на левой стороне. Густые черные не выщипанные брови женщины, сознающей свою неповторимость без дополнительных физических усилий. Чуть курносый нос.
Глаза, прекрасные глаза чуть загрустившего, чуть-чуть усталого человека. Их взгляд тревожит, но несет заряд всепоглощающей любви. Возможно она бывает капризна, непостоянна, но подлой никогда. В этом не надо убеждаться, достаточно лишь увидеть взгляд. Эталон неземного очарования и веры в прекрасное. Символ женской красоты пятидесятых, шестидесятых. Ее Наташа Ростова в двухсерийной экранизации "Войны и мира" в конце пятидесятых основательно разворошила мою детскую душу. Читая позднее роман, перед глазами стояли актеры этого фильма. Все, кроме О.Хепберн, растворились с годами бесследно. Хотя и признали американцы "Войну и мир" Бондарчука, для меня динамичная американская версия с О.Хепберн кажется более привлекательной, возможно сказывается детское потрясение от игры Великой актрисы. Очень много лет минуло, но как тогда я вижу летящую через анфиладу комнат Наташу - Одри.
Я помню ее взгляд, которым она одарила на прощание героя Грегори Пека в фильме "Римские каникулы". Божественно-чистая любовь, удивление от внезапно вспыхнувшего чувства и благодарность за верность слову:
-Я буду хранить этот визит до конца своих дней.
Принцесса Анна задерживает его руку, а в его глазах где-то далеко и глубоко зреет слеза очищения. Он, прожженный американский журналист, победил жажду обогащения, культивируемую его обществом, проявил благородство, великодушие, все те черты, что украшают настоящего человека.
-Я верю, что ожидания Вашего высочества будут оправданы.
И это тот же Голливуд, который ныне тысячами километров пленки внедряет в сознание культ насилия, жестокости, пошлости, вседозволенности денег и пустоты в общении, будто нет никаких проблем, кроме как борьбы с высосанными из пальца заразными пришельцами и чудищами из потустороннего мира.
Что же случилось с обществом? Или действительно истории нет, а есть только биографии. Тогда, в пятидесятых, еще был жив Эрнест Хемингуэй - совесть американской нации, и никому не приходило в голову показывать на экране половой акт. Почему сейчас народы мира не рожают людей, подобных ему, подобных Платонову, Шукшину, Довженко? Богатство разъединяет людей и разъедает моральные устои?
Нам, мальчишкам, в послевоенную пору неведомы были эти вопросы. Не возникали они и у взрослых, ибо кино призвано было облагораживать мысли и чувства зрителя, а не наоборот.
Поход в кино напоминал обряд, некое ожидание чуда, раскрытие таинства, доселе недоступного. Пять пацанов шести-девяти лет ходили по утрам в кино на самый ранний сеанс, начало которого было в восемь часов тридцать минут.
Лето. Свобода. Она воспринималась, как возможность успешного исполнения своего желания. Это для любых времен есть истинный смысл свободы, а не только в детские годы.
Родители поощряли наши походы и выделяли необходимые деньги на сеанс - один рубль на кино и на газету десять копеек. Но иногда мы хотели жить шикарно, поэтому лазали по оврагам правобережья Оки, заваленным мусором еще с войны. Собирали кости - самое дорогое вещество для утильсырья. Выручка в двадцать рублей была сродни чувству графа Монте-Кристо, нашедшего клад аббата. Мороженое, лимонад, дополнительное кино в другом, кроме "Паласа", кинотеатре - вехи шикарной жизни. Но утильсырья на всех не хватало.
Мы "степенно" проходили под тенистыми липами старинной улицы, мимо здания НКВД, мимо стадиона "Динамо", закрытого полуразрушенной лютеранской кирхой, мимо дворников, моющих улицу из шлангов. Теперь это мне только снится, а раньше мостовую мыли всерьез. Дворники играли с нами, шутливо грозя облить, но правила игры не допускали, чтобы брызги попадали выше колен, до которых доходили шорты, держащиеся на лямках, перекинутых через плечи. С "достоинством" детей из горчичного рая покупали самые дешёвые билеты. В гулком от пустоты холле было прохладно. Мы съеживались от озноба и величественной высоты помещений, казавшихся сказочно громадными. Особенно впечатляли старинные напольные часы, подобные увиденным в киноленте "Кортик". Мы тут же обсуждали сцены из этого фильма, сначала шепотом, а затем, распаляясь, кричали, размахивая руками, тут же смолкая после замечания буфетчицы, выглядывающей из-за бархатных занавесей, отделяющих зал от буфета, где нам, увы, редко приходилось бывать.
