Чуднявцев Сергей Евгеньевич : другие произведения.

Опричники, часть 4

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Год 1569

ГЛАВА ПЕРВАЯ

  
   - Как над нашей избушкой висит хлеба краюшка. Эвон, видишь?
   Шестимесячный Данила поглядел туда, куда вознёсся материнский перст - за окошком, осыпанный звёздами висел жёлтый, вкусный полумесяц.
   - Видишь? Вот она, хлеба-то краюшка. А ещё так говорят: вся дорожка осыпана горошком. Погляди, Данилушка, горошек - это звёздочки Божии. Рассыпаны лепо-то как, правда? Аки подушка, серебром шитая!
   Данила улыбнулся, показав нежные, розовые дёсны, и вдруг с тоненьким вздохом зевнул широко да принялся тереть кулачком глазёнки.
   - Пойдём спать, лапушка, - нежно шепнула Алёна и, взяв сына на руки, отнесла в плётёную да крытую крошечной перинкой колыбель, - закрывай очи, миленький, не егози, будя. Аль не нагулялси ощо?
   А Данила не хотел ложиться - упрямо хныкал да, словно неваляшка, садился в колыбели. Он совсем недавно научился сидеть и лежание считал теперь самым ненужным и скучным делом.
   - Да ведь ты уж зеваешь, солнышко, поспи, завтрева наиграешься. Песню тебе спою - ты и уснёшь, ладно?
   И зажурчала хрустальным ручьём ласковая колыбельная, отражаясь тихим блеском в близких, тёплых звёздах; вздохнул Данила, с трудом приоткрыв глаза и задумчиво поглядев на мать, а песня всё лилась, окутывая и согревая:

Баюшки-баю!

Я сугревушку свою,

Я сугревушку свою,

Я к чему примерю?

Примерю теплу

Свою сугреву

Летом - к алому цветочку,

Зимой - к белому снежочку.

   Чуть слышно скрипнула дверь, Алёна прижала палец к губам. Замер на пороге Андрей.
   - Уснул, - шепнула Алёна, тихо улыбаясь и поправляя кику да повойник. - Не целуй его, милый - зыбко спит ощо. Неровен час, проснётся, тебя увидит - не уложу вовсе.
   Андрей лукаво подмигнул ей и, подкравшись на цыпочках по скрипучим половицам, осторожно заглянул в колыбель. Данила спал, сунув под щёку кулачок и приоткрыв пухлые губки. Потянулся Андрей к розовой щёчке, да Алёна положила руку ему на спину.
   - Не целуй, говорю, ослушник, - с шутливым укором сказала она. - Разбудишь - сам всю ночь потешать станешь.
   Тогда Андрей выпрямился да привлёк к себе Алёну.
   - А тебя тоже целовать нельзя? - шёпотом засмеялся он.
   - Меня можно, - первая поцеловала его Алёна. - Что снедать не садишься? Нешто не голоден?
   Усевшись напротив мужа, она внимательно смотрела, как он ест кашу да бараний бок. Не удержалась, прыснула в рукав.
   - Чего ты?
   - Сам знаешь! Обе щеки набил и, будто заяц, хрум-хрум... - отвернулась, смеясь, принесла квасу.
   - Что батюшка? Поздорову ли?
   Андрей закивал, выгрызая из бараньей кости аппетитный хрящик.
   Последние два дня провёл он в доме отца своего, боярина Данилы Игнатьевича: надобно было помочь кое в чём по хозяйству - октябрь на носу, скоро морозы засвербят, к зиме приготовиться пора. Данила Игнатьевич жил по-прежнему, в старом своём доме, в самом сердце опричного города, однако не ведал ни малейшей обиды со стороны царёвых людей. Мало того, живя себе да не бедствуя, он и не слыхал о кромешниках да тревогах, ими приносимых, будто и не было в свете опричнины вовсе. Боярин Щецкий привык к этому и лишь иногда вспоминал, что исчез из жизни его кромешный страх два года назад, когда во второй раз вернулся домой сын Андрей да привёз с собою молодую жену, крестьянскую дочь Алёну. Быть может, иной боярин разгневался бы да выгнал взашей непутёвого сына, женившегося не по ровне себе да без благословения на то родительского. Быть может, иной... быть может, имеющий сына иного... Данила Игнатьевич расцеловал обоих и тут же благословил новую дочь свою и хотел было устроить пир, да, прочтя что-то в глазах сына, раздумал - улыбнулся да велел челядинцам простой обед нести.
   Андрей не захотел навсегда поселиться в отцовском доме - в нескольких верстах от Ростова, поближе к монастырю, где всё так же служил ключарь Макарий, выстроил себе избу сосновую, двор широкий, а вскоре Алёна принесла ему сына, Данилу Андреевича. Боярин Щецкий, раз подержав на руках внука, ощутил в себе нечто, словно родился на свет не один лишь маленький Данила - родился в былом человеке, изнемогшем от волнений и страхов, повидавшем жестокость и кровь невинную, жмурившемся от пожаров лютых... родился в нём новый человек, не ведающий смысла зла, не страшащийся небосклона жизни.
   Вот с той поры и канули куда-то всякие вести об опричниках, о собачьих головах и кровожадных саблях - вот здесь, посреди опричного города Ростова, очутился боярин Данила Игнатьевич в своём тихом мире, где не звенела сталь, не трещало ненасытное пламя, не слышалась хриплая брань. Он жил, делая и говоря то, что хотелось ему, и не стучались в его ворота царские люди, не приходили с дурными вестями соседи - боярин постепенно забыл о кромешном чудище, а стало быть, оно исчезло в его мире.
   - Ты счастлив? - спросила Алёна, положив подбородок на ладони и чуть искоса глядя на Андрея.
   Андрей ответил, улыбнувшись лишь взглядом:
   - Я счастлив.
  
  
   Старый Макарий сидел на низкой скамеечке под облетающей яблоней на монастырском дворе. Юный монах Иеремей, с детства живший в обители, бывший раньше послушником, присел рядом со стариком, протянул ему красное яблоко:
   - Возьми, отче Макарий, - сказал он чуть смущённо, - оно сей яблонькой принесено, чистое.
   - Спасибо, сыне, - прошамкал Макарий, тряся бородою, - съешь-ка его сам, мне-то и грызть нечем. А ты ешь, оно ладно будет - и яблоко чистое, и ты чист.
   Иеремей с хрустом надкусил яблоко и посмотрел на желтеющее над монастырскими сводами небо.
   - Отче, а верно ли, что душа, телесность оставляя, к небесным вратам попадает немедля, в тот же миг?
   - Про то не меня вопрошай, а отца игумена. Да токмо и он едва ль тебе ответит... А на что тебе знать такое?
   Вздохнул Иеремей, опустил глаза.
   - Не хочу видеть землю, когда убьют меня. Не хочу видеть себя, изрубленного, тебя, братьев...
   Макарий повернулся к нему, вгляделся подслеповатым взором в чело юноши.
   - О чём ты толкуешь, сыне?
   - Опричники скоро придут. О том отцу игумену донёс гонец из Александровой слободы. Придут войском великим и не с миром, но с гибелью.
   Макарий прикрыл глаза, то ли закивал, то ли головой затряс.
   - Ты не увидишь, сыне, не страшись сего... Праведные души Господь убережёт от мук, и вид крови твоей не станет терзать тебя, в то верю...
   А Иеремей, словно и не думал пугаться, продолжал есть яблоко.
   - Отче, а пошто люди губят один другого?
   - Они Бога ищут.
   - Через смертоубийство?
   - Да. Другой дорожки они не ведают.
   - А разве не от лукавого убийство идёт? Разве не запретил Господь убивать?
   - Всё от Бога идёт. Чтоб запрет понять, иным нарушить его надобно, да не один раз - многажды.
   - И других рубя, они к Богу близятся?
   - Они не других, сыне - себя рубят. Покуда до смерти не иссекут - всё трудятся ретиво.
   - А после?
   - А что после деется - никому не ведомо. Нам с тобою, сыне, токмо земной путь человека зреть дано, что далее с ним станется - мы не узнаем.
   - Но ты говоришь совсем не так, как отец игумен и иные святые отцы.
   - Потому и говорю: вопрошай у них, а я просто ключарь, мне негоже проповедовать.
   Иеремей затих, поглядел на темнеющее, забытое за разговором яблоко.
   - А я не хочу у них спрашивать. Я уразуметь хочу, зачем умру, когда опричники придут.
   - Это хорошо, - кивнул Макарий, - хорошо, что уразуметь не хочешь, зачем живёшь.
   - А я знаю, зачем живу, - с вызовом посмотрел на него Иеремей. - Хочешь знать?
   - Нет, не хочу. И никому никогда не говори об этом.
   - Почему?
   - Потому что тогда другие не узнают, зачем живут они.
   Вновь замолчал Иеремей, откусил ещё кусочек. Небо из жёлтого превращалось в бурое, однако не было в нём тяжести - оно не грозило юноше и старику.
   - Отче, а не сможет ли воспитанник твой, боярский сын Андрей Данилович, отвести бурю кромешную от нашей обители? Он ведь в опричниках.
   - Нет, сыне, не сможет. Не сможет отвести того, чего нет.
   - Покамест нет, но будет!
   - Для него не будет. Он не увидит огня над обителью, он не услышит стенания братьев, даже ежли здесь в тот миг окажется.
   - Но как же? Неужто он столь глух, неужто нет у него сердца! Я думал, он любит тебя, любит эту обитель, келью летописную!
   - Всё это так, Иеремей, но не суди об этом человеке. Не в силах я растолковать всего, да токмо гибнуть нам одним доведётся, коли на то воля Господня будет.
   - Он не спасёт даже тебя?
   - Он не может спасти всех русских людей и не должен делать этого. Он счастлив, понимаешь?
   - Нет. Как он может быть счастлив, ежели узнает, что ты гибнешь? Ведь ты для него не один из множества, ведь он привязан к тебе!
   - Кто знает...
  
  
   Прохладный свет пробивался сквозь веки, даже во сне чувствовалось, что пришла осень, что уходит тепло, уходят зелёная листва и тучные нивы, прощаются с тобой на долгую зиму, на сырой ледоход, на вязкую распутицу...
   Егорка открыл глаза, привстал, поглядел, прищурясь в окошко и вновь плюхнулся на лавку - разленился он в последний год, поспать да понежиться полюбил. Послышались рядом тихие шаги, кто-то присел рядом с ним, тёплая ладонь коснулась его чела. Егорка рывком вскочил и, заключив Устю в объятья, повалил на лавку, приник пылкими губами к её устам. Устя негромко засмеялась:
   - Дурачок, задушишь! Ой, и боек же! Ночи ему мало!
   А Егорка всё целовал её ланиты, шею, плечи...
   - Пусти, Егорушка... Ну право слово, неуёмный...
   Спустя некоторое время, Устя положила голову на грудь Егорки, провела пальцем по взмокшему лицу его, по белым следам волчьих когтей на шее, осторожно коснулась глубоко запавшего рубца меж рёбер с левой стороны.
   - Сердечко, сердечко, не слушай болюшку, - прошептала она чуть слышно, - бейся в лад, не знайся с ранушкой...
   Егорка вздрогнул, засмеялся:
   - Щекотно! Да я уж и позабыл про неё, а ты всё знай лечишь!
   Устя шутливо стукнула его по губам.
   - Коль головы на плечах нет - помалкивай. Ты меня ощо поучать станешь, как лечить-то. И вообще! Будя тебе лежать, девица красная! Давай-кось подымайся, натягивай порты. Пойдём сегодня к дядьке Митрофану в Красный Дол.
   - Пошто? - вдруг нахмурившись, приподнялся на локте Егорка.
   Устя вздохнула и, встав с лавки, принялась надевать летник.
   - Сам ведаешь. Надобно избу там для тебя справить. Митрофан - староста, ему решать, принять ли тебя, укрыть ли.
   Сев на лавке, охватив колени руками, набычась, поглядел в стену.
   - А меня спросила, пойду ль я туды?
   - А куды ж тогда подашься, сокол? - собирая волосы под ленту, ласково, без улыбки, спросила Устя - Ведь не можно тебе тут век вековать, надобно своим домом уж заводиться. На хутор ентот вскорости хозяйка возвратится, тётка Анисья, я с нею жить стану, пособлять по дому, а ты...
   Упрямо сжав губы, Егорка молчал, не глядел на неё. Устя, вздохнув, присела рядом и нежно погладила его по спине, по взлохмаченным светлым кудрям.
   - Егорушка, миленький, ясный свет мой, - тихо, чуть виновато, произнесла она, - Ну пойми, уразумей, да не серчай на меня. Тебе жизнь новую начинать приспело, тебе дом да семья надобны, детишек на руках покачать. Много уж времени прошло, оставлять меня пора настала.
   Повернулся к ней Егорка, а в глазах голубых - слёзы да упрямство.
   - А что ты за меня решаешь-то? Нешто своей головы не имею! Тягостен стал - так и скажи, неча о детишках басни сказывать!
   - Егор...
   - Я уйду и сейчас, ежли скажешь! Мне не в избе сей радость, мне в лесу кажный пень - дом родной!
   Горели щёки Егорки, дрожали губы, не в силах была смотреть в лицо ему Устя - отвернулась. Егорка схватил её за плечи, сжал отчаянно.
   - Мне не дом - ты надобна! Коли избу строить стану, так затем токмо, чтоб с тобою прийти туда! Одному мне и палаты боярские поперёк горла!
   - Егорушка, послушай...
   - Нет, ты слушай! Аль думаешь, тешиться тобою хотел? Позабавиться? Да вижу я, вижу, чего думаешь, не воротись! А я люблю тебя, Устя, и любить до смерти самой стану, далека иль близка она будет! Я женой своею сделать тебя хочу!
   Устинья качнула головой, уткнулась лицом в ладонь.
   - Ну что молчишь? - Егорка отпустил её плечи и с силою ударил себя по колену. - Думаешь, вру? Думаешь, такой, как иные, кто в жизни твоей был?
   Устя рывком повернулась к нему и, обняв, прижалась лицом к его бурно вздымающейся груди.
   - Не думаю, не думаю, миленький. Ты совсем другой, я вижу, сразу увидела... Да только...
   Егорка задыхался от слёз, хотел выкрикнуть: "Что только?", да не мог.
   - Пойми, голубчик, я не могу быть твоей женою. Не кричи, соколик, сердечко моё... Я не могу твоею стать, и ты увидишь это. Я годами старше тебя, я в грехе, в колдовстве...
   Егорка вдруг оттолкнул её и тут же подхватил, воззрился в её очи исступленно:
   - Ты мне о грехе толкуешь? О колдовстве, о знахарстве? Ты мне о том говоришь? Мне, разбойнику с большой дороги, душегубу, опричнику? Одумайся сама, и коли чем избавиться от меня хочешь, так скажи поумней, похитрее чего-сь! Я не лапоть тебе, и голова моя, пусть и с ветерком, да кой-чего уварить может!
   Рванулась от него Устя, собралась закричать гневно да вдруг залилась слезами горькими, обмякла, повисла в его руках.
   - Ну что ты... Что ты, Устюшка, - испуганно залепетал Егорка, забыв ярость свою и отчаяние. - Горлинка моя, не надобно... Ей-Богу, не хотел я, не чаял...
   Она подняла к нему мокрое лицо, чёрные волосы, разметавшись, прилипли к щекам.
   - Прав ты, Егорушка. Не то я говорила, да ведь об истинном сказать всего тяжеле! Не буду я женою тебе, Егорушка, и никому иному в целом свете женою не буду.
   - Почему? Почему так?!
   Устя мягко высвободилась из его рук, отошла в сторонку, приглаживая волосы да утирая слёзы. Потухшим взором следил за нею Егорка, и острая боль вдруг ожила змеёю ядовитой в затянувшейся было ране - он украдкой прижал рубец ладонью, подавил стон.
   - Не была я никогда женою и дале не буду, - ровным и полным тоски голосом произнесла наконец Устя, не глядя на него. - Уж так, видать, на роду написано. Вечной полюбовницей быть.
   Она виновато улыбнулась, обернувшись к Егорке и неловко пожала плечами.
   - Никто не винен, никто не обижал меня. Нешто тут поймёшь? Кабы можно было, давно б уж замужем была. И до сей поры кажный раз думала, что суженого повстречала. Потом - нет ничего, как косою отсёк. Уйдёт и не помянет. И ведь не понесла ни от кого, бесплодною яблоней осталась...Терзалась сперва, мучалась, сердце нитками кровавыми штопала. Опосля одумалась.
   Устя села у оконца, подставила влажные ещё глаза прохладному осеннему свету.
   - Поняла, что боль моя одною лишь надеждой неверной питаема. Не будь её - и любовь в радость была бы. Зареклась с той поры о семье думать, о детишках. И потому, Егорушка, хорошо мне с тобою, любо, и того не отдам, не стану рушить счастье своё и твоё думами глупыми... На роду, вишь, написано.
  

ГЛАВА ВТОРАЯ

  
   Залита широким багрянцем степь, играет Дон алыми искрами. Тишь предвечерняя, воздух недвижен и жарок - южное бабье лето по долам легло - запах костров лениво стелется над пожухлой травою.
   Лихой посвист донёсся издали. Аргамак запрядал ушами, покосился карим глазом, но крепкая рука хозяина похлопала его по шее, успокаивая, огладила безмятежно. Сдвинув на затылок шапку, Степан Роев с улыбкою вгляделся в казачий разъезд, несшийся к нему на низкорослых татарских лошадках.
   - Эй, человече! Ну-кось стой, где стоишь!
   Окружив Степана, казаки с любопытством осматривали его сряду и оружие, не проявляя до поры враждебности.
   - Эт куды ж ты таков навострился?
   - Ой и гарный в тебе кафтан, хлопец! Не от самого ль царя будешь?
   - А конь-то! Конь каков! Чай, из царёвых конюшен!
   Быстроглазые и смешливые, в шапках лохматых да в армяках цветастых, молодые и пожилые, глядели на Степана десять казачков - разбойники разбойниками.
   - Нет, добрые люди, не от царя я к вам, - поклонился Роев, - и не по делу царскому, а по делу своему, кровному.
   - Вот те раз! - снова грянули хохотом казаки. - На Дону не бывал, а кровным делом уж обзавёлся!
   - А почём тебе знать, что я на Дону не бывал? - вдруг осадил Степан холодным взглядом молодого чубастого парня, который враз бросил смеяться и невольно потянул на глаза мохнатую татарскую шапку.
   Вслед за ним перестали хохотать и прочие казаки. Один, седоусый и смуглолицый, пробасил с хмурцой:
   - Слазь-ко, хлопче, с коня, дале ноженьками потопаешь.
   - Что ж так?
   - Да так, что дюже сподобался нам твой конь. Слыхать було, на таких боляре токмо ездють! Ось и нам, как болярам, хочется.
   Степан огляделся - со всех сторон смотрели на него уже не очень-то дружелюбные, заросшие бородами лица. Руки некоторых лежали на турецких да персидских саблях, за спинами троих виднелись самопалы.
   - Оно что ж, - хмыкнул Роев, - можно, вестимо, и ноженьками потопать, да, поди, к атаману Мите Бритоусу дойду шибко уставший, жалобиться, того и глядишь, стану.
   Удивлённый гул пронёсся над казачьими шапками. Степан почувствовал, что его принялись рассматривать ещё более пристально. Седоусый предводитель кашлянул озадаченно и спросил:
   - Так ты, человече, до атамана Мити путь держишь?
   - Твоя правда.
   - Гм. И кто ты атаману-то будешь?
   Степан поглядел окрест. Казаки, наклоняясь друг к другу и тыча в него пальцами, шептались:
   - Он, говорю тебе.
   - Похож, кажись.
   - От дурни, не признали...
   Седоусый, тревожно насупившись, ждал ответа. Степан усмехнулся.
   - Кто буду? Да ты эвон вестового к атаману пошли, да пущай он спросит, кем атаману Степан Роев приходится.
   Словно ветром, качнуло от него казачьи головы. Один лишь седоусый строго посмотрел на своих бойцов и, пригладив висячие усы, прогудел:
   - Степан Роев, кажешь? Оно что ж, непогано б и вестового, да он дюже довго ездить буде, заждёмся мы тут.
   - И вдругорядь правда твоя, казаче! - весело воскликнул Степан и рванул аргамака на дыбы, казачьи кони шарахнулись в стороны, - Я сам и спрошу атамана, кто я ему таков!
   И пустился стрелою тонконогий аргамак по степи; ахнув и разразившись бранью, помчались за ним казаки.
   - Стой! Щоб тебе пусто було!
   - Куды? Стой, зараза!
   Но только пыль степная летела в глаза казакам, а дерзкий всадник всё отдалялся от них, превращаясь в точку.
   - От бисов конь! - воскликнул седоусый десятник с уважением. - Да не прыскайте плетьми, хлопцы, нам того коня ввек не здогнать. Оно, видать, и вправду Роев.
  
  
   - Атаман! - в шатёр заглянул кудрявый парнишка и забегал испуганно глазами окрест. - Не прогневайся ужо, до тебя тут дядька приехал.
   Лениво приподнявшись на шитых бисером персидских подушках, Митька Мечник усмехнулся в русую бороду.
   - Дядька? Что там ощо за дядька?
   - Енто... Степаном, вродь кличут.
   - Чего?!
   Одним прыжком вскочив на ноги, Митька бросился к выходу, но, опомнившись, подхватил с подушки булаву атаманскую, заткнул за пояс и только тогда, подбоченясь, вышел. С любопытством взирали на него столпившиеся у шатра казаки - признает ли атаман наглеца прибывшего, заявившего, что едва ль не братом Митьке приходится? А Митька и не видел их взоров: ахнул и бросился в объятья рослому детине, держащему в поводу роскошного аргамака.
   - Ишь ты, и впрямь!
   - Глянь, батька признал его!
   Счастливый Митька обернулся, крикнул во всю грудь:
   - А ну-к неси бурдюки крымские! Сбирай чего там нажарилось, уварилось! С гостем дорогим гулять стану!
   За чаркой заморского вина Митька принялся расспрашивать Степана обо всех его похождениях, что случились с тех пор, как привёз Роев его, Митьку, израненного и обескровленного, в верховья вольного Дона, в знакомое казачье зимовище да поручил заботу о раненом старым знахарям и травникам, а сам поехал к Азову, в ногайские земли искать поганого колдуна Тобея, слава о котором давно ходила по донским землям. Нашёл, сумел уговорить его ехать на Русь, да, щедро наградив вперёд дела, исчез, уехал обратно к Москве. Козлобородый, лысый Тобей, зыркая на казаков чёрными, узкими, как щёлочки, глазами, приказал ставить шатёр для него и, саморучно затащив туда бесчувственного Митьку, четыре дня и три ночи колдовал над ним, пел какие-то бесовские песни, чадил зловонным дымом. Казаки, обходя шаманский шатёр, плевались и крестились, перешёптывались, а то и ругались в голос: вот-де принесло христианам ведьмака гололобого, никак кровушкой православной жажду утоляет!
   Но вышел срок, и, откинув полог шатра, появился перед изумлёнными казаками разбойник Митька - крепкий, статный, с удалым задором в синих очах, да вот диво - без бороды, бритый! Только и развели казаки руками - чего тут скажешь. Тою же ночью безвестно исчез из станицы колдун Тобей - и следов коня его не нашли.
   С той поры остался Митька на Дону, ушёл по течению вольной реки к южным юртам, сам в казаки поверстался и так удивил зарождающееся войско донское удалью да хваткой начальной, что уже через год на кругу единодушно избран был атаманом, а прозываться стал Митей Бритоусом
   Не было в то время ещё единой казачьей армии, и разной величины отряды со своими атаманами сновали взад и вперёд по Дону, громя татарские кочевья и грабя торговые суда; с престолом Московским дружбу водили не всяко: по нраву дело - возьмёмся, а коли нет - так и повороти вспять, царь всея Руси.
   Воевали казаки под Казанью и Астраханью, ходили вместе с казённой армией против крымчаков, даже с ливонцами бились в рядах царского войска, но меж тем связывать себя службою пожизненной с государем не спешили: когда войны затихали - разбойничали вовсю, грабили и русских, и басурман, за что не раз биты бывали царскими отрядами. Воля - сестра казаку, а уж она своих да чужих не ведает, рубай, казак, всякого, кто поперёк дорожки встал.
   Атаман Митя Бритоус и вовсе царёвых послов не жаловал - всячески избегал встреч с ними и в государево дело не ввязался ни разу, а вскорости увёл свой отряд ещё дальше на юг, и в северных зимовищах лишь иногда слышали о делах молодого атамана.
   Отряд его - лихие хлопцы из русских "украйн" - о том не горевал: в походы Митя водил сытные, одёжкой да снедью баловал в изобилии, разбоем не гнушался. Привольно было рядом с таким атаманом, но иногда, у костра вечернего, Митя вдруг, лишку винца хватив, начинал вести путаные речи о делах великих, о заговорах да иноземцах, о том, что дождётся войско должного часа - поведёт он его на войну знатную, Русь вверх тормашками перекинет. Вот, дескать, токмо придёт воин великий, Степаном Роевым прозываемый, да кинет клич громогласный, и забурлит вода в берегах спокойного Дона.
   Казаки, слушая атамана, удивлённо переглядывались и шептались: что ещё за Роев такой? Иной раз и спросят:
   - Батька, а что он за человек, Степан-то ентот? Не слыхали мы об нём ране чегой-то.
   А Митька ударит кулаком о ладонь да и рявкнет:
   - Не слыхали! Да про таких людей песни слагают да были! Вот кому царём быть, а коль не царём, то уж первым царским воеводою! Могуч да умён! Дух в нём сидит такой, что иных людей за собою и в пекло потянет!
   - А каков он собою-то, батька?
   И вспоминает Митька своего товарища, с рвением описывает его наружность, ну и приукрасит, конечно - не человек, а полубог какой-то выходит. Казаки диву даются, да и немудрено: из того зимовища, куда Степан Роев Митьку привёз, в отряде ни одного человека нет, а до верховий Дона так далеко, что редкая весть достигает южных рубежей.
   Отряд Мити Бритоуса рос, крепчал, многие погибали под пулями да саблями в набегах, но ещё больше приходило из северных да "украйных" земель - беглые холопы, разбойнички лесные, стрельцы, царской службой томящиеся. Оружия и пороху было вдосталь - торговали награбленным и отвоёванным добром на шумных донских базарах, ездили, словно купцы мирные, в татарские и польские земли. Казаки любят не просто надёжное орудие войны - им подавай сабли щегольские, с чеканкой да каменьями, с кистями бархатными, с золотою насечкою. Ятаган турецкий за поясом тоже красы прибавит, кинжал индийский с рубином на рукояти - вот оно, яркое и бесшабашное донское войско.
   Через год с малым отряд Мити уже насчитывал шесть казачьих сотен - сила немалая, хотя и не самая великая на Дону. По всему было видно, что вскорости на этих речных просторах станет тесно такому множеству разобщённых, знающих только свою правду, отрядов. Кое-кто уже посматривал в сторону близкой и заманчивой Волги, где единственной весомой угрозой стояли царские гарнизоны Казани и Астрахани; иные же, из западных земель, судили о Днепре - там, мол, к турецкому морю ближе, а с ляхами, чай, договориться сможем. Но пока пересуды оставались пересудами, а широкий Дон радушно принимал всех, кто бежал от тягла и рабского труда, от лютости опричной и царёвых расправ.
   Сидя на турецких подушках, держа в руке круглую чашу с терпким вином, Митя жадно всматривался в лицо своего былого атамана, слушал его рассказы невесёлые о московских делах, об опричных изуверствах, о казнях да погромах. Поведал Роев о розыске, что вёл Малютин приказ после жестокого поражения мятежного войска, о том, как сам прятался долгое время: не один стрелец имя его под пыткой назвал. Рассказал и о том, как собрал царь для розыска об измене земщины Думский собор, чего не делал с той поры, как учредил опричнину, как стоял супротив государя митрополит Филипп, отрицая общий сговор меж земских бояр, как оставил после Собора государь Москву и стал безвыездно жить в Александровской слободе, явно страшась следующего нападения.
   - А что ж иноземец сей, Гордон? - спросил Митька.
   Степан не сразу ответил. Пригубив вина, огладив бороду, молвил он с натугою:
   - Не знаю, что и сказать-то тебе. Долгое время не видал его - год, поди, не меньше. Затем сызнова на Москве сошлись. Потолковали о деле былом, несвершённом, о стрельцах, гибель принявших, о тех, кто кромешниками в полон был взят да на дыбе дух испустил. И вот закавыка! Гляжу я на него, в очи ему, и не пойму, впрямь ли печалуется он о неудаче нашей аль... Нет, кады о погибших говорит - слёзы на глазах, истинно, а как до замысла доходит, до того, что царь Иван над Русью остался - тут-то меня сумленье и берёт.
   - Аль измену в нём чуешь? - вздёрнул бровь Митька.
   - Да кому ж измену? Себе, что ль, самому? Им же задуманному делу? - Степан поёжился, словно от сырости, отхлебнул из чаши. - Опосля пришёл я к немчину, что старшой у них, Хеггену. С ним поговорил, так в нём, хоть и не выказал он, большую печаль почуял, а то и страх.
   - Чего ж боится?
   - Есть ему, чего бояться. Как стрельцов да ратников пытали, многих бояр имена выскочили. Малюта не ждёт - бояр такожде в пытошную, розыск повели лютый. Добрались до бывшего царского конюшего Фёдорова, назвали его заговору зачинщиком. Тут-то, видать, и затрясся Хегген: а ну, как скажет под плетью Фёдоров, кто его на этакое дело надоумил? Ведь не поглядят, что немец - изведут со всею слободой Немецкой. Так вот я и удивился: Хегген, стало, боится, а Гордон, через коего он с Фёдоровым пересуды вёл, ни печали, ни страха не знает.
   Митька хмыкнул, сунул себе под зад ещё одну подушку - помягче чтоб было.
   - Оно, вестимо, дивно, - почесал он в затылке, - да не припомню я, чтоб Гордон ентот кривду какую чинил. Пособлял, вроде, всем, иноземца того, Урласа, сыскал.
   Печально улыбнувшись, помолчал немного Степан, вспомнил отважного и хитроумного пирата.
   - Ну да будя о Гордоныче-т, - вздохнул он, распрямив спину. - Я ведь не токмо покалялкать с тобою приехал...
   - А то не ведаю! - с хохотом перебил его Митька и гордо подбоченился. - Долго я ждал. Знал, что придёшь ты да на дело новое позовёшь! Для того и войско сбивал крепкое и от сабли не давал им отвыкнуть! Говори, атаман, куда сотни вести, како будем царя-аспида изводить!
   Засмеялся Роев, печаль уступила место тёплой радости - хорошо на душе, коль видишь человека, преданного тебе ежечасно, ждущего тебя и готового идти на твой зов. Да и войско, что увидел Степан, радовало его - оружие доброе, кони выносливые, сила молодая играет в казачьих телах.
   - Благодарствую тебе, атаман, за волю твою добрую, - наклонил голову Роев. - Да вот теперь скажи мне: слыхал ли, что к Астрахани весною прибыл князь Владимир Старицкий с войском?
   - Как не слыхать! - всплеснул руками Митька. - Летом казачки Миколы Лопаря с Волги вернулись, сказывали, как войско Старицкого князя по полю ногаев гоняет.
   - Добро, что слыхал, - кивнул Степан. - Так вот, брат Митя, следует тебе двинуться туда, на Волгу, к князю Владимиру.
   Захлопал глазами Митька, разинул рот.
   - Мне? К князю?.. Да енто... Он-то, поди, и говорить со мною не станет!
   - Станет, - весомо ответил Роев. - Он вскорости будет вертаться на Москву, и скажу сразу, что отправит он тебя с казачками твоими вперёд, в дозоры, в разъезды.
   - Для чего?
   - Для того, чтоб выискали вы поборзей опричные отряды да первыми бросились на них.
   Митька крякнул и неловкой рукой налил себе ещё вина. Степан умолк, давая товарищу возможность осмыслить услышанное. Митька выпил, поморщился и, почесав бритый подбородок, сказал:
   - Оно что ж... Коли надобно сызнова кромешников потрепать, дык я на то в сугласьи! Эвон весь рубцами покрыт от сабель их клятых!
   Не удержался Степан, хлопнул атамана по плечу:
   - Молодец, Митяй! Вот ужо рука верная!
   Митька смущённо заулыбался и, пряча краску за деловитой хмурцой, спросил:
   - Стало быть, Старицкий князь супротив государя да опричнины пойдёт? Добро. Ну а дале-то чего?
   - А дале, брат, не нашего ума дело. Нам с тобою опричнину раздавить, чёрную енту гадину, да царя-супостата опрокинуть, а решать, кому по справедливости Русью править - на то другие люди имеются.
  
  
   - Государь к себе кличет, Григорий Лукьяныч.
   - Иду. Фока, кончай возиться - в ножи его да в яму.
   Малюта сплюнул на измызганный пол пытошной и, отойдя в угол, омыл руки в широкой лохани. Подручный немедля подал ему нарядный, с золотою нитью кафтан и, преобразившийся из жестокого ката в богатого вельможу Скуратов затопал наверх, разглаживая руками взлохмаченные рыжие волосы.
   - Подойди-ко, братец, - милостиво кивнул Иван Васильевич в ответ на глубокий поклон Малюты, - Совет с тобою держать хочу.
   - Слушаю, великий государь, - приблизился Малюта, стараясь не выдать своего торжества.
   Да, не с Басмановым теперь ведёт эти разговоры Иван Васильевич - Басманова теперь и духу нет в царских покоях - один Малюта остался в советчиках у государя, только он указывает, кто царю изменник, а кто - друг.
   Недолгой была опала Скуратова после сражения с мятежными отрядами в 1567 году, недолгим было ликование Дмитрия Юдаева. Не сделал его государь главою Сыскного разряда, наградил щедро, похвалил да чашу победную с ним выпил, а вскоре - не прошло и месяца - как Иван Васильевич простил верному своему псу Малюте огрехи его, вновь приблизил к себе и остались опричные вельможи на прежних своих местах.
   Теперь же, два года спустя, Григорий-Малюта Лукьянович Скуратов-Бельский не просто палач, в подвалах кровавых копошащийся, не просто сыскарь или телохранитель. Он видит, не веря глазам своим, как возносится всё выше, оставляя внизу и бояр Басмановых, и князя Вяземского, и прочих именитых сподвижников государевых. Малюта - тень царя, и горе тому, на кого укажет тёмным перстом тень сия.
   - Знаешь ли, Малюта, не спалось мне давеча, - поморщился царь, прикрыв рукою глаза, - всё думал о братце моём, князе Владимире.
   Он сидел у окна в своей, похожей на келью, опочивальне, одетый в чёрное монашеское одеянье, надвинув клобук на самые брови. Сейчас не гроза, не сила лютая виделись в фигуре его - устало сгорбившись, поникнув плечами он был похож на исстрадавшегося, больного человека, ждущего смерти, как избавленья, уставшего жить в муках. Нервные пальцы перебирали четки, и Малюта видел, как дрожат они, обессиленные долгим, непостижимым для потомков трудом.
   - Волынский показал на него истинно, не облыжно, - негромко, словно сокрушаясь утверждать горькую правду, произнёс Малюта, - на розыске всё повторил слово в слово.
   - Волынский! - нетерпеливо взмахнул рукою Иван Васильевич. - Кто может знать, что это за гриб, твой Волынский! Какой-то новгородский дворянин - пруд пруди такими Волынскими.
   - Но он был некогда близок к Старицкому двору, великий государь, - развёл руками Скуратов. - Я проверял.
   - Да знаю, - вновь Иван Васильевич спрятал глаза, заслонившись ладонью, - знаю, Малюта, и от того горше.
   Выдержав сочувственную паузу, Скуратов продолжил:
   - Поспрошал я тут, в подвале, холопьев княжеских - двое такожде на князя показали, слыхали они об измене, кою Старицкий умыслил.
   - Не он умыслил! - стукнул кулаком по резному подоконнику Иван Васильевич, и очи его запылали гневом. - Смутили его! Не пошёл бы он по своему умыслу супротив меня, брата своего!
   Малюта с виноватым видом, опустив рыжую голову, стоял перед бушевавшим в праведной ярости царём. Он знал, что будет исходом этой боли за брата, и умело играл свою роль, изображая печаль и раскаяние в близорукости своей.
   - Ты знаешь, Малюта, - продолжал царь Иван гневно, сквозь зубы, - что не Владимир на трон умыслил, хоть о том и звенят мне в уши едва ль не от рождения моего. Умыслил другой, и он брата моего супротив меня соблазнил! За то сей другой проклят будет, и я, сколь сил это ни отнимет у меня, найду его и лютой смерти предам! Ты узнал что-нито?
   - Узнал, великий государь, - смиренно поклонился Малюта, - Слыхали о Георгии в Торжке, правда, слых тот неясен был, тёмен. Люди мои, хоть и лезли из шкуры вон, дале ентого слыха двинуться не сумели.
   - Опаслив, - тихо произнёс Иван Васильевич, - хитёр... Ништо, Малюта, Торжок - тоже дело, первая весточка есть. Надобно будет - весь Торжок перевернём да спалим, а Георгий-собака улизнуть не сможет.
   - Великий государь... - замялся вдруг Малюта, заюлил взором.
   - Чего сказать хочешь?
   - Не прогневайся... - Малюта не играл, ему и впрямь не по себе было от того, что сказать собирался. - Ты ведаешь, что Георгий не сам по себе на престол зарится... Кое-кого из бояр мы уже знаем...
   - Да говори ты, сукин сын, не тяни! - рявкнул вдруг царь, и клобук свалился с его головы.
   - Да вот... Не едино токмо земские бояре ему пособляют, - Малюта быстро утёр пот со лба, осторожно поднял взгляд на государя.
   Тот молчал, сидел неподвижно, а после покачал головою, поднял предостерегающе руку.
   - Молчи, Малюта! Не говори ничего больше. Не время сейчас, - в голосе его на сей раз слышалась правдивая, искренняя горечь.
   Скуратов послушно умолк, даже отступил на шаг.
   - Ты не ведаешь, что говоришь, - Иван Васильевич охватил руками голову. - Не ведаешь, что меня этим убиваешь, - он уже шептал, но Малюта слышал его. - Не могу я сейчас... Знать об этом не могу...
   Он поднял на преданного слугу потускневшие глаза.
   - Давай после, ладно? Чуть погодя. Успеется.
   Малюта поклонился, но вся фигура его говорила: ой, не промедли, батюшка-царь, не проворонь; как разжалобишься - беды потом не оберёшься.
   Царь, безусловно, уловил это, и голос его в тот же миг стал твёрже.
   - Никуды они от нас не денутся. А перво-наперво Георгия изловить надобно - чую, час близится, недаром ждал я столько годов.
   - Надёжа-государь, а с князем Владимиром что делать прикажешь? Войско-то он вот-вот поведёт!
   - С Владимиром? - поднял царь очи горе и вздохнул тяжко. - Позови-ка ты его, Малюта, на Москву, пущай велением моим оставит войско. Придумай что-нито ловкое - дело какое-нибудь, совет какой, где без него обойтись не можно.
   - Справлю, государь, - решимость, радость сквозили в звериных малютиных чертах. - Так на Москву привозить аль по дороге где-нито?...
   - Ты чего городишь, собака? - возмущением засверкали государевы очи. - Он брат мне, а не холоп смердящий!
   И тут же сник, отвёл взор.
   - Пущай сам на Москву приедет, а ты уж домой к нему наведайся да не один... Привезёшь ко мне. Потолковать с братом хочу.
   - Разумею.
   - В Кремль не вези. Незачем люду московскому очи пустым враньём мутить.
   Иван Васильевич мотнул головою, обвёл взглядом горницу - решение и впрямь нелегко давалось ему.
   - Где-нито потише местечко найди, - вымолвил он сквозь силу, стараясь, однако, казаться спокойным. - Да вот, пожалуй, княгинюшку его тоже прихвати. Князь ей, поди, о Георгии-то сказывал.
   - Может, и потомство его? - осторожно вставил Малюта.
   - Малы ощо, - с сомнением качнул в воздухе рукою царь, - покамест не трогай их. Нам токмо те надобны, что знание ядовитое в себе носят. Разумеешь, Малюта, о великом князе Георгии и помина после смерти нашей остаться не должно.
  
  
   Тусклые звёзды кое-где выглядывали в прорехи туч и, поколебавшись, вновь прятались, не желая мешать этим двоим.
   Они сидели на широкой монастырской стене - он и она, - схороненные от посторонних глаз облетающим, печальным садом. Они большею частью молчали, лишь изредка перебрасываясь словом. Сидели рядом, не касаясь, однако, друг друга даже одеждами.
   Они уже много лет встречались некоторыми ночами, сидели на этом месте, беседовали или молчали, словно существа из разных миров, словно призраки бестелесные, ни разу не коснувшись друг друга.
   Быть может, поначалу звёзды с любопытством наблюдали за ними, но теперь им уже не было интересно - они знали, что и в следующий раз всё будет так же, как в предыдущий. И мороз зимний, что сперва пытался оковать этих людей, испытывая их крепость, в последние годы устал - завидев их, уходил прочь. И дождь осенний, забавлявшийся первое время их мокрыми фигурами, ныне искал других приключений, оставил этих двоих в покое.
   Что они говорили друг другу? Что ещё осталось несказанным за эти бесконечные годы? Зачем им молчать, сидя здесь всю ночь напролёт? Но луна и ветер, град и трава давно уж перестали терзаться этими вопросами - нет объяснения тому, что вечно, нет смысла в том, что истинно.
   Что ни случись в суете вещей и людских желаний, что ни произойди в смутном хаосе чувств и жизней, эти двое всё равно будут встречаться здесь, всё равно будут молчать или бросать, словно камушек в ровную воду, простое словцо. Они не ищут и не теряют. Они не отнимают и не отдают. Ни зачем, ни для чего. Просто иначе нельзя.
  
  

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

  
   - Что с тобою, Андреюшка? - тихо обняла мужа Алёна, подойдя сзади и опустившись рядом на лавку.
   Андрей сидел у окна, глядел в тёмное, в рваных тучах небо, и не сразу отозвался на её вопрос. Сердце Алёны защемило от неясной тревоги - она знала мужа, знала, что это молчание должно было когда-то начаться, и оно, несомненно, страшнее любого ответа.
   - Андреюшка, яхонтовый мой, не молчи, - почти простонала она, крепче прижавшись к его спине, - что надумал-то этакое? Скажи, не пытай!
   Вздохнув, Андрей повернулся к жене, обнял её, но сквозь тепло и ласку чувствовала она печальную решимость, словно сделан был им некий шаг, переступлена некая черта.
   - Что? Что?
   - Не тревожься, горлинка... - Андрей и сам слышал, что нежности его звучат сейчас неестественно.
   - Не надобно! Правду скажи!
   - Добро, - разомкнув объятья, он уткнулся подбородком в переплетённые пальцы, нахмурился. - Помнишь ли, намедни вопрошала ты меня: счастлив ли я? И много раз допрежь того отвечал я тебе, что счастлив, истинно веруя в это. А вот тогда, третьего дня ответил: "Счастлив!", и не поверил себе.
   Тихонько охнула Алёна, но он не заметил этого.
   - Стал думать, искать, отчего так вышло. И понял...
   - Не любишь, - выдохнула Алёна, отворотясь, спрятав лицо. - Чуяла это, догадывалась... Не любишь, постыла я тебе!
   И дрогнув, голос поневоле сорвался в рыдание. Она вскочила, чтобы уйти, но рука мужа ухватила её за подол и одним махом вернула на место.
   - Ты что речёшь-то такое, дурёха! - изумлённо воскликнул Андрей, обнимая её, вырывающуюся, бьющуюся, словно птица, - Вот те и раз! Надо ж, чего выдумала!
   - Пусти! Пусти! Не любишь...
   - Тетёха ты этакая!... Тише...
   И тут захныкал, просыпаясь от поднятой ими возни, маленький Данила. Алёна враз притихла, беззвучно глотая слёзы, толкнула мужа локтем.
   - Тсс. Пусти, говорю.
   Андрей разжал руки и с грустною усмешкой наблюдал, как хлопочет над колыбелью Алёна. Что ж ещё баба надумать себе могла! Для неё мир сошёлся в этом доме, для неё всё, куда могут устремлены быть чувства и помыслы - это муж, Данила да она сама. Заботу Андрея об отце она, конечно же, понимала и уважала, сама старалась всячески выказать участие к боярину Даниле Игнатьевичу, но дальше сего рубежа значимость мира не простиралась, и коли случилось что в душе Андрея, то не иначе, разлюбил он её - а нешто есть ещё что-то, могущее иметь Значение?
   Это понимал Андрей - сама Алёна едва ль над этим задумывалась. Она лишь делала всё, чтобы муж был счастлив, и если он вдруг сказал, что в счастье своём усомнился, то, стало быть, причина в ней. И Андрей завидовал жене сейчас - в том-то и дело, что не смог он ограничить мир свой единственно стенами сего дома да судьбой отца.
   Недавно он решился сделать то, что запрещал себе в течение двух лет. Спустившись в подклеть, открыл он берестяной короб, в котором лежал чёрный опричный кафтан. Долго глядел он на заброшенное кромешное одеяние и, превозмогая робость и волненье, силился понять, зачем он делает это, что привело его к сему коробу, к прошлому своему несчастливому.
   Казалось бы, канули в глубины воспоминаний дни опричной его службы - ушёл он, да ушёл не по прихоти, а по надобности. Создав свою семью, вернувшись к отцу, он сделал всё возможное, чтобы опричнина исчезла навсегда из его жизни. Сделал всё, что было в его силах. И что же - опричнины и впрямь будто бы не стало. Не то чтобы увидеть чёрный кафтан да собачью голову - даже слухи о кромешниках не доносились до Андреева дома; Алёна, казалось, и забыла о том, что муж её некогда состоял в опричном братстве. Всё вроде бы так... Но Андрей, держа в руках этот проклятый чёрный кафтан, вдруг понял, что не страх и не отвращение вливаются в душу его - тоска, нестерпимая, жгучая тоска комом подкатила к горлу, в глазах защипало, засвербило в груди что-то.
   В такой кафтан не он один был ряжен - точно так же одеты были и друзья его - Матвей да Егорка. Не видел Андрей на чёрной ткани ни крови, ни гари - он лишь вспоминал могучую фигуру Матвея Роева, его хмурую речь да таящуюся в серых глазах любовь к своим товарищам. Вспоминал вертлявого да задиристого Егорку, а в ушах звенел его весёлый голос, дерзкие шутки, удивлённые, порою детские, рассуждения.
   Когда-то Андрей оставил их - вот так же, как теперь - и уединился, ища мира и успокоения. Но тогда, шесть лет назад, борясь с выдуманной им же самим любовью, ожесточённо препираясь с Макарием в монастырской келье, видя лишь тёмное да холодное во всём свете, он и в самом деле - это стало понятно только теперь - не нуждался в них. Он не ценил дружбу, он оставил их без сожаления и...
   И теперь он сделал то же самое. Андрей уткнулся лицом в пыльное сукно. Как же он мог! Должно быть, человек не меняется и, что бы ни говорил, как бы ни рассуждал, всегда будет делать одно и то же. Андрей вдруг ясно вспомнил тот самый день, когда они с Матвеем выехали из Москвы по приказу Малюты. Вспомнил, как высказал ему Роев всё, что лежало на душе: "Боярское ты семя, Андрей Данилыч. Семя злое, лютое. Не ставишь ты людей и в грош - ездишь на них, покуда надобно, а там бросишь аль прибьёшь, как клячу издыхающую..."
   Господи!... Дрожью пробрало до самых костей. Ведь поверил тогда Матвей, что изменился сын боярский, что вину свою понял - а выходит что?
   Взяв себя в руки, Андрей уложил обратно в короб опричную одёжу и вышел наверх, вобрал полную грудь чистого воздуха. Погоди, Андрей Данилыч, говорил он себе, не горячись, не спеши казнить свою душу, подумай чинно, коль уж пришёл к тому.
   Первым делом, он не просто исчез, как тогда, в первый раз. Разъехались они по уговору, поелику спастись от грозы, над ними нависшей, порознь сподручней было, нежели вместе. Егорке необходимо было оставаться в Васильевом скиту, и знахарка Устинья, без колебаний оставившая Травнинское, твёрдо сказала, что не покинет раненого, покуда угроза жизни его не минует окончательно. Матвей задерживаться в лесном убежище не хотел - он скупо пояснил, что обеспокоен судьбой брата и постарается разыскать его следы. Андрей тоже не собирался прозябать на болотах и, ничтоже сумлящеся, ближайшей ночью уехал из Васильева скита, подавшись к селу Волково, откуда и увёз невесту свою Алёну.
   Итак, друзья расстались из необходимости, не договариваясь о встрече, и только теперь Андрей понимал, что уход из опричнины означал для каждого из них конец. Нет, он не мог и вымолвить такого: конец дружбы - но всё же неумолимая истина лезла на глаза - опричнина связывала их. Ненавидя, страшась её, они жались душами друг к другу, и потому не могли представить себя в одиночестве, а сейчас... Вдруг каждый увидел, что есть у него собственная, лишь для него созданная дорожка, и где-то в конце её блестит нечто, что должно являться счастьем.
   Впрочем, принимать решение могли только Андрей и Матвей - Егорка в те дни всё ещё находился в беспамятстве, но и он - можно было поклясться! - изменился, и, может быть, перемена-то в нём и подвигла его друзей на этот безмолвный уговор. Во всяком случае, Андрей именно тогда осознал многое слышанное и виденное им в жизни. Столько слов приходило к нему, столько чувств и мыслей, но он не догадывался связать их воедино, полагая, что в сём и состоит пугающее разнообразие мира.
   Да, прозрение настало не вдруг - жизнь и сознание его менялись постепенно и неуклонно, ведь появились же в его жизни юродивый старец Акакий и толмач Лебедев, недаром же не предал его казни один из главарей опричнины боярин Басманов - но всё это, разобщённое и необъятное, внезапно сошлось в одну точку... Андрей уезжал из Васильева скита, зная многое. Он знал, что незачем опасаться за Егоркину жизнь. Он знал, что Матвею не нужна помощь в поисках его брата. Он знал, что может безбоязненно ехать с молодою женой в опричный город Ростов, может повидаться с батюшкой, может ездить в любезный сердцу монастырь к престарелому ключарю Макарию.
   Дорожка, уведшая в сторону от двух других тропок, казалось бы, открыла перед ним то блестящее, что так манило, что должно было явиться счастьем. И он, приблизившись к нему вплотную, успел даже несколько раз счастьем его назвать - как больно такая близорукость может ранить другого, близкого и родного человека!
   А блеск сей обернулся тем самым коробом с опричным одеяньем - ещё одной дверью, которую предстояло открыть тому, кто думал уж, что исследовал и постиг всё здание.
   И вот, глядя в сереющее осеннее небо, уйдя ото всех, слыша лишь мысли свои, понял он, что опричнина в жизни его не закончилась. Как бы ни закрывал он глаза, как бы ни очерчивал границы своего мирка - она всё равно явится в иной ипостаси, ему всё равно придётся сражаться с ней. Вот вспомнил он о друзьях, осознал, что не хочет разлуки с ними, но тут же преграда: почему они не могут быть вместе? Опричнина. Почему Егорка оказался при смерти, почему вынужден и по сей день числиться в погибших? Опричнина. Почему Матвей должен бросаться на поиски своего брата, рискуя жизнью? Опричнина. Стало быть, не сгинула она, просто затаилась.
   Ну что ж, решил Андрей тогда, коли смог уберечь от неё родню свою да себя самого, смогу и друзей в частокол свой втащить, за ворота незначимости схоронить. А для этого надобно... Возвращаться.
  
  
   Разбудил его тревожный шёпот Алёны:
   - Андреюшко, проснись, милый. Приехал кто-то. Господи, убереги...
   Андрей вскочил с лавки, приник к оконцу. За тыном и впрямь виднелась некая фигура в предрассветном тумане - конный, кажется.
   - Здесь сиди, - бросил жене Андрей, спешно натягивая зипун и, сорвав со стены саблю, бросился к двери.
   Алёна подбежала к колыбели, схватила на руки крепко спящего Данилу, заметалась по горнице, не зная, что делать.
   Осторожно выглянул Андрей из сеней, повёл глазами окрест. Человек за тыном сошёл с лошади и, подойдя к калитке, кликнул вполголоса:
   - Андрей Данилыч! Спишь ли?
   До чего же знакомый голос! Рука с саблей враз опустилась - этот человек пришёл не со злом.
   - Андрей Данилыч! - чуть настойчивей позвал гость. - Отвори, будь милостив! Это я, Михаил Васильич, помнишь ли?
   И окатило сердце горячей радостью! Выскочил Андрей на крыльцо, саблю вон швырнул.
   - Михаил Васильич! И впрямь ты? Вот те раз!
   Подбегая ближе, Андрей узнал острые черты Лебедева, с душевным ликованем вглядывался в его спокойные, улыбчивые глаза. Не удержался, обнял знакомца, хотя и не было раньше промеж них крепкой дружбы. Лебедев засмеялся, тоже ответил объятьем и затем, чуть отстранившись, поклонился хозяину.
   - Здрав буди, Андрей Данилыч, во многие лета да дому твоему благополучия. Уж не осерчай, что в ранний час пожаловал, разбудил, небось.
   - Не осерчаю, ладно, - улыбнулся Андрей, - разбудил - то не лихо, а вот жёнку мою, Михаил Васильич, напужал ты изрядно. Она-т подумала, кромешники по наши души явились.
   - Прости, прости дурня старого, - огорчённо затряс головою Лебедев. - О том не подумал.
   И добавил удивлённо:
   - А я ведь и не чаял, что ты оженился! Стало, ты теперь человек степенный, семье голова?
   - Выходит так. Ну да что ж ты на дворе стоишь, Михаил Васильич? Проходи в избу, будет зябнуть-то!
   Алёна, наблюдавшая за ними в окно и догадавшаяся, что не государевы воины, а мужнин товарищ приехал, успела надеть летник и убрать волосы под кичку. Данила, разбуженный всполошившейся было матерью, недовольно хныкал и хлопал огромными синими глазищами. Алёна качала его на руках и виновато посмотрела на вошедших Андрея и Лебедева.
   - Голоден, чай, - сказала она, поздоровавшись с гостем. - Покормлю, а там авось снова уснёт.
   И ушла из горницы, оставив их наедине.
   - Садись, Михаил Васильич, не чинись, - пригласил Андрей гостя к пустому пока столу, и сам принялся хозяйничать, принеся квасу и яблок, и груш поздних, и хлеба ржаного полкаравая. А там в печке пошарил, и горшок с кашей нашёлся. Каша гречневая и холодная вкусна.
   Лебедев не отнекивался и не крутил носом - с благодарностью принял угощение и повёл расспросы о делах, о жизни Андрея. Тот, не таясь, поведал обо всех своих приключениях, о начале новой, семейной, жизни, о рождении первенца, о батюшке, но этим покамест и ограничил рассказ - решил поглядеть, с чем приехал гость московский.
   - Не дивно мне, что живёшь ты в спокое да тиши, - сказал Лебедев, уставясь взглядом в стол. - Ведал я, что так и будет. Думал: аль погибнешь, не узрев истины, аль на особинку заживёшь, от остального мира в стороне. Рад, что второе с тобою случилось.
   - Михаил Васильич, а ведь и до первого недалече было, - двусмысленно усмехнулся Андрей. - Скажи по совести: о том, что сеча великая там, у Слободы, будет, знал?
   Лебедев пожал плечами.
   - Знал. Да ведь я тебя туда соваться не просил. На сечу иные люди были.
   - Князя Вяземского, так?
   - Его, - нет, ни малейшей тени растерянности или смущения не виднелось в глазах Лебедева. - А чем худо?
   - Да ничем, Михаил Васильич, ничем, - Андрей вздохнул и вновь принялся за кашу, - одно дивно: сколь помню, говорил ты, что опричнине помогать не станешь, Басманова восвояси ни с чем отправил, а теперь вот оказывается, ты с князем Вяземским подельничаешь. Он войско ведёт, ты - послухов да вьюнов.
   Лебедев осторожно положил ложку.
   - Пошто ты так, Андрей Данилыч? - молвил он тихо, - пошто обидеть норовишь?
   - Обижать тебя не хочу, а показать хочу иное. Ты говорил, что веру мне дал оттого лишь, что душою не опричник я. И друзей моих так же величал - другие они, мол, хоть и ряжены в кафтаны кромешные. В ответ вере твоей и я поверил, - Андрей говорил спокойно, размеренно, в голосе его и самом деле не звучало вызывающих ноток, - а потом вышло так, что в деле твоём я всего только на своём месте очутился, а воеводы опричные - давал ли ты им веру? - на своём. Что думать-то прикажешь, Михаил Васильич? Вера, стало быть, верой, но слова правдивыми быть не обязаны?
   Вошла Алёна, улыбнулась мужу и гостю.
   - Уснул, солнышко. Поел да и уснул. Охти! - всплеснула она руками, увидав нехитрые яства на столе. - Ужо не обессудь, гостюшко! Этак потчевать-то тебя не пристало! Я чичас, я мигом!
   Но Андрей, поднявшись, удержал её, представил Лебедеву:
   - Вот, Михаил Васильич, и женушка моя, Алёнушка. С нею и живу, как сказал ты, тишком да покоем.
   Лебедев тоже встал, поклонился хозяйке большим обычаем, себя назвал. Алёна тут же зарделась, спрятала глаза - гость-то с самой Москвы, а вдруг она что-то глупое, недолжное ляпнула, мужа опозорила?
   Но Андрей, словно догадавшись о мыслях жены, тут же пришёл ей на выручку.
   - Ты, Михаил Васильич, не погляди, коль что не так, - полушутливо сказал он. - Мы тут не боярской жизнью живём, может, каких обычаев и не знаем. Бояре-то жён по теремам прячут, слова им молвить не дают, а у нас по-простому: хозяйке и речь держать, и гостей привечать.
   Лебедев отозвался с улыбкою:
   - А я, Андрей Данилыч, хоть и с Москвы, а боярских обычаев тоже не ведаю. Живу один бобылём, сам себе и щи варю, сам себе и порты штопаю.
   Засмеялась Алёна вслед за мужем; успокоившись, побежала в подпол за снедью. Андрей вновь уселся напротив Лебедева.
   - Прости меня, Андрей Данилыч, - вдруг напрямик заговорил толмач, - ежели не всю правду сказал тебе. Прости, истинным сердцем прошу. Да только недомолвки мои не от неверия, не от камня за пазухой, а от... - он помолчал, терзаясь какими-то сомнениями, - видишь, и сейчас не всё сказать тебе могу. Да одному поверь: правду говорил тебе тогда, в доме моём на Москве. Верил тебе и потому о деле том попросил. А с Вяземским да прочей опричной падалью не было у меня разговоров, на том крест готов целовать!
   В горнице вновь появилась Алёна, неся всевозможные кушанья, и Андрей с Лебедевым примолкли, одарили благодарными улыбками хлопочущую хозяйку. Алёна догадалась, что им нужно поговорить без свидетелей и бесшумно исчезла.
   - Знать - не значит, якшаться, Андрей Данилыч, - с жаром произнёс Лебедев, подавшись через стол. - Я знание своё едино земле родной на благо устремляю, а уж ежели для того опричная дружина надобна - так то не о вере моей воеводам аспидным говорит, а о разуме моём токмо.
   Андрей молчал, слушая жадно, не отрывая глаз от некрасивого лица московского толмача.
   - На то мне разум и нужен, - продолжал Лебедев, горячась, - чтобы не ты да не друзья твои, к коим сердце моё лежит, на сечу, на гибель шли, а...
   Он осёкся, вновь опустился на лавку и неловкой рукою взял ковш с квасом. Андрей подавил в груди вздох облегчения - он начинал понимать.
   - Добро, Михаил Васильич, оставим покамест это. Скажи-ка теперь, чего сейчас хочешь, пошто пожаловал? Чай, вдругорядь надумал чего-то?
   - Не я надумал, - сказал Лебедев, хмуря брови. - Всё те же думают, что и ране.
   - Кто? Кто думает да заговоры плетёт? Говори всё, коль нужен я тебе, Михаил Васильич. Я теперь по одному лишь указанию перста не пойду, вишь.
   И вдруг лукавая искорка мелькнула в глазах Лебедева - то ли усмешка, то ли догадка...
   - Сказать не могу, Андрей Данилыч, не обессудь, - молвил он, покачав головой. - Не в моей это воле.
   Что же? Что же?..
   - Ну уж тогда и ты не обессудь, - откликнулся Андрей. - Я в слепцах быть тож не желаю.
   Молчание. Лебедев кашлянул, поднялся. Андрей отвёл взор, глядел куда-то в угол.
   - Благодарствуй, Андрей Данилыч за тепло, за угощение, - поклонился Лебедев и подался к двери, - Здоровья дому твоему да домочадцам. Чай, свидимся.
   И скрипнули дверные петли, и ступил в сени сапог московского толмача...
   - Погоди! Сядь-ко, Михаил Васильич, вернись. Гм-гм. Кваску-т ещё не желаешь?
  
  
   Над сухим полем нёсся посвист удалецкий, лай собак, пенье плетей. Удирали зайцы-русаки, прижав дрожащие уши, что есть силы отталкиваясь пятками от родимой землицы, но - взвизг плети! - и кувырком полетела серая тушка в помертвевшую траву. Охотники рассыпались по широкому полю, всласть запуская лошадей, пробуя себя в скачке, в уклонах с седла, в ловкости плети. Иные же подались в лес, бить тетеревов, а двое обогнули опушку и уехали в дальний дол - перепёлок пострелять.
   Дмитрий Юдаев, привстав на стременах, огляделся кругом. Даже в чистом поле он боялся чужих глаз да чутких ушей - время нынче опасное, каждое слово последним оказаться может.
   - Слыхал ли, княже, что ночью сей сталось? - спросил он вполголоса.
   - Как не слыхать-то? - откликнулся едущий рядом Афанасий Вяземский. - Ещё не рассвело, как прознал.
   - Что думаешь? Отступиться? - Юдаев бросил на князя колкий косой взгляд.
   - Некуда уж. Коли судьба такова у князя Владимира Андреича, то сие лишь его судьба. Нас своё вершить надобно - с ним аль без него.
   Ещё разок оглянувшись, Юдаев чуть наклонился к Вяземскому.
   - Афанасий Иваныч, ведаешь ли, что князя Владимира сам Малюта на ямской двор вёз? Малюта да с ним Васюк Грязной.
   - Ништо. Ведомо мне, не расспрашивали его, не пытали. Как привезли в ям, государь ему да жене его чашу с вином подал. Тем и завершилось - ничего не говорил Владимир Андреич, преставился тихо, имён ничьих не назвав.
   Юдаев перекрестился, вскинул голову.
   - Всё одно, затаиться нам надобно. До поры.
   Вяземский сурово бросил:
   - Гляди, пору не прозевай, Дмитрий Азеич. Ране ты, погляжу, смелее был.
   - О чём ты, князь?
   - Уж и забыл? Супротив Малюты ты шёл, не я. Войско государево в сечу кто надоумил меня вести? Ты, боярин. Я лишь слушал тебя, хватке твоей веря. А где ж теперь хватка твоя да воля?
   Юдаев не вскипел, не вспыхнул гневом. Опустив голову, он подавленно произнёс:
   - Нету их боле, княже. Разбились.
   - Что ж так?
   - Не знаю... Уж два года живу пустым. Не ведаю, зачем дышу, не ведаю, чего хочу.
   Несколько смягчив голос, Вяземский молвил:
   - Что, Малюта сызнова вознёсся, терзает тебя?
   Пожал плечами Юдаев.
   - Не едино это, княже. Я словно в избу вошёл, где дверей нет. Чудится мне, вон там, за стеною, снаружи - услада, душе успокоение! А через стену-то не пройти. Дверей нет. Рубишь тогда дверь эту сам, всю силу, всё сердце вкладываешь... А прорубил - чулан, снова стена, а счастье по-прежнему там, снаружи остаётся. Можно было б и дале рубить, но в темени этой окаянной не поймёшь, в какой стене дверь-то делать - эвон со всех сторон одинаковы стоят. Где воля, а где - другой чулан? Страшно становится, руки слабеют. А со временем и вовсе забываешь, чего ищешь. За стеною-то не видно, каково оно, счастье.
   Выслушав его, Вяземский сдержанно кашлянул. Не понимал он таких рассуждений - воин, далёкий от исканий да душевных мук, он всегда знал, чего хочет, и желания эти немудрены были. Сабля да пищаль - вот и вся наука. Службу служить тому, кто отплатит щедро. Высокое положение близ царя Ивана Васильевича устраивало его поначалу. Когда-то государь приблизил Афанасия Вяземского настолько, что лишь из его рук в дни недуга принимал лекарство, приготовленное придворным лекарем Арнольфом Лензеем, а потом, когда Александровская слобода превратилась в опричный монастырь, князь Вяземский был пожалован в нём званием келаря.
   Надзор за Москвой, управление администрацией опричных владений - великое доверие, несущее, безусловно, немало богатств, было оказано ему.
   Но таковыми были лишь первые годы опричнины. Вскоре Вяземский почувствовал охлаждение к себе со стороны государя. То ли псы шелудивые вроде Малюты да Грязного шептали царю в уши всякую ложь о коварстве князей да бояр, пускай и в опричном платье. То ли не по нраву пришлось Ивану Васильевичу, что Вяземский стал реже появляться на пирах в Александровской слободе, занятый в Москве административными и хозяйственными делами. Одно было очевидно - государь стал иначе разговаривать с бывшим любимцем, чаще стал отпускать колкие шуточки относительно его дел с Земской думою, а уж когда в последний раз довелось беседовать с царём с глазу на глаз - того и вовсе не мог вспомнить Афанасий Вяземский.
   Вот тогда, почуяв недобрый ветер, и сошёлся князь с боярином Юдаевым. Что и говорить, возможность разбить мятежное войско, выступить опорою государю да верной защитой - что может быть лучше для упрочнения пошатнувшихся позиций! Однако общими с Юдаевым были у Вяземского и победа, и скорая горечь разочарования. После недолгой ласки и искренней благодарности, Иван Васильевич вновь забыл о своих спасителях - или, что ещё хуже, сделал вид, что забыл.
   Выждав некоторое время в надежде, что царь передумает, вернёт ему свою благосклонность, Вяземский, наконец, осознал, что разошлись его с государевой дорожки. Что ж, на ловца и зверь бежит - встретились вскоре люди, что указали ему дорожку новую и, недолго раздумывая, князь Афанасий ею последовал, а с собою прихватил и обиженного на царя боярина Юдаева.
   Всё складывалось удачно до последних дней. Князь Владимир Старицкий, посланный царём в Астрахань, должен был обратить доверенную ему воинскую силу против опричных отрядов, а меж тем Вяземский с Юдаевым, а также склонившийся на сторону заговорщиков Алексей Басманов организовали бы захват царя Ивана и обоих царевичей. Кто должен был сесть на московский престол, ни один из участвовавших в заговоре опричников, не знал, да и интересовало это, пожалуй, одного лишь Басманова, человека, и вправду радеющего за Отчизну.
   О том, что заговор раскрыт, стало ясно, когда Иван Васильевич отозвал в Москву князя Владимира. Высокопоставленные опричники затаились. Теперь же, после убийства князя и княгини Старицких, стало действительно страшно. Никто не мог знать наверняка, что успел сказать перед смертью Владимир Андреевич, а вернее, что мог вынуть из него ретивый пёс Малюта Скуратов. Одно ясно: на князе Старицком розыск в деле такого масштаба не остановится. Волна будет сильной и раздавит не одну душу, натасканный нюх опричников чуял великую кровь.
   Вяземский передёрнул широкими плечами и произнёс нетерпеливо:
   - Не след сейчас печалиться, боярин. Выдать себя кислой миною проще простого. Выждать надобно. Не одним князем Владимиром богаты были, ещё охотники сыщутся.
   - Дай-то Бог! Не знаю, Афанасий Иваныч, чему и приписать невзгоды наши. Разве проклятью какому? Что не задумаешь - всё в тартары летит!
   - Видать, не приспело ещё, - сумрачно бросил Вяземский.
   - Когда ж приспеет-то?
   - Увидим.
   - Да... Ежели увидеть спроворимся.
   Какое-то время они ехали в молчании. Вдруг Юдаев вскинул лук и певчая стрела насквозь пронзила взлетевшего перепела.
   - Видал, Афанасий Иваныч? Увидел что-то птах-то ентот? Решился, взлетел и - перья прочь. А ведь, поди, он тоже ждал чего-то.
   - Твоя правда, Дмитрий Азеич. А только не каждая стрела верно бьёт.
   - Надеяться станешь, что в должный миг рука у охотника дрогнет?
   - Надеяться стану, что сам охотником обернусь.
   Сзади послышался топот копыт. Из-за опушки к ним направлялся боярский сын из свиты Вяземского, Фёдор Ловчиков.
   - Князь! Господи праведный! Да что ж вы сами-то, без стражи!
   Осадил коня, утёр запылённый лоб.
   - Ужо напужался я! Мы из лесу выехали, а тут рынды. Я им: где князь? А они: сам, мол, в дол поехал, с боярином токмо!
   - Чего галдишь-то? - раздражённо оборвал его Вяземский. - Али звал я тебя!
   - Не прогневайся, княже! - клюнул поклоном Ловчиков. - Да молю тебя, как отца родного: одумайся! Нешто можно без людей нонче по степям скакать? Побереги себя, батюшка, дозволь гайдуков кликнуть, а ежели не хочешь, так я хотя б поблизу покружусь для опаски.
   Юдаев перехватил яростный взгляд Вяземского, но тот сдержал себя - осознал, что нельзя нарочито прогонять ближних слуг и подчёркивать тайные беседы свои с Юдаевым.
   - Добро, Федяша, - ровным голосом произнёс Вяземский, - Зови людей. Я, кажись, и впрямь не умно содеял-то. Поедем вместях птицу бить!
  
  

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

  
   Они вновь сидели на потемневшей от времени лестнице монастырской стены - так же, как и много ночей назад. Золотой октябрь был ласков к ним - первые предрассветные морозы, завидев их, не торопились сковывать землю и воздух. Сонно глядел на них зябкий сад, почти лишившийся красочной листвы. Они молчали долго, слушая ветер, затем она спросила его:
   - Ты хочешь вернуться?
   - Должен. Сталь токмо сталью остановить можно.
   - Только ли?
   - Иного не ведаю.
   - Он сызнова удумал что-то?
   - Сызнова.
   Она вздохнула и, сокрушённо покачав головой, молвила:
   - Ты ужо побереги себя, Матвеюшка. Горе, коль брат погибнет, но вдвое горше, коли вы оба сгинете!
   Матвей Роев взглянул на неё, и рука его потянулась было к её руке, но... Он отвёл взгляд, тихо сказал:
   - Ты не жди меня, Варюшка. Бог даст, свидимся, но ждать не надобно. Чует сердце, в топкую трясину Степан угодил, запросто не выбраться. Так ты... молись за нас с братом и... не жди.
   Поглядела в сторону, пряча слёзы, сестра Агафья, когда-то в миру жившая под именем Варвары Семёновой. Не станет она заклинать да умолять Матвея, не станет плакать на его плече - ни слова, ни слёзы не изменят его решения, она давно знала это. Сколько уж лет встречаются они здесь, сколько раз говорил он, что уходит на дело ратное, огненное. И плакала она, и молила поначалу, но он, попрощавшись, всё равно уходил, а после возвращался. Она привыкла ждать, привыкла без терзаний отсчитывать долгие дни до следующей встречи. Привыкла, услышав их условный сигнал, без трепета подниматься на эту стену и молча опускаться рядом с ним, не касаясь друг друга. Она привыкла к этому, и многие годы в этом была её жизнь, но теперь одно было непривычным, страшным: он раньше никогда не говорил, чтобы она не ждала.
   - Я не буду ждать, Матвеюшка, - сказала она, вновь обратив на него свой взгляд. - И молиться за вас стану, как говоришь.
   Он кивнул, умолк, нахмурясь.
  
  
   Случилось это восемнадцать лет назад, в 1551 году.
   Славно торговлю вёл купец Василий Роев, богател, распрямлял плечи, на весь город Зубцов славен был. Всем удачны оборачивались его замыслы: и товар дешёвый задорого отдать удавалось, и подельщики встречались честные, и разбойнички от караванов его завсегда отброшены бывали. Всего вдосталь в доме купеческом. Жена Авдотья всё толще да румяней становится, слуг полон двор - и хлопцы плечистые, и бабы справные, и отроки шустрые, ни в чём печали не ведает купец Роев.
   А сверх всего остального, двое сыновей у него, один другого краше. Старший, Стёпушка, отцу в делах пособляет, он уже не вьюнош - человек женатый, супруга пригожа да трудолюбива, разве что не затяжелеет никак.
   Младшему, Матвейке, всего семнадцать лет - проворный, крепкотелый парень к торговле склонности не имеет вовсе, чем не раз навлекал на себя отцовский гнев.
   - Ты не дури, пацан! - кричал Василий Роев. - Я те побегаю по лесам, растудыть твою так! Сей же час ступай к брату в лавку да пособи ему соболей пересчитать!
   - Нешто сам не управится? - хмыкал, пожимая литыми плечами Матвейка.
   - Поскалься мне! - и увесистый подзатыльник сотрясал упрямую голову парня. - Дуй в лавку, тебе сказано!
   А по вечерам купец Василий пытался образумить строптивого сына.
   - Матюша, ну в кого ты этакий вырос-то? Пошто отцовскою дорожкой шагать не хочешь?
   - Не любо оно мне, батюшка.
   - Да чем же не любо? Аль худо тебе живётся в ентом доме? А ведь всё оно из дела мого выросло, на торговле вскормлено! Как иначе-то? Вот был бы ты князь али боярин, были б холопы у тебя да сёла, жнивьём полные - тады, знамо дело, можно и на лавке лежать да горя не знать. Но мы - люди звания купеческого, и хлеб наш насущный своими руками добывать приходится, пошто ж тебе от хлеба сего отказываться?
   Матвейка молчал, ковыряя пальцем стол, на отца не глядел.
   - Ну скажи, скажи, - наседал Василий, - куды податься-то хочешь? Чем кормиться?
   - Не знаю, батюшка... Может, к князю какому в дружину.
   - К князю? В дружину? - Роев печально разводил руками. - Стало, по-прежнему в ратную службу тянет?
   - Тянет, батюшка.
   На том обыкновенно и кончался разговор, хотя порою Василий Роев, не в силах перебороть упрямство сына, взрывался яростью и хватался за плеть.
   Многие дни проходили в этих спорах да сварах, а Матвей всё так же бегал из лавки и с упоением упражнялся с саблей, с дедовским мечом, с копьём самодельным да с палицей. Жили в Зубцове старые боярские ратники, кои с охотою делились воинским знанием с любознательным пареньком, бились с ним в потешных боях, боролись врукопашную, подчас проигрывая молодому богатырю. От всех Матвей брал понемногу, ничью науку не принимал как единственную, а частенько и сам придумывал себе занятия: укрощал буйных коней, поднимал над головою тяжеленные брёвна, учился бесшумно карабкаться на деревья - вскоре мог незаметно подкрасться к сидящей на суку белке.
   В масленичных боях "стенка на стенку" от Роева отходили даже свои - с этакой силою никто тягаться не собирался. Но он в пустые драки и сам лезть не норовил - кулаками спьяну махать невместно тому, кто готовит себя супротив ворога земли Русской.
   И вот, к семнадцати годам Матвею уже можно было б начать всамделишную ратную службу, но он почему-то медлил. Василию Роеву, порой с ехидцею вопрошавшем сына, что ж он, мол, к князю всё не пойдёт? - Матвейка отвечал, очи отворотя: сумлеваюсь я, не мелка ли для меня служба-то княжеская.
   - А к боярину? - усмехался брат Степан. - Эвон, слыхать, боярин Дубов рать собирает.
   - Да что боярин! - недовольно откликался Матвей. - Рать-то - пять десятков всего. Курам на смех.
   - Куды ж ты хочешь-то? - удивлялись отец с братом. - Никак, к самому царю?
   - Поглядим, - уклончиво отвечал Матвейка, - может, и подвернётся что.
   Но промедлению его была иная причина.
   Не замечали ни батюшка с матушкой, сладким сном почивающие, ни брат Степан с супругой молодой, семейными радостями тешащиеся, как по ночам ускользает из дома Матвейка - благо, со второго жилья улизнуть куда проще, нежели белок за хвосты ловить. Уходил Матвей к околице, где стояла высокая, крепкая изба купца Лукьяна Семёнова.
   Семёнов был не столь удачлив в торговом деле, как Василий Роев, но стойкости ему было не занимать, и он мужественно переносил все неудачи, сопровождавшие задуманные предприятия. В последнее время ему не везло особенно: струги с красным товаром, что пустил он по Волге, ограбили дочиста ватажники, побили и ратников наёмных, и приказчиков. Семёнов закручинился изрядно, начал пить запоем и на люди перестал показываться вовсе. Печалью вперемешку с винным угаром окутало избу купеческую.
   Страдали, конечно, и домашние Семёнова - да больше не от провальных задумок его, а от пьянства главы семейства. Старший сын Паша - малый сметливый, но робкий - связываться с отцом не решался, исподволь пытался поправить рушащееся дело. Жена купца, тщедушная Марфа Борисовна, как могла утешала мужа, за что большею частью награждаема была оплеухами да грубой бранью. Единственная, к кому даже в сильнейшем похмелье питал нежность несчастный Лукьян Семёнов, была младшая дочь Варвара. Ласковая, красивая, как солнышко, она тихо входила в горницу к льющему пьяные слёзы отцу и, обняв его, убирала из рук его кружку или ковш, шептала баюкающие глупости ему на ухо, и Лукьян Фомич, пуще прежнего рыдая об утраченном богатстве, покорно шёл, ведомый дочерью, почивать.
   Когда раздавался в доме громовой храп купца, Марфа Борисовна с Пашей и Варею становились на колени перед нарядным киотом и долго, едва ли не полночи, молились за спасение от пучины пагубной любимого отца и мужа.
   Измученная купчиха после этого усыпала мёртвым сном, недолго ворочался с боку на бок и Гриша, а Варя, накинув цветастый убрус на плечи, выбегала тайком во двор и, погрозив пальчиком радостно тявкающему цепному псу, тихонько ускользала за ворота.
   В заросшем ковылём да лопухами яру и встречались они - Матвейка Роев и Варя Семёнова, дети купеческие. Сперва, соскучившись смертно друг по другу, целовались да ласкались они не один час, а после, прижавшись щеками, вели долгие беседы, мечтая да советуясь.
   Греха плотского не познали - Матвей с нетерпением ждал, когда введут их, обручённых, в опочивальню супружескую, совершат над ними все старинные обряды да оставят честь по чести насладиться откровенной любовью. Свадьба не казалась им делом недостижимым - через месяц после начала их встреч Матвей явился к купцу Василию и, бухнувшись в ноги, попросил женить его на дочке Лукьяна Семёнова. Роев-старший так и сел.
   - Эко!.. На Семёновой?.. Ишь ты... А говорил, служба ратная...
   Позже, придя в себя, Василий призадумался всерьёз. Нет, сыну он не перечил, любовь его разумел и счастья рушить не желал. Единственное, что смущало его - сват-пьяница, в купеческие дела нос сующий.
   - Вишь, Матюшка, - озабоченно сказал однажды Василий пылающему страстью сыну, - Лукьяшка-т уже приходил деньгу в долг просить, дескать, товару б ему закупить да наверстать утерянное. А я не дал - сердцем чую, сызнова прогорит да загуляет. Дык о том я, что, породнясь, заём-то не выдать ему не смогу - семьёй одной стали. А питух ентот, чаю, спустит всё да брать у меня паки и паки станет. Разумеешь ли? Одно дело, покуда он своё на ветер пускает, а иное - как в мой огород полезет. Как быть?
   - Придумаем чего-нибудь, батюшка, - чуть ли не со слезами на глазах молил Матвей.
   - Дык в том-то и дело - чего?
   - Слушай, батя, не терзайся ты попусту, - вставил веское слово холодный разумом Степан. - Сделаем для свата твоего новую лавку да посадим там свого приказчика. Пущай богатеет Лукьян - и нам покойней будет, и Матюхе с Варей подмога. Я эвон и человечка на примете держу - Знобин Всеслав. Хваткий парень да на слово не скупится - Лукьян и пискнуть поперёк ему не сможет.
   - Ишь ты, - фыркнул Василий, - лавку сделать! Енто для олуха сего? Своим умом, вишь, не смог, а моею мошною - запросто...
   Но, покосившись на дрожащего от волнения Матвея, на уверенно улыбающегося Степана, молвил:
   - Ну да будь по-вашему, стервецы!
   И рухнул на лавку в объятьях потерявшего от радости рассудок Матвея.
   Вот уж удивлён был Лукьян Семёнов, когда в дом к нему явился сам купец Роев с супругою, тот самый, что недавно с пренебрежением отказал ему в займе. Семёнов не знал, что и думать: то ли и впрямь денег занял да забыл спьяну, то ли именитый купчина вдруг засовестился, что уж и вовсе невозможно - да, тяжело было соображать бедняге Семёнову, который день не вылезавшему из спиртного духа.
   Важных гостей вышли встречать все: и Марфа Борисовна, и побледневший Паша, и таящая сокровенную догадку Варя, ну и конечно протрезвевший от изумления хозяин дома. А сверкающая атласом да парчою чета Роевых чинно поклонилась, и купец Василий молвил вежливо:
   - Здрав буди, Лукьян Фомич. Дозволь потолковать с тобою про дело тайное да приятное. Пускай ужо супружницы наши особкою посидят, побеседуют, а тебя прошу провести меня куда-нито для беседы с глазу на глаз.
   Остолбеневший, разинувший рот Семёнов придурковато закивал и не двинулся с места. На выручку пришла Марфа Борисовна, поклонившаяся мужу да сказавшая:
   - Дозволь, благоверный мой, Аринку кликнуть, дабы трапезу вам с гостем сюды подавала. А мы с Авдотьей Николаевной пойдём в светлицу медку испить.
   - Добро, - промямлил Семёнов, - так и сделай.
   Когда услыхал Лукьян Фомич, с каким делом пришёл к нему Роев, дар речи и вовсе оставил его. Завертелись в голове несуразные, бестолковые мысли, среди которых слабою волей пытался Семёнов выискать да поставить рядком хоть какие-нибудь дельные.
   Это, стало быть, предлагает ему, прогревшему купчику, этакий человечище, как Василий Роев, породниться, дочку за сынка его отдать? Это, стало быть, станут они торговать вместях, одним домом? Это, стало быть...
   Затряслись руки у Лукьяна Фомича, едва удержался, чтоб не перекреститься на образа. "Господи, Иисусе праведный, - подумалось, - неужто смилостивился, удачу послал? Неужто конец мукам да метаниям?"
   И потекла одинокая счастливая слеза по щеке, но в следующий же миг Семёнов, собравшись, смахнул её и, усевшись прямее, приготовился отвечать. Понял он, что держать себя надобно с достоинством, не прыгать от радости и не давать согласия взахлёб - чинно, по обычаю следует дать ответ, что купец, мол, хорош, но и товар наш не из худых, а стало быть без раздумья не обойтись, давай-ка, мол, выпьем чашу да потолкуем обстоятельней.
   Пока мужчины, пыжась да крякая с винного духу, решали подробности предстоящего сговора, в светёлке обменивались городскими новостями Марфа Борисовна и Авдотья Николаевна. Они ни словом не обмолвились о существе дела, приведшего сюда Роевых, но и без того, по взгляду да недомолвкам гостьи Марфа Борисовна быстро догадалась, что обсуждается в трапезной. Что и говорить, сердце её ликовало и терзалось одновременно: радостно было отдать дочь в столь богатую семью, оградить её от отца-пьяницы и возможной скорой нищеты, но с другой стороны, сомневалась Марфа Борисовна, люб ли новоявленный жених обожаемой дочери, будет ли счастлива Варя такому браку. Не знала она, что дочь её, убежав на сеновал, обливается сейчас полными светлого счастья слезами, только и ждёт того, чтобы ушли все из горенки, и смогла она, опустившись ниц перед образом Пресвятой Богородицы, горячо возблагодарить покровительницу всех женщин.
   Долго ли, коротко ли - уговорились Василий Роев и Лукьян Семёнов о будущей свадьбе, назначили день, устроили смотрины. Всё прошло по чести, Матвейка и Варя, и в самом деле смущённые донельзя, сидели на разных лавках недвижно, вперив очи в половицы; родители ласково наблюдали за ними, радуясь про себя: по всему видать, любы друг дружке голубки, дай им Бог счастья!
   Беда пришла через два месяца, когда приготовления к свадьбе были в самом разгаре: невесте шили приданое, жених с отцом и братом уже принялись за возведение нового дома во дворе Роевых - там будут жить молодые семьи женатых сыновей. Как-то поутру снующий по дворовым постройкам да погоняющий слуг Лукьян Лебедев, подняв глаза, увидал вдруг у ворот своих ослепительных всадников. Сияет солнце на позлащённой сбруе да рукоятях сабель, переливаются драгоценным шитьём охабни - боярин Дубов с гайдуками своими пожаловал!
   Тут уж Семёнов едва порты не намочил со страху - бояре к неумехам-купчикам по доброму делу не ездят. Сгибаясь в три погибели, саморучно отворил Лукьян ворота да стоял так, лбом коленей касаясь во всё время, покуда не въехали высокие гости во двор, покуда не спешились да не кликнули его.
   Боярин Мстислав Дубов свысока взирал на лебезящего хозяина, на немногочисленных дворовых слуг, обносившихся и плохо кормленных, брезгливо покосился на коновязь, к которой подвели его великолепного коня.
   - Стало, ты и есть купец Семёнов? - пробасил он надменно.
   - Я и есть, боярин-батюшка, я и есть, - усердно закивал-закланялся Лукьян.
   - Н-да, - огляделся кругом Дубов, - не шибко, видать, с торговли разжился...
   Захихикали гайдуки, подбочениваясь да шапки на затылок заламывая.
   - Пожалуй в избу, кормилец, сделай милость, - поспешил было Семёнов к крыльцу, но Дубов остановил его.
   - Да уж того не надобно, - усмехнулся он в роскошную бороду, - клопов бы не набраться.
   И захохотали в голос его телохранители, схватились за животы. Семёнов покраснел, поклонился как-то кособоко.
   - Прости ужо, боярин-батюшка, - пробормотал он. - Твоя правда, скудновато у нас.
   Дубов гулко кашлянул да, посохом в землю пристукнув, сурово молвил:
   - Поди-ка сюды, купец! Вот что, дело своё тут скажу да ты гляди, не окочурься с вести-то.
   Рухнул, словно косой ноги отняли, Лукьян перед ичетыгами боярскими.
   - Не губи, батюшка! Прости, коль что не так содеял! Эх-ма, хворь винная прибрала-то! Ничё не помню, пусто в голове - комар муху гоняет! Не губи!
   Сам не ведая, что кричит, ползал подле боярина спившийся купец, пытался отвести от себя грозу неведомую. Никак, спьяну денег занял у боярского приказчика, теперь Дубов в кабалу заберёт со всем семейством.
   - Встань, дурак! - рявкнул громогласно Дубо, с отвращением пятясь от пропойцы. - Встань немедля, или уйду сей же час со двора твоего!
   Едва держась на тряских ногах, встал с земли Лукьян, к груди шапку прижал, смотрит умоляюще на страшного гостя. По бороде капли солёные текут, нос намок, синие губы подрагивают. Сплюнул боярин да, вздохнув тяжко, произнёс:
   - Вот что, купец. Волею Господней полюбилась твоя дочка Варька сыну моему Никитушке. Чуть не прибил лоботряса, как сказал мне про то... Да я - человек православный и Божьему изволению противиться не стану. Глядишь, и минует меня молва-то худая. К тому ж двоих сыновей оженил знатно, по чину, пущай же ентот олух свою забавку получит.
   Хлопал Лукьян глазами, не понимая ни слова из услышанного, глядя в рот боярину глазами выпученными. Это, что же... стало...
   - Одним словом, готовь свою Варьку, - отворачиваясь, пробасил Дубов. - Мне годить некогда - прям завтрева и обвенчаю их с Никиткой моим, дураком. Да себя-т почисти! В баню, что ль сходи, голову вычеши! Тьфу ты!..
   Словно во сне, бежал к воротам Лукьян Семёнов, распахивал створки, глядел, как выезжают блистательные гости со двора, кланялся, рукой касаясь сухой, тёплой пыли. А разогнулся, голову поднял - только свет тугой бьёт сверху, нет рядом никого да в голове помалу проясняется.
   Побрёл купец домой, в сени вошёл, там стоят ни живы, ни мертвы жена с дочкой. Мутными глазами посмотрел на них Лукьян, всхохотнул нервно.
   - Ну что, Лукьянушка? - спросила трепещущим голосом Марфа Борисовна. - Чего сказал-то боярин? Чего хочет?
   - Чего хочет? - и на душе вдруг гусли заиграли многоголосые, дудки запели заливистые. - Чего хочет?
   Да верить-то в самом деле? Неужто может с человеком смертным случиться такое! Распрямил плечи Семёнов, грудь выпятил, счастьем полную. Эко сталось-то! До чего рассказать-то хочется, а чутьё велит смаковать радость, не выпаливать духом.
   Жил себе, жил купчишко худой, в медах да хлебном винце горе топил, ждал каждое утро конца - не сдюжит сердце, замрёт. И вдруг!... Ну, люди, языки с полу поднимите-ка! Породнился сей купчишко с боярским родом! С древним семейством Дубовых! Захудалый двор Семёнова превратился в двор боярский! Пустые короба обернулись вдруг коваными, золотом доверху наполненными сундуками вельможными! Вот тебе, люд злой да глумливый, выкуси! Вот вам, подельники-иуды, вот вам, купцы толстопузые, вот тебе, Васька Роев, сват несбывшийся! Денег дать в долг пожалел? Ну теперь, сукин сын, в ноги падать будешь, едва завидишь!
   - Так чего хочет-то? - с досадою воскликнула Марфа Борисовна. - Ну не тяни ты, борода окаянная!
   А Варя, высвободив ладонь из матерней руки, попятилась, дрожа, словно стремясь раствориться, сгинуть в тёмном углу. Кругами чёрными взгляд помутился...
   - Да таперь, матушка я спрошу, чего ты хочешь? - подбоченясь да улыбаясь во весь рот ответил Лукьян. - Пото, как отныне всё, чего не пожелаешь, твоим будет! Так чего ж ты хочешь, боярыня Семёнова?
   Варя молчала - вскрикнула её мать, тут прижав ко рту ладони.
   - Ты что говоришь-то, анафема? - зашипела, страшно выкатив очи, Марфа Борисовна. - Ты что несёшь, пьянь ледащая? Весь разум зельем пожёг!
   - Молчи, баба дурная! - с грозным ликованием загремел Семёнов. - Иди девку собирай, завтра под венец пойдёт! Боярыней Дубовой станет!
   - Батюшка...
   Обратил купец невидящий свой, торжествующий взгляд к дочери - она, как полотно, бледна, губы сухи, но перед Лукьяном лишь краски шелков да блеск злата, вина заморские да колымаги расписные.
   - Чего скажешь?
   - Батюшка... Ты ведь... слово Роевым дал, - она старалась казаться спокойной, - негоже вспять поворачивать... слово-то купеческое...
   - Да чтоб им рогами темя повылазило, Роевым ентим! - залился хохотом Семёнов. - Что мне таперь Роевы! Холопы куцые! Пущай токмо сунутся на двор ко мне - собаками затравлю, гнид голопузых! Слава Господу всемогущему! Сгинула нищета да кручина! Радость превеликая снизошла! Вся жизть таперь иная станет! Нет боле купца-бражника! Нет боле избы убогой! В боярский род входим, матушка ты моя! До конца дней благодать вкушать станем!
   В этот день и наступившую ночь Варя не смогла предупредить своего возлюбленного об обрушившемся на них несчастье - она лежала в беспамятстве в светлице, не слыша причитаний и слёз хлопочущей над ней матери. В гостевой горнице пил Лукьян Семёнов - на сей раз с радости. Дворовые слуги, прослышав о предстоящей свадьбе, не верили, махали руками:
   - Э! Да хозяину вскорости, глядишь, и не то почудится! Небось, к царю в сваты набиваться учнёт.
   - Хотя б сдох поскорее! Павел Лукьяныч, поди, хозяйствовать куда лучше станет.
   И несли, вестимо, слух за ворота, но только как шутку, занятный анекдот о возомнившем себя боярином испившемся купчике. Донеслась эта весть и до двора Роевых.
   - Чего? - поднял брови Василий Роев, как приказчик Устин Шишкин, посмеиваясь в рукав, поведал ему о "видениях" будущего свата. - Ну уж нет, лавку ему ни по чём не сделаю! Что ему лавка! Ему впору таперь хоромы белокаменные возводить - боярин всё ж таки!
   И засмеялся вместе с Шишкиным.
   Матвей же немало встревожился, и хотел уж бежать к дому Семёновых, но Степан удержал его.
   - Куда несёшься, скаженный! Хочешь, чтоб наутро весь Зубцов над тобой потешался? Станут говорить, что ты вместях с Лукьяшкой винцо зелено хлебаешь - тож, вишь, боярином его возомнил!
   Матвей заколебался, опустился в лихорадочном раздумье на лавку.
   - Стёпа, а вдруг правда?
   - Что правда? Что завтра Лукьян в бояре выйдет? Что прибежал к нему боярин Дубов да просил назавтра дочь за сынка свого отдать? Сам-то думать не разучился? Давай-ко почивать ложись да утрень поглядим. Утро-то вечера мудренее.
   Послушался Матвей брата, остался дома. Когда он уснул, Василий Роев кликнул Степана. Удалившись в дальнюю горенку, они повели тихий, потаённый разговор.
   - Смотри, Стёпка, ежели чего - делай, что хошь, а его держи. Понял?
   - Понял, батя. А может, напрасно мы ему сходить-то туды не дали? Иди знай, како всё обернуться может.
   - Так лучше. В любом разе и имя не опозорит, и дом от разорения убережёт. Иное всё сейчас осторонь!
   - Должно быть, оно так...
   Позднею ночью, когда весь дом давно уж спал, очнулась, пришла в себя Варя. Пошевелилась, повела окрест взглядом. Вскинула голову, просыпаясь, прикорнувшая рядом с дочерью Марфа Борисовна.
   - Слава те, Господи! Одюжала!
   Варя спустила ноги, села на лавке.
   - Матушка, выведи меня за ворота.
   Ахнула Марфа Борисовна, схватила дочь за руки холодные.
   - Ты что! Бежать надумала?!
   - Так лучше будет. После, быть может, забудется всё, я вернусь ощо, свидимся.
   - И думать забудь! - словно наседка, раскинула руки мать. - Ни в жизть не отпущу! Отец проклянет! Помрёшь сирая! Нет! Нет!
   Варя закрыла глаза.
   - Нешто счастливы будете ты да батюшка, коли я... коли пойду за...
   - Господи, доченька ты моя, кровинушка, - заплакала Марфа Борисовна, обняв девушку. - Да ведь испокон так. И не ведают бывает, за кого идут, в глаза допрежь не видят. Ну не сладилось с любимым, ну, видно, воля Господня на то. Смирись, лебёдушка да прими посылаемое. Пущай так, да всё ж не за кого-нибудь - за боярина! Ну... Ну, прости ты меня, бабу дурную да батьку твого, питуха! Не можем инако... - и потонули слова в рыданиях, стало мокрым плечо девичье.
   - Добро, матушка. Не порушу я веления вашего, - молвила Варя, и ни слезинки не было в голосе её. - Об одном прошу токмо. Приведи мне ведунью старую, Федосью. Сейчас приведи.
   - На что? - тревожно заглянула дочери в лицо Марфа Борисовна.
   Варя ответила ей ровным, спокойным взглядом.
   - Пущай погадает. Нешто и обряда девичьего лишена буду?
   Пыталась было отказаться Марфа Борисовна, ссылаясь на глубокую ночь, но девушка была непреклонна. Ну что ж, делать нечего, поплелась купчиха Семёнова на соседнюю улку к избе старой ведьмы Федосьи.
   О чём гаданье было, что спрашивала Варя у ведуньи, не смогла Марфа Борисовна ни подслушать, ни подсмотреть. Не видела и того, как вышла колдунья и оглянулась с болью в запавших очах на девушку, а та лишь молвила на прощанье: "Не кори, что для себя беру. Нельзя мне иначе, поверь". Едино, что приметила Марфа Борисовна - так то, что поутру Варя не дождалась, когда придут подруженьки одевать её, а встретила пришедших в чистой рубахе с пристёгнутым высоким ожерельем, словно прятала что-то на шее. Перекрестилась Марфа Семёнова и принялась за свадебное убранство дочери.
   Наутро отец запретил Матвею идти в дом Семёновых, поскольку негоже жениху с невестой до свадьбы видеться.
   - Ты, сыне, совсем ума рехнулся. Из-за угара Лукьяшкиного готов обычаи вековые порушить? Иди-ка в лавку да брату пособи, дабы голове пустым не тешиться.
   Матвей не хотел перечить отцу в приближении свадьбы. Признавая разумность его доводов, но терзаясь горестными предчувствиями, он покорно отправился в лавку и несколько часов помогал Степану управляться с товаром. Но к полудню, когда братья уже собирались идти домой обедать, прибежал всё тот же Устин Шишкин - уже не хихикающий а дрожащий да потом холодным покрытый.
   - Степан Васильич... Матвей Васильич... Там... Там...Дубов...
   С глухим рыком бросился Матвей к дверям, но Степан успел прыгнуть на него, сбить с ног.
   - Устин! - закричал он с пола, цепко сжимая плечи брата, не давая ему вырваться. - Сюды давай! Я один не выдюжу!
   И охнул от тяжкого удара затылком, но рук не разжал. Шишкин сперва был отброшен пинком в живот, но, превозмогая боль, навалился всё-таки на яростно рвущегося Матвея да позвал истошными воплями иных работников. Ворвались в лавку дебелые дрягили, по приказу Степана опутали руки и ноги Матвея верёвками.
   - Пусти, Стёпка, сволочь ты этакая! Пусти, собака! - вопил Матвей, осыпая брата отчаянной руганью, крутился на полу, силясь разорвать путы.
   - Ну уж нет, - тяжело дыша поднялся Степан на ноги, отёр разбитый подбородок. - Я, вишь, не желаю, чтоб тебя повесили за то, что боярина смертью порешил. Нет, братец, лежи-ка тут, а мы с батькой сходим ужо сами да поглядим, чего Дубов-стервец удумал. Устин! Гляди за ним, а коли он верви рвать учнёт - тресни чем-нито по башке, чтоб притих, всё лучше, чем погибнет в петле.
   И спешно ушёл из лавки. А Матвей, отчаявшись высвободиться силой, начал умолять, убеждать, да так горячо, что Шишкин едва сдерживался, слёзы роняя и приговаривая:
   - Матвей Васильич, голубчик! Для твого ж блага! Ну не можно тебе... Охти мне, Господи! Ведь убьёшь ты того Дубова, как пить дать! А батюшка твой да Степан Васильич, глядишь, дело-то поправят, может, разъяснят чего головой-то холодною. Ну не моли ты меня, кормилец, погибели твоей не хочу!
   По улицам Зубцова двигалась странная процессия. В центре её ехал разряженный в пух и прах младший сын Мстислава Дубова, Никита. Курносый, белокурый парень, несколько грузный и неповоротливый, с жидкой короткой бородёнкой - он на первый взгляд казался простодушным добросердечным увальнем, недалёким и скромным. Двое его братьев - близнецы Всеслав и Афанасий - разительно отличались от него внешностью. Рослые, крепкие и поджарые, русобородые - эти двое богатырей среди зубцовского люда стяжали не больно-то добрую славу. С отрочества творили они всякие непотребства: разбойничали по ночам на дорогах, избивая всех встречных, лазали по посадским избам, щупая и бесчестя девок, нечестно бились в учебных поединках с ратными боярскими холопами.
   Женившись, они, вопреки ожиданиям, не остепенились, а продолжали охальничать в слободах да безобразничать на улицах, покуда отец не отослал их в Москву, где оба молодых боярина вскоре получили завидные придворные должности.
   Осталось в боярском доме одно чадушко - ненаглядный младший сын Никита. Этот тихоня в малолетстве забавлялся умерщвлением собак и кошек, охотой на поросят, казнью кур через обезглавливание. Ещё беспортошным мальчонкой любил подслушивать разговоры челяди, а после доносить об услышанном отцу. Разумеется, немалое удовольствие доставляло ему созерцание плодов своего труда - порку болтунов на конюшне. Однако однажды, будучи уже двенадцати лет отроду, Никитушка попал впросак: нашептал матушке-боярыне о подслушанной беседе отца с приятелем. И чего только не рассказали друг дружке, сально посмеиваясь, захмелевшие бояре! На следующий день пороли самого Никиту, причём поглазеть на это собралась вся дворня.
   С той поры малец перестал наушничать и носил личину кроткого агнца, слушаясь отца с матушкой, не переча и стараясь не вызывать их неудовольствия. Однако боярин Мстислав, наблюдая за ним, вскоре пришёл к выводу, что младший сын - дурак, потому как не понимал Никитушка, что готовиться надобно к службе царской, не научился держать в руке саблю, рос рыхлым и равнодушным.
   Резать кур и свиней удовольствия ему уже не доставляло, с челядинцами он был ровен, и те знали, что он не подслушивает их беседы. Вроде бы нечем попрекнуть молодца, но как-то раз, когда было ему пятнадцать лет, дворовые бабы, случайно зайдя в подклеть, обнаружили там Марьяшку - девчушку лет десяти, взятой в дворню за искусное рукоделие. Марьяшка лежала без чувств среди сундуков и коробов, руки её были заломлены за спину и обмотаны толстой бечевой, рот был заткнут взятым тут же куском полотна. Ахнули бабы, как увидели сарафан окровавленный, до горла задранный, рубаху истерзанную да разодранную детскую плоть в срамном месте.
   Потрясённые бабы поначалу даже побоялись бежать с криками наверх - недолго было догадаться, что совершил сие изуверство "агнец" Никитушка, но каков будет ответ на то боярина Мстислава, знать было нельзя. Может, сына покарает, а может, баб непутёвых, огласивших невинную шалость сынка боярского.
   Развязали сперва руки да рот Марьяшке, принесли туда же, в подклеть, водицы да омыли поруганное тело, одна из баб побежала к знахарке трав да зелий целебных попросить. Тем временем, привлечённый вознёй в подклети, пришёл конюх Ждан и, увидев, что произошло, в ярости, не ведая страха, помчался к боярину Мстиславу.
   Прибежал, ударил челом и, подняв на хозяина пылающий взгляд, с дрожью в голосе поведал о случившемся. Задумался Дубов, поднялся да вокруг стоящего на коленях Ждана прошёлся...
   Вышел Ждан, лицо пряча, тут же к колодцу умываться направился. Ни с кем три дня не разговаривал и не показывался на люди вовсе. Боярин же Дубов девчушку Марьяшу отправил в дальнее своё село на попечение доверенных баб, а с сыном Никитушкой и толковать не стал. Принялся подыскивать ему невесту под стать, но едва что-то ладиться начало, как померла вдруг от воспаления груди боярыня Дубова.
   Загоревал Мстислав, о женитьбе сыновней и думать забыл, а Никитка и не напоминал. И только через год - вот те раз! - пришёл да говорит, что полюбилась ему девка из семьи купеческой, вот-де жени, батюшка. В то время боярин Дубов готовился уехать в Москву с конной ратью, на дело государево, и разбираться в желаниях сына да их правомочности времени не было вовсе. Слыхал Мстистав о купчишке Семёнове, слыхал, что двор худ да чёрен, но переубеждать дурака-сына не стал - женись, дескать, коли по нраву, да только поскорей, ибо отца на Москве дожидаются.
   Вот и ехал теперь добрый молодец Никита Мстиславович женихом в окружении дружков своих. Дивился народ: что за свадьба такая! Ни каравайников, ни тысяцкого да бояр свадебных - жених верхом и свора ему подобных расфуфыренных удальцов в пешем порядке, разве что поп близ жениха держится, своею только персоною о свадьбе и напоминая. Позади держался десяток гайдуков - про всяк раз. Никита с дружками пел песни, сам собою любовался - эко на коне-то хорош! Поп Евстафий шёл пешком, кряхтя и бормоча себе что-то под нос. Старики, завидев шествие, плевались: бояре, дескать, все обычаи перевели, ничего для них не свято! Не ведали старцы, что не было у боярина Дубова ни времени, ни желания готовиться к свадьбе сына, как должно. Завтра ему уж выступать в ратный поход, а за один день нешто справишь что-то! Ни караваев напечь, ни тысяцкого роли его обучить - плюнул на всё боярин Мстислав да велел сыну самому приготовлениями заниматься, коли хочет того.
   Степан примчался домой, и по одному его виду отец понял всё. Живо оседлали коней и чинно, с нарочитой важностью, поехали к дому Семёновых.
   - Едут. Не привиделось, - облегчённо вздохнул Лукьян Семёнов, когда свадебный поезд жениха показался в конце улицы.
   Марфа Борисовна молчала, приказывая себе не реветь, выдержать.
   Спрыгнул с седла Никита, вразвалочку подошёл к будущим тестю да тёще, усмехнувшись, поклонился в пояс.
   - Пожалуйте в дом, гости дорогие... - начал было Лукьян, но тут гневный голос прервал его.
   - Ты что ж творишь-то, сын боярский! Аль не ведаешь, что Варвара Семёнова просватана ужо?
   Обернулись все - у ворот застыли на могучих конях Степан и Василий Роевы. Удивлённо захлопав глазами, Никита заговорил:
   - Эт кто ещё будет? Ты об чём вопрошаешь-то меня, человече? Не пойму что-то!
   - Ну дык я растолкую, - сквозь зубы откликнулся Василий. - Девица, на коей ты жениться удумал - невеста чужая. Почитай, месяц, как помолвлена она с моим сыном Матвеем. Коли не знал сего, повертай восвояси, не чини блуд!
   Угрожающе загудели дружки жениховы, но гайдуки до поры стояли недвижно, даже сабель не трогали. Лукьян Семёнов не знал, куда со стыда деваться - открывал и закрывал рот, краснел и потел неистово.
   - А нешто я неволею девку замуж тащу? - снова удивился Никита. - Какой же тут блуд? Отец, - обратился он к Лукьяну, - скажи этим двоим, что всё честь по чести! Чего мешают-то?
   - Оно так и есть! - визгливо закричал Лукьян, выступая вперёд и колесом выпячивая грудь. - А вы пошто припёрлись сюды, растак вашу тудыть! Всё у нас с боярином уговорено да слажено по добру, по чести, и вам не место тут, никто не звал вас на свадебку! Прочь ступайте!
   Василий опустил голову, запылали щёки его со сраму да горечи. Ну теперь на весь Зубцов слава о нём пойдёт, засмеют, пальцами затыкают. Дёрнул он повод, тронул плетью круп лошадиный.
   - Поехали, сыне, - шепнул он.
   - Нет, погоди, - дрожа от гнева, вымолвил Степан.
   И только собирался поезд жениховый в ворота въезжать, как раздалось конское ржанье, шарахнулись дружки боярские из-под копыт.
   - Постой, боярин шелудивый! - закричал Степан, хватая за ворот испуганно завизжавшего Никиту. - Давай-ко ужо всласть потолкуем!
   Но в следующий же миг тяжёлый удар сабельным клинком плашмя сбросил его из седла наземь, гайдуки, соскочив с коней, мигом подхватили его под руки и потащили со двора.
   - Не трожьте, собаки вы этакие! - завопил Василий, бросаясь к сыну.
   Но и его скрутили, поволокли прочь.
   - Креста на тебе нет, выродок боярский! - орал Степан Никите Мстиславовичу. - Чтоб тебе сдохнуть, собака паршивая!
   Гайдуки оттащили Роевых в сторонку и оставили посреди расступившейся толпы зевак.
   - Домой езжайте, - сказал один из боярских слуг, темноглазый. - Неча вам тут ошиваться.
   И, задержавшись на мгновенье, добавил:
   - Таперича ничё не сделать. Видать, воля Господня на то была. Пошто ж голову-т задарма терять?
   Они вернулись домой. Вскоре привезли сломленного, недвижно лежащего Матвея. Ни Степан, ни купец Василий не стали рассказывать ему о визите в дом Семёновых - Матвей и так знал, чем всё закончилось, знал и то, что уже никак не сможет помешать ненавистному боярину.
   Винил ли Матвей отца и брата за то что, опасаясь за его жизнь, преградили ему путь к спасению возлюбленной, к защите чести своей? Никто в ту пору так и понял, что произошло, что оборвалось в груди Матвея Роева, на какую стезю повернула его душа.
   Выйдя из церкви под неистовые вопли дружков своих и грохот бубнов невесть откуда взявшихся потешников, Никита Дубов повёз свою молодую жену в боярские хоромы. Мстислав Андреевич званого пира устраивать и не собирался: челядь наготовила яств да накрыла столы в трапезной для молодых только да для дружков жениха.
   - Пущай гуляет, как знает, - хмуро говорил Дубов, - попала вожжа под хвост, так пусть не серчает, что ладную свадьбу выправить некогда.
   Боярин Мстислав продолжал заниматься военными сборами, уехал в дальние свои владения и на самой свадьбе не присутствовал, оставив дом в распоряжение сына.
   - Быть может, к вечеру вернусь, благословлю, - неопределённо пообещал он Никите, уезжая, - да гляди, не держи тут долго ентого... Лукьяшку. Чарку выпьет - и в шею его.
   Прибыли в боярский дом. Задыхаясь от восхищения и счастья, входил туда Лукьян Семёнов. Вот оно - богатство! Всё худое да горькое позади, теперь и он вошёл в род боярский, сватом самого Дубова стал. Блаженная слабость охватывала члены Семёнова, когда взирал он на расписные колонны крыльца, на позлащённые ставенки резных окон, на богатое убранство сеней и внутренних покоев. Всё теперь его! Всем этим ему владеть!
   Тихо, чуть сгорбившись, шла рядом с ополоумевшим от восторга мужем враз постаревшая Марфа Борисовна. Глядела полными слёз глазами в спину ставшей навеки несчастной дочери.
   Резво дули в дудки потешники, били в бубны, играли в сурны. С хохотом рассаживались за обильный стол буйны молодцы, усадили и родителей невесты. Молодые сидели чинно, им не полагалось до поры ничего вкушать, хотя жених так и норовил отщипнуть там, отхлебнуть тут, и только дружка его, Гаврилка, бил немилосердно по рукам, приговаривая:
   - Успеется, семеюшка! Ты допрежь иное вкуси!
   И хихикал вместе с женихом.
   Ели, пили, веселились вовсю. Всё не отводила взгляда Марфа Борисовна от дочери: невесте предписывалось плакать во всё время застолья, но Варя сидела ровно, очи её были сухи, губы сжаты. Защемило сердце Марфы Борисовны - не от тоски за дочь, а от предчувствия недоброго. Поглядела на мужа - Лукьян пьёт без передышки, едва закусывать успевает. Ой, что-то нехорошо на душе, да не понять, что гложет. Господи, хоть бы обошлось!..
   По обычаю надобно было дожидаться второй перемены блюд, но вдруг Никита воскликнул:
   - Эй, да чего там тянуть, невтерпёж ужо! Где там ваша курица!
   Растерянные бабы внесли на серебряном блюде жареную курицу - ритуальное кушанье, значение которого было известно всем.
   - Давай, Гаврилка! Тащи её в сенник!
   Ещё больше побледнела Варя, но осталась недвижной. Гаврилка с хохотом вскочил, завернул курицу в лежавшую подле скатерть и, обернувшись к Лукьяну, крикнул:
   - Благослови, отец, молодых опочивать!
   - Чего, уже пора? - удивился хмельной Лукьян. - Ну да Бог им в помощь!
   - Айда молодых в сенник провожать! - озорно завопил Гаврилка. - Пора б им и доброе содеять!
   Радостным рёвом откликнулись двадцать озорных, полупьяных глоток, вытащил из-за стола Никита Мстиславович свою невесту и поволок из трапезной.
   Уткнулась в рукав Марфа Борисовна, беззвучно зарыдала.
   Первым в сенник ввалился жених, дёргая за руку Варю, затем - все остальные гости. Единственное, что в самом деле не поленился приготовить к свадьбе Никита Мстиславович - это брачную комнату. Всё было сделано по правилам: сенник обит по стенам коврами, по четырём углам вонзены стрелы и развешано на них по собольей шкурке, на лавках вдоль стен расставлены бадьи с медами сытными, над дверьми да над окнами - кресты приколочены. В центре сенника стояла широкая кровать, на коей навалены были снопы сена, поверх них - ковры златотканные, а на коврах - перин пять штук. Застелены перины были простынями шёлковыми да лежали на них подушки в шёлковых наволочках, а в ногах покоились одеяла собольи и куньи. Возле сей массивной, по древнему обычаю сооружённой постели стояли кадушки с пшеницей, рожью, ячменём да овсом - быть изобилию да довольству в новой семье.
   - Гости дорогие, извольте в обрат вертаться да пир вести дале! - воскликнул Гаврилка, положив завёрнутую в скатерть курицу близ изголовья кровати и потешно поклонившись. - А мы тут ужо и без вас управимся.
   Остались в сеннике молодые, дружка Гаврилка да мать невесты. Гаврилка принялся раздевать жениха, а к Варе подступила Марфа Борисовна. Дрогнула девушка, исказились черты её на мгновенье, и испуганная мать замерла, не смея коснуться дочери.
   Никита Мстиславович тем временем стараньями проворного Гаврилки уже освобождался от нижнего кафтана. Дружка напевал, сально осклабившись:

На дворе, матушка, что ни дождь, ни роса,

В тереме мила тёща бояр дарила:

Камкой, тафтой, золотой парчой,

Милого зятя - вековечным даром,

Вековечным даром - своей дочерью!