Нам по карману была лишь пища духовная и называлась она "Пионерской правдой". Робкой стайкой мы подлетали к газетному киоску, представлявшему собой невысокую стойку в виде буквы "Г", закрывавшей один из углов зала. Там уже копошилась продавец, принимая газеты. Молча и деликатно наблюдали за её работой, надеясь, что она обратит на нас внимание. Нас узнавали как постоянных клиентов и серьезно, нам так казалось, спрашивали: "Пионерскую правду"?
Возможно, мы копировали взрослых. Но читать газету вслух, по очереди мы придумали сами. Читали от заголовка до телефонов на последней странице. Она, действительно, была интересной, а нам хотелось много знать. В газете были шахматные задачи, и мы уже капитально увлекались этой игрой. Тогда наши баталии заканчивались даже драками - так сильна была жажда победы.
Нравы того времени были совсем не чопорные, особенно на первом сеансе, и мы, сидя в первом ряду, высоко задрав головы, шумно восхищались силой и ловкостью Тарзана, громко смеялись над приключениями веселых ребят, плакали над судьбой Гавроша. А потом проигрывали и копировали всё увиденное на экране в жизни.
Школьником я посмотрел югославский фильм о войне, пришедшей в маленький сербский городок. Осень. Гимназист, герой фильма, одет был своеобразно: вельветовая куртка, рубашка с расстегнутым воротом, вязанная жилетка, под рубашкой безрукавка. Одно под другим и все части видны. Может мне не запомнился этот мелкий факт, но трагический финал, когда всех молодых жителей города фашисты сжигают, согнав в сарай, потряс душу, сделал этого мальчишку героем. И я, как в память о нем, при возможности одеваюсь так же. До седин, до пенсии, до смерти я буду помнить о нем.
Часто перед глазами стоит фигура политического заключенного в белой рубахе, длинном, не по росту, драповом пальто с фибровым чемоданчиком, идущим по праздничным осенним улицам с невидящими глазами. Почти натыкаясь на встречных. Вот он входит в аллею, заваленную осенними листьями, его обгоняют мальчишки, с веселым смехом бросающиеся в копны опавших листьев. Но он не слышит смеха. Смеха вообще не слышно. "Холодное лето 53 года". Фортепьяно за кадром с тревожно убыстряющимся ритмом, как в "Болеро" Равеля, бьёт по струнам, словно по натянутым нервам. Навстречу с таким же чемоданчиком и "сидором" за плечами идёт седой, как лунь, старик. Они расходятся, но невидимая сила останавливает их и сближает. Одновременно ставят на землю чемоданчики, и старик прикуривает у молодого, бросив на него мимолетный взгляд. Потом молча идут своей дорогой. А фортепьяно неистовствует под пальцами искусного мастера: па-парам, па-парам, па-па, па-парам... Гремит как канонада по умершим, погибшим, загубленным прессом безжалостной власти.
Хорошее, серьезное кино. Где ты???
Я подхожу к 20-летнему сыну, внимательно смотрящему на экран компьютера. На мониторе бегут кадры людей с арбалетами, стоящими возле какого-то колодца, из которого вылетает вурдалак с лицом женщины, голой с крыльями из спиной. Персонажи фильма бросаются врассыпную, она за ними, и только один стреляет в нее, но промахивается. Герой?
- Нравится? - спрашиваю я, мягко дотрагиваясь до плеча взрослого уже человека.
- Прикольно!
- Но это же чушь пустая и вредная. Хотя бы потому, что убивает время.
- Развлекает, - он отворачивает лицо от экрана в мою сторону и смотрит внимательно в глаза.
- Жаль, что есть такое развлечение, - и грустно выхожу из комнаты.
Мой сын еще не худший представитель молодежи свободного общества. И он полгода назад восхищался "Римскими каникулами". Но есть иные предложения, которыми заполнены интернет, телевидение, книжные развалы.
Было бы предложение - спрос обязательно найдется, тем более плохое прививается, как показывает жизнь, легче.