   - Варюшка, милая, ты что ж задумала? - прошептала Марфа Борисовна, расстёгивая сарафан на дочери.
   - Нечего мне, матушка, задумывать, - безжизненно ответила Варя. - За меня всё задумано.
   - Господи, сохрани, убереги, - и дрожащие пальцы продолжали скидывать свадебные одежды с девичьего тела.
   Гаврилка, справившись со своим делом, взял приготовленную для него саблю и сказал:
   - Ну, ладу вам да мёду а я окрест сенника похожу, злую силу отгонять стану! - и вышел во двор.
   Марфа Борисовна отложила в сторонку нарядный летник невесты и вдруг заметила тонкий шнурок, охватывающий шею девушки поверх ленты с нательным крестом и скрывающийся на груди, за воротом исподней рубахи.
   - Что это, Варюшка? - бледнея от страха, вымолвила женщина.
   - Оставь, матушка, - тихо произнесла Варя. - Ступай с Богом.
   Пятясь, осеняя себя знамением крестным, но чувствуя, что силы оставляют её, Марфа Борисовна покинула сенник и во дворе рухнула наземь без чувств.
   В ровном блеске свечей Никита Мстиславович, ухмыляясь, поманил к себе молодую жену.
   - Чего застыла-т? Поди, к мужу, приласкай!
   Стояла Варя на месте, словно не слыша его.
   - Подь сюды, сказал, - голос Никиты чуть изменился. - Аль в первый же день ослушаться хочешь? Дык я плетью учить стану.
   Не двинулась Варя, не шелохнулась.
   - Эвона как! - прохрипел новоявленный муж, шагнув к ней. - Стало, строптивицу в жёны взял? Ну дык поглядим, кто головой-то станет!
   И тяжкой оплеухой свалил девушку на пол.
   - Ай, и любо ж женатым быть! Подымись, жёнка, да подол задери!
   Пришлось поднимать саморучно. Бить уже не стал, а просто швырнул на высокие перины.
   - Ладно, уступлю я тебе - сам задеру.
   В трапезной продолжалось веселье. Жениховы друзья быстро пьянели, галдели песни, плясали под дудки да бубны потешников. Упившийся Лукьян Семёнов лежал лицом нас столе, мычал что-то да слюни на скатерть пускал. Дворовые слуги, ведя под руки, усадили за стол пришедшую в себя Марфу Борисовну - несчастная женщина не могла вымолвить ни слова, сидела, привалившись к стене, глядя в потолок потухшим взором. Бросив неинтересный пост возле сенника, пришёл Гаврилка, бросился в пляс с товарищами, засвистел лихо да вприсядку пошёл.
   Никто не заметил, как в трапезную вошёл боярин Мстислав - в дорожной одежде, в сапогах запылённых, с саблей тяжёлой на боку. С нескрываемым пренебрежением обвёл он взглядом пирующих да, не найдя сын своего и невестки, направился к подскакивающему в центре горницы Гаврилке.
   Присел дружка под рукою тяжёлой да, обернувшись, закланялся. Принялись кланяться и остальные гости - только Марфа Борисовна сидела по-прежнему, ни на кого не глядя, да мычал в беспамятстве Лукьян Семёнов.
   - Где Никитка с женою? - спросил Дубов у Гаврилки.
   - В сеннике, боярин. Дело доброе правят.
   - Давно ушли туда?
   Варя поднялась с постели, одёрнула окроплённую кровью рубаху, оглянулась на отдувающегося с услады Никиту Мстиславовича. Подойдя к одной из лавок, она тихонько достала из-за ворота рубахи крохотный мешочек на шнурке и наклонилась над бадьёй с мёдом.
   С натугою открыв глаза, Никита Мстиславович увидел перед собою молодую жену, которая протягивала ему серебряную чарку.
   - Испей, супруг благоверный, меду ставленного, - произнесла она. - Теперь можно.
   Криво улыбнувшись, Никита приподнялся на локте, взял чарку.
   - А! Набралась разуму? Будешь в другой раз знать, как мужа не слушать.
   И припал пухлыми губами к серебряному сосуду.
   - Да уж давненько там, - пожал плечами Гаврилка, растерянно глядя на боярина Дубова. - Чего им поспешать-то?
   - Дружка - ты ли? Вот и сходи по обычаю к сеннику да справься о здоровье. Коли скажет Никитка, что они в добром здравии, то, стало быть, всё у них уж сладилось. Мчи тады сюда и пойдём все вместе благословлять молодых с почином.
   - Угу, - клюнул поклон Гаврилка и побежал к сеннику.
   У двери брачной комнаты остановился и, помявшись немного, постучал три раза.
   - Эй-кось, молодые, в добром ли вы здравии?
   В сеннике царила тишина. Чего сталось-то? Гаврилка ещё раз стукнул покрепче да крикнул погромче:
   - Слышь, Никитка! Я спрашиваю, како здоровье твоё? Ну, сам разумеешь! По обычаю-то!
   Послышалось какое-то шуршание, и женский голос ответил:
   - Благодарствуй, добрый человек, мы в добром здравии.
   - Ага, - и Гаврилка побежал обратно в горницу.
   - Всё хорошо! - доложил он Дубову. - Молодая сказала, мол, в добром они здравии. Велишь кликнуть всех да идти?
   - Давай.
   Стал Гаврилка собирать шествие, вынимать из-под лавки Лукьяна. Потешники примолкли пока, перевели дух. Оглаживая в раздумье бороду, боярин Дубов нахмурился.
   - Молодая, говоришь, откликнулась? А что Никитка?
   - Ничего, - Гаврилка развёл руками. - Молчал.
   - Молчал?
   Вспыхнули вдруг глаза Дубова - страшное предчувствие овладело им. Ринулся боярин к двери, за ним побежал растерянный дружка, бросив Лукьяна, как куль с мукой, на пол. Загудев, засуетившись, устремились вслед и иные товарищи жениховы, а последней, превозмогая дрожь в ногах, поплелась догадавшаяся обо всём Марфа Борисовна.
   Дубов грохнул кулаком в дверь сенника.
   - Никитка! Никитка, слышь? Отопри-ка!
   Молчание.
   - Никитка! Откликнись живо!
   Ни звука в ответ.
   Боярин раскачнувшись, двинул плечом. Затрещали доски, звякнул изнутри засов железный, но остался на месте.
   - Чего глядите, собаки! - заорал Дубов, обернувшись к застывшим в изумлении молодцам. - Навались разом!
   Сорвалась с петель дощатая дверь, отлетел в сторону гнутый засов, и тут же взорвалась ввалившаяся толпа испуганным криком - неподалеку от входа лежал на полу полуголый Никита Мстиславович. Рот открыт, глаза остекленели. Посиневшие пальцы скрючены, раздирают ворот рубахи. Видимо, он пытался добраться до двери, но смерть настигла его раньше.
   В углу стояла, словно изваяние, оцепеневшая Варвара. Рубаха в крови, руки крест-накрест к груди прижаты, и очи таковы ж, как и у убитого - глядят неведомо куда, не видят ничего в целом свете.
   У ног девушки лежала серебряная чарка. Поднял её боярин Мстислав и, не касаясь Варвары, прошипел:
   - Проклята будь вовеки. Смерть примешь лютую...
   На следующий же день состоялся суд, где вынесли неминуемый для женщин-мужеубийц приговор: живьём зарыть в землю по шею да оставить без еды да питья да всякого облегчения страданий до испускания духа.
   На торговой площади было пусто. В поздней тьме поблескивал слюдяной фонарь на столбе, около которого утомлённо мялись пятеро вооружённых людей. Улицы Зубцова были на ночь перекрыты рогатками, будочники тянули своё вечное "послушивай!", и только воры скрадом бродили по тёмным закоулкам, дожидаясь неосторожных прохожих.
   Около столба, у самой земли виднелся силуэт женской головы - разметались волосы, приоткрыты сухие, потрескавшиеся губы. Люди с саблями, стоящие неподалёку не стрельцы - ратники боярина Дубова. Не доверил боярин Мстислав охрану убийцы сына своего городовым стрельцам - ещё, глядишь, пожалеют! - решительно отверг распоряжение наместника и настоял на приставлении к осуждённой своих, проверенных людей. Ратники несли чёрную службу свою безропотно; потоптавшись всласть да продрогнув, принялись разводить костёр в сторонке - всё ж таки целую ночь стоять! Иногда с удивлением оборачивались на вкопанную в землю девушку - сколь видели они подобные казни, женщины всегда кричат, умоляют, слезами исходят, вовсю стражников разжалобить пытаются, то раскаиваются, то мужа-аспида обвиняют в красках. А эта девушка ни звука не произнесла с того момента, как сегодня днём погрузили её в свежевырытую яму и, забросав землёй по шею, утоптали окрест плотно, чтобы сама не откопалась.
   Один из боярских ратников даже подошёл к ней проверить - а вдруг уже померла? Но, встав на четвереньки и приблизив ухо своё к иссохшимся устам жертвы, услышал всё-таки слабое, чуть свистящее дыханье.
   Поднялся тогда, мотнул головой.
   - Ишь, братцы, крепка! Дышит, а не застонет даже! - и направился обратно к костру.
   Другой охранник, долгобородый и грузный, насадив на саблю кусок куриного мяса, пёк его над костром. Бежал, шипя, сок с румяного куса, сизый дымок понёсся в сторону. И сквозь этот дымок увидал длиннобородый некую фигуру, идущую прямо на него...
   - Эй! Ты куды собралси-т? - начал было он, но в следующий миг резкий удар отшвырнул прочь его саблю вместе с недопечённой курицей, и повалилось мёртвое долгобородое тело рядом с костром.
   Не раздумывая, бросились в бой опытные ратники. В отблесках костра замелькали, зазвенели сабли. Мощный, смертоносный вихрь взметнулся меж слугами боярскими - упал один, вскрикнул, дугою изогнувшись, второй. Умелые удары воинов отскакивали, словно от каменной стены - сталь нежданного гостя успевала оказаться в каждой точке одновременно, какое-то неуловимое кружение - боль, тьма! Рухнул в костёр ещё один. Короткий взвизг...Успел закричать, позвать на помощь, и тут же осел, рассечённый от плеча до бедра, последний стражник.
   Опустился на колени Матвей Роев рядом со столбом, молча принялся рыть землю саблей. Беззвучно глядела на него Варя, и - кто знает! - быть, может, именно с той поры перестали для них быть важными слова.
   Укутав в свой кафтан дрожащую в одной лишь разодранной и сырой рубахе Варю, посадил Матвей её на коня перед собою да поехал прочь из города, рогаток да застав сторонясь. Далека ли, коротка ли была дорога, а прибыли путники в смиренную женскую обитель, где без объяснений да расспросов и оставил Матвей невесту свою Варю, коя приняла вскоре постриг, став с той поры сестрой Агафьей.
   Матвей домой вернулся так же под покровом тьмы и, поклонившись родителям да брату, объявил, что уехать нынче же намерен в саму Москву, дабы служить в свежеиспечённом стрелецком войске царя Ивана Васильевича. Купец Василий знал всё: город Зубцов кипел сплетнями о пяти изрубленных ратниках боярина Дубова и исчезнувшей женщине-мужеубийце. Чьих рук дело это было, догадываться долго не приходилось - попадись Матвей на глаза кому-либо из городской стражи или людей Дубова - схватили бы непременно. Если смогли бы, конечно.
   Василий Роев всё знал, но винить сына не смел - он и свою-то вину что ни день в крестовой комнате замаливал, что не вступился с должным пылом за невесту сыновью, что не помог Матюшке счастье своё защитить. Да и понимал Василий, что решение Матвея сейчас единственно правильное - служба государева со временем смоет грех его перед Зубцовской властью, когда-нибудь он сможет вернуться прославленным воином и тем возвеличит старость своего отца.
   Благословили Василий с Авдотьей и Степаном готового к дальнему пути Матвея, поцеловали его на прощанье да тою же ночью и проводили его тайком. С той поры забыл Матвей дорогу в отчий дом, но осталась другая, ведущая в дальнюю обитель, коей ездить ему много лет - дорога, принадлежащая только ему.
  
  

ГЛАВА ПЯТАЯ

  
   Шаркая немощными ногами, герр Хегген подошёл к камину, зажёг две восковые свечи и, обращаясь к расположившемуся в кресле гостю, произнёс дребезжащим голосом:
   - Ты всё же не бояться прийти сюда! Очень хорошо.
   - Чего уж теперь бояться! Что так, что этак голову снимут.
   Хегген усмехнулся.
   - Верно, верно, боярин. Изволь отведать, - и подал гостю наполненный до краёв кубок. - Из Бордо прислать намедни мой хороший друг. Тебе нравится?
   - Чудесно!
   - Пей, пей, - Хегген уселся за свой письменный стол и, поохав некоторое время о своей больной пояснице, вдруг сразу перешёл к делу.
   - Боярин, сколько есть у тебя людей?
   - Ого! Эко ты в лоб-то метишь! Скажи сперва, чего задумал, на что меня к себе позвал, а там и поглядим, чем помочь можно.
   - Помочь? Мне? - Хегген залился каркающим смехом. - Да помогать, боярин, не ты мне - я тебе! Голова снимут? До твоя голова тянуться ближе, чем до моя, боярин Юдаев!
   - Может, и ближе, - сухо откликнулся Дмитрий Юдаев, - да только я ведь твою и подтащить могу. Один раз, как выследил тебя, не подтащил - вдругорядь сумлеваться не стану.
   - Ну, ну, не серчать, боярин, - примирительно поднял руки Хегген - Ты проворен и умён, это правда. Ты найти меня, дознать мой имя у стрельцов тогда, два год назад - очень хорошо! И я рад, что ты захотеть служить вместе!
   - Захотел, - сказал вдруг по-немецки Юдаев. - Да, гляжу, служба что-то не больно удачлива выходит.
   Хегген нахмурился, потёр изрезанный глубокими морщинами лоб и тоже перешёл на немецкий:
   - Да, да. Не больно удачлива. Вот для этого я и звал тебя, боярин. После гибели князя Владимира Старицкого я крепко задумался. Что ни говори, а замысел наш был хорош, и всё складывалось превосходно до самого последнего момента. Потом вдруг - раз! - и всё кувырком. Появился откуда-то этот новгородский дворянин Волынский - не знал о нём никто, и вдруг он выложил о заговоре всё, вплоть до подробностей!
   - Да, всё. И наши с князем Вяземским имена, похоже, тоже.
   - Всякое можно было бы предполагать, - продолжал Хегген, словно не заметив реплики Юдаева, - быть может, князь Владимир наплёл чего своим слугам спьяну, быть может, подслушал Волынский тайную беседу князя с моим посланцем - да мало ли что! Но меня тревожит другое. Это ведь уже второй заговор, провалившийся в самый последний миг. Два года назад ты, боярин, служил царю Ивану, и сражался на его стороне. Быть может, не ведаешь ты, что рать твоя успела вступить в сражение либо благодаря воле Божьей, либо - чьему-то расчётливому старанию. До нанесения удара по Слободе оставались считанные часы, и сила нападавших превосходила силу защитников в три-четыре раза. И вот, когда войско уже построено, когда нужно лишь подать знак на приступ - появляются ваши с Вяземским опричники. Роковое совпадение? Быть может. Но теперь повторилось то же самое. Князь Владимир уже выслал вперёд казачьи сотни, они едва не вступили в схватку с несколькими опричными отрядами и вдруг - царь отзывает князя в Москву и тихо умерщвляет там. Войско, стоящее под Астраханью, осталось без воеводы, казаки не знают, что делать дальше. Снова совпадение?
   Юдаев кашлянул с натугою.
   - Вот так дела... Выходит, есть среди твоих людей кто-то, способный и князей давить, и войско опричное в нужный час поднимать?
   - Выходит, так.
   - Кто же?
   Помолчав немного, пошамкав ртом, Хегген пожал закованными в чёрный бархатный камзол плечами.
   - Если бы знал наверняка - не думал бы о том ночами.
   - Зачем же я тебе понадобился?
   - Затем и понадобился, боярин, что негоже нам ждать теперь два года, а нужно нанести удар царю Ивану сразу, пока он ещё торжествует прошлую свою победу. И удар сей наносить хочу с тобою, а не с бывшими моими помощниками, коих всех в несчастьях наших подозревать можно.
   Юдаев кивнул, давая понять, что готов слушать.
   - Некогда нам, боярин, русское войско собирать, - продолжал Хегген. - Покуда воевода достойный найдётся, коего русские послушают, покуда подвернётся случай свести воедино хотя бы несколько полков - время уйдёт, и царь Иван успеет нас с тобою раскусить.
   - Кем же биться хочешь, коли не русскими? - удивился Юдаев. - Снова шведов звать станешь или литву?
   - Нет, боярин, и на это нам времени тратить не можно. Да и зачем? К чему звать кого-то из других земель, коли и здесь, на Руси, иноземных воинов предостаточно?
   Юдаев приподнялся в кресле, тревожно оглянулся, словно ища вооружённых иноземцев в углах полутёмной комнаты.
   - О чём ты толкуешь? Каких таких воинов?
   - Да пленных, вестимо! Сколько их после полоцкого похода сидит в Торжке да в Твери? Сотни! И на царя Ивана они пойдут с величайшей охотою, надобно только вооружить их. Они сейчас не служат никому, они не русские, они готовы на любую битву, лишь бы заполучить волю, ну и некоторую звонкую награду.
   - Пленные? - Юдаев вновь опустился в кресло и вприщур посмотрел на чёрную бездну, откуда доносился старческий голос Хеггена. - Дельно придумано... Да кого же они, царя Ивана скинув, на престол-то московский посадят? Князь Владимир-то уж покоится в землице сырой!
   - Тебя это и вправду беспокоит? - в словах Хеггена слышалась насмешка. - Ну не тревожься. Царь будет дельный. Русский, а главное - законный!
   "Кто?" - хотел было выкрикнуть Юдаев, но вдруг осёкся, почувствовав нечто... Он понял, что не узнает этого от Хеггена, что не доверит опытный иноземный шпик опричному, пусть и изменившему прежнему своему хозяину, русскому боярину такой тайны, как имя будущего правителя Русского государства и, как нетрудно догадаться, послушной куклы в руках того иноземного двора, коему служит Хегген.
   Но кроме того Юдаев осознал, что ему и впрямь безразлично это таинственное имя - разве что из любопытства хотел бы он услышать его, но вовсе не из тревоги за будущее Отечества. Лишь по случайности совпало сперва служение его с деяниями царя Ивана Васильевича. Были надежды, были стремления славу и власть найти на той стезе, но, разочаровавшись в государе, боярин Дмитрий не ведал сомнений да боли за праведность дела, которому служить вознамерился. Счастье Русской земли - штука призрачная, в одних только мечтах обитающая. Под царём-кровопийцей стонет родная земля, под татарами столетия стонала - да было ли когда-нибудь то счастье вовсе? Окажись Русь под пятою какого-либо иноземного правителя - станет ли она несчастней, чем теперь? Нет желания голоса слушать, в разум входящие, нет ни единого довода, могущего обратить помыслы его вспять - кто надоумит, кто разъяснит странный, непостижимый путь огромной страны? Нет такого человека, и едино, кто о вечном да истинном толкует - это церковь православная. А там что? Всё в руках Божьих, и значит, не следует боярину Дмитрию Азеевичу Юдаеву противиться силам, влекущим его на чужестранную службу, в заговор против государя русского - он деяниями своими лишь вершит суд высший, и своё за то получает. Больше ничего не приходило в голову Юдаеву - не из скудоумия вовсе, а от усталости да страха, от желания своего поскорее достичь и головы с плеч не уронить раньше положенного часа.
   - Стало быть, хочешь ты, чтобы поднял я в сечу пленных? Чтобы оружье им дал да воевод?
   - Верно, боярин. Ты - опричный, и можешь ехать да входить, куда пожелаешь. Да перед тем, как со скуратовскими людьми в сечу идти, надобно...
   - Царя схватить.
   - Всё то же, что и раньше. Я уж стал думать, что Иван заговорён, но всё же сдаётся, не без человечьей силы да ума дело тут обходится. Вот для того, чтобы свершить сие наверняка, я и вопрошаю: сколько людей у тебя?
   - Достанет, - с недоверием отозвался Юдаев. - Царя скрутим - вот это я на себя взять могу. А что до пленных, так мне одному тут едва ль справиться, тем паче, что в Твери хорошо меня знают. Мнится мне, краше тут было б твоего человечка послать, Гордона.
   - Мг, - буркнул из своего кресла Хегген. - Вот о нём я тоже просить тебя хотел. Странен сей человек, боярин. Хоть и знаю его много лет, а всё разгадать не могу. Ни имя его доподлинное, ни того, откуда родом он, ни того, какому государю служит. А ведь на Москве он живёт уж давно - вот и прошу: разузнай о нём, боярин. Сердце ноет, как не хочу сомневаться в нём, да без того не можно. Разузнай всё - и в приказе Посольском, и в слободе, ну да мне учить тебя негоже, сию науку лучше меня ведаешь. А то, что Гордон сумеет пленных собрать - твоя правда. Мы пошлём его, но вослед ему поезжай и ты или кто-то из доверенных людей твоих. Мне, чужестранцу, так тяжко здесь одному управляться. На Руси без русского никакое дело не ладится. Так поможешь ли?
   - Помогу, - бесстрастно ответил Юдаев.
   - Хорошо. А что до людей скуратовских, так стоит недалеко от Москвы шесть казачьих сотен, что вперёд были высланы князем Владимиром. Если твои люди смогут захватить в плен царя, то хорошо было б по скуратовским псам казачками ударить. Потом поведём иноземных пленных вслед за новым государем на Москву да сомнём оставшиеся опричные полки. Люб ли тебе такой замысел?
   - А кто ведёт казачков-то?
   - Атаман Митя Бритоус, удалой разбойничек, - захихикал Хегген, потирая сухие руки. - Его людишки поднаторели с крымцами да ногаями рубиться, а Скуратова дармоеды только сёла беззащитные грабить горазды. Думается, быстро с ними казаки разделаются - только и полетят головы с плеч!
   Юдаев поёжился: как-никак, а он тоже опричник, и, ввяжись в дело казачье войско, неизвестно ещё, не полетят ли с плеч головы лишние, все, что из воротов чёрных торчат. Да и вообще, что-то худое мерещилось Юдаеву в притаившейся где-то в подмосковных лесах казачьей ватаге, нюхом чуял он кого-то... Ну да ладно, решил он, кафтан опричный завсегда снять успею, а одной только своей Дюжиной обойтись на сей раз будет трудно, казаки и впрямь нужны.
   - Добро, - произнёс он, поднимаясь. - Разговоры хороши, а дело править нужно. Гордона проверим - что за птица такая, да на сие много времени уйдёт, так что ты пока давай, посылай его в Торжок да Тверь, а там за ним приглядят.
  
  
   Ехавший первым молодой казак Ерёмка предупреждающе поднял руку. Остановились рядом с ним семеро товарищей, вглядываясь вперёд. Там, у мостка через лесную речушку стояла привязанная к жерди лошадь.
   - Ишь, под седлом, кажись, - молвил один, именем Трофим, большеносый, с выбитыми передними зубами.
   - Стало быть, где-нито и хозяин должон быть, - отозвался другой, Окул Парёха, осматриваясь окрест.
   Лес кругом, и только вдоль речки берега крутые, редкой жёлтой травою поросшие, голы да сиры.
   - Ну-кось, поглядим, - тронул Окул коня.
   - Как бы не засада! - тревожно протянул молодой Ерёмка.
   Подъехали ближе к мостку, поглядели, а на бережку, у самой воды сидит человек - плечи широкие, шея крепкая, кафтан обыкновенный, без прикрас. Сабля в ножнах рядом лежит. Сидит себе человек, словно и не слышит казачьих коней.
   - Эй-кось! Ты не глухой ли? Кто таков будешь?
   Молчит человек да в воду камешки швыряет. Трофим злиться начал, давай саблю из ножен тянуть, да Окул жестом остановил его.
   - Слышь, ты юрода из себя-то не кажи! Аль ответить тебе в тягость?
   Повернулся к ним незнакомец да ответил густым, глубоким голосом:
   - Ответить мне, добрый человек, вовсе не в тягость. Да не любо мне, коль кличут меня, не здороваясь, словно собаку какую.
   Хмыкнули удивлённо иные казаки, а Трофим, озлившись, выкрикнул:
   - Тебе б не гоношиться впору, а поклониться да назвать себя по чину! Не то, вишь, рубанём опаски для да дале поедем.
   Поднялся незнакомец, выпрямился во весь рост, потянулся, разминая затекшие члены.
   - Ну кланяться, положим, я тебе и за рубль не стану, а рубануть - что ж, спробуй, коли живот не дорог.
   Ерёмка закрутился в седле, зорко осматривая ближайшие кусты да лесные просветы - неспроста этот детина так дерзок, не иначе где-то поблизу засада хоронится. Окул, старший в ертауле, тоже взволновался, но остановить буйных казаков, а пуще того - Трофима был уже не в силах. Подлетел на соловом коне Трофим к незнакомцу да взмахнул удало сабелькой. Только всплеск воды раздался да прянул назад конь, оставшийся без седока. Человек на берегу спокойно поднял с травы свою саблю, к поясу её пристегнул и побрёл по скосу наверх к другим, уже не столь пылким казачкам.
   Широко открыв глаза, таращились они на отплёвывающегося, фыркающего Трофима, что, пошатываясь, вылезал из воды на берег, глядели на этого, необычайной силы да ловкости незнакомца, и кони их сами пятились назад, пугаясь и всхрапывая. Окул, придав себе строгий вид, взмахнул рукою:
   - Погоди, человече! Экий борзый-то! Этак расшвыриваться казаками-т негоже. Скажи нам по чести, что тут делаешь да как звать тебя, мы тады и к тебе с миром будем.
   А незнакомец спокойно прошёл мимо напрягшихся казаков к своему коню да давай подпруги затягивать.
   - Что делаю здесь, вопрошаешь? Отвечу тебе, добрый человек: братца свого дожидаюсь, - и, легко вскочив в седло, добавил, - а вон и он сам едет!
   Из-за косогора выезжал большой казачий отряд, во главе которого ехали атаман Митя Бритоус и Степан Роев. Встретились глазами два всадника и, не сдержавшись, воскликнул Степан:
   - Матюша! Брат! - и осёкся, вспомнив вдруг кафтан опричный.
   Понял его Матвей, тронул коня плетью и поехал к брату, изумлённый казачий ертаул позади оставив. Обнялись братья, с радостью и любопытством смотрел на них атаман Митя, загалдели, друг друга вопрошая, остальные казаки.
   К вечеру стали на ночлег, разбили походный лагерь, запалили костры. Наловив вдосталь карасей, варили жирную уху, оживлённо болтали или тянули долгие казачьи песни. Стояла середина октября, к ночи холодало не на шутку, казаки кутались в жупаны да припасённые охабни, накрывали лошадей попонами, спасая от рассветных заморозков. Струились над речкою ленты дыма костёрного, высокие, мерцающие звёзды пахли пряно и терпко. Монотонный звук начищаемой сабли, булькание воды в котелках, треск дров в пламени и рокот голосов.
   Степан задёрнул полог походного шатра, уселся на подушки напротив брата. Тут же сидел Митя Бритоус, чувствовавший себя несколько неловко, но не способный побороть любопытство и оставить братьев наедине. Выпили по чарке для тепла, вкусили жареной на костре дичи.
   - Рад видеть тебя, Матюша, - начал разговор Степан. - О прошлый раз не довелось нам потолковать.
   - Не до того было, - кивнул Матвей. - Да ты и таперь, погляжу, всё тем же занят.
   - А ты вот переменился, - Степан пристально поглядел в глаза брату. - Кажись, тады на тебе иная одёжа была, нет ли?
   - Верно, иная, - невозмутимо отозвался Матвей. - Кафтан опричный. Нешто не видал таких?
   - Я-то видал. Да потому и не по нраву мне увиденное, что этакие кафтаны хуже смерти мне глаза намозолили. Не в радость было мне на брате своём такой узреть. Ты, стало быть, в опричнине?
   Матвей несколько помрачнел под суровым взглядом Степана.
   - Там, - ответил он. - А ты, стало, в бунтовщики подался?
   - Я в них давно, Матюша. Да вот горе-то в том, что бунтовать я взялся супротив таких, как ты - слуг государевых, в чёрное ряженых. Скажи мне, какое лихо занесло тебя в кромешное пекло? Неужто по своей воле пошёл?
   - Всё, что творим - по своей лишь воле. И на чужое веление пенять негоже.
   - Ишь ты, - мотнул головою Степан, и в словах его зазвенело раздражение, - эко рассуждать выучился! А ведомо ли тебе, что я, до той нашей встречи самой думая, что ты всё в стрельцах служишь, голову твою спасал от опричного топора? Опричника, выходит, от опричнины уберечь силился! Смешно, верно?
   Приподнялся на подушках и Митя Бритоус, кашлянув сердито: вспомнил, как на крышу избы в самом сердце Александровской слободы лезли со Степаном, как зарубили какого-то кромешника, приняв его за Малюту Скуратова. Стольким опасностям подвергались, столько сил выложили - а всё, значит, даром!
   - Постой-ка! - с дрожью в голосе воскликнул Матвей, прервав всё больше распаляющегося брата. - Ты что речёшь? Какой топор? От кого спасали?
   Запнулся Степан и, вглядевшись в лицо Матвея, чуть остыл да, дух переведя, рассказал ему подробно о злоключениях своих, о том, как очутился в подвале малютинском, как освободил его оттуда опричный боярин Юдаев, взяв с него слово уничтожить Малюту и одновременно пригрозив расправиться, коли Степан уговор не выполнит, с братом Матвеем.
   - Юдаев, значит, - тихо молвил Матвей и умолк, размышляя.
   Степан переглянулся с Митей и вновь заговорил сумрачно:
   - Так скажи наконец, кто ты. Кому служишь, под чьим началом ходишь? Я, прости уж, доднесь поверить не могу, что брат мой, коего мыслил я воином великим, в опричнине состоит, русские города жжёт, русских людей по деревьям развешивает.
   Вскинул глаза Матвей, и скулы его дрогнули, губы затрепетали, готовясь ответить что-то яростное. Но, вобрав воздуху в грудь, произнёс он негромко:
   - Пустое теперь - говорить, где служил да кому дале служить собираюсь. Опричнина для тебя вся едина, чёрною краской писана. И не для того искал я тебя, чтоб спорить с тобою о правоте кафтанов.
   - Для чего тогда? Что хочешь от вора государева? - криво усмехнулся Степан. - Может, просить станешь, чтоб я доброю волей в полон сдался? Чтоб повёл людей моих скопом в Александровскую слободу да на колени перед Скуратовым поставил? Небось, прознали обо мне люди малютинские, что ты здесь очутился?
   И вновь ожёг его взглядом Матвей, но слова гневного не сорвалось с побледневших уст.
   - Для того нашёл я тебя, Стёпа, чтобы с тобою идти.
   Присвистнул Митя Бритоус, подпрыгнул на подушках; изменился в лице Степан, глазами забегав.
   - Матюша, видать, шибко давно не видались мы с тобою, что я разуметь тебя перестал. Скажи-к ощо раз, чего хочешь.
   - С тобой пойду, брат, - и на сей раз послышалась горькая обида, кою невыносимо было дольше прятать. - С тобой пойду, коли ты сам не отступаешься. Не меня из-под топора - тебя вынимать надобно, и самому тебе не выкарабкаться, так и лезешь ведь на рожон.
   Матвей подавил вздох в груди и продолжил вполголоса:
   - Ты когда дома-то был? Что с родителями, поди, и не ведаешь? То-то и я... Не можно батьку нашего да матушку обоих сыновей лишать. Один уж пропал, так хоть бы другого уберечь.
   Отвёл взгляд Степан, молвил хрипло:
   - Пошто речёшь такое? Зачем, словно о покойнике, о себе говоришь? Нешто пропал ты? - он откашлялся, махнул рукою. - Эвон жив-здоров...
   - Пропал, Стёпа, пропал. И ворочаться в дом отчий уж не стану, и ты не говори, когда с батькой встренишься, кто я, не рви его душу.
   - Матюшка!..
   - Да погоди ты, не голоси, - вяло поморщился Матвей. - Мне за живот свой трястись таперь неча - мне б голову сложить за дело стоящее поскорей. Вот с тобой и пойду, погляжу, в какое ты дело сунулся, какой грозою тебя накроет, а там, Бог даст, и подерусь-то в последний раз. Ты же, голова садовая, гляди не рвись в пекло - тебе в Зубцов ощо вернуться да матушку обнять, чуешь? Не голоси, сказал!
   И умолк Степан, словно признав вдруг первенство брата, растерянно хлопал глазами Митя Бритоус.
   - А таперича будя нам сопли развешивать, - потянулся, хрустнув плечами, Матвей, - Пора б и о деле. Говори, чего надумали, куда идёте да, сколько у тебя, атаман, людей.
  
  
   Рванулась Устя сквозь трясину сновидений, села на лавке. Тьма, звон тишины вокруг, ещё какие-то голоса звучат в ушах, какие-то образы плывут перед глазами. Но ей отчего-то нельзя спать! Устя отбросила с лица разметавшиеся чёрные волосы, протёрла очи. Темно в избе, хоть глаз выколи, месяц давно уж закатился за леса густые, лучинка истлела в светце - лишь дымком смоляным пахнет. Постепенно проясняются предметы в горнице, стены, окно, печь... Почему же она проснулась? Что-то произошло, она что-то...
   Резким движением Устя схватилась за перину рядом с собою. Пусто! Вскочив на ноги, он лихорадочно ощупала постель, сама понимая, что творит глупость, затем подбежала к столу и, найдя дрожащими пальцами свежую лучинку, сунула её в светец, зажгла... О Боже!
   - Егорушка! Егорушка!
   И метнулась из пустой избы во двор, не помня себя от страха и горя.
   В конюшне - лишь сено на полу да паутина в углу. Висит на крючке старый истёртый потник, Егорка его хотел на зиму псу в конуру сунуть. Устя, спотыкаясь, побрела снова в дом. Она вспомнила, что разбудило её - сквозь вереницу картин и звуков послышался ей стук копыт, и внезапный испуг овладел ею, хотя она и не знала ещё, чего бояться. Он уехал, как и грозился, ушёл от неё. Устя опустилась на крыльцо, заплакала, не пряча лицо. Он ведь не знает, он ничего не знает...
   Егорка сперва понукал коня, хлестал его плетью, словно опасался погони. Тёмный лес обступил его со всех сторон и лишь на расстоянии двух-трёх саженей рысьи глаза Егорки различали дорогу - надеяться оставалось только на чутьё лошади.
   Он ехал в Москву. Ему почему-то казалось, что там он найдёт Андрея Щецкого и Матвея Роева - давних своих друзей, которые, он знал, нашли его два года назад едва дышащим, с засевшей в груди пулей и поручили заботам Устиньи. Дрожь пробила тело Егорки насквозь. Он не мог думать об Усте, приказывал себе не вспоминать её. Как долго ждал он часа, когда она согласится остаться рядом с ним навсегда. Как долго! С того дня, когда пришёл в себя после ранения, когда увидел рядом с собою её лицо, когда рванулся к ней, а она нежным, но сильным движением не позволила ему подняться. Что и говорить, он, и выздоровев, долго ещё продолжал притворяться, охать и хвататься за затянувшуюся рану. Со временем из Васильева скита, влажный, полный болотных паров воздух которого никак не способствовал выздоровлению раненого, перебрались они в соседнюю деревеньку на четыре двора, где нашли пустовавшую избу - хозяйка надолго уехала к овдовевшей сестрице - и Устю местные старики со старухами, узнав, что она знахарка и ведунья, приняли с радостью, вот уж будет кому лечить их от многочисленных хворей! Прожили там около года, но Егорке всё трудней было изображать несуществующий недуг, а Устя не забывала о том, что жить им вместе нельзя, наступит время расставания.
   Иной счёл бы, будто Егорка своего добился - много пылких ночей провёл он в объятьях прекрасной колдуньи. Кто-то назвал бы Егорку счастливым, ведь он так долго мечтал об этой женщине. Должно быть, всё это правда, но Егорка сейчас скакал прочь от уютной избы, от оставшейся там возлюбленной, скакал по лесной невидимой дороге во враждебную Москву, с топором в руках ожидающую нерадивого опричника, и объяснить эту ночную скачку было не столь уж сложно.
   Егорка уезжал, чтобы быть нужным. Он так хотел, чтобы кто-то нуждался в нём, чтобы он был кому-нибудь необходим! Всё, что случалось в его жизни, объяснялось этим: сызмальства оставшись сиротой, он, не найдя себе места у пастухов да кузнецов, подумал, что нужен лесным разбойникам за ловкость свою и проворство. Поплатился за это, едва не погибнув от предательской удавки. Сколотил свою ватагу, стал атаманом - куда же без него людишкам-то? Да увидел, что людишки и не думают слушать его - сами напали на стрелецкий отряд да все до единого погибли. И в стрельцы пошёл Егорка, потому как взыграло сердце его радостью, когда Андрей Щецкий предложил ему, загнанному в угол волчонку, службу честную, ратную!
   Так и текла жизнь Егорки - забрезжит надежда, поманит, и исчезает - опять не нужен он никому, умри он - никто не заметит. Ни в карауле Слободском, ни вероломному боярину Юдаеву в его проклятой Дюжине... Нигде, никому...
   Но ведь ещё горше быть ненужным в любви, тянуться сердцем к человеку и слышать всё те же слова - ласковые, тёплые, но означающие одно: это тоже не про твою честь, Егорка, поищи-ка ещё чего. Он не сдавался, не верил, убеждал так и этак себя и её, но ответ был тот же - не серчай, Егорушка, найдёшь себе иную семеюшку.
   Волчонок вырос, окрепли когти его и клыки, глаз стал зорче, ноги быстрее, но он по-прежнему один, он по-прежнему никому не нужен. Леса и степи, взгорья да низины, ручьи да овраги - бежать тебе, Волчан, вечность, видя людей лишь издали, чуя дух человеческий, но не обмолвившись с ними и словом, слыша их голос и настораживая в тщетном ожидании уши, воя по ночам на такую же одинокую луну.
   И, может, давно б сунулся под саблю лихую иль под топор бы лёг за разбой Егорка Волчан, но было нечто такое, что вело его дальше - гонясь за нужностью явной, признанной, высказанной, он поневоле ощущал, что живёт не один в этом свете. Пусть никого рядом нет, сколько ни озирайся, пусть голос его одинок и слаб в бескрайних просторах лесов и долин, но он не один. Предают и лгут в глаза ему властью наделённые люди, равнодушием блестят стеклянные взгляды мнимых "товарищей" по оружию, но он не один.
   Егорка не всегда понимал это, больше заботясь думами своими горькими о неприкаянности собственной, поисками человека, который бы с дрожью в голосе назвал бы его необходимым... Но в этот вечер он почувствовал и понял всё. Уж столько лет он не был один, став частичкой чего-то целого, прочного, простого.
   Их было трое. Андрей, Егорка и Матвей. Щецкий, Волчан и Роев. Они встречались и расставались, сражались о-плечо и вместе ломали голову, как одолеть могущественных врагов. Их было трое - как ни посмотри, одно целое. Пытались их натравить друг на друга, и они, чего греха таить, готовы были схватиться за сабли - но их по-прежнему было трое. Друзья никогда не говорили ему заветных, долгожданных слов, и он продолжал отыскивать их в устах других людей, а тут вдруг понял, что искать больше нечего - он уже нужен... не просто нужен - необходим, неотделим от двух остальных!
   И вот он скачет в непроглядную тьму наугад, оставляет ту, которая могла без него обойтись, и ищет тех, кто нуждается в нём. Теперь всё кажется простым и понятным, и даже ночная дорога в Москву представляется делом вполне обычным. Егорка был уверен, что каждая ветка и каждый ворон на дереве укажут ему путь сквозь ночь, любая тропка обернётся нужной дорогою, и стольный град Москва сам собою вырастет пред очами его, ибо там ждут его друзья - о, как же долго они ждут!
   Чуткое ухо Волчана уловило какие-то звуки. То ли вой лесного зверя, то ли стенанья болот... Придержал коня Егорка, приподнялся на стременах. Тявканье собак! Значит, людское селение рядом! Вновь свистнула плеть над лошадиным крупом. Егорка, несколько поостыв, уже не собирался всю ночь напролёт скакать без передышки. До Москвы, знамо дело, так скоро не поспеешь, так что недолго и коня загнать. Посторонились деревья, открыв его взору поляну спящую, а за нею - избы тёмные, изгороди, сады. Там и брешут собаки, новостями обмениваясь.
   Егорка, не раздумывая направил коня к деревне. Опочить бы недурно сейчас, а поутру он продолжит путь к Москве, на поиски своих верных друзей. У первых же ворот постучался, шикнул на вскинувшегося кудлатого пса. Некоторое время пришлось подождать, Егорка подумал уж было, что перепуганный ночным визитом хозяин не откроет вовсе. Но едва он полез на ворота, чтобы крикнуть, что с миром пришёл, на постой только попроситься, как заскрипела дверь, зачастили к воротам шажки, и встревоженный голос произнёс:
   - Чичас, чичас, батюшка. Бегу ужо! Охти, темень-то кака!
   Егорка соскочил наземь, а в следующий же миг распахнулись перед ним ворота, и тот же голос виновато зашептал:
   - Прости, кормилец, заснул я, не выдюжил! Весь вечер дожидался, на свечку глядел, а тут эвон сморило! Давай-ко лошадушку заведу... Проходи, кормилец, чего ж стоишь-то? Неровен час, кто из соседей зенки свои пялить учнёт!
   Егорка, не говоря на всякий случай ни слова, зашёл. Человек во тьме, ловко подхватив под уздцы его коня побежал куда-то в глубь двора, очевидно, к коновязи. Покрутившись, поглядев кругом, Егорка почесал в голове. Он, конечно, полагал, что к Москве его и кустики, и пригорочки сами выводить станут... Но чтобы мужики на дворах с вечера дожидались его, норовя ночлег предоставить!
   - Охти, батюшка! Да что ж ты столбом стоишь! Нешто я забыл чего справить?
   - Дык енто... - промямлил Егорка. - Всё...гм... всё по чину.
   - Ин ладно! - обрадовался хозяин. - Пойдём же скорее в избу, ночью уж свечей не станем палить - чего иной раз чужие очи радовать? - а утрень, как проснёшьси, я те бумагу дам, что для тебя оставлена!
   И, не дожидаясь ответа от онемевшего Егорки, сам же и затарахтел далее:
   - Ой, да я погляжу-то, ты всё помалкиваешь для опаски, а я, вишь, звоню, аки колокол! Ну да прости уж, не осерчай - енто с перепугу я, что проспал! Ишь ты, цельный вечер на свечку глядел, ан в самый час и бух на руки! Пойдём, пойдём!
   И вёл Егорку в сени, в горницу тёмную, на лавку, тулупом заячьим застеленную, овчиной крытую. Откуда-то из тьмы возник и ковш с квасом пряным.
   - Испей, батюшка, с дороги! Ужо кормить-то тебя в ночь не стану, а попить оно не грех! Ложись, ложись, сокол! Небось, притомился-т? Долго в ворота-т стукал? Эх, оплошал я, ну оплошал, не бывало такого-т! Ну, почивай, почивай, батюшка, добрых снов тебе, родимый! А я ужо в другой половине с бабою своей лягу.
  
  
   - Батюшка, кормилец! Не губи! Не ждал никого, не ютил! Вот те крест!
   - Я те покрещусь, сукин сын! Чей конь?
   - Мой, мой конь!
   Глухой удар, стон. Приподнявшись на лавке, Егорка вслушивался в доносившиеся со двора звуки. Утро, свет чуть вставшего холодного осеннего солнца бьёт прямо в окна. Кто это? Кого нелёгкая принесла? И ведь не скрыться днём-то!
   - Ах ты, отродье пёсье! Брехать удумал? Твой конь рассёдлан, а под седлом чейный? А ну-кось давай в избу пойдём да поглядим! Робяты! Фрол, Сёмка! Тимоха, пойдём тож.
   До чего голоса знакомы! На ходу натягивая кафтан, Егорка подскочил к окну, приник к мутной плёнке бычьего пузыря. Всадники, чёрная одежда! Метнулся обратно к лавке, схватился за саблю, но она выскользнула из нервных пальцев, звякнув, за лавку упала. Дверь распахнулась, и Егорка, развернувшись на месте, столкнулся взглядом с Иваном Сохой и Тимохой Гунявым.
   - Вот те раз! - воскликнул Соха, застыв на пороге. - Надо ж, с кем Бог увидеться послал! Тимоха, глянь!
   Раззявив рот, глядел на Волчана Гунявый.
   - Малец! Ишь, какая встреча!
   Егорка попятился, наткнулся на лавку. Быстро оправившись от удивления, Соха шагнул к нему, в избу ввалилось ещё двое опричников.
   - И что ж ты, собака, врал, будто Юдаевских людишек не хоронишь? - осклабился Соха, обращаясь к хозяину.
   - Не хороню, батюшка, истинный крест! Оговорили! Возвели на меня!
   Егорка перевёл взгляд на утиравшего разбитые губы хозяина и вновь оторопел: да ведь он знает этого мужичка! Когда-то они с Андреем и Матвеем останавливались уже в этой избе на постой! И звать этого мужичка... Тульев! Иван Тульев!
   Меж тем Иван Соха вновь отвесил Тульеву тяжёлую оплеуху да ещё ногой наподдал:
   - Эко врать-то любишь, сволочь! Тимоха, помнишь ведь, как прознали мы, что малец ентот у Юдаева в войске стоит?
   Несмотря на растерянность, Егорка заметил, как замешкался с ответом Гунявый, как отвёл глаза да буркнул, словно через силу:
   - Помню, вестимо.
   Соха схватил за грудки Тульева да заорал ему в лицо:
   - Отвечай, сука, какие веленья боярина Юдаева исполнял? Кого на постой брал? Какие грамоты передавал? - и замахнулся для нового удара.
   Но Иван Тульев, жалобно заскулив, сполз рыхлою опарой на колени и запричитал слёзно:
   - Не погуби, батюшка! Не своею волею! Боярин-то Митрий Азеич - опричный, как не слушать его! Охти, беда на мою голову! Ведь одни горести мне от людишек евойных! Один эвон езживал, Андрейка, сын боярский - дык племяшу уволок, и вестей нетути! А ентого хлопца впервой вижу, ей-Богу!
   - По какому делу он к тебе явился? - спросил Соха, хищно косясь на Егорку.
   - Грамотку я ему передать должон, грамотку токмо...
   - Где она?
   - Туточки, туточки, кормилец! В целости!
   Отшвырнув от себя Тульева, Соха стал крадучись приближаться к Егорке.
   - Давненько не видались, малец. Я ужо и забывать про тебя начал. А оно вишь, как вышло-то - встренулись с оказией.
   Стоя вплотную к лавке, Егорка не мог ни отступить, ни в сторону податься - стоял, как вкопанный, да быстро ощупывал горницу взглядом - что делать, как отбиваться?
   - А ты помнишь ли, как по зубам мне там, в Слободе двинул? - Соха придавал своему голосу несколько грустные нотки, словно тоскуя о добром прошлом. - В зернь играть навострились тады, припоминаешь? А потом убёг ты, а мы всё гадали, куда эт занесло тебя из слободы Александровой! Верно, Тимоха? А ты, стало, к Юдаеву подался? Дык оно б и дело было, кабы Юдаев вором не выявился, государю изменником. Вот таперь с тобою и поговорим всласть - эко ж радостно мне, не поверишь!
   Егорка прыгнул на лавку, мигом вытащил упавшую на пол саблю, сбросил ножны с клинка. И тут же пусто стало в руке - шлёпнулась сабля его на пол в трёх шагах, выбитая ловким ударом.
   - Врёшь, щен, поговорить всё ж таки доведётся!
   Взметнулось, рассекая воздух, гасило. Короткий посвист - и надвое раскололся клинок Сохи. Кистень всегда оставался за поясом бывшего разбойничьего атамана - зарычав, Егорка, бросился с лавки на давнего своего врага. Один удар, другой - рухнул на пол Иван, хватаясь за голову, закричал сипло:
   - Имай его! Рубай к чёрту!
   Выхватывая сабли, бросились в драку Фрол и Сёмка, подался вперёд и Тимоха Гунявый. Обвила цепь кистеня один клинок - сабля прочь из руки опричной, твёрдый, как кремень, кулак разит в лицо одного противника, сапогом под дых другому. Гасило пронеслось в вершке от зубов Гунявого - он отпрянул, опустил саблю.
   Егорка рванулся к двери, но тут же наткнулся на сверкающую сталь - десять клинков устремилось ему в грудь. В горницу вбегали опричники, наполнилась изба кафтанами чёрными. Егорку сбили с ног, оплели ремнями сыромятными запястья.
   Подковылял Иван Соха, из-под шапки его сочилась тонкая струйка крови. Опустился он рядом с пленённым на колено, запустил пальцы в светлые его кудри.
   - Боек ты, малец, вдругорядь успел мне кровь пустить! Ну да таперь поквитаемся. Дай-кось, - протянул он руку, и один из опричников вложил в неё свою саблю.
   Холодная сталь коснулась уха Егорки Волчана.
  
  

ГЛАВА ШЕСТАЯ

  
   Облачённый в чёрный кафтан, невозмутимо стоял Андрей перед боярином Алексеем Басмановым. Тут же, в хоромах боярских находился и Фёдор Басманов, ангельские черты лица которого давно уж были искажены печатью беспутства и насилия. Фёдор искоса поглядывал на Андрея и, наклонившись в отцовскому уху, произнёс так, чтобы слышал и гость:
   - Боярин-батюшка, да не тот ли сие опричник, что три года тому сбежал со службы государевой?
   Алексей Данилович был в совершенном смятении от нежданного возвращения давно пропавшего своего слуги. Он не знал, что следует сейчас говорить и думать, какие вопросы задавать, какие совершать поступки. Вернее, с иным человеком он бы наверняка знал, что делать, но с этим... К тому же присутствие Фёдора лишь усугубляло его замешательство - сын, увы, вышел не в отца, и грехами был славен такими, что боярину Алексею и жизнь была не мила. Видимо бывает всё же, что яблоко за версту от яблони падает. Оба они, конечно, были в опричной службе, Алексей Данилович был вдохновителем опричнины, но души у отца и сына были разные: отец за государя да за Отечество ратовал, сын - за наслаждения блудные, за кровушку на потеху, за интриги скользкие.
   - Два года тому, - недовольно поморщась, поправил сына Алексей Данилович. - Ну да я сам с ним разберусь, Федяша. А ты пошто к товарищам своим не едешь? Собирался ведь?
   Федя улыбнулся, сверкнул зубами жемчужными.
   - Ништо, батюшка, мне не к спеху, - сказал он звучно, - Зело любопытно мне, что витязь сей молвить станет, как бегство своё оправдать спроворится.
   Сдержался Алексей Данилович, не стал выгонять сына. Время сейчас такое, что и от Феди - а может, даже в первую очередь от Феди - ожидал Басманов доноса на себя. Дрожали сейчас ноги под многими опричными колоссами, и каждый тщился убедить царя в бесконечной верности и любви, оболгать ближнего, донести на родного - вот, мол, надёжа-государь, гляди, только ты мне в целом свете дорог, никого не пожалею пользы твоей для.
   - Ну что ж, Андрей, - произнёс боярин Алексей, откашлявшись, - поди-ка ближе, дабы слышать тебя получше. Говори, что сталось с тобою, куды исчез? Почитай ведь, два года ни слуху, ни духу.
   - Твоя правда, боярин Алексей Данилович, - поклонился по чину Андрей. - Уйти пришлось со службы царёвой, пожить в уединении.
   - Что ж так?
   - Да то, боярин, что не можно мне было оставаться. Искали меня, в подмоге иноземным заговорщикам подозревая, на дыбу взять хотели да смертью лютою замучить.
   - Неужто? - притворно удивился Фёдор. - Кто же тебя, опричного воина извести хотел? И что же ты к нам защиты искать не пришёл, ведь ты - царёв слуга, все бы за тебя грудью встали!
   Боярин Алексей смолчал, сжав губы, глядел на Андрея.
   - Да вот, Фёдор Алексеевич, прийти к тебе за помощью я не решился, - то ли насмехаясь в ответ, то ли всерьёз ответил Андрей. - Понеже сперва б меня на сковороде изжарили для розыска, а уж там бы и разобрались, винен ли я аль оговорен.
   Фёдор приподнял тонкую бровь.
   - Так значит, тебе, сын боярский, суд государев не по нраву? Вот так сказ! Слыхал, батюшка, воин-то твой, как оказалось, государево слово не жалует! А пошто ж ты, дозволь спросить, сейчас явился? Нешто думаешь, сковороды кончились в казне государевой?
   - Погоди, Федяша! Помолчи! - с едва сдерживаемым раздражением прервал сына Алексей Данилович.
   Пожав плечами, Фёдор отступил за спинку отцовского кресла, принялся с безразличным видом осматривать свои ногти. Басманов-старший повертел головою, словно тесным стало ему ожерелье жемчужное, да молвил сдавленно:
   - Кто искал тебя? Кто смерти твоей хотел?
   - Искал боярин Дмитрий Азеевич Юдаев, а уж кто смерти желал - на то ответить не берусь. Не в одиночку Юдаев, по всему, дела свои вершит, а кто с ним - не ведаю. Да только без согласия сильных мужей опричных, Юдаев ловить меня, подначального твоего, не принялся бы.
   Кривая улыбка тронула алые губы Фёдора, но Алексей Данилович этого не видел.
   - Пусть так, - медленно наклонил он сильно поседевшую за опричные годы голову. - Да всё одно неразумно содеял ты, что хоронился цельных два года! Этак тебя и в нети записать могли! А вдруг ты в Литву бегал да теперь от Жигмонта в обрат прислан?
   - Могут и так счесть, - развёл руками Андрей. - Тут уж ничего не поделаешь.
   Беспокойно поёрзав в кресле резном, устроенном наподобие царского трона, Басманов поглядел назад да сказал сыну:
   - Федяша, сходи-ка во двор да вели конюхам возок запрягать! Нам вскорости на Слободу выезжать пора - государь с вестями ждёт. Так поторопи-ка их самолично, для верности.
   И вновь тая ядовитую ухмылку, поклонился Фёдор, пропел медовым голосом:
   - Возок уж запряжён, батюшка, хоть сейчас садись. Я сам проверил и кладь, и съестное. Государя ждать не заставим, коли ты к пути готов.
   - А ты собрался ли?
   - Как видишь, одет в дорогу, поклажа в возке, так что следовать за тобою по единому знаку твоему готов, - ехидно произнёс Фёдор, снова поклонившись.
   - Ну что ж... Добро, - и, помешкав немного, Алексей Данилович поднялся на ноги.
   - За мною следуй, - с напускной суровостью молвил он Андрею и направился к двери.
   Фёдор Басманов ещё раз бросил косой, насмешливый взгляд на боярского сына и чуть наклонил голову, давая знать, что уступает ему дорогу. Андрей ответил ему таким же полупоклоном и спокойно зашагал вслед боярину Алексею. Внизу, у высокого крыльца стоял открытый возок, устланный коврами да шелками, и ещё две подводы со скарбом да съестными припасами в дорогу. Два десятка опричных гайдуков гарцевали на резвых конях у самых ворот, перешучиваясь да поигрывая плетьми. Алексей Данилович уселся в возок и вдруг сказал собравшемуся было устроиться рядом Фёдору:
   - А ты, Федяша, верхи поезжай. Негоже молодому царёву воину в Слободу на колымаге, как старику, въезжать. Тем паче, время нонче не ласковое, надобно прыть свою всяко выказывать.
   Недобро поглядел на отца Фёдор, но перечить не осмелился - подал знак слугам. Подвели к нему тонконогого аргамака, прыгнул Фёдор Басманов в седло да помчал за ворота, тихо говоря что-то сквозь зубы.
   Быстрым жестом подозвал Алексей Данилович к себе Андрея.
   - В Слободу не ходи, - скороговоркой произнёс он вполголоса. - Оставайся на Москве, схоронись у Лебедева, он человек надёжный, хоть и не жалует нас, опричных. Схоронись да жди от меня гонца.
   И, посмотрев Андрею в глаза, добавил с тёплой улыбкой:
   - Рад я, что ты вернулся. Зело рад.
   Хлопнул по спине возницу и покатилась, тарахтя колёсами, расписная колымага с боярского двора, поскакали вслед с посвистом да гиканьем опричные гайдуки.
  
  
   Гордон вежливо отказался от предложенного вина, сославшись на боль в печени, якобы донимающую его со вчерашнего вечера. Хегген равнодушно пожал плечами и поставил бутылку обратно в буфет, но Гордон почувствовал на своей спине колючий взгляд старика. Тот без сомнения догадался, что Гордон уже опасается принимать угощение из его рук.
   - Я слушаю вас, Гордон, - сухо молвил Хегген, шаркающей походкой направляясь к своему креслу. - Рассказывайте, насколько удались вам переговоры с пленными в Торжке и Твери. Почему-то мне кажется, что они отказались принимать участие в заговоре... Я ошибаюсь?
   - Вы ошибаетесь, - настороженно хмурясь, ответил Гордон. - И мне, признаться, странно, что вы делаете столь безрадостные предположения. Мне казалось...
   - Так значит, я ошибаюсь, - бесцеремонно прервал его старик. - Тогда изложите подробней, что на самом деле ответили вам пленники. Да опускайте, ради Бога, цветастые описания, которыми вы обыкновенно грешите. Давайте-ка по делу.
   - Извольте, - морщинки на челе Гордона разгладились, он начинал догадываться. - Итак, я встретился с четырьмя именитыми ливонскими рыцарями, содержащимися в Торжке, и с несколькими польскими шляхтичами, поселёнными в Твери. Все они без исключения с воодушевлением встретили известие о предстоящем предприятии, и с готовностью согласились принять в нём участие. Ливонцы готовы вести в бой иноземные отряды, шляхтичи взялись подготовить как можно больше людей из своих соотечественников, как в Твери, так и в Торжке. Даже не возникло споров из-за начальных постов: поляки выразили готовность идти под любым началом, рыцарским или русским.
   - Прекрасно, - в голосе Хеггена не чувствовалось радости. - Сколько же понадобится времени, чтобы собрать под наши знамёна возможно большее число солдат?
   - Думаю, через две недели всё будет готово. Поляки обещали прислать вестового, когда закончат свои приготовления.
   - Две недели... Гм, - Хегген глубоко вздохнул и откинулся в кресле.
   Раздался стук в дверь. Гордон невольно отпрянул к окну и тут же обернулся к Хеггену.
   - Кто это?
   - Не пугайтесь, - старик говорил неспешно и тихо, словно собираясь заснуть, - это всего-навсего наш русский сподвижник из опричнины. Входи, боярин! - произнёс он по-русски.
   В комнату вошёл Дмитрий Юдаев. Сдержанно поклонившись хозяину дома, он посмотрел на Гордона, ожидая от него приветствия - всё-таки приехал русский боярин, розмыслу аглицкому должно первому кланяться. Однако Гордон остался недвижен - улыбнулся только да сказал по-русски:
   - Здрав будь!
   - И ты здоров бывай, - отозвался Юдаев и обратился к укрывшемуся в спасительной тьме кресла Хеггену, - Говорить с тобою хотел о деле тайном, да вижу, гость у тебя, посему в другой раз приеду.
   - Не надобно, - остановил его Гордон, - Я уже сообщил герру Хеггену всё, что намеревался, и теперь уйду, ежели мне будет дозволено.
   - Идите, Гордон, - Хегген перешёл на английский язык, - Покуда не уезжайте в другие города, не отлучайтесь из дома без крайней необходимости. Вы можете понадобиться мне в любую минуту.
   Гордон поклонился и, простившись, ушёл. Юдаев выждал несколько минут.
   - Хегген, сей человек очень опасен, - сказал он наконец, с лёгкостью переходя на немецкий. - Нельзя доверять ему никаких тайных сведений.
   - Что вы говорите! - вскинул брови Хеггин, не особенно скрывая, что удивление его притворно. - Отчего вы так убеждены?
   Юдаев помолчал, пристально глядя во тьму, где скрывалось лицо старика. Он чувствовал, что из равноправной фигуры заговора исподволь превращается в безымянную пешку, которую могут разменять на очередном ходу, но никакой тропки, куда можно было бы свернуть со скользкой этой стези, видно не было.
   - Я разузнал о нём в Посольском приказе, - сказал он холодно. - Там есть лишь одна грамота, в коей сказано, что английский инженер по имени Джеймс Гордон на Москву приехал двадцать пять лет тому. С той поры о нём никаких записей в приказе нет.
   - Ну и что? Я знаю, что Гордон давно живёт в Москве.
   - Быть может, - криво усмехнулся Юдаев. - Но едва ли вы знаете, что Гордону в то время было сорок лет.
   Хегген молчал, прикрыв глаза тряскими пальцами.
   - Стало быть, - продолжал Юдаев, - тому человеку, что только что вышел отсюда, должно быть сейчас шестьдесят пять лет. Узнал я о сём в иной грамоте, где сказано о получении оным инженером ста пятидесяти талеров - неизвестно, за что. А любопытней всего, что отыскал я сию вторую грамоту не в Посольском, а в Разрядном приказе.
   Послышался глубокий, с надрывом вздох. Юдаев умолк, скрестив на груди руки и исподлобья глядя на старика. Ударил в окно ветер, раскалываясь о прочную слюду.
   - Ты прийти один? - словно превозмогая мучительную боль, по-русски спросил Хегген, - С тобой есть слуги?
   - Вестимо. Двое у ворот дожидаются.
   - Отправь их за Гордон, - Хеггин просительно взглянул на боярина. - Пущай догнать его. Где-нито тихо, темно.
  
  
   Уже совсем недалеко была изба захудалого плотника Семёна - двор, ракитами заросший, да крыша соломенная без трубы. Несмотря на запущенное хозяйство Семён жил не худо, ел сытно, хотя и не выставлял этого напоказ. Откуда он получал средства на проживание, соседи не знали - видели только, как иногда приходят к нему какие-то люди - немчин и русский. Оставались они у Семёна по-видимому надолго, ибо увидеть удавалось только то, как заходит немец, а вскорости выходит русский, либо наоборот. Однако любопытство соседей, возникшее поначалу - много лет назад - вскоре унялось. Две-три бабы, разболтав о странном плотнике, вскоре исчезли без вести, а двое мужиков, тоже несдержанных на язык, однажды были схвачены какими-то людьми и вернулись через сутки, избитые и перепуганные насмерть, и вскоре убрались из этой слободы подальше. С тех пор о плотнике Семёне предпочитали и не думать, а при виде немчина, входящего в его избу просто пожимали плечами - мало ли, кто да зачем!
   Гордон остановился, усилием воли унимая заколотившее вдруг сердце. Сзади кто-то шёл. Бросив украдкой взгляд назад, он увидел на расстоянии десятка саженей двух людей, спешно шедших к нему. Несмотря на то, что не было на них чёрных кафтанов, он узнал в них двух ратников боярина Юдаева, тех что караулили у дома Хеггена. Двое из Дюжины. Гордон двинулся дальше, обходя избу Семёна стороной. Нельзя наводить грозу на преданного человека, пускай и придётся остаться в иноземном платье да в чужой слободе.
   Гордон быстро шагал вперёд, осматриваясь по сторонам. Спрятаться негде - опричники ворвутся в любой двор, в любую лавку. Спиною Гордон чувствовал, как они приближаются. Остановиться и принять бой? Нет, двоих ему не одолеть - Гордон давно знал, что за люди попадают на службу в Чёрную Дюжину боярина Юдаева, знал, кем они вскоре становятся.
   Резко свернул вправо - в какой-то закоулок, пробрался мимо задравшей оглобли в небо телеги, мимо груды пустых бочек, вышел на другую улочку. Сзади грохот - бочки рухнули, снесённые нетерпеливым плечом. Ещё один переулок меж дворами, но те двое успели заметить - идут следом. Свежевырытые ямы, доски - Гордон, перепрыгнув через них, оказывается у какой-то кузни. Оттуда доносится утомлённый гул голосов, шипит железо, в последний раз опускаясь в прокопченную воду... Нырнув в кузню, Гордон произнёс по-русски безо всякого акцента:
   - Мужички, там следом опричные ломятся! Не выдай брата своего православного, всыпь им перцу! - и, не дав кузнецам опомниться, прошёл к задним сеням.
   Воины Юдаева, войдя, наткнулись на четырёх дебелых мужиков в кожаных фартуках.
   - Немчин где?
   - Какой те немчин? Тут русский дух токмо, аль не чуешь?
   - Не шали, кузнец. Мы люди государевы, отвечай по чину, куда он схоронился.
   Гордон очутился на заднем дворе - высокая изгородь, за нею - плотной стеной колючий кустарник - не продраться. В груди похолодело. Гордон, услыхав в кузне шум метнулся вокруг избы.
   - Ишь, люди государевы, пёс его в рыло! Аль на лбу у тя писано? Вот пойди отсель вон да напиши, а опосля вдругорядь явишься, сволочь!
   - Я те полаюсь! - схватился один за саблю.
   - Стой! - воскликнул второй, показывая на распахнутую дверь. - Вон он!
   Гордон выбежал на улицу и понёсся ветром, лавируя меж удивлённых прохожих. Ратники Юдаева помчались за ним, загремели их тяжёлые сапоги по изъеденной рытвинами да выбоинами дороге.
   - Эй-кось, служилый! Ошалел, что ли!
   - Да куды несёт тебя, чёрт окаянный!
   С бранью отскакивали в сторону люди, кто-то упал, отброшенный сильной рукою, покатились по земле чурочки тёсанные из опрокинутой корзины.
   У низких, покосившихся ворот мужичок выпрягал из хомута лошадку. Едва освободил её от упряжи, как какой-то немчин с разбегу вскочил ей на спину да, хватив кулаком по крупу, закричал ей в ухо русским матом. Всплеснул руками мужичок, а испуганная лошадь понеслась во весь опор по улице, сбивая прохожий люд, оглашая улицу ржаньем.
   На бегу завертели головами воины Юдаева - один увидал выползающую из-за угла порожнюю подводу, прыгнул на неё да, вырвав плеть у возницы, хлестнул лошадь, затарахтели по ухабам колёса.
   - Ты чё деешь-то, крещёный! - завопил возница опрокидываясь навзничь, но только свист кнута был ему ответом, трещали оглобли от страшной тряски.
   Второй юдаевский ратник, не поспев прыгнуть за товарищем, уже перебирался через плетень в чей-то двор, где у коновязи стоял оседланный гнедой конь. Схватился за повод, принялся отвязывать, а тем временем на порог выскочил пегобородый верзила в стрелецком кафтане нараспашку, с саблей обнажённой в руке.
   - Ах ты конокрад, сучий сын! - яростно закричал он, прыгая с крыльца и замахиваясь для смертельного удара.
   Короткий лязг, хлопок - упал со стоном стрелец, хватаясь за кровоточащее плечо. Опричный воин взлетел в седло и бросил коня вскачь - прямо на плетень, в сторону от ворот. Взмыв ввысь, перескочив через преграду, понёсся вдогонку подводе и беглецу.
   Пустырями, слободскими улками, а то и полями, расстеленными на окраинах Москвы, мчались два всадника и трещащая по швам телега. Гордон приник к шее лошади, бил её, не имея плети, каблуками и ладонью; ратник на стрелецком коне, хоть и сидел в седле, нагнать Гордона не мог, а второй кметь, стоящий во весь рост в телеге, и вовсе отставал, ругался в голос и нещадно хлестал упряжную лошадь кнутом. У его ног лежал, вцепившись в борта, насмерть перепуганный возница.
   - Служилый! Христа ради, уймись! Угробишь нас, ей-Богу! - кричал он и вдруг вцепился в сапог Юдаевскому воину.
   Тот нагнулся, схватил за шиворот шумливого мужика и одним махом вышвырнул его с телеги - кубарем покатился тот по траве.
   - Эй-эй-эй! - завопил кметь, поддав вожжами жару. - Веселей, скотина! Пошла, родимая!
   И, выбиваясь из сил, неслась опрометью лошадь, заливался исступленным звоном колокольчик на дуге, хлопали по мокрым бока упряжные ремни.
   Верховой воин, перебросив повод в левую руку, правой начал вытаскивать саблю. Конь стрелецкий, словно почуяв битву, фыркнул злобно и помчал ещё шибче, вытягиваясь стрелою, роняя хлопья пены с распалённых губ. Гордон, обернувшись, стиснул зубы и простонал в ухо своей лошадке:
   - Ну давай, милая! Поднатужься! Немного ощо!
  
  
   Помявшись у ворот, Андрей постучал ещё несколько раз, а потом подошёл к высокому забору и, подпрыгнув, ухватился за колья, подтянулся на руках.
   - Михаил Васильич! - закричал он, вглядываясь в тёмные окна. - Слышишь ли?
   Соскочил наземь, пожал плечами в ответ своим раздумьям. Вот те раз! Запропастился куда-то Лебедев, и не узнать никак, где искать его в такой час. Вечерело, поздний октябрь к сумеркам начинал щипать за нос, пробираться за ворот. Пройдясь взад-вперёд вдоль забора, Андрей ещё разок подпрыгнул - а ну, как Лебедев вошёл с заднего двора? - но окна по-прежнему были темны. Тоскливо было глядеть на мерцающие в тёмно-синем небе ранние звёзды, невесело слушать ветер, поющий в вершинах деревьев. Что же теперь, на улице ночевать?
   Андрей пришёл сюда, не потому, что так велел Басманов. Таков был уговор ещё там, в Ростове: жильём, убежищем в Москве бежавшему со службы опричнику будет дом Лебедева, покуда не свершится задуманное. Каждый сказал бы Андрею, что идти ему некуда - везде, на любом постоялом дворе могли появиться люди Скуратова, даже в посадских домах нельзя было ручаться, что слух об опричнике, попросившемся на постой, не достигнет кремлёвских подвалов. Молва - штука похлеще пожара, остановить её, либо предугадать, куда понесётся она, ой как непросто!
   Но Андрей не слышал этих предостережений, а услышав... кивнул бы только. Что ж, видать, Лебедев и впрямь решил домой на ночь не приходить - стало быть, надо идти в ином месте ночлег искать. И повернулся было Андрей, чтобы уйти от ворот, как в конце улицы послышался шум... Грохот, стук копыт, голоса, крики! Вглядевшись в сумерки, Андрей увидел мчащего во весь опор всадника, за ним другой, потом - дребезжащая и чуть не рассыпающаяся на части телега...
   Первый всадник, пригнувшись к гриве, скакал на неосёдланной лошади прямиком к дому Лебедева... Нет никаких сомнений - он не собирается проезжать мимо! Андрей шагнул обратно к воротам, тревожно вгляделся в приближающегося вершника. Да это немец какой-то! Чужестранное платье, башмаки... Человек, не останавливая лошадь, прыгнул на ходу, споткнулся, вновь вскочил на ноги и побежал прямо на Андрея.
   - Андрей! Через забор сигай! Я следом!
   - Михаил Васильич?!
   Глядя во все глаза на столь неожиданно преобразившегося толмача Лебедева, Андрей не мог понять, что тот кричит ему, что приказывает. Лебедев же, подбежав, ухватил его за кафтан, тряхнул хорошенько.
   - Чего застыл столбом, олух! Юдаевские шиши...
   Он не договорил - Андрей резко оттолкнул его в сторону, и сам едва успел отскочить. Синее лезвие рассекло воздух, взвился на дыбы стрелецкий конь. Андрей, увернувшись от тяжёлых копыт, выхватил саблю, попятился, готовясь к обороне.
   В то же время Лебедев-Гордон неожиданно ринулся навстречу летящей подводе и, прыгнув, словно рысь, вцепился во второго преследователя, вместе упали они наземь. Задыхаясь от удара, вскочил юдаевский воин, рванул саблю, но снова прыжок, снова завертелось перед глазами небо - беглец сшибает опричника с ног, и, очутившись сверху, локтем метит под под русую бороду, нажимает на горло, всё сильней, наваливаясь всем телом...
   Вновь двинулся стрелецкий конь на Андрея, вновь свистнуло лезвие, но теперь звоном рассыпалось, столкнувшись с подобной себе сталью. Опричник выпрыгнул из седла, шарахнулся в сторону оставшийся без седока конь. Андрей поднял перед собою саблю, чуть подался вперёд. Он видел, чувствовал, что перед ним опытный воин - быть может такой, как там, на хуторе близ Александровской слободы, был там иноземец лихой. Но тут Матвея нет, отвести умелый удар некому...
   Отводить клинок не нужно - Андрей не воюет сейчас. С собою воевать незачем. Сабля, целенная в его грудь, не вражья - его сабля. И человек, что бежит сейчас на него, замахиваясь, тот, что стремится к смерти, не враг, а только часть человека по-имени Андрей Щецкий. Пахнуло в лицо жаром дыхания, лязгнула сталь, послышался шум упавшего тела.
   Спрятав саблю в ножны, Андрей подошёл к Лебедеву. Тот, поднявшись и отряхивая руки, повернулся спиной к бездыханному телу противника, слабо улыбнулся Андрею.
   - Спасибо тебе, сын боярский. Один бы я никак не управился.
   - Да на том милости прошу, Михаил Васильич, - мрачно усмехнулся Андрей, - а вот в чьём ты обличье, да отчего это немчин так ладно по-русски лопочет, я бы послушал.
   Лебедев огляделся - кое-где из-за тынов, из-за углов начинали появляться любопытные глаза.
   - Давай-ка этих двоих уберём подале, а там и потолкуем.
  
  

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

  
   Зажегши восковую свечу на столе, Лебедев подошёл к печке, сунул несколько поленьев, принялся разводить огонь.
   - Студёно становится, - произнёс он, - а у меня и топить-то некому, всё в холодную избу приходишь. Живёшь бобылём, ни поснедать чего горяченького, ни рубахи вышить.
   - Чего ж не женишься? - спросил примостившийся у стола Андрей, отхлёбывая сладкий квас.
   - Э, да куда мне теперь-то! По молодости не заладилось, а старым хрычом молодуху брать... Чего уж, привык я. Ты потерпишь, я кашу чичас уварю?
   - Потерплю, Михаил Васильич, мне с рубки-то и голод отшибло.
   - Ин ладно.
   Лебедев полез в мешки да бадьи, принялся кашеварить. Печь ласково потрескивала домашним пламенем, в горнице стало тепло, сонно. Откинувшись к стене, Андрей прикрыл глаза и произнёс:
   - Ты уж прости, Михаил Васильич, что стряпать тебе мешаю. Каши-то я дождусь, а вот сказки твоей, поди что, нет. Так ты ужо не томи меня, поведай мне истинно, отчего за тобою юдаевские кмети гнались да с какого праздника ты в немецком платье щеголяешь.
   Вздохнув, Лебедев с неохотою откликнулся:
   - Андрюша, сказ-то долгий да не праздный. Подумай-ка, может, и не надобно тебе слышать его?
   - Стало, сперва опричника заруби, а потом сиди тихо да не знай ничего? Михаил Васильич, полно ломаться тебе, аки девице красной. Сам ведь разумеешь, коли впряглись мы с тобою в один хомут, так и не должно нам друг перед дружкою скоморошествовать. Говори-ка всё ладком, коли хочешь, чтоб у нас и дале дело ладилось.
   - Ну будь по-твоему, - Лебедев присел на низкую скамеечку у печи и, не отрываясь от своего занятия, заговорил. - Теперь-то поведать тебе могу о сём, понеже кончилась, видать, игра моя в личине иноземной. Придётся, вишь, сызнова становиться толмачом Михаилом Лебедевым да позабыть навечно аглицкого человека Джеймса Гордона. Ежели, Андрюша, имя такое услышишь где, скажи лучше, что помер он по слыхам. Вот за ним-то, не за мной, гнались люди Юдаева, его-то, уличив в измене, убить хотят те, что заговор супротив государя учинили.
   - Погоди, погоди. А Юдаев-то при чём? Он ведь у Малюты... - Андрей умолк, глядя в половицы, - выходит, и он с заговорщиками?
   - Да, Андрюша, выходит, и он. О нём-то, кады мы с тобою в Ростове толковали, я не знал ещё. О Вяземском, о Басманове знал, но что от Малюты люди к заговору бегут - того не ведал. Нынче токмо, когда я с начальным заговору сему человеком беседу вёл, явился боярин Юдаев, да сказал тот начальный человек, дескать, с ним он в пособниках.
   - А кто же сей начальный человек? Кто голова всему?
   Мотнул головою Лебедев, глаза его печально сверкнули в отблесках пламени.
   - Что тебе имя скажет? Ни найти его теперь, не схватить. Как увидит, что не вернулись ратники, за мною посланные - наверняка из дома уедет, под иным именем где-нито схоронится, а уж этаких имён, грамот, домов да личин для худого часа заготовлено им немало. Тут, брат, не в голове дело - голов таких, сколько не руби, вырастать столько же будет. Пойми, он ведь одним из властителей иноземных ставлен, он - глаза его и уши, схвати его и на дыбе замучай - властитель нового, помоложе да пошустрей поставит. Я за всю службу не пытался даже и того узнать, каким он королём в Русь отправлен, нет в том проку, а подозренье в нём даром вызывать - дело глупое.
   - Так ты, Михаил Васильич, стало, служил у сего человека?
   - Служил, Андрюша. Долго служил, - Лебедев взял ухват и поставил горшок с кашей в печь. - И не для того служил, чтобы хватать этого человека, а для того, чтобы при нём находясь, в заговорах быть ему первым помощником.
   - Чем же ты помогал ему? - нахмурился Андрей, не вполне понимая, что имеет в виду Лебедев.
   - Да всем. Всем помогал! И рати для него собирал, и пленных брал, и грамоты тайные разыскивал! Всё, что ему надобно было, делал!
   Андрей выпрямился, кашлянул, посуровев.
   - Поди, делал ты всё это плохо? Так, чтобы не ладилось ничего у воров-то?
   - Что ты! - Лебедев не видел, как изменился в лице Андрей, продолжал орудовать ухватом в печке, - На совесть делал, как же ещё! Коли рать, так добрая, отборная, коли пушек, так самых лучших!
   - Зачем! Ты ведь... Такой же вор, выходит!
   Лебедев наконец обернулся к Андрею и, увидев его лицо, огорчённо вздохнул, присел на скамью, сложив на коленях руки.
   - Как же не разумеешь ты, Андрюша? Да ежли б я правил такие дела худо! Нешто стал бы меня подле себя держать этакий волчище! В миг выгнал бы в три шеи, а то и утопил бы для пущей осторожности, а себе взял бы иного, и в самом деле ретивого. А мне, вишь, надобно было с ним оставаться да так справить, чтобы заговор погублен был вроде как и без моего участия.
   Помолчав немного Андрей упрямо продолжил:
   - Пусть так. Но ведь выходит, что ты собрал тех стрельцов, что под слободой Александровской с опричниками бились? Ты их на бунт смутил да на смерть отправил? - горящий взгляд его впился в Лебедева. - Ты их под пушки да под стрелы повёл?
   Не сразу ответил Лебедев. Он снова взял ухват, вынул горшок, заглянул в него да обратно в жар поставил. Андрей видел, как рассекли чело толмача глубокие морщины, как вздулись желваки на скулах. Непросто давался этому человеку ответ, нелегко было прийти к согласию с самим собой когда-то давно.
   - Ну что ж, твоя правда, Андрей Щецкий, - произнёс он с натугою, словно разрывая какую-то преграду. - Я тех людей на смерть послал. Да, русских людей погубил, а иноземцу треклятому жизнь оставил. Всё так. Ежели тебе сего достаточно, можешь суд свой сейчас чинить.
   - Почему? - тихо спросил Андрей.
   Взглянув на него, Лебедев увидел, что исчез в глазах молодого опричника испепеляющий огонь - он ждёт ответа, объяснения, он хочет понять. Лебедев опустил голову на руки и сказал устало:
   - Я не хотел, чтобы они умирали. Видит Бог, не хотел. Но коли случилось так, что встала перед ними сеча - жестокая, безнадёжная - то я позволю им умереть. И я не буду винить себя в их гибели, поелику мой долг - уберечь не две-три сотни, не тысячу даже, а всю землю Русскую, которую, ежели не пойдут эти сотни на смерть, сожрут заживо иноземные волки.
   - Но ведь стрельцы стояли у самых стен Александровой слободы! Зачем ты их привёл туда? Зачем им было драться с опричным войском?
   - Той битвы не должно было случиться, - покачал головой Лебедев. - Юдаев пронюхал о заговоре, выследил мятежное войско и сумел уговорить князя Вяземского повести великую рать, собранную для похода на Литву. Я не думал, что они успеют так быстро.
   - А чего же ты хотел? Растолкуй! Я никак не пойму, кого ты боронишь, на кого нападаешь! - Андрей подбежал к печке и присел рядом с Лебедевым, заглядывая ему в лицо.
   - Царя уберечь хотел, - ответил Лебедев. - Только царя. Опричнина его - хлев зловонный, клеть с ехиднами ядовитыми, и её мне не жаль. Хотел от неё Русь избавить, и посему метил ударить стрелецким войском по слободе Александровой, изничтожить братство блудное, а тем временем люди воровские должны были головы опричные отсечь - Басманова, Вяземского, Скуратова. И того б хватило, чтобы опричнину ослабить, без умных голов не живёт ни одно чудище. Более я ничего бы сделать не смог, ибо следующей полетела бы по замыслу вражьему голова государя Ивана Васильевича, а сего допустить я не мог!
   - Что ж так? Он ведь затеял кафтаны чёрные, а стало, он - первый враг людей русских.
   - Царь Иван Васильевич кровь льёт великую, - произнёс Лебедев странным, торжественным голосом. - Одначе чужеземцам на растерзанье его не отдам! Не им царя на Руси менять! Не им затевать смуту, на многие годы землю мою отчинную в голь да слёзы вгонящую! И каков бы ни был тот, кого они на престол посадить хотят, каким бы правом на царство ни владел, ничего окромь усобицы да братоубийства принести не сможет!
   - Но кого? Кого воры чужеземные хотят на престол возвести? - воскликнул Андрей, и щёки его запылали жарче огня в печи.
   Искоса посмотрел на него Лебедев, пожевал тонкими губами.
   - Да чего уж, - молвил он, - теперь и это сказать можно. Помнишь ли инока, коего уберечь я тебе поручил?
   - Как же! Паскунов Фёдор! Грамота при нём была, кою от чужих глаз схоронить надобно было!
   - А показывал ли тебе инок Паскунов ту грамоту?
   - Нет, не показывал.
   - И вгул не чёл?
   - Не чёл, Михаил Васильич. Доднесь не ведаю, о чём в той грамоте писано было!
   - Так знай, что говорилось в той грамоте о постриге в Покровский суздальский монастырь княгини Соломонии, первой супруги великого князя Василия Ивановича. В инокини пострижена она была якобы за неплодие чрева своего, ибо долгие годы, с великим князем в супружестве состоя, не могла осчастливить его рождением наследника. Писана та грамота была другом сего старца Паскунова, неким дьяком, бывшим очевидцем монашеской жизни Соломонии, принявшей имя сестры Софьи. Поведал он, что царица, в обитель привезена будучи, много раз посылала гонцов к великому князю, с вестью о том, что тяжела чадом долгожданым, что поспешил князь услать её с глаз своих, и вскоре свет услышит крик княжича, престолу наследника. Одначе великий князь к тому времени был околдован северной красотою княжны Елены Глинской, литовско-татарского роду, и, не вняв мольбам Соломонии, а может, стараниями иных людей и не встретясь с её гонцами, вскоре вступил во вторичный брак. Спустя полгода инокиня Софья родила сына и наречён он был именем Георгий. Вот и всё, о чём поведала нехитрая монастырская грамота, да летопись русская на том не кончается.
   Великий князь долгое время тешился новой женой, но ребёнка и в этом браке дождаться не мог. Елена Глинская, предчувствуя, что недолго и ей отправиться куда-нито в отдалённую обитель, взялась за дело бойко. Тайно отыскала она некоего лесного отшельника, черкеса, полонённого давным-давно и оставшегося в русской земле. Известен тот колдун был умением своим исцелять жёнок от бессилия родового. Рождались, правда, детки завсегда чернявые да смуглые, отчего не в тягость отгадать будет, как тот черкес знахарствовал.
   Минул месяц-другой и возрадовалось сердце великого князя - понесла княгиня Елена Глинская, не остаться Руси без законного правителя! Вот и родился в срок нынешний государь наш Иван Васильевич - отпрыск литовской княжны и черкесского пленника.
   Ахнул Андрей, во все глаза глядя на говорившего столь необыкновенные, страшные речи толмача. Выходит, не Рюрикович сидит на троне, а Глинский или, того хуже, сын басурманский!
   - А что же истинный государь? - молвил он побледневшими устами. - Что с ним сталось?
   Лебедев вынул из печи горшок с кашей, взяв ложку, поддел горсть, подул осторожно.
   - Уварилась, родимая. Ух, хороша, - с удовольствием сказал он. - Давай-ко, Андрюша, снедать садись, в пузе-то, небось, урчит ужо.
   - Да не до каши мне! - подскочил на лавке от нетерпения Андрей. - Что с князем Георгием, расскажи!
   - Сперва было немало людей, знавших о его рождении, да не по нраву было то княгине Елене, и сие не удивительно. Она всю жизнь свою мечтала избавиться от законного наследника престола и к тому много сил приложила. Едва достигла весть о появлении на свет Георгия, она отправила своих людей в Покровский монастырь с повелением истребить младенца, но они не нашли при инокине Софье дитяти. Куда он подевался? Как удалось Соломонии уберечь сына - так никто и не узнал. До самой смерти бывшая великая княгиня не открыла своей тайны. На долгие годы исчез княжич Георгий, но помнила о нём Елена. Взращивая приблудное свой чадо, она исподволь умерщвляла всех, кто доподлинно знал о Георгии - ядом, подушкой, ссылкой в моровые места. Мало кто уберёгся, вовремя сбежав и приняв иное имя. Но остались именитые бояре, проведавшие о существовании истинного наследника, и недосягаемые для руки княгини Елены. Как ни сталась она, сколь ни билась - не смогла изничтожить след княжича Георгия. Пусть и затаился он, пусть и надел личину чужую - в свой час напомнит о себе и о праве своём. Впервой лик его возник из небытия в год "боярской смуты", когда жестоко захворал царь Иван Васильевич, и многие бояре отказались целовать крест сыну его, Димитрию. Нет, не князь Владимир Андреич Старицкий виною тому был - его именем лишь прикрывался Георгий. И царь Иван знал о том, потому и простил по выздоровлении своём Старицкого и даже доверил охранять царевича Димитрия в случае смерти своей, выказав сим, что желает сблизиться с князем Владимиром, переманить его на свою сторону. Владимир Андреевич подписал крестоцеловальную запись, коей ручался не участвовать в заговорах да смутах, доносить царю на мятежников, и клятву сию чинно соблюдал многие годы. Георгий сызнова схоронился и ждал должного часа, но одному ему не под силу было тягаться с царём, и вот вскорости стал он знаменем иноземных вьюнов, кои, с иными боярами снюхавшись и мятеж учинив, метили поставить на трон московский подвластного им правителя, и тем отдать Русь в руки некоему королю чужестранному.
   - Но ежели государь ведал об этом!..
   - Не спеши, Андрюша, судить его за бездействие - суди-ка его лучше за деяния. Он делал многое, дабы найти Георгия и оборонить свой престол. Да сперва руки у него связаны были - нешто можно рвать на дыбе людей, не называя им имени сыскиваемого? Стало быть, дабы не проболтались они, после розыска им надобно шеи свернуть. А тут Дума, митрополит, епископы! Не позволят они царю такие бесчинства! Вот и сбежал он пять лет назад в слободу Александрову в страхе перед законным государем да учинил опричнину - своё братство, кое должно было оберечь его от всякого ворога. Свои города, сёла, улицы на Москве - он очертил себе удел на случай, ежели Георгий пробьётся к трону и возьмёт власть над Русью. Царь Иван даже начал крепить Вологду, строить там суда, готовя себе новую столицу, а уж когда пропала из Суздаля рекомая грамота вместе с престарелым иноком Паскуновым - последним очевидцем пострига Соломонии и рождения княжеского сына - то и вовсе принялся писать аглицкой королеве Елизавете, прося укрытия про всяк раз.
   - Но отчего же ты, Михаил Васильич, так ревностно боронишь государя, коли ведомо тебе о прелюбодейном его рождении? Пошто не станешь на сторону истинного великокняжеского сына? - пытливо глядел в глаза Лебедева Андрей.
   - Истинный, ложный... - недовольно поморщился Лебедев, - В этаких баснях да свидетельствах копаться не один десяток лет можно. Один тебе то скажет, иной - это! А за всем тем смута стоит да реки кровавые! Знаешь, сколько веков Русь этакими забавами тешилась? Сколько князей перерезано да передушено братьями своими, дядьями да племянниками! А с ними - сотни, тысячи людей православных, коих ведёт кажный из тех князей на усобную войну! Суздальцы супротив рязанцев! Новгородцы супротив москвитян! И так веками! И ста лет не минуло, как собрал великий князь Иван Васильевич, названный дед государя нынешнего, земли русские под длань Москвы, а тут развяжи новую сечу - корень Рюриковский искать! Да плевать земле Русской на Рюриковичей, на Глинских, на прочие имена кичливые! Счастье её не от имени, не от законности севшего на престол зависит! Спокой ей нужен, жизни глоток, время долгое в мире, дабы усилиться, народом обрасти. И коли благословил перед смертью великий князь Василий Иванович нынешнего царя на престолонаследие, то и быть ему правителем - добрым ли, худым ли - а иных царей, хоть бы и трижды законны они были, на трон допустить не можно!
   - Что же ныне затеяли иноземцы? Как князя Владимира Старицкого на клятвопреступление смутили?
   - Эх, Андрюша, да кабы князья на Руси верность клятвам своим блюли! Сколь велика да могуча стала бы земля наша! Смутить князя Владимира немудрено было, и - уж не обессудь - я в том немалое участие принял, инако не выходило. Старицкий князь не противился - он давно дельной оказии выжидал, а тут этаким войском его наделили, силу в руки дали! Он пошёл на измену, не зная даже о Георгии, думая, как и в час "смуты боярской", что его самого на престол посадят. Увы, участь ему была уготована - кабы и удался мятеж иноземцам, они б Старицкого первым в углу зарезали. Ну да пришлось сманить человечка со двора княжеского, дабы тот государя о бунте упредил... Да не гляди ты так на меня, сын боярский! Не я князя Владимира сгубил - сам себе долю уготовил, крестоцеловальную клятву порушив, супротив двоюродного брата вдругорядь пойдя!
   Лебедев перевёл дух и, несколько смягчив голос, заговорил вновь:
   - Иноземцам без Старицкого сейчас совсем худо. Нет имени, за коими полки повести можно, а раззвенеть раньше срока о Георгии Васильевиче опасно - царь Иван всякую голову, высунувшуюся неосторожно, одним махом срубит. Эвон как митрополита-то Колычева упрятал - великой надеждой был для заговорщиков, ведь тайну Соломонии давно ведал, очевидцем был всем перипетиям! Как долго Филипп супротив государя словом ходил - не трогал его царь, терпел, даже любил за ум и смелость. А стоило тому заикнуться об истинном происхождении Ивана Васильевича - мигом убрал его подале, в Отроч монастырь. Нет, иноземцам, чаю, не выкарабкаться самим!
   - А где же сейчас хоронится князь Георгий? Ты видел его?
   - Видел, - поднял взгляд на Андрея Лебедев. - Видел и разговаривал с ним. Сейчас он в Твери. Заговорщики надеются вытащить из заточения Филиппа Колычева и пойти на Москву под его священной дланью во главе нового войска, набранного из пленных немцев и ляхов.
   Андрей смотрел куда-то в одну точку, пытаясь привести в порядок чувства свои и мысли. Законный властитель Руси Георгий Васильевич, царь Иван, митрополит Филипп... Как разобраться в своём отношении к этим людям, во множестве клятв и священных законов? Как оценить деяния Лебедева, заговорщиков, Малюты Скуратова в борьбе за московский трон? Кто праведен, кто грешен? Кто защищает помазанника Божьего, а кто служит супостату самозванному? Что значит сама личность, душа служащего человека в чинимом им деле? Может ли быть цель светлой или тёмной от того, какие люди стремятся к ней? Могут ли быть люди порочны или святы из-за цели, к которой идут? Круговерть переживаний и порывов не приведёт ни к чему дельному - Андрей знал это точно. Не стоит убеждать себя, не стоит становиться на ту или иную сторону, слушая разумные доводы - необходимо услышать себя, и этим определено будет всё.
   - Что же ты намерен делать сейчас? - спросил Андрей.
   Лебедев вздохнул, пожал плечами.
   - Что теперь поделаешь? Рано меня раскусили, теперь изнутри не вспорешь заговор. Сколь опричнину не ненавидел, а видать, не обойтись без неё. Суди, как хочешь, а доведётся отдать вожжи в руки Малюты Скуратова, пущай давит бунт, как знает. Что я теперь могу?
   - Почему именно Малюте?
   - Так ведь не осталось подле государя иных людей. Басманов, Вяземский, Юдаев - все к заговорщикам передались, дабы грехи свои замолить да голову на плечах сохранить после злодеяний чёрных. Сознаюсь, сего я и добивался - чтоб опричнина сама себе горло прокусила. Чтобы головы гидры сей перегрызлись меж собой и сами себя сожрали. Вот и видишь теперь подле трона одного Малюту да ещё пожалуй Васюка Грязного, да тот сволочь почище Скуратова будет, и силы за ним никакой.
   - И митрополита освободить не дозволишь?
   - Не трави душу, Андрей, - со стоном откинулся затылком к печи Лебедев, - Я не могу... Не могу суд над людьми вершить, разумеешь! Не могу миловать али карать! Я не царь, не князь, не требуй от меня в души людские с огнём лезть! - он опустил лицо в ладони. - Я токмо службу свою служу, мне надобно заговор остановить, не дать Смуте на Русь прийти. Ежели иного не дано - пойду к Малюте. Осуждаешь?
   - Нет, - молвил Андрей ровно. - Не осужаю. С тобой твоя истина, Михаил Васильич.
  
  

ГЛАВАВ ВОСЬМАЯ

  
   Заскрипели тяжёлые засовы, и Егорку бросили в сырую, тёмную клеть. Ни малейшего лучика света не пробивалось сюда - глубоки, бездонны подвалы Александровской слободы. С натугою приподнявшись, Егорка ощупал разбитую свою голову, в ладони стало тепло и мокро. Он чувствовал, как течёт кровь из носа, как сочится из ссадин от тяжёлых побоев на висках. Бессильно опустившись на земляной пол, Егорка вспомнил, как приставил Иван Соха саблю к его уху, как зажмурился он в ожидании ужасной боли, а после услышал тихий лязг - чей-то клинок отвёл от него жестокую сталь.
   - Не торопись, Иван, - послышался голос Тимохи Гунявого, - успеешь обкорнать-то мальца, а ему ощо с Малютой толковать. Небось, не рад будет Малюта, коли мы ему этакую птицу безухой привезём.
   Соха заскрежетал зубами, но саблю убрал. Почему же Тимоха пришёл Егорке на выручку? Ведь уши и носы режут опричники каждый день десятками, едва ли Скуратов озлился бы на Соху, привези тот искалеченного беглого кромешника да ещё и из Дюжины юдаевской. А Тимоха всё же скрестил свой клинок с саблей Сохи за него, и этого Егорка понять не мог.
   Прошёл час, а может быть, сутки или неделя - здесь, в непроницаемой тьме счёт времени быстро теряется. Раздались шаги где-то за пределами мира, и ворвался в камору хохочущий свет коптящих факелов. Егорка, щуря и без того заплывшие глаза, поднял голову, поглядел на вошедших. Лицо его, сплошь в запекшейся крови, было бледным, как снег - ему не давали ни воды, ни пищи, а он, не чувствуя голода, слабел с каждой минутой.
   Остановился рядом с ним какой-то человек - Егорка лишь видел сапоги из грубой кожи перед своим лицом. Ещё двое подбежали и, подхватив узника под руки, подняли и продолжали держать, чтобы не рухнул.
   - Иван! - произнёс тот, вошедший первым. - Что ж ты его этак отдубасил-то? И не признать кметя юдаевского - каша какая-то, а не лицо.
   - Прости, Григорий Лукьяныч, переусердствовал, - откликнулся откуда-то из темноты Соха, - дык ведь он, собака, отпор чинил, дрался, как скаженный, кистенём своим разбойным!
   - Фрол, плесни-ка на молодца водою, - приказал Малюта.
   Тысячей холодных иголок пронзило тело и мозг Егорки. Изогнувшись дугою, он задохнулся, распахнул рот, но через мгновенье и впрямь почувствовал, как силы возвращаются в члены. Отёрши ладонью лицо, он частью убрал и обезобразившую его кровь с губ и с носа - уже иначе взглянул в лицо Малюте.
   - Очухался, витязь? - усмехнулся Скуратов. - Стоять-то сможешь? А ну-к пустите его, робяты!
   Расступились опричники, и Егорка, пошатываясь, расправил плечи, вскинул голову. Соха подошёл сзади к Скуратову.
   - Григорий Лукьяныч, прикажешь стол да перьев принесть?
   - После! - отмахнулся Малюта. - Недосуг мне сейчас ентим орлом заниматься, этак любопытно токмо поглядеть мимиходом. Слышь-ка, хлопец, ты чего от боярина-то Митрия сбёг?
   - Сбёг? - удивлённо воскликнул Соха. - Да он и доднесь служит ему, Григорий Лукьяныч! Грамоту-то, грамоту воровскую при нём нашли!
   Малюта усмехнулся в рыжую бороду.
   - Сбёг, - кивнул он. - Сбёг. А грамоту не при нём, а при мужичке Тульеве нашли - ты, Иван, не ври. Како сей хлопец на дворе у Тульева очутился - енто мы позже проведаем, а вот пошто он от Юдаева сбёг - сейчас узнать не терпится.
   - Не я сбёг, - с трудом произнёс Егорка. - Он меня спровадил.
   - Как так - спровадил? Со службы опричной?
   Улыбнулся Егорка разбитыми губами.
   - Похлеще, Григорий Лукьяныч - из самой жизни.
   Малюта помолчал, вглядываясь в бесстрашные глаза юноши, потом отвернулся и молвил угрюмо своим спутникам:
   - После. После поговорим с ним. Пойдём-ка.
   Кинулся к нему Соха.
   - Григорий Лукьяныч, батюшка! Да нешто можно дале-то оттягивать! Надобно на дыбу его взять немедля да дознаться, что ему Юдаев велел, чего он справить-то должен был!
   Бросил Малюта руку, сгрёб за грудки Соху и к себе притянул.
   - Ты, Ивашка, конуру свою знай, пёс ты смердящий! - продышал он в лицо опричнику. - Поуказуй мне ощо, когда да кого на дыбу брать! Вон поди! - и отшвырнул его от себя.
   Вдруг заулыбался да, обведя весёлым взором своих подручных, сказал:
   - Да и что он мне скажет, пацан-то ентот! Юдаев у меня таперь вот где! - сжал он кулак да шагнул к двери. - К государю поспешать надобно, этакое поведаю ему, что вся Русь сотрясётся! Будет измене по дворцам да хоромам гулять, под опричной одёжой таиться! Ужо попомнят воры и государя Ивана Васильевича, и меня, Григория Скуратова!
  
  
   Жадно слушал царь Иван Васильевич Малюту - горели чёрные глаза, играли на висках мускулы. Вот оно! Настало время! Неужто дождался?
   - Где он? Где он сейчас?! - закричал, срываясь на хрип, царь Иван, вплотную подавшись к верному своему псу.
   - В Твери, - чуть склонив набок голову, отвечал Малюта. - В Твери, надёжа-государь. Хоронится в одном из домов купеческих.
   Схватил царь Скуратова за широкие плечи.
   - Точно ли ведаешь? Верно ли?
   - Верно, государь, не сумлевайся. Донёс мне о том таков человек, что надёжней его не сыщешь. Георгий нынче в Твери да ладит опального Филиппа из Отроч монастыря вытащить.
   - Того не можно! - вскричал Иван Васильевич. - Того не можно! Слушай меня, Малюта - Колычеву рта раскрыть не дать! Его одно слово тыщи иных стоит! Слышишь?! Не дать и рта раскрыть!
   - Не всё на том, государь. Немчинов пленных оружить ладит да вести их на тебя. А ведь в Твери да в Торжке тех полонянников боле тыщи будет, и все кмети умелые. Ежели такое войско собрать - наши опричные не выдюжат.
   Царь отпустил плечи Малюты, прошёлся по палате.
   - Одними немцами не управиться им, - молвил он хмуро. - Кто бы ни вёл иноземцев, а русский люд далеко их не пустит.
   Малюта едва сдержал зловещую ухмылку.
   - В том и соль, великий государь, - обыкновенно грубый, лающий голос его стал вдруг кошачьим, почти медовым. - Есть у воров иноземных и русские головы.
   Он подошёл ближе к царю и, понизив голос, произнёс:
   - Люди мои давеча грамотку перехватили. Зело любопытную. Писана та грамота боярином Митрием Юдаевым и назначена была...
   - Кому?!
   - Литовскому шляхтичу Кожецкому, в Тверь.
   Царь побледнел, отвёл взгляд от звериного Малютиного лика, моргнул левым глазом.
   - Что говорилось в грамоте? - чуть слышно спросил он.
   - Что велено Кожецкому принять с посыльным Юдаева воз оружия - сабель две сотни, пищалей три десятка, зелья порохового да пуль пищальных по пять мешков. Окромь того велел боярин Юдаев выслать гонца в Новгород да встретить с тамошними заговорщиками купца Несбруева, что повезёт будущей неделей припасы бранные богатые, сготовленные известным Кожецкому князем да известными, силою немалой наделёнными боярами.
   - Оружие переняли?
   Малюта поскрёб в затылке.
   - Не было с посыльным юдаевским ни воза, ни оружия. Хозяина двора на дыбу брали - божится, что воза не видел, грамоту токмо схоронил. А посыльный... Странный хлопец... Он и впрямь у Юдаева в дружине ходил, а потом убёг, таперь вот токмо объявился. Сдаётся, он и о грамоте-то не слыхал, и с Юдаевым давно уж не якшался...
   - Где грамота сия? - прервал царь невнятный рассказ Скуратова.
   - Принесу. Принесу, великий государь, увидишь, что не грешил я супротив истины!..
   - Кто сей князь? - наливающиеся раскаты грома неслись с государевых уст. - Кто те бояре?
   - Того боярин Митрий не пишет, - с притворным огорчением причмокнул Малюта, - да по-моему, и без того немудрено догадаться!
   - Молчи, Малюта! - гаркнул Иван Васильевич, стукнув посохом в пол. - Не догадываться надобно, а знать наверное! Юдаева в железы бери! Сам дознаваться стану, с кем он супротив меня умыслил!
   Малюта задохнулся радостью, спрятался в поклоне низком, а царь отошёл от него и, посох к груди прижав, задумался.
   - Умён, Георгий, не отнять, - прошептал он. - По всему видать, что брат мой единокровный. И я б, на его месте будучи, тако ж справил бы... Да не сидеть двум братьям на престоле - тесен он больно.
   Вскинул тёмный взгляд на преданного слугу.
   - Грех Каинов превзойду, а Руси не отдам! Собирай войско, Малюта! На Тверь пойдём!
   Даже Скуратова качнуло от той страшной, разрушительной волны, что пронеслась по комнате со словами грозного царя. Но он, опытный царедворец и умелый сыскарь, поклонился чинно и молвил:
   - Решение твоё мудро и правильно, великий государь-надёжа. Одначе обдумать бы неплохо, как сей поход разъяснить. Ведомо тебе, что весть о поимке Георгия, пускай и вора, немалые толки не токмо на Руси вызовет, а и в чужих землях.
   Всё ещё тяжело дыша, но постепенно овладевая собой, уселся Иван Васильевич в кресло, нахмурился.
   - Верно молышь, Лукьяныч. Имать вора надобно тайно.
   - При этаком войске?
   - Что же мыслишь? Говори.
   Скуратов по привычке огляделся, отметив, плотно ли закрыта дверь в покои царские, на окна зарешёченные бросил взгляд.
   - Вот, что мыслю, великий государь. Не на Тверь наш поход править надобно, а на Новгород. Город сей давно тебе нелюбезен, больно волен да и на Литву поглядывает - не передаться ли. Так ты десницей своей покарай изменников, дай им науку, и о том долгие годы говорить во всех краях станут. Тверь да Торжок мы мимоходом тронем - справим там всё, что надобно и дале, на Новгород двинемся. Там розыск громкий учинить доведётся, так, чтобы Тверь с Торжком и не заметил никто.
   Царь долгое время молчал, широко открытыми глазами глядя в упор на Малюту, а затем рассмеялся вдруг, мотнул головою.
   - Ладно измыслил ты! Не чаял. Да на Новгород вдруг не пойдёшь - тут налицо измену выказать должно, доказательство надобно такое, чтоб и через века поход наш праведным почитали!
   - Дай срок, будет тебе доказательство, великий государь.
  
  
   Упрямо стремились в небо языки пламени, тёмное, беззвёздное небо покорно глотало терпкий дым, унялся морозный ветер, притаившись до бесцветного, седого рассвета. Соха бросил в костёр кривое полено и, накинув на плечи овчинку, присел близ огня на колоду.
   - Что, Тимка, людей услал? Одному, что ль, сидеть любо?
   Гунявый исподлобья взглянул на него и вновь устремил взор на беспорядочный танец пламени.
   - Сейчас любо. Чему дивиться-то? У тебя не бывает?
   - Не бывает. Что толку в огонь пялиться! Аль мыслишь об чём? - тая ухмылку, спросил Соха.
   Подошёл один из караульных, буркнул неловко:
   - Слышь, Тимофей, может, бражки тебе принесть? А то Глеб баклагу припёр.
   - Не надобно, Лука, иди с Богом спать, - не поворачиваясь, откликнулся Тимоха, - Я опосля разбужу.
   - Как знаешь, - пожал плечами опричник и, отойдя на несколько шагов, оглянулся, - А за то, что поспать дозволил, благодарствуй ужо.
   Они опять остались вдвоём. Соха крепче завернулся в овчину и молвил вполголоса:
   - Ты пошто, Тимка, за мальца вступаться-то вздумал? Аль по сердцу он тебе вдруг пришёлся?
   - Не вступался я...
   - Врёшь. Ты мне очи-то не мути, я всё подметить успею, - Иван поскрёб бороду и озадаченно хмыкнул, - Я ведь и допрежь того подмечал, как ты мякнешь порою. Всё, вроде, делаешь, что велят, а будто бы под пыткою. Чего эт с тобою, раньше ведь не был таким?
   Тимоха молчал, шевеля палкой горящие головни. Где-то во тьме застучали копыта конские, затихли. Кто-то окликнул некоего Митяя, потянулось от караулов: "Послу-ушивай!"
   - Иван, ты мне правду сказать можешь?
   - А чего же? Могу.
   - Правду, разумеешь? Не боясь, что побегу доносить на тебя! Всё, что на сердце, выложить сможешь!
   Шевельнул бровью Соха.
   - Пущай так. Ежели и донесёшь, мне скорей поверят.
   - Добро, - кивнул Тимоха, словно и не обращая внимания на такие слова. - Скажи, ты всякого убить сможешь? Правду скажи!
   Хотел было выпалить Соха: "Всякого, окромя государя!", да осёкся, помедлил.
   - Всякого, коли нужда приспеет.
   - А ежли тебя убьют?
   - Что ж беды-то? Чай, не вечно засиживаться на этом свете.
   Тимоха глядел в поющий вечную песнь огонь, глаза его были широко открыты, не мигали.
   - А я не хочу. Чуешь, Иван, не хочу. Страшно мне... Тошно.
   - Отчего ж тошно? Ты нешто худое что делаешь? Аль воруешь что аль разбойничаешь? - с искренним недоумением повернулся к нему Соха.
   - Я не знаю, - прошептал Тимоха. - Мне страшно.
   - Ну страшно - енто дело иное, - с облегчением потянулся Иван. - Страхом мы живы. Ежли б не боялись ничего - знаешь, чего б на свете творилось! А так - ты, пятидесятник, эвон меня боишься, сотника, я - тысяцкого, он - воеводу, воевода - государя, и порядок получается. На страхе стоим! Да ты не кручинься, тебя тож боятся - вон простые ратнички-т! Вишь, везде страх!
   Тимоха посмотрел на него рассеянно.
   - А мужички, что на пахоте, - кого боятся?
   Выпятил Соха нижнюю губу, поднял брови.
   - Ну эти-то, холопы да смерды, всех боятся. И ратничков твоих, и тебя, и меня, и...
   - Бога они боятся, - произнёс Тимоха, вновь обращая свой взор к огню. - У них он есть. А у тебя, Иван? Есть ли?
   Недовольно поморщившись, Соха мотнул головой.
   - Э, братец, куды занесло-т тебя! Что тебе о Боге-т думать! Ты поп, что ль, али епископ? Они пущай думают, а тебе в церковь ходить да слушать их, чего в уши тебе впихнут. До Бога далеко, а жить надобно здесь. Вон царь - он Богом ставленный, а ты у него служишь, вот и считай...
   - Это я знаю, - голос Гунявого изменился, стал твёрже. - Я знаю, что мне считать велено!
   - Чего ж тебе ещё?
   - Ничего, - Тимоха вновь сник плечами, уныло уставился на костёр. - Ничего, я и считаю.
   Умолк он, не спрашивал больше ни о чём, а Соха принялся егозить на месте, чувствуя, как раздражение, желчь вскипает в нём.
   - Ты б не о Боге чичас думал, а том, как рвения поболе выказать. Чего за мальца вступился? Чего саблей своей полез? Я ведь и рубануть мог за то, что перепоны чинишь!
   - Ну и рубанул бы, - равнодушно отозвался Гунявый.
   - Ишь, как заговорил! Тимка, ты знай, что языком-то мелешь! - Соха схватил Тимофея за плечо, встряхнул крепко. - Очнись! Чего творишь-то? Аль забыл, как по зубам тебе надавал пацан-то ентот? Каков был он там, в караульне?
   - Да каков он был?! - с ожесточением воскликнул Гунявый, вырываясь. - Дельный хлопец, вот каков был! И теперь такой же! Разъясни-ка ты лучше, чего взъелся на него? Чем он тебе поперёк глотки встал? Что прытче тебя был, что дрался умелей, что в разбойничьих атаманах кадысь хаживал? Так ты ужо в сотники вышел, а он так в ряду и остался, чего слюной-то брызгать! Ну что он тебе сделал? В рожу дал? Он один, что ль, таков на всём свете? С иными ты на кулаках не бился? Так скажи, чего ты ему уши пороть надумал? Чего ты бил его, по рукам связанного так, что и лица-т не видно стало?
   Соха зарычал волком, не находясь, что ответить. Жгло глаза ему правдой беспощадной - то, что он сам видеть не хотел, Гунявый перед ним этакой парсуной неприглядной выложил. Вот он, как ладони, Иван Соха - сотник опричный, озверевший, обезумевший от пролитой крови, не знающий более ни греха, ни Бога. Давно уж перестал быть для него угрозой Егорка Волчан, давно уж обида стёрлась из памяти, а зубы всё одно норовят в горло впиться. За что? Да за то, что есть на свете другой человек, за то, что искалечить его, надругаться над ним разрешено - есть за ним хотя б малая вина перед государем, а стало быть, враг он, и терзать его можно. Уши пареньку отрезать? Да это ещё цветочки - он, опричник царёв, и не такое творил! Вместе с тем Егоркой ещё полсотни живых людей на куски разрезать и собакам бросить? Справим! Сотню? Ещё лучше! Соха увидел, словно в зеркале, своё ставшее диким лицо, рот, привыкшее либо к оскалу хищному, либо к пьяной ухмылке, глаза, давно утратившие всякое выражение, кроме одурманенности хлещущей кровью. Нет ни одной мысли в этой голове, нет ни единого движения в застывшей, окаменевшей душе! Не кто-то иной, не Малюта, не царь уничтожил в сём человеке способность размышлять, сострадать - он сам, добровольно, с готовностью отдал эти ненужные, бесполезные качества и обменял их на желанный чин да на... Завертелось острое жало там, в груди, где должны была быть душа, какой-то тупой болью прошибло изнутри - а что же ещё он получил, за что продал в себе человека? Ведь должно было быть что-то ещё, не мог же он так продешевить!... И в судорожном порыве пытался разум вспомнить, чего же он ещё желал... Ничего.
   У него не было желаний, как нет их теперь. Он не изменился в общем-то, не стал другим - продолжал быть собой, теперь в иной ипостаси. Бывший ратный холоп, караульный Слободы, Малютин слуга, дворянин, сотник, наконец - да, когда-то он хотел получить это место, вот это самое слово "сотник" произнести, применив к себе, но больше-то желаний не было! Женился, потому что должно... ну вроде бы так когда-то слышал от людей. Сын родился... а сколько ему теперь-то? Два? Три? А, может, всего год? Ну хорошо, а если отбросить всё то, что положено иметь человеку, дабы не глядели соседи косо - желает-то он чего? Сам, от души?
   Не тревожься Иван Соха, не слушай тех, кто живёт по каким-то там законам, кто отличает жизнь от смерти и доброе от худого. Можно резать людей. Да, да! Можно. Потому как, всё равно, что делать он, Иван Соха, станет - резать ли, строить ли дом, чинить ли сапоги - в этих делах не будет ни малейшей частички его самого, не будет в том ни гордости, ни стыда. Ничто, ни одно дело не пойдёт вразрез с устремлением его души - устремления-то нет. Он может убивать людей, ибо кому-то делать это придётся. Покуда есть в одном человеке желание отдать приказ убить, необходим и тот, кто на приказ откликнется. Режь, Иван Соха, это твоя стезя, но только награды тебе за службу не будет - зачем она тому, кто её не желает?
   Тебя не за что наказывать, человек, не имеющий желаний. Тебя никто не вправе судить, ибо ты не согрешил, а как можно грешить, преступить правду, коль нет в тебе правды и лжи? Ты един - вот чудеса-то! - ты подобен мудрецу, который познал единение добра и зла! Только то есть различие, что мудрец достиг этого через наполнение души своей, а ты пришёл к тому же через пустоту. Ты пуст, а потому чист, в тебе нет светлого и тёмного, ты лишь делаешь то, что тебе проще. Рубить головы, жечь деревни и получать удовольствие от сего куда проще, чем искать наслаждений в совершенствовании души своей - ты рубишь и жжёшь, и нет на тебе вины, ибо ты не обвинил себя.
   Ты владеешь небывалой силою - ты неуязвим! Оглянись - тебя проклинают, а тебе нипочём, тебя ненавидят, а ты не страдаешь от этого! Ты не страшишься стали, обращённой против тебя, ибо нет в тебе желания выжить, ты не боишься боли, ибо она пропитала тебя насквозь. Запомни, пустой человек: ты равен самому совершенному мудрецу, ведь твоя пустота и его наполненность - одно и то же.
  