Крыша.
Под окном навес из жести. Всю ночь льёт дождь, и капли громко стучат по крыше. Всю ночь капли дождя будили меня и мои беспокойные мысли.
А тут ещё этот неожиданный сон. Я и ещё кто-то стоим на заснеженной крыше трехэтажного дома. Одна из них - женщина, которая вдруг наклоняется, я отступаю, и нога проскальзывает по снегу, не сцепившемуся с жестью. Я просыпаюсь с щемящим чувством полёта с 10 метровой высоты. В сердце священная пустота от осознания хрупкого равновесия жизни и смерти.
Впервые зримое чувство собственной смерти и последующего небытия пришлось испытать в восьмилетнем возрасте. Мы с братом гостили у тётки в глухой деревне. Очень долго собирали в тот день землянику, и, засыпая поздним вечером в кромешной тьме, электричества в деревне не было, видели в сознании мелькание миллиардов земляничин. Они исчезали лишь стоило открыть глаза, но кромешная тьма и усталость брали своё. И опять мелькали перед глазами множества красных ягод. Они мешали заснуть, они тревожили душу, а беспросветная тьма, как мрачный лес, в котором мы были днем, пугала. Мелькание несметного количества красных ягод в темноте было сродни необъятному небу, заполненному мерцанием миллионов звезд. Страх неисчислимости рождал священный ужас перед бесконечностью космоса. Тут-то и пришла неожиданная мысль, что я умру, а звезды будут всё также светить, не обращая ни на кого внимания, будет такая же темнота, внушающая ужас, но меня не будет ни завтра, ни послезавтра, ни миллионы лет спустя, ни - ко - г - да.
И такая острая жалость к себе, ко всем живущим людям охватила меня, что я заплакал от бессилия, и долго не мог отогнать навязчивую идею бессмысленности нашего бытия.
Потом, с возрастом, пришло удивление от несказанной мелочности людских склок, скандалов, "принципов" перед лицом бесконечного космоса и скоротечности жизни. Стоит ли терять время на пустые разборки, которые беспощадная Лета растворит без следа?
...Я встаю, поправляю съехавшее одеяло на шестилетнем сыне и думаю неспокойную отцовскую думу.
А дождь красной земляникой по-прежнему стучит по железной крыше.
УРОК
Гребневские пески раньше действительно были песками - пляжем для тысяч горожан. На острове не было ни деревца, ни кустика, ни травинки. Не то, что ныне. В начале июня через Канавинскую протоку налаживали понтонный мост. На пляже устанавливали кабинки для переодевания, ярко раскрашенные грибки-зонтики, веселящие взор своей нарядностью, монтировали металлические горки, с которых мы скатывались прямо в воду, поднимая тысячи радушно переливающихся на солнце брызг. "Аква-парк" - так назвали бы сейчас это место. Аква-парк 50-х годов.
Наша ватага ребятишек редко бывала здесь: у нас был свой, правый берег. Поход на Гребневские пески через большой окский мост был праздником, путешествием в иной и загадочный мир, на который мы лишь изредка любовались с другого берега в бинокль. Как-то, углядев, что наладили понтонный мост, Юрка предложил:
-А ты не говори, делов-то, - решительно посоветовал Юрка, самый старший из нас. Ему исполнилось девять лет.
-Как не говори? Отец прибьет, - засопел веснушчатым носом рыжий Борька.
-Ну и черт с тобой! Бежим? - призывно спросил Юрка, обращаясь к своему брату, Вовке, и к нам братьям: Сашке и мне.
-Вам хорошо. Вы парами, а я один, - обиделся Борька.
-Дурак, - веско сказал мой брат, на полгода моложе Юрки. - Мы тебя же не обидим.
-Дурак, дурак, - подхватили мы с Вовкой, ровесники. Борька был старше нас с Вовкой на год, и мы всячески пытались его поддеть.
-Молчать! Мелочь пузатая, - приказал Сашка, и мы сорвались с места в карьер. Борька, чуть-чуть подумав, бросился нас догонять.
На мосту гулял свежий ветер, светило жаркое солнце, хотелось кричать и скакать от радости. Мы с опаской ложились грудью на стальные перила моста и, затаив дыхание, смотрели на далекую-далекую воду. От одного лишь взгляда замирало сердце.