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

  
   Тяжёлый рассветный туман лёг на лесные поляны, укрыл мёрзлую землю, корни могучих деревьев, потухшие кострища да шатры походные. Всхрапывали в молочной пелене спящие кони, изредка доносился звук шагов совестливых караульных. Молодой казак Ерёмка в который раз влепил себе затрещину, принуждая глаза оставаться открытыми и, опёршись на пику, вновь задремал стоя.
   Хруст веток и топот копыт донеслись будто бы изнутри, из самых черев. Ерёмка вздрогнул и, не проснувшись даже, вскинул пику наперевес.
   - Кто идёт? - хрипло шепнул он, думая, что кричит.
   Из тумана возник всадник на вороном коне, соскочил с седла и, мирно подняв безоружные руки, зашагал к Ерёмке.
   - Казак, буди атамана шустрей! С Москвы я.
   Митя Бритоус и Степан Роев вышли из шатров, появился за их спинами и Матвей. Гонец с сомнением поглядел на эту троицу, спросил озадачено:
   - Который из вас атаман будет? Весть передать надобно спешную!
   - Ты говори, не рыскай зенками, - ежась от холода буркнул Степан. - От кого весть-то?
   - От купца иноземного с Москвы. Велел сказать, мол, он таперь будет заместо Гор...Гар...
   - Гордона, - Степан с недоверием окинул дюжую фигуру гонца. - А чего с Гордоном сталось-то?
   - Того не ведаю. Передать велено, мол, дело нонче начнётся. В Коломенском царь остановился, охраны при нём мало. Вам к вечеру должно с юга подойти и по знаку взять в сабли опричных. Огня заготовьте, пото как сеча опаски для во тьме будет.
   Переглянулись Степан с Митей, обернулись на Матвея. Тот плечами пожал.
   - Как решишь, Стёпа. Моё дело - рубать да тебя беречь.
   - Слышь, братец, - окликнул вестового Митя Бритоус, - так как, говоришь, купца твоего звать?
   Тот отрицательно качнул головой.
   - Не назывался он. Сказано было, сами всё знаете.
   Степан, заложив руки за спину, кивнул гонцу.
   - Верно, знаем.
   - Погоди, Стёп, - упрямо сказал атаман, - я знать хочу, кем ентот молодец послан и кто он таков сам. Скажи-ка, человече, как звать тебя и у кого службу правишь?
   Гонец стоял неподвижно, расправив могучие плечи, невозмутимо глядя на Митю. Степан поднял руку.
   - Добро, - сказал он гонцу, - скажи на Москве, к закату будем у Коломенского.
   Вскочив на коня, скрылся в тумане вестовой.
   - Степан, - сдержанно молвил Митя Бритоус, - отойдём-ка в сторонку, потолкуем.
   Матвея он опасался - всё-таки тот раньше служил у Малюты Скуратова, чёрт знает, чего от него ожидать можно.
   - Слышь, Стёп, - произнёс он, когда они остались вдвоём, - ты уж прости, а я людей не поведу. Не серчай, сам я за тебя в огонь, да казаков задарма губить не дам, они меня кругом выбирали, животы свои доверили. Откель знать мне, что енто за хлопец прискакал. От кого, не говорит, как самого звать - тож. А вдруг от Малюты он? - украдкой покосился Митя на стоявшего в отдалении Матвея. - Неладно у меня на душе, смута сердце берёт. Ране-т, вишь, Гордона люди приезжали, а таперь прыщ какой безымянный. Не поведу станицу, Стёпа, хошь - убей, а не поведу
   Глядя в упор на давнего своего соратника, Степан молвил спокойно:
   - Чего ж подеешь-то! Неволить я тебя не могу, поеду сам, с Матюхой эвон.
   Крякнул с досады Митя, хлопнул себя по ноге.
   - Да что ж тебя, Степан, в самое пекло несёт! Ведь чуется тут дух изменный, в гонце ль в ентом, в чём ином, а токмо недобрым дело выгорит, попомнишь! Сперва с князем Владимиром шли, потом дожидались Гордона, а таперь и вовсе неизвестно, с кем да куды пойдём! Стёп, опомнись! Ежли царь чего затеял, дык у него силища великая, казачков моих враз сомнут! Вспомни, сколько стрельцов под Слободой стояло, а опричные всё одно верх взяли!
   - Митя, брось ты причитать, словно баба. Говорю тебе, езжай в обрат на Дон, я не в обиде.
   Завертелся на месте атаман Бритоус, шапку с головы сорвал да под ноги швырнул.
   - Чтоб тебе пусто было! Думаешь, легко мне отступиться? Да смерть я чую, разумеешь?! Не ходи, Стёпка, брось, сукин ты сын, в бунтаря играть! Кады можно, кады сила да замысел толковый есть - рубись да царей с трона сымай, а в петлю-то зачем по доброй воле? Пустое тут, от начала не задалось! - схватил он Роева за руки, умоляюще, едва не плача, в глаза заглянул. - Погоди, в иной раз пойдём! Сызнова приготовимся, покумекаем, на Москве бояр сыщем!... Стёпка! Не суйся вслепую, говорю!
   Степан не ответил, обернулся к брату. Матвей стоял у шатра, невозмутимо пожёвывая сорванную травинку, взглянул в ответ на Степана.
   - Ну как, Матюша? Поедем?
   - Как знаешь. Хошь - поехали.
   Кликнул Степан Ерёмку.
   - Подседлай-ка, коней - моего да братова.
   - Ужо справлю!
   Митя Бритоус застыл недвижно, низко голову опустив, шапку на глаза сдвинув. Просыпался лагерь, загудели казаки, глядя, как подводят снаряжённых коней Матвею да Степану, спрашивали друг у друга, не надо ль и им в седло прыгать - а Митя всё стоял, не шевелясь, глядел в землю.
   Подъехал Степан Роев, нагнувшись, хлопнул по плечу атамана.
   - Бывай, Митя, не держи зла, коли что, - и, гикнув, понёсся лесною тропой, за ним - Матвей.
   Ерёмка осторожно подошёл к Бритоусу.
   - Батько, а они чего, в дозор, что ль, поехали?
   Поднял на него Митя покрасневшие глаза, молвил сурово:
   - Войску на-конь садиться, - и крикнул зычно, оком яростным лагерь обведши. - На Дон вертаемся, други!
  
  
   Десяток опричных воинов подскакали к ямской станции на краю Москвы, быстро рассеялись по двору, двое вошли в дом. Выбежал навстречу смотритель, бухнулся с перепугу в ноги.
   - Не губите, отцы! Грешен! Да ведь два алтына взял токмо, и те поперёк горла встали!
   - Подымись, - отрезал один и крепкой рукой вздёрнул на ноги смотрителя. - Сиди тихо да о том, кто приедет сейчас, чтоб ни одной душе, чуешь?
   Взмокший смотритель, дрожа студнем, закивал и, пятясь, скрылся в сенях. Опричники вошли в ямскую избу, увидели Андрея Щецкого. Ничего не сказав, кивнув только, они проследовали дальше, обшарили все углы, заглянули на чердак. Удостоверившись, что чужих на станции нет, вновь вышли во двор, заняли охранные посты вдоль тына. Вскоре на дороге показался небольшой поезд - крытый возок и ещё сорок опричных воинов за ним. Без шума въехали на станцию, опричники быстро закрыли ворота.
   Тревожно озираясь, из возка вышел Алексей Данилович Басманов, велев охране остаться во дворе, прошёл в избу.
   - Здрав будь, боярин, - поклонился Андрей, поднявшись.
   Басманов ответил ему по чину милостивым кивком, но в глазах боярина читалось беспокойство, если не страх. Усевшись на лавку, он распахнул полы собольей, крытой червчатым атласом шубы и заговорил сразу, без предисловий:
   - Откуда прознал ты о сговоре? Разумеешь ли, что мне таперь на дыбу тебя отдать надобно, Малюте?
   - Едва ль ты с тем поспешать станешь, Алексей Данилович, - спокойно отозвался Андрей. - Я ведь бумагу тебе с той вестью послал потому только, что ты зело долго на Москву не вертался, а в Слободу, сам ведаешь, соваться мне нельзя.
   Басманов, бороду вверх задрав, глядел немигающим взглядом на бывшего своего слугу, лихорадочно соображал, как поступить, что говорить, да и чего вообще ждать от этого человека.
   - Я написал тебе о том, что известно мне про сговор, про то, что в скором времени - может быть, даже и днесь - хотят некие воры царя Ивана Васильевича в полон взять и чужеземцам передать, а на царство посадить иного князя, - продолжил Андрей, - да ведь того не сказал, что ведомы мне и имена опричных людей в то дело ввязавшихся.
   Молчал Басманов, затряслась вдруг правая кисть его, но он могучим усилием воли подавил дрожь, сжал пальцы в кулак.
   - Уж не прогневайся, а ведомо мне было, что встретиться тебе со мной сподручней тут, на Коломенской дороге, - искоса взглянул Андрей на боярина Алексея, и тот вдруг вздохнул шумно, наклонился вперёд, лицо руками закрыв.
   - Чего хочешь ты? - просипел он сдавленно. - Кем послан?
   За окном слышался храп коней, негромкий говор опричников, щебет домашней птицы на заднем дворе. Андрей чуть подался к Басманову, молвил тихо:
   - Кем я послан - пустое. Я пришёл потому только, что не хочу гибели твоей, Алексей Данилыч. Иные пусть гибнут - сами такой путь избрали - а ты не по своей воле в западню попал, вынудили тебя.
   Басманов тряхнул головою, откинулся затылком к стене.
   - Не по своей воле... - повторил он с грустной усмешкою. - Всё, Андрей, видать, по своей воле человек делает. Ты мне и показал сие, за то в тебя и поверил. Ты волю свою разумеешь и ей без оглядки следуешь, и потому с тобою ничего поделать не можно. Ни Малюте, ни Юдаеву, ни царю... А я по своей дорожке забрёл в болото топкое, и оттуда, кажись, не выбраться уже. Ты говоришь, в заговор не по своей воле угодил? А чьей волей я опричнину выдумал да в уши царю вложил? Не было б её - и заговора б не было...
   Он прикрыл глаза и брови его сдвинулись в болезненной гримасе.
   - Нет, Андрей, я всё сделал сам, самому и идти до конца.
   - Алексей Данилыч, - от волнения пунцовый румянец проступил на щеках Андрея, речь его стала спешной, - Алексей Данилыч, опомнись! Заговор раскрыт! Не суй даром шею под топор! Ты ведь один из всего двора царского, кто честь не забыл, кто разумом твёрд да широк! Не гибни - ты Руси надобен!
   Улыбнулся ему Басманов, потрепал по плечу.
   - Спасибо тебе, Андрейка! Жаль, что таким сыном Бог меня не наградил. Да, видать, не за что было. Напилась от меня кровушки Русь - думаю, будет с неё, не шибко она по мне затоскует.
   Рванулся было Андрей перечить, но боярин Алексей жестом остановил его.
   - Знаю, что скажешь. Чует и моё сердце беду, да ничего не поделать. Надо идти выбранной дорожкою, куда бы ни привела она.
   И, поднявшись, он ещё раз посмотрел с отцовской нежностью на Андрея, подмигнул невесело.
   - Ништо, Андрейка. Глядишь, образуется, - и повернулся к двери.
   - Погоди, Алексей Данилыч! - воскликнул, вскочив, Андрей. - Ловушка в Коломенском будет! Малютины люди в засаде притаятся, едва в покои к государю зайдёте - схватят и тебя, и Вяземского! Коль всё одно пойдёшь, не дай погубить себя, аки оленя загнанного!
   Выслушав, кивнул Басманов, и вскоре крытый возок уехал с ямского двора, а за ним крупной рысью поехали пятьдесят верных боярину Алексею Даниловичу воинов.
  
  
   Багровый закат долгою лентой окружил могучие леса, лёг на поля и луга, обещая скорый холод, снег да ледяные тропы на реках. Словно огнём горели тёсовые крыши села Коломенского, близилась долгая ночь. У крыльца старого княжеского дворца стояло две расписных колымаги, рядом крутилось несколько опричников, разводящих лошадей по конюшням, весело пересмеивающихся друг с другом. Царь Иван Васильевич приехал сюда с немногочисленной охраной - всего-то пятьдесят человек да верный Малюта рядом. Все знали, что царь любит Коломенское, часто стремится сюда и здесь всегда бывает весел и добродушен. Странным образом сочеталась в душе этого человека любовь к созданному им зловещему опричному "монастырю" в Александровской слободе и влечение к сему тихому, приветливому селу близ Москвы. На сей раз он собирался пожить в Коломенском несколько дней, отдохнуть от трудов государственных, поразмыслить о темах вечных, возвышенных.
   С севера к селу приближался небольшой отряд, во главе которого ехали князь Афанасий Вяземский и боярин Дмитрий Юдаев.
   - Три версты осталось, а Басманова всё не видать, - привстав на стременах, произнёс Юдаев.
   - Думаешь, боярин, он вспять может повернуть?
   - Он всё может, - в голосе Юдаева слышалось явное раздражение. - Чего захочет, то и справит. Туды его так! Да что ж нам, всю ночь его дожидаться?
   - Охолони, боярин! Пущай даже и отступится Алексей Данилыч - без него управимся.
   - Без него не управимся. Погляди, с кем мы! Моя дюжина да твоих два десятка.
   Вяземский успокаивающе улыбнулся.
   - Не тревожься, Митрий Азеич. С царём всего-то пятьдесят людишек малютиных, так что, ежели доведётся, и сами сомнём. Твоя Дюжина иного полка стоит. Да к тому же казачьи сотни должны подъехать да знака где-нито поблизу дожидаться. С ними дело быстро сладим.
   Юдаев сердито крутнул головой, умолк, вглядываясь в багряную даль.
   - Нам бы только подступиться толково, - продолжал Вяземский. - Коль с умом навалимся - хоть тыщу супротив ставь - не выстоит! Скажи, боярин, как мыслишь напасть?
   - Вели своим кметям на дороге к дворцу стать, чтоб во двор влететь без помехи, - хмуро отозвался Юдаев. - Как мы с тобою в палаты зайдём, я знак подам, и Дюжина моя ближних царёвых рынд из Малютиной своры скрутит да самого Скуратова, а мы тем временем царём займёмся. Твои же люди по знаку тому пущай на караульных во дворе бросаются, а там, Бог даст, и казачки подоспеют.
   - Дельно придумал, - хмыкнул Вяземский обдумывая предложенный план, - Нас не ждут, а оттого дело верным кажется.
   - Оно вестимо, да всё одно опаска берёт. Мало нас, с басмановскими б оно верней было, а на казаков и вовсе надежды не держу - голь перекатная, куды захотели, туды и поскакали.
   Вскоре показались избы Коломенского. Сумерки собольим одеялом ложились на землю, петухи сипло кричали о заходе солнца, незлобно побрехивали на них дворовые псы.
   - Пора, - сказал Юдаев, - Давай-ка, княже, отправляй своих людей да поедем вдвоём к государю на поклон.
   Нежданных гостей встретил на крыльце дворца Малюта Скуратов.
   - Вот те раз! - вздёрнул он рыжие брови. - Кого к нам Бог послал на ночь глядя! Аль стряслось что, княже?
   Вяземский спешился, бросил поводья одному из опричников.
   - Стряслось, - ответил он сухо и начал подниматься по лестнице.
   Малюта, тихо посмеиваясь, загородил ему дорогу.
   - Не можно туды, князь, не прогневайся.
   За спиною Вяземского появился Юдаев, Малюта насмешливо покосился на него.
   - Вот ты где, Митрий Азеич! А я ужо сыскивал тебя да ты хорониться мастер!
   - У нас дело спешное к государю. Боярин со мною! - прервал его Вяземский
   - Государь не велел тревожить. Обожди до утра.
   - Некогда ждать, говорю! Гроза над государем!
   - Про то ведаю, - спокойно ответил Малюта.
   Подавив в груди яростный вздох, Вяземский вплотную приблизился к Скуратову.
   - Пусти Малюта, - продышал он хрипло, - пусти, не то хуже будет.
   - Пущай будет, - осклабился Малюта в лицо князю. - Твоя воля.
   Юдаев с Вяземским такого не ждали. Им казалось, что они, сославшись на срочное дело, беспрепятственно проникнут в царские покои, где и приступят к выполнению задуманного. Где-то совсем рядом затаились вовлечённые в заговор воины, ожидая условленного сигнала, но подать сей сигнал нужно только из внутренних палат дворца.
   Вяземский отступил на шаг, упёрся спиною в плечо Юдаева. Тот вдруг осознал, что могут значить слова Малюты: "Про то ведаю". Он ведает о вымышленной угрозе? А может быть, о настоящем покушении, задуманном Вяземским и Юдаевым? Нужно убираться отсюда.
   - Ну будь, по-твоему, Григорий Лукьяныч, - молвил Юдаев, - Да только ежели гнев государев завтра на твою голову падёт за то, что не пустил - на себя пеняй.
   - Поглядим, - усмехнулся Малюта.
   Юдаев и Вяземский повернулись было, чтобы спуститься, да вдруг замерли - во дворе оказалось уже не два-три десятка, а едва ли не сотня опричников. Воины в чёрных кафтанах стояли плотной стеною и молча глядели на застывших на крыльце князя с боярином.
   Юдаев первым понял, что это значит. Они раскрыты, и иных доказательств вины, кроме появления их в селе Коломенском, царю не нужно. Но Вяземский, увы, был не так скор мыслью - подбоченясь, выкрикнул:
   - Чего зенки таращите? А ну-к расступись да коня подведи живо!
   За спиной послышался голос Скуратова.
   - Дай, князь, коню отдохнуть. Тебе покуда ехать некуда.
   И по мановению его руки опричники двинулись на заговорщиков.
   Истошный вопль донёсся из недр дворцовых покоев - голос царя! Звон стали, шум переворачиваемой мебели! Малюта, как рысь, бросился во дворец, Вяземского с Юдаевым скрутили, стащили с крыльца, вслед за своим предводителем ринулась в двери опричная толпа.
   На взбегавшего по лестнице Малюту обрушились мёртвые тела в опричных кафтанах - охрана государева. Упал, покатился по ступеням, и тут же вскочил, зарычал от боли в подвёрнутой ноге. Около входа в царскую опочивальню шла жестокая сеча - мелькали клинки, брызгало кровью на стены - разобрать, что к чему, было невозможно - Малюта видел лишь колышащиеся и падающие на пол тела в чёрном, живые спотыкались об убитых - стон, крик, неистовый лязг сабель. Да с кем же бьются-то?!
   - Посторонись! - заорал Малюта, бросаясь вперёд и расталкивая опричников. - Расступись, сукины дети!
   Ворвавшись в опочивальню, он бросил лихорадочный взгляд окрест себя: на кровати недвижно лежал царь Иван Васильевич - веки смежены, рот приоткрыт! - поверх него, словно скрещенные алебарды, покоились два мёртвых опричника. И тут же кипела битва - упал к Малютиным ногам, цепляясь за его кафтан, ещё один воин, в ужасе вытаращив залитые кровью глаза. Что?! Что происходит?! Кто напал, кто очутился в царской опочивальне?! С кем сражаются последние из оставленной здесь многочисленной охраны?! Малюта никак не мог увидеть врага - спины бьющихся опричников закрывали от его взгляда половину горницы. Вновь кинулся он в гущу драки, стремясь добраться до дерзкого, непостижимо проворного и сильного противника, но... С треском разлетелось окно, кто-то прыгнул вниз, с проклятьями облепили оконный проём оставшиеся в опочивальне опричники. Малюта круто развернулся и закричал в лицо следовавших за ним воинов:
   - Назад, собаки! Во двор! Там они! Уйдут - всем головы поснимаю!
   И вновь загремели по лестнице десятки сапог, опочивальня опустела, а Малюта подбежал к кровати и, не помня себя от страха и горя, заглянул в белое, как полотно, лицо Ивана Васильевича. Подставил ухо к губам царя. Господи! Вроде бы дышит! Быстро сбросив мёртвые тела, судя по всему, заслонившие собой государя, Малюта рванул рубаху на груди царя, прижался ухом к рёбрам. Жив! Жив!
   Во дворе сквозь звон сабель послышались возгласы:
   - Имай их, собак!
   - Таперь-то им никуда не деться!
   - Сзаду, сзаду заходь!
   - В круг бери!
   Хищно оскалившись, Малюта вновь бросился к окну - он хотел видеть поражение неведомого врага и вовремя остановить распалённых сражением опричников. Такого противника надо брать только живым!
   Двор был тёмен - лишь два-три факела мелькали где-то осторонь - но и в этой мгле он разглядел плотное кольцо чёрных кафтанов а в центре... всего двух человек! Перевёл Малюта растерянный взгляд на устланный, словно ковром, бездыханными, изрубленными телами пол опочивальни - да неужто двое могли совершить подобное?
   Внизу всё ещё кипела битва, но опричное кольцо смыкалось, и Малюта едва успел выкрикнуть:
   - Не руби их! Живьём имать!
   Замерли в воздухе иззубренные сабли, и вдруг разорвалась тьма лихим кличем множества глоток. С посвистом, с гиканьем перелетали на буйных конях бесчисленные всадники через низкий тын "мирного" Коломенского дворца и звонкою сталью обрушились на опричную рать. Закипел бой - нешуточый, настоящий.
   - Стёпка! - заорал Митя Бритоус, пробившись в самую гущу сражения. - На-конь давай! Живо!
   Прижавшиеся спинами друг к другу Степан и Матвей Роевы, видевшие уже смерть на остриях опричных клинков, переглянулись, усмехнувшись устало, опустили окровавленные сабли. Отхлынула от них волна чёрных кафтанов - опричники отбивались от наседавших казаков.
   В отдалении, у конюшни лежали опутанные по рукам и ногам Юдаев с Вяземским. Князь Афанасий находился в беспамятстве - очень уж бойко сопротивлялся он малютиным ратникам, за что и приложили его рукоятью сабли по маковке.
   Юдаев же смотрел во все глаза на развернувшуюся битву и пытался сообразить, что нужно предпринять сейчас, как выбраться из этих пут, из пытошной, что ждала его вскорости, из-под нависшего над шеей топора. Кликнуть казаков и, назвавшись, велеть освободить себя, броситься с ними в бой и свершить задуманное? Теперь это бессмысленно - очевидно, что заговорщики угодили в ловушку, что Малюта привёл в Коломенское достаточно войска, чтобы отразить любую атаку. Вот уже захлопали пищали из окон дворца, полетели с сёдел несколько казаков, закричал и кое-кто из опричников. Что делать? Как спастись?
   Чёрными молниями пронеслись мимо Юдаева всадники на вороных конях. Дюжина! Не дождавшись сигнала, верные воины ринулись на шум сражения, зная, что их единственный владыка, боярин Дмитрий, может очутиться в беде.
   - Стой! - закричал Юдаев, рванувшись и поднявшись на колени. - Бей казаков! Бей их!
   В самом пекле отчаянной рубки к Бритоусу пробился казачий сотник Истома.
   - Худо, атаман! У них силы прибавилось! Бьются, сволочи, знатно - как бы не навешали нам по шее целковых!
   - Ништо! У нас людей больше да все конны!
   - То и худо, что конны! Кромешники, собаки этакие, промеж телег да сараев ускользают, сзаду бросаются!
   В то же время в ворота ворвались воины Вяземского. Юдаев - уже без пут, вскочивший на подведенного кем-то из Дюжины коня, подскакал к ним и именем князя тоже велел им кинуться на казаков. Не понимающие ничего, растерянные, они послушались приказа и устремились в гущу сражения.
   Грохот пищалей, пение пуль, глухие удары сабель об опричные и казачьи кафтаны. Юдаев, искусно действуя клинком, продирался в глубь казачьей толпы - к атаману, к тем, кого спасли от верной смерти казаки. Летит в висок сабля - свеситься с седла и вонзить сталь меж вражьих рёбер. Брызгая пеной, появляется сбоку конская морда, всадник в жёлтом жупане, мохнатая шапка вырастает из тьмы. Хлопок - шапка прочь, пробитая пулей русая голова валится на конскую гриву.
   Сплошь в крови, в разодранных одеждах, ухватил Матвей за плечо Степана.
   - Гляди!
   За воротами возникли десятки факельных огней, множество всадников в опричных кафтанах скакало ко дворцу. Ведший их боярин Алексей Басманов, уже подняв было саблю, вдруг остановился, знаком велел воинам своим осадить лошадей. Недавние слова Андрея Щецкого явственно звучали в ушах, боярин не мог бросить себя в бой. "Не суй даром шею под топор! Не гибни - ты Руси надобен". Разум противился, сердце чуяло, что делу не поможешь уже...
   - Всё! Уходить надобно! - закричал Митя Бритоус Степану Роеву. - Не выдюжим!
   - А вдруг это свои, на подмогу?!
   - Какая, на хрен, подмога?! Все они, твари опричные, заодно! Уходим!
   Разнёсся клич по казачьим сотням:
   - Уходим! В обрат повёртывай!
   Рубя казачьи спины, Юдаев цепким взором впился в того, кто выкрикивал сигнал к отступлению. На мгновения дрожащий свет факела выхватил его лицо.
   - Роев! - исступленно завопил Юдаев, задрожав всем телом. - Стой, собака! Стой! - ударил коня саблей плашмя по крупу, бросился вперёд, за этим возникшим из пелены времён призраком.
   - Уходим, братцы!
   - Кромешные скачуть!
   Взлетали лошади над оградою, диким табуном уносились в темень. Опричные не преследовали их - в безумной свалке перемешались свои с чужими, некому было командовать, некому было вести за собой войско. Покрытый кровью и копотью Малюта стоял посреди двора, по колено в месиве из людских тел, держа в обеих руках по сабле, и не мог вымолвить ни слова - голос исчез, надорвался в отчаянном, яростном крике.
  
  
   Охая и стеная, сел на кровати царь Иван Васильевич, бледность понемногу сходила с его лица. Отхлебнув поданного ему крепкого кваса, сплюнул на пол и велел зелена вина принести да репки кусок. Опочивальню очистили от мёртвых тел, слуги унесли залитый кровью персидский ковёр, и вскоре царь с Малютою остались наедине. Иван Васильевич не был ранен - его даже не пытались убить - просто внезапное появление двух вооружённых людей в его опочивальне оказалось достаточно ощутимым ударом для изнемогшего в бесконечных кровавых тревогах духа. И ведь как проникли-то! Через окно! Словно демоны какие влетели на мётлах!
   Малюта, готовясь к отражению атаки заговорщиков, во внутренних покоях дворца оставил изрядное число охраны - четыре десятка человек. Они прибыли сюда за день до приезда царя и притаились по горницам да чуланам - так, чтобы вьюны заговорщиков и пронюхать ничего не смогли. Но Малюта полагал, что врываться к царю бунтовщики станут с крыльца, через чёрные сени, наконец, но уж с крыши-то он никак не ожидал нападения! Благо, пятеро охранников находились и в самой опочивальне - бросившись на воров, они полегли первыми, двое повалились прямо на лишившегося чувств царя. Что же происходило дальше...
   - Узнай, что это за люди, - слабым голосом молвил царь, устраиваясь удобней на подушках. - Ох, чую, не обошлось здесь без нечистой силы. Скажи, как двое могли изрубить этакое полчище? Как не поймали, не засекли их твои кмети? Не могу в толк взять!
   - Истинны слова твои, великий государь, - морщась от боли в горле, хрипло откликнулся Малюта, - Люди те необычны, и кто они таковы, кем посланы, дознаюсь беспременно.
   Скуратов не был столь суеверен, как Иван Васильевич - чужды ему были мысли о нечистой силе, о колдунах и демонах. Он видел этих людей собственными глазами, видел, как рубились они с десятками противников, и видел, что сила их не в колдовстве была, а едино в ратном умении и небывалой ловкости. Малюта дивился этим великолепным воинам, но в удивлении его не было примеси ужаса перед сверхъестественным - он действительно хотел узнать, кто они такие, и таил надежду привлечь их к себе на службу, не догадываясь пока, что один из них на сей службе некогда уже состоял.
   - Что опричники воровские? - спросил царь, закрывая глаза. - Схвачены ль?
   - Схвачены, великий государь... - Малюта замялся вдруг, поскрёб в затылке.
   - Что там ещё?
   - Да вот не ведаю, что делать-то с ними. Они ведь... супротив рати воровской бились.
   - Как так? - приподнялся на локте, напряжённо вгляделся в лицо Скуратова Иван Васильевич.
   Пришлось рассказывать. Сколь ни ненавидел Малюта Юдаева, Вяземского и Басманова, а говорить о них ложно не решался. Не было ещё в душе его твёрдой убеждённости в опале к ним государя. Как-никак, люди это великие, опричнину выпестовавшие, и отношение к ним Ивана Васильевича что ни миг измениться может.
   - А когда люди боярина Алексея явились - воры и вовсе прочь побежали. Без них-то, людей Басмановских, неведомо ощо, как дело б вывернулось.
   Задумался царь, брови хмуря, пальцы к вискам приложив. Со двора неслись стоны раненных, возня, раздражённый говор - там считали убитых, перевязывали выживших, уносили в амбары мёртвые тела.
   - Как быть, ума не приложу, - вздохнул Иван Васильевич, откидываясь на подушки. - Ведаю ведь, что умышляли они супротив меня, а тут эвон как вышло - жизнь мне, вишь, уберегли.
   Малюта молчал - он и за золото не стал бы сейчас давать совет, знал, что решение нужное, пусть не сейчас, но непременно сорвётся с государевых уст.
   - Где они теперь? - бросил царь на него грозный взгляд.
   - Сызнова в путы велел я их взять, великий государь - Вяземского-то с Юдаевым. Басманова покамест не трогал, да твоим именем велел ему обождать в сенях. Мои люди присматривают за ним.
   - Вот что, Малюта. Афоньку с Данилычем отпусти до поры с миром. Поглядим ощо, чего достойны они. Боярина же Дмитрия - в железы да в Слободу вези немедля. Там потолкуем с ним, кто чего мыслил да с кем путался.
   - Разумею, надёжа-государь! - Малюта шагнул ближе и, понизив голос, произнёс с сомнением. - Вот только доверить кому-нито боярина везти опасаюсь. Воины Юдаева, Дюжина сиречь, шибко сильны - коли намерятся отбить его... Не знаю даже, скольких людей в охрану отряжать. Самому бы поехать, государь...
   - Постыла мне сия Дюжина чёртова! - гневно воскликнул царь. - Головы б им посымать, сукиным детям. Ишь, нашли себя владыку - Юдаев, боярин блохастый! Русскому человеку один хозяин есть - царь, а опричным людям тем паче! Вырастил себе войско - сто голов у него теперь, и каждая ужалить норовит. Нет мне спасения в опричной рати - давно вижу сие, а что делать с нею, не знаю покуда.
   Переведя дух, он продолжил хмуро, но уже спокойнее:
   - Ладно, после решу, как с Дюжиной этой быть. А покамест езжай сам, с боярина очей не своди да без меня розыск чинить не смей! Ведаю, как жаждешь на куски его разодрать, да только правду дознаться мне важней сейчас. Уразумел?
   - Уразумел, великий государь, - склонился Малюта. - Не трону боярина, покуда тебя не дождусь.
   Он и не стал бы рвать клещами Юдаева только из ненависти и злопамятства - Малюта знал своё дело и к дыбе с сердцем не подходил. Конечно, ему приятно будет видеть мучения давнего недруга, но вдвойне приятней выполнять прямое распоряжение царя, чувствовать себя святым орудием правосудия, осознавать свою беспристрастность к вершимой казни.
   - Утрень поеду на Москву, - сказал царь, - а тебе, Малюта, времени не теряя, войско к походу готовить. Будет уж, потешились, дождались, что смерть из кажного окна ножом грозит. Пора и мне к Георгию с поклоном съездить, брата повидать. Да не забудь - обещался ты мне вину Новгорода налицо показать, так не медли же! Ждать боле не можно...
  
  
   Более десятка костров горело на крохотных лесных прогалинах, что затерялись в чаще далеко от больших дорог. Калили в огне ножи, прижигали рубленные раны, сунув перед тем тряпицу в зубы раненому. Взмычит казак, пСтом покроется, а как перевяжут ему рану куском холстины чистой - водки нальют, с тем и забудется сном хрупким. Где-то горевали, песню печальную затянув - поминали павших товарищей. Лечили и лошадей, под саблю угодивших - те фыркали, ушами прядали, но не шарахались, чуяли, что добра им человек хочет.
   - Слухай, хлопче, тут тя не в шутку тюкнули, - проворчал смуглый седоусый казак, что когда-то останавливал в донских степях Степана Роева.
   Со знанием дела он омывал раны Матвея какими-то припасёнными снадобьями и умело делал перевязки. Сейчас он озабоченно осматривал затылок раненого, залитый свежей кровью
   - Шмат шкуры с волосами саблюкою отхватили - болтается, шо хвист собачий, вон и кость видно. Хоть голкою тебе ший!
   - Придави потуже, батя - зарастёт, - отозвался Матвей, скрипя зубами. - Не им, щучьим детям, башку мне рубить.
   - Оно вирно! - усмехнулся в усы казак, - Моторные вы с братом хлопцы, таких ще не видал!
   Рядом сидел Митя Бритоус, давно омывший водицей единственную царапину на щеке и позабывший о ней. С аппетитом подкрепляясь вяленым мясом и луком, он оживлённо говорил угрюмо глядящему в пламя Степану Роеву.
   - Ты уж боле не серчай на меня, Стёпа, худого не думай! Люб ты мне и сердцем от тебя не отступлюсь - сам видишь. Ну а то, что не вместях пошли, так оно к лучшему! Этак бы и угодили разом в лапы-т к Малюте, собаке паршивой!
   - Спасибо, Митя, - тихо молвил Степан, с головы до ног в пропитанных кровью повязках. - Век не забуду.
   - Э! Да лучше забудь скорее - и Малюту ентого, и царя-аспида, и иноземцев твоих воровских! Поглядел таперь, каковы они? Ох, не даром сердце моё измену чуяло, а ты даром не послушал меня!
   - Может, и хорошо, что не послушал. Всё ж таки поглядел на опричных, что сторону бунта приняли. Поглядел на Вяземского, на Басманова - клялись, сволочи, что сами всё управят, а нам только караулы б заткнуть... Клялись, и нас же рубать принялись...
   - Да не горюй ты, - ласково улыбнулся Митя, протягивая Степану чарку с медком крепким, - не может, видать, опричник совесть в груди носить - все они - рыла свиные, и никаких затей ты с ними не сладишь.
   Степан при этих словах вскинул тревожный взгляд на Матвея, но тот лишь усмехнулся криво, вновь принялся толковать с седоусым казаком.
   - Словом, ты как хошь! - хлопнул себя по колену Митя. - А я боле забавами этакими тешиться не стану. Таперь уж точно - веду войско на Дон, станем по-прежнему жить-поживать, ногаям да крымцам кренделей вешать. Нет там обмана, нет измены чёрной - кровь лихая гуляет, ворог известен, живи свой век пущай и коротко, зато с душою!
   Тихо засмеялся Степан, потеплело на сердце.
   - Бросай всё, Стёпа, - продолжал с воодушевлением Митя, - бросай опричнину енту треклятую, сговоры да иноземных псов хитроглазых. Айда с нами на Дон! Атаман из тебя ладный выйдет! А хошь - я те булаву передам, есаулом при тебе буду? Чего смеёшься-то? Да помяни слово моё - за тебя всё войско встанет!
   - Поглядим, Митя, - отмахнулся Степан, - поглядим, чем жизнь обернётся.
   Близился рассвет, когда лесной лагерь затих, погрузился в сон. Несколько караульных расхаживали окрест костров, подбрасывали хворосту в пламя, тихо перекликались между собой.
   Сидели рядом Матвей и Степан - оба знали, что поговорить ещё нужно о многом, пусть и ломит тело от многочисленных ран, пусть и кружится голова от бессилия.
   - Что надумал-то? - спросил Матвей. - Куда теперь?
   - Не знаю покуда.
   - Сызнова к иноземцам подашься?
   Степан нетерпеливо дёрнул плечом.
   - Окстись! Нет им боле веры моей - собаки дрянные, слову своему воры! Досыта я уж заговорами да войнами нахлебался. Думал, Русь от царя-кровопийцы избавлю, спокой на землю родную принесу, а выходит так, что и не надобны вовсе Руси потуги мои. Эвон одни иноземцы на Москву, как псы на кость, облизываются, да на русских плевать им, и даже подельщиков своих, вишь, без оглядки под нож пускают. А русским?! Русским-то надобно всё это? Где бояре, супротив царя пойти готовые, где ратники их, опричнину смести могущие? Были один-два, да и те... Пойдут, быть может, оторвут зады от лавок, но тады токмо, как иноземные вьюны головастые поманят. А самим - и на Русь плевать, и на кровь православную. Всё, Матюша, не бунтарь я боле, не хочу, насытился.
   - Это дело. О том ведь и просить тебя хотел, как по лесам разыскивал. А только, когда встретил, враз узрел что не словами тебя убеждать гоже - тебе эвон на своей шкуре неправду попытать надобно. Живи мирно, отложи саблю. Может, в Зубцов вернёшься, к батьке? Ему, поди, туго одному-то.
   Но Степан с болью, с тоской покачал отрицательно головой.
   - Нет, Матюша, в Зубцов нам теперь не можно. Ни мне, ни тебе.
   - Что так?
   - А ты, что ль, не видел, кто там, в Коломенском супротив нас бился?
   - Кто?
   - Да знакомец твой - боярин Юдаев. Он меня, сволочь, признал, а уж у нас с ним дружба долгая. Ведает он и о том, что брат ты мне, так что таперь, верно, сыскивать станут нас обоих.
   Они умолкли, кутаясь в полушубки, дыша лёгким белым паром. Прошагал мимо караульный казак, кряхтя и кашляя, зажал под мышкой пику, а зябнущие ладони в рукава спрятал.
   - На Дон пойдёшь? - молвил Матвей.
   - Нет. Нечего мне там делать. Вольница мне тож постыла, не хочу разбоем жить. А ты куда, Матюша?
   Вздохнул Матвей, поглядел в тёмное небо.
   - Я, Стёпа, поеду друзей искать. За тебя я покоен таперь - сызнова башку в пекло совать не станешь - вот и поеду по Руси-матушке, двух человек сыщу. Два года, почитай, не виделись - тоска душу грызёт.
   - А где они?
   - В том-то и дело, что не ведаю того. Один, кажись, с невестой в Ростов подался, а другого мы в скиту близ слободы Александровой от раны тяжкой оправляться оставили. Съезжу туда, авось, разузнаю чего.
   - Матюша, не дури! - с тревогою обернулся к нему брат. - Ты к Слободе и соваться не думай! Схватят, как пить дать! Юдаев-то, поди, всю рать опричную супротив нас поднял!
   Матвей усмехнулся.
   - Да уж много чести про нашу душу! Всю рать! Ты не бойся, Стёп, я тишком, окольными тропками прокрадусь, кишка тонка у опричных поймать меня.
   Поразмыслив немного, Степан спросил:
   - А как друзей сыщешь - чего дале-то делать станешь?
   Призадумался и Матвей, помрачнело чело его, сдвинулись брови.
   - Мне, Стёпа, одна дорога - под сабли да пули. Знаю, что ересь реку, а только войны хочу - с ворогом настоящим, иноземным, за дело праведное! Иного пути не мыслю, я, кажись, и рождён был для того, чтоб помереть на поле бранном. Тяжко мне, Стёпа - сколько лет уж не в своей шкуре хожу, чужою жизнью живу. Любо в стрельцах было - в походы ходили великие, города брали могучие, а таперь что?.. Вот днесь разве что! - воскликнул он, и глаза его загорелись. - Днесь счастлив был! Воистину! Грязь опричную рубить, с тобою вдвоём супротив тьмы сабель ворожьих стоять! Ажно сердце пело - до чего было хорошо, Стёпа! Погиб бы - счастливей мига для смерти не сыскать! Пусть даже схвачен был бы, на дыбу взлетел - а всё одно за этакие мгновенья и пострадать не грех! Вот такого хочу, Стёпа, да одна незадача - негоже русскому супротив русского биться, пускай и в опричный кафтан один из них ряжен, пото как русская кровь пущей лишь русской кровью оборачивается. Этак не выстоять земле нашей православной, этак и вовсе извести корень наш можно.
   Он помолчал, лоб потирая, и потом негромко произнёс:
   - Ишь, как оно выходит: покуда опричнина есть, не набраться Руси силушки, а рубить опричнину - и вовсе Русь обескровить. Где ж она-то, дорожка верная? Супротив кого биться-то?
   Степан долго глядел на него, таилась в глазах его и боль, и любовь, и страх перед грядущим знанием.
   - Опричнины не станет скоро, - произнёс он таким голосом, что Матвей вздрогнул. - Помяни моё слово.
  
  

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

  
   Заплакал, заскулил маленький Данила. Алёна отложила рукоделие, подбежала к колыбели, взяла сына на руки. Прижав его к груди, она прошлась по горнице, ласково шепча:
   - Проснулся наш Данилушка, богатырь молодой, проснулся сокол наш светлый. Ну, ну не плачь ужо, миленький, погляди в окошко - денёк-то пригож, ясен. Вишь, пёрышки по небу плывут?
   Данила произнёс какие-то, одному ему понятные слова и протянул руку к окну.
   - Батюшку ждёшь? - по-своему поняла Алёна и отвернулась, пряча мокрые глаза. - И я жду, Данилушка. Чаю, вернётся скоро. Не век же ему за самим собою гнаться. Вспомнит же он и о нас, лапушка. Эвот посматривать на дорожку станем, и однажды его там увидим.
   А Данила снова протянул руку и что-то сказал.
   - Что ты там узрел-то, солнышко? - глянула в окно и Алёна.
   За тыном шла, опираясь на длинную корявую палку, грузная женщина - в убрус шерстяной укутана, котомка за плечами, походка тяжёлая, вперевалочку. Что-то знакомым показалось Алёне в сей женщине... Да неужто!
   Бросилась стремглав на крыльцо, радостно загулившего Данилу из рук не выпуская, побежала к воротам.
   - Тётя! Милая!.. Господи, как же ты здесь?
   Тяжко отдуваясь, сбросила Федосья котомку с плеч, молвила со стоном:
   - Ой, угодники святые, да неужто добралась? Ей-Богу, думала, помру, не дойду. Дай водицы испить, Алёнка.
   Сидя у тёплой печки, сбросив измызганную верхнюю одежду, попив вволю квасу, тётка Федосья ударилась вдруг в слёзы.
   - Что с тобою, тётя? - схватила её за руки Алёна. - Что сталось-то? Пошто этакий путь ногами прошла?
   - Ой, Алёнушка, горе-то какое! - ревела тётка. - Ой, наказанье нам! Забрали ведь дядьку твого да не так, как ране-то, а видать, насовсем! Забрали его люди кромешные, самого Малюты Скуратова слуги да за то, что Ванюша в услужении у боярина Юдаева был. Боярин-то ентот, вишь, в немилость впал, дык слуг-то его не щадят таперь! Ой, горе-то, горе!
   Заплакала и Алёна, губу закусив, не зная, что и сказать-то.
   - Дом пограбили, черти кромешные, - продолжала голосить Федосья, - всё из избы, из амбаров вынесли, скотину увели! Сирая я таперь, убогая! И жить нечем, и вертаться некуда!
   - Ну погодь, погодь, тётя, будя тебе слёзы-т проливать, - попыталась успокоить её Алёна, - двор не спалили кромешники?
   - Слава те, Господи, палить не стали! Да всё одно - изба порожняя, хлев да овины порожны - как жить-то, чем кормиться! Ой, горе! Алён! Я ведь чего в сердце таила! Муж твой, слыхать, тож из опричных-то? Может, заступится он за Ванюшу? Может, вымолит прощения у Малюты?
   Потупилась Алёна, молвила горестно:
   - Ох, тётушка, он ведь и сам в бегах. Со службы опричной ушёл - потому-то и уехали мы с ним тайно! Дяде не можно было знать, где сыскать Андрея - боярин сей, Юдаев, за мужем охотился. Вот к тебе-то одной и послала я весточку с богомольцами и посему молила тебя дяде не сказывать.
   - Не говорила я, истинный крест! Разумела, что не попусту просишь.
   - Да теперь-то уж всё одно. И дядя в узилище угодил, и Юдаев-боярин в опале... Стало, прятаться боле не надобно.
   - Так я и говорю-то! - всполошилась Федосья. - Коль хорониться нужды нет, так пущай Андрей твой Ване прощение у царя вымолит! Где он чичас?
   - Уехал Андрюша... на Москву. Сказал, не может без того - сердце ему велит. Сладит, мол, мир окрест себя и вернётся.
   - Эт как же разуметь-то? - тётка сердито застучала ногою в пол. - Чего он утворить-то удумал?
   - Ой, не знаю, тётя, - уткнулась Алёна в рукав. - Нешто их поймёшь-то? Не хочу и думать про то. Пущай токмо жив вернётся...
   Федосья призадумалась и, вспомнив что-то, сказала:
   - А ведь Ванюшу-т не одного забрали. Приехал к нас молодец один, ночевать лёг, а утресь кромешники явились да того молодца смертным боем били. Вот из-за него-то Ваню и сволокли. А я того молодца признала - было, приезжал он в одёже опричной с Андреем твоим да ощо с одним кромешником.
   - Погоди, тётя! - Алёна встрепенулась, брови нахмурила. - А каков он, сей молодец, из себя?
   - Ну каков... Этакий кудрявый, белявый... Нос у него эдак...
   - Ой, матушка Пресвятая Богородица! - всплеснула руками Алёна. - Да ведь то друг Андреев! Говоришь, убили его?
   - Ну уж того не ведаю! У нас на дворе убить не убили, а лицо-т в кровь размесили всласть - ажно смотреть страшно было. Чего ж с ним в Слободе содеяли - одному Богу ведомо.
   Алёна вскочила с лавки, заметалась по горенке. Сидевший на полу Данила ловко перевернулся на четвереньки, принялся ползком гоняться за ногами мамиными.
   - Ох, заболталась я! - подняла грузное тело своё Федосья. - Всё о горестях трещу, а радости-т и не приметила!
   Подхватила на руки Данилу, крякнула удивлённо:
   - Охти, тяжёлый-то экий! Надо ж, какой богатырь у Алёнки моей завёлси! Ну здоров будь, Данила свет Андреич! Не страшно, поди, мамке таперь? Бережёшь мамку-т?
   Данила завертелся в руках незнакомой толстой тётки - принялся отбрыкиваться ногами.
   - Ух каков! Не люба ему баба Федосья! Пусти, говорит, не то худо будет! - засмеялась Федосья и опустила малыша на пол. - Ну ползи, ползи да ужо вскорости и на ножки вставай, ножками-т оно шустрей выходит!
   - Что ж делать-то? - в мучительных раздумьях кусала пальцы Алёна. - Как Андрею знать дать? Самой, что ль, на Москву идти? А где я его искать-то там стану?
   - Да уж видать, Алёнушка, коли быть собаке битой, так найдётся и палка, - шумно вздохнула Федосья. - Что ж поделаешь, коли роком всё обернулось. Я сюды дошла, а дале - не проси. Молиться за Ванюшу стану, а чего иного придумать не в силах уж.
   - Придумать... придумать. Надобно что-то придумать, - пробормотала Алёна, оглядывая горницу.
   И вдруг послышалось со двора:
   - Хозяева дома ль? Ехал вот мимо да завернул по дыму! Незваный гость лёгок, а званый тяжёл! Андрюха, отворяй-ко по чести!
   Первой в окно успела глянуть Федосья.
   - Охти, Господи! Да ведь енто тот самый... Что третьим с Андреем твоим да хлопцем тем скраденным у нас бывал!
   Въехал во двор Матвей Роев, недоумевая, почему жёнка гостя встречает, где муж-то? Кланялась гостю Алёна, не в силах утерпеть - так и рвалась на язык весть об отъезде Андрея в Москву, а паче того о заточении Егорки и Ивана Тульева в Александровскую слободу, но обычай требовал сперва напоить да накормить гостя, а после уж и разговоры вести.
   Матвей же, коня привязав да в сени зайдя, обычаем решил пренебречь.
   - Сердцу любезно видеть тебя, хозяюшка, во здравии добром да дозволь узнать, куда муж твой подевался? Никак, к батюшке свому подался?
   Алёна попыталась было пригласить всё-таки гостя откушать чем Бог послал, да тут отпихнула её тётка Федосья, в сени вскочив, да, в ноги Матвею бухнувшись, заголосила воем - маленький Данила испугался и принялся вопить почище тётки. Алёна на Федосью шикнула, бросилась сына успокаивать, а тётка уже тише запричитала подле измызганных дорожной грязью сапог растерянного Матвея:
   - Батюшка, голубчик! Родненький ты мой соколик! Помоги, не дай помереть сирой! Да нешто он чего худого содеял-то? Боярин ведь такожде в опричных ходил - чего ж не послужить-то? А его в плети да в сидельницу, в саму слободу Александрову! Христом-Богом молю, кормилец, вызволи ты его оттудова! Век за тебя молиться стану, лоб в церкви расшибу, родненький!
   - Да подымись ты, тётка! - ухватил её за пухлые руки Матвей и рывком поднял на ноги. - Эко растрещалась: позвал поп кота середи поста, поди, кот, возьми пирога в рот! Ничего не разобрать! Кого в сидельницу? Кого вызволить?
   Вновь появилась Алёна с Данилой на руках, молвила:
   - Проходи в горницу, гостюшко. Порядком ужо всё обскажу.
  