-"Ласточкой" нельзя прыгать, - авторитетно заявил Юрка, наглядевшись на воду.
-Перевернет и разобьешься вдребезги, - поддержал его мой брат. Только "солдатиком".
Мы, трое младших, молчали очарованные такой немыслимой высью, сравнивая ее с глубоким Ярильским оврагом с отвесными склонами, правым обрывистым берегом Оки, виадуком через Похвалинский съезд, по которому за день мы бегали десятки раз. Но тут...
На понтонном мосту стояла стайкой группа девчонок, Юрка при виде их подбоченился, скинул Вовке майку и нырнул ласточкой с перил моста. Сашка тоже не отстал от него, я с Вовкой прыгнули прямо с понтонов, поднырнув под перила. Лишь Борька остался на деревянном настиле моста: он не умел плавать. Он сторожил наши майки. Накупавшись до синих губ - вода в Оке была еще холодна, мы принялись бегать наперегонки по маленьким озеркам, образовавшихся на песках после половодья, с водой точно парное молоко.
Вдруг Вовка, споткнувшись, упал в одно из них. Попытался встать, а потом затих, растянувшись на теплом мелководье.
-Идите сюда, скорей. Только тихо, - загадочно прошептал он.
Мы неуверенно приблизились.
-Смотрите: сколько мальков. Кишмя кишат.
Зигзагами, словно серебристые молнии, в нагретой воде носились бесчисленные мальки.
-Ого-ого, - не сговариваясь, в один голос закричали все разом. Мальки испуганно рванули в глубь. Вовка вскочил - и за ними. Все опять стали шлепать по воде, но уже с целью испугать рыбешек.
-Пацаны, - неожиданно и серьезно сказал самый вдумчивый из нас Борька. -Пацаны, а ведь они скоро все умрут.
-Как? - закричали мы хором.
-Солнце высушит воду, и малькам каюк.
Повисло удрученное молчание.
-Давайте их спасать, - робко предложил я.
-Как?
-Прокопаем дырки к Оке, - ответил я.
-Не дырки, а ручейки, поправил меня Сашка. И мы принялись за дело. Нашли палку, оставшуюся от половодья и стали копать. Но рыбешки боялись плыть в холодную пугающую их неизвестность. Мы заходили с противоположной стороны от протоки, топали ногами, но все безрезультатно.
-Ах, чтоб вас черти взяли, - ругнулся Вовка словами своей матери. -Давайте тогда их ловить, - неожиданно предложил он.
Всем идея понравилась. Бешеный азарт охватил нас.
-Давай, давай, - орали мы очень довольные собой. Завязанные с одной стороны майки стали сачками. "Мама похвалит", - думал я...
Домой мы возвращались гордые, как охотники, убившие мамонта.
-Чем провинилась перед вами эти рыбки? - тихо спросила мама при первом взгляде на серебристую мелочь. И у меня тут же пропало хорошее настроение.
-Это же килька! Ее можно посолить, - вскричал обиженный Сашка.
-Нет! Это не килька. Это разбой!
-Она все равно бы пропала, когда испарилась бы вода, сопротивлялся брат.
-Возможно, - сказала мама, - но у вас были бы чистые руки.
Я поглядел на руки. Они были действительно грязные. Мама улыбнулась.
-Это условно. Чистые руки обозначают, что человек невиновен.
-Что с ней делать? - в один голос завопили мы.
-Что хотите, - ответила она и ушла по своим делам.
И тут появился кот Васька, учуявший рыбу и ласково обхаживающий наши ноги.
Я взял миску, и серебристо-чистый поток рыбьей мелочи тотчас заполнил её до краёв. Кот нетерпеливо набросился на рыбу и стал заглатывать её, жадно урча, не разбирая ни хвостов, ни голов.
-Ешь, Васька, ешь, - я присел к нему и попытался погладить. Он страшно зарычал и чуть не набросился на меня.
-Как же так? - думал я, отойдя в сторону. - Где благодарность? Ради чего мы старались, истово добывая рыбешку? Чтобы это ненасытное животное сожрало этих серебристых красавиц?
Мне захотелось пнуть кота ногой, но я сдержался. Кот здесь не при чем, виноват я.
-Кто охотит и удит, у того век ничего не будет, - сказала она через пять минут, вернувшись на кухню, при виде сытого кота и моего расстроенного лица.
Я не забыл ее совета.
ГВОЗДЬ
В канун Октябрьских праздников пацаны готовили заточки.
-Себя надо защищать, - говорил десятилетний Юрка, старший из нашей пятерки, состоящей из двух пар братьев и среднего, Борьки, - а то вдруг во время демонстрации, в тесноте, кто-то нападет.
Процесс изготовления был сложен. Надо было найти гвоздь больших размеров: сто пятьдесят или двести миллиметров в длину. В сарае, невдалеке от дома, у отца была замечательная мастерская, из которой брат и я таскали гвозди для всей нашей ватаги. Гвоздь надо было расплющить. Стучать молотком по нему для наших слабых рук - слишком большее испытание. Да и занятие малоинтересное. Хотелось найти стороннюю силу.
- Давайте сунем под ...трамвай, - предложил совсем неожиданно мой брат Сашка. Он был старше меня на три года, и уже учился во втором классе.
-Здорово, - заорали мы с Вовкой, ровесники.
Спустя десятки лет, работая на заводе, я услышал от одного из работников отдела научной организации труда (был такой когда-то) принцип, по которому то ли Форд, то ли Крайслер отбирали инженеров в конструкторское бюро. Претендентам поручалась одна из самых неквалифицированных работ, например, мытьё окон в сборочном цехе. И если после месяца работы экзаменуемый ничего не придумывал для облегчения труда, то с ним расставались. Тогда-то и вспомнилась мне эта детская забава и нестандартное решение. Нас, русских, не надо искусственно ставить в необычные условия, мы в них и так постоянно находимся, потому и соображаем быстро и нетривиально, даже в детстве.
На Похвалинском съезде трамвай, спускающийся вниз, делает у виадука контрольную остановку, чтобы погасить инерцию и лишний раз проверить тормоза. На опоре моста через съезд висела табличка с заботливой надписью "Осторожно, листопад!" В сумерках мы клали гвозди на рельсы и, усевшись на склоне, ждали. День выбирался обычно ясный, прежде всего потому, что у нас не было одежды, защищающей от дождя и сырости.
В ненастную погоду мы сидели дома, рассматривая иллюстрации трагедии "Фауст" в толстом фолианте, изданном в московском издательстве Маркса в 1895году, или подшивку журнала "Нива", с фотографиями царской семьи, или учебники истории от старших братьев и сестёр. Иногда что-нибудь мастерили в сарае, а когда шли к дому, брат, идущий впереди с фонариком, забегал вперед и, выключив его, притаивался, чтобы напугать меня неожиданным выпадом. Осенняя вязкая тьма моментально обволакивала, словно пеленала с ног до головы, а шепот дождя окончательно изолировал от призрачного мира. Я тоже затихал, присматриваясь и слушая пугающую темноту.
-Сашка, ты где?
Испытывая меня, брат молчал. Я делал несколько неуверенных шагов, как брат, крича и кривляясь выскакивал из кромешной темноты, разбрызгивая свет от резко включенного фонарика.
Вот и теперь, тесно прижавшись друг к другу, мы сидим в сгущающихся сумерках на склоне, ожидая трамвая. Свежий ветерок, шурша сухой травой, бежит вниз по съезду к Окскому мосту, а навстречу ему, натужно гудя, взбираются тяжело груженые грузовики "полуторки", освещая нас светом маломощных фар. Изредка попадались ленд-лизовские студебекеры, мощные и высокие, они казались стройными по сравнению с приземистой "полуторкой". Наконец вдали сверкал циклопов глаз трамвая. Старинные, двух вагонные, с деревянными скамьями, мотающимися из стороны в сторону железными ручками на кожаных ремнях, постоянно незакрытыми дверями, трамваи имели наверху, как паровозы, один мощный прожектор. Вечерний час пик послевоенных лет. Трамвай - единственное в то время общественное средство передвижения. Мы разглядываем пассажиров, они для нас все на одно лицо, мы ещё не умеем анализировать, за душой мало опыта. Взрослая, малопонятная жизнь течёт мимо нас, и, слава богу. Всему своё время.