  
   - Крючья отложь - не снадобятся. М-м. Плеть вымачивал?
   - Вымачивал, батюшка Григорий Лукьяныч.
   - Веников посуше выбери. Нет, ентот вон вынеси - прогнил.
   - Рассолу эвон приготовил, батюшка.
   - Добро, к дыбе тащи. Да колоду прочней увяжи - крепок он.
   - Слажу, Григорий Лукьяныч.
   Перебрасываясь со своими подручными такими вот негромкими, деловитыми фразами, готовился Малюта Скуратов к самому долгожданному допросу в своей жизни. Скоро явится царь, и начнётся розыск над опричным боярином Юдаевым. Скуратов покамест не велел вести его в пытошную, дабы государь убедился, что никакой самовольной расправы над давнишним своим врагом Малюта не чинил.
   - Григорий Лукьяныч, клещи-т калить ужо?
   - Успеется. Припаси-ка лучше водицы студёной поболе.
   Один из "подмастерьев" выбежал с вёдрами, а в дверь заглянул другой.
   - Батюшка Григорий Лукьяныч! Великий государь сюды грядёт! Долу ужо спускается!
   - Давай за боярином. Да гляди, не мни ему бока-то, хотя б он и лягался, чуешь?
   Распахнулась дверь, и в пытошную вошёл в чёрном опричном облачении, с монашеским клобуком на голове царь Иван Васильевич. Следовавшим за ним кромешным телохранителям он знаком повелел удалиться.
   - Здрав будь, великий государь!
   - И тебе здоровья, Лукьяныч. Где боярин-то?
   - Ведут, ведут, надёжа-государь. Без твого дозволу пальцем его не трогал.
   - Оно ладно, - и царь опустился на специально приготовленную для него широкую скамью, - Да ты не враз его кромсать-то начинай, Лукьяныч. Сперва миром с ним потолкуем, а там уж и на дыбу.
   - Разумею.
   Малютин подручный ввёл Юдаева - таким каким его и брали, в парчовом кафтане, с ожерельем самоцветным на рубахе да жемчужной обнизью, к зипуну пристёгнутым. Увидев царя, Юдаев повалился на колени, ударил челом.
   - Великий государь! - произнёс он дрожащим голосом, силясь, однако, сохранять достоинство. - Не вели казнить! Оговорили меня! Не умышлял я супротив тебя никогда, верно служил и служить впредь готов! Сними ты с меня свою опалу, ведаешь ведь, что не было у тебя слуги, меня вернее!
   - Подымись-ка, боярин Дмитрий Азеич, - сухо молвил Иван Васильевич. - Да слова-т в кашу не мешай, порядком давай.
   Поднявшись на ноги, Юдаев встал напротив царя, спиною к дыбе, зловещий холод которой ощущал он всею кожей. На Малюту, застывшего в ожидании поодаль, он старался не смотреть - боялся, и вовсе духом упасть.
   - Ну говори, боярин, пошто в Коломенское приезжал? Что сказать мне метил? Потолковать-то нам намедни и недосуг вышло, так теперь говори.
   - Великий государь, весть моя, кою нёс тебе, явью кровавой обернулась - ты сам очами светлыми своими зрел её. Упредить тебя не поспел, не пустили меня к тебе.
   - Разумею тебя. Так открой же тогда, кто осмелился руку на меня поднять? Что то за люди воровские были? А то ведь выходит, что никто опричь тебя того не ведает, - царь говорил вроде бы серьёзно, но едва улавливаемая улыбка в чёрной его бороде наводила парализующий ужас.
   Тем не менее, Юдаеву ещё удавалось держать себя в руках и отвечать ровно, глядеть прямо.
   - То, государь, были казаки донские, на смуту вьюнами иноземными подбитые. А вёл их воровской человек Роев Степан, братец чейный два года при Скуратове опричным стражем стоял. Узрел я того Роева, кады он с казачками, силою опричной сломленный, от дворца бежать навострился. Сперва казаки те норовили с князем Владимиром супротив тебя идти, а как ты, великий государь, заговор тот раскрыл, так решились, златом чужестранным смущённые, сами чёрное дело свершить.
   - Сие ужо любопытней, - кивнул царь и, не удержавшись, перемигнулся с Малютою.
   Заметив это, Юдаев побледнел. Как мог он знать, что каждое слово, им сказанное и могущее быть сказанным, уже известно допрашивающим от куда более осведомлённого "участника" заговора Гордона-Лебедева?
   - Так, стало быть, иноземцы? - Иван Васильевич, прижал пальцы к вискам, словно силясь что-то припомнить. - Сдаётся, два года тому, как объявилась сила воровская вот тут, под Слободой, такожде про иноземцев слыхи ходили?
   - Истину святую речёшь, великий государь! - пылко воскликнул Юдаев. - И той смуте, и теперешней зачинщики одни были - чужестранные видоки! Доподлинно ведаю, что кто-то из королей иноземных смерти твоей желает, своего наместника над Русью посадить хочет!
   - Экий пакостник, - покачал головою царь, - А какой именно из братьев моих помазанных на живот мой покуситься надумал - того не ведаешь?
   - Не успел проведать, великий государь, - речь Юдаева сорвалась на хрип, страх всё больше забирал его силы. - Уж так близко подобрался я к ворам иноземным, да вот весть о казаках под Коломенским...
   - Чую, чую! Ты помчался меня выручать. А скажи, в чём князь Афонька Вяземский тебе помощник был? Он тож вьюнов чужеземных выслеживал?
   Юдаев запнулся - кто знает, не был ли здесь до него Вяземский да не наплёл ли под пыткой с три короба? Как теперь угадать, что самому говорить?
   - Князю Афанасию я поведал о казаках, ибо моих только ратников зело мало для сечи этакой было. Я попросил его...
   Лицо Ивана Васильевича вдруг помрачнело - ему начинала надоедать эта игра и увёртки Юдаева. Ясно было, что отпираться изменник будет до последнего.
   Острие посоха с грохотом обрушилось в деревянный пол пытошной.
   - Доколе врать будешь, собака! - взревел царь и выпрямился во весь рост. - Подобру истину молыть не хочешь - быть тебе огнём палену!
   Рухнул на колени Юдаев, рот распахнув, глаза выпучив.
   - Малюта! На дыбу боярина да выдери из него правду святую!
   Обмерший от ужаса Дмитрий и не помнил-то, как сорвали с него богатые одежды, как швырнули на пол украшения дорогие и полуголого, в одних портах исподних, поволокли к дыбе. Помнил лишь боль, ожёгшую плечи и шею, помнил, как дыхание прервалось, как заходили в судорогах рёбра, тщась воздуху в лёгкие втянуть. После - провал, тьма.
   - Спускай, - мрачно бросил своим помощникам Малюта. - Давай воды.
   Ему было стыдно перед государем - эко обмишулился, на таком допросе и враз вогнал пытаемого в беспамятство. Сам-то Малюта знал, что это не его вина: руки едва поддёрнули, для острастки разве - а винен сам царь, что рыком своим до полусмерти напугал боярина.
   Иван Васильевич тоже понимал это, но признавать своей ошибки не желал - молвил с укором Скуратову:
   - Эх ты, заплечных дел мастер! Дух из человека вышиб, вопросить не успев!
   - Прошибся, надёжа-государь, прости дурака, - пробурчал Малюта. - Чичас окатим боярина, в чувство возвернём.
   Зафыркав, вздрогнув от ледяной воды открыл мутные глаза Юдаев. Царь дал знак Скуратову продолжать пытку но, вестимо, потише уже. Для виду только натянув дыбный хомут, Малюта кивнул: можно, мол, продолжать допрос.
   - Отвечай, пёс, что да с кем умыслил на меня? - строго, но не повышая голоса произнёс царь.
   - Холоп я твой верный, великий государь, - сипло ответил Юдаев. - Никогда супротив тебя мысли не держал, крест на том целую.
   - Лжёшь! О чём с Афонькою Вяземским уговорились?
   - Помилуй, государь... Об том токмо, чтобы уберечь тебя от казаков воровских...
   - Сызнова лжёшь! Эко упрям же ты, боярин! От того лишь лихо тебе будет. Малюта!
   Чуть поддёрнули Юдаева вверх. Царь вгляделся в глаза пытаемого, убедился, что тот пришёл в себя окончательно и, хоть и стонет, но в обморок более падать не норовит.
   - Ответствуй, собака, како с Афонькою на жизнь помазанника Божьего покуситься насмелились?! Кто искусил на сей грех?!
   - Не губи! Правду молвлю, службу тебе верно служил, не отступился от тебя, государь...
   - Упираешься, сволочь? На себя пеняй! - и по знаку царёву Малюта взял в руки плеть, нанёс по обнажённой спине боярина хлёсткий удар. Легла на смуглой коже кровавая полоса - первая метка немилости царской.
   - Говори! Немедля! Кому служить взялся? Чьи повеления сполнял?!
   Но Юдаев, хрипя от боли, по-прежнему гнул своё: не виноват, мол, оговорен, слуга - верней не сыщешь. Малюта, дело своё зная, велел дать жертве передышку, ещё немного водицы плеснул на взлохмаченную, пСтом пропитанную голову, затем опять - руки трещат в суставах.
   - Будет запираться боярин, - смягчив голос, молвил Иван Васильевич. - Грамоту твою чёл, кою ты в деревне Волково мужику Ивашке Тульеву оставил. Стало, ляхам воз сабель да пищалей поднести решил? Подарок добрый.
   Юдаев молчал, кряхтя и скрежеща зубами, пытался пальцами ног упереться в пол, чтобы хоть немного ослабить страшную боль в заломленных руках.
   - А ощо припоминаю, - продолжал, не спеша, царь, - будто рёк ты в той грамоте о князе неком, ляхам ведомом да силою наделённом. Оный князь, помнится, посылал в Новгород припасов огненных немало, а пособляли в том князю некие бояре. Вот и поведай мне, голубчик Дмитрий Азеич, что ж то за князь, к Новгороду столь щедрый, да что за бояре и для чего оружье то в Твери да в Новгороде снадобилось? Ну же? Говори, не томи.
   - Облыжно наговорили... не писал я грамот воровских... - послышалось в ответ.
   - Ах ты, собака, сучий сын! - и царь с ожесточением ударил Юдаева посохом по лицу.
   - Надёжа-государь! - вскричал Малюта, ведая норов царя и зная, что тот может сейчас собственноручно прикончить допрашиваемого. - Надёжа-государь! Вели привесть сюды хлопца, что за грамотой явился! Пущай они глаз на глаз потолкуют!
   Иван Васильевич передёрнул плечами, отошёл от дыбы.
   - Веди.
   Округлились глаза Дмитрия Юдаева, как увидал он застреленного им два года назад Егорку Волчана. Всё исчезло вдруг - и боль, и страх - изумление, растерянность охватили его существо. Перед ним стоял воскресший человек, гибель которого он наблюдал воочию, а теперь... Мысли спутались совершенно - что думать о нём, об этом непостижимом пареньке? Он предал когда-то Юдаева, чтобы спасти своих друзей... он был убит... он стоит тут и видит висящего на дыбе прежнего хозяина, и его называют доверенным лицом, посланным за роковой грамотой!..
   Правда, выглядел Егорка многим хуже терзаемого Юдаева - едва держащийся на ногах, грязный, сплошь измызганный чёрными сгустками крови - он глядел равнодушно и на пытаемого, чью пулю носил в груди, и на палача Малюту, и на царя, пышущего грозным блеском чёрных очей.
   - Подь сюды! - грянул царь.
   Малютины помощники пихнули Егорку в спину и, нажав на плечи, принудили опуститься на колени.
   - Отвечай, шельмец, был ли ты под началом сего опричного боярина?
   - Был, надёжа-государь, - чуть слышно произнёс обезображенными губами Егорка. - Давненько, правда. Почитай, боле двух годков минуло.
   Царь недоумённо оглянулся на Малюту. Тот сразу подскочил к Волчану.
   - Ты что несёшь, паря? Гляди, врать будешь - шкуру сыму с живого! Как так - два года минуло? Ты ведь за грамотой к Тульеву явился! Ну дык кто послал тебя?
   - Да не ведал я об грамоте той ни хрена. Я на ночлег попросился токмо...
   - На дыбу его! - гаркнул царь. - Поглядим, как врать умеет!
   Упал на пол Юдаев, отволокли его в угол до поры. Заскрипела колода дыбная, хрустнули плечи Егоркины.
   - Отвечай! - теперь допрос вёл Малюта.
   - Сказал уж...
   - Врёшь! Ты у боярина в ратниках ходил, в Дюжине его! Им и послан был к Тульеву, грамоту забрать да в Тверь свезти!
   - Не ведал даже, что то... Тульева изба... - речь Егорки становилась тише, глуше, но ни стона, ни мольбы о пощаде не срывалось с его уст.
   - Тульева сюды, - устало молвил Иван Васильевич.
   Допрос получался пустым: Юдаев отнекивается и, судя по всему, даже под огнём запираться станет, а парень сей и вовсе, того и глядишь, дух испустит - как его пытать?
   Малюта, замявшись, приблизился к царю.
   - Уж не прогневайся, великий государь, а Тульев-то... того... помер давеча.
   - Как так? Отчего?
   Бросив злобный взгляд на Юдаева, Малюта зашептал:
   - Закололи его в каморе. О прошлую ночь, как мы к Слободе подъезжали. Кто - неведомо. Один из караульных кается, что кваску ему выпить кто-сь поднёс, да с того кваску захмелел он шибко, а вот кто поднёс - того не припомнит, как ни били.
   - Прочь поди! - царь с раздражением повернулся и стремительно подошёл к теряющему сознание Егорке. - Ты что про два года врал? Тебя, что ж, боярин со службы опричной выгнал?!
   - То б лепо было, надёжа-государь, - подняв голову, слабо улыбнулся царю в лицо Егорка. - Из самой жизни он меня выгнал, да я, вишь, вернулся.
   - Стало быть, под святыми леживал, а всё жив? - Иван Васильевич презрительно фыркнул, - Ну что ж, живи, да не заживайся. Малюта! Сымай его с дыбы.
   Бессильно распластался на полу Егорка Волчан, закрыл глаза.
   - Прикажешь вдругорядь боярина заломить, надёжа-государь?
   Царь приблизился к тяжко дышащему Юдаеву, спросил хмуро:
   - Аль не передумал? Может, всё ж таки истинно скажешь?
   - Истинно и рёк, великий... государь... Видишь ведь, и малец... то ж самое сказывает... Стало быть, правда...
   - Оно так, - криво усмехнулся Иван Васильевич, - а мужичок Тульев сказать-то уже и не сможет ничего, верно? Ну да в речах его и корысти великой уж нет. Да и в твоих, боярин, такожде. Истину-т я и без тебя ведаю и карать буду винных, хоть сознавайся ты, хоть молчи.
   Юдаев пополз от него, цепляясь за стену, словно от страшного призрака, но нагоняли его бесстрастные слова царя Ивана Васильевича.
   - Думал Афоньку Вяземского выгородить? Думал, буду я слушать тебя? Всем вам рок уготован, и иноземному купцу, с коим ты супротив меня умышлял, тоже. И тому, коего вы, презренные, на престол мой усадить надумали - первому страшная кара! Попомни, боярин, пёс богомерзкий, как изменой блазниться, как супротив меня, царя твоего, душой оборачиваться! - зашагал к двери. - Малюта! Обоих - боярина и мальца - в клети, а завтра утресь - головы с плеч снять, дабы нечем им было думы крамольные думать.
  
  

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

  
   Чуялась зима в ночах да сумерках - то иней укроет московские улицы и дворы, то ледком лужи стянет, а то и Москва-река к утру заблестит ледяными искрами. Недолго уж и до первого снега, скоро санный путь откроется, вольно на Руси заживётся! По снежку-то да на санях - оно любо каждому. Уж до того русский люд к саням душою держится, что и летом бывает боярин какой для пущей важности не на колёсах трясётся, а полозьями по ухабам скользит.
   Осенние дороги мокры да вязки; не весенняя распутица вестимо, но радости с того пути всё равно мало, а по санной тропе из дому лезет всякая душа: и бояре к себе в вотчины отдалённые, дабы оком хозяйским окинуть, и посадский народ в гости да на торги, и крестьяне на ярмарку. Оживлены тогда, шумны лесные да полевые дороги, реки мёрзлые широкими трактами лежат - для больших обозов лучше не придумаешь - да и в самих городах да селениях от саней улиц не видно, всяк едет куда-то дела разные править.
   Зима - излюбленное время русских для войны. Другие народы лето предпочитают, а русским, вишь, зимою драку подавай. Оно и понятно: по лесам да болотам большому войску летом трудно шагать, а уж обозы колёсные и вовсе развалиться могут - а по укатанной снежной дорожке да речушками гладкими... вот ужо держись, супостатина иноземная, доберёмся до тебя в миг, ты и моргнуть не успеешь оком своим окаянным!
   Но грядущей зимою войны, вроде бы, никакой не намечается. С лета, правда, слухи ходят о том, что крымчаки бузят да на Москву пойти грозятся, но с первыми осенними дождями можно вздохнуть свободней - крымцы тепло любят, и теперь ждать их только по весне. Итак, казалось бы, живи, народ, мирно да ладно, воевать покуда не с кем, можно торговать вволю, добра наживать - ну, насколько опричники, конечно, позволят. А только всё равно тревожно средь толпы на торжище, всё равно гудит, перешёптываясь, люд у церквей - что-то не так, что-то затеял государь... Слухи - дело великое, даже из Александровской слободы да из-за кремлёвских стен доносятся. Что к чему, правда, не разобрать, но слышно, что войско опричное сбирается помалу, даже с дальних волостей подтягивается и, хотя не сбивается покуда в одну огромную рать, а держится по окрестным деревням да малым острожкам - дело такое неспроста затеяно!
   Но для чего же? С кем воевать собрался великий государь? Гудит, шелестит Москва вполголоса да в каждое ухо: может, на Литву вдругорядь пойдёт, может, супротив свейских людей намерился? Так ведь одними опричниками тут не выдюжишь - где ж войско стрелецкое, где пушкарского чина люди, где ополчение боярское?
   Вопросов и пересудов тьма, а правды - никакой. Что-что, а цель будущего похода государю удалось скрыть - потому, наверное, что ведал о ней лишь сам он да надёжный раб Малюта Скуратов. Суди-ряди, московский народ, всё равно не отгадаешь, что свершится вскоре на земле Русской.
  
  
   - Ой, батюшки! Держите его, православные, Христа ради! Имайте его, злыдня-аспида!
   - А ну-к стой!
   - Стража! Стража!
   Бился в крепких руках тощий мальчонка, кус пирога с грибами у тётки-торговки утащивший. Кряжистый мастеровой держал его под мышки, а тётка звала сторожевых стрельцов. Прочий люд в торговых рядах на Пожаре внимания на них не обращал - эка безделица! Да тут и воруют, и грабят что ни миг, а уж шум из-за пирога шум поднимать, так и вовсе скучно.
   - Господи, да где же енти стрельцы бродять? Пристава надоть! Вора ведь пымали! - сокрушалась розовощёкая торговка.
   Мастерового кто-то тронул за плечо.
   - Слышь, пусти мальца-т, - шепнул ему рослый, плечистый середович с серыми, как сталь, глазами. - Выдерут его - ещё не сдюжит.
   - Енто как - пустить-то?! - вскинулась баба, услыхав всё-таки. - Иди, иди себе, молодец, куды шёл, а за вора не вступайся! Стража! Стража!
   Середович отобрал у мальчугана измятый кусок пирога и положил бабе на лоток.
   - На-кось, тётка, свой товар да брось голосить.
   - Ишь, каков выискался! На что он мне, этакий избитый нужон-то? - не унималась торговка. - Кому я продам-то его? Купи сам, коли борзый такой, а нет - так топай отсель да не мешай с вора спросить!
   В гуще толпы и впрямь мелькнули красные стрелецкие шапки, тётка принялась вопить пуще прежнего. Сероглазый наклонился к мастеровому, что безучастно стоял на месте и, словно в тисках, без всяких усилий держал рвущегося изо всех сил непутёвого парнишку.
   - И охота тебе со стрельцами толковать, - шепнул сероглазый. - Аль не знаешь, что плетьми порют и винного, и видевшего, дабы правды дознаться?
   Враз разжались железные руки, мальчонка бросился наутёк, а мастеровой, подмигнув середовичу, тоже поспешил затеряться в толпе. Взвизгнув, тётка вцепилась в синий кафтан сероглазого, закричала:
   - Сюды! Сюды! Крещёные, спасите!
   Выросло из толпы недовольное лицо стрелецкого десятника.
   - Чего голосишь, тётка?
   - Вора, вора отпустил он, что пирог у меня скрал! Я вора пымала, а ентот анафема отпустил!
   - То правда? - десятник хмуро зыркнул на середовича.
   - Эвон пирог у ней на лотке целёхонек лежит, попусту баба брешет.
   Десятник поглядел на лоток, покосился на торговку.
   - Я брешу?! - закрестилась тётка и вдруг сунула под нос стрельцу потрёпанный кусок. - Вот он, вот он - пирог, что вор избил, гляди таперь с виду каков! Да весь люд православный видел, как отпустил он вора!
   - Отпустил, отпустил, - послышались редкие недоброжелательные голоса из толпы.
   Десятник помялся, плечами повёл. Вообще связываться с этаким детиной из-за пустяка не хотелось - вид у него разбойный, из-под шапки тряпица виднеется, на лице шрамы, словно от сабель - но порядка ради должно бы к приставам свести его.
   Вдруг рядом с десятником появился ещё один богатырь - а коль приглядеться, так и схож с первым, такой же сероглазый и тоже со следами сабельными, только ростом пониже.
   - На что тебе, служилый, надобен ентот человек, кады самого вора у скобяных лавок споймали? - произнёс он гулким басом.
   - Врёт он! - нерешительно пискнула тётка.
   - Кто споймал? - недоверчиво буркнул десятник.
   - Твои други караульные и споймали, сам видал. Коль хошь, пойди, погляди, - и незаметно подмигнул стрельцу.
   Тот понял и, повернувшись спиною к тётке, зашагал прочь со своим десятком - эва, да тут их целая шайка, с такими стрельцы на торжище не воюют. Торговка, оставшись без поддержки, тоже предпочла прекратить шум и бочком-бочком скрылась в торговых рядах.
   - Совсем ты ума рехнулся, Стёпка? - отводя брата в сторону негромко сказал Матвей. - Меня стерёг города великие обходить, а сам на торгу со стрельцами из-за пацана какого бранится!
   - Видать, худо я тебя стерёг, - огрызнулся Степан Роев. - Чего на Москву припёрся?
   - Экой ты! Я-то тебе сразу сказывал, что друзей искать хочу - вот и привела меня дорожка сюды, а ты, помнится, говорил, что по дальним засекам хорониться станешь, мирно жить учнёшь, саблю, дескать, да пищаль отложишь. Так это, стало быть, ты здесь, у Кремля жизть свою заново строить учнёшь?
   Степан нетерпеливо дёрнул плечом и огляделся. Они отошли от торговых рядов к паперти Покровского собора, где теснилось множество калек и юродивых, а также текли вереницы богомольцев из самых отдалённых уголков Руси, что пешие преодолевали сотни вёрст, дабы на диво неземное поглядеть да в необыкновенном сём храме святым образам поклониться.
   - Говори, говори, Стёпа, коли попался, - настаивал Матвей, взяв брата за локоть. - Не поверю, что купить чего в Охотном ряду приехал.
   - Пусти, Матюха. Ишь, вцепился! Надобно было - приехал.
   - Стёпа! - с укоризною молвил Матвей. - Уж не меня тебе таиться. Окромь кровного родства, мы с тобою таперь и иным связаны. Коли сказать кому - так этакое дело, скажут, пуще родства теснит. Стёпа, тревожно мне за тебя. Чую ведь, сызнова ты на рожон лезешь, и вдругорядь, небось, в болото попадёшь. Ты же слово дал, что бросишь дурить - я поверил, от сердца отлегло, что за тебя отныне страха можно не держать, а ты эвон опять туда же!
   - Матюха!..
   - Да чего, Матюха-то?! Аль не ведаешь ты, что не могу я оставить тебя гибнуть одного? Коли знаю, что ты в пекло, как дурак, лезешь, так мне, стало, вынимать тебя оттуда аль сгореть вместе с тобою! Да хоть бы ты за верное дело голову под топор совал, а то ведь который раз по глупости!
   - Матюха, ты...
   - Молчи уж! - продолжал с сердцем распекать младший брат старшего. - Ты уж углядеть должен был, что не твоё это дело! Ты в подельщики лезешь к этаким людям, коим доверить, где молока крынку хоронишь - и то грешно! То иноземцы у тебя в почёте, то опричные бояре! Кого на сей раз выбрал? Может, короля литовского Жигмонта? Нешто сам не разумеешь, что не ладится, что повернуть иною дорожкою надобно! Затащило тебя в этакий омут и барахтаешься в нём - того и гляди, утонешь, а выбраться на берег ума не хватает!
   Степан уже не перебивал брата, слушал, голову опустив, ликом посуровев. Когда Матвей закончил и умолк, он ответил вполголоса:
   - Всем ты прав, Матюша, всем разумны речи твои. Верно, что не тем я людям жизнь свою да замыслы доверял, верно, что не ладится дело раз от раза - много лет уже, почитай. И голову я впрямь в пекло сую, как дурак, тоже твоя правда.
   Матвей хотел было что-то сказать, но осёкся, острая боль, тоска нестерпимая обожгла вдруг его сердце. Он только поглядел на Степана и закусил губу в страшном волнении. Степан же продолжал, глядя куда-то в истоптанную сапогами, изъезженную телегами, полную сора людского землю:
   - Ты говоришь, давно пора с дорожки сей гиблой на иную свернуть? Я бы. Матюш, и свернул бы, да там, на иной тропке-т, счастливей сердцем не сделаюсь, потому как чужая она мне будет. А моя - вот эта, кривая да тонкая, невесть куда ведущая...
   Он запнулся и, вздохнув глубоко, взглянул в серое ноябрьское небо.
   - Ты уж не держи меня, Матюша да, сделай милость, не ходи за мною. Пойми, хоть и братья мы, хоть и кровь родная, а только тропки у нас всё одно разные. У всех людей... У каждого своя. Незачем гнаться за кем-нибудь по его дорожке, незачем иного на свою тащить - этак в своей жизни всё проглядеть можно, так и очнёшься перед самой смертью то ли на чужой тропе, то ли на своей, да ничего, чем полна она была, не вспомнив. Пусти меня, Матюша, пусти, Христом-Богом молю. Не надобно меня спасать от моей жизни.
   Степан повернулся к брату и порывисто, крепко обнял его.
   - Ты знаешь... - произнёс он вдруг, запинаясь, - одно токмо для меня сделать можешь... об одном попрошу. Ты... это... коль доведётся... от мук избавь меня, ладно? От смерти не избавляй, от мук токмо, от пытки лютой, хорошо?
   - Господи! - задохнулся от подкатившего к горлу кома Матвей. - Да к чему ж ты просишь о таком, Стёпа? Ты что? Ты что?..
   - Будет, будет нам, Матюха, - молвил, отпуская плечи брата, Степан. - Ты краше скажи, кого ищешь на Москве-то? Может, и я чем помочь смогу?
   Матвей, пряча глаза, откликнулся хрипло:
   - Едва ль, Стёпа, поможешь. Друга ищу, Андрюху Щецкого. Он сперва при Юдаеве служил, а после - при Басманове. Теперь вот на Москву подался, а куда? Где искать его, не ведаю даже.
   - Ежели верно твой сказ там, под Коломенским уразумел, то в опричную службу он, как и ты, не вертался боле, а стало быть, у Басманова искать его не должно?
   Пожав плечами, ответил Матвей:
   - Я тож сперва мыслил так, а опосля подумал: а к кому ж он тады на Москву-т попёрся? Не по улкам же бродить!
   - А может, есть к кому, да ты не ведаешь?
   - Может, и так.
   Степан почесал в голове, наморщил лоб.
   - А что, время есть у тебя, чтобы исподволь искать аль спешное что?
   - В том-то и дело, Стёпа, что спешное! Уж такое спешное! - щёлкнул языком Матвей и в раздумье уставился на близкие кремлёвские башни.
   Степан проследил за его взглядом и усмехнулся лукаво.
   - Верно смотришь, Матюша. Ежели некогда крепость в осаду брать, стало, должно приступом ею овладеть. Поехали к Басманову!
  
  
   Лебедев, засучив рукава, месил в пузатой квашне тесто, пыхтел, шептал что-то под нос себе. В печи вовсю пылал огонь, трещали наперебой дрова, на столе лежала горка рубленной зайчатины, а у окна, ссутулясь на лавке, Андрей деловито резал во щи капусту да морковь.
   - Вот она, жизть-то безбабья! - улыбнулся Лебедев. - Чай, несвычно тебе самому-т кашеварить?
   - Да уж чего греха таить, - поднял к нему облепленное капустною стружкой лицо Андрей, - Дотоль, как у тебя загостевал, не доводилось. А ты эвон, прытко, Михаил Васильич, не хуже иной хозяйки управляешься.
   - А, енто всё пересуды бабьи, мол, мужик один ни на что не годен и ест сырую редьку токмо. Ничем сия наука не сложней ратной аль там, к примеру, толмаческой. Раз-другой спробовал - гадость сотворил такую, что и в рот не возьмёшь, а там голод живо научит, как чего резать да како в печи держать. Ощо поживёшь у меня - сам наловчишься, дома жёнку свою удивишь до беспамятства. А ну как увидит она тебя с ухватом да со ступкою!
   Засмеялся Андрей, картину эту представив, и молвил с улыбкою:
   - Оно б и впрямь красно гляделось бы, да я, Михаил Васильич, чаю, не поспею освоить-то дело кашеварное. Уезжать мне пора, засиделся уж.
   - Что так? - бросил месить тесто Лебедев, озабоченно глянул на Андрея.
   - Пора мне друзей своих искать, ведь просьбу твою я сполнил уж, - пожал плечами Андрей, сосредоточенно орудуя ножом, - с Басмановым потолковал, да и немного-то добился.
   - Отчего ж немного? Басманов подмоги ворам в Коломенском не дал да тем нам пособил. Всё, что надобно было, справил ты, спасибо тебе на том.
   Андрей помолчал, хмуро глядя на капустный кочан. Летели в мису клочья белых листьев, звучал равномерно нож, дело своё верша.
   - Поймёшь ли, Михаил Васильич? Для тебя дело тем окончено, что ворам убийство царёво сладить не удалось, и Басманов тебе боле не надобен. Он для тебя - опричник, такой же, как и иные.
   - Он не просто опричник, - прервал его Лебедев. - Он - создатель опричнины, тот, кто чудище сие в уме своём сотворил.
   - Пусть так... А я гибели его не хочу. И потому больно мне, что не послушал он меня, не отступился от изменных людей. Что ни говорил я ему, как ни просил...
   Лебедев отёр рушником руки, опустился на лавку рядом с Андреем.
   - Андрюш, ты не убережёшь его. Чуешь? Он... Ну уразумей, заслужил он сие! Не изменой государю - измена только повод - тем заслужил, что зло, пожравшее пол-Руси, измыслил. Почему, думаешь, государь жив и силам воровским неуязвим? Потому что вину на себе иной несёт! Тот несёт, кто вину эту знает, кто сам её принял на себя, а царь того греха в себе не держит. Не мешай, Андрюша, боярину Алексею, он ведь сейчас суд над собою вершит, и только он себе справедливым судией быть может.
   Опустил голову Андрей, кивнул невесело.
   - Ведаю... Разумею...
   Лебедев вскочил - со двора донёсся стук в ворота, и чей-то окрик. Бросился к сабле и Андрей, осторожно, сбоку поглядел в окно.
   - Кого там несёт? - шепнул Лебедев. - Кто об избе сей прознал-то, так его растак?
   Крадучись, вышли они во двор, приблизились к калитке.
   - Кого Бог прислал? - глухо, не своим голосом молвил Лебедев.
   - Тут ли толмач Михаил живёт? - послышалось из-за ворот.
   - А кто его знает! - переглянулся Лебедев с Андреем, поднявшим саблю. - Да ты от кого будешь-то, добрый человек?
   Слышно было, как пришедший потоптался на месте, кашлянул растерянно, а после, подавшись ближе к забору, шепнул:
   - От боярина Басманова я. От Алексея Данилыча.
   Прямо во дворе, в избу не заходя, поведал посыльный Басманова - шустрый, низкорослый человечек - о деле, приведшем его, причём рассказывать стал, обращаясь сразу к Андрею, очевидно, без труда признав его.
   - Пришёл на двор к боярину некий человек да стал у Алексея Данилыча про тебя расспрашивать. Боярин-то сперва думал в железы его взять да плетью дознаться, что он за птица и кем послан, а тот, глянь, шапку оземь да говорит, мол, не мне плетей бояться да разорви меня, коль хошь, на тыщу кусков! Ежели, говорит, не поможешь Андрея Щецкого мне сыскать, не сладить мне одному дело важное. Нам с Щецким, дескать в дорогу выступать надобно, так укажи, где сыскать его можно, а нет - так руби меня здесь, боярин, не тяни. Пораздумал Алексей Данилыч да и велел мне на сей двор скакать, тебя, сыне боярский, упредить. Коли признаешь со слов моих того человека, мчи к боярину - там он тебя дожидаться станет, а нет - скажи мне, и мы его в плети возьмём.
   Выслушав его, Андрей с улыбкою взглянул на Лебедева.
   - Видишь, Михаил Васильич? Выходит, и впрямь приспело мне ехать-то. Это ведь тот, кого искать я думал, сам меня нашёл! А уж коли он, меня разыскивая, насмелился к боярину Басманову сунуться, так дело, видать, жизни важнее!
   Он обнял Лебедева, сказал тепло:
   - Прощай, Михаил Васильич, авось, свидимся. Не поминай лихом опричника царёва!
  
  
   Они очутились вдвоём в одной, тёмной и сырой каморе. Они сидели на полу, привалясь спинами к стене, не видя один другого. Теперь не было надобности разводить их по разным камерам, дабы не сговорились на допросе отвечать одинаково. Теперь они могли сговариваться, о чём хотели.
   Однако один из них говорить не хотел вовсе, а другой, проведя в молчании час-другой, решился всё же разбить тишину.
   - Слышь, малец, а я ведь и впрямь не оценил тебя, как должно. Ты, видать, заговоренный - пуля тебя не берёт?
   В ответ молчание.
   - А чего ж ты в Волковом делал-то? Пошто к самой Слободе полез, коли от опричнины хоронился?
   Нет, ни слова.
   - Да будя тебе, Егор, - вздохнул Юдаев, оставив свой нервно-насмешливый тон. - Чего теперь рот на замок запирать-то, когда одна ночка впереди и осталась-то? Ты на меня не серчай шибко-т - я тебя не от злости застрелил, а от надобности. Вишь, инако не можно было, ты ведь отложился от дела моего, а к кому повернул - то не враз узнаешь. Дело моё зело опасное, а потому тебя убить надобно было, дабы все достальные люди мои живы остались, разумеешь?
   - Чего ж не уразуметь, боярин! - прозвучал из темноты глухой голос Волчана. - За дело твоё убьёшь любого - и меня, и друзей моих, и кажного из твоих слуг, ежели нужда приспеет. Всё разумею, боярин.
   - Нужда тогда только приспеть может, как человек супротив меня повернулся - а как тады иначе? Нешто не имеем мы перед Богом права живот свой боронить, коли кто на него саблю точит? Есть дело, которому служу, и для службы той иные головы рубить доводится, а сам я зла да смерти никому не желаю, ни одной душе живой на свете.
   - Экий ты, боярин, агнец, - усмехнулся Егорка. - За государя токмо радеешь, стало? Да вот слыхать, и сам ты супротив него обернулся - так принимай же то, что сам за такое судил. Отложился - помирай.
   Юдаев помолчал немного, и когда заговорил вновь, в голосе его звучала злость.
   - Чего ты мне, паря, суд здесь чинишь? Ты кто таков-то, чтобы мне, боярину, вины в нос совать? - сквозь зубы произнёс он, ощущая невольную дрожь от того, что собеседник невидим ему.
   - Да теперь-то уж чином своим боярским ты разве что щели тараканьи в полу затыкать можешь, - невозмутимо отозвалась тьма. - Мы с тобою теперь равны, уж не пообидься. Где твоя одёжа боярская? Где мой кафтан стрелецкий? Где твой сытый да богатый дом, где моя избушка лесная? Одинаковы мы с тобою - обоим утром на колоду под топор примоститься - а стало быть, и вина у нас с тобою одинакова.
   Не сразу откликнулся Юдаев.
   - Ты о какой вине молышь? Твою-то я ведаю: ты службу царёву оставил - а о моей ты что знать можешь?
   - Мне и не надобно о твоей вине знать. Вины наши тем одинаковы, что кара у нас одна. Я, вишь, сызнова винен в том, что от человека отступился.
   - А! Вот тебе и... - обрадовано воскликнул Юдаев.
   - От тебя я боярин отложился потому, как то по душе мне было, - оборвал его Егорка. - А ныне супротив души пошёл, за то и помру.
   Вслушиваясь в спокойный, без тени трепета голос юноши, Юдаев спросил:
   - И что же, вовсе не боязно тебе помирать-то?
   - Тому кто раз помер, вдругорядь помереть не страшно. Ты б меня, боярин, о том не сейчас, а там, на холме спросил бы - я б тебе иной ответ дал. А ты боярин, чай, впервой помираешь - эвон дрожишь-то как!
   - Подь ты!
   Юдаев вдруг ощутил всею кожей холод этой клети, попытался охватить колени руками, но адская боль в плечах и спине - напоминание о дыбе - не позволила и шевельнуться. Теперь страх и в самом деле прошибал насквозь, с трудом удавалось сохранять самообладание, достойное боярского рода.
   - Не столь я чёрен, как ты мыслишь, - сказал Юдаев внезапно. - Думаешь, всех продам, всех сгублю, коли корысть в том будет? А вот на дыбе-то князя Вяземского не выдал ведь! Даже как о казни услыхал от царя - не выдал! Друг он мне, и за него смерть принять готов!
   - Нет у тебя друзей, боярин. И не будет уж, не нажил. А князя не выдал потому, как надеешься, что вынет он тебя отсюда - боле-то надеяться не на кого.
   Юдаев вздрогнул, вытаращил во тьму глаза - этот чёртов хлопец словно мысли его читает! Да что с ним случилось-то, как пулю он в грудь получил? Неужто и впрямь кудесниками люди становятся, со смертью повидавшись?
   Больше говорить не хотелось - Юдаев притих, отчаянно давя в себе всё нарастающий ужас, вопреки рассудку своему ожидая помощи от Вяземского, от Дюжины своей, от самого чёрта - только бы выйти отсюда, только бы не услышать свист топора над своею шеей.
  
  
   Малюта лично явился вечером проверить охрану узилища. Караульных опричников сменило двадцать крепких стражников из сотни Ивана Сохи - вооружённые до зубов, глазастые и смекалистые, они были лично отобраны Скуратовым сразу же после допроса государем изменников и теперь могучей стеной стояли около входа в темницы.
   - Гляди мне, - мрачным взором обвёл удальцов Малюта, удостоверившись, что всё в порядке, - коли услышу, что песни горланите аль пляску устроили - повешу всех без разбору. Никого из опричных, окромь меня да Сохи, сюды не пущать. Особливо же стерегитесь кметей из юдаевской Дюжины. Ежели хотя б одного заприметите - хватай сразу да вяжи накрепко, а после меня зови. Ну бывайте. Да не спать мне, гляди! Уши поотрублю!
   Развели костёр, пятеро пошли окрест избы дозором, иные принялись ушицу в котелке стряпать. Осторонь поставили бадейки с квасом - чтоб сапогом не задеть невзначай.
   К избе и соваться никто не думает, даже свои стороной обходят от греха подальше. Около иных изб заалели костры, там тоже караулят, вся Слобода в караулах да дозорах, кто сюда сунется! Уезжают чинной дорогою торговые мужички да бабы из окрестных сёл - торг в Слободе хорош, едят опричнички вдосталь, товару покупают немало, деньгами сорят безмерно. Что ни день тянутся сюда крестьянские обозы со всевозможной снедью да монастырские подводы с хмельным мёдом и крепким квасом, иноземные купцы с винами да тканями, и все без деньги не уходят - обильно братство опричное.
   Уже и нет никого на улках, последняя телега скрылась в воротах слободских, где-то в царских хоромах шумит, трясётся в исступленной оргии избившая в кровь лбы молитвами чёрная братия. Веселится царь Иван Васильевич - ещё веселится, взирая на созданное им детище, но взгляд его не тот уж, что год назад, хотя и не всякий приметит это.
   Быть может, умерщвляют там забавы и страха ради какого-нибудь опального земского боярина - подносят ему чашу государеву с ядом жестоким или, переодев в платье скоморошеское, глумятся и на трон царский сажают, ножички за спинами спрятав - да мало ль придумок у царя Ивана Васильевича и ближайших его... А кто остался-то из ближайших? Эвон Малюта, поди, да охальник Васюк Грязной, а боле-то и нет никого. Боярин Басманов в последнее время редко в Слободу наведывается, разве что по повелению царскому; князь Афанасий Вяземский на Москве сиднем сидит, не слыхать о нём ничего. Вот разве что Федька Басманов - ну да и он что-то царю не по нраву стал, на глаза ему лезет, а к беседе редко зван бывает. Может, в том и правда государева: бояр да князей извести вовсе, пусть и опричные они, а подле себя оставить выходцев из дворян худородных да детей боярских? На то, вестимо, его царёва воля, но порой и простому опричнику страшно становится - кто его знает, от кого надёжа-государь дале избавляться удумает!
   Сидят воины дозорные, варево пряное ложкой помешивают. Один подойдёт, присядет, другой вместо него пойдёт вокруг сидельницы, с прочими вполголоса перекликаясь.
   - Соли не шибко сыпь-то. Да куды ж столько? Эвон с полпуда сыпанул!
   - Да не ершись ты. Оно кады солоней - ядрёней выходит. Чичас перцу ощо всласть...
   - Не больно жирна-то ушица выйдет? Как бы не сморило.
   - Не бойся, не впервой. Для того и варю, что с ентой ушицы два дня глаз не сомкнёшь, до того бодрит!
   Вскоре дымящийся острым духом котелок был снят с огня и проголодавшиеся стражники облепили его густой тёмной массою, бросились в пляс резные ложки.
   - Уфф! Горяча!
   - От перцу-от пламенна!
   - Ох ты, Ванька, востёр уху варить!
   Кликнули расхаживающих у избы, уступили место.
   - Давай-кось я таперь похожу. Ух, во рту аки сто чертей сковорды палят!
   - Квасу давай. Залить надобно. Где там бадейки-то?
   Встал один опричник, пошёл к кустам, где бадьи стояли - нет ничего. Куда их передвинули-т?
   А котелок меж тем опустел; отдуваясь, пыхтя, облизали ложки да заткнули их за пояса караульные, загалдели, рты утирая:
   - Ну где там квас-то? В горле прям пещь адова!
   - Да не найду я квас чтой-то! Куды его леший подевал?
   - Дай я. Вон туды я бадьи унёс от возни подале...
   - Дык и гляжу тут.
   Стражники у костра заглянули пока в ведёрко, из которого водицу в котелок лили, да там на дне плещется чуток влаги - не напиться.
   - Вот они, бадейки! Лежат родимые! А кой чёрт их опрокинул-то?
   - Э! Весь квас наземь пролился! Ты, небось, Николка, медведь ты косолапый, скинул, как мимо топал!
   - Чего я? Чего я-то? Я там и не ходил вовсе.
   Старший поднялся, рукою махнул.
   - Будя лаяться! Чичас кто-сь за кваском в избу караульную сгоняет. Тут недалече.
   - Ой, гляди! Бабонька! Чего несёшь-то, милая?
   Статная молодица остановилась недалеко от костра, поставила наземь кувшины тяжёлые.
   - Квасу не купите, служилые? Ослобоните от ноши, Христа ради. Не поспела за день-то распродать, куды мне его в обрат тащить?
   Оживились опричники, окружили молодайку. Ой, хороша, ой пригожа! Черноока, грудью полна, в стане стройна!
   - Слышь, бабочка, а пошто тебе самой в обрат-то переть? Давай-кось с нами ужо, посидим, поголубимся!
   - Цыть, Ванька! - сурово одёрнул его старший, помня малютин наказ. - А что за квасок свой хошь, молодица? А то нам и за своим сгонять недолго!
   - Да чем милостивы будете, служилые, то и приму, - с усталым стоном поклонилась им женщина. - Нешто торговаться стану на ночь глядя?
   - Ладно, давай своё питьё сюды. Держи-кось, - и старший сунул монетку ей в ладонь. - Иди-ко борзей отсель, не то на воротах не выпустят.
   Исчезла во тьме молодайка, набросились опричники на огромные кувшины. Все до одного, толкая, отпихивая друг дружку, приложились к забористой, горьковатой жиже.
   - Хорош... Ух, до чего хорош квасок-то!
   - А по мне, так лучше б сбитню принесла. Студёно ужо, не до квасу.
   Снова уселись вокруг костра, снова пошли дозором вдоль избы. Старший был доволен, благодушен: воины песен тянуть не пытались, браги из-под кафтанов, его самого искушая, не доставали. Сиди себе ночь, болтай втихомолку, а на рассвете смена придёт и можно будет спать завалиться... Рука, коей подшибся было старший, соскользнула с колена, он едва не упал с бревна. Что такое? Встряхнул головою, посмотрел окрест - вроде ничего, всё ладком. Чего это в сон так клонить-то стало? Ништо, подумал он, сейчас пойдёт он к соседнему двору да из колодца водицы студёной наберёт, лицо умоет. А вот и двор этот, и колодец стоит, только вот ведра нет. Обрублена верёвка, вот незадача-то! Он заглянул в колодец да вдруг поскользнулся и полетел головой вниз в бездонную, холодную пропасть.
   - А! - вскинулся старший, с усилием разомкнув веки.
   Заставил себя встать на подкашивающиеся ноги, огляделся, словно сквозь воду мутную. Лежат вповалку вокруг костра караульные опричники, храп молодецкий на версту разносится. Господи, да что же это такое?! Старший сделал шаг, ещё один, заплясала перед взором изба сидельная, закружились с хохотом деревья ореховые. Он не почувствовал удара о землю, лишь крякнул в забытьи и, вздрогнув напоследок всем телом, погрузился в глубокий, вязкий сон.
   Молодайка снова так же бесшумно появилась из темноты. Осторожно прошла между распластанных, неподвижных тел, чуть наклонившись, внимательно всматривалась в опричные одежды. Подойдя к старшему, она сняла с пояса его ключи от камор сидельных и быстро юркнула в дверь избы.
  
  
   - Кого там несёт?
   - Отворяй! Дело спешное, государево!
   - Что ещё за дело ночью-то?! Вы кто такие?!
   - Да отворяй ты скорей! Мы люди опричные, от боярина Алексея Басманова к Григорию Лукьянычу со спешной грамотой!
   - От Басманова?
   Один из караульных посветил поближе факелом, вгляделся.
   - И впрямь опричные. Отворять, что ли?
   - Давай, коли от Басманова.
   Въехали в ворота два всадника в чёрных кафтанах, не разговаривая более с караульными, проскакали по улице.
   - Чего-сь ни мётел, ни псин не приметил я на сёдлах-то, - молвил с сомнением один из дежурных.
   - Да хрен с ними! Чего от двоих-то убудет? Чай, не дюжина, как Малюта упредил!
  
  
   Откуда-то из пустоты донеслись осторожные шаги и лёгкое постукивание. Егорка открыл глаза - сперва ничего не изменилось, словно и не открывал, а потом кошачье зрение лесного человека выхватило контуры стен, двери... Там, за дверью вновь послышался какой-то стук, поскрёбывание. Это... Это кто-то пытается вставить в замок ключ, не производя при этом шума. Кто?
   Егорка приподнялся и тут же вновь опустился наземь - спину и плечи страшно ломило, невозможно было опереться на руку. Зашевелился рядом тёмный ком - Юдаев. Он тоже прислушался, шепнул сипло:
   - Отпирают, кажись? Неужто рассвет ужо?
   Егорка не ответил. Вслушиваясь одновременно в ровный стук своего сердца и в тихий лязг в замке, он, не зная сам, почему, приказал себе не думать ни о чём, только слушать.
   - Господи, что ж так рано-то? - пробормотал Юдаев. - Быть того не может. Не рассвело ещё, чую ведь...
   Звякнуло железо, скрипнула дверь. Егорка закрыл глаза...
   - Егорушка! - позвал его нежный, родной голос. - Здесь ли ты, желанный мой, откликнись?
   - Устя... - только и смог вымолвить он, и слёзы полились из его глаз, смывая засохшую кровь.
  
  
   - Да где они держат-то его? - спросил Андрей, остановив коня невдалеке от Опричного дворца. - Где подвалы малютины, знаешь?
   Матвей хмуро мотнул головою. Он вновь облачён был в опричный кафтан, вновь казался тем грозным сотником, что служил при Малюте Скуратове, но сейчас он терпел на плечах эту одежду затем только, чтобы из холодной темницы Егорку Волчана вынуть - в Слободу ночью только опричник и мог пробраться.
   - Не бывал я здесь, ничего тут не ведаю. По кострам караульным поглядеть надобно - у сидельницы-то стражу точно поставят.
   Неподалёку раздавалось пьяное пение и хохот, слышался и бабий визг.
   - Не то, поди. Этак добро не караулят.
   Выехав к небольшому овражку, Андрей шёпотом окликнул Матвея:
   - Слышь, туда гляди! Ещё один костёр, кажись.
   Вглядевшись, Матвей буркнул:
   - Чего-то худо горит. Погас уж почти. И не видать никого рядом. Не то, - и хотел уже пустить коня дальше.
   - Погоди, Матюша, - остановил его Андрей. - То-то и оно, что больно тихо и нет никого. До утра ведь далеко ещё, так что ж тут костёр без присмотру бросили - этак и Слободу спалить недолго. Идём-ка, поглядим тишком про всяк раз.
   Сторожко пробрались по овражку к затухающему костру. Выглянули и замерли, поражённые. Более десятка опричников лежало вповалку вокруг костра, у стены низкой, глухой избы, виднелись также несколько человек в отдалении. Тяжкое сопение, храп - беспробудным сном спят стражники.
   - Вот те раз! - молвил Матвей, не веря глазам своим. - Перепились, что ли?
   - Непохоже. Гляди, даже те, на углах и то дрыхнут. Так не упьёшься, на часах стоя-то.
   И вглядевшись пристальней, Андрей зашептал возбуждённо:
   - Матюша! Режь меня, а только это и есть сидельница! Гляди, в избе-то окон нет вовсе! Те двое у двери с бердышами в обнимку - ну что ещё так караулить-то станут?
   - Да уж караулят, право слово, знатно. - фыркнул Матвей и приготовился вынырнуть из овражка. - Пошли-кось, проверим.
   - Стой! - схватил его за руку Андрей. - Гляди!
   К сидельной избе приближались какие-то фигуры. Слабеющий свет костра не мог достичь их, но картина всеобщего сна открылась прибывшим очень скоро.
   - Ах ты, кол в мочало! - в испуге воскликнул один, останавливаясь. - Стой, робя! Глянь, неужто мертвы?
   - Да не, навродь, - шепнул другой, - дышат...
   Андрей услышал, как Матвей осторожно потащил из ножен саблю. Да, кажется, без драки не обойтись. Если эти люди пойдут сейчас проверять каморы - придётся рубить их насмерть. Да сколько их там? Похоже, пятеро. Главное, чтобы шум не успели поднять. А вдруг внутри уже кто-то есть? Не могли ведь стражники сами в бесчувствие впасть!
   Пока Андрей лихорадочно размышлял, один из пришедших - очевидно, главный, сказал другому:
   - Игнашка, давай в обрат, к Сохе, пущай людей поболе ведёт. Чай, нечисто тут дело. А мы тут покараулим покамест.
   Тот, кого звали Игнашкой, шмыгнул во тьму, а третий из них сказал:
   - Чего сидеть-то, Сев? В избе поглядеть надобно, может, забрался кто?
   - Того и думаю - коль забрался, так мы его тут подсидим, Соху подождём.
   - А ежли ужо натворили чего да дёру дали? Соха нам головы оторвёт!
   Этот довод, очевидно, пересилил робость неведомого Севы, и он, что-то пробормотав, повёл своих людей к входу в темницу.
  
  
   - Ну давай же, миленький, поспешать надобно, - с тревогою приговаривала Устя, подхватив Егорку под мышки и помогая ему взбираться по крутым ступеням впотьмах.
   Егорка не отвечал - лишь приказывал изломанному своему телу двигаться к спасению, наверх. Сзади ковылял Юдаев - Устя не видела его, лишь слышала, что ещё один узник рвётся вслед за ними к свободе.
   - Немножко ужо, Егорушка, сокол мой, эвон дверца виднеется.
   Вдруг там, наверху, со двора донеслись приглушённые крики, звяканье стали, шум борьбы. Устя остановилась, тяжело дыша, крепче прижала к себе Егорку. Застонал сзади Юдаев, опускаясь на ступени.
   - Чёрт вас дери... Не поспели, - прошептал он.
   Егорка коснулся лбом щеки Усти.
   - Беги, семеюшка моя. Схоронись где-нито. Пущай нас с боярином тут найдут - авось, угомонятся и...
   - Не уйду, - упрямо оборвала его Устя. - Коли добром не хотят - будет им инако - узнают ощо колдунью-то полоцкую!
   Распахнулась наверху дверь, какой-то человек кубарем покатился по лестнице, застыл неподалёку от Усти с Егоркою. Вслед за ним в дверном проёме вырос ещё один силуэт, и тут же знакомый голос воскликнул:
   - Эй, там, в каморах! Егорка! Ты где? Отзовись - мы с Матюхой ключей никак не сыщем!
   Хотел было крикнуть в ответ Егорка да задохнулся от волнения, от радости закашлялся взахлёб. Откликнулась Устя.
   - Здесь мы! Здесь, родимые! Вот он, Егорка-то! Искалечили его аспиды, не выбраться!
   Во дворе всё ещё звенела сталь, но Андрей, видя, что может бой доверить Матвею, проворно сбежал вниз по лестнице и, подхватив Егорку, быстро поднял его наверх. За ними побежала, едва поспевая, Устя, но вдруг чья-то рука ухватила её за подол сарафана.
   - Погоди, Устиньюшка! Погоди, краса моя ненаглядная! Нешто меня помирать тут бросишь?
   Вскрикнула Устя, чувствуя, что силы оставляют её, прислонилась к стене.
   - Господи! Кто?.. Кто?.. Митя, ты?
   - Я, голубушка. Вот ужо не чаял, что в этаком месте с тобою встренимся.
   - Митя... Митрий Азеич, пусти. Пусти, слышишь, Христа ради...
   - Я-то думал, куда это горлица моя из хоромов сытых упорхнула? А ты, вишь, с холопом сбежала!
   - Не холоп он тебе! Пусти, говорю!
   - Да ещё и спасать его в государев монастырь примчалась! Вот те раз. Чего сердце-то людское может!
   Сверху крикнули:
   - Девица! Где ты? Бежать надобно! - и застучали, заторопились шаги.
   - Устя, - шепнул боярин, - вели дружкам своим и меня отсель вытащить да из Слободы вывезти. Бросишь тут - поведаю Малюте, у кого утеклеца искать!
   Подбежав, Андрей схватил Устю за плечи - так и не узнал в темноте.
   - Чего ж сидишь-то, девица?! Аль дурно тебе? Кромешники, что ни миг налетят! Бежим!
   - Тут... ощо один сиделец, родич мой. Тож на дыбе пытан...Вынеси и его, добрый молодец, помоги от Малюты схорониться.
   Что-то проворчав, Андрей потащил притихшего Юдаева к выходу. У дверей уже стояло две лошади, Матвей перебрасывал через луку седла Егорку, приговаривая:
   - Ты ужо потерпи, паря. Коль даст Бог выбраться, как-нито поудобней посажу.
   Устя перескочила через изрубленные тела поверженных Матвеем опричников, бросила Андрею:
   - Я к воротам побегу - втроём-то на лошадь не влезть!
   - Устинья?! - Андрей во все глаза глядел вслед исчезнувшему во тьме видению.
   Из тьмы послышался тревожный гул голосов, топот копыт.
   - Кого там приволок-то ещё? - раздражённо воскликнул Матвей, наблюдая, как Андрей укладывает на коня прячущего лицо Юдаева.
   - После, - махнул Андрей рукою и вскочил в седло, - Пошли!
   Рванулись кони к воротам слободским.
   Караульные, услышав шум со стороны сидельной избы, побежали было от ворот да остановились.
   - Свои, что ль, буянят? - нерешительно молвил один.
   - Сабли стучат... - прислушался другой. - Хрен их знает, могли и промеж собою передраться.
   - Слышь, давай-ка, что ль, на место воротимся? Там, чай, и без нас людей хватит?
   Тьма вдруг выбросила двух коней, мчащихся прямо на ворота.
   - Э! Э! Стой! Стой, говорю!
   Но кони внезапно свернули в сторону, помчались вокруг караульной избы. Стражники, бердыши вскинув, за ними бросились, и тут же из кустов возникла женская фигура, подбежала к воротам и, откинув тяжёлый засов, отворила одну из створок.
   Гиканье, ругань! - обогнув караульню, всадники столкнулись с преследовавшими их конными опричниками из отряда Сохи. Вновь взметнулись сабли, раздалось тревожное ржанье лошадей, кто-то рухнул в липкую грязь под копыта.
   Устя, стоявшая уже снаружи, успела увидеть двух всадников и ещё одну лошадь в поводу, вылетающих из ворот.
   - Прыгай в седло, девица! - крикнул Матвей, проносясь мимо, - Прыгай шибче!
   Замешкавшаяся погоня долго скакала с воплями по окрестным дорогам, тыча коптящими факелами во все стороны; носился на обезумевшем коне Иван Соха, но ударивший внезапно холодный ноябрьский дождь вперемешку со снегом окончательно размыл все следы беглецов.
  
  
   Серый морозный рассвет обратил ночную воду в тонкую корку льда, трещала под копытами земля, ветер пронзал до костей. Мерным шагом двигались всадники сквозь лесные беспутья, от стужи клонило в опасный сон. Егорка ещё ночью тихо попросил Матвея посадить его на коня как-нибудь покраше - стыдно перед Устиньей мешком поперёк седла болтаться. Матвей усадил друга перед собою и, держа поводья, незаметно придерживал его руками, поскольку ослабевший Егорка то и дело норовил сползти наземь.
   Андрей же, едва рассвело, обратил внимание на свою поклажу - второго беглеца, что лежал перед ним лицом вниз и не произнёс за всё это время ни слова. Устя, ехавшая последней, заметила движение Андрея и тотчас отвернулась, пряча глаза.
   - Эва! - воскликнул Андрей. - Ай и знатные ж у тебя родичи, Устиньюшка! Гляди-ка, Матюха, кого мы с тобою спасали-то! Ну здрав буди, боярин светлый Дмитрий Азеич!
   Остановились кони. Юдаев исподлобья взглянул на бывшего своего подчинённого, досадуя и стыдясь своей непотребной позы, ничего не ответил.
   Матвей подъехал ближе, заглянул ему в лицо.
   - Так стало быть, и ты на дыбу угодил, боярин? Ну дык тебе оно, может, и поделом. Чего ж нам теперь делать с тобою?
   - А ведь он и в обрат податься может, - с сомнением молвил Андрей, - Пойдёт в Слободу да расскажет, кто в темницы-т пробрался.
   - Порешить его надобно, - мрачно откликнулся Матвей. - Добра от сего пса не жди.
   - Погоди...
   - Чего годить-то?! Чай у него, как Егорку-т нашего убивал, душа не дрожала!
   Потянулся к сабле. Вскинул голову Юдаев, зашевелился, пытаясь слезть с лошади.
   - Не надобно! - воскликнула вдруг Устя. - Не губите его, родимые. Отпустите с миром.
   И залилась краской, очи долу опустив. Взглянул на неё Егорка и, поколебавшись мгновение, сказал друзьям:
   - Пустите его. Пущай идёт, куды хочет. Нонче утресь царь нас с ним сказнить велел - так что в Слободу он не сунется.
   И, невесело усмехнувшись, добавил:
   - Чего нам его карать-то? Кто он теперь? Не боярин, не опричник - так, человек без роду, без племени. Коли имя своё назовёт - скрутят в любом селе да на расправу выдадут. Имя, вишь, у него шибко звучное. Ну так пущай новое ищет.
   Андрей, схватив боярина за шиворот, сбросил его наземь. Юдаев тут же отполз к стволу ближайшего дерева, с испугом и злобой глядя на своих спасителей. Устя не смотрела на него больше - в безмолвии, в уверенном спокойствии последовала за истинным своим возлюбленным.
  