Вот здесь, летом, мы легко запрыгивали в почти остановившийся трамвай, но это было небезопасно: в ту пору трамвайные пути располагались на середине съезда, разделяя потоки машин, струящиеся в разные стороны. Нам лень было идти с Гребешка на конечную остановку трамвая, находившуюся на Прядильной улице, чтобы спуститься к Оке. Мы кубарем скатывались по склону съезда и поджидали трамвай почти напротив дома. Для безопасности были разработаны непреложные правила. Спрыгивать или запрыгивать только на заднюю площадку. Мы заметили, что она находится позади колёс, под которые уже не попадешь. При спрыгивании - встать на нижнюю ступеньку лицом к движению, держась левой рукой за поручень, оглянуться назад, чтобы сзади не было машин. Прыгнуть недалеко и не близко от трамвая, среднее расстояние имело свои преимущества, и уже в прыжке начать движение ногами, как при беге, и бежать после приземления, постепенно сбавляя скорость. Чем выше скорость трамвая, тем быстрее приходилось бежать, чтобы уравнять скорость, иначе сила инерции могла запросто сбить с ног. Особым шиком было стоять в десяти метрах от остановки, и при начале хода трамвая, бежать рядом с ним, ускоряясь, схватить поравнявшийся поручень и резко вбросить тело на ступеньку.
Едва-едва успевал уплыть освещенные прямоугольники трамвая, как мы бросались к рельсам, чтобы поскорее увидеть превращения, происшедшие с нашими гвоздями.
-Какой горячий, - кричали мы разом, перекатывая его с руки на руку. Кожей рук определялись результаты изменений, происходящих в гвозде под воздействием тяжести. Тепло ассоциировалось с огнем, а тут? Жизнь преподносила загадки, и ответы мы старались найти сами, вслух высказывая свои соображения.
-Это из-за трения он нагрелся, я знаю, - кричал Юрка, - ведь когда трешь ржавый гвоздь о кирпич, он нагревается".
-От давления, - авторитетно заявлял белобрысый Борька, - отец работает штамповщиком на заводе, он говорил: детали из-под пресса выскакивают как пирожки горячие".
-И то, и другое, - философски подытоживал Сашка.
-А сплющивание? - робко спрашивал я.
-Дурак! При чём здесь это, - оборвал меня брат, и мы бежали перекладывать гвозди на другие рельсы, по которым трамваи мчатся в гору.
Скоростная обработка казалась более эффективной, чем простое давление. Постепенно гвозди становились плоскими. Мы прятали их в укромные места и разбегались по домам, на бегу договариваясь о завтрашней встрече.
Утром мы выстругивали ножами деревянные ручки. Стачивали напильниками бывшую шляпку гвоздя и насаживали на ручку. Ручки трещали и раскалывались.
-Эх, чёрт возьми, - ругался первый, кто пытался это сделать.
-Чего, чего? - подбегал кто-то из нас.
"Значит, в деревяшке надо сделать дырку", - обобщая советы, решали мы. Но попытки сделать заточки острыми ни к чему не приводили, даже кожу на руке невозможно было порезать. Мы догадывались, что железо не то, но не признавались себе в этом: как же рушилось воплощение хорошей идеи.
На следующий день Сашка, что-то выведав, предложил закалить гвозди. Что это такое мы не совсем представляли, а Сашка важничал, не отвечая на наши нетерпеливые расспросы. Он незаметно умыкнул несколько спичек из коробка, что лежал в печурке огромной русской печи, и мы побежали в овраг. Пустые коробки всегда у нас были с собой, мы поднимали их на улицах про запас. Чего только не было в наших мальчишеских карманах? Обязательными считались два кремневых камушка и пустой коробок спичек.
По дну Ярильского оврага протекал мощный ручей, собирающий воды множества родников, которые не замерзали в самые сильные морозы. На берегу ручья мы и разводили всегда костер - самое замечательное и любимое действо мальчишеской жизни. Здесь нас не могли достать взрослые, крутые склоны оврага отбивали самый жгучий "воспитательный" зуд с их стороны. При взгляде из глубины оврага вверх всегда брала оторопь - так высоки были склоны - и возникало острое чувство своей малости.