  
   Юдаев закрыл глаза, вслушиваясь в удаляющийся стук копыт, стараясь не думать о последних словах Егорки Волчана. Чепуха, ересь! Он не потеряет своего имени, он... он не утратит боярского своего чина! Этого не будет, потому что... потому что этого не может быть! Он не может стать никем - он, потомок татарских мурз и русских бояр! Он не может просто так остаться здесь среди холодного, безжизненного леса, гонимый всем миром, не нужный ни одной живой душе на свете!
   Сделав усилие, преодолев боль, поднялся Юдаев на ноги, огляделся вокруг, словно волк затравленный. Пошёл вперёд - получилось. Тело постепенно обретало жизнь, суставы и мышцы, воскресая после давешней пытки, вновь начинали действовать.
   Куда идти? К кому идти?
   - Брось! - тряхнул чёрной, спутанной бородою Юдаев. - Просто иди! Надобно просто идти! Дорогой придумаешь, как быть!
   И он двинулся сквозь колкие мёрзлые кусты, сквозь ломкие ветви и оледеневшие взлобки, он шёл долго, раздирая одежду и царапая лицо, но движение не проясняло мысли, не возвращало ровность духа - он шёл, боясь выйти куда-то, искал, страшась найти. Шорох в кустах, стук на деревьях - всё было враждебно, смерть выглядывала из-за каждого ствола. Невдалеке послышался вой лесного зверя, Юдаев отшатнулся, вскинул голову, ища, где бы укрыться... Господи, да удастся ли выбраться отсюда живым? А если удастся - как жизнь сохранить, что сделать, чтобы избегнуть страшной участи?
   Впереди, меж деревьями показалось чистое небо. Опушка. Он вышел из лесу и теперь смотрел на укрытое тонким ковром снега поле, на виднеющуюся чёрным силуэтом деревню в морозной дымке. Прислонившись спиною к толстой сосне, уселся Юдаев на землю, закрыл лицо руками. Некуда идти. Нечего придумывать. Нужно умирать...
   - Да помереть-то - оно немудрено! - раздался рядом старческий голос. - А живот свой уберечь и того проще!
   Подняв глаза, Юдаев увидел рядом с собою древнего юрода... Да ведь он знает его! Белая рубаха, седые, до плеч волосы вокруг гладкой плеши, серебристая борода до пояса - когда-то он велел отвезти этого старца в свою вотчину, в Травнинское, чтобы...
   - Отче, ты откуда знал, что я здесь? - сами собой произнесли уста Юдаева.
   - А где ж тебе быть-то ещё, боярин? - пожал плечами старик. - Тебе иного-то пути и нет - сам его измыслил.
   - Ты помнишь меня? - Юдаев поднялся, приблизился вплотную к старику, вглядываясь в его лик. - Ты помнишь, кто я?
   - Помнишь ли ты, кто ты? - усмехнулся тот. - Мне-т оно ни к чему помнить.
   Простёрлась перед ними дорога, к деревне той далёкой ведущая, а может и в иные какие места. Юдаев пошёл рядом со старцем - а чем он сам не юрод-то? В рванине, грязный, всклокоченный - кто в нём боярина-то распознает?
   - Отче, что делать мне присоветуешь? Вишь, мир-то каков - змеи кругом да пауки ядовитые, отвернёшься - ужалят смертно. Промеж них пробираться всю жизнь приходится, да как верно уберечься от них?
   - Ты сам ведаешь, как от норовящих ужалить тебя борониться следует. Сабля у тебя на что? Змею рассеки пополам, паука - проткнёшь, черева выпустив.
   - Дык ведь всех-то не посечёшь, отче! У самого рука тянется, да они именами прикрываются, родом великим, чином высоким! Саблей не всех достанешь!
   - Нешто бывает у пауков имя? Нешто вопрошаешь ты о роде да чине того, кто в грудь тебе жало нацелил? Коли так - не ропщи, что яд в кровь брызжет, что гибнешь безвестно и гадко. Ложись да помирай, пауку опосля тебя иная добыча сыщется.
   - А коли тот, кто метит сгубить тебя - Божий помазанник, тады как?
   - Да назвать-то человека царём - дело нехитрое, а вот самому в себе Божьей твари не загубить куда тяжеле. Тебе искра Божья в том, царём названном, дороже искры такой в тебе?
   - И я так же мыслю отче! Давно мыслил... Нет, ежели правду молыть, ране боялся тако мыслить, а таперь вот не боюясь. Царь меня на дыбе рвал, а я душою мучайся? Для всех сабля одинакова, и его царская шея моей, боярской, не твёрже будет! А вот скажи мне, отче, что надобно сделать, чтоб своё вернуть - вотчину, богатство, хоромы? Не любо оно мне, до конца дней в убогости обретаться, мне жизнь сытая да тёплая мила!
   - А чего ты, боярин, сам содеять-то готов? Может, к царю воротишься да в ножки кинешься, он и помилует?
   - Да что ты, отче!
   - Ну дык и думай - коли он не воротит тебе отнятого, так искать, стало, иного надобно, кто за тебя заступится.
   - Другого? Ты об иноземцах речёшь? На службу им передаться советуешь?
   - Я тебе, боярин ничего не советую - не мило мне, вишь, советы-то раздавать. Всё, что из уст моих слышишь - тобою порождено.
   Они мирно шагали рядом - не было боли, не было страха в теле боярина Дмитрия Юдаева. Где-то впереди лежали новые тракты и новые земли, где-то копилась мощь оружная, где-то встречались люди, о тайных делах говорящие - они вдвоём шли туда, где всё это происходило и собиралось произойти, где всё создавалось так, как было нужно этому, идущему в одиночестве человеку на осенней дороге.
  
  

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

  
   Малюта Скуратов стоял на коленях перед царём, склонив голову, готовый принять заслуженную кару. Не нашли малютины воины беглецов, не нашли и следа малейшего. Сбежал опричный боярин Дмитрий Азеевич Юдав, первый из чёрной братии, на кого обрушился гнев государев. Малюта умом понимал свою вину - с кого же ещё за охрану спрашивать! - но сердце заскорузлое чуяло безнаказанность, более того - милость! Стоял Малюта на коленях и прятал спокойные глаза.
   - Сгинул боярин Митрий, великий государь. Дождём дороги смыло, не сыскать ничего.
   - Как мыслишь, Малюта, кто вынул его из узилища? - как и ожидал Скуратов, безо всякого гнева спросил Иван Васильевич. - Неужто Дюжина сия окаянная?
   - Караульные двух видали, великий государь, - свободней вздохнул Малюта и поднял голову. - Сдаётся мне, Дюжина ни при чём тут. Спасали, кажись, и не Юдаева вовсе, а кметя молодого.
   - Бродягу сего? - удивлённо поднял брови царь. - Кому же он снадобился, чтоб живот свой за него класть?
   - Я ведаю, кто.
   Знаком Иван Васильевич велел Малюте подняться.
   - Говори.
   - Помнишь ли, великий государь, кого боярин Митрий на розыске назвал татем, руку на тебя в Коломенском поднявшим?
   - Припоминаю... - нахмурился царь. - Имя он некое назвал, холопа какого-то... Роев, что ли?
   - Истину молышь, надёжа-государь. А не приметил ли, что сеча в Коломенском шибко с давешней схожа? Там двое, тут двое. Там великое множество опричных кметей порублено, и здесь такожде...
   Окаменело лицо царя - вновь перед взором его возродились страшные мгновения Коломенской ночи.
   - Твоя правда, Малюта, - прошептал он, глядя в сводчатый, расписной потолок. - Одних рук сии два злодеяния! Да погоди-ка! Помнится, боярин-собака рёк, будто при тебе служил брат сего душегуба Роева?
   - И это правда, - склонился Малюта, огорчённо качая рыжей головой. - Брат евойный, Матвей, был в опричнину вписан и за ратное умение взял я его к себе в стражу.
   - Где же он таперь?
   Скуратов замялся, заюлил глазами.
   - Прогнал я его прочь от себя, великий государь. В подозренье держал его, в подмоге ворам иноземным. Да того не дознался верно и прогнал...
   - Пытан сей опричник был ли? Огнём ли пален?
   - Нет, надёжа-государь...
   Малюта вдруг ощутил что сам угодил в какую-то немыслимую ловушку, им же и сооружённую. Сейчас не время было раздумывать, но и на досуге Малюта, пожалуй, не смог бы понять, почему он отпустил подобру-поздорову человека, подозреваемого в участии в заговоре, почему он не вспоминал о нём долгое время, даже тогда, когда этот человек вовсе исчез с опричной службы. Что произошло? Чем оправдаться?
   - Ты прогнал кметя опричного без моего на то дозволу? - произнёс царь, и тело Малюты пробила крупная дрожь. - Ты не учинил розыск и попросту отпустил его? Верно ли я слышал, Лукьяныч?
   - Верно, царь-батюшка, - дрожа, поклонился Малюта. - Не учинил...
   Грозная тишь нависла над головою Скуратова. Поднялся во весь рост Иван Васильевич, посох тяжёлый крепче сжал.
   Распахнулись двери, вбежал, задыхаясь сотник Иван Соха, на колени бухнулся.
   - Не вели казнить, великий государь! Сеунщик из Новгорода примчал! Эвон, эвон в сенях-то!
   - Из Новгорода?!
   Враз забыл царь о провинившемся Малюте, да и сам Малюта забыл о страхе своём - весть долгожданная пришла!
   - Сюды зови!
   Вошёл молодой опричник в облепленных грязью сапогах, в измызганном кафтане; пав ниц перед государем, подал ему грамоту измятую.
   - Нашёл, великий государь, - молвил он. - Нашёл там, где и было сказано: в храме святой Софии за образом Пресвятой Богоматери схоронена была.
   Малюта не смог удержаться от широкой улыбки: все его вины прежние перед государем теперь отмолены - дело своё он сделал, приготовил для царя неопровержимую улику против города Новгорода!
   Иван Васильевич развернул грамоту, прочёл внимательно, насупился недобро.
   - Вот оно, стало быть, как! Немил я стал Новгороду! Архиепископ Пимен, собака воровская, да приспешный ему люд именитый к Жигмонту пишут да под корону литовскую просятся! Малюта!
   Скуратов сбросил с лица ухмылку, порывисто шагнул к царю.
   - Здесь я, надёжа-государь!
   - Войско опричное к Слободе собирай! Походом идём изменников моих карать смертию! Воздастся им за умыслы дерзкие, кровью изойдёт земля обманная новгородская!
   - Слушаю, великий государь! Сей же час гонцов к Москве высылаю!
   По знаку Малюты побежал вон Иван Соха, приказ давно уж получивший. Вышел и вестовой, принесший грамоту, рубль от царя в награду приняв.
   - Идти надобно скорее, - задумчиво произнёс Иван Васильевич, в лице которого не осталось и следа давешнего оскорблённого величия. - Гляди, Малюта, как бы не пронюхали в Твери о походе нашем! Ежели утечёт Георгий - тебе голову терять.
   - Не утечёт, великий государь, - с уверенной усмешкою склонился Скуратов. - За ним присмотр крепкий. И войско его немецкое уйти не спроворится - оружья ведь так и не дождались, хе-хе. Куды им, полоняникам деваться-то?
   - Ну добро, коли так.
   Приближался час обедни - царь направился к двери, бросив, поспешившему за ним Малюте:
   - А воров сих, Роевых-братьев, сыщи непременно. Не спроворишься живьём взять - головы их привези мне. Не можно силу такую супротивнику оставить...
  
  
   С трудом тая рвущуюся из сердца радость, Устя разводила огонь в печи - в том самом доме, где жили они с Егоркою, откуда ушёл он тёмной ночью в поисках друзей своих. Теперь они вновь здесь - и она, и Егорка, и друзья его верные, из лап опричных её возлюбленного выхватившие. На уста сама собою просилась песня - Устя, не в силах утерпеть, тихонько мурлыкала счастливый напев.
   Украдкой наблюдал за нею Егорка. Он видел, с каким удовольствием она управляется с домашней утварью, как легко мелькают в руках её мисы да квашни, ухват и поленья. Она даже не смотрела на мужчин, сидевших у стола, ведших свои разговоры - ей хватало ощущения покоя и безопасности, домашнего тепла, создаваемого ею, и близости любимого человека. Егорка видел это и с потаённой тоскою вслушивался в беседу Матвея с Андреем, обсуждавших дальние свои тропы - он поведал друзьям всё, о чём узнал в подвалах Александровской слободы, всё, что услышал от Малюты и царя. Рассказал о том, как назвал Юдаев имя Роева на пытке, как донёс о связи обоих братьев с воровскими казаками, о том, что видел их в Коломенском. Теперь Андрей и Матвей решали, как поступить, куда ехать, а Егорка молчал, сердце щемила глухая печаль - чувствовал он, чем выйдет сей разговор, и знал, что не удастся покоем да тишью насладиться - решающая схватка с опричниной ещё впереди.
   - Малюта не отстанет так запросто, - молвил Матвей, - искать будет по всем дорогам, я-то знаю. Вьюны по всем городам нюхать станут, во все дворы заглядывать учнут. Хоть и впрямь на Дон беги.
   - На Москву тебе, вестимо, и носу казать не можно, - сказал Андрей. - Схоронись, Матюха, здесь покуда, что ли, - он улыбнулся, подмигнул Егорке. - Ежели, знамо дело, хозяева супротив не станут.
   Силы быстро возвращались к Волчану, молодое тело оправлялось от пыток, движения стали свободней, не так донимала боль в суставах, на дыбе вывернутых. К концу пути в эту, схороненную от всего света деревню, Егорка уже самостоятельно сидел в седле, посадив перед собою, как и полагается истинному витязю, суженую свою. Превозмогая мученья, он вместо отдыха принимался двигаться на каждом привале и даже помахивал саблей, возвращая былую сноровку, хотя при этом лицо его бледнело и покрывалось крупными каплями пота. Устя сперва пыталась было отговорить его, хватала за руки, умоляла поберечь себя, но однажды, уловив скрытый жест Матвея, отступилась, поняла ненужность хлопот своих.
   Теперь уж Егорку и не узнать было - верней, стал он тем же бойким, вертлявым малым, каким был и раньше. Синяки да отёки почти сошли с лица его, щёки порозовели, глаза сверкали, как прежде. Глядя на него, Устя и радовалась, и печалилась одновременно - слава Богу, здоровьем наливается Егорушка, да как бы не понесло его снова в дали какие, к подвигам да приключениям!
   - Нечего нам хорониться и бежать тоже не надобно, - сказал вдруг Матвей. - Ты, Андрюха, не затем на Москву из Ростова своего уехал, чтоб обратно в подпол залезть. Поведала мне женка твоя, что ты искать ушёл.
   Андрей настороженно взглянул на него, но промолчал.
   - И я тоже не прятаться от Малюты рождён, - продолжал Матвей. - Что мне здесь сидеть, коли сабля стынет? Я, вишь, не на печи помереть лажу, так что по лесам до конца дней бродить, прости, не по мне.
   - С кем же драться думаешь? - спросил Андрей.
   Егорка украдкой взглянул на друзей, но они, увлечённые спором даже не замечали скрытой слезы в его глазах.
   - То дельно вопрошаешь, - с сердцем отозвался Матвей. - В том и соль, чтобы ворога своего увидеть, а пуще - добраться до него. Я бы, Андрюха, счастлив был, коли б дозволено мне было супротив литвы аль крымчаков стоять! Да сам вижу, что не они сейчас гроза краю русскому, что не они кровь пьют из землицы родной! Не их стрелами города да сёла в огонь брошены, не от их сабель валятся мёртвыми люди православные! Вот и выходит, брат, что не надобно мне ездить в земли далёкие да искать супостата иноземного, ворог-то вот, рядом, в этаком вот чёрном кафтане ходит! - Матвей схватил себя за ворот и с треском рванул ненавистную смоляную ткань. - Ты не осерчай, Андрюша, не тебя да не Егорку виню в напасти ентой, но одно скажу: покуда жива опричнина - будет мне, с кем биться! Ведаю, что одной сабли моей мало, чтоб все жилы зверю сему перерезать, да уж иного, видать, пути нет, сколь успею, сделаю.
   Замерла Устя у очага, испуганно посмотрела на мужчин. Егорка перехватил её взгляд, улыбнулся ей натянуто.
   - Бунтовщиком, стало быть, будешь? - молвил Андрей, пальцем по столу проведя.
   - Зови, как знаешь. Нет мне боле различия в именах да чинах. Ежели Малюту да Грязного никто бунтовщиком не кличет, так пущай уж я так зовусь.
   - Незачем тебе, Матюша, опричников рубать, - Андрей говорил спокойно, негромко, - Опричнина погибнет скоро, сама себя сожрёт. Погоди немного, отдохни от беспрестанной сечи-то, а там, глядишь, достойный ворог найдётся.
   - Годить советуешь? - Матвей поднялся, прошёлся по горнице, сапожищами громыхая. - Годить, стало... Может, и правду ты говоришь, может, и сгинет опричнина сама собою... Сердце тож чует...
   Он остановился и ткнул пальцем в Егорку, тот вздрогнул, отшатнулся.
   - А чего малец сказывал, не слыхал ты? - яростно воскликнул Матвей. - Не слыхал, что царь на Новгород идти затеял? Аль не ведаешь ты, чем обернётся это, не чуешь, что ли?!
   Андрей молчал, ровно глядя на друга.
   - Так может, погодить мне? Может, всем нам погодить, покуда опричнина не издохнет? А может, и вовсе Новгород самим спалить, дабы кромешникам работы меньше было да скорей они друг друга жрать начали?!
   Он отвернулся, уткнулся лбом в дверной косяк, постоял молча, сердце успокаивая. Устя осторожно приблизилась к Егорке, села рядом, руку его схватив. Хотела спросить что-то, да Егорка покачал отрицательно головой: молчи, мол, после скажешь.
   Едва удавалось Егорке казаться спокойным, но он с досадою ощущал, как сползает из-за уха по шее струйка пота, и казалось ему, что видят её все да только виду не подают. Егорка крепился сердцем, готовясь сказать друзьям то, что сказать должен был и, силясь расставить по местам мысли в голове своей, речь ладную построить, всё глядел недоумённо на Андрея, который и впрямь был спокоен, невозмутим - Егорка никак не мог понять, как ему удаётся это, ведь он, кажется, собирался сказать Матвею те же слова, что и Волчан.
   Андрей сидел, откинувшись к стене, грыз неторопливо репку белую и в глазах его не дрожали мятежные огоньки сомнений и суетливых размышлений. Он молчал, сосредоточившись, казалось, на одной лишь репке, словно в ней и заключалась вся правда и неправда тревожного мира.
   Шумно вздохнув, Матвей отошёл от двери, смущённо посмотрел на друзей.
   - Уж не серчайте, други, что голосить принялся. Всю душу мне разворотили думы-то енти. Брат, вишь, сразу узрел, где лихо таится, да бунтовать стал, а я эвон... Сам в топи кромешные попал.
   Егорка ответил ему неловкой улыбкой, украдкой сжимая ладонь Усти. Андрей же по-прежнему любовался репкой, с хрустом откусывая сахарные куски.
   - Я в Новгород еду, и боронить его, елико можно стану, - глухо молвил Матвей. - Кто из вас со мною пойдёт?
   Открыл было рот Егорка, но Андрей неожиданно опередил его.
   - Я не пойду, - сказал он, сунув в рот остатки репки и энергично отряхнув руки. - Мне воевать не с кем - иное у меня на уме.
   - Ясно, - Матвей перевёл мрачный взгляд на похолодевшего Егорку. - Ты что скажешь?
   Вскочила Устя, кинулась вон из избы, в рукав уткнувшись, рыдания сдерживая. Егорка заёрзал на лавке, поднялся и, заставив себя взглянуть Матвею в глаза, произнёс:
   - Коли снадобится, Матюша, я жизнью тебе долг верну. Вынул ты меня из-под топора, но... Прости, Матюш, не пойду я в Новгород.
   Ещё минуту назад он готов бы сказать другое. Он уже приготовил слова, чтобы объяснить Усте необходимость идти на верную смерть за другом. Но тогда - минуту назад - он ещё не был уверен, что Матвей позовёт их за собою, он не знал наверняка, что сражение, вечное сражение - истинный выбор Матвея. Он готов был идти за химерой, за собственным представлением о законах дружбы, но сейчас - спустя эту минуту - он почувствовал, не успев ещё осознать, что не должен идти за чужим выбором. Он имеет право на свой.
   - Не пойду, Матюша, прости ради Бога, - прошептал он, опускаясь на лавку, слыша лишь бой сердца в груди.
   Матвей, постояв какое-то время неподвижно, прошёл через горницу, взял со скамьи саблю, принялся пристёгивать её к поясу. Егорка сидел, ссутулившись, дрожа всем телом, обняв, словно на морозе, собственные плечи.
   Тряхнув головою, хлопнув ладонями по столу, вскочил Андрей на ноги и, подойдя к Матвею, тепло коснулся его плеча.
   - Сядь, Матюша. Сядь. Негоже уходить вот так. Всё ж таки объясниться нам следует.
   Устя стояла на крыльце, прижав руки к груди, глядя взором затуманенным в мёрзлую даль. Слёзы уже высохли, вернее, заледенели на её щеках, дыхание стало ровным, и только мысли... нет, чувства, переживания бурными волнами одолевали сердце.
   Она не рассуждала - слушала, горевала, тосковала и радовалась в ответ воспоминаниям, надеждам и опасениям, сменявшим друг друга в её душе. Они были вместе, жили вот здесь, но она обидела его, оттолкнула бессердечно, хотя желала ему только добра... А вернее всего, и вовсе не желала она, чтобы он уходил, а просто... Нет, она не знает, почему именно такие слова произнесла в то утро, почему, возрадовавшись тому, что он хочет навсегда остаться с нею, мужем ей стать, решила вдруг покаяться в неправедном прошлом своём, посетовать на долю, от рождения доставшуюся. Она и сама-то видела тогда, что доля её - вот, рядом, рвётся к ней всею душой, но что-то не дало ей откликнуться искренне на его призыв.
   Конечно, она лила долгие слёзы, когда ускакал он прочь, неведомо куда, озлившись, обидевшись на неё. Конечно, готова была бежать за ним на край света, но как теперь докричаться до него, как объяснить, чем в самом деле сердце её полнится?
   А утром вдруг острая боль ударила в груди. Устинья знала, что означат это - колдунья не может не знать этого. Возлюбленный попал в беду - по её вине! Что с ним, куда бежать? - но гадание возможно лишь после заката, а стало быть, надобно дожидаться, терпеть.
   Должно быть, никогда больше не захочет она вспомнить, как прожила тот день, не приведи Господь когда-нибудь ещё такие муки перенести! Готова кричать, глядела она на заходящее солнце, которое так медленно ползло к земле! Ещё на вершок, ещё!
   И вот, наконец, в долгожданных сумерках Устинья принялась за гадание - старательно всё приготовила, действуя чётко, не упуская ни единой мелочи. Несколько раз проверила себя, прежде, чем начать, умылась ключевою водой, чтобы мысли да чувства, истине мешающие, отогнать прочь ...
   Наутро отправилась она в дальний пеший путь, тая на груди мешочек с зелием сонным. Добралась до Александровской слободы, купила два кувшина кваса. Она и не думала тогда о страхе, об опасности, ей грозившей, о неудаче возможной. А что же ещё ей делать-то было, когда вот тут, в подвале этой избы суженый её томится, истязания да голод терпя? О чём можно задумываться, над чем размышлять? О том лишь сердце тревожилось, чтобы успеть живым Егорушку из темницы вынести, чтобы не опередили её злыдни опричные, и когда услыхала она его голос... Уже с той минуты она была счастлива, несмотря на то, что каждую минуту могли ворваться кромешники, и тогда обоих их ждала лютая смерть. Но она, беспокоясь, причитая и помогая Егорке подниматься по страшной той лестнице, была поистине счастлива, не было, пожалуй, в её жизни мига счастливей, чем тот, когда ощущала она рядом вновь обретённого, любимого человека.
   Ужас, слабость, стыд, отвращение - вот и всё, что испытала она при звуке голоса бывшего своего любовника, Юдаева. Вот и всё... не было больше ничего... Не было. Она станет лгать себе так всю оставшуюся жизнь, но не пустит в сознание правду - потому не пустит, что правда недостойна находиться в ней, грязна сия правда. Когда она просила Андрея помочь Юдаеву, ею ещё двигало то, воскресшее, нахлынувшее... Ей было стыдно, но она не могла противиться, и лишь укрывшись ото всех, оставшись наедине с собою, она очень быстро - так, как не снилось ни одному мужчине - расставила по местам мысли и желания и действительно, искренне отреклась от бывшей любви, отшвырнула, словно отжившую ветвь от кроны, ставшее ненужным, тягостным чувство. Не дрогнуло сердце её, когда оставили полураздетого, истерзанного Юдаева одного на лесной тропе; она не станет больше вспоминать о нём. Никогда.
   Вновь счастье, вновь страх. Она и обнять-то не успела возлюбленного своего, как его снова зовут в пламя войны, в бессмысленную, глупую драку против ставленной Богом силы. Благодарность, ненависть - что воцарится в душе женщины, если её любимого спасают для того только, чтобы наверняка погубить? Один из этих людей тоже был ей дорог когда-то, но она, даже там, в Слободе, не ощутила волнения от встречи с ним, а теперь и подавно. Разве бывает, что чувство проходит бесследно? Андрей... Нет, по-прежнему благодарность борется с ненавистью, а нежность не шевельнётся в сердце.
   Она нашла своё, она точно нашла своё, а некие люди пытаются у неё отнять по праву ей принадлежащее! Она бросится, как разъярённая рысь, на своих обидчиков? Она зубами и когтями разорвёт любого, посягнувшего на её счастье?
   Должно быть, сложно понять - но ей себя понимать не нужно, а до иных какое ей дело! - она покорится любому выбору возлюбленного. Она, отвоевавшая его у титана опричнины Малюты Скуратова - да что там, у самого царя! - она безмолвно отдаст его этим жестоким, непонятным ей людям, если таково будет его желание.
   - Устя! - послышался из избы голос Егорки. - Устюшка, подь сюды, голубушка!
   И по голосу его она вдруг ощутила, что беда миновала их, что всё будет ладно. Словно на крыльях, впорхнула в горницу, впилась жадным взором в Егорку.
   - Устюшка, ты бы поснедать нам чего состряпала, - улыбнулся он. - А то квашню бросила, а у нас эвон черева бурчат, одни токмо репки и грызём.
   - Ты... - она с опаскою покосилась на Матвея. - Ты...
   - Дома он остаётся, красавица, - добродушно хмыкнул Матвей. - Куды ему от тебя деться!
   Всхохотнув, Устя рывком отвернулась и, пряча счастливые слёзы, ухватилась за квашню да за ухват, да ещё вот горшок с крупою...
  
  

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

  
   В начале декабря огромная опричная рать двинулась из Александровской слободы к Твери. Во главе войска ехал сам царь Иван Васильевич с царевичем Иваном, неподалёку держался преданный Малюта Скуратов, рядом с ним напевал разудалые песни Василий Грязной, тут же следовали в молчании Афанасий Вяземский, Алексей и Фёдор Басмановы, а за их спинами тянулись, змеёй по дороге извиваясь, чёрные ряды, сверкая сталью бердышей и пищалей. По земским краям шло кромешное чудище, по обрывкам лесных земель, оставшихся в удел прежней Руси, и страшен был путь его, алым сполохом небосклон озарялся.
   Оставив позади несколько сожжённых деревень, войско вошло в город Клин и сразу же, не медля ни мгновения, спущены с цепи были псы опричные с обнажёнными саблями, с горящими головнями в руках. Город наполнился стоном, едкий дым охватил окрестности. Сотни истерзанных тел лежали на улицах, в домах, во дворах - везде, где настигла их сабля или пуля кромешная.
   С поклоном приблизился Малюта к царю, тот, кивнув, знаком велел ему говорить.
   - Всё готово, великий государь. Вернулись мои лазутчики из Твери.
   - Где он?
   - Он на месте, на месте. Покуда не знает ещё ничего. Трёх гонцов к нему люди мои перехватили, грамоты, в коих упреждали его о походе, переняли.
   - Добро. Что войско его?
   - Войско по избам да острогам сидит - оружия у них мало, да есть. Откуда достать спроворились, не проведал. Да вьюны мои ворота, где немчины, к нему передавшиеся, сидят, знаками пометили - для верности.
   - То ладно измыслил ты, Лукьяныч, - царь нервничал, руки его тряслись, взгляд сновал из стороны в сторону. - Уводи войско отсель, пора дале трогаться. Как в Тверь войдём, пущай по меченым дворам сразу бьют, воровских иноземцев изведут до одного, нещадно, а ты ко мне Георгия приведи - живого!
   Уже к закату добрались до Твери. Царь остановился в Отроч монастыре, где томился в заточении бывший митрополит Филипп Колычев.
   - Спустить-ко, Лукьяныч к владыке, - молвил царь Малюте, - да испроси благословения на суд грядущий. Коли откажет в том - стало, доднесь держится стороны вора. В таком разе не можно дозволить языку его разговаривать...
   Малюта спустился в подвал и спустя полчаса вернулся, поклонился молча государю. Игумену и братии было объявлено, что старец, измождённый телом, умер от невыносимого жара в его келии.
   Вслед за тем был отдан приказ о начале погрома, нападение возглавил Малюта. Остался Иван Васильевич в монастыре один, с небольшой доверенной охраной. Долгими годами тянулись часы ожидания, вновь восставали, проносясь перед взором все события, в жизни кровавого царя случившиеся, все люди, им виденные, а после исчезали, сменяясь иными. Детские годы, наполненные унижением, безмолвно сносимыми вольностями со стороны бояр, молодые годы, шедшие в отчаянном усилии переломить свой нрав, вызвать к жизни безжалостного воителя вместо испуганного отрока. Сколько же он слушал других, боясь высказать мысль собственную, как долго он, несмотря на громкие военные победы, оставался лишь послушной куклой в руках хитрых царедворцев! Он бунтовал, он вешал и сжигал, он творил милость для простого люда, издавал небывалые законы, за которые благословлял его народ... но был ли это он? Даже сейчас, отгородившись от всех бояр и князей своей чёрной братией, он не уверен, вершит ли все эти поступки сам. Лишь недавно осознал он, что и опричнина была не им придумана, а лишь искусно предложена ему Алексеем Басмановым, что эта вот карательная экспедиция задумана и спланирована Малютой Скуратовым, что единственное, что точно уж было всегда его личным делом - это многолетняя, изматывающая душу борьба с невидимым противником, братом Георгием. Призрак, преследовавший его от рождения - человек, тенью встающий меж ним и царским троном! Ни лица, ни нового имени, ни следов - попробуй уничтожь такого противника! Он мог оказаться ближайшим доверенным лицом, одним из бояр в Думе, иноземным послом, ратником на часах - да мало ли кем! Что и говорить, такая война может свести с ума кого угодно. Топор палача рубит всё новые шеи, а сей оборотень вновь ускользает, и узнать его невозможно.
   Да, это и впрямь было его делом - пускай безумным, исступленным, беспорядочным, но его! И он довёл его до конца, верней вот-вот доведёт. Он имеет на это право, он должен совершить что-либо сам, хотя об этом его свершении едва ли узнают потомки...
   Закончился последний час, год, век ожидания. За дверь послышались шаги. Иван Васильевич, бледный лицом, прикрыв веки, обернулся.
   Перед ним стоял Малюта Скуратов - едва стоит на ногах, весь в саже и копоти, правая рука его висит плетью, а из-под рукава сочится кровь. Он ранен, тяжело ранен.
   - Здесь он, великий государь. Здесь.
  
  
   Архиепископ Пимен с нескрываемым, даже показным пренебрежением смотрел на преклонившего колено опричника.
   - О чём ты толкуешь, раб Божий? - произнёс он. - Великому государю ведомо, что Новгород крепко под десницей его стоит, а уж я испокон был радетелем Богом данной власти да опричнины государевой. Ты не в уме, поди, что речи такие сказываешь? Ежели б в самом деле шло сюда войско великое, я бы давно уж прослышал о сём да не от единого человека.
   - Слова мои правдивы, - поднял на него глаза Матвей Роев. - А вестей потому доднесь не имеешь ты, что опричники стали на всех дорогах в Новгород, и велено им убивать каждого, кто словлен будет. Так что поспеши, владыка, уберечь люд новгородский, покуда в правде моей не убедился.
   - Дерзостен ты, сын мой, - холодная дрожь пробиралась в душу Пимена, хотя разум его отказывался верить словам этого странного гонца. - Как смеешь ты требовать от меня новгородцев на бой поднимать? Может, и ведёт государь войско, но уж не для того, вестимо, чтобы зорить город свой, Новгород Великий. А вот к чему ты, опричник, удумал меня супротив опричнины смутить - того не ведаю?
   - Владыка, - попытался смягчить свой голос Матвей. - Я дею так, как сердце да вера православная велит мне. Я не хочу гибели напрасной множества душ. Не ведаешь ты, так я скажу тебе, что обезлюдели, трупами покрылись уже многие города, что на пути к Новгороду лежат. Клин, Городня, Тверь, Торжок, Вышний Волочек, Валдай, Яжелбицы захлебнулись кровью, в пепел обратились. Ещё день пути... завтра, быть может, первые опричные сотни уже у ворот явятся, и тогда поздно будет бой злочестивцам давать. Опомнись, владыка, не дай растерзать город великий, собери людей! Ежели и доведётся погибать, то с оружьем в руках, а не так, словно они - овцы безвольные, под нож пущенные!
   Пимен побледнел, отступил на шаг, затрясся.
   - Лжёшь! Лжёшь, душа бесовская! - закричал он в приступе страха и ярости. - Нарочно меня на смуту подбить хочешь, вижу теперь, кем подослан ты! Вон! Вон ступай! Не будь ты опричник, смертью казнить велел бы тебя! Уйди, сгинь! Не совратишь меня на измену великому государю! Вон! Вон!
   Очутился Матвей на улице, снегом занесённой, огляделся. Бойко сновал вокруг него люд новгородский, не ведавший ещё, что к смерти приговорен. Катились, товаром гружёные, богатые купеческие сани, тащили связками огромными умелые мастеровые товар свой на торг. Бабы, детвора румяная, девки, из церкви идущие и мимоходом с парнями лукаво переглядывающиеся - огромный, цветущий город жил себе мирно и ровно, веселясь и печалуясь, торгуя и празднуя. Неужто завтра всё это поглотит беснующееся пламя опричных пожаров? Неужто все эти люди падут завтра замертво? Неужто эти вот шумные, глазастые ребятишки рукою кромешною под лёд спущены будут?
   Начинался 1570 год.
  
  
   Матвей прошёл через город, вышел на берег Волхова. Река замёрзла не сплошь - несмотря на сильную стужу, текла свободно под мостом, носящим имя Великого, словно знала, какую работу ещё предстоит исполнить, сколько тел унести от разорённого города к Ладожскому озеру. Матвей ступил на Великий мост, вынул из ножен саблю. Где-то вдали, в синей дымке проступили чёрные пятна - приближалась передовая государева дружина. Матвей остановился на середине моста, пошевелил, разминаясь, плечами. Хмуро сверкнула сабля его отражением холодного солнца.
   - Спрячь саблю, Матюша, - послышалось рядом. - Ты ничего не сможешь поделать.
   Рука Степана Роева легла на плечо брата.
   - Уезжать надобно. Немедля, - Степан прищурил глаза в надвигающуюся тёмную массу. - Новгорода нам не спасти уж, видать, тако Богом велено.
   - Отколь ты, Стёпа, на волю Божью киваешь? - ничуть не удивившись неожиданной встрече, мрачно произнёс Матвей. - Это они, что ли, - показал он вперёд, - Богом-то посланы? Рубить их буду. Рубить, сколь успею.
   - Вишь ведь как, ране ты меня от бунта отговаривал, теперь я тебя, - напряжённо усмехнулся Степан.
   - Это не бунт. А это, - вновь взмах рукою, - не царь!
   - Матюша, - Степан схватил за плечи Матвея, тряхнул. - Послушай. Нет сему городу спасения. Я ведь и сам с тем же сюда приехал, что и ты, да не один драться ладил супротив тысячи, а войско дельное поднять. Ты не знаешь - давно с боярами новгородскими иноземцы сговорились, оружие прислали. Я к боярам пришёл о буре грядущей упредить, на бой звать, как уговорено было, а они в ответ, вишь, руками токмо разводят. Не пойдём, говорят. Слых, мол, был - на Москве зачинщиков бунтарских изловили, захоронимся, говорят, до поры. С тем и ушёл.
   Тёмное пятно приняло очертания многочисленного конного отряда. Степан взялся за руку Матвея, саблю сжимающую.
   - Прячь, говорю, саблю. Идём отсель! Живо, ну! Не нужен сему городу ты, не нужна гибель твоя! Помрёшь - одним лишь станешь из многих тысяч! Они и сами-то себя спасать не хотят! Идём! Идём!
   Они покинули мост, зашагали к посаду. Оттуда видели, как въехали в город несколько сотен в чёрных кафтанах, как окружили город заставами, дабы не смел ни один человек покинуть место будущей своей казни. Видели, как опечатаны были церкви и монастыри, дворы бояр и богатых горожан, как поволокли на правёж десятки иноков и священнослужителей, отказавшихся платить возложенную на них пеню в двадцать рублей, как били их публично батогами, секли плетьми нещадно. Народ новгородский притих, не понимая происходящего ужаса и не ведая ещё, что наблюдает пока лишь предзнаменование той небывалой грозы, что всего через четыре дня ударит во всю мощь.
   Сгустилась тьма, страшной оградою зажглись караульные костры вокруг Новгорода - русский город взят в осаду своим же, русским войском. В посаде слышны возгласы, мольбы, грубая ругань. Опричники веселятся на свой лад в ожидании царя. Пока не бесчинствуют особенно - так, дворы мелкого люда потрясти забавы ради, девок пощупать, жёнок замужних. Те, которых не трогают, сидят смирно и слова поперёк молвить боятся. Никто в Новгороде не спит, все бьют поклоны перед образами, все молятся, чтоб беда нежданная обошла их дома, их семьи.
   Ласково похлопывая по шее аргамака, успокаивая его, Степан вполголоса сказал брату:
   - Я, Матюш, всё же на Дон ехать решился. Там обожду, покуда истинный, могучий бунт не начнётся, тогда поведу войско казацкое супротив кровопийцы. Вижу, что не сладить дела сейчас - видать, не время ещё. А пока я в Зубцов съездить хочу, с батькой да матушкой напоследок повидаться, сынка Митьку обнять. Почитай ведь лет пять, как не видел его. Поедем со мною, Матюша! Что тебе таперь клятва опричная?
   Матвей опустил голову, не ответил. Степан вдруг изменился в лице, словно осознав что-то, прошептал:
   - Да ты же дома не был с той поры, как в стрельцы ушёл... Матюша! Не был ведь, верно?
   Фыркнул конь, толкнув мордой Степана в плечо, тот огладил его машинально, отпустил повод. Аргамак тряхнул точёной шеей, отошёл в сторонку, приплясывая передними ногами.
   - Матюша, поедем, а? - Степан осторожно коснулся руки брата. - Неужто всё помнишь ту обиду? Там ведь уже и нет никого из обидчиков твоих: ни Дубова, ни... Матюша, прости. Прости батюшку, прости и меня, непутёвого. Мы счастья тебе желали, вот те крест! Боялись за тебя. Прости нас, Матюша, и вертайся домой.
   Долгое время Матвей смотрел на него молча, умолк и Степан.
   - Ты езжай, Стёпа, - мягко молвил наконец Матвей. - И я следом за тобою поеду... чуть погодя.
   - Чего надумал?..
   - Не страшись, в сечу лезть не стану. Я, Стёпа, только теперь друзей моих понял, что со мною не поехали, дома остались. Будь я кем из них, тоже б остался.
   - Не разумею тебя. Ты о чём?
   - Знаешь, Стёпа, кому завидую? Вон тем, - он взмахнул рукою, показав на вереницу костров вдоль Волхова. - Тоже хочу в стане походном сидеть у костра, слушать плеск воды в незнакомой реке. Хочу ждать рассвета, битву несущего, дышать так, чтоб ажно рёбра ломило, чтоб опьянеть от тумана ночного, последнего. Хочу, чтоб там, во тьме, за речкою стоял ворог истый - сильный, оружный, людный! Хочу увидеть пушки, росой полевою покрытые, шатры воеводские, гуляй-городки свежесрубленные. Чтобы стояло всё это смирно, последнюю ночь досыпая, чтобы лёг и я наземь, седло под голову сунув, чтобы глаза закрывая, изо всех сил со сном бы боролся и всё вслушивался в плеск воды, в храп лошадей, в переклик караульных... Скажи, Стёпа, неужто это так много, чтоб перед смертью не можно было увидеть? Неужто никому не нужен больше простой ратник, стрелец, что хочет в войске стать супротив вражьей рати?
   Степан не нашёлся, что ответить, только смотрел во все глаза на брата. Тот поднял глаза к изукрашенному белыми звёздами небу, вздохнул глубоко, надрывно.
   - Вот и понял я, Стёпа, друзей моих. Они уже тогда - как отказывали мне - знали, что не буду я за Новгород биться. Может не знали - сердцем чуяли... Как у них выходит такое, не пойму. Словно видели дорожку мою, куда свернёт она, куда стремится. Видели, что не бунтарь я, и помогать в деле чужом мне не надобно. Как же так? Я сам себя уразуметь только теперь смог, а они, выходит, раньше всё знали? Стёпа! И ведь пытались мне растолковать - Андрюха-то - почему отказывают, а я не понял, только простил их тогда, почуяв, что дружба наша и без того крепка, чтобы за блажь одного, другие счастье своё теряли. А теперь я понял: просто они раньше меня тот дым костра походного учуяли, тот речки плеск, что сами услышать хотят перед смертью. Он у них свой, на мой, может, и не схожий ничуть, но им он так же, как и мне нужен, а без того - пустой и жизнь, и смерть их будет.
   И, улыбнувшись, Матвей кивнул приветливо Степану.
   - Ты не страшись, Стёпка, я не стану здесь погибать. Я не полезу с саблей на опричные тыщи, не буду тупить клинок о кафтаны чёрные. Мне ведь ещё той ночи перед битвой дождаться надобно. Поезжай в Зубцов, Стёпа, не тревожься за меня. Скрозь ентих-то, у костров, один продерёшься?
   - Продраться-то продерусь, душу их в копыто, да пошто ж тебе оставаться в городе ентом? Едем вместе!
   - Нет, Стёпа. Я останусь. Мне увидеть должно, что станется с Новгородом.
   - Да ведь поймают тебя!
   - Не поймают. Я, вишь, сызнова опричником ряжен, так середь орды сей чёрной затеряться немудрено будет.
   - Для чего?!
   Матвей пожал плечами.
   - Кто знает, для чего? Может, для того, чтоб после поведать о сём в какой-нито дальней обители иноку-летописцу. Может, для того, чтоб знать, какую Русь затем боронить стану, на что способна она. А может, для того, чтоб увидеть, чем обернётся служба моя опричная, чем годы, в кафтане чёрном прожитые, увенчаются.
  
  
  
   8 января 1570 года царь Иван Васильевич с царевичем Иваном и несметной опричною ратью вступил в Великий Новгород. Вышел встречать его на Великом мосту архиепископ Пимен да оставшиеся покамест вольными высшие духовники города. Несли иконы чудотворные, крест, хоругви. Поднял руку Пимен дабы благословить приехавшего в покорный ему город властителя, но царь оборвал его, воскликнув:
   - Злочестивец! Не крест животворящий в руке твоей, но оружие, которое хочешь ты вонзить в моё сердце! Ведаю умысел твой и всех новгородцев - предаться готовитесь Жигимонту! Отныне не пастырь ты, а враг церкви святой, волк, губитель, ненавистник венца Мономахова!
   В оцепенении стоял Пимен, очи вытаращив, не в силах и слова в защиту свою произнести. Дрогнули образа в руках священников, закачались тревожно хоругви.
   - Ступай отселе в храм Софиевский, - грозно велел царь Пимену, - да литургию служи, слушать приеду.
   Повиновался архиепископ, покинул Великий мост, шепнул ближнему служке:
   - Господи святый! Да неужто правду молыл тот опричник? Быть того не может! Не мог я гласа небесного не услыхать!
   Служка кивал, не ведая, о чём пастырь речь ведёт, поддерживал его под руку.
   Сразу же после службы Иван Васильевич поднялся в палаты архиепископа, сел вместе с именитыми новгородскими боярами за стол и начал пировать. Бояре, испуганные и растерянные, видя, что царь мирно вкушает с ними и поднимает чаши во здравие и цвет Великого Новгорода, понемногу начали успокаиваться, потекли речи степенные, хвалы государю великому. И только Пимен, всё думая о словах явившегося несколько дней назад опричника, цепким взором следил за выражением лика государева, за малейшими искорками в очах его. Вот, поставив на стол порожнюю чащу, прищурился Иван Васильевич, чуть ухмыльнулся уголком тонких губ. Сказал что-то сидевшему рядом царевичу, тот кивнул и, осклабившись, быстро принялся жевать, дабы чёрную радость скрыть. Не лез кусок в горло Пимену, вспомнился опальный митрополит Филипп, весть о смерти которого ещё не достигла стен Новгорода. Он, Пимен, два года назад возглавлял собор, созванный для суда над попавшим в немилость к царю митрополитом. Пимен обвинял его в вымышленных злодеяниях, сам метя на высокое место Филиппа. Но низложенный владыка, выслушав архиепископа новгородского, ответил безмятежно: "Да будет благодать Божия на устах твоих. Что сеет человек, то и пожнёт. Не моё это слово - Господне".
   "Ужели мой черёд пришёл? - думал Пимен, за этим зловещим столом сидя. - Ужель и я оговорен и опале предан? Как скоро-то, Господи!"
   Вновь подняли чашу государеву. Испив, бояре, перевернули кубки вверх дном, дабы показать, что ни капли в них не осталось, и в следующий же миг царь взревел зверем и одним взмахом сшиб со стола блюда с яствами да сосуды с питьём. Вскочил царевич, пнул ногою стол, подхватил клич отчий.
   Окаменели бояре, словно в сновидении кошмарном, наблюдая, как слетели с петель двери в хоромы архиепископские, как ворвались саранчой тучи опричников с саблями наголо. Вцепились крепкие пальцы в Пимена, сорвали сверкающие ризы с него, рухнули на пол, поверженные ударами тяжкими, служители его и иноки приближённые. Схватили бояр, дорогие одежды их раздирая, поволокли вон из трапезной. Бросились грабить келии и палаты, вломились в ризную казну.
   Распрямив плечи, широкой поступью шагая, направился царь Иван Васильевич на городище, слыша окрест себя вопли и стоны, мольбы и проклятья, лязг стали и грохот ломаемых ворот. Открылся царский суд над городом Великим Новгородом.
  
  
   Поздним вечером в монастырскую келью, где отдыхал от трудов кровавых Малюта Скуратов, вошёл без стука взволнованный Иван Соха. На столе едва тлела восковая свеча - Иван с напряжением вгляделся в тёмный угол, пытаясь увидеть, спит ли хозяин.
   - Чего тебе? - сонно бросил Малюта.
   На Соху он не станет кричать и браниться - этот человек за пустым делом не придёт, а значит случилось что-то, из-за чего и со сном повременить можно.
   - Не серчай, Григорий Лукьяныч. Тут человек князя Афанасия явился, боярский сын Фёдор Ловчиков. Говорит, на князя показать хочет.
   Малюта рывком сел на лавке. Сонливость, как рукою сняло.
   - Сюда его, покуда не увидел никто!
   Соха кивнул и через минуту ввёл в келью быстроглазого, рыхлого малого, который мял в руках шапку и пританцовывал на месте, словно нуждой телесной томясь.
   - Что, сыне боярский, молвить хотел? - спросил Малюта, почти невидимый в тёмном своём углу.
   - Григорий Лукьяныч, да уж ты ли это? - прищурился Ловчиков. - И не видать тебя вовсе.
   - Говори, пошто пришёл?
   - Да вот, вишь, про князя-то моего, Вяземского Афанасия Иваныча правду-истину поведать бы.
   - С чего это ты вдруг этаким правдиволюбием занемог? - слышалась насмешка в голосе Скуратова.
   Участь Вяземского ему давно уж ясна, но настоящий свидетель, да ещё и приближённый князя... Вот уж поистине подарок бесценный посылает ему небо!
   Ловчиков ещё немного потоптался, оглянулся на бесстрастно стоящего за его спиною Соху и зашаркал ножками к Малюте.
   - Григорий Лукьяныч, я тебе, как на исповеди, всю душу открою, ничего не утаю! Сердце беду чует - который день князь сам не свой ходит, с лица спал, а я-то ведаю, почему.
   - Почему?
   - Григорий Лукьяныч, я тут ужо всякого нагляделся, и ведаю, что коли князя рубить станут, так вместях с ним и всех слуг его такожде под нож пустят! Не сплю, не ем - всё тревогою казнюсь да и решился первым всю правду про князя поведать, дабы мученьям сим край положить. Всё расскажу, Григорий Лукьяныч, не сумлевайся, а токмо ты уж помилуй меня, как князя на суд возьмут!
   - Миловать один только великий государь волен, - сквозь зубы произнёс Малюта, - да уж тебя, коли что дельное скажешь, от гнева царёва уберегу, так и быть. Ну, сказывай, что про князя худого знаешь.
   Фёдор Ловчиков и впрямь оказался прекрасно осведомлён о тайных делах Вяземского. Он несколько раз был порученцем в общении князя с боярином Юдаевым, возил грамоты, писанные заговорщиками друг к другу. Не сведущий в буквах, он украдкой показывал эти грамоты знакомому дьячку, который добросовестно читал их вслух, открывая перед Ловчиковым самые потаённые нити бунтарских дел высокопоставленных опричников. Прознал Ловчиков и об иноземцах, смуту затеявших, и о пленниках, что должны были стать войском мятежников.
   - Добро, Федяша, - ласково кивнул ему Малюта. - А ведомы ли тебе бояре московские, что с князем общны были, что Тверь да Новгород на смуту подбивали?
   - Не все, да ведомы, Григорий Лукьяныч, - зашептал Ловчиков, ещё более приблизясь к Скуратову. - Что там московские - опричные бояре тоже нечисты!
   Были названы имена Алексея Басманова и сына его, Фёдора.
   - А уж на Москве сердобольных ворам хватало - слыхать было, печатник Висковатый с дружком своим Никиткою Фуниковым к ним склонялись, боярин Семён Яковлев, дьяки Степанов да Васильев.
   Малюта благосклонно улыбался доносчику, хотя тот и не видел его лица.
   - Да вот ещё что! - оживился Ловчиков, вспомнив о чём-то. - Я ведь чего этак спешил-то! Тревожно стало: а ну как ворам подмога прибудет?
   - С чего это тебе в голову пришло? - удивился Скуратов.
   - А то как же! Намеднясь, как я в Новгород с передним полком приехал, случилось мне ночью в посаде подолы жёнкам задирать. Иду я, стало быть, опосля дела грешного к своим, за Волхов, а тут слышь - говорит кто-то. Я тишком по тыну пробралси и вижу: стоят два молодца, беседу ведут. Одного я во тьме-то не разглядел, а другому в лицо луна светила - тут я и ахни. Енто ж тот человек, которого ещё летом князь Афанасий в Тверь с возом оружия посылал. Я тады и имя его услыхать исхитрился - Степан.
   Малюта подался вперёд, в тусклом сиянии догорающей свечи проявилось его лицо. Степан? Тотчас всплыли в памяти слова Юдаева, на дыбе сказанные. Известно, что за Степан вёз мятежному войску оружие - сей Степан да братец его поперёк горла Малюте стояли: царь велел ему людей этих изловить непременно, а Скуратов доныне и следов их сыскать не мог. Теперь стало ясно, откуда появилось оружие у тверских полоняников - Малюта был ранен саблей, привезенной тем самым Степаном Роевым.
   - О чём говорили они? - ему едва удавалось скрывать нетерпение.
   Ловчиков поскрёб в затылке.
   - Да хрен их разберёт, Григорий Лукьяныч - ерунду какую-то мололи о кострах, о гуляй-городках в чистом поле... Не понял я. А вот, как прощались, человек сей, Степан сказал, что поедет из Новгорода в город Зубцов. Дык я и подумал, а не приведёт ли он...
   - Иван! - рявкнул Малюта, и Соха тут же шагнул вперёд, вытягиваясь струною. - Немедля сотню бери да в Зубцов дуй ветром! Сыщешь двор Роевых - всех вяжи, никому уйти не дай, а после - ко мне вези. Мне с тем Степаном дюже потолковать охота; чаю, розыск знатный будет, на пытку скупиться не стану - ужо поплатится он за увечье моё.
  
  
   Неспешно ступал могучий гнедой конь меж обугленных головней и изломанной домашней утвари, сплошь усеявших улицы Новгорода. Затихли на несколько ночных часов вопли казнимых, разбрелись опричники по монастырям окрестным, но сильные караулы, конные разъезды и сейчас наблюдали за умолкшим в ледяном ужасе городом. Факелы, костры, тлеющие угли пожарищ на окраинах - множеством зловещих огней озарены площади и слободы, посады и погосты. Тихо ступает по обломкам людской жизни гнедой конь.
   Матвей уже много дней не знал, что такое сон - тот кошмар, в который погружался он на два-три часа перед кровавыми рассветами, едва ли можно сном назвать. Он путал уже, что привиделось ему в страшных грёзах, а что наблюдали очи его наяву. Он видел сотни людей, избиваемых до смерти плетью, сжигаемых какими-то горючими смесями, рассекаемых на части заживо, расстреливаемых из пищалей. Он видел град людских тел, сбрасываемых с Великого моста в Волхов - мирных обывателей, стариков, женщин, целых семей. Видел матерей, к которым привязывали младенцев, и которых затем заталкивали рогатками под лёд.
   Матвей видел, как русские воины уничтожали русский же город: стаи опричников врывались в церкви и монастыри, в лавки и дома, громили хозяйства, грабя, сжигая, грызясь меж собою из-за кусков шёлковых тканей и дорогих одежд. Он видел, как резали скот во дворах - просто так, чтобы не осталось никакого добра у разорённых новгородцев - видел, как сжигали хлеб в овинах, обрекая на мучительный голод оставшихся в живых.
   Видел Матвей и то, как воспринималось происходящее царём Иваном Васильевичем, созерцавшим опустошение великого града. Казалось, для него творимое - кропотливая, важная работа, требующая последовательности и учёта. По его велению все казни были вписаны в особые сказки, и вот корпели целыми днями усердные дьяки, выводя бесстрастным пером на бумаге: "... Михайлова жена с двумя дочерьми да двумя сыновьями ...дьяк Данила с женою и детьми ... Фёдор Сырков с женою да с дочерью..."
   И постигала затем убиенных великая милость государева - по монастырям да храмам рассылались эти пугающие списки да денежные пожертвования в придачу, и велено было "сих опальных людей поминати по грамоте царёве, и понахиды по ним пети".
   Матвей проехал через весь город, выехал в посад близ Волхова. Он не боялся попасться в руки опричников - он и сам был опричник. Ничем не отличаясь от окружавших его чёрых воинов, он вновь касался коленом сухой головы собаки, привязанной к седлу, локтем чувствовал притороченную метлу. Он смотрел и впитывал всё, что происходило здесь, он, наполнившись сперва отчаянным ужасом, теперь ощущал запустение души своей, онемение жил и мускулов. Начинало проникать в него новое осознание сей небывалой трагедии: великое множество храбрых и умелых воинов - бояр, дворян, ратников - проживало в Новгороде, и все они теперь плыли бессловесными трупами подо льдами Волхова. Ни один из них не встретил врывающихся к нему чёрных псов с оружием в руках! Ни один не позвал за собою приговорённый к смерти ратный люд, никто не боролся за жизнь... Лишь мольбы на коленях, лишь слёзы да вопли горестные - вот и всё, что готовы были сделать эти люди, дабы не стать одной из надписей в дьяческих списках: "Роман Амосов с женою и сестрою, и с тёщею..."
   Чем отличается одночасная гибель тысячи человек, рассеянных по волостям да засекам, от гибели тысячи, собранной в одном городе? Разве одна жизнь человеческая становится дороже или дешевле от присутствия рядом другой жертвы? Разве оцениваются жизни громкостью воплей, сопровождающих их обрывание? А может быть, тем, как умирают люди? Как расстаются они с дыханием и светом? Чем доказывают право своё на дальнейший путь? Выбирают ли жизнь, предпочтя её смерти?
   Матвей не знал, рождаются ли эти мысли благодаря озарению внезапному или только лишь от чрезмерной боли, притупившей чувства, упрятавшей на время сострадание и жалость, дабы не растерять эти способности навсегда. Он просто думал об этом, и знал, что верным было решение его не умирать за этих людей, уйти с Великого моста, когда надвигалось на него безжалостное чёрное полчище. Наступит время, и будет у него день, когда поднимет он саблю за дело, которому знает истинную цену, когда отдаст он жизнь осознанно и с радостью, совершив то, что смерть сию оправдает.
   Проехав мимо нескольких сожжённых дворов, Матвей услышал в отдалении грохот множества копыт, возгласы, гиканье. Шум приближался. Из темноты выплыли очертания Великого моста, караульный костёр, застава. Опричники, увидев всадника, вгляделись сперва, насторожились, но узнав своего, приветливо помахали руками и вновь принялись сонно точить лясы. Тем временем звук скачки стал совершенно отчётливым, и вскоре большой конный отряд вылетел из-за посада, направляясь к мосту. Караульные вскочили. Замелькали болтающиеся на верёвках собачьи головы, сабли в ножнах, мётлы.
   - Эй, робяты! Куды скачете-то? Чаво не спится?
   - Поспишь тут!
   - В Зубцов скачем!
   - Далече!
   - Далече, а Лукьяныч велел, ништо не сделашь!
   Матвей замер. Остановившись недалеко от караульных, он с трепетом смотрел на сотню чёрных всадников, проносящихся по мосту и исчезающих во тьме. В Зубцов!
   Он не мог знать, о чём говорили Малюта с Фёдором Ловчиковым - может быть, и не за тем вовсе скачут в Зубцов опричники, но... Едва умолк вдали гром рокового отряда, он хлестнул гнедого плетью и помчался через Великий мост, ища окольный путь, дабы опередить, обогнать смертоносные сабли.
  