Горючего мусора вокруг хватало, после войны овраг был завален капитально. У ручья были уже свои бережка из мылкой ржаво-коричневой опоки, удивительной прозрачности вода, громко журча, омывала известняковые камни, булыжники. В боковом ответвлении, откуда брал начало ручей, было устроено проточное корыто для полоскания белья. Как руки женщин терпели такую холодную воду? Несколько раз, когда нам надоедало купаться в Оке, мы устраивали на ручье запруду. О, как нам нравилось, что-то строить! Всепоглощающий азарт охватывал нас, и мы, как очумелые, торопясь, и подгоняя друг друга, таскали камни, нарезали дерн, копали глину для обмазки сооружения.
"Давай, давай, - кричали мы, и неуёмный восторг блестел в глазах. И не было ни одного, кто пытался бы отсидеться и проволынить. Наверное, такой азарт есть проявление жажды жизни, желания и умения наполнить своё существование смыслом, определения цели пусть самой маленькой. Потом, в школе, директор её, инвалид Великой войны, отдавший ей душу и правую руку, так говорил об умении ставить перед собой самую простую цель, помогающую преодолевать трудности. "Оставляя дома любимую игрушку, сладкую конфетку, думайте, мечтайте о них, и самые скучные занятия не будут казаться удручающе монотонными и ненужными". Филолог по образованию он обладал к тому же ораторским даром, говорил складно и доходчиво. Иногда он приводил в класс загулявшего после перемены ученика, крепко держа его за ухо левой единственной рукой, и говорил с издёвкой: "Это же ребёнок!" так, что получалось "жеребёнок". Мы лишь робко улыбались, чтобы проявить понятие игры слов директора.
Трудно было сдерживать напор горного ручья, подняв уровень до одного метра, мы, раздевшись до гола, бросались по очереди в родниковое озерцо.
"Ё-ё-моё, - только и могли выкрикнуть мы, сжатые тисками ледяной воды. Впрыгнув и окунувшись раза три, мы выскакивали, словно ошпаренные, зажимая сведённый холодом пах руками.
Так мы испытывали себя, расширяя кругозор непосредственными ощущениями. Так, читая позднее Валентина Пикуля, мне не трудно было представить, что испытывает человек, попавший в воду с температурой в 6-8 градусов. Полностью можно понять человека в перенесенных им испытаниях, только в одном случае, если сам познал подобное. Другого не дано. Другим будет лишь сопливо-слюнявые слова сочувствия с приклеенной маской страдания.
На завораживающий огонь костра можно глядеть часами. Мы нашли подходящие, не худые, высокие консервные банки из-под американской тушенки. Залили родниковой водой. Накалив до красноты, в сумерках она особенно заметна, мы опускали гвозди в воду. Яростное шипение радовало слух.
-Самый опасный - это укол шилом, - рассказывал между делом Юрка, нахватавшийся где-то блатных знаний. - Сверху затягивается, а внутри из-за грязи начинается гниение, а потом воспаление крови и конец. Нам стало жутко. Делать заточки расхотелось. Вдруг нечаянно кого-то заденешь, и с ним несчастье?
-А, ну их к чёрту, - решительно вскочил Сашка и запустил заточку в противоположный от ручья склон оврага. Мы, трое, последовали за ним. Только Юрка надул губу:
-Пош-ли, вы..., предатели", - поддел зло банку с водой и полез на гору. Вовка, брат его, побежал за ним.
А мы остались смотреть на огонь. Почти в полной темноте нас испугал какой-то мужик с узлом в руках, неслышно подошедший к костру. Он завёл непонятные разговоры, пересыпая речь причудливыми словами. Поняв, что мы ещё совсем мальцы, ругнувшись беззлобно, ушел вверх по оврагу. Напуганные мы затушили быстренько костер и в сгустившейся несказанно темноте под звонкий шум ручья побежали домой по известной только нам тропке.
Зимой до нас дошел слух, что будто в овраге нашли оборудованную пещеру, бывшую воровской малиной, куда сносили краденное на Ромодановском вокзале, к которому выходил наш овраг.
Мы, ясное дело, молчали в тряпочку.