  

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

  
   На рассвете к одной из застав приблизились два всадника - опричники тут же окружили их, присмотрелись.
   - Слышь, ты, что ль, тож опричный? - спросили одного.
   - Опричный. Боярина Алексея Басманова слуга!
   - А эт кто с тобою?
   - Его к боярину везу. Да пусти ты, я по боярскому велению еду!
   - Ишь ты, едет! Грамоту какую покажь, что ты человек Басманова, а нет - так нам имать всех велено, кто без дозволу к Новгороду придёт!
   - Грамоты нет. Веди меня прямиком к Алексею Даниловичу, пущай он тебе скажет, кто я таков.
   Опричники шагнули ближе, потянули сабли из ножен.
   - Слазь-ко с коня, человече. Тут сидеть будешь, покуда не разберёмся. Не осерчай. Да по тебе не видно, впрямь ли ты опричный, аль токмо одёжу где сыскал. На седле-то ни собаки, ни помела - хрен тебя знает, кто ты таков! Малюта, глядишь, спознает!
   - Добро, здесь ждать буду. Да токмо бегите сразу не к Малюте, а к Басманову да скажите, Андрей Щецкий к нему приехал. Дело, робятушки, зело спешное, как бы вам не влетело за заминку.
   Не прошло и получаса, как прискакал обратно посыльный. Почесав в русой голове, сказал своим товарищам:
   - Кажись, не наврал. Вести его к Басманову велено да борзей.
   В изумлении смотрел Алексей Данилович на Андрея и толмача Лебедева, представших перед ним посреди опустошённого, измазанного кровью Новгорода, растерянно переводил взгляд с одного на другого.
   - Ты что, Андрей? - тихо сказал он, когда вышли опричные конвоиры. - Аль голова не мила стала? Пошто сунулся в этакое пекло?
   Прямо глядя ему в глаза, Андрей опустился на колени.
   - Что сталось-то, Андрей?
   - На тебя уповаю, Алексей Данилыч - один ты помочь можешь. Проведи сего человека, Михаила Васильевича, к государю!
   Басманов невольно попятился.
   - Эт пошто же?..
   - Слово у него к царю есть. Важное слово, - очевидно было, что Андрей более ничего пояснять не собирается.
   Замолчал Басманов, задумался, глаза отведя. Уже долгое время он старался как можно реже показываться на глаза Иван Васильевичу, догадываясь о подозрениях, а может и о знании последнего. В походе Алексей Данилович держался обособленно, даже с сыном Фёдором разговаривал скупо, чувствуя страшную, необъяснимую тоску каждый раз, как встречался с ним глазами. В суде над новгородцами ни он, ни Афанасий Вяземский не принимали никакого участия - царь отстранил их, держа рядом с собою только царевича Ивана да неотступного Малюту Скуратова. Каждый день нёс страх, что среди выкрикиваемых на судилище имён вдруг будет произнесено и его, Алексея Басманова, имя. В чудовищных душевных муках наблюдал боярин апогей кровавого танца им самим порождённого зверя, и, притупляя боль винным дурманом, ожидал конца... конца сего кошмарного насилия, чинимого над невинными людьми, или конца жизни, хотя он уже не мог определить, есть ли в явлениях этих какое-нибудь отличие.
   И всё же боязнь за свою жизнь в последние дни притупилась в его сердце, впрочем, как и в сердцах всех, кто находился здесь. Может быть, поэтому Басманов, помолчав некоторое время, вновь поднял глаза на Андрея и Лебедева.
   - Пойдём, - молвил он. - Представлю тебя пред очи государевы.
  
  
   Иван Васильевич искоса взглянул на склонившегося перед ним Басманова, перевёл взгляд на незнакомого ему человека в простой, небогатой одежде. Когда Басманов закончил говорить, царь молвил негромко:
   - Ступай, боярин. Сам погляжу, кого ты привёл ко мне.
   Басманов молча удалился. Иван Васильевич сделал ленивый жест, повелевающий Лебедеву подойти ближе. Они находились в просторной игуменской келье Антониева монастыря, где несколько часов назад завершилась кровавая резня, не оставившая в живых ни одного инока. На лице царя отразилось утомление душегубством: чёрные круги окаймили запавшие очи, обострились болезненной желтизной нос и скулы, подрагивали, словно перетружденные, пальцы рук. Взгляд его был невыразительным, отрешённым, иной знаток мог бы всерьёз заподозрить страдание сильным душевным недугом.
   - Подымись, толмач, - произнёс Иван Васильевич. - Скажи, правда ли, что говорит о тебе боярин Алексей?
   - Правда, великий государь, - смело молвил Лебедев. - Да тебе, должно, и самому ведомо имя моё.
   Царь промолчал, по-прежнему мертво глядя на него.
   - Великий государь, - продолжил Лебедев, - я много лет верно служу тебе. Я отвёл от тебя немало стрел, в грудь твою целенных. Боярин Басманов не всё знает, но я и сам поведаю. Я носил много имён, великий государь, я был в разных личинах, чтобы держаться ближе к иноземным вьюнам, на государство твоё умышляющих. Я, сколь мог, отсекал их руки, тянущиеся к престолу твоему, и направлял сабли русские на их головы, не давая им домыслить начатое. А помыслы их, великий государь, всяко истолковать да принять можно было бы, и иной нашёл бы в них, быть может, пользу земле Русской и праведный путь. Но скажу по правде: покуда жив буду, вершить буду так же, не вынося в совести моей осуждения либо похвалы деяниям твоим.
   Взор Ивана Васильевича вдруг оживился слабым огнём, шевельнулись брови его, приоткрылся рот. Необъяснимой силы потоком лились в него смелые, даже безрассудные речи человека, о котором он, и правда, слышал немало и ведал ему цену. Царь действительно не знал, что и думать, чем ответить на эти слова - обычный в таких случаях гнев или хотя бы страх утратить величие не рождались сейчас в его очерствевшем сердце. Лишь смутное пламя, не ведающее, в какую сторону устремиться, плясало, разгораясь в чёрных очах его.
   - Зачем ты пришёл ко мне, толмач? - изменившимся, чужим голосом произнёс он.
   Лебедев не стал на колени - лишь наклонил голову, исполненный достоинства.
   - Милости прошу, великий государь. Помилуй раба твоего Матвея Роева, опричника, что стоял стражем при Григории Скуратове.
   Широко открылись глаза царя, он не сразу нашёлся с ответом.
   - За кого просишь?.. За безродного опричного сотника? За сим пришёл ко мне?!
   - За сим, государь.
   Поведя вокруг себя взглядом, словно собираясь взорваться гневом, Иван Васильевич стукнул кулаком по подлокотнику игуменского кресла.
   - Да ведаешь ли ты, толмач, что Роев сей вкупе с братом своим - наизлейшие изменники мне, душегубы, кои на меня умышляли и саморучно извести пытались?! Да как смеешь ты просить милости для безбожников, на царя своего мечи поднявшие?!
   Царь набрал воздуху в грудь, чтобы разразиться громом в полную силу, но вдруг Лебедев поднял руку и безбоязненно прервал его.
   - Ты введен во слепоту недостойными людьми, великий государь. Супротив Матвея Роева показал боярин Юдаев - опричник, изменивший тебе и уличённый тобою очно. Я же о Матвее Роеве скажу иное, и реши сам, великий государь, чьим словам ты верить охотнее станешь. Сей муж, исполненный силы и ратного умения, два года тому саблею своей отвратил от тебя сталь лучших иноземных кметей. Там, близ Слободы, помнишь? Тебя поджидали у Троицкой дороги, и сноровка да опыт тех воинов столь велики были, что опричная стража твоя пала бы замертво в одночасье! Тебя же, великий государь, иноземцы ладили взять в полон да опосля казнить смертно. Увёл от дороги их Матвей Роев, посёк множество, а после заманил в горнило битвы на лесном лугу, где и пали они все до единого. Честное сердце ратника бьётся в груди его, и по разумению моему негоже такими людьми разбрасываться. Ныне же он хочет одного - вновь стать воином стрелецкого войска и идти в Дикое поле аль против Литвы - куда велишь.
   Долго молчал Иван Васильевич, глаза ладонью закрыв. Терпеливо ждал Лебедев, ровно, прямо глядел на государя.
   - Дьяка зови, - выпрямившись и встряхнув головою, молвил царь. - Пущай грамоту охранную пишет.. Да запомни, толмач, вершу сие справедливости только ради, и потому дарована будет милость Матвею Роеву да семейству его, но... - предостерегающе поднял царь указательный палец, видя, что Лебедев собирается благодарить, - но брату его Степану не обязан я ничем, а ведаю о нём только наихудшее да богопротивное. Посему опалы да гнева не сниму с него, и, будучи пойман, казнённым быть ему сурово. Ты же, толмач, службу свою служи и дале, да ко мне хаживай меньше - негоже лицу твоему узнанным быть при дворе царском. Держись, аки и допрежь, тишком да иноземных злочестивцев от Руси отваживай.
  
  
   У крыльца Лебедева с нетерпением дожидался Андрей.
   - Что? Что сказал государь? - воскликнул он, бросившись к спускающемуся по лестнице толмачу.
   - Вот, - протянул ему две непросохшие ещё грамоты Лебедев. - Милость для друга твоего и его семьи. Только на брата его государь сердце держит - к смерти приговорил. Матвею же твоему - о сём в этой, второй грамоте говорится - отныне вновь служить с стрельцах, храня чин сотника.
   Кинулся к нему на шею Андрей, стиснул в объятьях.
   - Спасибо, спасибо тебе, Михаил Васильич!
   - Да что там! Долг платежом красен. Ты мне помог да не раз, вот и я тебе пособил, чем сумел. Езжай теперь, - с улыбкой подмигнул он Андрею. -Найди своего Матвея Роева да принеси ему весть благую...
   Он вдруг изменился в лице - улыбка исчезла - Андрей не сразу понял, что взгляд Лебедева устремлён на что-то за спиною...
   - Матвея Роева? - раздался позади грубый, хрипловатый голос. - Матвея Роева искать надумали, воры?
   Резко обернувшись, Андрей столкнулся взглядом с Малютой Скуратовым. Рядом с ним стояло ещё несколько опричников, готовых схватиться за сабли.
   - Да я ведь знаю тебя, - сказал Малюта, вглядываясь в лицо Андрея. - Ты у изменника Юдаева служил, а после Басманову передался. А таперь, стало, вора государева Роева ищешь?! Имай его!
   Рванулись было чёрные псы, Но Андрей вдруг вскинул перед собою царскую грамоту.
   - Стой!
   Неграмотный Малюта покосился с подозрением на бумагу, жестом подозвал одного из своих подручных. Тот принял грамоту из рук Андрея и, прочитав, зашептал что-то в ухо Скуратову. Молчал некоторое время Малюта, тем временем опричник вернул бумагу Андрею и попятился за спину хозяина.
   - Всё одно припозднился ты с грамотой ентой, - мрачно ухмыльнулся Скуратов. - Мои люди прознали, где он хоронится. Изведут его со всем семейством раньше, нежели ты доскачешь туда с бумагою своею.
   Андрей побледнел, шагнул вплотную к Малюте. Попытался было удержать его Лебедев, но рука дрогнула, не ухватилась за чёрный рукав. Остались на месте и воины опричные, остановленные неведомо какой силою.
   - Куда? - тихо молвил Андрей прямо глядя в глаза Скуратову. - Куда поехали твои люди?
   Скуратов дёрнулся, задвигал тяжёлой челюстью, но не смог отвести взгляда.
   - Куда они поехали? - ещё тише повторил Андрей.
   - В Зубцов.
   Рванувшись, Малюта повернулся кругом, сплюнул с ожесточением наземь. Придя в себя, зашевелились, загудели опричники.
   - Какое мне дело... - прорычал Малюта, уходя прочь, - Всё одно не поспеет...
  
  
   На окраине города Ржева, у небольшого посадского двора остановилась хлипкая тележонка, запряжённая одной приземистой лошадкою. Вышла навстречу прибывшим хозяйка - полнотелая баба в серой душегрее, пригляделась искоса - кого это Бог принёс?
   Державший вожжи Егорка Волчан соскочил с телеги, подошёл к воротам. Устя осталась сидеть, присматривая за скудным скарбом, собранным в дорогу. Они ехали к Великим Лукам - в тот край, где оба родились и выросли, где все леса, реки и луга были им знакомы сызмальства. Хватит таиться в кипящем котле опричнины, хватит прятаться ото всех, кто мимо проходит. Там, на западной границе не ездят люди в кафтанах чёрных, не жгут деревень и городов, иная там опасность - от Речи Посполитой. Всего полгода, как возникло новое это государство, а уж того и гляди, войско польско-литовское двинется земли свои, Московией завоёванные, обратно отбирать. Но ляхи не пугали Егорку с Устей - быть тому, что судьбой писано, а всё-таки в стороне родной дышать легче; что делать, коли сердце зовёт туда! Там они, в покое да тиши, обвенчаются, там и двор построят - широкий, крепкий, по тамошним обычаям - и детишек нарожают, сколько Бог даст.
   Дородная баба, привстав у калитки на цыпочки, недоверчиво поглядывала на гостей. Егорка поклонился большим обычаем, молвил:
   - Здоровья тебе, хозяюшка. Тебе да родне твоей быть Богом хранимыми. Не пустишь ли меня с семеюшкой на ночлег? Путь дальний держим, отдохнуть бы малость. Уж и темнеть-то скоро станет.
   Тётка поглядела по сторонам, убедилась, что за воротами больше никого нет. Волна опричных пожаров и грабежей, пронесшаяся совсем недалеко от здешних мест, изрядно напугала мирный люд, в каждом приезжем подозревали царского соглядатая и доносчика - выглядывают, мол, сперва, у кого чем поживиться можно, а там и нагрянут! Но вид молодой пары успокоил хозяйку.
   - Чего ж не пустить, коли люди добрые? - проворчала она. - Ладноть, заводи телегу на двор.
   Хозяина дома не было - уехал с утра на дальнюю излучину Шошы, где подлёдный лов богат. Тётка Пелагея затопила баню, лошадке сена принесла, гостей потчевать принялась. Разговорчивая, приветливая по натуре, она быстро успокоилась, уверившись, что Господь в дом её привёл людей честных, и без умолку трещала обо всех новостях, что достигали Ржева, об ужасах, творившихся в соседних Твери, Клину да Торжке. Устя ахала, всплескивала руками, крестилась, а Егорка молча и хмуро поглощал нехитрые яства и не поднимал глаз на Пелагею.
   Вдруг с улицы донеслись какие-то возгласы, гомон голосов. Хозяйка открыла окно, высунулась чуть ли не по пояс да тут же и нырнула обратно, побелев, как снег.
   - Господи помилуй! Кромешники! - и обернулась, уставившись исполненным ненависти взглядом на Егорку. - Привели, нехристи! Дорогу указали! Да чтоб тебе...
   И осеклась, увидев изменившиеся лица Егорки и Усти. Одним прыжком очутившись у окна, Егорка прильнул к стене, осторожно выглянул. Устя вскрикнула и, зажав себе рукою рот, замерла на лавке, едва не лишаясь чувств.
   У ворот Пелагеи отряд остановился. Взмыленные, тяжко всхрапывающие, измождёно мотающие головами лошади, казалось, молили о передышке.
   - Эй, кто тут, хозяева! Выходи, чёрт дери ваши души!
   - Соха! - шёпотом воскликнул Егорка, рывком отстранившись от окна.
   Взмокшая, дрожащая хозяйка, поникнув плечами, побрела на крыльцо.
   - Здравы буди, кормильцы, - Егорка слышал, как голос её срывается на всхлипывания.
   - Двор где-нито у вас постоялый есть? Чтоб большой!
   Пауза.
   - Чего застыла-то тётка? Говори, не то у тебя всею сотнею на ночь станем!
   - Ой, чичас обскажу, соколики! Миленькие вы мои! Да тут недалече вовсе! Эвон...
   Егорка вздохнул, сполз по стене на пол, улыбнулся Усте.
   - Бог миловал...
   Через минуту-другую вновь загрохотали, удаляясь, копыта, а Пелагея вернулась в избу, закрестилась на образа размашисто.
   - Слава милосердному Господу нашему! Слава Пречистой Богородице! Ух и напужалась я, ажно обмерла вся! Проездом они, антихристы, навродь не будут город-то жечь!
   Устя, отдышавшись, наконец, вдруг с испугом и недоверием поглядела на Егорку.
   - Ты что это? Чего надумал?
   Егорка поднялся и в раздумье теребил буйные кудри. Вслед Усте забеспокоилась и хозяйка, сама не ведая почему.
   - Ты чего там кумекаешь-то, батюшка? Ой, недоброе замыслил! Ой, боязно мне чавой-то!
   Егорка, не ответив им, вышел во двор, направился к стоящей у ограды, освобождённой от упряжи лошади. Женщины с тревогою следили за ним из окна.
   - Господи, да чего ж он делат-то! Ой, милая, остановила б ты его, - шёпотом причитала Пелагея. - Гляди, седлать удумал.
   Егорка и впрямь достал из телеги потник да чепрак, укрыл ими спину лошади, бросил сверху седло, принялся затягивать подпругу. Устя молчала, невзирая, что Пелагея уже вовсю толкала её локтем - глядела, как выудил Егорка из мешка опричный кафтан, пробитый пулею с левой стороны, надел его вместо своего серого армячка, нахлобучил чёрную шапку на голову и вскочил в седло.
   - Здесь сиди, - молвил он, подъезжая к окну. - Мне поглядеть токмо надобно, чего затевает Соха. Сердце чует что-то... Тут дожидайся, слышишь? Никуда не уезжай, сколько б ждать не пришлось!
   Голос его был строг, но голубые глаза лучились нежностью и печалью, обнадёживая, успокаивая и прося у Устиньи прощения. Безрадостным был ответный взор её, застило очи слезами, и лишь любовь, словно благословение, дарила верою суженого её перед новой опасностью, которую он избрал.
   Опустел двор, стих топот лошади. Пелагея, перекрестившись, шепнула в ужасе:
   - Батюшки светлые! Так что ж он... тож, стало, кромешник?
   Устя опустилась на лавку, сжалась комочком, словно птица лесная зимой.
   - Был, тётушка... Да, видать, нельзя в новый дом ступить, старому не поклонившись. Обветшал старый дом, того и гляди, развалится, раздавит, а всё зовёт, не отпускает без поклона последнего.
  
  
   Постоялый двор, хоть и широк был - вместить целую сотню воинов никак не мог. Спать ложились в овинах и кладовых, рассаживались на пол вдоль стен, едва удалось Ивану Сохе часовых назначить, чтоб за лошадьми смотрели. Несчастные животные, загнанные беспрестанной скачкою, ложились на снег, не хотели ждать, покуда им подстелят попоны и одеяла. Соха только поэтому и приказал отряду останавливаться на ночлег: до Зубцова от Ржева рукой подать - две-три версты, но прибыть для ареста, а может, и для схватки с опасными заговорщиками на подыхающих от усталости лошадях было бы совсем глупо. Итак, решил он, несколько часов он позволит людям и животным поспать, а на рассвете, свежие, исполненные новых сил обрушатся они на воровское логово.
   Когда вся сотня с грехом пополам устроилась и захрапела, Иван кликнул хозяина.
   - Ведом ли тебе Зубцов, человече?
   - Пошто ж не ведать. Чай, недалече, частенько езживаем, да и к нам от них тож.
   В сенях, набитых спящими опричниками один из воинов, вздрогнул от пинка каблуком и, приподнявшись на локте, сонно промямлил:
   - Гляди, куды шагаешь, анафема... Прям в чресла двинул, зараза... - и гневно посмотрев мутными глазами на чёрный кафтан перед собою, вновь бухнулся на пол, смежив веки.
   - Много ли знаешь людей из ентого града? - продолжал Соха расспросы.
   - Многих знаю, - поклонился хозяин, - Не скажу, что кажного, да многих.
   - Роевых знаешь ли?
   - Как не знать! Купец был знатный, Василий-то Роев. Через Ржев много товару возил, целыми обозами. Да вот почитай годков пять, как захирела торговля евойная, оскудел Василий.
   - Кто ещё живёт в его доме?
   - Да кто... Жена евойная, ощо навродь пацан какой, племяш, что ль... Сына у него два было, а куды подевались, не ведаю. Много лет не слыхать о них ничего.
   Соха растянул губы в чёрной усмешке.
   - Будет о сыновьях слых, человече. Как найти двор Роева?
   Опричник, разбуженный неосторожным сапогом, что-то пробормотал себе под нос и снова принялся подниматься - сон не шёл, теперь в сенях лежать ему казалось жёстко и холодно.
   - Что ж сволочь этакая по головам шатается... Я б ему, сукину сыну, шею б... - и умолк, уставившись на человека стоящего в нескольких шагах от него, приникшего ухом к двери в горницу.
   Человек, хоть и в опричной одежде, был не из сотни Ивана Сохи - все воины давно знали друг друга в лицо.
   - Эй, ты кто? Ты откель взялся тут? Да ты чего там слушаешь-то?!
   Соха одним махом перепрыгнул через стол, ударил ногой по двери.
   - Волчан?! Ну постой, сволочь!
   Но Егорка уже у наружной двери, а Сохе приходится бежать по распластавшимся на тюфяках да соломе опричникам. Вскрики, ругань, кто-то встаёт, преграждая путь, Соха падает в гущу пропахших потом и чесноком кафтанов.
   - За ним, собаки! Держи его! Всем башки посрубаю!
   Понеслась низкорослая лошадка прочь с постоялого двора, выскочили из сеней всполошенные, не проснувшиеся толком опричники.
   - На-конь! На-конь, сучьи дети! - орал Соха, первым бросаясь к лошадям. - Все за ним! Имай его, гада!
   Не сразу, конечно, удалось усадить в сёдла полусонных воинов, не сразу взяли в галоп неотдохнувшие, измотанные лошади. Но всё же не могла тягаться с ними в резвости маленькая степная лошадка Егорки - расстояние между преследователями и беглецом начало сокращаться.
  
  
   Матвей так и не понял, что же почувствовал, когда приблизился к отчему дому, оставленному им много лет назад. Вернее, ему некогда было прислушиваться и понимать свои чувства, ибо привела его сюда не тоска по родным, а тревога за брата, коего могли застать здесь опричные отряды Малюты Скуратова. Он думал сейчас только о том, успеет ли приехать раньше, удалось ли обогнать скрытыми, хорошо известными ему тропами невесть зачем посланное в Зубцов чёрное войско. Могучий конь его задыхался, снежными комьями ронял пену с боков, но всё-таки смог без передышки пронести своего седока сквозь многие вёрсты нелёгкого пути. Въехав в незапертые ворота купеческого дома, Матвей бойко соскочил с седла и подбежав к двери, несколько раз ударил увесистым кулаком в дубовые доски. Пришлось ждать - видимо, разглядели в окошко страшные эмблемы опричнины на его коне. Чертыхнулся про себя Матвей: забыл выбросить прочь метлу да собачью голову, как из Новгорода выехал, не тем мысли были заняты. Наконец заскрипел засов, и Матвей едва успел подхватить падающую без чувств мать.
   - Не пугайся, матушка, это я, - сказал он негромко. - Степан тут?
   Вскинулась Авдотья, ожила.
   - Господи свят! Матюшенька! - и зарыдала, повиснув на шее у сына, не в силах и слова вымолвить.
   - После, матушка, после, - наскоро поцеловав её в щёку, торопился Матвей пройти в горницы. - Поспешать надобно...
   Но в груди его царапало и жгло, щипало в глазах - он изо всех сил пытался бороться с нахлынувшими чувствами, но слёзы сами катились из глаз, ноги слабели, руки тряслись. Почти двадцать лет не был он здесь, почти двадцать лет не видел мать...
   - Пойдём, пойдём, матушка. Будя плакать-то! Где Стёпа?
   Василий Роев, с трудом поднявшись, стоял посреди трапезной, держась за край стола, морщась от боли в сердце. На лавке у окна застыл, тараща заплаканные глазёнки, девятилетний Митенька. В углу, держа в руках мису дымящихся щей, стояла старая Федосья.
   Не сразу признал купец Василий в появившемся на пороге могучем опричнике своего сына. А приглядевшись, охнул и едва вновь не повалился на пол - шагнул, пошатываясь, к Матвею и, протянув руку, коснулся его лица, словно не веря, что глаза говорят ему правду.
   И не было конца слезам счастливым да хвалам, Богу возносимым, бессмысленным, но полным любви и радости, словам, объятьям, поцелуям. Крестилась и читала благодарные молитвы Федосья, не смея, однако, приблизиться к ставшему столь устрашающим купеческому сыну. Только Митенька по-прежнему сидел, не шевелясь, на лавке и во все глаза глядел на общее ликованье. Он никогда не видел дядю своего, ведь родился Митенька чуть ли не через десять лет после отъезда Матвея из отчего дома. Но мальчик понимал, что случилось нечто радостное, и потому взор его, позабыв испуг, теперь искрился живым любопытством.
   - Батя... Матушка... - едва сдерживая счастливый смех, слабо отбивался Матвей. - Стёпку кликните... После, после поведаю... Мне б Стёпку...
   А Василий с Авдотьей всё тарахтели наперебой, то спрашивая, то рассказывая, то причитая и восторгаясь одновременно - они и не слышали Матвея вовсе, поглощённые бурною радостью, смешавшись в мыслях своих и словах.
   Но Степан и сам уже спустился со второго жилья, привлечённый необычным шумом и догадываясь о его причине.
   - Приехал! - воскликнул он, раскрывая объятья. - Молодец, братец! Батя, а ведь то я его приехать надоумил, а так бы он ощо лет десять по лесам скакал!
   Матвей, едва увидев брата, вернулся к тревожным думам своим и тут же потащил Степана в сторонку.
   - Стёп, уезжай отсель поскорее. Прямо сейчас уезжай, - зашептал он. - Малюта в Зубцов сотню отрядил, я едва обогнать их успел.
   - Зачем едут? - нахмурился Степан.
   - Хрен их знает. Да тебе оставаться не можно тут. Уходи.
   Степан кивнул.
   - Добро. Утром поеду.
   - Сейчас езжай! - зашипел Матвей, хватая его за рукав.
   - Да куды в ночь-то? И они, чай, тож не по темени скакать-то станут!
   - Стёпа, я тебе...
   Но тут подошёл к ним Василий да обнял обоих за широкие плечи.
   - Ну-ко, соколы, ко столу садитесь. Щи стынут! А за трапезой Матюша и обскажет нам всё, чем жил, что видел за годы долгие!
   - Батя! - серьёзно начал Матвей. - Стёпке не можно сидеть здесь! Дело ему спешное вышло, уезжать прям сейчас надобно!..
   - Ишь каков сыскался, человек начальный! - с напускной строгостью прервал его Василий. - В сём доме ты - сын, и слушать отца станешь, как и раньше, не погляжу, что с саблею! Садись снедать, а опосля поглядим, кто куды поедет!
   Как ни сознавал Матвей страшную опасность, грозившую брату - не мог ссориться да браниться с отцом, в очах которого видел истинное возрождение к жизни, молодость, силу, воскресшие с приездом сыновей. В отчаянии посмотрел Матвей на брата, но тот лишь пожал плечами: не возражай, мол, батюшке, всё одно не отпустят!
   Уселись за стол, повелись бойкие разговоры, расспросы да рассказы. Искреннее светлое счастье наполнило дом купца Роева - вот и настало время, когда собрались они всею семьёю, когда вернулись в дом возмужавшие дети. Тягости повседневные, неудачи в торговле - всё забыто, всё неважно, лишь только звук голосов, что так долго не слышался в этих стенах, лишь глаза сыновей, руки их, улыбки - можно ли думать о чём-нибудь ещё, есть ли ещё что-нибудь в этом мире!
   - Скажи-ка, Матюша, - посерьёзнел вдруг Василий, словно вспомнив что-то. - А что это за сряда на тебе? Да что за пакость у коня твого на шее болтается?
   Он испытующе взглянул на сына.
   - Ты, что ж, в кромешниках ходишь?
   Лицо Матвея не дрогнуло.
   - Хожу, батюшка. Хожу волею Божьей.
   Неловко переглянулись Василий с Авдотьей, купец кашлянул в кулак.
   - Стало, и ты... В Торжке да в Твери-то?..
   - И я там был, батюшка, - ровно ответил Матвей.
   Это была правда - он и впрямь был в разгромленных городах, но уже после ухода оттуда опричной рати царя Ивана.
   Сгорбившись на лавке, закрестилась Авдотья, скорбные глаза отведя. Нахмурился Василий, закряхтел, слов нужных не находя. С болью следил Матвей за мучительной душевной борьбою отца, не находящего в себе сил проклясть ставшего на антихристову дорогу сына - но не мог рассказать Матвей об истинных своих скитаниях, так же, как и Степан давеча скрыл от отца бунтарскую свою стезю.
   - А ведь слыхать было, - хрипло молвил Василий, не глядя на сына, - дескать, у вас от родичей своих отрекаются и на том крест целуют... Как же ты сюды... Да не затем ли?..
   - Да врёт он! - горячо воскликнул Степан и с такою силою ударил по столу ложкою, что она разлетелась в щепки. - Был он в опричнине, покуда не разглядел сердцевину её гнилую, да там и сбежал, а кафтан таперь для того напялил, чтоб спокойней мимо кромешных дозоров проехать!
   И сжалось сердце Матвея, когда он увидел засиявшие вдруг глаза отца, озарившееся светом лицо матери - опустил голову да мотнул ею, слезу отгоняя.
   Василий не стал его расспрашивать дальше - видел, что нелегок разговор этот для сына.
   - А ну, соколы, чаво сидим, аки на поминках! - зычно кликнул он, поднимая чарку, - Выпьем во здравие...
   - Ой, дединька! Гляди, ощо один приехал! - Митенька, уже не пугаясь вида опричной одежды, показывал в окно.
   Застыли в воздухе чарки с мёдом, тишина повисла в трапезной, и только пыхтенье конское да копытный стук неслись со двора. Матвей первым очутился у окна.
   - Егорка! - и бросился в сени.
   Едва открылась дверь, вцепился задыхающийся Егорка в кафтан друга.
   - Беги! Беги, Матюха! Уводи брата!
   - Что, что сталось-то?!
   - Они за мною прямо! Сейчас тут будут! - исступленно кричал Егорка, зачем-то таща Матвея на улицу. - Уходи! Уходи! За тобою они едут да за братом твоим!
   Слышал всё это и Степан, выскочивший вслед за Матвеем в сени.
   - Едем! - крикнул он. - Саблю токмо возьму!
   - Да быстрей же! - словно безумный вопил Егорка, и чёрная ткань Матвеева кафтана трещала в его пальцах. - Быстрей!!
   Ужас его действительной, осязаемой плетью хлестал Матвея, врывался в душу его - он чувствовал, что вот-вот потеряет голову, сотворит нечто безумное... Вслед за Егоркою бросился он к лошадям, рывком затянул подпруги, прыгнул в седло.
   Выскочил Степан, на ходу натягивая кафтан. Оцепеневшие Василий и Авдотья стояли на крыльце, и гиблым страхом сменялось счастье. Они только смотрели, не решаясь даже проститься с сыновьями, они не понимали ни слова из того, что те кричали друг другу. Стоял рядом с ними Митенька, глядел безмолвно, как исчезает только что нашедшийся отец... Почему? Когда он вернётся?
   Степан задержался на крыльце, чмокнул в щёку мать, отца, присел на корточки перед Митенькой.
   - Я скоро. Слышь, добрый молодец? Не кручинься... - он попытался улыбнуться и крепко прижал к себе сына. - Ну бывай, жди...
   И в этот миг вырвались из тьмы десятки голосов, замелькали пляшущие факельные огни за воротами. Грохот конских ног сотряс землю. Егорка схватился за голову, застонал бессловесно. Привстав в седле, Матвей немигающим взором повёл окрест - огни были повсюду, двор брали в кольцо.
   Степан остановился посреди двора, рядом со стременем Матвея - его лошадь стояла в конюшне, он уже не успевал добежать до неё. Молча поднял он взгляд, посмотрел в глаза брата. Матвей побледнел, крупные капли пота поползли по лицу, обжигая очи.
   - Митьку! - заорал он куда-то в сторону крыльца. - Митьку уведите!..
   Ворота с треском распахнулись, влетели опричные всадники, блеснув в зареве факелов сталью. Судорожной гримасой исказились волчьи черты Ивана Сохи, рванулся сиплый вопль из груди:
   - Гойда! Гойда!
   Молнией мелькнула рука Матвея, простонал что-то клинок, обагряясь кровью. Опустилось рядом с копытами гнедого обезглавленное тело. Матвей опустил веки...
   - Стой! - бросил лошадь наперерез опричникам Егорка. - Стой, говорю!
   Воины осадили лошадей, изумлённые увиденным, вскинулся на дыбы конь Ивана Сохи. Егорка, направляя острие сабли в грудь то одному, то другому кромешнику, процедил сквозь зубы:
   - Чего ощо узреть хотите? Аль мало вам? Уходите отсель... Нет боле бунтаря, некого к Малюте везти.
   Трещали факелы вокруг ограды, топтались на месте, фыркали опричные кони. Молчание окутало чёрные ряды, бездвижье. Только Соха, с ожесточением обернувшись на своих воинов, молвил, оскалив зубы в лютой усмешке:
   - Да уж найдём, кого везти, малец.
   Заплясала лошадь его, мотая мокрой головою, взметнулся клинок.
   - Всех велено в доме сём имать! Всем на дыбе виснуть! Ату, робяты! Гойда!
   - Не сметь!
   Опричники разъезжались в стороны, пропуская кого-то во двор - сабли их оставались недвижны, глотки немы. Держа перед собой царскую грамоту, возник из тьмы кромешных кафтанов Андрей.
   Подъехал вплотную к Сохе, смерил его презрительным взглядом.
   - Вон ступай, собака. Не тебе сей двор лапами нечестивыми топтать.
   - А ты, сын боярский, краше б подале отъехал, - огрызнулся Соха, чуя, что дело неладно, - а то как бы и тебя невзначай по маковке не рубануть. Что ты за бумажонку тычешь-то?
   - Сии люди государевым указом милованы. Грамоте ведаешь? - мрачно усмехнулся Андрей. - А нет, так я прочту тебе.
   Матвей всё так же сидел, не шевелясь, в седле, глаза его были закрыты. Казалось, он лишился чувств, а то и самой жизни, и только какая-то сила неведомая не даёт ему упасть наземь. Быть может, так оно и было. Но он слышал, слышал всё, что произносил Андрей, читая грамоту. Он всё понимал и знал, почему так произошло - уже знал, хотя и не мог, не хотел облечь это в слова...
   Дрожа от ярости, слушал Иван Соха царское повеление, но поделать ничего не мог - жизнь даровалась Матвею Роеву да семье его, а стало быть, Малютин приказ превращался в ничто. Значит, нужно уводить людей? Вот так повернуться да и приказать коней разворачивать?
   - Ты, малец, с нами поедешь! - крикнул он, вперив пылающий взор в Егорку. - Тебя-то, гада, и свезу к Малюте, тож нехудо будет! - и двинул своего коня на приготовившегося к драке Егорку.
   За ним тронулись кони иных воинов, послышалось бряцанье стали.
   Андрей стал по правую руку друга; сунув царскую грамоту за пазуху, взялся за саблю. Открыл глаза Матвей и по-прежнему безмолвно подъехал ближе, остановился слева от Егорки. Трое опричников - стояли они против сотни сабель, против сотни таких же чёрных кафтанов, но под кафтанами сими тремя иные сердца бились, иные жили души.
   - Нет, Иван! Не трожь мальца!
   Обернулся, заскрежетав зубами, Соха.
   - Тимка, уймись, ради Бога, - прохрипел он, погрозив саблей. - Уйди отсель, не доводи до греха.
   - Того и хочу, - выехал вперёд Тимоха Гунявый, загородил дорогу Сохе. - Уезжать надобно и греха не творить самовольно. Нас сюды Лукьяныч отправил Роевых взять, а не мальца. Грамоту слышал? Оставь их, поворочай в обрат.
   - Ентот малец с-под стражи втёк! Из Слободы! - глаза Сохи налились кровью, он едва мог говорить. - Отойди, Тимка, отойди, сукин ты сын...
   - Нам не велели трогать его, - упрямо повторил Гунявый. - Нам...
   - Да плевать! И ты, сволочь, изменник тоже! Всё помню, собака, все речи твои крамольные! - взорвался рёвом Соха и взмахнул саблей. - Вот те, сука, получай!
   Но клинок его отскочил от сабли Тимохи - Соха рванулся опять. Вздыбились кони. Сшибшись в отчаянном натиске, рухнули оба опричника из сёдел, вскочили, задыхаясь, на ноги.
   Сотня не двигалась с места, заворожено наблюдая поединок двух своих командиров. С лязгом, звоном сталкивались клинки, стремясь расколоть один другого, разнести в куски. Брызгали искры в морозную тьму, визжала в воздухе сталь, слышалось шумное, яростное дыхание. Не было больше опричнины - были кафтаны чёрные, головы пёсьи, а опричнины уже не было. Сожрала себя, изнутри изъела...
   Соха, пригнувшись метнулся вперёд, нанёс разящий удар. Клинок Тимохи скользнул по рукояти сабли противника, упёрся острием во что-то. Выпрямившись, утерев пот со лба, Гунявый отошёл от бездыханного тела, поймал под уздцы своего коня.
   - Сотника убили! - завопил кто-то. - Бей его!
   - Пятидесятника бьют! Держи!
   И в тот же миг смешалась конная масса, зазвенели сабли, застучали глухие удары, слились в один сумасшедший гомон призывы и брань. Где была полусотня Гунявого, где была иная полтина? Месиво из чёрных кафтанов, адова пляска оскаленных собачьих зубов... Чёрный вепрь извивался в предсмертной агонии.
   - Стоять! - раскатом пронёсся голос Тимохи. - Слушать меня!
   Затихла драка, только стоны раненных слышались из-под копыт.
   - Сотник мёртв! - изменившись в лице, исполнившись вдруг необычайной внутренней силы, вскричал Тимоха. - И начало над сотней брать мне!
   Он вскочил в седло, приблизился к войску. Яков Лопатин, второй пятидесятник, притих где-то за чёрными спинами, даже не пытаясь возражать. Тимоха обвёл глазами присмиревших опричников, сказал, чеканя каждое слово:
   - Всем ехать к Слободе. Я пока остаюсь здесь. Лопатин!
   - Ась? - несмело откликнулся светлобородый великан. - Чаво, Тимош?
   - Веди сотню. Дождёшься Малюту, обскажешь всё, как было. Я опосля приеду.
   - Добро, Тимош. К Слободе, так к Слободе. Обождём, чай...
   Двор опустел. Скрылись во тьме неверные огни факелов.
   Матвей не оборачивался на крыльцо дома, где стояли его отец с матерью, прижавшись друг к другу в горе, в смятении, в страхе. Он не смотрел на тело брата - он не станет запоминать его мёртвым, Степан всегда останется тем - смеющимся, тоскующим, размышляющим и веселящимся, беседующим и спорящим со своим братом.
   Андрей и Егорка сделали всё сами: отнесли в баню тело и отсечённую голову покойного, накрыли белым полотном, втащили на задний двор труп Ивана Сохи, потом Андрей увёл в горницы онемевших, безвольно подчиняющихся ему Василия с Авдотьей, коротко объяснившись с ними, оставил охранную государеву грамоту - теперь ни один пёс кромешный не посмеет приблизиться к их двору.
   Вновь выйдя во двор и поднявшись в седло, Андрей тихо положил руку Матвею на плечо.
   - Матюша, тут... ещё одна грамота... - он протянул другу свиток. - Ты отныне сотник стрелецкий земского войска. Из опричнины отписали тебя.
   Матвей взял из его рук бумагу, посмотрел на Андрея - тот смутился, молвил тихо:
   - Поедем.
   Егорка неловко обернулся к стоящему в стороне Гунявому.
   - А ты... Куда подашься-то?
   - Не знаю. В опричнину мне таперь не можно - Малюта за Ивана изрубит в клочья. Может... Не знаю.
   - Ну дык, - пожал плечами Егорка, - поехали, что ль. Может, нам и по пути будет.
  
  
   Едва рассвело, едва заблестели морозным туманом холмы да опушки, друзья расстались. Егорка направился обратно к Ржеву, чтобы забрать невесту свою да продолжить путь на запад, Матвей вызвался проводить Тимоху Гунявого на Дон, к станице атамана Мити Бритоуса, Андрей же поехал на восток, к городу Ростову, где дожидались его жена и сын.
   Путь его лежал меж Клином и Тверью - он ехал по разорённым, обезлюдевшим местам. Казалось, жизнь и вовсе ушла из государства Московского - перед Андреем лежали пустые деревни, занесённые снегом хутора, немые церкви, причём очевидно было, что не только кровавый новгородский поход изгнал отсюда дух людской. На много вёрст простирались поросшие молодым лесом вотчины, запущенные поля - уже многие годы народ уходил из этих краёв, спасался от опричной грозы, бежал в Поволжье, в Дикое поле, к Уральским горам. Пустело, умирало сердце Русской земли.
   Андрей остановил коня возле пустой, покосившейся избы, одиноко стоящей средь леса. Невдалеке из-под снега выглядывали сгнившие стропила, в другой стороне виднелись чёрные брёвна. Должно быть, тут когда-то была деревня, но вскоре лес поглотит и эту последнюю избушку. Андрей вошёл в сруб - косой вал снега, насыпавшего через оконный проём, разбитая печь, скамья. Наломав хворосту, Андрей разжёг в печи огонь, с трудом оторвал от пола примёрзшую скамью и уселся поближе к очагу. В перемётной суме лежало несколько кусков вяленого мяса, луковица и небольшой ломоть ржаного хлеба. Растопив на очаге застывшую в сулее воду, Андрей принялся за скудный свой обед. Голод не беда. Вот только б погреться немного да и тронуться дальше, ещё день-другой, и он будет дома. Расстояние невелико, да пройти его трудно - через большие города ехать нельзя, там после опричных погромов начинается мор. Дорог нет - кому тут ездить? - занесло безлюдные пустоши снегом. Ну да пройдёт он и без дорог, коли путь его здесь лежит, придёт домой, коли ждут его там, а только эта пустая, утонувшая в сугробах изба не менее дорога ему, чем дом и семья - она тоже принадлежит ему. Он тоже живёт ею, она тоже - он. Он - это все дома, что когда-то видел, жилые и брошенные, он - это все леса, которыми проезжал, и сгоревшие сёла. Он - это жизнь людей, которые ему известны, и лютые казни, кои представали перед ним. Он не может проклясть что-то из виденного и пережитого, ведь всё это - он сам. Он состоит из мира и войн, из смерти и жизни, из благородства и несправедливости. Всё это есть в нём, но в своём пути он волен выбирать то, что ему по нраву и не трогать то, что ему не надобно. Не всякий раз для того, чтобы поднести к губам чашу вина, необходимо встать со скамьи или подойти к столу - иногда нужно просто протянуть руку.
   Андрей положил обратно в суму остатки мяса и хлеба, поднялся. Можно ехать дальше, а очаг... Пускай горит, словно последнее напоминание о былом тепле, о семейном счастье в этом погибшем доме.
   Андрей услышал какие-то голоса, странный говор на незнакомом языке. Выйдя из избы, он увидел группу всадников, что приближались сюда, указывая друг другу на столб дыма, струящегося из трубы. Он насторожился, вгляделся пристальней. Мохнатые шапки, копья, кривые сабли - татары! Андрей, не веря глазам своим, зашагал им навстречу. Татары здесь, в глубине русских земель? Откуда им тут взяться? Как они смогли проникнуть сюда и зачем?
   Конники, увидев его, остановились. Кое-кто из них обнажил саблю, взял наперевес копьё, но тут всадник, ехавший первым, поднял руку, воскликнул что-то гортанно. Андрей подошёл ещё ближе и увидел лицо его. Они долго смотрели друг на друга - Андрей и Дмитрий Юдаев, облаченный в татарский панцирь да шерстяной малахай, ничем не напоминающий прежнего русского боярина - затем Андрей перевёл взгляд на всадника, замершего рядом с Юдаевым. На какое-то мгновение он почувствовал себя в кошмарном сновидении, в нелепом, абсурдном бреду - белые одежды, серебристые волосы до плеч, долгая седая борода... Андрей покачнулся, с трудом переставляя ставшие вдруг соломенными ноги, направился к старцу, что уверенно сидел на татарском коне, свысока взирая на бывшего знакомца.
   Юдаев тронул плетью коня, отдал воинам своим какой-то приказ вполголоса. Отряд двинулся дальше, минуя Андрея, оставляя его наедине с юродивым стариком.
   - Тебя взяли в полон? - спросил Андрей. - Ведут силою?
   - Нет. Сей человек встретил меня, и я иду с ним, доколе нужен ему.
   - Что он здесь делает? Зачем привёл татар?
   - Он и сам татарин отныне, а народ свой привёл затем, чтобы указать воинству крымскому скрытые пути на Русь, к Москве да в глубинные земли. Теперь они вертаются обратно, в Орду, а на другой год хан поведёт великую тьму дорогою указанной.
   Андрей задрожал от ярости.
   - И ты помогал ему в сём, отче?
   - Ежели в помощь было ему видеть и слышать меня, то не напрасной, видать, наша встреча была.
   Андрей взялся за саблю, потянул её из ножен.
   - Руби, вьюнош, руби, - улыбнулся старец. - Убить меня немудрено, многие уж убивали за то, что с людьми иными видели меня. Вечно будут люди биться со мною, другому принадлежащим, не поймут, что и подле себя, и подле другого видят да слышат одно и тоже. Лучше б, скажут, и вовсе не видеть - и боле не увидят никогда. Убьют, рассекут мечом острым, и рядом с собою уже не услышат мой голос.
   - Твой голос служит недобрым людям. Он гибель и мглу несёт православному люду!
   - Ты думаешь так, и потому видишь меня перед собою на ратном коне, сильным и грозным. А помнишь ли, каким вёз ты меня на Москву? Помнишь ли, как нанимал мужичка с телегою, дабы через пол-Руси провезти меня? А помнишь ли, что сам и привёз меня к тому человеку, что едет сейчас в Орду?
   Андрей закрыл глаза. Запах морозного соснового бора проник в него - запах, который и раньше был вокруг, но почему-то не слышался... Да и существовал ли он раньше? Взяв под уздцы своего коня, Андрей пошёл снежными тропами сквозь лесные пространства, но уходя, обернулся, взглянул ещё раз на старца, оставшегося близ одинокой избы. Андрей, поднял руку, то ли прощаясь, то ли приветствуя, и старик наклонил в ответ седую голову, улыбнулся в бороду серебряную. Он стоял босой на снегу, опираясь на суковатый посох - пеший, не ведающий ратной силы.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

ЭПИЛОГ

Год 1572

   Дни напролёт стучала молотками да топорами Москва, пилами пела да звенела ковкою, в который раз возрождаясь, дотла испепелённая. Лето красное ласкало теплом и сытостью, позади остались ужасы зимнего мора и татарских набегов - вновь наполняются людом ремесленным да торговым пожарища вокруг Кремля, единственного, что осталось в городе целым.
   Прошлой весною Девлет-Гирей привёл к Москве потаёнными, указанными ему кем-то тропами сто двадцать тысяч крымцев и ногаев. Царь Иван Васильевич бежал из Москвы - сперва в Коломну, оттуда в Александровскую слободу, а потом до самого Ярославля. Земские воеводы остановить татар не успели - попытались отразить нападение, укрепившись на улицах города, но Девлет-Гирей и не подумал принимать бой. 24 мая, в день Вознесения хан велел пустить в слободы огонь. В огне и дыму погибли и воины русские, и едва ли не все жители Москвы. Запруженная телами Москва-река, горы трупов на сгоревших улицах...
   Хан отступил - грабить было нечего, город исчез, - послал царю Ивану насмешливое и полное презрения письмо и ушёл с войском своим в родные степи.
   Едва очистили пепелища и захоронили мёртвых, едва на обугленных холмах стали снова прорастать дворы и слободы, как Девлет-Гирей, так и не дождавшись от Ивана Васильевича обещанных Астрахани и Казани, вновь ступил в русские земли, стремясь вторично покарать непокорных московитян. Но на сей раз счастье изменило крымскому воинству.
   1 августа 1572 года в пятидесяти верстах от Москвы, на берегу реки Лопасни близ села Молоди сошлись рати князя Воротынского и татарского хана... Татарских воинов было сто двадцать тысяч - в Крым Девлет-Гирей скакал в ночи всего с двадцатью тысячами, оставив русским знамёна, обозы и даже собственный шатёр.
   Царь, не принявший в сей великой битве никакого участия и сидевший в то время в Новгороде, с триумфом возвратился в столицу. Крым затих надолго, Литва с Польшею, утратив короля, последнего из Ягеллонов, спешила мириться с Московией, голод и язва отступили.
   Воскресала Москва, восставала из тёмной пучины Русь.
   Ехал по улицам Белого города всадник в стрелецком кафтане, объезжал доверху гружённые телеги, с торга едущие, важно ползущие боярские колымаги, поглядывал по сторонам, щурясь от яркого солнечного блеска. Радовался глаз - столица щеголяла новыми боярскими хоромами и позлащёнными церквями, пряно пахла свежим деревом и краскою, сплошь была усыпана стружкою да опилками. Мостили брёвнами улицы, возводили каменные палаты и городские стены, бойко торговали в новых рядах близ Кремля.
   Там, где граничили Китай-город и Белый город, дружная артель каменщиков споро сооружала каменную стену. Высились леса, таскали на верёвках кирпич да мел, стучали стамески и молоты. Стрелец подъехал к лесам и, задрав голову, крикнул:
   - Эй, мастеровые!
   - Чаво тебе, служилый? - откликнулся заросший чуть не до глаз косматой бородою середович.
   - Не с вами ли Егор Волчан?
   - Егорша-то? Здесь, где ж ещё! На той стороне камень кладёт. Кликнуть, что ль?
   - Кликни, добрый человек, сделай милость.
   - А ты худа-то ему не учинишь? А то он до ратных чавось душой не лежит!
   - Ништо, пущай в щёлку поглядит. Ежели, не понравлюсь - схоронится.
   Усмехнулся каменщик, полез по лесам через стену. Минуту спустя, свесилась с досок белокурая голова.
   - Матюшка! Ты чавой здесь-то?
   - Слазь шустрей! Боярин наш к себе кличет!
   - Дык енто... Как я пойду-т? Эвон вечереть сбирается токмо, работать-то кто будет?
   - Слазь, говорю! Я твоим мастерам бражки ведёрце дам, отпустят!
   Егорка с Матвеем направились к плешивой пока, едва-едва поросшей избами Татарской слободе. Матвей стал ещё дороднее и крепче, знатно смотрелся в алом кафтане стрелецкого сотника. От левого уха к подбородку, проложив узкую тропку в каштановой бороде, багровел свежий шрам, оставленный татарской саблей у Лопасни. Всего две недели, как вернулся Матвей с войском князя Воротынского, а слава о нём уже летела далеко за пределы столицы. Необоримым витязем, чудо-героем представал он в бесконечных рассказах, что передавали ратники из уст в уста, повествуя о победоносных подвигах русской армии и отмщении за поруганную Москву.
   Егорка очутился в стольном граде недавно, месяца три назад. Обосновавшись в Великих Луках, он напросился в подмастерья к тамошним каменных дел мастерам, и вскоре смекалкою да упорством, искренней любовью к зодчеству и дерзкой неутомимостью полюбился каменщикам до того, что взяли они его с собою на Москву, когда званы были для возведения города из пепла.
   Егорка теперь выглядел, как настоящий мастеровой: кудрявые локоны перехвачены кожаным ремешком поперёк лба, рубаха просторная, рукава засучены. Взгляд его стал уверенным и спокойным - Егорка знал себе цену; благодаря природной ловкости и хваткому уму, быстро поднаторел в ремесле и чувствовал себя человеком нужным и уважаемым. Кроме того, в Великих Луках ждала его жена с годовалой дочерью, новый дом был полон и благостен.
   Друзья подъехали к свежевыкрашенным дубовым воротам одного из дворов, навстречу им вышел Андрей.
   - Чего сталось-то, Андрюха? - с порога выпалил Егорка. - Матюшка-т меня ажно с верхолесьев сдёрнул!
   - Заезжай на двор-то, - с усмешкою откликнулся Андрей, - да в избу заходи, там потолкуем.
   В горнице гостям поклонился Михаил Лебедев, начавший понемногу обживать новый свой дом. Егорка с Матвеем видели этого человека впервые, хотя Матвей слышал о нём, когда ехали они с Андреем к Слободе царя от иноземцев отвоёвывать.
   Сели к столу, Лебедев медку да кваску принёс, угоститься, чем Бог послал. Андрей коротко представил друзьям хозяина: толмач, мол, в делах посольских да приказных сведущ. Егорка покуда не понимал вовсе, к чему эта встреча, крутился волчком на лавке, подозревая неладное; Матвей же сразу понял, что Андрей хочет поведать им некую весть, что принёс Лебедев, да к тому ж, судя по тёплым искрам в очах боярского сына, весть сия наверняка добрая.
   - Вот что, други, сказать вам хочу, - начал Андрей, переглянувшись с Лебедевым, - Михаил Васильич днесь поведал мне то, о чём люд московский слыхами прознает лишь завтра, а уж наверняка услышит, от царёвых глашатаев и того позже. Государь указ писать дьякам своим велел, да сказано в том указе, что опричнины на Руси нет более. Истребил царь исчадье своё!
   Егорка подпрыгнул на лавке и восторженно выматерился. Матвей опустил голову, вздохнул полной грудью.
   - Это правда, - подтвердил Лебедев. - Все земли русские сызнова единым государством становятся, а самое слово "опричнина" запрещено отныне произносить под страхом казни!
   Вот и всё. Последнюю точку поставил царь Иван Васильевич Грозный в жуткой, кровавой летописи семи лет из царствования своего. Уничтожил он незримого врага, долгие годы точившего душу его гиблым страхом, а после избавился от орудия, коим свершил задуманное. Погиб князь Афанасий Вяземский в подвалах пытошных. Страшная участь постигла мужественного воеводу Алексея Басманова - царь велел сыну его, Фёдору собственноручно убить отца, явив тем истинность любви к государю. И Фёдор исполнил царский приказ. В надежде получить помилование он протянул владыке своему обагрённый отцовской кровью нож, но увидел напоследок лишь усмешку царёву и немедленно был отправлен на плаху. Не осталось близ царя прежних его любимцев. Василий Грязной уже удалён от трона, а вскоре будет отправлен в Дикое поле воевать с татарами, где попадёт в долгий плен и уж больше никогда не встанет близ царской руки. И всего через несколько месяцев при взятии ливонской крепости Вейсенштейн погибнет верный пёс государев Малюта Скуратов.
   Сгинул в небытие чёрный вепрь. Истлел, испарился зловонным дымом, вспоров клыками себе ненасытное брюхо. Остались на жёлтых листах библиотек монастырских чёрные кафтаны и собачьи головы, мётлы у сёдел и страшное слово "опричнина". Семь лет казней и беззакония, семь лет гибели земли Русской и семь лет жизни людей, волею Божьей на сей земле очутившихся.
   Егорка тряхнул светлыми кудрями и улыбнулся Андрею.
   - Что, боярин, стало мы таперь не опричники? Никто нас боле словом ентим величать не станет?
   - Нет, Егорка, никто. Никто не смеет словом сим называть нас, ни один человек...
   Матвей поднял голову, взглянул Андрею в глаза, и почудилось тому, будто странная, немая тоска блестела в серых очах стрелецкого сотника. Притих Егорка, собравшийся было воскликнуть что-то радостное, украдкою поглядел на троих друзей толмач Лебедев.
   - Мы опричники, - молвил Матвей. - В опричнине живём, жизнь наша - опричнина, то, что в удел себе нами взято. И ничего, кроме этого нет у нас - что сами избрали, тем и владеем. С рождения до смерти.
   Он посмотрел на открывшего было рот для бурного спора Егорку и, подмигнув ему, добавил с улыбкою:
   - Молчи, малец! Не отвертишься, быть тебе опричником моим. Тебе да Андрюхе эвон. Будя, будя ртом-то хлопать, аки окунь! Да как же иначе-то быть, когда у меня опричь вас двоих и нет никого!
   Засмеялся Андрей, а Егорка всё норовил, отмахнувшись от шутки, ринуться в перепалку. Лебедев сунул ему в руки кружку ядрёного квасу, бараний бок, кусок каравая...
   Какой-то странник задержался около свежевыкрашенных ворот, отдохнул минуту-другую и продолжил свой путь, мелькнув сиянием белых одежд.
  
  
  

2003 - 2005 гг.

  
   Каравайники, свадебные бояре, тысяцкий - обрядовые свадебные чины.
   Ертаул - передовой (разведывательный) казачий отряд
   Розмысл - здесь: инженер
   Парсуна - портрет
   Сеунщик - гонец с доброй вестью
   Гуляй-городок - передвижная башня для штурма крепостей
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"