ПОГРЕБ
Это происходило обычно в дни весенних школьных каникул в течение многих лет. Отец и два сына набивали погреб талым снегом. Такой снег можно трамбовать, он легко "сходит" с лопаты. В этом деле многое было продумано: погреб находился в сарае как раз напротив входной двери, метровой ширины дорожка отделяла сарай от заборчика, ограждающего сад и огород от куриного братства, постоянно норовившего туда залететь или залезть любым удобным способом. Вдоль заборчика посажен крыжовник, он и забор создавали снегозадерживающую полосу, а против двери крыжовник не сажался. Все это продумал отец, когда наша семья строила дом на новом месте. Отец аккуратно отбивал четыре или пять досок от забора и, через образовавшуюся дыру мы, забирая снег из сада, бросали его в погреб. Потом я или Сашка заходил внутрь сада и подбрасывал снег к дыре. Так надо было перелопатить 12 кубометров сырого, крупчатого снега.
Выбирался солнечный день, в который на небе не было ни единого облачка и даже малейшего намека на него. Время года, названное Пришвиным "весна света", когда белесо-голубой и, казавшийся от этого бездонным, купол неба чист, как промакашка из новой тетради, и его рассекают лишь белые нити выбросов реактивных самолетов. В этот день мы спали дольше обычного: запасались силой, а главное ждали, чтобы горячее весеннее солнце напоило влагой снег и растопило хотя бы частично наст, сколоченный за ночь медленно сдающим позиции Дедом Морозом. Но долго прохлаждаться нельзя: наст помогает нарезать из снега большие кубы, с их помощью набивка погреба идёт несравненно быстрее. Встретив утреннюю зарю, умытую чуть розовым молочком, мы проводили подготовительные работы и в одиннадцать часов приступали к основной. Чистейший, без единой пылинки, звонкий и прозрачный воздух, огромное, по-весеннему ласковое солнце, с усмешкой наблюдавшее над нашими "титаническими" усилиями, доброжелательная атмосфера и жажда физического труда, романтическое желание испытать свои силы, умение терпеть и не бросать на половине дороге начатое - условия наших первых уроков серьезного труда.
-Бери больше - кидай дальше, - кричит брат.
-Беру меньше - кидаю ближе, - шутливо отвечаю я, и мы смеемся, отлично понимая друг друга. Нам хорошо.
Я часто думаю, как прекрасна большая семья. Есть истины, которые не разъяснит тебе никто и никогда: ни Макаренко, ни Сухомлинский, ни доктор Спок, ни родители, прочитавшие их, если ты у них один. Недаром говорят об отзывчивом человеке: "У него есть чувство братства". Его не воспитать в одиночестве, его надо пережить. У меня два брата и две сестры. Только старший брат может незамедлительно дать затрещину, если ты не прав, и на это нет обиды. Родители могут и не узнать о твоем проступке, или он выявится с опозданием, когда ты уже успел себе, любимому, придумать оправдание, а с братом это не проходит - "карающий меч" тут как тут.
Многим приходилось, вероятно, слышать такие причитания: "Вон, у Ивановых, дом пустой, хоть шаром покати, к тому же семеро по лавкам, перебиваются с воды на квас, а дети - прелесть. Трудолюбивые и уважительные. Мой же оболтус двойки одни приносит, грубит, не слушается, а ведь всё для него: видеомагнитофон, дубленка, еда отменная и прочая, прочая".
Нам с братом некогда думать о достоинствах братского воспитания, мы создаем его сами, забрасывая тяжелый снег в погреб: лопата за лопатой, лопата за лопатой, до полного достижения цели.
ВЕЛОСИПЕД
Мальчишками мы часто ездили за хлебом и другими покупками на велосипеде. Отношения в те давние времена, получившие позднее название "оттепели", были удивительно доверительны: мы запросто оставляли велосипеды у дверей магазина и без опаски стояли в очереди внутри торгового зала. Жили мы на краю города в поселке рядом с известной зоной отдыха тысяч горожан. Но...
Как-то жарким летним днем я вышел из магазина и не обнаружил на привычном месте своего железного коня. Я обошел вокруг магазина, думая, что надо мной пошутили знакомые пацаны. Благодушное настроение испарилось, как капля воды, упавшая на горячий песок. Сбегал домой в надежде, что старший брат созорничал. Нет. Мама посоветовала сходить в лес, так мы называли рощу зоны отдыха, находившийся за магазином.
-Может кто-то взял покататься и бросил его в лесу?
Я обегал всё, что можно, опросил всех, кто рядом жил. Глухо! Одна лишь старушка видела, как мальчишка, примерно одного со мной возраста, уезжал на велосипеде от магазина. Она подробно описала его внешность, прибавив: