Рильке Райнер Мария : другие произведения.

Стихотворения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:


  -- РИЛЬКЕ РАЙНЕР МАРИЯ
  
   СТИХОТВОРЕНИЯ
  
   ДАР ПЕНАТАМ
  
   В СТАРОМ ДОМЕ
  
   В старом доме предо мной свободно
   видна мне Прага в кругу далёком;
   час сумерек мимо бредёт одиноко
   внизу тихим шагом безмолвно.
  
   Расплывается город, как за стеклом блестящим.
   Лишь, как богатырь, что шлемом покрыт,
   высоко предо мной в патине зелёной стоит
   Николая святого купол башни.
  
   Тут и там свет мерцает сейчас
   далеко в рокоте города душном. -
   И мне кажется, в старом доме радушном
   "Амен" произносит вдруг чей-то глас.
  
   НА МАЛЕНЬКОЙ УЛОЧКЕ
  
   Старые дома с крутыми фронтонами,
   высокие башни чистого звона полны, -
   и только кусочек неба ничтожный
   флиртует с домами, что так тесны.
  
   На лестнице, на каждом клочке,
   улыбаются Амуры устало;
   В стиле барокко на потолке,
   где поникли розы, опало.
  
   Там паутиной ворота оплетены,
   и оставило солнце тихо и скромно,
   слова, что неведомой тайной полны,
   на каменном пьедестале Мадонны.
  
   ДВОРЯНСКИЙ ДОМ
  
   Дворянский дом с широким порталом:
   красиво хочет явить мне свой блеск седой,
   тротуар с разбитой брусчаткой плохой,
   в углу лампа с масляным мутным накалом.
  
   Голубь на окне головку склоняет,
   как сквозь гардины разглядеть что-то хочет;
   Ласточки заняли дырки в воротах:
   Настроением, колдовством это я называю.
  
   ГРАДЧИН
  
   Смотреть в лицо, разрушенное временем,
   старинного замка, я так рад;
   Ещё блуждает по верхам строений
   мой детский взгляд.
  
   И Градчин приветствуют торопливо
   Влтавы прекрасной волны,
   святые с моста сюда смотрят ревниво,
   серьёзности полны.
  
   И башни глядят, будто бы внове
   на капители собрание,
   что как дети к отцам бегут по дороге,
   на свидание.
  
   У СВЯТОГО ВИТТА
  
   Охотно стою перед старым собором;
   запах гнили и плесени наплывает,
   и каждая окно и колонна любая
   свои идиомы повторяют вам хором.
  
   Притулился тут вычурный дом,
   со стен улыбается рококо-эротика,
   рядом твёрдо тянется готика,
   Будто моля, худыми руками при том.
  
   Теперь мне ясен казус такой;
   притча времён не новых:
   на одной стороне там аббат суровый,
   Любовница солнца-короля - на другой.
  
   В СОБОРЕ
  
   Кругло, словно руда на изломе,
   Далеко перекрытий дуги сверкают,
   в тёмно-коричневом цвете святая
   за тусклыми свечами мерцает знакомо.
  
   На потолке, кругом построенном,
   головка ли ангела там парит,
   иль серебристая слёзка блестит,
   что внутри светлячка притаилась спокойно.
  
   А в углу, где стекло золочённое,
   спускается вниз глыбами пыльными,
   стоит в лохмотьях, в грязи обильной,
   дитя с кружкой нищего закопчённой.
  
   В душу его от всего сияния
   не попало ни искорки благословения...
   Дрожа, тянет он вялым движением,
   с тихим: "прошу", руку за подаянием.
  
   В КАПЕЛЛЕ СВЯТОГО ВЕНЦЕЛЯ
  
   Все стены в этом зале
   наполнены роскошью камня.
   В нём горный хрусталь вы бы узнали,
   топаза дымчатого, аметиста сияние.
  
   Волшебно ясные, словно диво,
   в танце света блестят переливы
   внизу ларца золотого,
   где прах Венцеля спит святого.
  
   И до самой вершины этим сиянием
   наполнен купол, плывя в вышине;
   и видится суетно-золотое сверкание
   в сердоликов жёлтом огне.
  
   СО СТОРОЖЕВОЙ ВЫШКИ
  
   Там вижу башни, что подобны дубам,
   срезаны, но снова острые, как изящные груши;
   там лежит город, и к его тысячи лбам
   уже вечер прижимается с тихой лестью
   снаружи.
  
   Глубоко тянется он в чёрное тело
   а позади
   Святого Марка башни две заблестели.
   Не кажется ли, что, как щупальца, обе
   они сосут чернила в фиолетовом небе.
  
   ДОМА
   (1)
  
   Строительные новейшие шаблоны
   Мне никак не подходят наверно.
   За душу берёт дом несовременный,
   террасы из камня широки, совершенны
   и секретные маленькие балконы.
  
   И своды потолков словно тают вдали,
   под ними так звукам просторно,
   ниши встроены всюду удобно,
   а снаружи смело, тянут свободно
   навстречу сумерки руки свои.
  
   Каменная кладка здесь широка и крепка,
   а из камня зернистого и настоящего,
   я мог бы извлечь гравий блестящий.
   И дом-казарму, напротив стоящий,
   вижу из эркера тихого, словно исподтишка.
  
   В КОМНАТЕ
   (2)
  
   Уютно, когда ревут потаённые
   Дикие ветры в камине.
   И в комнате еле слышные ныне,
   Тикают на шкафу арочно-стильном
   часы, колоннами окружённые.
  
   Там тень маленького силуэта
   держит старой шерсти охапку,
   в глубине окна виднеется прялка,
   и забытые звуки затихают украдкой
   в оставленном кем-то спинете.
  
   Лежит ещё проповедей собрание,
   что их дух укрепляют.
   Стар и млад за столом восседают,
   изречения в каждой нише мелькают
   и гласят: "Всё по воле Его и желанию".
  
   ВОЛШЕБСТВО
   (3)
  
   Часто обжитую комнату я наблюдаю,
   рассказывают стены о ней оживлённо;
   Молодая девушка, почти ребёнок, вздыхая,
   вздевает руки к Мадонне.
  
   Рядом с отцом юноша деловой,
   что много пользы приносит для дома.
   Шепча молитву вечернюю, на стороне другой
   мать оставляет прялку движением знакомым.
  
   Тут мне кажется, глаза стали увлажнены
   даже у Мадонны в широкой раме.
   И мне звуки отцовского баса слышны,
   раздаваясь примирительным "Амен".
  
   ДРУГОЕ
   (4)
  
   Тяжёлыми шагами приходит домой,
   к отцу, языком с трудом шевеля...
   "Парень, невестушка это твоя?!
   Пусть вперёд выйдет передо мной!"
  
   Здесь в первый раз стоит девушка тоже,
   румянец тихо щёки ей заливает;
   отец тут очки протирает:
   "Чёрт! Твой выбор очень хороший!"
  
   Он руки протягивает при том,
   и невестушка принимает в смущении
   поцелуй его с благословением...
   И это знает старый дом.
  
   ЕЩЁ ОДНО
   (5)
  
   Белокурой девочке это попало
   В сердце в лесу из озёрной воды:
   От тёмных предков она ожидала
   большого счастья или беды.
  
   Остановила колёсико прялки мама:
   "Дитя, что приносит тебе страдание?"
   Бурно вздыхая, она молчала упрямо,
   но обе поняли это молчание.
  
   И вскоре в комнату постучал неизвестный
   молодой господин. - "К вам можно?" Молчание.
   Конечно. Кто ещё мог спросить так любезно?
   Это старый дом знал заранее.
  
   И ПОСЛЕДНЕЕ
   (6)
  
   Комната сегодня тиха. Словно нет лица
   у печальной хозяйки. Устало, как мел бледна,
   полу сознательно прислонилась она
   к катафалку её отца.
  
   Рядом с ней супруг, он не может
   найти способ утешить её;
   только тихо руки держит, и всё.
   Её взгляд умоляет, тревожит:
  
   "Матушка, возьми этот букет" -
   звучит слово малышки от их дверей,
   она улыбается сквозь слёзы теплей,
   и утешение старому дому идёт, как свет?
  
   В КОМНАТКЕ С ЭРКЕРОМ
  
   7
   Не видеть движение каждого дня,
   я бежал, я бежал, словно страус, робея,
   сюда в дом, старый, старый скорее,
   и давно наружу смотреть, даже не смея,
   широкие свинцовые окна не для меня.
  
   Скромен был отцовский посев:
   счастья плод, что отыскали они,
   проводит мечтательно часы и дни
   в маленьком кресле, среди древней родни,
   посреди совета праотцов воссев.
  
   НОЯБРЬСКИЙ ДЕНЬ
  
   Холодная осень день совсем подавила,
   тысячи голосов его сохраняют молчание,
   с высокой башни собора рвётся звучание
   звонов смерти в ноября тумане уныло.
  
   На влажных крышах лежит, словно спящий,
   белый мглистый свет, и мне видно:
   холодной рукой мешает буря в камине
   смертный стих, в последних октавах звучащий.
  
   В УЛИЧНОЙ ЧАСОВЕНКЕ
  
   У Святого Лоретто горит лампада
   в уличной часовне перед иконами;
   к фреске тесно прижимаются рядом
   жестяные цветы, в ярких бутонах.
  
   Делаются злыми лица святых,
   потому что ураган, малыш торопливый,
   совсем не обращает внимания на них,
   а свеча Лоретто в субботу набожна и красива.
  
   МОНАСТЫРЬ
  
   Надвигается сумерек пыльный избыток,
   и город уже различим с трудом;
   стоит монахинь высокий дом,
   древнего ордена кармелиток.
  
   Вечер скачет, будто по склону,
   со снопами огней золотых,
   и наматывая тысячу красок живых
   на каждый переплёт оконный.
  
   Он украшает дом запылённый
   даром сиянием света:
   и свежими глядятся венки при этом
   на памятниках надгробных.
  
  
  
   У КАПУЦИНОВ
  
   Отец Гвардиан преподобный
   мне предложил монастырский шнапс;
   темно-красный напиток, признал я сейчас,
   поднять всех умерших способен.
  
   Маленький ключик ищет он
   там, где синеет платок по углам,
   и вынимает сокровище, что сварил сам,
   из ларца, где раньше был прах заключён.
  
   И когда наливает, смеётся он тучный
   и говорит: "Останки в пыль обратились,
   что раньше в этом ларце хранились,
   но нам что-то осталось: дух могучий!"
  
   ВЕЧЕР
  
   За домом последним, спрятав сияние,
   спать идёт красное солнце гордо,
   и в серьёзных последних аккордах
   замирает дня ликование.
  
   Поздно догонять свет убегающий
   у крыш на краю, покатых,
   кода ночь посылает брильянты
   в даль голубую сверкающую.
  
   ЯРОСЛАВУ ВРХЛЕСКИ
  
   Я в кресле утопаю, удобном вполне,
   где часто горе своё забывал;
   хризантемы кивают устало мне,
   венецианский хранит их бокал.
  
   Я стихи читал в одном томе:
   надолго исчезло время вокруг,
   но только свет сумерек явился в дом,
   блаженно стихи выпускаю из рук.
  
   Мне мнится: решение Божьих проблем
   теперь точно я знаю, -
   и лёгкое дыхание хризантем,
   и стих Ярослава меня опьяняют.
  
   В ГАЛЕРЕЕ СВЯТОГО ЛОРЕТТО
  
   Тихо в галерее старинной,
   где на колоннах завиты арабески,
   и вниз смотрят полу стёртые фрески,
   и святые фигуры с тайной невинной.
  
   Где Мадонна из воска, и её уличают,
   что чудеса святые она творит,
   она, красуясь, за стеклом серым стоит,
   и серебро шёлк платья перенасыщает.
  
   Над позолотой натянуты лета волосы золотистые,
   а снаружи во дворе монастыря Святого Лоретто,
   перед картиной святой в стиле Тинторетто,
   блаженно стоят влюблённые истинно.
  
   ЮНЫЙ ХУДОЖНИК
  
   Я иду в Рим; в наш городок
   через год вернусь со славой назад.
   Не плачь любимая, смотри мой цветок,
   создать свой шедевр я там буду рад.
  
   Он сказал и ушёл в опьянении,
   сквозь тот мир, что его ожидал;
   но слушал души своей обвинения,
   упрёки частые узнавал.
  
   Беспокойство тянуло домой то и дело:
   изображал со слезами в глазах
   в гробу своё бедное бледное тело, -
   и это шедевр его был в веках.
  
   ВЕСНА
  
   Птицы ликуют - пробудился свет,
   полон звуком простор голубой, дальний;
   в императорском парке зал танцевальный,
   словно покрыл распустившийся цвет.
  
   Расписывается солнце, надежды полно,
   большими буквами на траве молодой.
   Лишь под листьями печально порой,
   каменный Аполлон вздыхает давно.
  
   Ветерок явился, в танце взлетая,
   прочь, гоня жёлтых листьев переплетения,
   и кладёт голубой венок из сирени
   на лоб Аполлона, его утешая.
  
  
   СТРАНА И НАРОД
  
   ...Бог в настроении был хорошем,
   и скупостью не наделён;
  
  
   Богемия, - тут улыбнулся Он,
   стала богатой и очень пригожей.
  
   Как застывший свет, пшеница лежит
   между горами, лесом покрытыми;
   И дерево, словно плодами облитое,
   подпорки требуя, шелестит.
  
   Бог дал хижины и овчарни
   с овцами, и девчонок пригожих,
   Корсаж для здоровья их тесен
  
   И получили славные парни
   в кулак грубый силу хорошую,
   и сердце, полное Родины песен.
  
   АНГЕЛ
  
   Иду я дальше по Мальвазинке,
   мимо вереницы детей,
   где нежно, достойно
   маленькие Анка иль Нинка
   лежат в последних кроватках спокойно.
  
   На одной узкой глыбе могильной,
   склонив колени, в маках едва заметен,
   ангелочек, его крылья треснули пыльные,
   и из глины сырой, словно он слеплен.
  
   Вселяли разбитые крылья ребёнка
   сочувствие, - ах, крошка бедная!
   Но смотри, от губ его тонких
   Отделилась вдруг бабочка бледная.
  
   ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ УСОПШИХ
  
   I
   Всё заполнено поминовения днём,
   полного грусти и аромата цветов;
   и огоньков разноцветных сонм
   с полей мира он посылать готов.
  
   Они приносят пальмы и розы;
   садовник их в порядок приводит умно
   и в угол неверующих относит серьёзно
   старые цветы, что увяли давно.
  
   II
   "Вилли, молись и молчи, сынок!"
   Слушает мальчик с большими глазами.
   Отец кладёт из резеды венок
   на бедную могилу жены и мамы.
  
   "Мама спит здесь. Перекрестись теперь!"
   Маленький Вилли смотрит вверх, подчиняясь
   приказу. Ах, как жалко ему теперь,
   что по дороге он шёл, улыбаясь!
  
   Это колет ему глаза. Как слёзы...
   Сквозь ночь возвращаются домой, не спеша,
   они идут молча и очень серьёзно,
   но лавчонка у входа манит вдруг малыша.
  
   Она сияет и сквозь туман ноября;
   мишуры светящийся глянец ликует:
   на лошадки, сабли и шлемы смотря,
   мальчик руку отца целует.
  
   Тот понимает. Дальше идут они снова...
   Отец полон грусти священной. -
   Но рыцаря пряничного, большого
   тащит Вилли домой блаженно.
  
   НОЧЬЮ
  
   Широко гигантская чаша ночи
   над Прагой уже раскинулась сонно;
   и мотылёк солнечный прячет невольно
   блеск в её хаос, холодный очень.
  
   Высоко месяц ухмыляется, хитрый гном;
   И дразня, рассыпает он серебристые
   пряди опилок, белые чистые,
   швыряя в течение Влтавы, снопом.
  
   И тут, вдруг, словно в обиде,
   назад позвал он свои лучи:
   нашёл соперника он в ночи,
   циферблат светлый на башне увидя.
  
   ВЕЧЕР
  
   Вечер близится. - И полоса ясная
   золотым обручем лоб украшает,
   и тысячерукие тени хватают
   тайком солнца корону красную.
  
   Флиртуют звёзды, бледные первые
   с вечером. Он стоит высоко над Градчином
   и смотрит с мечтательной миной
   на башни и фронтоны серые.
  
  
  
   НА ВОЛЬШАНКЕ
   Вечером дня поминовения усопших
  
   I
   Закрывают решёткой веточки тонкие
   окна бледного неба вечернего.
   И над склепами, богато покрытыми блёстками
   плывёт печаль, и трепетом ломким
   сверкает сквозь листья лампад свечение.
  
   В усталой синеве неподвижной
   вдаль плывёт луна. И тут деревья
   чёрные её светлый лоб ласкают,
   аромат увядших роз проникает
   сюда, как дух умерших сновидений.
  
   II
   Далёкий шум у дорожных плотин:
   Здесь зарождается мир и забвение,
   Стоят два кипариса над погребениями,
   а между ними луна, как тамбурин.
  
   Вечность в него бить нежно не хочет
   языком своим, что чернеет.
   Смотрит мраморный ангел, робея,
   в глаза поздней, осенней ночи.
  
   ЗИМНЕЕ УТРО
  
   Замёрз уже совсем водопад.
   Галки на пруду скорчились жёстком.
   У любимой красные уши горят,
   она лукавую замышляет проделку.
  
   Нас солнце целует. Потерянные сны
   плывут в ветках звуком в миноре.
   А мы идём вперёд, и наши поры
   ароматом силы утра полны.
  
   ФОНТАНЫ
  
   Уже давно забыта надёжно
   поэзия милых старых фонтанов,
   где из щели раковины тритона
   чистый родник лепетал спокойно
   и улочкам язык свой отдавал спонтанно.
  
   Вечером к ящику труб для фонтанов
   пары за парой шли по порядку,
   потому что родник звуком гортанным
   проникал глубоко и сиянием странным
   был знаком предвестия странным.
  
   Но когда благодаря усилиям людей,
   вода по лестнице вверх поднялась,
   и никто не пришёл, и тогда злодей,
   мизантроп Богом стал для людей,
   от патины фонтан замолчал тотчас.
  
   В СОМНЕНИИ
  
   I
   Этот звук не доходит ко мне.
   Ссора наций, дикая, злая;
   я не стою ни на чьей стороне,
   так как не права ни та, ни другая.
  
   И, потому что я Горация не забывал,
   и весь мир хорош для меня,
   потому нерушимо и твёрдо я
   на старой золотой середине стоял.
  
   II
   Мне кажется, что "Величайший"
   никакому знамени не присягал.
   Себя, от народа своего оторвавший,
   лишь всему миру принадлежал.
  
   Мир - его дом. Но не лишило это его
   приюта малой Отчизны,
   потому что Отечество для него, -
   дом и место начала жизни.
  
   ВАРВАРЫ
  
   Там, где город теряется в дымке уже,
   я знаю один парк гигантский;
   теперь топор там хозяйничает на меже,
   говорят, делят его на участки.
  
   Этот княжеский парк старинный,
   уступить доходным домам должен он;
   он был тогда, когда лес Афины
   оракулами шепчущими был полн.
  
   Теперь штурмуют непосвящённые
   место, что профанов раньше не знало.
   И заглушает шум, временем отдалённые
   слова Богов, что пифии передавали.
  
   ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР
  
   Луч солнца большого себя разбросал,
   летний вечер лежит в лихорадке,
   пылает на щеках его жар.
   "Я хотел, как лучше", - он вздыхает украдкой
   и добавляет: "Я так устал"...
  
   Кусты, словно служат литанию,
   светлячок висит неподвижно,
   будто там вечного света сияние,
   и вокруг белой розочки видно
   красного нимба сверкание.
  
   ОСУЖДЁННЫЕ
  
   В кругу эшафота стоял, ожидая,
   но когда свет круглой луны
   поцелуем коснулся ратуши края,
   из святой церкви с другой стороны
   осуждённые духи катились, бледны...
   Горе тому, кто их видел!
  
   В этот круг упало много господ,
   они шли, отдыха и покоя не зная,
   без перерыва всю ночь, вперёд,
   Христос вышел, светлым ликом сияя,
   печальной серьёзностью всё освещая...
   И один видел это!
  
   Он был художник и с вдохновением
   писал, как видел, круг ужасный,
   и несчастных духов явление.
   И перед ними Христа видел ясно,
   писал, но схвачен был лихорадкой красной...
   Теперь он мёртв!
  
   СКАЗКА ОБЛАКОВ
  
   День ушёл, мягко мир оставляя,
   и лишь удара молота слышно не стало,
   как дыня жёлтая иль золотая,
   большая луна в траве откоса застряла.
  
   Полакомиться облачко хотело при этом,
   и ему удалось кусок небольшой
   откусить от круга жёлтого цвета
   и быстро спрятать его за щекой.
  
   Оно долго держалось, побег свой скрывая,
   и высосало достаточно света...
   Но ночью на небо дыня поднялась золотая,
   и покрылось облачко чёрным цветом.
  
  
  
   ЗВУКИ СВОБОДЫ
  
   Богемский народ! В твоём кружении
   пробуждает новый гений опять
   мудрецов свободы горячие мнения
   и напоминают тебе слов тихим движением,
   что кандалы твои без сожаления
   надо неистово разбивать.
  
   Дуют поэты драк в трубы разом,
   уверяя тебя, что ты можешь срубить,
   народ, в своём буйстве порядка заразу
   и мраморную даже закона вазу...
   Но не можешь ты верить в эту фразу,
   из неё себе будущее не добыть.
  
   Глубоко в сердце и разуме тоже
   надежда песен посев роняет.
   И тебе те поэты дороже,
   что в новой весне зарождают всё же
   огонь, что в тебе оставаясь, тревожит
   и к действию воспламеняет.
  
   НОЧНАЯ ПЕСНЯ
  
   Вот аппарель театральная:
   она становится тише и тише. -
   Лишь дуговая лампа тщеславная
   отражается в каретных крышах.
  
   Вздрагивает у входа высокого
   светильник. Неужели не смотрят при доме
   светлые окошки на крышах далёких,
   как глаза, ослепшие и знакомые.
  
   ЗА СМИХОВОМ
  
   Идут сквозь горячую вечернюю зарю
   и мужчины, и женщины скопом, -
   на их лбах изнурённых пишет потом
   нищета и сажа картину свою.
  
   Застывшие лица, как разрушены светом
   глаза. Подошвы шаркают тяжкие
   по дороге, и пыль, крики протяжные,
   как прошедшее тащатся следом.
  
   ЛЕТОМ
  
   Летом несёт нас пароходик достойно.
   по излучине Влтавы на Цлихов,
   к той церкви, что высока, свободна.
   В тумане голубом тает Смихов. -
справа поле, на нём щавельный налёт,
   слева - "Лорелея", горда и спокойна.
  
   Мы пристаём, и приветствует нас
   старый шарманщик мелодией "Гей, славяне!"
   Стоим, к ограде кладбища прислонясь.
   Василёк неба роскошный синеет сейчас,
   и наши грёзы мотылёк поднимает прозрачный,
   на солнечных крыльях, к небу стремясь.
  
   НА КЛАДБИЩЕ В КОРОЛЕВСКОМ ЗАЛЕ
  
   И железные ворота музейные,
   и склеп закрыла цветов стена.
   Лицо смерти вуалью цветения
   и ароматом прикрыла весна.
   Тут поднялась, как смертное пение,
   в воздух траурница черна.
  
   Мы оба смотрели, застыв в молчании...
   Вокруг солнцестояния свет ликовал,
   в сирени слышалось мух жужжание,
   а перед нами плотный череп лежал;
   и показывал уже в увядании
   незабудки глаз пустой провал.
  
   НОЧНЫЕ БДЕНИЯ
  
   I
   Спят уже поля буланого цвета,
   лишь моё сердце не спит одно;
   вечер свой парус красного цвета
   в гавани спускает давно.
  
   Бдения ночные с мечтами блаженными!
   Катится ночь сквозь страну налегке;
   луна, как лилия белоснежная,
   расцветает в её руке.
  
   II
   К открытому окну прислонился я,
   и в ночь, наверх, грёзы я посылаю;
   Лунный свет серебра нити завивает шутя,
   что вокруг чёрной башни церковной сверкают.
  
   Сквозь двора тесный проход
   немного мира смотрит в комнату скромную, -
   и заполняет свет десятка звёзд
   жизнь большую и тёмную.
  
  
   III
   Чу, уже замирает шаг ночи
   в далёкой тиши;
   моя лампа настольная тихо стрекочет,
   как сверчок на печи.
  
   Золотом на книжной полке
   корешки пылают томов;
   для поездки к фее далёкой
   опорой служат они для мостов.
  
   IV
   В памяти полу ребёнка есть ночь одна,
   что при мёртвой матушке проведена,
   оплакана была эта ночь сполна;
   потом плыли годы, мягко, словно волна,
   но никогда о той ночи не вспоминала она.
  
   Потом другая ночь пришла, как весна.
   Греховным жаром пылала она:
   смеялись красные губы, как от вина;
   и вдруг, словно силой какой-то полна,
   вспомнила, как у тела ночь провела.
  
   ПОСЛЕДНИЙ ПРИВЕТ СОЛНЦА
  
   Величественно солнце и так лихо
   Расплавило белую даль глади морской. -
   Два монаха у моря сидели тихо:
   один белокурый, другой седой.
  
   Один размышлял: раньше на отдых уйду,
   хочу я свободным быть.
   Другой: Сияние слава найду,
   чтоб им мою смерть освятить.
  
   ИМПЕРАТОР РУДОЛЬФ
  
   В своём высоком стремлении,
   над звёздной картою в упоении
   сидит Рудольф, император давно;
   упорен, пытлив в изучении
   полёта звёзд, что умников дразнят умением
   придти всегда в место одно.
  
   И спросил одного астролога он,
   что во все дела неба был посвящён
   и знал все орбиты:
   "Будет несчастья обманом сражён
   тот, чей звездой сюда путь обретён
   к кругу, с угрозой скрытой?"
  
   И старик тихо уступает тогда:
   "Господин, путь свой тянет звезда
   в далёком царстве эфира!"
   И на юг смотрит мудрец, как всегда; -
   Для императора глобус, словно беда,
   серьёзен и бледен, смотрит в круг мира.
  
   Старик! Подними к небу взгляд!
   Ты прав, в вышине звёзды парят
   над изгнанием всем земным.
   Но к изгнанным стремятся звёзды назад
   и связать тёмную жизнь их хотят
   со жребием светлым своим.
  
  -- ИЗ ТРИДЦАТИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ
   Эскизы углём в манере Галлота
  
      -- ВОЙНА
  
   Мрачен стал мир и суров, -
   быстро деревни пускает в расход!
   Мир сер, - а по сёлам идёт
   красное что-то их мертвецов.
  
   Крестьянин, о жизни ты просишь сейчас?
   Бери её! Но останься с нами!
   Господь Бог бабами быками
   одарит лишь нас.
  
   Оставь чёрту пахать поля;
   смотри: у нас всего и всегда довольно!
   Вперёд! Из больших кружек полных
   вино вербовки мы пьём не зря.
  
      -- ЖРЕБИЙ БРОШЕН
  
   ..." Смерть или оклад без обмана!"
   Давай барабан сюда поскорей.
   И сейчас же горсть костей
   раскатилась по барабану.
  
   Так получили мы оклад,
   что наши ищут ребята.
   Вот дерево, плодами богато,
   и один нести этот плод сюда рад.
  
   Товарищ, ты должен давно уже сам
   на этих ветвях висеть!
   И не очень жалко будет, заметь,
   если повиснешь ты там.
  
      -- ПЕСНЯ СОЛДАТА ВОЙНЫ
  
   Я лежал на барабане голый,
   едва две пяди длиной,
   и звук барабана тяжёлый
   колыбельной был надо мной.
  
   Я родился, когда шторм бушевал
   и был тогда в гневе сильном,
   я своё молоко сосал
   из рожка порохового обильно.
  
   Каждого прекрасно тогда окрестил
   капрал с шевелюрой большой;
   и на голову каждому кровь он лил,
   шведскую, горячую, твёрдой рукой.
  
      -- СОЛДАТ ВОЙНЫ - О ЧИНАХ
  
   С нами нет ни одного дворянина,
   что ценится лишь кровью своей.
   Каждый клинок у нас вместо чина,
   а наш герб - сгусток отваги всей.
  
   Кто всегда смело с мечом шёл в бой,
   тот не запятнал позором свой щит.
   Кто в нижнем чине начинал этот бой,
   Тому герцогом стать предстоит.
  
      -- У МОНАСТЫРЯ
  
   Это что? Монастыря ворота? -
   Эй, тысяча чертей и угроз!
   Но двери такого сорта
   я без долгих слов и охотно
   кончиком носа пробиваю насквозь.
  
   Ворота закрыты крепким клеймом...
   Поп, поспеши ты живо
   сюда со всем своим барахлом,
   с дароносицами небольшим числом,
   парой чаш ещё. Мы благочестивы.
  
   Оставь своё: "Отец небесный!"
   Вино нам освяти.
   С этим носом, брат, известно,
   ты можешь, как советник честный,
   охранять наши души в пути!
  
      --
      --
      --
  
   БАЛЛАДА
  
   Вчера дикие орды, всё по дороге сметая,
   сквозь деревеньки прошли, убивая;
   а девушка думает в тишине:
   видно милый мне изменяет,
   не пришёл он сегодня ко мне.
   А снаружи галки кричали.
  
   Девушка прошла, бледнея лицом,
   в ожидании долгом через свой дом.
   А ночью она, избегая сна,
   встретилась со знакомым холмом,
   где с дорогим встречалась она.
   Боязливо кричали галки.
  
   Чёрная и душная ночь лежала,
   лишь мельница вдалеке пылала.
   Плача, выбрала она утомлённо
   мягкую траву, что постелью ей стала,
   и заснула, чистым горем сражённая.
   А галки ещё кричали?
  
   Позже проснулась. Поредел туман,
   и глаза разглядели его обман...
   Горе! То, что считала травой,
   были волосы дорогого с кровью от ран,
   вместе с разбитою головой.
   Ужасно кричали галки.
  
   7 ВЫБРАСЫВАНИЕ ИЗ ОКОН
  
   "Приближается изменник тихим шагом,
   не останется он при Мадонне
   не отомщённым. По обычаям старым
   все в окна!" - кричал Колонна.
  
   "Берегись козявок! Они в все - измена,
   и каждый труслив, как змея.
   Из окон всех выбросить непременно...
   Жалость?! Брось её, требую я!"
  
   Робко висит на косяке оконном
   Мартинец. - Вдруг хрипение слышно:
   Турн машет шпагой со звоном
   и разбивает ему лодыжки.
  
   И кто-то спрашивает дерзко: "как зовут его?
   Объясни, богемский господин". -
   "Граф де Турн"! Бургомистр, со всех сторон
   колокола гремят о нём, как один!"
  
   Только раз один она открыла глаза...
   Ни письма, ни имени, только шали и платье;
   потом пришёл врач, что-то тихо сказал,
   потом священник. - Но она осталась в молчанья объятьях.
  
   Но поздней ночью, будто что-то сказать хотела,
   но никто не слышал её в этом зале.
   Хрип - и душа покинула тело
   вместе с болью. -
   А снаружи не поставлен камень печальный.
  
   СНЫ
  
   Вот ночь идёт, богата украшениями
   и голубой каймой платья по краю; -
   она сон подаёт, как прикосновение
   рук Мадонны, его принимаю.
  
   Потом обходит она, упражняясь в заботе,
   тихими шагами весь город свой,
   и берёт данью от сна при этом обходе
   душу больного ребёнка с собой.
  
   МАЙСКИЙ ДЕНЬ
  
   Тихо! Слышу я, по земле весенней
   ветер легко скачет мимо,
   и солнце кисти сирени
   переплетает лучами своими.
  
   Тихо кругом. Надутая, важная
   лишь лягушка комаров ловит повсюду;
   и жук плывёт в воздухе влажном
   сверкающим живым изумрудом.
  
   В ветвях прядёт серебристые ромбы
   мать-паучиха, пошлину собирая,
   и эти цветочные гекатомбы
   целый мир собой наполняют.
  
   КОРОЛЬ ВЕЧЕР
  
   Как однажды король Бальтазар приходил,
   короной-обручён всё озаряя,
   так в пурпурной мантии вступил
   король вечер, мир покоряя.
  
   Первая звезда вела его, как того,
   где холма дальнего окаём;
   там мать-ночь принимает его,
   с ребёнком в руке, соблазняя сном.
  
   И ему несёт, как тот мудрец
   востока, золотом нагружает. -
   Золото - тихий мальчик для нас, наконец,
   нас спасая, в дремоту стекает.
  
  
   В УГЛУ
  
   Пришла зима, и с ней старушка тотчас:
   в углу сидя, жарит каштаны усердно.
   Её лицо смотрит из щели платка, затаясь,
   она здорова, радостна, и все морщины сейчас
   такие, как уже много лет, наверно.
  
   Она деловита, и думаю я, не напрасно;
   кулёчки должны быть чисты, а свет
   должен место её освещать безотказно.
   И от печки, чьи ножки изогнуты разно,
   требует она горячей заботы в ответ.
  
   Хорошо так она даже не тушит Мароны1
   как замечает того, кто по дороге идёт,
   и всех знает она до трамвайного пони;
   она занята этим годы, как старый Тони,
   и тихо её печь свою песню поёт.
   ________________________________
   1 Мароны - каштаны
  
   СВЯТЫЕ
  
   Большую святую и маленькую
   чествуют люди обычные,
   из камня мягкого и дерева привычного,
   большую святую и маленькую.
  
  
   И святую Анну, и святую Катрину
   в своих мечтах никогда не покинут
   и всегда хотят служить им невинно,
   святой Анне и святой Катрине.
  
   Но Венцеля святого ещё я ценю,
   потому что редко его посещают;
   слишком многие редко ценимы бывают. -
   Ныне святого Венцеля я ценю.
  
   Но эти Непомуки!
   У входных ворот открытые люки,
   и плевки на всех мостах гулки,
   чистый, чистый Непомука!
  
   БЕДНЫЙ РЕБЁНОК
  
   Я знаю девочку, со щеками впалыми резко. -
   У неё был лёгкий платок и мать
   и отец, чтоб проклятьем терзать:
   оно падало в первый её лепет детский.
  
   Многие годы верна была ей нищета,
   и голод был её праздничным даром;
   серьёзною стала. - И весеннего золота жаром
   зря волосы её полыхали тогда.
  
   Улыбаются ей лица цветов
   печально из изгороди живой.
   Она думает: в день поминовения святой
   много цветения и огоньков.
  
   КОГДА ПРИХОДИТ ВЕСНА
  
   Первые ростки, такие приятные,
   взошли в золотом сверкании;
   и уже первых колясок мелькание
   в Баумгартене
  
   Перелётные птицы занятные
   старые места заняли снова.
   И зазвучать скоро капелла готова
   в Баумгартене.
  
   Весенний ветер излагает внятно
   старые сказки волшебные,
   и мечтают под небом парочки первые
   в Баумгартене.
  
  
   КОГДА Я ПОСТУПИЛ В УНИВЕРСИТЕТ
  
   Я оглядываюсь назад, где много лет
   с таким трудом прокатились мимо.
   Но вот я то, чем хотел быть зримо,
   к чему стремился: я - студент.
  
   Штудировать право планировал я;
   но пугало моё лёгкое настроение
   покрытых пылью томов изучение,
   и к юриспруденции исчезла охота моя.
  
   Запрещена теологией любовь моя,
   в медицину никак не могло меня кинуть,
   что бедные нервы мои не отринут?
   Философия осталась лишь для меня.
  
   Альма-матер даёт мне в один момент
   роскошных свободных искусств регистр, -
   нет, никогда мне не быть магистром,
   я - то, к чему стремился: я - студент.
  
   СВЕРХЖЕРТВА
  
   Не смог из памяти уйти тот след
   преступления тяжкого, но неодолимо
   учит нас костёр этот много лет;
   из тысячи костров лишь из этого в свет
   поднялся высокий дух, непобедимый.
  
   И чудовищно, прямо над нами
   реформатор Гус возвышается,
   и страшит нас учения пламя,
   но с уважением глубоким робко сами
   перед гением мы склоняемся.
  
   Он, которого проклял закон,
   в сердце был глубоким и чистым.
   Своим служением нас убеждает он,
   и высокой поленницей, где был сожжён,
   своей славы сияние лучистое.
  
   НЕСМОТРЯ НА ЭТО
  
   Подальше от стеллажа стенного
   уношу я моего Шопенгауэра:
   "Темницей, полной печали и траура"
   им названо бытие наше строго
  
   Итак, он прав, но я не потерял
   ничего в одиночестве этом тюремном.
  
   Струны пробудили мою душу бессмертную,
   как Далибор счастливо я играл.
  
   ОСЕННЕЕ НАСТРОЕНИЕ
  
   Воздух тёплый, как в комнате больного,
   у двери которой смерть стоит, ожидая;
   на влажных крышах бледного света немного,
   как свечи, что тихо гаснут, мерцая.
  
   В желобах хрипит вода дождевая,
   вялый ветер перебирает мёртвых листьев тела,
   и как бекасов испуганных стаю,
   сквозь себя тянет тучи серая мгла.
  
  
   ЮЛИУСУ ЦЕЙЕРУ
  
   Ты - мастер; - и когда, не знаешь заранее,
   в твою победную колесницу впряжётся народ;
   ты ценишь его образ, его сказания,
   и ветер родины в песнях твоих поёт.
  
   Народ прав, - не должен он полной забвения
   прошедшего рукой себя в древние одежды рядить,
   он сегодня ещё борется, чтоб победить,
   горд собой и своим горд не менее.
  
   У твоего народа есть идеалы свои,
   не достигают они ещё звёзд,
   что непостижимой страстью сверкают;
  
   Но подлинный житель востока, призывы твои
   заставляют в борьбе не забывать твой народ
   об искусстве, что Альгамбры дворец представляет.
  
   СПЯЩИЙ
  
   I
   Этот сон глубоко мне в душу запал.
   Я слушал этот прелестный сон:
   я спал,
   мимо счастья прошёл, когда я спал,
   и когда я спал, я не слышал, как счастья зов
   мне кричал.
  
   II
   Сны кажутся мне орхидеями,
   такие же пёстрые и богатые. -
   Из ствола колоссального все жизни соки
   тянут они, как силы глубокие,
   хвастаются выпитой кровью охотно,
   радуются минуте мимолётной,
   а в следующую уже бледны и мертвы.
   И когда миры наверху тихими проходят тенями,
   не дышишь ли ароматов ты дуновением?
   Сны кажутся мне орхидеями.
  
   МАТЬ
  
   По всей, на театральной аппарели,
   кареты тянутся, пропадая.
   У мутных ламп стоит на панели
   старая женщина, горько страдая.
  
   Лишь когда жеребец испуганно взвился,
   она вздрогнула беспокойно;
   Но никто из потока. что мимо стремился,
   не видит старуху в углу потаённом.
  
   Говорили в толпе многоликой
   о графе, чья доброта бесценная
   прекрасный талант, новый, великий,
   привела к расцвету несомненному.
  
   Позднее в буре ликования труб
   послышались последние звуки...
   Слова молитвы старуха роняла с губ,
   за дочь, с мольбою сжимая руки.
  
   ПРИХОД ВЕЧЕРА К НАМ
  
   Ты ещё помнишь, хорошо, словно впервые,
   мы ехали к дому сквозь Нисмер долину;
   две маленькие бабочки голубые
   в вечернем луче порхали невинно.
  
   Домик с дынею перед нами
   был там, как на картине Доу,
   и кроны поднялись вверх куполами
   вместе с дворца Карла главою.
  
   На западе пшеница ещё золотилась,
   и зелёно-голубая капуста дремала,
   белые зонтики первых звёзд появились
   и около полюса мира они трепетали.
  
   КАЕТАН ТЫЛ
   при осмотре его комнатки, что на богемской
   этнографической выставке была экспонирована.
  
   Да тут Тыл, наш бедный поэт.
   написал песню "Где мой дом?"
   Воистину, что мило музам, о том
   заботы у жизни вовсе нет.
   Комнатка не слишком мала для полёта
   духа, а для покоя не велика.
   Письменный стол - крышка от сундука,
   стул, кровать, крест и для питья что-то.
  
   тысячам сутенёров он не был знаком
   в Богемии. Но в каждом доме
   висел рушник с песней знакомой:
   "Я останусь лучше", "Где мой дом?"
  
   НАРОДНЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ
  
   Жизнь народа Богемии
   умиляет меня, даже слишком,
   пробирается в сердце неслышно,
   утяжеляя его тем не менее.
  
   Если ребёнок, легко напевая,
   трудится на картофельном поле,
   то ночью его песня в нём поневоле
   звучит, его сон прерывая.
  
   Тебе нравится быть здесь снова,
   после того, как объехал свет.
   И на тебя после стольких лет
   всё опять рухнуть готово.
  
   НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
   после эскиза на картоне господина Либшнера
  
   У парня на лбу мягко, чудесно
   гения свет витает.
   И сверкающей нитью серебряной песни
   Сердце любимой он оплетает.
  
   Тут вспоминает сладостно он
   то, что слышал от матери юным,
   Из сердца рвётся радостный тон,
   он наполняет им звонкие струны.
  
   Любовь и красота Отчизны родной
   водят его искусным смычком,
   и набегают звуки тихой волной
   и покрывают землю цветочным дождём.
  
   Строй поэтов, что опьянённый славой живёт,
   песне простой внимает
   так же доверчиво, как слушал народ,
   Слово Господа на Синае.
  
   ВОСКРЕСЕНЬЕ В ДЕРЕВНЕ
  
   В трактире на половицах отмытых
   танцует юность свежо и невинно.
   Руку парня, мозолями сплошь покрытую,
   белокурая девушка сжимает интимно.
   Музыканты играют, пивным весельем налиты,
   песню из "Проданной невесты", как видно.
  
   "Пейте все! Плачу я сегодня за всех".
   Священник, чей дух бодр и ясен,
   после танца не считая за грех,
   к столу приглашает тех, кто прекрасен
   Тут вечер золотой идёт в разгаре утех,
   и закат в окна смеётся, красен.
  
   ДОМ, В КОТОРОМ Я РОДИЛСЯ
  
   Из воспоминаний этот приветный
   дом детства не убежал,
   где иллюстрации я разглядывал медленно,
   и на стенах шёлк голубым отливал.
  
   Где кукольное платье галунами
   плотного серебра богато обшиты,
   был я счастлив, обливаясь слезами,
   что арифметика выжимала сердито.
  
   Где я, тёмному зову следуя,
   стихи хватал бессознательно.
   и на подоконнике, горя не ведая,
   играл в корабль ил или трамвай обязательно.
  
   Где крошка одна мне кивала всегда
   в графском доме на той стороне...
   Дворец, что огнями сверка тогда,
   теперь уснувшим кажется мне...
  
   И белокурой крошки, что смеялась тогда,
   когда мальчик поцелуи ей слал сполна,
   нет; она там покоится, где никогда
   улыбаться больше не должна.
  
   В СОМНЕНИИ
  
   I
   Этот звук не доходит ко мне.
   Ссора наций, дикая, злая;
   я не стою ни на чьей стороне,
   так как не права ни та, ни другая.
  
  
   66блокИ, потому что я Горация не забывал,
   и весь мир хорош для меня,
   потому нерушимо и твёрдо я
   на старой золотой середине стоял.
  
   II
   Мне кажется, что "Величайший"
   никакому знамени не присягал.
   Себя, от народа своего оторвавший,
   лишь всему миру принадлежал.
  
   Мир - его дом. Но не лишило это его
   приюта малой Отчизны,
   потому что Отечество для него, -
   дом и место начала жизни.
  
   ВАРВАРЫ
  
   Там, где город теряется в дымке уже,
   я знаю один парк гигантский;
   теперь топор там хозяйничает на меже,
   говорят, делят его на участки.
  
   Этот княжеский парк старинный,
   уступить доходным домам должен он;
   он был тогда, когда лес Афины
   оракулами шепчущими был полн.
  
   Теперь штурмуют непосвящённые
   место, что профанов раньше не знало.
   И заглушает шум, временем отдалённые
   слова Богов, что пифии передавали.
  
   ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР
  
   Луч солнца большого себя разбросал,
   летний вечер лежит в лихорадке,
   пылает на щеках его жар.
   "Я хотел, как лучше", - он вздыхает украдкой
   и добавляет: "Я так устал"...
  
   Кусты, словно служат литанию,
   светлячок висит неподвижно,
   будто там вечного света сияние,
   и вокруг белой розочки видно
   красного нимба сверкание.
  
   ОСУЖДЁННЫЕ
  
   В кругу эшафота стоял, ожидая,
   но когда свет круглой луны
   поцелуем коснулся ратуши края,
   из святой церкви с другой стороны
   осуждённые духи катились, бледны...
   Горе тому, кто их видел!
  
   В этот круг упало много господ,
   они шли, отдыха и покоя не зная,
   без перерыва всю ночь, вперёд,
   Христос вышел, светлым ликом сияя,
   печальной серьёзностью всё освещая...
   И один видел это!
  
   Он был художник и с вдохновением
   писал, как видел, круг ужасный,
   и несчастных духов явление.
   И перед ними Христа видел ясно,
   писал, но схвачен был лихорадкой красной...
   Теперь он мёртв!
  
  
   СКАЗКА ОБЛАКОВ
  
   День ушёл, мягко мир оставляя,
   и лишь удара молота слышно не стало,
   как дыня жёлтая иль золотая,
   большая луна в траве откоса застряла.
  
   Полакомиться облачко хотело при этом,
   и ему удалось кусок небольшой
   откусить от круга жёлтого цвета
   и быстро спрятать его за щекой.
  
   Оно долго держалось, побег свой скрывая,
   и высосало достаточно света...
   Но ночью на небо дыня поднялась золотая,
   и покрылось облачко чёрным цветом.
  
   ЗВУКИ СВОБОДЫ
  
   Богемский народ! В твоём кружении
   пробуждает новый гений опять
   мудрецов свободы горячие мнения
   и напоминают тебе слов тихим движением,
   что кандалы твои без сожаления
   надо неистово разбивать.
  
   Дуют поэты драк в трубы разом,
   уверяя тебя, что ты можешь срубить,
   народ, в своём буйстве порядка заразу
   и мраморную даже закона вазу...
   Но не можешь ты верить в эту фразу,
   из неё себе будущее не добыть.
  
  
   Глубоко в сердце и разуме тоже
   надежда песен посев роняет.
   И тебе те поэты дороже,
   что в новой весне зарождают всё же
   огонь, что в тебе оставаясь, тревожит
   и к действию воспламеняет.
  
   НОЧНАЯ ПЕСНЯ
  
   Вот аппарель театральная:
   она становится тише и тише. -
   Лишь дуговая лампа тщеславная
   отражается в каретных крышах.
  
   Вздрагивает у входа высокого
   светильник. Неужели не смотрят при доме
   светлые окошки на крышах далёких,
   как глаза, ослепшие и знакомые.
  
   ЗА СМИХОВОМ
  
   Идут сквозь горячую вечернюю зарю
   и мужчины, и женщины скопом, -
   на их лбах изнурённых пишет потом
   нищета и сажа картину свою.
  
   Застывшие лица, как разрушены светом
   глаза. Подошвы шаркают тяжкие
   по дороге, и пыль, крики протяжные,
   как прошедшее тащатся следом.
  
   ЛЕТОМ
  
   Летом несёт нас пароходик достойно.
   по излучине Влтавы на Цлихов,
   к той церкви, что высока, свободна.
   В тумане голубом тает Смихов. -
справа поле, на нём щавельный налёт,
   слева - "Лорелея", горда и спокойна.
  
   Мы пристаём, и приветствует нас
   старый шарманщик мелодией "Гей, славяне!"
   Стоим, к ограде кладбища прислонясь.
   Василёк неба роскошный синеет сейчас,
   и наши грёзы мотылёк поднимает прозрачный,
   на солнечных крыльях, к небу стремясь.
  
   НА КЛАДБИЩЕ В КОРОЛЕВСКОМ ЗАЛЕ
  
   И железные ворота музейные,
   и склеп закрыла цветов стена.
   Лицо смерти вуалью цветения
   и ароматом завуалировала весна.
   Тут поднялась, как смертное пение,
   в воздух траурница черна.
  
   Мы оба смотрели, застыв в молчании...
   Вокруг солнцестояния свет ликовал,
   в сирени слышалось мух жужжание,
   а перед нами плотный череп лежал;
   и показывал уже в увядании
   незабудки глаз пустой провал.
  
   НОЧНЫЕ БДЕНИЯ
  
   I
   Спят уже поля буланого цвета,
   лишь моё сердце не спит одно;
   вечер свой парус красного цвета
   в гавани спускает давно.
  
   Бдения ночные с мечтами блаженными!
   Катится ночь сквозь страну налегке;
   луна, как лилия белоснежная,
   расцветает в её руке.
  
   II
   К открытому окну прислонился я,
   и в ночь, наверх, грёзы я посылаю;
   Лунный свет серебра нити завивает шутя,
   что вокруг чёрной башни церковной сверкают.
  
   Сквозь двора тесный проход
   немного мира смотрит в комнату скромную, -
   и заполняет свет десятка звёзд
   жизнь большую и тёмную.
  
   III
   Чу, уже замирает шаг ночи
   в далёкой тиши;
   моя лампа настольная тихо стрекочет,
   как сверчок на печи.
  
   Золотом на книжной полке
   корешки пылают томов;
   для поездки к фее далёкой
   опорой служат они для мостов.
  
   IV
   В памяти полу ребёнка есть ночь одна,
   что при мёртвой матушке проведена,
   оплакана была эта ночь сполна;
   потом плыли годы, мягко, словно волна,
   но никогда о той ночи не вспоминала она.
   Потом другая ночь пришла, как весна.
   Греховным жаром пылала она:
   смеялись красные губы, как от вина;
   и вдруг, словно силой какой-то полна,
   вспомнила, как у тела ночь провела.
  
   ПОСЛЕДНИЙ ПРИВЕТ СОЛНЦА
  
   Величественно солнце и так лихо
   Расплавило белую даль глади морской. -
   Два монаха у моря сидели тихо:
   один белокурый, другой седой.
  
   Один размышлял: раньше на отдых уйду,
   хочу я свободным быть.
   Другой: Сияние слава найду,
   чтоб им мою смерть освятить.
  
   ИМПЕРАТОР РУДОЛЬФ
  
   В своём высоком стремлении,
   над звёздной картою в упоении
   сидит Рудольф, император давно;
   упорен, пытлив в изучении
   полёта звёзд, что умников дразнят умением
   придти всегда в место одно.
  
   И спросил одного астролога он,
   что во все дела неба был посвящён
   и знал все орбиты:
   "Будет несчастья обманом сражён
   тот, чей звездой сюда путь обретён
   к кругу, с угрозой скрытой?"
  
   И старик тихо уступает тогда:
   "Господин, путь свой тянет звезда
   в далёком царстве эфира!"
   И на юг смотрит мудрец, как всегда; -
   Для императора глобус, словно беда,
   серьёзен и бледен, смотрит в круг мира.
  
   Старик! Подними к небу взгляд!
   Ты прав, в вышине звёзды парят
   над изгнанием всем земным.
   Но к изгнанным стремятся звёзды назад
   и связать тёмную жизнь их хотят
   со жребием светлым своим.
  
  -- ИЗ ТРИДЦАТИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ
   Эскизы углём в манере Галлота
  
      -- ВОЙНА
  
   Мрачен стал мир и суров, -
   быстро деревни пускает в расход!
   Мир сер, - а по сёлам идёт
   красное что-то их мертвецов.
  
   Крестьянин, о жизни ты просишь сейчас?
   Бери её! Но останься с нами!
   Господь Бог бабами быками
   одарит лишь нас.
  
   Оставь чёрту пахать поля;
   смотри: у нас всего и всегда довольно!
   Вперёд! Из больших кружек полных
   вино вербовки мы пьём не зря.
  
      -- ЖРЕБИЙ БРОШЕН
  
   ..." Смерть или оклад без обмана!"
   Давай барабан сюда поскорей.
   И сейчас же горсть костей
   раскатилась по барабану.
  
   Так получили мы оклад,
   что наши ищут ребята.
   Вот дерево, плодами богато,
   и один нести этот плод сюда рад.
  
   Товарищ, ты должен давно уже сам
   на этих ветвях висеть!
   И не очень жалко будет, заметь,
   если повиснешь ты там.
  
      -- ПЕСНЯ СОДАТА ВОЙНЫ
  
   Я лежал на барабане голый,
   едва две пяди длиной,
   и звук барабана тяжёлый
   колыбельной был надо мной.
  
   Я родился, когда шторм бушевал
   и был тогда в гневе сильном,
   я своё молоко сосал
   из рожка порохового обильно.
   Каждого прекрасно тогда окрестил
   капрал с шевелюрой большой;
   и на голову каждому кровь он лил,
   шведскую, горячую, твёрдой рукой.
  
      -- СОЛДАТ ВОЙНЫ - О ЧИНАХ
  
   С нами нет ни одного дворянина,
   что ценится лишь кровью своей.
   Каждый клинок у нас вместо чина,
   а наш герб - сгусток отваги всей.
  
   Кто всегда смело с мечом шёл в бой,
   тот не запятнал позором свой щит.
   Кто в нижнем чине начинал этот бой,
   Тому герцогом стать предстоит.
  
      -- У МОНАСТЫРЯ
  
   Это что? Монастыря ворота? -
   Эй, тысяча чертей и угроз!
   Но двери такого сорта
   я без долгих слов и охотно
   кончиком носа пробиваю насквозь.
  
   Ворота закрыты крепким клеймом...
   Поп, поспеши ты живо
   сюда со всем своим барахлом,
   с дароносицами небольшим числом,
   парой чаш ещё. Мы благочестивы.
  
   Оставь своё: "Отец небесный!"
   Вино нам освяти.
   С этим носом, брат, известно,
   ты можешь, как советник честный,
   охранять наши души в пути!
  
      -- БАЛЛАДА
  
   Вчера дикие орды, всё по дороге сметая,
   сквозь деревеньки прошли, убивая;
   а девушка думает в тишине:
   видно милый мне изменяет,
   не пришёл он сегодня ко мне.
   А снаружи галки кричали.
  
   Девушка прошла, бледнея лицом,
   в ожидании долгом через свой дом.
   А ночью она, избегая сна,
   встретилась со знакомым холмом,
   где с дорогим встречалась она.
   Боязливо кричали галки.
   Чёрная и душная ночь лежала,
   лишь мельница вдалеке пылала.
   Плача, выбрала она утомлённо
   мягкую траву, что постелью ей стала,
   и заснула, чистым горем сраженная.
   А галки ещё кричали?
  
   Позже проснулась. Поредел туман,
   и глаза разглядели его обман...
   Горе! То, что считала травой,
   были волосы дорогого с кровью от ран,
   вместе с разбитою головой.
   Ужасно кричали галки.
  
      -- ВЫБРАСЫВАНИЕ ИЗ ОКОН
  
   "Приближается изменник тихим шагом,
   не останется он при Мадонне
   не отомщённым. По обычаям старым
   все в окна!" - кричал Колонна.
  
   "Берегись козявок! Они в все - измена,
   и каждый труслив, как змея.
   Из окон всех выбросить непременно...
   Жалость?! Брось её, требую я!"
  
   Робко висит на косяке оконном
   Мартинец. - Вдруг хрипение слышно:
   Турн машет шпагой со звоном
   и разбивает ему лодыжки.
  
   И кто-то спрашивает дерзко: "как зовут его?
   Объясни, богемский господин". -
   "Граф де Турн"! Бургомистр, со всех сторон
   колокола гремят о нём, как один!"
  
   8. ЗОЛОТО
  
   "Камзол твой, любимый, наполнен златом,
   откуда достал ты его?"
   "Видишь ли, дитя, то моя плата,
   и нет больше у полковника моего!"
  
   "Нет, это хорошее золото красное,
   это не жалование твоё!" -
   "Я счастливо играл и прекрасно,
   и теперь всё стало моё".
  
   "Это золото всё, действительно,
   твоё? И не лжёшь ты мне?"
   "Ныне кости катались для меня удивительно,
   и теперь мне хватит вполне".
  
   "И ты это золото дашь мне тоже?"
   "Ну, знаешь ли, ты - шельма!
   Как раз я в нужном месте, похоже,
   и получу золото из полного шлема!"
  
   Ой-ой, трепещет сквозь пальцы твои
   блеск, что нравится вновь и вновь...
   -----------------------------------------------
   -----------------------------------------------
  
   Но что к пальцу приклеилось изнутри?
   Это от золота? - Кровь!"...
  
      -- СЦЕНА
  
   "Ты на коленях стоишь у камня, старик,
   но это не Божье изображение!"
   "Не икона? Но я молюсь, как привык,
   Рок обрёк меня на эти мучения!"
  
   "У тебя нет дома, и где твоя Родина,
   которой твои руки нужны?"
   "Дом сожжён, страна уничтожена,
   вон дом дымится и остатки страны". -
  
   "Но не поможет тебе твой сын,
   ты не надеешься на него?"
   "Мой сын ушёл на войну, господин,
   и, верно, нет на свете его".
  
   "Кто гладит волос твоих снег,
   твоей дочери мягкие руки?" -
   "Стыд и горе принёс ей злой человек,
   и в пруду утопилась от муки".
  
   "Подними, старик, на лицо моё взгляд,
   ужас сердце твоё сковал разом..."
   -------------------------------------------
   "Не могу, господин, проходящий солдат
   выколол мне оба глаза".
  
   10. ОГНЕННАЯ ЛИНИЯ
  
   Зимой, когда ветки трещали,
   не могли замёрзнуть ручьи,
   потому что волны крови текли
   и биение пульса их раздували.
  
   Но время пришло, и цветы проросли,
   и радостно птица запела,
   и прорвалась красная линия смело,
   из казавшейся мёртвой земли.
  
   11 ПРИФРИДЛАНДЕ
  
   Из боёв и битв возвращённые
   радуются полковник и рядовой,
   потому что опять двор держит свой
   Валленштейн в Праге священной.
  
   И Турна оставил он на свободе"
   это был из его козырей один.
   И презрение высказал господин
   к венскому двору и его моде.
  
   Армия Фридланда, где много героев,
   не должна бедствовать в доле своей, -
   и слуг тогда превратил в князей
   наш герцог. Кто ещё мог такое?
  
   12 МИР
  
   Прага родила этого урода,
   эту войну, коварства, бесчинства полную,
   и на Карловом мосту, безысходная,
   она скончалась тридцати лет от роду.
  
   Наконец разорван железный кулак,
   а пашня - один большой шрам.
   Но с башни церкви сорвался к нам
   огонь и пал в уютный очаг.
  
   У УРСУЛИНОК
  
   Иди к урсулинкам во время обеда,
   когда бедным пищу несут:
   ты увидишь на лицах усталые беды,
   щедро нужда расписалась тут.
  
   Ты лбы увидишь, что очень рано
   обручи сжали железные,
   и щёки, что от супного тумана
   румянцем фальшивым залиты, болезные.
  
   Ты услышишь, как благодарности слово
   то с молитвой, то с проклятьем мешается;
   и о ворота обители снова и снова
   все бедствия мира разбиваются.
  
   ИЗ ДЕТСТВА
  
   Летний день, весёлый на "Голке"...
   Я ребёнок ещё. Тихо сюда
   из гостиницы доносится полька,
   и воздух солнцем был тяжек тогда.
  
   Воскресенье. - И Елена любовно
   читает мне. - И в солнца сиянии
   облака скользят, лебедями ровно,
   как у Андерсена в сказаниях.
  
   Чёрные ели, будто бы охраняют
   сокровища пёстрых лугов.
   С улицы весёлый смех проникает,
   достигая в беседке укромных углов.
  
   К стене обоих нас завлекает
   ликующий крик неодолимо:
   там пара за парой шагают
   прямо на танцы мимо.
  
   Счастливы, пёстрые парень и Олька,
   светит им солнца в лица при этом.
   Летний день весёлый на "Голке",
   и воздух наполнен светом.
  
  
  
   РАББИ ЛЕВ
   (1)
  
   "Мудрый рабби, высокий рода глава, помоги нам в беде
   изгнания;
   Сегодня Иегова детей дарит нам, завтра смерти отдаёт
   на заклание.
   Молитва Хаима уже толпы не держит, и едва они
   к погребению готовы"
   за одним погребением напирают другие: это очень сурово".
  
   И рабби: "Пришлите мне ученика-талмудиста
   сюда поскорее"...
   "Ты отважишься после молитвы Хаима эту ночь
   один провести, не робея?"
   "Прикажи, мудрый учитель". - "Хорошо, слушай,
   в полночи час
   танцуют все духи детей, на серых камнях,
   легко проносясь.
  
  
   Помолись, и если страх сожмёт твоё сердце
   в этот раз,
   стряхни его, и саван с ближайшего ребёнка сними,
   не боясь,
   и ко мне сюда, как на крыльях неси!
   Ты постиг это или нет?"
   "Как скажешь, учитель, сделаю я", - звучит
   глухо ответ.
  
  
  
   (2)
  
   Полночь, блеск луны вдалеке, -
   и несётся смертельно бледный
   сквозь улицы, дрожа, юноша верный,
   и белая рубашка в руке.
  
   Вдруг звук чьих-то шагов в ушах...
   Повернув лицо, внезапно видит он там:
   Горе! Мёртвый ребёнок за ним по пятам
   идёт, и просьба в его глазах.
  
   "... Отдай мой саван, я страдаю безвинно,
   без него я с духами быть не могу..."
   И ученик, ума лишившись на половину,
   учителю саван отдаёт на бегу.
  
   Подходит дух, жалуясь, не шутя. -
   "К кому в последние дни ведут смерти пути?
  
   Ты должен мне ответить, дитя,
   без этого отсюда тебе не уйти". -
  
   Сказал рабби. - "О, злой приговор!" -
   дух закричал: "из нашего племени
   два брака покрыл страшный позор:
   чистота, невинность, - в жертвенном пламени!
  
   Вот имена! Причин других нет. -
   Их у смерти вам не найти".
   Рабби отдаёт ребёнку в ответ
   саван, говоря: "С миром иди!"
  
   (3)
  
   Из чаши ночи поднялся едва
   юный майский день в розовом свете,
   перед рабби был виновный в ответе,
   для невинного были освобождения слова.
  
   Строгим бичом закона
   клеймил он греховные лбы; -
   каждый мозг от проклятия судьбы,
   освобождая медленно и неуклонно.
  
   Некоторые пары пришли сюда,
   благодарные за Божье прощение,
   и мудрец дал им благословение,
   и радость на лицах лежала тогда.
  
   Только ученик метался, бледный,
   в жару и туда, и сюда...
   Но после молитвы Хаима никогда
   тела детей не носили бедных.
  
   СТАРЫЕ ЧАСЫ
  
   Коль скоро часы на ратуше старой
   показывать время не были бы должны,
   то в старом железе, где заключены,
   рассеялся бы след ваш, последний, усталый.
  
   Скряга качал бы в последний раз
   в застывшем упрямстве своей головой;
   и последний раз взмахнула бы косой
   смерть, глаза уперев в тот час.
  
   Потом петух испелся, конечно.
   Но сегодня он ещё хрипло поёт;
   и скряга голову клонит вперёд,
   и тише грозит ему смерти величие вечное.
  
   БОРЬБА
  
   I
  
   Горячая клятва в скорбном усердии
   с губ молодых слетает свободно,
   и превращается в сестру милосердия
   белокурое дитя за ночь охотно.
  
   Протекают молодой жизни волны
   теперь чрез палаты больничные тихо;
   грёзы сердца её наслаждением полны,
   но глаза отрицают его, как лихо.
  
   И она с аскетизмом суровым
   подавляет то, что бушует в ней;
   идёт в церковь молиться о силе снова
   к чудотворной иконе своей.
  
   ПОБЕДА
  
   II
   Едва день начинает над миром вставать;
   " Ты, как никогда, будь в вере сильна,
   иди с Богом свой долг выполнять:
   это пришла дифтерии волна"...
  
   Она заботится и целует детишек больных,
   но смерть за горло держит упорно...
   Позже, собравшись с силами, покидает их,
   завернувшись в шаль ночью морозной.
  
   Когда вчера мимо обители
   маленьких несла в кроватки из глины,
   из церкви сестёр зазвучал утешительно
   тихо реквием смерти старинной.
  
   ОСЕНЬЮ
  
   Гигантскую паутину за собой
   тащит сквозь мир бабье лето: -
   прекрасная Лаурицгора предо мной,
   в золота коричневую хламиду одета.
  
   Потому что она смотрит мягко и с лаской,
   облокотясь устало на опору лучей,
   за её спиной солнце возникает скорей,
   чем в Вальядолиде испанском.
  
  
  
  
   МАЛЕНЬКИЙ "ДРАТЕНИК"
  
   Приходит парень юный один,
   мышеловка и сито за спиной;
   по улицам и мостам идёт он за мной:
   "Турецкий голод у меня, господин.
  
   Лишь один крейцер - это немного,
   на кусок хлеба милости я прошу!"
   Он, бормочет "спасибо", когда я ухожу,
   но на месте не стоят его ноги.
  
   Он не живёт от голой удачи:
   турецкое жаркое нюхает робко,
   составляя сковородки пустые в стопку. -
   Турецким голод это зовут, не иначе.
  
   В ПРИГОРОДЕ
  
   Старуха, что кашлем хриплым сердца надрывала,
   мертва. Ты ей мой добрый Бог,
   кроме издевательств, дать ничего не мог,
   а люди имя её знали едва ли.
  
   А внизу уже чёрная стояла повозка
   последнего класса; когда ларь похоронный
   упирался, ругаясь, его толкали упорно
   и с размаху в дверь били упорно.
  
   Гроб поднял кучер на тощую клячу бесслёзно
   и на кладбище повёз рысью нетрудной,
   будто не жизнь вёз с радостью скудной
   и болью всей, - а только лишь мёртвые грёзы.
  
   У СВЯТОГО ГЕНРИХА
  
   Где горит лампа устало,
   крепко рядом спит с алтарём
   очень давно рыцарь старый,
   под серой плитой и гербом.
  
   Живя, он высоко герб держал свой,
   себя в чистоте сохраняя: -
   он знает ли, лёжа под старой плитой,
   что в грязных туфлях по нему бабы шагают.
  
   СРЕДНЕБОГЕМСКИЙ ЛАНДШАФТ
  
   Волнующиеся леса видны тут далёко,
   затенённые по краям,
   и деревья мелькают,
   по одному тут и там.
   Жёлтые равнины с пшеницей высокой
   в ярком свете произрастают;
   ростки картофеля споро,
   а чуть дальше ячмень до бора.
   Картину ту обрамляет,
   над юным лесом сияет
   золотисто красный крест церковный.
   Возвышается дом хранителя из-за елей,
   и над ними дугою ровной,
   изгибаясь, небо блестит, голубея
  
   ПЕСНЯ РОДИНЫ
  
   С поля песня звенит совершенно серьёзно;
   как случилось это, не знаю сам...
   "Приди сюда, чешская девушка,
   и мне песню Родины спой". -
  
   Девушка свой серп оставляет
   с проворною быстротой,
   садится внизу на меже
   и поёт " Где дом мой"...
  
   Теперь она молчит, обращая
   на меня глаза, полные слёз, -
   берёт мой медный крейцер
   и целует мне руку всерьёз.
  -- ВЕНОК ГРЁЗ
   (1896)
  
   КОРОЛЕВСКАЯ ПЕСНЯ
  
   Ты должен с достоинством жизнь провести,
   лишь мелочность делает жизнь ничтожной;
   нищие могут к братьям тебя отнести,
   но при том королём быть тебе можно.
  
  -- Даже, если божественное молчание
   не сжимало лоб твой золотистой короной,
   дети склонятся перед тобой в почитании,
   толпы дивиться будут тебе неуклонно.
  
   Ткут дни из солнечного свечения
   тебе твой пурпур и мех горностая;
   в руках твоих печаль и наслаждение,
   и ночи колени пред тобою склоняют.
  
  --
  --
  --
  -- ВИДЕНИЯ
  
  -- I
   Моё сердце - капелла, памятью смытая:
   на алтаре май там сияет кроткий.
   Шторм бесшабашно рвётся в двери закрытые
   и ломает окошек маленьких створки.
   Он до самой ризницы проникает
   и колокольцы дёргает в сердце забытые.
   Тоскливо робкий, пронзительный звон возникает,
   и зовёт к алтарю, от жертв давно скрытому.
   И Бог, зло удалённый, удивлённо внимает.
   Тут ветер, смеясь, свободно влетает:
   он берёт волны звуков, в капелле разлитые,
   и плиту алтаря вмиг разрывает.
  
   Длинный ряд просителей колени склоняет
   Перед порогом и дверью, что давно мхом покрыта,
   и богомолец давно здесь не бывает.
  
  --
  --
  --
  -- II
   Часто думаю я:
  
   О деревеньке, что крадётся в мире сверкания
   среди петушиного пения;
   и деревенька затеряна в этом сиянии,
   в снежно-белом цветении.
   И там, как на воскресной картине,
   стоит маленький дом;
   голова белокурая из-за гардины
   украдкой глядит при том.
  
   Грубо и тихо петли дверные,
   будто на помощь зовут,
   и лаванды ароматы дневные
   тихо, тихо плывут.
  
  -- III
   Мне думалось: был бы домик моим,
   у дверей сидел бы я поздней порой:
   вот фиолетовые ветки свисают за ним,
   звук скрипок сверчка исчезает, как дым,
   и солнце красное умирает за мной.
   Как под шапкой, из бархата зелёного сшитой,
   дом стоит под крышею мшистой;
   и маленькие, плотно свинцом обитые,
   пламенеют окна, светом облитые,
   дню привет посылают лучистый.
  
   В грёзах глазам доступно вдруг стало
   всё до звёздочек нежных.
   Из дерева робкое "Аве" звучало,
   и мотылька мечтательно колыхало,
   и жасмин небывало светился снежный.
  
   Стада устало бежали мимо меня,
   и подпасок свистел пастве своей,
   и голову рукой теребя,
   вечер свободный, - чувствовал я,
   задел нежные струны в душе моей.
  
  -- IV
   Ива старая печальна, обижена,
   суха и бесчувственна в мае.
   В землю смотрит старая хижина,
   одиночество переживая.
  
   Гнездо было на иве прежде,
   а в хижине счастливые дни.
   Зима, горе убили надежду,
   что вернутся снова они.
  
  -- V
   Розу, жёлтую, нежную,
   вчера мальчик мне подарил;
   на могилу мальчика свежую
   я сегодня её положил.
  
  
   На лепестках жёлтой розы,
   смотри, светлые капли блестят:
   сегодня - это горькие слёзы,
   они росой были день назад.
  --
  -- VI
   В сумерках мы вместе сидели.
   "Мамочка", - спросил я, окутан мечтами,
   "о принцессе расскажешь ты мне, в самом деле,
   что золотыми пленяла всех волосами?"
  
   Нет мамы уже, и сквозь сумерки дней
   страсть ведёт меня к женщине, что так бледна.
   и, как моя мама, уверен в ней,
   о принцессе сказку точно знает она.
  --
  -- VII
   Я желал бы, чтоб вместо моей колыбели,
   маленький гроб сделали мне.
   И чтоб губы мои говорить не хотели
   во влажной ночной тишине.
  
   Не была бы от напора яростной воли,
   грудь, дрожью, охвачена робкой,
   и маленькое тело, лишённое боли,
   тишиной объято было бы глубокой.
  
   И к небу легко, с радостью всей
   душа детская бы воспарила.
   Зачем, вместо колыбели моей,
   гроб маленький не смастерили?
  
  -- VIII
   Тебе завидую, туча тёмная,
   парить наверху ты могла!
   На пустоши, солнечно освещённые,
   чёрную тень ты навела.
  
   И эта туча была в состоянии
   смело солнце собой затенить,
   когда земля в сладострастном сиянии,
   её полёт злобой хотела облить.
  
   И лучи, что свет непрерывно льют,
   сдержать хочу я, тени даря,
   Прекратить хотя бы на пару минут!
   Туча! Тебе завидую я!
  
  -- IX
   Мне кажется, в мире шумно и больно,
   разорение мир разрушило вдруг;
   и большая дума о мире невольно
   бьётся в груди, словно сердца стук.
  
   Но так я думал об этом:
   любой разлад отбушует, уйдёт.
   И на солнечных крыльях летом
   утешение мне лес принесёт.
  --
  -- X
   Когда народ, что грохот несёт,
   бежит рысью, проверенной старой,
   по белой дороге, к переменам, вперёд,
   сквозь ароматы идти, не снижая ход,
   хотел бы, как Бог, серьёзно, устало.
  
  
   \Брести одиноко сквозь брызги сияния,
   к дальней награде, дорогой прямой,
   лбом ощутить цвета касание
   и детской фантазии чистой сверкание
   в субботней, полнящей грудь тишине.
  
  -- XI
   Знаю ль я, что пригрезилось мне?
   Ароматен воздух, будто умытый,
   и на бронзово-жёлтом стебле
   сверчок увлечён песней забытой.
  
   В моей душе этот звук живёт:
   в нём чувство нежно-любовное,
   будто слышит дитя, жаром сражённое,
   как умершая мать поёт.
  
  -- XII
   Сквозь разорванный зло облаков покров
   показаться чистый Божий затылок готов.
   То природа проснулась рано:
   лишь глубоко в долинах тенями тяжёлыми,
   за кустами фиолетово голыми,
   ложной отвагой хвалятся новые
   следы зимы, печально и странно.
  
   Прохожу меж ив с неведомой тягой
   по следам колёс, окаймлённых влагой,
   проезжей дорогой. И ветер так тих.
   Солнце в мартовском глянце сияет,
   и в тёмном сердце моём зажигает
   свечу белую, что тихо мерцает,
   пред светлой иконой надежд моих.
  
  -- XIII
   Тускло серое небо, и краска любая
   блекнет тревожно.
   Вдали штрих один, почти невозможный,
   как след от удара, пылает.
  
   Появляются блики, вновь исчезают,
   и в воздухе чистом
   аромат розы витает душистый,
   и сдержанный плач замирает.
  
  -- XIV
   Ароматом лета лежит тяжело темь над парком,
   молчаливо вниз смотрят звёзды ночи,
   и будто луны белая барка,
   к вершине липы прижаться хочет.
  
  
   Я слышу, лепечут вдали фонтаны
   сказку, что забыл много лет назад.
   Тихо падают яблоки и непрестанно
   в высокой траве, неподвижной, шумят.
  
   С холма близкого дует вечер ночной,
   дубов старых он овевает ряд;
   на мотыльковых крыльях несёт он с собой
   густой холодного вина аромат.
  
  -- XV
  -- В лоне светло-серебряной снежной ночи
   всё дремлет, что может взгляд охватить.
   Одна дикая боль лишь заснуть не хочет,
   ей души одиночество надо хранить.
  
   Почему, спросишь ты, душа молчала,
   почему в ночь не бежит она?
   Она знает: когда входила, бывало,
   в небе гасли звёзды все и луна.
  
  -- XVI
  -- Вечерний звон. Он звучит над горой
   вновь и вновь в приглушённом тоне.
   И ветерок из долины зелёной,
   чувствуешь, холод несёт с собой.
  
   На лугу, в роднике лежит он порой,
   как в детской молитве, несмелой, родной,
   сквозь чёрные ели крадётся струёй,
   как столетние сумерки над головой.
  
   Вечер бросает сквозь облачный слой
   блики, как красные крови кораллы,
   они падают молча на отвесные скалы,
   на базальте, сталкиваясь между собой.
  
  -- XVII
   Странник, сквозь мир бредущий,
   странствуй спокойно дальше!
   Кто понимает лучше
   людей, пьющих страданий чашу?
   Когда с первым светом отважно,
   начинаешь движенье своё,
   глаза боли с мерцанием влажным
   стучатся в сердце твоё.
  
   Они там лежат, взывая так горько,
   пойми, кто тебя зовёт!
  
   Тут, словно в бездне глубокой,
   мир, полный боли, живёт.
  
   Тысячи слёз стараются
   сказать о боли неутолённой:
   и в каждой из них отражается
   твой облик спокойный.
  
  -- XVIII
   Хотелось бы мне белокурое счастье найти;
   но я устал от поисков и тоски.
   С прозрачной водой в лугах по пути
   вечер в буках цветёт вдоль реки.
  
   Бредут домой девушки. Их пояса
   краснее роз, смех вдали замирает.
   Вновь первые звёзды горят в небесах,
   и в грёзах вечерних печаль витает.
  
  -- XIX
   Предо мною скалистое море,
   кусты в обломках почти утонули,
   Молчанье, как смерть. Туманные струи
   шлёт небо нам, вдобавок, на горе.
  
   И лишь мотылёк один неутомимо
   летит над землёю, что так больна.
   И как Божья мысль, совершенно одна,
   душа отрицания всюду блуждает.
  
  -- XX
   В окнах тихого дома светились огни,
   был полон сад роз ароматом.
   Над облачным небом, домом и садом
   раскинул вечер, негой объятый,
   крылья свои.
  
   Перезвон внезапно пролился на луг,
   мягкий, как зов из сферы небесной.
   В ветках берёз слышен шёпот прелестный.
   увидел я звёзды ночи чудесной
   в синеве бледной вдруг.
  --
  -- XXI
   Эти ночи светлы и чудесны,
   будто всё вокруг серебро покрывает.
   И одна звезда так мягко сияет,
   словно кроткий пастух небесный,
   к новому Иисусу её увлекает.
  
   Далеко, будто пылью алмазной,
   присыпаны водный поток и поля.
   И в сердцах, что грёзы в себе таят,
   вера встаёт, что с церковью не связана,
   проникая чудом в меня.
  
  -- XXII
   Цветком огромным мир расцветает,
   ароматом полон, и над покровом цветущим,
   синей бабочкой, на эмалевых крыльях плывущей,
   ночь повисает.
  
   Нет движенья, блестит лишь луг серебристый,
   словно бледный, на крыльях к утру плывёт,
   и смертный напиток с жадностью пьёт
   астра лучистая.
  
  -- XXIII
   Как всякое чувство, в грудь погружаясь,
   сердце сладкий напор тревожит;
   но со звёздами, майской ночью встречаясь,
   лежит, и шевельнуться не может.
  
   Тут ты крадёшься, мягко шагая,
   и хочешь вверх, к чистой, ночной синеве,
   и словно большая виола ночная,
   душа тёмная воспаряет в тебе.
  
  -- XXIV
   О, если бы были звёзды, что бледнеть неспособны,
   когда солнце уже окаймляет восток!
   И в мечтах о звёздах тех бесподобных
   я душой совсем изнемог.
  
   К звёздам, что так мягко сияют,
   мои глаза хотели бы пристать,
   они золото солнца устало вбирают,
   когда должны летний день встречать.
  
   Но в суету мира прокрались глубоко
   действительно, звёзды такие:
   для чистой тайны любви высокой
   и для всех поэтов - они святые.
  --
  -- XXV
  -- Мне так больно, так больно, когда думаю я
   о мире, что в серости должен томиться:
   как, если бы милая целовала меня
   и сказала бы, что надо навек проститься.
  
   Будто я мёртв, но мозг теребя,
   дикая мука меня истерзала;
  
   будто девчонка с холма, у меня
   последнюю, бледную розу украла.
  
  -- XXVI
   Дымка вяло ползёт над долиной,
   вечер в золотых туфлях шагает,
   мотылёк, мечтая, висит над былинкой,
   кроме неги, знать ничего не знает.
  
   Всё дышит вокруг святой тишиной,
   и переполнена ею душа,
   словно готова светлой волной
   накрыть тёмный мир, чуть дыша.
  
  -- XXVII
   Воспоминание, его я святым называю,
   облегчает грудь, что полна тоской:
   так сквозь сумерки ярко сияет
   мраморный Бог в роще святой.
  
   О блаженстве прежнем воспоминания,
   память о мёртвом мае,
   ладоней белых, душистых касание,
   и мимо тихие дни шагают.
  
  -- XXVIII
   Верь, от болезни я слаб и печален,
   и каждый звук меня ранит сильней,
   только солнечный свет для меня желанен
   и краски осени ранних дней.
  
   Хочу, чтобы радость здесь не звенела:
   в моей груди больше нет её,
   чтоб тишина в комнате смертной висела:
   там, внутри - мёртвое счастье моё.
  
   ЛЮБОВЬ
   I
   Как хотел я любовь привести к тебе нежную?
   Она пришла, словно солнце, как цветение снежное,
   или молитва? Я тебе говорю:
   Сверкая, счастье в небе висит надо мной,
   большие крылья у него за спиной,
   грея цветущую думу мою.
  
   II
   Был день хризантем, снежно-белых,
   меня блеск тяжёлый тревожил почти.
   А потом ты пришла, мою душу взяв, смело,
   в глубокой ночи.
  
  
   Мне было тревожно, но явилась ты, тихо любя,
   и даже во сне твоё имя звучит.
   Ты - тихая сказка, - думал я про себя,
   звон счастья в ночи.
  
   III
   С тобой мы майским днём погожим,
   блуждая, вдвоём проберёмся садом,
   сквозь фимиам цветов, на пламя похожих,
   к беседке, что манит жасмина прохладой,
  
   откуда майским цветением любоваться мы можем.
   В душе желание, но о нём я молчу.
   Счастье радости майской громадно всё же,
   и это то, что я хочу.
  
   IV
   Что мне казалось, не знаю я всё же,
   не знаю, что слышу я в упоении,
   но моё сердце стучит в опьянении,
   и страсть моя на песню похожа.
  
   У моей девочки радость в крови,
   и солнце сияет в её волосах.
   Отдала ей Мадонна глаза свои,
   та, что ныне может творить чудеса.
  
   V
   Почему, думаешь, тебе яблоки я приносил,
   Золотые волосы, гладил мягко и нежно?
   Знаешь, я, смеясь, к тебе приходил,
   когда ты ребёнком была безмятежным.
  
   Стал серьёзен я. И в жарком сердце носил
   Надежду юную и скорбь застарелую,
   с тех пор, как тем сокровищем был,
   что гувернантка взяла из рук матери смело.
  
   Весна звала, я целовал твои щёки,
   смотрели глаза твои с блаженством глубоким.
   Воскресенье. Колокола звенели далёко,
   и огоньки через бор шли высокий.
  
   VI
   Погружённые в мысли, мы сидели вдвоём
   под виноградной сенью: ты и я.
   И в душистых лозах о чём-то своём
   жужжали шмели, над нами снуя.
  
   Пёстрые круги создавали блики,
   пробегая тропой в твоих волосах.
  
   Не говорил ничего я, только раз тихо
   что-то о прекрасных твоих глазах.
  
   VII
   Белокурая головка тонко сияя,
   выделяется на окне.
   Звёзды комнату собой оживляют
   или стремятся ко мне?
  
   Эта головка, любимая мной,
   скованным держит меня;
   или суета за этой стеной
   от звёзд бежит в солнце дня?
  
   На той стороне других не видно,
   звёзды таинственны и покоя полны.
   Вечер шагает мимо солидно...
   А мы? Мы смотрим вслед со стороны.
  
   VIII
   Лизе сегодня шестнадцать как раз.
   Находит клевер она с четырьмя лепестками...
   Гурьба работников толпится сейчас,
   как одуванчики с белыми волосами,
   ухаживая за болиголова цветами.
  
   Большой человек на корточках за болиголовом,
   парень ветреный и свободный,
   он украдкой смотрит снова и снова.
   А ветер по лугам, мчаться готовый,
   смеётся, свои, посылая волны.
  
   IX
   Я погружаюсь в мечты под винограда сенью
   с белокурой малышкой вдвоём;
   как у эльфа, ручонка дрожит в смятении
   под моим жарким огнём.
  
   Прямо сюда отблеск света
   пробежал, как жёлтая белка,
   и окрасила тень фиолета
   платье белое крапинкой мелкой.
  
   В нашей груди счастливо застывает
   золотисто-солнечное окаменение...
   Тут в бархатном платье шмель прилетает,
   и его жужжание несёт облегчение.
  
   X
   Это море мира полно сияния,
   и любимые глаза обнимает,
  
   когда, как прилив светлых мечтаний,
   невинную душу переполняет.
  
   Я дрожу почему-то перед силой мерцания,
   как ребёнок, что на бегу замирает,
   перед двустворчатой дверью, затаив дыхание,
   где рождественская роскошь сияет.
  
   XI
   Я ещё мальчиком был и знал я заранее:
   придёт кузина Ольга в гости сегодня.
   Потом видел, как ты бредёшь по блестящему гравию,
   в блеклом платьице с рисунком тиснённым.
  
   Позже по рангу сидели мы за столом,
   горло умеренно освежая,
   и когда встречались наши бокалы с вином,
   шла трещина, душу мою разрывая.
  
   Я в лицо твоё удивлённо смотрел, забывая
   болтать с другими гостями.
   Глубоко в сухом горле сидел, стеная,
   плач с не вылившимися слезами.
  
   Мы шли в парк, ты говорила о счастье
   и целовала долго губы мои;
   я поцелуи отдавал тебе страстно,
   лобзая лоб, губы и щёки твои.
  
   И глаза закрыла тихо ты тут,
   блаженство, познавая слепое...
   Но предчувствия в моём сердце живут,
   будто в грехе умерла, любимая мною.
  
   XII
   Ночь, в платье серебристо-искристом,
   рассыпает вокруг горсти снов
   и наполняет упоением чистым
   душу мою до краёв.
  
   Как дети, что смотрят на Рождество,
   где золотые орехи сверкают,
   смотрю я, майская ночь, на твоё торжество:
   ты идёшь, и все цветы расцветают.
  
   XIII
   Умер день уже. Стоял лес волшебный,
   в смешении растений цикламены цвели;
   ствол за стволом ели пылали попеременно,
   ветер ароматы тяжёлые гнал от земли.
   Изнемогла ты от долгой дороги наверно,
   мои губы твоё сладкое имя произнесли:
   Тут вырвалась с дикой силой мгновенно
   из сердца, где белые лилии только росли,
   красная лилия страсти ответной.
  
   Красен был вечер, как и рот твой,
   как мои губы, что любовью к тебе обожгло;
   и то пламя, что спалило нас страстью большой,
   завистливо под наши одежды текло.
   Лес был тих. И день уже неживой.
   И, словно Спасителя воскресение пришло,
   и день, умирая, зависть и горе увёл за собой.
   Луна поднялась над холмами светло,
   и из белой лодки поднялось счастье дугой.
  
   XIV
   Светились в нашем саду сирени,
   и лишь "радуйся" наполняло вечер собой...
   Мы уходили друг от друга в сомнении
   в гнев затаённый с тоской.
  
   Солнце, горячие грёзы несущее,
   умирало далеко за откосами серыми,
   и так же за стеной деревьев цветущих
   платье белое твоё догорело.
  
   Я смотрел, как постепенно проходит сияние,
   И, как пугливый ребёнок, боялся, дрожа:
   от долгого яркого солнца сияния
   ослеп? - думал я, не дыша.
  
   XV
   Часто кажешься ты мне малым ребёнком,
   потому чувствую себя серьёзным и старым,
   когда твой смех, серебристый и звонкий,
   отзывается тихо в сердце усталом.
  
   А позже, когда с детским большим удивлением
   глубокие, горячие открываешь глаза,
   я хочу целовать тебя и шептать с умилением
   чудесные сказки, что я узнал.
  
   XVI
   В моей душе страстное счастья желание,
   короткого, глупого самообмана...
   В шёпоте форели и родника журчании
   я слышу его приближение странно.
  
   И когда от пурпуром засеянных холмов
   в синеве бледной серебряный чёлн плывёт,
   в тенистых деревьях, полных цветов,
   вижу я: оно идёт...
  
   В белом платье, убитая, словно любовь,
   в воскресение со мной по траве, что пыльна,
   с охапкой у сердца красных цветов,
   его тоже несла она.
  
   XVII
   Мы шли средь пёстрых осенних буков,
   глаза красны были от боли прощания...
   "Любимый, иди, цветы мы поищем последние". -
   "Они мертвы", - я с робким ответил страданием.
  
   Моё слово звучало чистым рыданием.
   Улыбаясь по-детски, в небе стояла звезда,
   вялый день, умирая, шёл к отцам на свидание,
   и галки кричали вдали, как всегда.
  
   XVIII
   Весной это было или во сне,
   когда-то встречал я тебя:
   и вот идём мы вместе в осеннем дне,
   ты плачешь, в руку толкая меня.
  
   Плачешь ли ты о мчащихся облаках
   или о листьях кроваво-красных? Сомневаясь,
   чувствую, была счастлива ты в прошедших днях,
   во сне, иль с весною встречаясь.
  
   XIX
   У неё истории не было, и нет,
   без происшествий годы шли чередою,
   но вот пришла, как чистый свет,
   любовь или что-то другое...
  
   Потом увидела робко: всё растекается,
   и пруд лежит перед домом её...
   Как сон, это всё начинается,
   и уходит, как судьба, от неё.
  
   XX
   Осень пришла, что заметно стало,
   в собственной крови день догорал.
   В сумерках тлел цветок запоздало,
   что на изогнутой шляпке малышки стоял.
  
   В изношенных перчатках она рукой
   меня гладила, тихо лаская.
   Ни души в переулке, она лишь со мной...
   "Уезжаешь?" - робко спросила, - "Да, уезжаю".
  
   Тут встала она, в глазах боль расставания,
   головкой, в ткань плаща моего зарываясь...
  
   У хижины красная роза кивала с отчаянием,
   усталый вечер смотрел, улыбаясь.
  
   XXI
   Иногда так бывает: после трудов и стараний
   благословить судьбу я желаю,
   когда в утро воскресное раннее
   смеющихся девушек я встречаю.
   Радует их смех меня.
  
   Долго их смех в моих ушах отзывается
   и живёт он всё время в моей душе...
   И когда день за откосом теряется,
   мне хочется петь. Но уже
   вверху поют звёзды, звеня...
  
   XXII
   Ах, это было давно, давно...
   Не знаю, когда-то случилось...
   Жаворонки с колоколами пели одно,
   и сердце счастливо билось.
   Небо над лесом юным, словно окно,
   и сирень цветами светилась, -
   и девушки в праздничных платьях,
   в чьих глазах удивлённо вопросы роились...
   Ах, это было давно, давно...
  
  -- АДВЕНТ
   (1897)
  
   Гонит ветер в зимних лесах
   хлопья стадами, словно пастух;
   и какая-то ель видит во снах,
   как её освятит Рождества дух,
   и слушает чутко. Белой дорогой
   протянуть ветки готова она,
   и помешать ветру немного
   и встретить величие ночи должна.
  
   ДАРЫ
   (различным друзьям)
  
   ***
   Это борьба жизни моей,
   освящённая страстью всей,
   через все дни мои бродит.
   Потом с ветвями тысяч корней
   широту и силу находит,
   в жизнь глубоко заходит.
   И сквозь печали путей
  
   зрелость из жизни приходит,
   далеко из времени дней.
  
   ***
   Одиночество моё, что свято,
   ты так просторно чисто и богато,
   словно разросшийся сад.
   Одиночество святое, ты
   дверь закрыло до темноты
   перед желаньями,
   что перед дверями стоят.
  
   ***
   Ручей тихую песню поёт,
   пыль и город вдали остались.
   Верхушки качаются назад и вперёд,
   на меня, навевая усталость.
  
   Лес дик, а в мире просторно,
   и светло в моём сердце большом.
   Одиночество бледное держит упорно
   мою голову в лоне своём.
  
   ***
   Я люблю забытых мадонн галереи,
   что кого-то растеряно ожидают;
   и девушек, что к уединённому истоку, робея,
   идут, о цветах в волосах белокурых мечтая.
  
   И детей, которые о солнце поют,
   и смотрят на звёзды с большим удивлением,
   и дни, когда песни они мне несут,
   и ночи, что поражают цветением.
  
   ***
   Ребёнком был ты в толпе весёлой
   И поэтому постичь ты не можешь,
   как ненависть к дням меня гложет,
   как к опасности, вечно тяжёлой.
   Я был чужим и покинутым тоже,
   и только на майской ночи цветущем ложе
   в глубине тайно был счастлив тепло.
  
   Носил тесное кольцо малодушной заботы
   я набожным образом днём.
   Но вечером выскальзывал я при том
   из круга, сквозь окно, поющее что-то,
   и никто не знал. И себе для полёта
   мотылёк взял мою страсть потом,
   и она к звёздам шла тихим огнём,
   спросить их о Родине просто.
  
   ПАВЛИНЬЕ ПЕРО:
  
   Твоё изящество несравненное
   ещё в детстве любил безрассудно.
   Ты, как знак для меня волшебный,
   и у прудов серебристых и свежих
   в прохладную ночь тебя эльфы нежные,
   несут мне, когда дети спят беспробудно.
  
   И потому бабуля думала, что хороша
   будет волшебная палочка из тебя.
   Я мечтал, что трепетная душа
   в твоих тонких жилах течёт не спеша,
   и в твою магию умная сила пришла,
   в летней траве тебя искал я, любя.
  
   ***
   Часто я думаю о приходе обычном
   ночи, чей полезен мне сон,
   когда губами прохладными привычно
   целовать лоб горящий является он.
  
   Потом смотрю я на звёзды искристые...
   День скупой и маленький очень. -
   Ночь широка с границами серебристыми...
   Сагой стать такие могли бы ночи.
  
   Я С ЭТИМ МОГ БЫТЬ СЧАСТЛИВ
  
   Это был бы один из тех светлых дней,
   когда из тёмных больших дверей
   кто-то больных провожает.
   В сирени брань воробьёв всё сильней,
   потому что правильной песни никто не знает,
   но оравой упали они в бегущий ручей,
   а тот от счастья, что делать, не понимает
   и прыгает до ограды всё веселей
   за клумбой главной, что он окружает,
   где берёзы склоняются над цветами полей.
   А перед домиком играют, его покрывая,
   побеги весны, стремятся за ней,
   и вкруг него любовные руки сплетают.
   А дитя белокурое в душе детской своей
   прекрасные песни мои напевает.
  
   ***
   В некий день тиха моя душа:
   Вот Божий дом, вышли те, кто молился.
   Лишь ангел крылом золотым стремился
   не пустить тот ладан, что кругами вился,
   восторгом руки заковать ему спеша.
  
   Святые мечтают в темноте, что идёт,
   растерянно слушать и смотреть желая.
   Они ждут воскресенья, что стулья здесь наполняет,
   и мелодии крутящийся орган заиграет,
   и лампы бледные будут качаться назад и вперёд.
  
   ***
   Называете вы душой, что так робко стрекочет,
   в вас? Что колпака дурацкого звоном
   об успехе просит и о званиях хлопочет
   и бедной смертью умирает тёмною ночью,
   лежит среди ладана в часовне спокойно,
   И вы называет это душой?
  
   Вижу я голубую ночь, побелённую маем,
   где миры далёкими пробегают путями,
   и кусочек вечности несу, как я понимаю,
   в моей груди. Он кричит и рвётся, страдая,
   наверх, и хочет кружиться вместе с мирами...
   И это зовётся душой.
  
  
   ***
   Хрипло дышат высокие ели,
   в зимних хлопьях, что налетели,
   крепче к путникам снег льнёт в метели.
   Белые дороги слышны еле-еле,
   и в уюте комнаты потеплели.
  
   Поют часы, а дети дрожат,
   в зелёной печке трещит полено,
   и рушится в светлый пламени ад. -
   И белого дня вырастает фасад
   из хлопьев для вечности постепенно.
  
   ***
   Издалека вечер пришёл, пробираясь
   сквозь бор, тихий, заснеженный,
   к стёклам зимней щекой прижимаясь,
   прислушивается ко всем окнам прилежно.
  
   И тихим становится каждый дом.
   Старики размышляют в креслах спокойно,
   матери королевами зваться достойны,
   дети сейчас для игры непригодны,
   не прядут служанки, от работы свободны.
   Вечер подслушивает: что там? охотно,
   и что снаружи, слушают все кругом
  
   ***
   Погода была резка и пронзительна,
   вечер стал тише и ясней,
   дома кажутся здесь светлей,
   будто император пришёл, действительно.
  
   И такой мягкий, торжественный
   был звон этим тихим вечером:
   Старики смотрят в небо доверчиво,
   и дети всех богаче, естественно.
  
   ***
   Солнце сгорает у небесного края.
   И по урожая нищим остаткам
   шлёпают женщины, их в полях собирая.
   Рядом с блеском рельсов, бегущих далёко
   у домика смотрителя по-летнему одиноко
   подсолнухи размышляют украдкой.
  
   ***
   Часовня старая, бедная
   с твоим запылённым нарядом. -
   И весна церковь светлую
   с тобой строит рядом.
  
   Хромает много мёрзнущих женщин
   в твоей фимиамной литании.
   А снаружи детей не меньше
   приветствуют роз собрание.
  
   ДЕВУШКИ ПОЮТ:
  
   Все девушки ожидают кого-то тайно,
   когда деревья цветут неустанно,
   мы должны шить и шить постоянно,
   пока глаза не сожгутся печально.
   И радостно всегда наше пение,
   но боимся мы тем не менее,
   что мы найдём его без сомнения,
   но не узнает он нас, как ни странно.
  
   ***
   В вечернем саду, облокотившись двое,
   прислушиваются долго к чему-то.
   "Твои руки, как белый шёлк под луною"...
   И она удивляется: "говоришь ты так смутно"...
  
   И что-то вступило в этот сад,
   и не скрипит решётка незвано,
   и розы на клумбах дрожат
   перед этим присутствием странным.
  
   ***
   Одна из жриц, посвящённых Весте
   смеялась над приготовлениями к смерти,
   стыд со лба умершего, снимая.
  
   Как рабыня бредёт среди шествий,
   что от жизни свободного несут ради чести,
   на плечах его поднимая.
  
   ***
   В кругу верных баронов
   на охоту король полетел.
   И одиноко в красной короне
   изумруд зеленел.
  
   Тут под светлой подковой
   дорога далека и бела:
   не слышно о помощи зова.
   и в полдень жара пришла.
  
   Иль узнал короля кто-то один?
  
   Вечером галки кричали,
   и смелый полёт свой отважно
   прямо над ним направляли,
   и во лбу короля сверкает влажно
   одинокий рубин.
  
   ***
   Белый замок в уединении белом,
   озноб скользит в блестящих колоннах,
   умирающие вьюнки держатся за стену упорно,
   и дороги заснежены в мире целом.
  
   Широко, нетронуто висит море над всеми.
   Блестит замок и вдоль белого стен сияния
   движется с безумным редким желанием
   Стоят часы. Это умерло время.
  
   ***
   Где-то дворцы должны быть:
   окна внутри запорошены пылью,
   в залах ряды со звуком стихийным
   мёртвых дней, что тонут обильно.
   Фигуры бродят, ларец, охраняя посильно,
   и свет невесёлый подсвечников стильных
   падает на одинокую странность умильно.
  
   Там для нас должен праздники быть,
   сказочно одинокие, видно.
  
   ***
   В замке с зубцами красными
   был бы охотно я гостем вечера знатным.
   Пылают окна, падают складки прекрасные,
   и желания мои белые кивают мне ясные
   из замка, что огнём пылает закатным.
  
   Я хочу пробраться через длинные залы
   и глубоко в сады заглянуть,
   по всем границам промчаться сначала,
   улыбок женщин у прудов увидеть немало,
   а в лугах павлинов, что хотят прихвастнуть.
  
   ***
   Хотел бы я посмотреть ещё раз на тебя
   Липовый парк с аллеями старыми
   и с женщинами, тихими и усталыми,
   что к священному пруду приводят себя.
  
   Блестящие лебеди в хвастливых позах
   тихо скользят по сверкающей глади,
   и, из глубины восставшие розы,
   словно утонувшего города саги.
  
   И в этом саду одни мы идём,
   там стоят, словно дети, цветы,
   мы прислушиваемся, улыбаемся, ждём...
   А кого? Не спрашиваем я и ты.
  
   ***
   Вот приходит из роскошных полей
   вечер, как Бог тишайший.
   Коня вороного! Хочу поскакать я скорей
   сквозь одиночество пестро пурпурных дней
   мечтательной рысью со стременами легчайшими.
  
   Я дышу глубоко. Я императором стану.
   И мой светлый шлем расстегнут свободно,
   сучки полосуют мой лоб постоянно,
   в красном лесу стучат копыта спокойно.
  
   ***
   Слушай, неужели не замер робкий
   крик от тех откосов далёких?
   Из-за стен обители, гнилых и высоких
   вечер придти не может далёкий.
   Он у стен ищет себя, раной сражён,
   и беспомощной рукою он
   в колонн сплетение
   вечным движением
   швыряет огонь,
  
   пламя жестокое.
  
   В скромное платье облачён,
   бежит домой, как косарь в потёмках,
   и он с угасшей страной объединён.
  
   ***
   Король-вечер знает слабость свою,
   он сыт, и вот что случилось с ним:
   Он дарит золото молодому ручью,
   что в просторном людском краю
   от пастушьего пения неотделим.
  
   Королевский сын теперь этот ручей.
   Он празднует громко тревогу
   и слепой, израненной пашне своей
   отдаёт золото. - И к хижинам, прибегая с полей,
   становится бедным он понемногу.
  
   ***
   День задремал в покое.
   Я качу вдаль, как в никуда...
   Бодрствуют здесь только двое:
   я и бледная на небе звезда.
  
   Её глаза, словно дуги света сплели,
   спокойно мерцая, глядят на меня.
   Она светит там, далеко от земли,
   одинока, так же, как я.
  
   ПУТЕШЕСТВИЯ
  
   ВЕНЕЦИЯ
  
   I
   Чужие возгласы. Мы выбираем внимательно
   чёрную гондолу и стройную:
   скользят вёсла с плавностью замечательной
   вдоль города, мрамором обнесённого.
  
   Тихо. Между собой моряки говорят,
   и руль мягко шуршит.
   Из всех церквей и каналов подряд
   чужая ночь нас манит.
  
   Становится тише на дороге чёрной,
   Далёкой "Ave" слышится пение
   печальное: Я - император мёртвый,
   и меня в склеп везут на погребение.
  
   II
   Мне кажется: тихо гондолы скользят,
   сквозь каналы они тихо спешат
   на какое-то где-то свидание.
   Но длится долгое ожидание,
  
   а народ беден, живя в страдании,
   и дети сиротами глядят.
  
   Долго ждать дворцам суждено
   господ иль гостей - всё равно.
   Народ хочет видеть коронование живое.
   Я, часто на площади Марка стоя,
   хочу спросить: Что вдали там такое,
   что за крепость стоит там давно?
  
   III
   МОЙ РУЛЕВОЙ ПОЁТ:
  
   Пеппе, езжай скорей!
   Народ рабов
   в порту толкаться готов
   рядом с трезвыми крепостями
   и с дворцами,
   что никак не увидят снов.
   Пеппе, езжай скорей!
  
   Покой ледяной
   в мраморных залах,
   и трепет век вялых,
   площадей соединение,
   в переулков переплетении
   нищие просят устало.
   Пеппе, скорее, не стой!
  
   Расскажи, ведь тебе видней,
   об умерших и знатных,
   что здесь молились когда-то
   в изящных коронах своих?
   Где же жилища их,
   пурпурных и статных?
  
   Пеппе, езжай скорей!
  
   IV
   "Ave" несётся от башен сюда,
   ты здесь слышишь церковные саги,
   но дворцы на тихих каналах, однако,
   не изменит ничто, никогда.
  
   В сонном покое мимо меня
   ваши спящие лбы качают упорно
   тихие гондолы, как мысли чёрные,
   вечером каждого дня.
  
  
  
  
  
   ЭНГЛАР В ЭППАНЕ
  
   Дорога поздняя, скорчились хижины,
   и засыпает деревня глухая.
   Нет конца серьёзным башням недвижным,
   а из цветущего белого ливня неслышного
   их жизнь растёт, себя не сознавая.
  
   Вечерний закат в зубцах разбитых,
   и ветер движется через зал.
   И во дворе твердыни забытой
   ни для кого фонтаны льются открыто,
   о них в долине никто не узнал.
  
   ТЕННО
  
   Кладбище на снежной летней вершине
   принадлежит деревушке горной;
   Над высокогорным озером синим
   бодрствует мир просторный.
   Тут нет белых цветов, весенних и влажных,
   дёрн заморозков боится, ранних и страшных.
   Бедны кресты, холм гол безотрадно,
   и чуть заметно число их растёт беспощадно:
   только однажды.
  
   Узка дорога, плоха нещадно.
   В малой деревне выбор маленький также:
   маленькое счастье, мука и жажда, -
   и звон повторяет в долине каждый:
   однажды, однажды, однажды.
  
   КАСАБЛАНКА
  
   На горе я знаю хорошо
   церквушку с ручкою ржавой:
   монахи за капюшоном капюшон
   наверх к кипарису идут величаво.
  
   Живут святые заботы
   там на лице алтаря одиноко:
   Вечер даёт им короны открыто
   через окна пустые, глубокие.
  
   АРКО
  
   Заснеженный зубец остро заточенный
   разгорается, как стенная корона,
   и утро смеющемуся громко Нерону
   свой факел бросает точно.
  
   И, как пламя до голубой полосы,
   бледные звёзды идут друг за другом,
   и встаёт долина с прекрасным испугом,
   вырывается вверх из сна и росы.
  
   У МЕЛЬНИЦЫ
  
   Мельница ветхая и утомлённая,
   колесо замшелое вкушает покой.
   Из прохлады олив затаённо
   вечер следит за тобой.
  
   Ручей поёт, как потерянный,
   песни все человека.
   Но упрямо ты, и уверенно
   над ним простираешь крышу до века.
  
   БОДЕНЗЕЕ
  
   Как сады, деревни стоят.
   Странного вида башен ряд,
   колокола звенят сладко и больно.
   Прибрежные замки в ожидании молчат
   и сквозь чёрные бойницы следят
   за полуденным озером утомлённым.
  
   Слабая рябь вспухает, играя.
   Золотой пароход, борта наклоняя,
   лёгок и тих в своём беге.
   И за береговой излучиной края
   много-много вдруг вырастает
   серебряных гор на бреге.
  
   КОНСТАНЦА
  
   Дню больно, смертельно.
   Льёт из чаш золотых устало
   вино в горный снег безмерно.
  
   Высоко испуганно, словно серна,
   звезда робеет над прибрежным тёрном,
   и украшает дрожащей волною малой
   решётка вечернее озеро, как гобеленом
  
   НАХОДКИ
  
   ***
   Когда словно крыльев размах широкий
   в позднем воздухе закачается,
   я хотел бы вдаль шагать без остановки
   до долины, где прижимается
  
   к вечернему зареву одинокому
   желание, что, как сад разрастается.
  
   Может быть, я тебя там хочу найти,
   и робки твои первые будут усилия,
   и желание соединить наши пути.
   Ты поведёшь меня в зелёное изобилие,
   где тайно у пыльного посоха будут цвести
   вьюнки белые, словно лилии.
  
   ***
   Я хотел бы встретить тебя на воле,
   когда май чудо на чудо громоздит,
   когда благословение тихое и святое
   со всех ветвей вниз по капле бежит.
  
   Когда стройный жасмин белые руки
   протягивает над перекрёстком,
   и кротко мысли о вечной муке
   лоб Христа накрывают горько.
  
   ***
   Я думать хочу, не переставая,
   как однажды между чёрными пиниями
   весну в раздумье нашёл я, мечтая,
   когда пред красой твоей стоял я, замирая,
   и сквозь верхушек тёмные линии
   о твоём лице мечтал, как о милом крае.
  
   И скользит с края губ твоих
   улыбка на тропинку затерянную,
   неслышно, едва заметная для других.
   Так лист парит с цветущего дерева, тих
   и милость весны один принимает растерянно
   и видит её, как снов отражение своих.
  
   ***
   Чужие слова на твоих устах,
   чужие волосы твои и платья,
   чужие вопросы в твоих глазах,
   и не слышим мы в наших диких днях
   тихого удара волн в берегах,
   в твоей странности глубоких объятий.
  
   Ты, как фигуры те, на картине,
   что сидят над пустым ларцом алтаря.
   Их сложенные руки спокойны поныне,
   и все старых венков держат корзины
   хотят управлять все чудесами земными,
   но давно без чудес эти края.
  
  
   ***
   Ты такая чужая, бледна от слёз.
   Лишь иногда на щеках начинает цвести
   безнадёжное желание дом обрести
   после потерянного царства роз.
  
   А тоска в глазах твоих глубока и светла,
   и из всех долгов, из всех хлопот
   только то цветёт и живёт,
   что ты руками своими сделать смогла.
  
   ***
   Знаешь, я выбраться рад,
   из круга громкого исчезая,
   когда лишь над дубами висят
   бледных звёзд расцветающих ряд,
   которых я знаю.
  
   И те дороги я избираю,
   на которых редко кого найдёшь,
   вечер в лугах провожая,
   без сна, как те, их не знаю,
   но ты с ними идёшь.
  
   ***
   С тобой так уютно,
   и часы бьют так робко,
   словно из дней далёких.
   Приди о любви сказать,
   но только,
   не очень звучно.
  
   Где-то глупец одиноко шагает,
   снаружи - цветов колыхание.
   Вечер у окон слышит дыхание,
   и нас оставляет в молчании:
   никто так нас не знает.
  
   ***
   Ночь сквозь складки гардин забирает украдкой
   солнечный свет из твоих волос.
   Лишь руки твои хочу держать сладко
   и быть полон мира, тихо, всерьёз.
  
   Ты мне душу растишь, и мозг мой она
   ежедневно взрывает, широка и чудесна,
   и у причалов её умирает волна,
   первая того, что неизвестно.
  
   ***
   Руки, дающие всегда без колебаний,
   от чужого счастья расцветают они.
   Нежно, как берёз робких дрожание,
   оставляет дающим переживание,
   ритмический трепет внутри.
  
   Эти руки, с суставами тонкими
   устали в трудах своих не знают,
   и не знакомы с соборами многими
   и чудотворными образами глубокими,
   но пред народом свято они расцветают.
  
   ***
   Бродила ты между болью и бредом,
   приходишь из моих мелких дней,
   разбила мосты жизни моей,
   придя ко мне виною и снегом.
  
   Улыбаясь, управляла мной всё незаметней,
   И в золотых победных кудрях не зря
   носишь снежинки летучие февраля
   во время радостной смерти весенней.
  
   ***
   Показать хочу я, что такое весна,
   и сто чудес, что есть у неё.
   Но принадлежит лишь лесу она,
   и в городе не бывает её.
  
   Но вдалеке из стынущих переулков
   сюда приближаются двое:
   сцеплены дружно их руки,
   мечтают хоть раз любоваться весною.
  
   Эта весна бледнит тебя чаще,
   и в дальние луга хотят ноги при этом,
   твоя песня стихает, слово всё мягче,
   и руки становятся будто богаче
   с каждым кивком и с каждым приветом.
  
   Ты берёшь из ларя, из духоты ароматной
   конфирмационное платьице без стеснения,
   несёшь на дикую тропу его безоглядно
   и одеваешься для милости благодатной,
   что душа твоя называет цветением.
  
   ***
   Мне кажется, я должен брачной ночи букет
   принести тебе из далёкого вечера.
   Выхожу из дома золотым часам вслед,
   и в окнах последнего дома колышется свет,
   а дети поют и играют беспечно.
  
  
   И я иду мимо дома уединённого,
   где эти поющие дети живут,
   и блуждание моё разрастается в мае зелёном,
   назад не могу. Простите цветы не спасённые,
   из которых корону сплетаю тут.
  
   ***
   Ты так устала? Хочу увести тебя без стеснения
   из шума, что уже давно сердил меня.
   Мы ранены этих времён давлением.
   И за лесом, дрожа, продолжая движение,
   Идёт уже вечер, как замок в огнях.
  
   Иди со мной. Это утро знать не должно.
   Ты - красота, ты света в доме не знаешь...
   Твой аромат идёт сквозь подушку волной,
   но все сны день разрывает земной, -
   но ты из них вновь венок заплетаешь.
  
   ***
   Ты:
  
   Замок, покрытого волнами
   вечернего моря атласно-узорного.
   В залах со святыми колоннами
   ждут награды и роскошь нас чудная,
   чтоб чествовать нас поклонно.
  
   Потому что, мы вернулись покорно,
   с пустыми руками и без короны
   словно юные.
  
   ***
   Роз багряно-красных букет
   Хотел бы я собрать для стола,
   и ту, что давно под липами нет,
   найти, обойдя целый свет,
   чтоб белокурой мечтой, умной была.
  
   Я хотел бы руки её держать
   пред ребёнком низко склоняясь,
   и страстно бледным ртом целовать
   губы, едва смея дышать,
   ведь в них весна затерялась.
  
   ***
   Одно рукопожатие прощальное,
   долгий поцелуй в рот холодный,
   и потом белых дорог мерцание,
   и мы идём луговой долиной зелёной.
  
  
   С тихим белым цветочным дождём
   нам первый день поцелуй посылает;
   и мне кажется, мы Богу навстречу идём,
   что к нам через поле шагает.
  
   ***
   Ты хочешь пажа избрать среди юных?
   Королева, меня избери!
   Я слышу, как давно поют струны
   старых рыцарей про чары твои.
  
   Я хочу увести тебя в мой замок скорей,
   я король в этом замке белом, -
   и поют за тысячью светлых дверей
   для меня белые королевы.
  
   ***
   Вечер так утомляет меня.
   И стрекочут в мозгу неустанные
   Желания мелкие с капризами странными.
  
   Где бледная земля уровняла себя,
   лежат волны, белые, ясные,
   за роскошью красной себя утая.
  
   Лежат, словно, негромкую вахту неся,
   белые виллы, где тихи туманные
   ночи весенней края.
  
   ***
   Зачем вырывает вы из моих часов,
   голубых и светлых меня в круг вихревой
   сумасшедших мельканий?
   Быть свидетелем безумия вашего я не готов.
   Я хочу, как ребёнок, в палате страданий,
   одиноко улыбаясь, тайно душой,
   тихо строить дни мечтаний и снов.
  
   ***
   Мне было больно. Робкой и бледной ты виделась мне.
   Твоя душа звенела. Это было во сне.
  
   Совсем тихо моя душа с твоею звучала,
   и о себе обе пели. Страдал я немало.
  
   Глубокий мир наступил в сердце моём,
   я был в серебряном небе, между явью и сном.
  
   ***
   Как кричат мои сны о тебе.
   Нам тяжело, что чужими нам быть,
  
   теперь мою душу хочет сгубить
   одиночество робкое в бедной судьбе.
  
   Нет надежды, что парусу ветер поможет.
   И слушает тишина, широкая, белая
   В моей воле, что ничего не делает,
   беспокойство, что уже дышать не может.
  
   ***
   Ты была прекрасна. И в глазах сияя,
   ночь и солнце примирились с победною силой.
   И величие укутало тебя, как мех горностая,
   а моя любовь короновать тебя приходила,
   и моя страсть стояла бледно-ночная,
   белая, как Весты жрица,
   у храма души твоей колонного края
   рассыпала, улыбаясь цветов вереницы.
  
   ***
   У тебя, дитя, большие глаза.
   Ты часто фигуры видишь ночами,
   чужие с холодными мраморными плечами,
   что красные короны сонными держат руками,
   и вокруг свечение, словно роса.
   А потом днём твой взгляд, как у слепой,
   и душа твоя, словно расколота,
   и боится будней старинных молота,
   и всходят желания, цветами после холода,
   но безумие это для всех других.
  
   Потом в тебе гордая страсть расцветает,
   чтобы бежать к крикунам тщеславным,
   что тупыми руками, грубо и своенравно,
   в твоей серебряной душе играют бесславно
   песню безумия, что всё в прах превращает.
   Бежать в ночь голубую
   и слушать ликование всех вершин,
   открывать по частям торжественный гимн
   и в светлом пруду найти средь глубин
   их настоящую роскошь, живую
  
   ***
   Ты смотрела на светлую стену двора
   и в помещении глухом играла,
   и была непонятной печали пора
   и на детских грёзах твоих лежала.
  
   И сурово шли твои дни тогда:
   груб был отец, и мама больна;
   и калека шарманщик играл иногда,
   и слёзы ты ему отдавала сполна.
  
   Что в это лето тебе нужным стало?
   Как взмахи крыльями нежными,
   блуждают глаза, тоскуя по дому устало
   по дню солнечному, безбрежному.
  
   ***
   Она была:
  
   Нежеланный ребёнок, изгнанный даже
   из молитв материнских, и всеми.
   Всегда далека от величия, что важно,
   всех, награждая, идёт сквозь время.
  
   Она хотела немного, и редко порой
   над ней витало, словно рыдание;
   страна, где шатров пурпурный строй,
   и к чужим мелодиям гнало желание,
  
   и к белым дорогам не запылённым, -
   розы в волосы вплетала потом
   и не верила в любовь и влюблённым
   даже глубоким весенним днём.
  
   ***
   Когда в глаза тебе смотрел я серьёзно,
   твоё слово болезненно, скорбно звенело,
   как лютня любви, звучащая слёзно,
   что мастер в уединении делал.
  
   С тех пор она учила лёгкие песни
   и звучала днём и на танцах охотно.
   Но тут мечтатель берёт её неизвестный,
   и, словно проснувшись, вновь плачет чудесно, -
   то тоска по стране родной и свободной.
  
   ***
   Когда я раньше о тебе вспоминал,
   было чудо: май рос и окружал
   тебя солнечным ореолом колец,
   и я со всей страстью мечтал
   на лбу твоём увидеть венец.
  
   Смотрю теперь, в плач ты погружена,
   а в сердце роща осенняя обнажена.
   Но к тебе со стороны длинной дороги,
   от столба верстового прокралась бледна,
   от захода солнца света волна понемногу.
  
   ***
   Я шёл землёю, землёй опечаленный
   Как шнур колыбели кем-то оставленной,
   река бледная, на песке лежала придавлена,
   и из влажной одежды, туманом заваленной,
   над всем ивы рука простиралась фатальная.
  
   Мне грустно было. Цепенел я подавлено.
   Я видел, у края дороги ты сидела неправильно,
   прежде я знал с тобою счастье астральное,
   плачешь, копая яму, ты, безоглядная.
   Я спросил: это родина твоя беспечальная?
  
   Ты киваешь, киваешь, как во сне ирреальном.
   Тут назвал я тебя, как раньше, буквально,
   но образ твой расплылся, исчез в хмаре дальней.
   Тополя тлели в закате вечернем прощальном,
   и смерть по твоей Родине шла красно-кошмарная.
  
   ***
   Знаешь, я розы вплетаю тебе утомлённые
   в волосы, и ветер их тихо колышет.
   Ты видишь луну, как посеребрённые
   она нитки мотает, и взгляд твой встревожен:
   Улыбаясь, женщина тёмный тёрн собирает,
   это знак, что умирают ночи влюблённые.
  
   Ты чувствуешь, как розы на лбу умирают,
   и дрожит каждая, с сёстрами связь разрывая,
   одиноко вянет и одна погибает,
   и все падают в твои колени, страдая.
   И вот мертвы. Тиха была их песня большая.
   Приди в ночи. Розы наследство нам оставляют.
  
   ***
   Ты можешь ещё старые песни играть?
   Сыграй, родная! Они пройдут сквозь моё горе,
   кораблям с носами серебряными под стать,
   что спешат к островам тайным пристать,
   гонят в тихом озёрном просторе.
  
   Они причаливают к побережью цветущему,
   и весна там ещё так молода,
   и находи тропинку, одиноко ведущую
   к забытым Богам, милость несущим,
   мою усталую память тогда.
  
   ***
   Где лилии из вазы высокой,
   О которых руки твои заботились ловко?
   Мертвы, неужели?
   Где радости, что на щеках сияли,
   и все вёсны в радостях этих блистали?
   Неужто сгорели?
   И где наше счастье, большое и чистое,
   и волосы с сиянием Мадонны лучистые?
   Стянуты узлом?
   Они тоже мертвы. Льём мы по ним реки слёз,
   завтра в покои придёт к нам мороз. -
   Ну а потом?
  
   МАТЕРИ
  
   ***
   Тоска по матери часто терзает меня,
   по тихой женщине с пробором белым.
   В её любви расцветал только "Я"
   Унять ненависть дикую она умела,
   что мне в душу вползала, её леденя.
  
   Сидели мы с ней, прижавшись вдвоём,
   огонь гудел тихо в камине.
   Я слушал, любимые губы мне шепчут о чём,
   и мир парил над чаем отныне,
   как мотылёк, над лампы огнём.
  
   ***
   Мне часто кажется, спросить надо мне:
   что, мамочка, ты напевала,
   белокурому, бледному сыну, бывало,
   когда щеки его целовала во сне?
  
   Много тогда у тебя было горя?
   И помнишь, как бросалась к нему,
   когда к белокурому мальчику твоему
   плач приходил, глубокий сон беспокоя?
  
   ***
   Я иду под ветками красными,
   собираю поздний букет.
   О, счастье! Не знаешь, есть оно или нет.
   Мне это так ново и впервые неясно;
   моя любовь устала, и дом её свет.
  
   Теперь девочка моя права и суетлива,
   с тех пор, как в платье ей стало тесно,
   и что случилось, можно назвать чудесным,
   и скоро головка каштановая терпеливо
   будет петь колыбельную песню.
  
   ***
   Веет здесь первым цветением
   от лип, весенних и нежных.
   И смелое в моих мечтах видение:
   ты в зелёной беседке сидишь с рукоделием,
   и с материнским первым и милым рвением
   рубашечку детскую подшиваешь прилежно.
  
   И песня твоя маленькая звучит,
   это песня твоя в мае звенит:
  
   Весеннее дерево цвети, цвети,
   далеко в уютном саду,
   весеннее дерево, цвети, цвети,
   моей страсти прекрасной мечты
   я лучше здесь подожду.
  
   Цвети, цвети, дерево весеннее,
   лето тебе засчитает это,
   цвети, дерево, цвети весеннее,
   я подрубаю рубашку со рвением,
   будто солнечным ярким светом.
  
   Цвети, дерево, цвети весеннее!
   Скоро придёт пора созревания.
   Цвети, дерево, цвети весеннее,
   прекрасное моей страсти видение
   учи ему меня, и дай это мне знание.
  
   Поешь маленькую песенку невзначай,
   и твоя песня - сама чистый май.
  
   И твоё цветущее дерево расцветёт
   гораздо раньше деревьев других;
   и солнце кайму на рубашке зажжёт,
   и в беседку преображение придёт
   в юность твоих материнских забот,
   и прекрасна рубашка из рук твоих.
  
   ***
   О стыде тревожат речами душу твою,
   и что боль и забота тебя терзают.
   Улыбнись, женщина! Ты стоишь на краю
   чуда, что тебя освящает.
  
   В себе чувствуешь робкое шевеление,
   тело и душа твои бесконечности. -
   Молись, женщина! Это волнение вечности!
  
   Белокурый мальчик поёт:
  
   Что плачешь ты, мама? Пустой
   наш шкафчик? Ну, как угодно!
   я принц, белокурый твой,
   и кровь у тебя благородная.
  
   Я так много смотрел, не знаешь ты это,
   как часто ты допоздна
   под тусклым утренним светом
   была шить платье королевы должна.
  
   Ты, королева, мама моя.
   Не будь робка и боязлива. -
   И как только обрету свою силу я,
   придёт наш день, королевский, счастливый.
  
   МАТЬ:
  
   Любимый, звал ты меня?
   Это было лишь в ветре слово. -
   Как много ступеней крутых до тебя,
   до ребёнка моего дорогого.
   Тут звезду нашёл её голос глубокий,
   но дочь звезду не сулила.
  
   У русла реки в таверне далёкой
   ночь последний свет погасила.
  
   ***
   Иногда она чувствует: жизнь велика
   и несётся сильно диким потоком,
   и похожа на шторм в деревьях высоких.
   И время он отпускает пока,
   и дарит душу свою снам глубоким.
  
  
   Потом просыпается. И видит: звезда
   тихо стоит над землёю спокойно.
   Стены дома её белы и достойны.
   Она знает: жизнь широка, незнакома всегда,
   и по-старчески руки сложила непроизвольно.
  
  -- МНЕ К ПРАЗДНИКУ
   (1909)
  
   Это страсть: жить в дороге
   и не иметь Родины в бесконечности.
   И желание: вести тихие диалоги
   часами дневными с вечностью.
  
   И это жизнь. Из вчерашнего дня
   встаёт время одиноко и терпеливо,
   а другое, улыбаясь, идёт мимо меня
   навстречу вечности молчаливо.
  
   ***
   Я молод очень и хотел бы каждый звук
   что, мимо прошумев, небрежно одаряет,
   услышать, вздрогнув, в вихре ветра вдруг,
   над садом пролетевший странный стук:
   и страсть моя в том вихре заиграет.
  
   И всем, что есть, я хвастаться хочу:
   я чувствую, как ширится в груди;
   для битвы жизни всё я получу,
   морскою влагой горло я смочу
   в сухой стране, день, встретив впереди.
  
   ***
  -- Я хочу к источникам в том саду,
   где новые цветы много грёз разрушают;
   один стоит, задумчив, не на виду,
   и молчаливо все беседу продолжают.
  
   Над головами их, когда они шагают,
   хочу словами я в вершинах прозвучать
   и, оглушено, там, где отдыхают,
   в дремоте молча их речам внимать.
  
   ***
   Я не хочу жизни долгой и громкой,
   чужие дни меня не привлекают.
   Я несу цветы белые, и они поднимают
   Свои чашечки вверх, в свежести тонкой.
  
   Рвётся множество из весенней земли
   тех, чьи корни пьют глубину в нетерпении,
   чтоб пред летом они не склоняться могли,
   от которого не будет благословения.
  
   ***
   Я создавал очень рано
   мои песни в покое
   руин, заболевших странно,
   пел вечером их порою.
  
   Стояли бы они охотно
   рядом друг с другом тут же,
   тем блондинам подобно,
   что дорогими подарками служат.
  
   Но среди них
   Был я таким одиноким;
   И оставил я падать их:
   как кораллы, рассыпались вмиг
   и канули в вечер далёкий.
  
   ***
   Бедные слова, что в будние дни
   незаметно бедствуют, пропадая.
   От праздника шлю я им краски свои:
   засмеются они, медленно расцветая.
  
   Существу их трудно страх преодолеть;
   и это отчётливо многим известно:
   их никто, никогда не пытался петь,
   и пугливо шагают они в мою песню.
  
   ***
   Святые из дерева твёрдо
   стоят сзади жёстких скамей:
   дивятся немо и гордо,
   что подарены маме моей.
  
   И горячи, были их старания
   забыть обо всём, что знают,
   знали только свечей сияние,
   что мессы холодные освещают.
  
   Но моя мама пришла,
   чтоб одарить их цветами.
   Только из жизни моей взяла
   все цветы моя мама.
  
   ***
   Теперь я иду одной и той же тропой,
   садом, где розы собрались гурьбой,
   себя для одной готовя.
   Но долго ещё, чувствую я,
   не состоится встреча моя;
   без жалоб и просьб, обид не тая,
   иду мимо, не прекословя.
  
   Я тот, кто начинает путь,
   не получая даров блестящих...
   Но когда счастливый придёт кто-нибудь,
   образ тихий и настоящий,
   ветер на розы будет весело дуть,
   как флаги они затрепещут парящие.
  
   ***
   День я печально сижу на троне,
   но бросает меня на колени ночь.
   И молю, чтоб, хоть раз, я мою корону,
   Со своей головы сбросить мог прочь.
  
   Глупой короне служу давно:
   но в благодарность глазами ни разу
   увидеть было мне не дано
   её бирюзу, рубины, алмазы.
  
   Быть может, померкло сиянье камней,
   иль гостья-тоска обокрала меня,
   может, не было их в короне моей,
   в той, что получил я от светлого дня.
  
   ***
   Белые души с серебристыми крыльями,
   детские души, что никогда не пели,
   что всегда в дальних кругах, бессильны,
   на жизнь прошедшую с тоской глядели,
   не разочаруетесь вы в ваших снах,
   когда извне голоса вас разбудят,
   и во многих разных дневных шумах
   ваш певучий смех теряться не будет.
  
   ***
   Я дома между явью и сном,
   где сонные дети от беготни горячи,
   где старики под вечер сидят у печи,
   что освещает комнату ясным огнём
  
   Я дома между явью и сном,
   где в тишине отзвучали вечерние звоны,
   и девушки вдруг замирают смущённо,
   к фонтану устало, прислонившись плечом.
  
   И любимая липа в молчании глухом
   каждое лето предо мною являлась,
   тысячью ветвей опять ко мне прикасалась,
   бодрствуя, между явью и сном.
  
   ***
   И однажды уйду в сумерках я,
   утону в тени от плеч до колен.
   Лжи и тёмных одежд отрину я плен,
   наг и бледен, солнцу отдамся я в плен
   и морю скажу: вот юность моя!
  
   Потом будет, как встреча, прибой,
   что приготовят мне празднично волны,
   одну за другой, и трепета полный,
   один против них я шагаю безмолвно,
   и робость со мною.
   Светлые волны совместно, я знаю,
   с ветром играют:
   лишь он дуть начинает,
   снова руки он мне поднимает.
  
   ***
   Ты, которому, все мы пели,
   Христос, подлинный и единственный,
   ты, детский король таинственный,
   я и моё всё воинственно
   против тебя шло, в самом деле.
  
  
   Ты, май, и в отражение твоё
   я смотреться готов, простирая руки:
   твоё недовольство, колебания, муки,
   твоё мужество, усталости звуки,
   занимают внутри всё пространство моё.
  
   ***
   Средь холодной зимы проснувшийся лес,
   ты рискуешь иметь весенние чувства,
   вздымая зелёную страсть до небес,
   серебро зимы плавишь тихо, искусно.
  
   Как по тропам твоим пойдут ноги мои,
   откуда, куда, я не знаю.
   Но дверей, что скрывали глубины твои,
   я больше не ощущаю.
  
   ***
   Ты не должен так жизнь понимать,
   словно вечный праздник она.
   Каждый день проживаешь сполна,
   как ребёнку, дальнейшая жизнь не видна.
   Но тебе боль дана,
   чтобы новым цветом тебя одарять.
  
   Дни экономить и собирать,
   недоступно детским умам.
   Что-то сквозь волосы пропускать
   и потом с удовольствием снова поймать,
   любимые юные годы отдать,
   доверяя новым рукам.
  
   ***
   Я хотел бы тайной быть совершенной,
   думы свои на лбу не являя:
   только в рифмы страсть вложить непременно,
   что живёт под взглядами благоговейно,
   в молчании тихом произрастая.
  
   Спрятаться, себе не изменяя,
   одиноким остаться, себя не теряя.
   Но, когда, как с копья, ярко сверкая,
   лавина звуков в колени скользнёт
   как редкий дар, к сердцам проникая,
   в грудь благословение их придёт.
  
   ***
   Перед громкими слухами и изумлением
   будь тиха, жизнь глубокая;
   пронесётся ветер над тобой с нетерпением,
   и затрепещут берёзы высокие.
  
   И если тебе сказало молчание:
   оставь чувства свои побеждать,
   то каждое свежего ветра дыхание
   будет любить тебя и качать.
  
   И мысли отринь, душа моя,
   что жизнь - удача без края.
   Праздничным платьем раскинь себя,
   всё думающее, вбирая.
  
   ***
   Сны, что бурлят в твоей глубине,
   выплывая из тьмы, прочь гони.
   Они сверкают фонтанами в вышине,
   и качаясь, на песенной ритмов волне,
   они падают снова в лоно земли.
  
   Как дети, теперь понимаю я,
   весь страх - это только начало.
   Но конца не знает земля,
   и лишь гримасой тревога моя
   и чувствами страсть прозвучала.
  
  -- АНГЕЛЬСКИЕ ПЕСНИ
  
   ***
   Долго при мне был ангел мой,
   в моих руках ослабел он сейчас:
   теперь он маленький, а я большой:
   Я - само милосердие в этот раз,
   он - дрожащий проситель нагой.
  
   Я небо отдал ему со смирением,
   и его не стало рядом со мной;
   я учился жизни, а он - парению,
   и друг друга узнали мы той порой.
  
  
   ***
   С тех пор, как ангел меня не хранит,
   расправляет вольно он крылья свои,
   звёзд тишину рассекают они.
   В одинокой ночи рядом он не стоит,
   боязливо руки не держит мои,
   с тех пор, как ангел меня не хранит
  
   ***
   У моего ангела нет забот и следа,
   с тех пор, как изгнан он строгим днём,
   но часто, склоняясь, он смотрит сюда,
   и неба больше не любит в сердце своём.
  
   Как в бедные дни, он мог бы опять
   над лесами, шумящими гордо летать,
   бледные молитвы мои поднимать,
   К родине, где был херувим.
  
   Благодарность и маленькие страдания
   Нёс я туда, как и слёзы ранние:
   они в рощах росли без названия,
   и рощи что-то шептали над ним.
  
   ***
   Когда я в жизни порою,
   от шума ярмарок, рынка, страдая,
   в бледном детстве своём расцветая,
   ангела строгого забываю,
   его доброту и одежды,
   мои молящие руки с надеждой
   благословляет он в тайных мечтах,
   видя крыльев его размах,
   что кипарисом белым сияют,
   стоял за его спиною.
  
   ***
   Его руки похожи на птицы,
   что солнцем обмануты были,
   когда другие над волнами парили,
   с весною пришедшей кружили,
  
   запрещая зимним ветрам трудиться,
   в лишённой листьев липе резвиться.
  
   На щеках его стыд неуёмный,
   души ужас, что невесту терзает,
   когда жениху расстилают
   пурпур покрова тёмный.
  
   И в очах было знание,
   первого дня сияние.
   Но далеко над всем без усилия
   летела пара стремительных крыльев.
  
   ***
  
   Вокруг многих мадонн небесных
   много ангелов вечных витает
   в земле обетованной, известной,
   в саду, где Бог пребывает.
   Они в ранге повышены без сомнения,
   золотые скрипки носят с собой,
   и, прекрасные, не могут ни минуты одной
   душой отдохнуть от пения.
   И снова должны, словно стихия,
   звучать тёмные все хоралы,
   что миллионы раз пели в небесных залах.
   Но Бог сошёл по лучу небыв ало,
   и страсти накрыло тебя покрывало,
   Божественной страсти, Мадонна Мария.
  
   Но часто в рассветном холоде
   Мать Божья устанет слишком,
   и зашепчутся ангельские братишки,
   ликуя, что снова молоды;
   кивая, взмахнут белыми крыльями
   в небесных дворцовых залах
   и поднимут празднично, без усилия
   строфу новую из хорала:
   тот, кто красив, без сомнения,
   красив, будет и в воскресении.
  
  -- МОЛИТВА
  
   Из чёрного дерева ангел серьёзный,
   ты - огромный покой.
   Твоё молчание не нарушено грозное
   пламенем, что разжигается
   руками, которые каются.
   Богомолец огня!
   Молитва твоя
   горда, непреложна,
   как и облик твой.
  
   Ты его понимаешь,
   и в мгновение, нового
   короля избирая,
   роду счастливому
   ты справедливо
   себя являешь
   великаном, которого
   думы терзают.
  
   Бессильным грозя,
   внушаешь ты ужас:
   но больше и хуже,
   чем ты, тень твоя.
  
   ***
   Как мы, учиться так любят
   над лесом тучи внимательно,
   и мы знаем, что скоро будет
   разбуженный дождь и погубит
   спящий урожай обязательно.
  
  
  
   ***
   И я предвижу: в вечернем молчании
   давний обычай жертвы придёт,
   каждый вздох дорогу к небу найдёт:
  
   душа полна, преклонюсь в ожидании
  
   пред чёрным низким кустом в свой черёд.
   Поднимаются звёзды в прощании,
   и необъятная темь настаёт.
  
   ***
   Когда идёшь ты вдоль длинной стены,
   много роз разглядеть ты не можешь,
   в чужом саду они тебе не видны,
   но уверенно чувствуешь всё же:
   они на женщин близких похожи.
  
   Они твёрдо шагают по двое ряд,
   прижавшись, друг к другу при этом,
   поют, алые их голоса звенят,
   и, как аромат опадают с рассветом
   с них остатки белого цвета.
  
   ***
   Этот замок и, уходящий
   герб, над воротами там.
   Тянут деревья ветви молящие,
   словно руки вверх к небесам.
  
   Но в осевшем окне сияет
   цветок, медленно вырастая,
   показал свет голубой.
  
   Не в слезах женщина пред тобой:
   знак прощания он означает,
   рухнувшей крепости той.
  
   ***
   К маленькой церкви, что холм венчает,
   ты должен подняться скорей;
   доверяет деревня бедная ей,
   и, глядя молча, церковь её защищает.
  
   Но весна, высшее создавая,
   смеётся она светло, как невеста,
   хижины церковь больше не привлекают,
   и звону громкому нет здесь места.
  
   ***
   Сады стоят, о них думаю я:
   на клумбах тихо блекнут цветы,
   угасший лист покрывает дорожку из гравия,
   и сквозь липы плывёт волна немоты.
  
   А в пруду по глянцевой глади вод ,
   плавает лебедь от края до края:
   на мерцающих крыльях тихо несёт
   свет мягкой луны, что на берег плывёт,
   в серой дымке, его постепенно скрывая.
  
   ***
   Смотри, как кипарисы чернеют
   в зелёных лугах. В непроглядных аллеях
   фигуры из камня, смутно белеют,
   лица хмурые их каменеют,
   они ждут и смотрят всё тяжелее.
  
   Такие картины я представляю
   и спокойно тех роз достигаю,
   что приходят и уходят всегда.
   А у зеркала тёмной воды стоят
   дубы вечнозелёные в ряд.
   И, символы эти в душе сохраняя,
   ночами бессчётными смотрю я туда.
  
   ***
   Первых роз ароматы,
   что робко так просыпаются,
   словно тихим смехом богаты.
   Как ласточка, день крылатый
   Бегло к ним прикасается
  
   Но страх застарелый всё же
   в тебе исчезнуть не может.
  
   Свет мерцает застенчиво:
   ни звука. Всё здесь молчаливо,
   ночь нова ещё и переменчива,
   а красота стыдлива.
  
   ***
   Ослепительный путь тонет в свете глубоком,
   тяжесть солнца на виноградном крае;
   и, как грёза за раз, ворота широкие
   в невидимых стенах вдруг возникают.
  
   Дня дверь деревянная долго горела;
   но на краю дуги прямо и смело
   сияет герб и князей корона.
  
   Ты, гость, идёшь туда неуклонно,
   страна дикая страхом тебя одела.
  
   ***
   У башни стоит он, окаменело.
   Лишь вершины и флюгер знают,
   что он здесь ожидает;
   шторм, - все шепчут несмело.
  
   Это слышат берёзы нежные,
   и ствол к стволу прижимается;
   как бесцветное пламя, мятежное,
   его борода развевается.
  
   И страх заставляет ребят
   своих матерей искать лица.
   И звук тонкий в воздухе длится,
   словно дикие пчёлы жужжат.
  
   ***
   Ожидание стыло в равнинном краю,
   ожидание гостя, что придти не спешил;
   но, задав вопрос, улыбку свою
   медленно тревожный сад погасил.
  
   И вечером, в праздной трясине
   Поблекла сада аллея;
   на ветках яблокам плохо ныне,
   от любого ветра им всё больнее.
  
   ***
   Кто однажды возвёл этот дом,
   я не мог слышать весть такую.
   Ведь даже верхушки деревьев при том
   громко шуметь не рискуют.
  
   А в парке: смерть - каждый звук,
   и убежали все краски вдруг;
   лишь о чём-то молил цвет красный,
   мак, старый убийца, стоял вокруг,
   и цветок цветку выдавал испуг
   неясный.
  
   ***
   Там, где хижины стоят у края приволья,
   фасады узких новых домов
   выпирают тоскливо из скучных лесов
   и знать хотят, где начинается поле.
  
   Половина весны там, в бледном наряде,
   за досками лихорадочно лето,
   вишни и дети болею при этом,
   и только осень там не в накладе.
  
  
   Далёкое мирное; и будто порою,
   его вечера с переливами нежными.
   Дремлют овцы. И пастух безмятежно
   к фонарю в темноте прислонился спиною.
  
   ***
   Порою, глубокой ночью случается,
   ветер, словно дитя, просыпается,
   он один по аллеям бродит
   И тихо, тихо в деревню приходит.
  
   Он едва касается глади пруда
   и слушает всё вокруг:
   и блекнут дома тогда,
   и дубы замолкают вдруг.
  
   ***
   Мы хотим при явлении лунной ночи
   забыть о тоске по большим городам
   и прижаться к решётке хочется нам,
   что отделить нас от сада забытого хочет.
  
   Кто знает, с кем встречался он днём:
   с детьми, светлым платьем, шляпами летними,
   кто знает, как жил он с цветами заветными,
   где пруды не желают забыться сном.
  
   В темноте фигуры стоят:
   кажется, будто они вырастают,
   окаменевшие, тихо сияют
   и входы в аллеи они сторожат.
  
   Дороги лежат, как ниток моток,
   что распустился, ведут к цели одной.
   Луга ожидают встречи с луной;
   аромат струится, как слёз поток.
   А над фонтанами, чей шелест умолк,
   след игр холодных стоит стеной
   в ночном воздухе.
  
   ОБРАЗЫ ДЕВУШЕК
  
   В то время, когда ты нашла меня,
   был я так мал, так мал,
   как будто только внутри тебя
   веткой липы я расцветал.
  
   Моё имя не знал мой язык,
   и с тоскою я ждал того слова,
   когда скажешь ты, что слишком велик
   для имени я любого.
  
   Теперь чувствую я, что я - одно
   с мифом, морем и маем;
   и как аромат, что струит вино,
   твою душу отягощаю.
  
   ***
   Много паромов по рекам плывут,
   и один её точно везёт;
   но не могу целовать её тут,
   потому что он мимо пройдёт.
  
   За окнами был месяц май.
  
   На нашем старом комоде уныло
   две горели свечи;
   со смертью мама моя говорила,
   и надломился голос в ночи.
  
   И, как маленький, я стоял в тишине,
   я не постиг в чужой, дальней стране,
   что робко мама в смертном узнала сне.
   Край кровати, как будто пришёл извне,
   ладонь бледная руку пожала мне:
   благословение я получал.
  
   Но папа был безумием ранен,
   от моих губ оторвал он рот мамин
   и благословение мамы забрал.
  
   ****
   Я сирота. И ради меня
   не расскажут истории, что укрепляют
   детей, утешение даря,
   и страхи их унимают.
  
   Кто придёт ко мне вдруг сюда,
   кто принесёт мне всё это?
   Знаю саги я, что здесь пропеты,
   что у моря сказывают иногда.
  
   ***
   Я был ребёнком и ждал, мечтая,
   когда наступит моя пора.
   Тут человек, на струнах играя,
   мимо нашего шёл двора
   И поднял я глаза в восхищении:
   "О, мама, дай мне свободу!"
   При звуках этой игры и пения
   во мне вдруг сломалось что-то.
  
   Прежде, чем началось его пение,
   я знал: это жизнь моя.
   Не пой, чужой человек в нетерпении:
   твоё пение - жизнь моя.
   Ты поёшь моё счастье, что странно:
   эта песня моя, без сомнения;
   мою судьбу ты поёшь слишком рано:
   как сейчас расцветаю я невозбранно,
   того больше не будет цветения.
  
   Он пел, мимо шаг его прозвучал,
   он должен был дальше идти:
   он пел мои муки, чтоб я не страдал,
   пел счастье моё, чтоб его я не знал,
   и с собою, с собою меня забрал...
   Никто не знает того пути.
  
   ПЕСНИ ДЕВУШЕК
  
   Девушки, вы, как сады вечерние,
   в раннем апреле:
   весна спешит к вам в упоении,
   но ещё не достигла цели.
  
  
   ***
   Теперь все они сами женщины:
   есть дети, но грёзы ушли потаённые;
   и дети рождённые,
   и дети рождённые,
   они знают, что в мире всё так устроено,
   нам всем скорбная старость обещана.
  
   В доме зал, и вы там, склонённые.
   И только "Аве Мария" пение
   имеет для ваших сердец значение...
   А потом выходят они утомлённые.
  
   Когда дороги вдруг вырастают,
   и тянет из бледной равнины холодом,
   Улыбки старые они вспоминают,
   как песню одну, что известна смолоду.
  
   ***
   Иду я вдоль переулков:
   смуглые девушки там сидят,
   за мной удивлённо следят,
   шаг, отмечая гулкий.
  
   Но тут одна начинает петь,
   и нарушая молчание,
   низко склонясь в ожидании:
   покажем, сёстры, как бы нечаянно,
   кто же мы есть.
  
   ***
   Королевы, роскошны вы так,
   и в песнях ещё роскошнее,
   деревьям цветущим подобные...
  
   И бледен, не правда ли, этот чужак,
   но много бледнее, ничтожнее
   мечтание его любовные,
   ведь розы в пруду - пустяк.
  
   Но измениться нельзя вам никак,
   вы - есть! И роскошны так!
  
   ***
   Никогда не молчит волна,
   и вы тихими не бываете:
   поёте вы, как она,
   и в том, что глубоко вы в себе скрываете,
   мелодия слышна.
  --
  -- Отзвук стыда в вашей прелести милой,
   узнали его?
   Скорбь девушки его разбудила,
   но для кого?
  
   Песни пришли, как тоска приходила,
   и уйдут с женихом, теряя всю силу,
   но для чего?...
  
   ***
   Девушки смотрят: лодки качаясь,
   в порт издалека возвращаются;
   робко смотрят, пугливо сжимаясь,
   как вода, в белый туман превращаясь,
   угодить, вечерним повадкам стараясь,
   страхом здесь растекаются.
  
   Никто возвращению такому не рад:
   из усталого моря приходят назад
   громадных, чёрных, пустых судов ряд,
   флаг наверху не летает,
   как бывает, когда того встретить хотят,
   кто побеждает.
  
   ***
   Девушки, вы словно чёлны,
   на берегу у времени,
   связаны с ним терпением:
   потому вы бледны и серьёзны,
   и, не думая о судьбе,
   дарите ветер себе.
   Тихий пруд - ваши грёзы.
   Чтоб растянул ваши цепи, порой
   просите ветер береговой;
   его любите вы потом.
   Сёстры, лебедям мы подобны,
   на прядях золотых через волны
   сказок раковины везём.
  
   ***
   Весело белокурые сёстры плетут
   из золотой соломы пряжу тут,
   пока весь край, по какому идут,
   как золото не запылает.
   И ответа они не найдут:
   откуда чудо, не знают.
  
   Вечер тяжелеет цветением,
   сёстры стоят стыдливо;
   тянут руки они с нетерпением,
   их смех не имеет значения:
   кто жених наш? - тоскуют в сомнении,
   неторопливый?
  
   Когда с косами золотистыми
   вступают в блеск вечернего края,
   они все королевы истые,
   и создают сами лучистые
   короны, из соломы сплетая.
  
   И их жизнь - это яркий свет,
   милости великий ответ:
   исходит от них блеск немалый.
   И солома, что они заплетают,
   слёзы девичьи поглощают,
   и тяжким её золото стало.
  
   ***
   Раньше, чем свою доброту
   отдавать начинает сад,
   туда идут девушки и дрожат,
   переживая все муки подряд.
   и от страха руки стремят
   к ветру они, в высоту.
  
   Идут туфельки робко там,
   сжимают они платья невольно,
   и жесты совсем их непроизвольно
   говорят о том, что они довольны
   вопреки их мечтам.
  
  
  
   ***
   Все дороги теперь ведут
   прямо к золоту вероятно.
   Уверен, все дочери ждут,
   они так хотят его страстно.
  
   Они отставку старикам не дают,
   их прогулка далёкая не удивит;
   и легко, свободно на вид,
   себя друг с другом ведут.
   Но возникает иное тут:
   складки лиц их другое ждут,
   и в одежде это скользит.
  
   ***
   Ещё не занята с дубравой игрой,
   где смеются светлые девы под вечер;
   только, как память, тебя целует порой
   аромат винограда нежно-густой.
   Поют деву мелодию песни одной,
   одной горестной песни о встрече.
  
   Как будто, нам, махнув на прощание,
   качаются усики средь тишины.
   У розы все у тропинки стоят в ожидании:
   они видят лета боль и страдание,
   уронили светлые руки в отчаянии,
   его зрелым поступком удручены.
  
   Девушки поют:
  
   Время, о нём матери говорили так много,
   нигде не нашло к нашим спальням дороги.
   И внутри нас всё ясно и гладко;
   они говорят, как сломал их надолго
   один год штормовой повадкой.
  
   Что значит шторм? Мы это не знаем,
  
   глубоко в башне жизнь проживаем:
   слышим издалека мы порой
   боль лесов за наружной стеной;
   и звезда чужая, нарушив покой
   осталась с душой.
  
   И в сад мы выходим потом
   и сначала чего-то ждём;
   день за днём пробегает,
  
   но ветра того нигде не найдём
   что согнуть нас желает.
  
   Девушки поют:
  
   Мы долго в свете лучей смеялись,
   и каждая из нас сломала
   резеды и гвоздики немало;
   празднично, как невесты, убрались,
   И загадка в речах звучала.
  
   Тут тишину медленно осветила
   своим именем звёздная ночь.
   И будто что-то нас пробудило,
   мы отошли друг от друга прочь,
   нас страсть печально пронзила,
   как в песне, точь-в-точь...
  
   ***
   Девушки на склоне садовом
   очень долго смеялись.
   И с каждою песней новой,
   с широкою песней новой
   их терзала усталость.
  
   Девушки в кипарисов тени
   трепещут. Час настаёт!
   Но при этом не знают они,
   к кому он придёт.
  
   Одна поёт:
  
   На далёкой чужбине ребёнком была я
   долго, бедная, нежная и слепая,
   из скорлупки вырвалась тихо;
   за лесом и ветром теперь ощущаю,
   неминуемое для себя.
  
   Далеко от дома я и одна,
   о том, как выгляжу думать должна;
   ---------------------------------------------
   и кто-то спросит: кто же я?
   ...Боже! Юная я, не отрицаю,
   и светлые волосы я заплетаю,
   и молитву искусно читаю,
   но чужой напрасно идёт, мечтая,
   мимо меня...
  
   И поёт:
  
   Кто-то должен был меня повести,
   но только не ветер;
   потому что много мест по пути
   и дверей на свете.
   И кого
   могу я спросить обо всём;
   и всё время должна я идти отчего?
   И словно охвачена крепким сном,
   где высятся замки и горы кольцом,
   на море чужом,
   берегу его?
  
   И поёт:
  
   Мы сёстры здесь по судьбе.
   Но вечерами мы замерзаем
   и медленно друг друга теряем,
   и каждая, это мы знаем,
   шепчет подругам: теперь здесь страшнее тебе.
  
   Матери, молча, пуская нас за порог,
   Там совсем одних оставляют.
   Где страхов нет, а есть только Бог,
   быть наши души желают.
  
   МОЛИТВЫ ДЕВУШЕК МАРИИ
  
  -- Сделай что-нибудь с нашим страданием!
   Что после жизни, того мы боимся;
   и вверх вознестись мы стремимся,
   как песня или сияние.
  
   ***
   Ты хотела быть, как другие, давно,
   и одевалась робко и сдержанно:
   твоя душа хотела, наверное,
   смягчить горе девичье постепенно,
   что у края жизни цветёт все равно.
   Но из глубины страданий унылых
   всё же рискнула вырваться сила.
   Солнца пылают, семя корни пустило,
   и ты стала, словно вино
  
   Ты сладка и светла сейчас
   за всех, и мы это знаем,
   своё падение ощущаем,
   Ты бессильными делаешь нас...
  
   ***
   Смотри, наши дни так бедны,
   и ночные сны боязливы:
   мы неуклюже тянуться должны
   к розам, цветущим счастливо.
  
   Мария, Ты доброй к нам быть должна:
   Ты цветёшь, а мы отцветаем:
  
   и Ты только знаешь одна,
   как мы от страсти страдаем.
  
   Ты сама узнала жестоко
   эту боль, что царит в глубине:
   как в снегу Рождество, глубоком,
   ты стоишь, словно в огне.
  
   ***
   Много чувства нам остаётся,
   от кротости Твоей нежной
   какое-то знание нам даётся:
   о тайном саду безмятежном
   и о подушке, что из бархата шьётся:
   под неё к нам сон спокойно скользит;
   и о том, что любовь нам дарит,
   с нежностью и кротким смущением,
  
   но много слов ещё в отдалении,
  
   Из чувства много слов убежало,
   из мира ушло.
   Но таких при троне Твоём немало,
   для которых высокое слово звучало.
   Мать Мария, светло
   и не бывало
   Сын улыбается твой:
  
   Взгляни на сына устало.
  
   ***
   Твой сад хотела я видеть, Ты знаешь,
   и клумбы, что плющи оплетают,
   И Твою красоту затеняют.
   По-матерински усталая улыбка витает,
   мне сад охотно её возвращает.
  
   Но когда Твой приход и уход замечали,
   происходило что-то с Тобой:
   тянет меня к красной клумбе большой,
   когда киваешь ты из-под белой вуали.
  
   ***
   Наши матери слишком утомлены:
   и когда робко идём мы опять,
   они рук своих не могут поднять
   и в далёких звуках хотят услыхать:
   мы тоже цвели в дни весны!
  
   Они шьют нам белые одеяния:
   но мы рвём их быстро, без почитания
   в пыльном свете спаленок наших.
   Но они верны себе, прилагая старания.
   не замечают наших метаний
   и рук горящих...
  
   И Тебе показать мы должны,
   что матери больше нас не хранят;
   и словно два белых огня, стоят
   ночью у тёмной стены.
  
   ***
   Я была когда-то по-детски зла:
   мне казалось страхом всё необъятным.
   Но теперь те страхи ушли безвозвратно,
   лишь щёки горят огнём не закатным:
   я пред чувством страх обрела.
  
   То не просто дол, там песня летит:
   как в защиту, крылья свои поднимает;
   то башня по полям чудесно бежит,
   на страсть мою с опушки глядит,
   и легко чужую силу ломает
   и от острых зубов хранит.
  
  
  -- Мария,
   Ты плачешь, я знаю,
   хотела бы я плакать тоже,
   в награду тебе, святая.
   Да, приложив лоб к камням,
   плакать там...
  
   Твоих рук горячо касание;
   я хотела бы тронуть Тебя чудесно,
   а потом тебе оставила песню
  
   Но умирает время без завещания.
  
   ***
   Вчера видела я во сне
   звезду, стоящую в тишине.
   Слышала я Мадонны приказ:
   этой звезде расцвести тотчас.
  
   И в силу вошло это веление.
   Стройна и тонка из снежной рубашки
   встала я. И это цветение
   сразу боль причинила тяжкую.
  
   ***
   Мария, как из Твоего лона святого
   столько света пришло золотого
   и столько скорби при том?
   Кто был твоим женихом?
  
   Ты зовёшь, Ты зовёшь, совсем забывая,
   что приходила Ты совсем не такая
   с холодным моим сном.
  
   Я маленькая и цветущая.
   Как могу я до Благовещенья
   придти в Твои райские кущи,
   сквозь сумерки и рассветы сущие,
   как было обещано?
  
   ***
   Серьёзный ангел, что Тобою любим,
   на краю страсти пост занимает,
   он сказать должен сёстрам моим,
   что долго придётся плакать им.
   В чистоте, подобны розам самим,
   испытания и муки вдобавок к ним
   они за игру принимают.
  
   Образ мук в их мозгу не страшен,
   они только детские знают страдания,
   улыбаясь, идут меж зубцами башен
   без слёз. И взгляд их не влажен,
   и нет новых мук ожидания
  
   ***
   Ох, что же мы должны бесконечно
   развёртывать и расстилать
   наши горькие раны вечно,
   для доказательств их сохранять.
  
   Переплетены ли мы друг с другом?
   Страх этого нас держит спонтанно
   и медленным тихим испугом
   скользит в нас струёй фонтана:
  
   Касания ничьих слепых, бледных рук
   не могут достичь глубины наших мук.
  
   ***
   Мои светлые волосы мне, будто бремя:
   как будто там, в беспорядок придя,
   одна лимонная ветка меж всеми
   уже отцветает, весны не найдя.
   Потому тяжелее знать в это время,
   что весна пришла почти, в каплях дождя.
  
   Лиши меня скорей
   робкой красы моей!
   Ты зелена, но холод не тает,
   и под шипами вуали твоей
   мука девичья расцветает.
  
   ***
   И все годы, что протекли,
   была счастливой и радостной я,
   как ангелы, что с неба сошли
   и вечность с чудом Твоим провели:
   ...на Тебя похожа мама моя.
  
   Но с той поры я печальна,
   как поблекли твои поцелуи;
   я спешу ощутить нежность другую
   и предчувствую мягкость такую,
   к тебе, прикасаясь тайно.
  
   ***
   Они говорят: твои дни молодые,
   дитя, чего тебе не хватает?
   Золотых украшений, что ярко сверкают,
   детское платье меня не привлекает,
   когда все в нарядах невест щеголяют,
   светлые и святые.
  
   Но я хотела бы малость одну:
   комнатку в моём отлучении,
   в ней станут плотнее мои сновидения;
   для обоев шёлковых прикосновения,
   к деревьям высоким, в новом цветении
   руки я протяну.
  
   ***
   Эта тоска, жестокая, страстная
   тяжка для сестёр моих, словно,
   они бегут к Тебе, святая, прекрасная:
   Ты расстилаешь доброту свою ясную,
   будто широкое море.
  
   Ты навстречу им мягко течёшь:
   они спасаются на дороге Твоей,
   и твоя глубина - не тайна для них.
   И, как голубого дождя солнечный лик,
   Ты на остров к ним попадаешь.
  
   ПОСЛЕ МОЛИТВ:
  
   Но я чувствую, мне всё теплее,
   всё теплее мне, царица моя,
   и каждый вечер я всё беднее,
   и каждое утро утомлённее я.
  
   Я белые шёлка разрываю
   и в робких снах я кричу:
   оставь мне часть твоих мук, святая,
   чувствовать обе муки мечтаю,
   быть раненой твоей раной хочу!
  
   ***
   Колонны из мрамора - наши мечтания,
   они в наших храмах поставлены нами,
   мы освящаем их своими венками,
   их согревают наши желания.
  
   Наши слова - сонм фигур золотых,
   тех, что мы сами несём в наши дни;
   а живые Боги? Где-то они
   живут в прохладе побережий чужих.
  
   Но мы постоянно утомлены,
   оживлены мы, иль спокойны опять,
   сверкающие тени наши должны
   движения вечные совершать.
  
   ***
   На террасе светлым тем днём
   новую радость чувствую я:
   я ловлю в вечере золотом,
   из тишины золото в переулке любом,
   я рассыпаю, восхищения не тая.
  
   Я теперь от мира так далека,
   скрашиваю его запоздалым сиянием,
   моё первое уединение слегка.
  
   Но если кто-то, о ком не мечтаю,
   взял бы имя моё во внимание,
   нежного не стыжусь понимания,
   мне не нужен никто, я знаю.
  
   ***
   В эти часы нахожусь я тут.
   Ветры в лугах нить тёмную вьют,
   берёзы корою сияние льют,
   и на всё опускается вечер.
  
   И я произрастаю в его молчании,
   я бы хотела цвести в ожидании,
   со всеми в хороводном мелькании
   обрести гармонию в вечном.
  
   ***
   Вечер - это книга моя:
   сверкает, как пурпур, обложка;
   холодной рукой открываю я,
   не спеша, золотые застёжки.
  
   И первую страницу я читаю,
   осчастливлен её доверительным тоном,
   читается тише страница вторая,
   а над третьей я уже сплю спокойно.
  
   ***
   Робкий восторг меня накрывает,
   от того, что жизнь так глубока.
   Слова - это стены, и собой охраняют
   голубые горы. Средь них сверкает
   чувств удивительных река.
  
   О границе я ничего не знаю,
   но слушаю свою я страну:
   как грабли висят, наблюдаю,
   купанию лодок я внимаю
   и на берегу слышу я тишину.
  
   ***
   Итак, это первое наше молчание,
   мы дарим ветер себе в обладание,
   и словно ветви, с робким дрожанием
   в май вслушиваемся часами.
   Но чья-то тень на дорогах витает,
   мы слышим, дождь, шумя, налетает,
   ему навстречу весь мир вырастает,
   чтоб милость его была с нами.
  
   ***
   Но вечер - тяжкое бремя:
   все сиротами себя ощущают,
   и по большей части не знают
   друг друга дети в то время.
  
   Мимо идут, как в стране чужой,
   медленно обходя дома стороной,
   прислушиваясь, проходят садами,
   ждут чего, не знают и сами,
   пока не случилось чудесное:
   невидимые руки вздымают,
   напев своей тихой песни.
  
   ***
   Мы совсем одиноки страшно,
   лишь друг в друге наша опора,
   и слово каждое строит скоро
   лес из стен перед нами странно.
   И только ветер - наше влечение;
   он нас теснит и вращает:
   ведь страсти самой мы воплощение,
   что в нас расцветает.
  
   ***
   Я боялась так человеческих слов,
   они так ясно говорят обо всём:
   это - собака, это вот - дом,
   здесь - начало, там конец уж готов.
  
   Я страшусь их чувств, их игр в насмешку,
   они всё знают, что было и будет;
   гора для них давно уж не чудо;
   их сад и добро с Божьим раем смежные.
  
   Их предостеречь я хочу: держитесь вдали.
   Я просто слышу: крошки песнь завели.
   Их коснётесь, смолкнут они, замерев.
   Вы их убьёте, как их напев.
  
   ***
   Восходом или заходом назвать тебя смею?
   И когда я перед утром робею,
   его роз румянец я робко ловлю,
   в его флейте предчувствую участь свою,
   боясь дней без песен, что всё длиннее.
  
   Но так мягка вечеров краса,
   и вечера тихо озарены;
   на моих руках засыпают леса,
   я сама над ними звоном плыву,
   и скрипки звучат в темноте наяву,
   это я с темнотой творю чудеса.
  
   ***
   Я пред тобою склоняюсь, медленный морок,
   что вдали появился, тихо плывя.
   Я, как раковина, краями створок,
   ничего, не забыв, хватаю тебя.
  
   Я успокою тебя, и мне станут ясны
   далёкие, тихие часы растворённые.
   И все чувства во мне, потаённые,
   (не знаю, какие), пусть станут видны.
  
   ***
   Может кто-то сказать, куда я иду,
   Что делать с жизнью своей я должна?
   Не брожу ль я бесцельно в бурю одна,
   не живу ли в заводи, словно волна?
   Или весною, бела и бледна,
   берёзой замёрзла в саду?
  
   ***
   Неважно, как звали себя мы ночною порой,
   не имя делает крошек большими:
   но стрелы летят в каждое имя
   из лука, что так увлечён игрой.
  
   И тут пилигрим, который нежданно
   видит алтарь за завесой последней,
   и чашу, что кровоточит спонтанно,
   и к спасению нет возврата назад.
   Так стрелы, в круг попадая стоят
   и дрожат в середине мишени победно.
  
   ***
   Как город, чёрная ночь вырастает,
   где в молчании улицы растворяются,
   все в единую сеть заплетаются,
   и площадь с площадью вместе сливаются,
   и тысячи башен ночь в небо вздымает.
  
   Но чернотой дома отливают,
   и ты не знаешь, кто там ожидает.
  
   В их садах, в молчаливом глянце,
   сны хороводом следуют в танце,
   и ты не знаешь, кто им играет.
  
   ***
   Ты перешла это однажды, знаю:
   день померк уже в улочках бедных,
   и его любовь странно и тихо тает.
  
   В кругу домов с ним прощанье витает,
   и дарят стены из сил последних
   блики света, что в окнах сияют.
  
   Но вот не различают его малышки,
   и половина их спит, вздыхая во сне.
   А мы наряжаемся неслышно, как мышки;
   И себя одеваем,
   в шёлка серые наряжаем.
   Но из двух, ты какая?
   Скажи это мне.
  
   ***
   Когда часы близко бьют,
   то сердце стучит с часами,
   и крошки робкими голосами
   вопрошают, пугаясь, сами,
   Скажи, ты тут?
  
  
   Учтите, я не из тех, кто утром рано встаёт,
   и ночь мне знать не даёт,
   с кем говорил день напролёт,
   глубоко, страха не ощущая.
  
   Но во мне любая
   дверь открывает проход.
  
   ***
   И знаю я, ничто не проходят,
   ни молитвы, ни старые жесты,
   (и это так тяжело).
   Но подле меня всё моё детство
   всё время стоит светло.
   И один я никогда не бываю:
   многие, что жили передо мной,
   меня покинули давней порой,
   были со мной,
   были со мной,
   жить помогая.
  
   Не находя себе места,
   я страдал: прошепчу,
   слышишь ли Ты?
  
   Но кто шепчет со мной,
   знать я хочу.
  
   ***
   Это во сне я знаю,
   и сон своё право берёт.
   на место, где он витает,
   как весь человеческий род.
  
   Говорит, меня не мать родила.
   не могла тысяча матерей
   своих больных защитить детей:
   и тысяча жизней ушла,
   что подарили в жизни своей.
  
   ***
   Не бойся, астры тоже стареют.
   И красу, увядшую, леса развеет
   шторм, в равнодушие озёр швыряя.
   Но красота созрела, и она посмеет
   туда рвануться, где небо синеет,
   старый сосуд ломая.
  
   Вливается из деревьев, слепящая,
   она в меня и в тебя,
   совсем покоя не зная:
   но лето праздничней день ото дня:
   из ярких плодов выбегает она
   и возникает во снах пьянящих,
   в бедный день попадая.
  
   Нельзя тебе ждать, пока Бог придёт:
   я Бог, - скажет он,
   и силу в себе признаёт,
   но чувством не наделён.
   Тут надо знать, что с тобою живёт
   Он с начала времён.
   и если сердце твоё всегда тебя жжёт,
   то в тебе водворяется Он.
  
  -- ЧАСОСЛОВ
   (1899)
  
   Часть 1:
  
   КНИГА О МОНАШЕСКОЙ ЖИЗНИ
  
   Час, склоняясь, коснулся меня
   ударом металлическим ясным:
   и трепещущим разумом чувствую я,
   Что этот день опишу прекрасно.
  
   Я видел раньше, что ничто не закончено,
   тихо стояло событие каждое;
   мой взгляд, как невесту ждал непорочную,
   дело, которого жаждал я.
   Ничего нет малого в мире этом,
   и на фоне золотом я рисую
   то, что стоит высоко над светом
   и освобождает душу, не знаю какую.
  
   Вечером 20 сентября, когда после долгого дождя, солнце прошло сквозь лес и чрез меня.
  
   В кругу выросших мне доводится жить,
   что дела за собой тянут особые.
   Быть может последние мне не завершить,
   но это я сделать попробую.
  
   Как вкруг древней башни, вкруг Бога кружу
   уже долгую тысячу лет.
   Кто я? - сокол, шторм? - не скажу,
   иль я песни великий свет.
  
   в тот же вечер, когда налетели тучи и ветер.
  
   У меня много братьев в сутанах тёмных
   на юге, где монастырские лавры растут.
   По-человечески они изображают Мадонну,
   А я о Тицианах мечтаю ещё зелёных,
   которые Бога на свет приведут.
  
   Но я сам к тому склоняюсь нередко,
   что Бог мой смутен, но из его благодати
   тысячи корней моих молча пьют.
   Но сколько я тепла получаю, кстати,
   не знаю, потому что все мои ветки
   внизу и лишь ветру знак подают.
  
   в тот же вечер:
  
   Мы не должны писать самовольно
   Тебя, конец тьмы, что утра свет родила.
   Мы приносим старых красок довольно,
   чтоб мазками ровных лучей достойно,
   Тебя от мира скрыть пелена могла.
  
   Наши руки скрывают тебя благочестиво,
   когда фрески стенные пишем, любя:
   и слишком часто видя Тебя некрасивой,
   мы тысячью заслонов защищаем Тебя.
  
   в тот же вечер.
  
   Я люблю в моей жизни часы темноты,
   когда мой разум в глубину устремлён,
   будто в старые письма он погружён
   и прошедшей жизни читает листы,
   благочестивыми словами ее, смягчая черты.
   Я - космос. Откуда-то я это знаю,
   где вне времени дважды жизнь я имею.
  
   И, как дерево, здесь произрастаю,
   и, шумя, над могилой я зеленею.
   Сны бывшего мальчика во мне всё сильнее:
   они теснятся вкруг тёплых моих корней,
   затерявшись в печали и песне моей.
  
   в лесу 22 сентября.
  
   Боже, сосед мой, если я иногда
   долгой ночью беспокою Тебя стуком своим,
   то лишь потому, что редко дыханьем своим
   меня одаряешь. И один ты всегда.
   И если нет никого, кто мог бы меж тем
   В руки Твои напиток подать,
   я всё слышу. Ты дай мне немедленно знать,
   я близко совсем.
  
   Лишь одна тонкая стена между нами,
   это могла быть чисто случайно:
   Твоим зовом или моими словами
   он вторглась тайно,
   совсем без шума и грома.
  
   Изображения Твои на стенах знакомы.
  
   Все стоят пред Тобой именами.
   И если свет вспыхнет внутри передо мной,
   и Тебя я узнаю всей глубиной,
   то засияют они, заключённые в рамы.
  
   Мои чувства будто слабеют сами
   без родины и в разлуке с Тобой.
  
  
   Когда бы хоть раз совсем стало тихо,
   из-за неясности или случайного лиха,
   соседский смех внезапно б умолк,
   и шорох в мозгу моём изнемог
   и бодрствовать разуму не помешал,
  
   и тысячекратно я бы достал
   мыслью до Твоего Божьего края
   и долго владел бы улыбкой Твоей,
   я б жил, Тебе жизнь отдавая,
   с благодарностью всей.
  
   при возвращении домой в вечернем лесу, в котором верхушки деревьев замерли, прислушиваясь к буре и затаив дыхание.
  
   Я живу тут, столетие меня обгоняет,
   чувствую ветер от большого листа:
   Ты, Боже, и я описали его неспроста,
   чужие руки его ввысь поднимают.
  
   Мы чувствуем глянец новой страницы,
   и того, чему ещё быть должно:
   проверяют её тихих сил вереницы
   и друг на друга смотрят темно.
  
   Также при возвращении. Тут в тяжёлой серости свода западного неба поднялась пламенная заря, которая перекрасила облака в новый фиолетовый цвет. Ещё никогда не было такого вечера, что поднимался сзади трепещущих деревьев.
  
   Я ищу всегда в Твоём слове чистом
   те жесты Твои, то умиление,
   с каким Твои руки живые творения
   обнимают, мудрость с теплом разделяя.
   Ты громко "жизнь" говоришь, тихо смерть поминая,
   и всё время твердишь слово: "быть".
   И перед первой смертью появилось убийство.
   Тут прошла трещина, Твоё творение ломая,
   и крик Тебе не изжить,
   и голоса умолкли речистые,
   которые собрались как раз,
   чтоб прославить Тебя
   и Тебя пронести, любя,
   мостом золотым.
  
   Но запнулись тотчас
   перед одним Твоим
   именем старым.
  
   Когда одним штормовым вечером монах читал библию, он нашёл там, что перед первой смертью было убийство Авеля. И он испугался глубоко в сердце. Монах ушёл, но ему стало очень страшно, в лесу остался весь свет и все ароматы и другие благочестивые шорохи леса, которые громко пели в то время, когда его мысли были, как запутанные речи. И в ближайшую ночь у него был сон, для которого он нашёл такие стихи.
  
   Говорит Авель, мальчик бледный:
  
   Меня нет, брат со мной что-то сделал,
   чтоб глаза мои свет не видели белый.
   Он свет мне наверно
   застил.
   И моё лицо незаметно
   заменил
   своим лицом столь приметным.
   Теперь он один,
   и должен здесь быть до седин;
   но что он мне сделал, никто не сделал ему,
   но все шли по пути моему,
   все проходят пред гневом его,
   все, потерявшись, уходят в него,
  
   и я думаю, брат мой не спит,
   как закон,
   о ночи думает, что предстоит,
   о суде, не думает он.
  
   и тут монах благодарил от всего своего освободившегося чувства:
  
   Тьма, что произвела однажды меня,
   я тебе ставлю выше огня,
   что мир ограждает,
   в нём ярко сияет
   для круга лишь одного:
   существа извне не знают его.
  
   Но тьма охватывает вместе с нами
   все уголки, изгибы и пламя.
   Она загребает планету,
   мощь, власть и людей.
  
   Вполне может быть, что сила эта
   порой касается и соседа,
   думаю я в тиши ночей.
  
  
   Я думаю обо всём, ещё несказанном.
   Хочу благочестивые чувства освободить;
   ещё никто не сделал это реально,
   смогу ли это я совершить?
  
   Боже, простил Ты за дерзость меня?
   Ведь хочу я только поведать сейчас,
   что порыв - это лучшая сила моя:
   так, не робея и не сердясь,
   только дети любят Тебя.
  
  
   С этим приливом и с этим впадением
   в распростёртые руки открытого моря,
   что растёт, Твоему возвращению вторя.
   Хочу, поняв, осознать Твоё возвышение,
   как никого не понял дотоле.
  
   Высокомерие это, и мне быть таким,
   я молитвой смущён.
   Одна перед ликом Твоим
   стоит, и Твой лоб омрачён.
  
   Я в мире так одинок, но не настолько,
   чтоб оплакивать каждый час, но одинок я вполне.
   Я в мире так мал, но не настолько,
   чтоб быть пред Тобою песчинкою мне,
   я тёмен, умён вдвойне.
   Я хочу только одну свою волю
   на дороге к делу сопровождать
   и в тихом, каком-то медленном времени ждать,
   если приблизится кто-то,
   быть среди знающих, что к чему,
   иль одному.
  
   Я хочу быть всегда отражением твоим,
   но не желаю быть старым или слепым:
   чтоб Твоя тяжёлая статуя мне была по плечу,
   и сам распрямиться хочу.
   Оставаться согнутым я не желаю;
   я лгал, когда сгибался дугой,
   и хочу, чтоб мой ум был правдив пред Тобой:
   я хочу описать себя так, как я знаю.
   Картину, которую, я узнал,
   долго пристально изучал,
   как слово, которое я постиг,
   как отшлифованный мною стих,
   как кувшин, из него ежедневно пью я,
   как моей матери лик,
   и как тот бриг,
   что пронёс меня
   сквозь шторм смертельный.
  
   Я хочу много, без слова "нет":
   всё, что подвластно уму,
   бесконечных событий тьму
   и игры, мерцающий свет.
  
   Как многие живут, ничего не желая,
   свои гладкие чувства легко пропуская,
   сквозь собственный закон.
  
   Но Тебя радует личность любая,
   что жаждет служить неуклонно.
  
   Ты всем рад, кто пользуется Тобою,
   как прибором кухонным.
  
   Но Ты не холоден, и не слишком поздно
   погрузиться в Твою глубину с головой,
   где изменяется жизнь спокойно.
  
   Мы Тебя строим руками дрожащими,
   атом на атом мы громоздим.
   Но кто может завершить Тебя настоящего?
   Ты от храма неотделим.
  
   Что есть Рим?
   Он распадётся.
   Что миром зовётся?
   Его разобьют.
   Но прежде, чем башни твои купола вознесут,
   мозаикой чёрной сверкая,
   Твоё чело вознесётся, сияя,
  
   Но иногда во сне
   видно так ясно мне
   Твоё всё творение:
   от подножья глубокого
   до вершины хребта золотого.
  
   И мои чувства широко
   последние украшения
   рисуют снова и снова.
  
   Когда кто-то один хочет Тебя,
   я знаю, все мы Тебя желаем,
   но порой глубину Твою отвергаем:
   как, если бы горы включали в себя
   золото, но никто его добывать не хочет.
   И река, как мы видим воочию,
   безмолвно с собой камни несёт,
   и они её заполняют:
   так Бог созревает
   в нас. И желания наши не в счёт.
  
   Кто с бессмыслицей жизни своей
   мирится и благодарно в аллегорию обращает
   и буйных, мятежных
   из своего дворца вытесняет,
   на праздник он в гости Тебя приглашает,
   принимая вечером нежным.
  
   Ты - второй в его уединении,
   спокойная цель монологов его.
   И круги, что тянутся из ничего,
   вас замыкают циркулем времени.
  
   Зачем мои руки с кистью блуждают?
   Я пишу, Ты едва замечаешь меня.
   На краю моих чувств, как острова,
   медлят Твои глаза, не мигая.
   Я чувствую Тебя, писать начиная,
   вмещая Тебя.
  
   Ты - не центр больше протуберанцев,
   где все линии ангельских танцев
   вдали, как музыкой пользуются Тобой.
   Ты живёшь в своём доме обычном;
   Твоё небо подслушивает меня привычно,
   потому что скрываю я мир внутренний свой.
  
  
   Я есть! Не слышишь Ты робкий голос мой
   и нежные мысли, что тебе посвящаю,
   и чувства, крылья вдруг обретая,
   знаю, лик окружают Твой.
   Непроницаема моя душа пред Тобой
   стоит в платье, из тишины одета?
   Не расцвела моя молитва весенним цветом
   на дереве, хоть взгляд Твой ко мне обращён?
  
   Если Ты спящий, то я твой сон.
   Если Ты бодрствуешь, я воля Твоя,
   звёздной тишиной простираю себя
   над чудесным городом всех времён..
  
   И монах ясен в глубине своей души и чувствует себя так, будто одарён всеми вещами, всеми радостями, как светом, и ощущает себя владельцем всего золота мира. И он поднимается по своим стихам, как по ступеням, и больше не чувствует усталости.
  
   Моя жизнь - не тихих часов этих ход,
   что так спешат, когда Ты видишь меня.
   Я дерево, сзади план мой второй встаёт,
   и, один из многих уст говорящих, мой рот,
   и раньше других закончусь я.
  
   Между двумя звуками я - тишина,
   они примириться не могут друг с другом,
   потому что звук лишь себя слышит ясно.
  
   Но в тёмной паузе тень примирения видна,
   оба трепещут, смиряясь,
   и песня их остаётся прекрасной.
  
   Тут монах подошёл к Богу очень близко.
  
   Чудесное мы освятили творение,
   Желанья нас обоих вкруг одной красоты.
   Мы, как на старом шёлке изображения.
   Сплю ли, пишу, иль страдаю в уединении,
   я вижу, словно сверкающие украшения
   на сильных плечах Твоей темноты.
  
   Красота возникла от чувств бытия,
   из скрытости бёдер она начинает,
   из фальшивых складок злого стыда,
   прорезалась радость, ещё сырая.
   Она несёт страсть и страдание всегда,
   как тонкие короны, что ослепляют.
  
   Её создание тяжёлой ценой удивляет.
   Но она одна права и свободна,
   Ты, Боже, начало, - я раб Твой покорный,
   но начало новое также и я.
   И конца красота нам не предвещает.
  
   Тут монах стал почти что художником. Несмотря на то, что, он свои готовые стихи читает, вместо того, чтобы сочинять. Монах сложил руки и встал в середине лунной ночи, подобно деревьям рядом с ним, благочестивой, смиренной темноте. И так он победил многие свои чувства, чтобы всё же появились стихи, хотя они прыгнули в язык их путаницы и дикости.
  
   Если бы я вырос в какой-то сторонке,
   где легчайшие дни, и нет трудных часов,
   для Тебя я бы праздник сделать был готов,
   и мои руки не держали б Тебя так твёрдо и робко,
   как сейчас Тебя держат порой.
   Там отважился бы я Тебя разбросать,
   мир безграничный Твой.
  
  
   И словно шарик вечный,
   во все волнения, радости Тебя стал бы швырять,
   борясь один на один с Тобой.
   И Твоему падению навстречу
   я бы прыгнул, руки воздев над собой,
   Ты - вещь вещей надо мной.
  
   Я бы Тебя, как клинок золотой,
   заставил блестеть!
   И кольца золотого пламень святой
   схватить бы посмел,
   и с белейшей рукой
   он был бы при мне.
  
   Я рисовал бы тебя, но не на стене,
   но на небе, что тянется вдаль в тишине:
   на картине ты был бы гигантом вполне,
   как огонь, как вершина в горной стране,
   как самум из пустыни, пришедший извне.
  
   или
   я нашёл тебя, как во сне
   раз, так странно, конечно.
   Мои друзья далеко в стороне:
   еле слышу их смеха звучание.
   А Ты, Ты из гнезда выпал нечаянно,
   как птенец желторотый в страдании
   и глаза большие больно делают мне.
   Не для Тебя ладонь моя по ширине:
   и я пальцем каплю из родника поднимаю
   и слушаю, Ты, достал ли её.
   И сердца наши громко стучат, обмирая
   от страха: Твоё и моё.
  
   Последняя часть этого стихотворения пришла монаху в голову, когда он, едва дыша, пришёл из сада, сразу, как только он вступил на порог своей маленькой, мягко освещённой кельи. Но стихи были уже готовы. Они снизошли, как гармони, как радость на него, так что он быстро постелил себе ложе и решил в эту ночь не думать, не молиться, а спать. И перед сном пришло к нему маленькое стихотворение, что он успел увидеть, улыбаясь:
  
   Во всех тех крошках Тебя я узнаю,
   их братом добрым стараюсь быть я.
   Ты семенем, в малых произрастая,
   в больших созревшим являешь себя.
  
   Это сил чудесных игра такая,
   что, служа, проникает сквозь все творения:
   прорастая в корнях, в стеблях исчезая,
   представляя вершину, как воскресение.
  
   Но в эту ночь монах пробудился. Его разбудил плач его собрата, который до него доносился из соседней кельи. Тут он узнал его своим пробудившимся слухом, поднялся, подпоясался и вошёл к брату. Монах-послушник тотчас замолчал. Но, встав, явил ему заплаканное лицо, что выглядело немым и враждебным в рассеянном лунном свете окна, но тот попросил закрытую книгу, открыл её на какой-то глянцевой странице и начал читать.
  
  -- Голос молодого брата
  
   Я вытекаю, я вытекаю,
   как песок сквозь пальцы течёт.
   Во мне столько чувств обитают,
   сколько жаждут другие жизнь напролёт.
   Я чувствую, что по многим местам
   боль ширится, не желая улечься:
   и больней всего - в середине сердца.
  
   Умереть я хотел бы. Оставь меня одного.
   Это мне хорошо удаётся:
   боязливым быть до того,
   что, кажется, пульс разорвётся.
  
  -- Тут монах ликовал
  
   Смотри, Господи, к Тебе идёт новый обязанный,
   мальчик вчерашний, к рукам женщин привязанный;
   он свершил поворот,
   к тому изгибу, что всегда полу лжёт.
   Его правая хочет оторваться от левой руки,
   чтоб защититься иль двигаться той вопреки
   и с краю оказаться одной.
  
   Ещё вчера лоб, как камень большой,
   боролся с днями, что его обтекают,
   что ничего, как прибой не означают,
   ничего, не требуя, небес картину собой отражают,
   что случайно на той стороне висит;
   но сегодня её теснит
   на лбу каменном мира история,
   пред судом неумолимым которая,
   погружается в его приговор.
   Лицом новым станет вселенная вскоре:
   Это не свет, что жил, с другим споря,
   мягко Твоя новая книга начнётся с тех пор.
  
  
   Я люблю Тебя. Ты - закон нежнейший:
   мы с ним боролись, под сенью его созревали,
   большую тоску по Тебе не укрощали.
   Ты - лес, из него выхода мы не знали.
   Ты - песня, что в молчании мы напевали.
   Ты - сеть темнейшая,
   в неё чувства на бегу попадали.
  
   Ты начинал себя много раз бесконечно,
   и в тот день начаты мы Тобой,
   мы под солнцем твоим зрели беспечно,
   укоренившись крепко в почве родной.
   А Ты можешь людей, ангелов и Мадонн, конечно,
   до краёв, отдыхая, наполнить собой.
  
   Пусть рука Твоя у склона небес отдыхает.
   Снеси молча, что из нас темнота истекает.
   Днём, когда концу дождя не было видно,
   грибы странные с головами большими
   вокруг всех стволов стояли, и не так много света
   над миром, чтобы алый блеск
   на влажных виноградных листьях увидеть.
  
   Мы - рабочий люд: строители, мастера, подмастерья,
   мы строим Тебя, Твой неф сообща:
   порой серьёзный Гергмайстер проходит сквозь двери,
   мелькает светом, сквозь души, которые верят,
   и новым приёмам учит нас, трепеща.
  
   Мы стоим на подмостках неверных,
   молотками тяжёлыми друг другу вторя,
   пока час не овеет благословенный
   наши лбы, сияя, знанием заветным
   о Тебе, налетая, как ветер с моря.
  
   Потом молотков многих повсюду звучание,
   горы от гордых толчков содрогаются,
   мы оставляем Тебя, когда тьма опускается
   и затеняет будущие твои очертания.
  
   Господи, Ты велик.
  
   Ты так велик, что нет больше меня,
   когда я рядом с Тобою стою.
   Ты так тёмен, что у Тебя на краю
   моему маленькому свету не хватит огня.
   Твоя воля волной накрывает меня,
   и в ней тонет начало каждого дня.
  
   Моё стремление до подбородка Тебя достигает.
   Как все большие ангелы стоит пред Тобой
   один несвободный, бледный, чужой,
   Тебе крылья свои отдаёт.
  
   Ему не нужен больше безбрежный полёт,
   того, кто пропускал луны бледные мимо,
   он все миры знает наперечёт
   и с крыльями хочет стоять он своими,
   как пламя, пред Твоим затенённым лицом.
  
   Тут трепещет монах от следующего стихотворения, как от одного из ответов.
  
   Каждый ангел, бродя, Тебя в свете искал,
   и все лбами звёзды толкали,
   и в каждом светильнике Тебя изучали.
   Но мне кажется, я так часто Тебя сочинял,
   что, отвернув лица, в дороге блуждая,
   Каждый складки плаща Твоего потерял,
  
   так как Ты был только гость золотой,
   лишь время одно в Тебе нуждалось ужасно,
   и в его молитве мраморной ясной
   Ты королём комет казался прекрасным,
   лоб, залитый лучами, гордился собой.
  
   То время, растратив, ты вернулся домой.
  
   Руки чёрного дерева сложены праздно.
   И пытаюсь я дуть в рот темнеющий Твой.
  
   Вспоминая в возбуждении.
  
   То были дни архангела Михаила,
   о нём я в книгах читал иноземных.
   Это был человек гигантский безмерно,
   то величие было,
   что себя забыло, наверно.
  
   Это был человек, что всегда возвращается,
   когда время цену теряет и словно кончается.
   Он соединяет собой это время
   и он поднимает тяжкое бремя,
   и бросает в пучины, закрытую грудью.
  
   А перед ним веселились и мучились люди;
   Но он за жизнь большинства радеет
   и всё в мире сводит к одной идее.
   Превзойдена его воля Богом одним:
   и ненавидя, Бог любит его сильнее
   за то, что он недостижим.
  
   Монах увидел в большой книге Моисея иллюстрацию архангела Михаила. Он узнаёт в одном рисунке неоконченную Пьету, которая находится во Флоренции позади главного алтаря собора.
  
   Ветка Божьего дерева, что над Италией благословенной,
   уже расцвела...
   И ей бы хотелось, наверно,
   чтоб плодами покрыта была.
   Но посреди цветения усталость пришла,
   и плода не получит раннего.
  
   Но там была весна Бога:
   и Сын Его - Его слово строгое
   завершение получило.
   И повернулись все силы
   к мальчику лучезарному.
   С дарами пришли благодарными,
   и им любимы
   все пели, как херувимы,
   как награда наград
  
   шёл от него аромат,
   словно от розы роз,
   и, лишённые родины, в ряд
   стояли там, как вопрос.
   И круг лиц в плащах метаморфоз
   шли сквозь голоса, молчащие времени.
  
   Тут Мать тоже любила,
   потому что по девичьей воле достойно,
  
   Она удивлённо и спокойно
   дорогу чудную получила.
  
   Тут пришла к Ней пора цветения,
   её история жизни святая,
   совсем новый свет получая,
   не в деревянной хижине протекает:
   колонны из мрамора Её, как стихи воспевают,
   ветер и солнце в лицо ударяют
   в краю, где золото и зелень весенняя.
  
   Только порой думала о страдании,
   о том, что душу Её омрачало:
   тогда из рамы богатой она ускользала
   вечером, когда паломников было мало,
   и в жертвенной кружке пусто,
   склонялась перед художником грустным
   и что-то шептала.
  
   Так писали Её, один, прежде всего,
   что из солнца тоску Её выносил.
   Она вызрела чистой из всех загадок его.
   И вместе со всеми он страдал до того,
   что вся жизнь стала плачем одним для него,
   и этот плач по рукам его бил.
  
   Он боли Её покрывало прекрасное,
   что к Её наболевшим губам приникает,
   над ними голову почти с улыбкой склоняет;
   и свет семи свечей ангелов ясный
   его тайну не побеждают.
  
   Из его картин, думает монах, Мария отправилась в дальний путь. Она столетья назад вышла из серебряных икон и идёт сквозь мир в статуях и делах. А если устанет, назад вернётся в иконы, чтоб своё дитя снова положить в серебряную колыбель, сидеть при нём и петь. Так как время - это один круг, и праздник - это день созревания и ожидание его начала.
  
   Побегом, что не равен ни с кем,
   назовёт Господь летнее дерево всем,
   средь тех, что будут шуметь, созревая,
   в краю, где их шуму кротко внимают,
   где каждый, как я, уединён совсем.
  
   Лишь признано будет уединение:
   во многих уединениях есть без сомнения
   больше смысла, чем в слове "один" сухом.
   Господь по-разному явится каждому в дом,
   и все узнают, навзрыд рыдая при нём,
   размышляя долго о том и о сём,
   созревая и все, отрицая потом,
   и сотни форм бытия открывая при том,
   что Бог по миру идёт, как большая волна.
  
   И это последняя молитва слышна,
   в ней зрячие шепчут, склонясь до земли:
   корни Божьего дерева плоды принесли,
   колокола звенящую песнь завели.
   К дням тишайшим мы почти что пришли,
   где спящему времени зрелость дана.
   Корни Божьего дерева плоды принесли,
   смотрите, вам серьёзность нужна.
  
   Так монах был признан в его благочестивейшей ночи.
  
   Я не могу поверить, что смерть ничтожная,
   ежедневно маячившая над всеми,
   для нас - беда и причина тоски.
  
   Я не могу поверить, что угроза возможна:
   я живу ещё, и строить есть время,
   моя кровь краснее, чем роз лепестки.
  
   Мой разум глубже, чем игра, остроумная, злая
   со страхами нашими, что нравится странно.
   Я - тот мир первозданный,
   из которого разум мой выпал, блуждая.
  
   И ему подражая,
   бродят монахи, меня окружая:
   страхов боятся они возвращения.
   И не знает никто, сколько их тянется:
   два, десять, тысяча, больше?
   Но только жёлтая чужая покажется
   рука воздаяния,
   и будет близка она и гола,
   словно пришла
   сюда, вырвавшись из своего одеяния.
  
  
   Боже! Что будешь Ты делать, когда я умру?
   Я - Твой сосуд, я разобьюсь поутру,
   я - напиток Твой, я разлечусь на ветру,
   одеяние и промысел Твой я сотру?
   Свой смысл потеряешь Ты вместе со мной.
  
   Без меня Ты дом потеряешь свой,
   и мягких тёплых приветствий исчезнет поток,
   и тотчас спадёт с утомлённых ног
   бархат сандалий, ведь в них был дух мой.
  
  
   И Твой плащ большой превратится в тлен.
   Твой взгляд, что чувствовал я щекой,
   тёплый, как мягкой перины покой,
   будет долго искать меня пред собой
   и уткнётся, как солнце зайдёт за рекой,
   в твёрдые камни чужих колен.
  
   Что будешь делать Ты, Боже? Как мне страшно порой.
  
   И монах в эту ночь много думал, чаще, чем прежде, вспоминал о многих делах смерти, как о врагах, его и Бога. А утром монах пробудился от глубокого сна и сказал серьёзно в восходящее солнце:
  
   Ты, шепчущий, закопчённый,
   на каждой печи ты спишь ночь напролёт.
   Но только время знание несёт.
   И Тебя в бессознательности тёмной
   вечность вечности передаёт.
  
   Ты - робкий всегда и просящий,
   твой ум делами всеми отягощён.
   Ты - лишь слог в песне, дрожащий,
   что сильными голосами звенящими
   сюда, назад, возвращён.
  
   Я Тобою другому не был учен:
  
   Так как не собиратель Ты,
   который богатством большим окружён;
   Ты - воплощение скромности и простоты,
   у Тебя мужика с бородою черты,
   и от вечности к вечности препровождён.
  
   Так монах получил благословение в свой день. В смятенные ночи думал монах опять о своём молодом брате, которого он застал плачущим, и поверил ему в душе:
  
   Ты, мальчик вчерашний, к кому явилось смятение,
   в ослеплении кровь Ты не вздумай растратить.
   Тебе не блаженство нужно, а радость,
   Ты женихом стал в воображении,
   но твоя невеста - позора видение.
  
   Большой восторг в Твоих желаниях стойких,
   и все руки разом обнажены;
   на благочестивых картинах бледные щёки
   мерцанием огней чужих освещены;
   И подобно змеям, чувства потоки
   обнимают деву с румянцем глубоким
   и тянуться в такт тамбуринам должны.
  
  
   Но вдруг остался один Ты, потерянный,
   и ненависть рук твоих ко мне не измеряна,
   но не свершить тебе чуда волею всей.
   -----------------------------------------------------
   Но по улицам тёмным идём мы уверенно,
   от Бога, сквозь мрак крови Твоей.
  
   молодому брату
  
   Потом Ты молись, как тебя наставлял
   тот, кто из смятения сам убежал,
   и он к своим святым изваяниям,
   у которых есть все достоинства в их обаянии,
   в церкви, на золотом эмали сиянии
   красавицу, держащую меч, написал.
  
   Он учит говорить Тебя так:
   "Ты - смысл глубокий жизни моей,
   доверяй мне, я не разочарую Тебя:
   так сильно кровь бушует моя,
   и меня самого моя страсть сильней.
  
  
   Большой, серьёзный вторгся к ней господин,
   в чьей тени жизнь так холодна.
   Я в первый раз с Тобою один,
   Ты в моих чувствах одна,
   и по-девичьи ты нежна".
  
   Женщина была в моём соседстве одна
   и махнула мне рукой из увядших одежд.
   Но Ты говоришь мне о странах чужих и надеждах,
   но мне сила нужна,
   чтоб на вершины холмов смотреть нежно.
  
   Как только монах написал, в тот же день к нему пришёл в келью архангел в скромном, сером, струящемся платье. Это был тот ангел, что монаху прислан, был из вечности. На лбу своём он принёс сюда тысячу дней. Сзади него появилось тёплое, красное сияние, и, окружённый им монах, начал:
  
   У меня есть гимн, я о нём молчу,
   это возвышение даёт бытия,
   и к тому разум склонить я хочу:
   в Твоих глазах я велик, но маленький я,
   Ты можешь с трудом отличить меня тут
   от тех малых, кто стоит, колени склоняя;
   они, как стадо, их пасут,
   и передо мной каждый вечер идут,
   а я - пастух стою на пастбище с края.
   Я иду позади, замыкая движение,
   и слышу скрип глухой тёмных мостов,
   и в шорохе их спин и голов
   скрывается моё возвращение.
  
   Боже, как мной время Твоё постигается,
   что как Ты в пространстве вращается,
   и голос его слышен Тобой.
   Раной для Тебя "Ничто" представляется,
   прохладой освежаешь ты её мировой,
  
   исцеляется тихо "Ничто" среди нас.
  
   Так как давило нас в прошлое время
   лихорадка и болезней всех бремя.
   Теперь в качании мягком со всеми
   где-то сзади чувствуем пульс спокойный сейчас.
  
   В этом "Ничто" мы спокойны в конце,
   покрытые времени ранами.
   Но тут в неизвестность врастаешь Ты странно.
   и тени лежат на Твоём лице.
  
   И монах думает об истории его собственной страны и чувствует, что страна лежала в лихорадке. Но он, он знает в то же время, что по этим многое в ней светло и спокойно.
  
   Все, кто для города не двинет рукой,
   для того, кто от времени изнемог,
   все, кто сросся навек с тишиной,
   находясь далеко от дорог,
   и кто своё имя едва вспомнить мог,
   Тебе, ежедневному счастью выражают восторг.
   И мягко всем скажет один лишь листок;
  
   и молитвы лежат в основе всего,
   и руки наши освящены:
   что не служит молитве, не творить ничего:
   рисует, иль косит он, что с того?
   Из борьбы инструментов его
   благочестия всходы видны.
  
   Многообразно текучее время,
   порой нам слышать о нём случается,
   но создаём мы вечность и старости бремя,
   и каждый час времени так распускается,
   будто мир широкий не лежит перед всеми.
   Мы знаем, Бог окружить нас старается,
   бородой и платьем прикрывает нам тело.
  
   И наши души сквозь базальт пробиваются,
   погрузившись в величие Божье, как семя.
   Имя наше, как свет для нас,
   что крепко на лбу запечатлён;
   и моё лицо склонилось тотчас,
   времени закон, признавая не раз.
   И я видел того, кто говорит подчас,
   что велико Твоё влияние сейчас,
   им я и мир окружён.
  
   Ты выворачивал медленно так меня,
   где жил, в сомнениях пропадая.
   После тихой схватки склонился,
   и длится вечно теперь тьма Твоя,
   победу мягкую отмечая.
  
   Теперь я Твой, но широким умом
   Ты только одно понимаешь с трудом,
   что стал при Тебе я тёмным.
   И странно держишь меня, нежно и томно,
   и слышно, как руки ходят мои ходуном
   в старой твоей бороде укромной.
  
   Монах никогда не думает о своём имени, которое имел в миру. То, что он теперь носит, пришло ему само навстречу. Ведь он только мост, по которому слова архангелов приходят, чтобы Ave спеть.
  
   Твоё первейшее слово было "свет":
   явилось время. Ты долго молчал потом,
   по слову второму возник человек и страх при нём.
   Мы в темноте его звона ждали...
   Ты задумался. Каких ждать нам бед?
  
   Не желаю я третьего слова, нет.
  
   И по ночам я часто молю:
   пусть немота в жестах Твоих вырастает,
   и дух её в наши сны изгоняет,
   чтобы тяжёлого молчания итог,
   записать на лбах и вершинах мог.
  
   Ты укрой нас от гнева жгучего,
   что отвергал необъяснимое.
   Ночь в раю стала невыразимая:
   будь пастухом Ты с рожком певучим,
   скажут: он лишь дул, пробегая мимо.
  
   В светлое осеннее воскресение у монаха было одно стремление: долго и в одиночестве идти длинной аллей увядших лип.
  
   В моей келье часто гвоздики белые,
   как меж стропилами крыши, звёздочки светлые,
   в душу смотрят, сквозь мысли мои проникая:
   тут стоять я желаю,
   или в парках, где блекнут растения зрелые,
   где вечером пруды и аллеи сияют:
   тут я часто вижу Тебя, узнавая.
  
  
   Тут я Тебя мягчайшим узнал,
   хоть не всегда отчётливо Тебя различаю;
   своею любовью я Тебя от земли оторвал,
   и всем существом стал, словно шёлк, замечаю,
   и, как плащ, нас обоих скрываю,
   но плащ этот нас ещё и связал.
   От этого ко мне сила идёт и покой,
   когда благословляют меня чувства мои,
   и куда б я стопы не направил свои,
   на улицах не встретить, сколь не ищи,
   такого, как Ты, как образ Твой.
  
  
   Ты пришёл, Ты идёшь. И падают двери,
   очень мягко, без боли почти.
   Ты же - тишайший, и трудно поверить,
   что тише Тебя сквозь дома не пройти.
  
   К Тебе многие так привыкают,
   что даже в книгу не смотрят они,
   когда свои картины они украшают
   тенью лица Твоего в эти дни
   и красками они Тебя оттеняют:
   то ты на свету, то снова в тени.
  
   Если часто вижу Тебя внутренним взором,
   вырастает вширь вся фигура Твоя:
   я сравню себя с тёмным бором,
   Ты, как светлый олень, идёшь сквозь меня.
  
   Ты - колесо, я стою при котором,
   среди многих Твоих осей.
   Есть одна, что всегда тяжела,
   но повернуть Тебя ко мне ближе смогла,
  
   и от возвращения к возвращению вырастают скорей
   мои, послушные Твоей воле, дела.
  
  
   Ты - ниже всех и в то же время всех выше,
   ныряльщик и зависть башен высоких.
   Ты - мягкость для всех, кто тебя слышал,
   но, когда малодушный с вопросом выше,
   Ты наслаждался молчаньем глубоким.
  
   Ты - лес резких противоречий.
   Я баюкать должен Тебя, как дитя,
   и выполнять твои проклятья извечно,
   Ты их народом шлёшь, не шутя.
  
  
   Ты был первой книгой этой земли,
   и первой картиной была жизнь Твоя...
   Ты так жил в страдании и любви,
   и бронза черты покрывала Твои,
   и каждый мозг извилины заполнил свои
   семью днями, когда Ты творил для себя.
  
   Ты шёл средь тысяч, потерявшихся в горе,
   и были жертвы все холодны,
   пока в высоком церковном хоре
   золотых ворот не коснулся ты вскоре,
   и одна, родившая, что жалась в притворе,
   подпоясалась изображением Твоим у стены.
  
  
   Ты - сама загадочность, я это знаю,
   и медлило время рядом с Тобой.
   Я, так прекрасно Тебя создавая,
   в час, что тянул меня, не уставая,
   дерзновенной двигал рукой.
  
   Я так много рисовал Твоих планов
   и все помехи искал непрестанно:
   мне казалось, что мои планы больны,
   как ветки, что колючками оплетены,
   запутались в линиях и овалах;
   и это всё как-то вдруг созревало,
   и одним приёмом возникло спонтанно:
   и вот благочестия все формы видны.
  
   Весь труд не может окинуть мой взгляд,
   но чувствую, он закончен.
   Но только прочь отведу я очи,
   как хочу к нему вернуться назад.
  
   Таково монашеское благочестие, оно отчуждает Бога от каждого дня, к которому благочестие потом не возвращается.
  
   Это мой дневной труд, и над ним
   моя тень лежит, как покрывало.
   Я сам с листвой и глиной сравним;
   и когда я молюсь и рисую устало,
   то в воскресенье в долине нахожусь небывалой,
   и я - ликующий Иерусалим.
  
   Да, я сам - град Господний, гордый,
   я сто языков его понимаю;
   и псалом Давида в душе прозвучал:
   "Я, в сумерках, слушая арфу, лежал,
   и дышали вечерние звёзды".
  
  
   После восхода мои улицы вьются,
   я от народа отстал, а они остаются.
   Но больше я, чем бывало,
   в себе каждого слышу движение
   и своё простираю уединение
   от начала к началу.
  
   Это монах пел громким голосом, в этот вечер сердца его братьев открылись, и вместо обычных слов, шла эта большая молитва, как королева сквозь неё.
  
   Многие города, что штурмов не знали,
   из топаза ворота вознесли над собой,
   у них улицы покрыты травой,
   и такими стены гладкими стали,
   как в зеркало глядится в них день золотой.
  
   У вас только день один был в почёте,
   и вечер поднялся среди башен,
   и вы, тихо, со всем чувством вашим,
   тяжело себя в руки его отдаёте;
   и спустится ночь, закружив бесстрашно,
   как сон тёмных танцовщиц, отважных,
   чьи круги и линии безотчётны.
  
   Вы засеребритесь от света игры,
   то, как море, то, как розы рот,
   что тепло от света с собою несёт;
   силуэты певучие мелькают, быстры,
   пред тьмой, что на заднем плане встаёт.
   Вы будете невестами, и вас зацелуют
   чужие князья-освободители.
   И один приветствием вас околдует,
   пред фатой вашей он встанет победно:
   как башня из аметиста, он вас очарует.
  
   Этот гимн монах пел с высоким восторгом своей души. И он думает о городах братьев, что на востоке ещё не открыты, и ещё ничем не заполнены: ни днём работы, ни задумчивым вечером, и ни ночью, которая начинается сразу после вечера. Глубокая и чудесная ночь невесты, полная картин воображения и робких жестов с какими поднимаются ангелы-хранители, словно чужие княжеские освободители. И после этой ночи не должны внутренние картины и жесты стоять перед Богом, закрытые от Него, который вёл себя перед ними безукоризненно в день их позора.
  
   Я вернулся опять из тех колебаний,
   в которых потерялся я среди дня.
   Я был песней и Богом, и рифмы звучание
   ещё шумит в ушах у меня.
  
   Я буду, скромен и тих опять,
   лицо склоню ныне и впредь.
   И для того голос будет звучать,
   чтоб молитву лучшую спеть
   С теми, другими, был я, как ветер,
   и, тормоша, их звал;
   я был там, где ангелы в далях этих,
   где высоко в пустоте свет дрожит,
   но в глубине Бог, темнея, ждёт.
  
   Ангелы - это последние почки
   на вершине, что всех зеленей.
   И они, словно сон, видят ночью,
   как из него выходят побеги ветвей.
   Они верят больше свету небесных сфер,
   чем Господа чёрной силе.
   Ведь, когда оттуда бежал Люцифер,
   они по соседству были.
  
   Он - князь в стране света той,
   и лоб его пред сильным свечением
   нависает круто над пустотой,
   с опалённым лицом и странной мечтой,
   моля о большом затмении.
  
   Он - времени светлый Бог,
   и время громко его пробуждает,
   и, от боли крича, он изнемог,
   и, часто смеясь, от боли рыдает.
   А время верит, что он блажен и высок
   и мощью всей обладает.
   Время, как книжной страницы край,
   много раз перевёрнутой;
   как блестящее платье, что невзначай,
   было Богом отторгнуто,
   когда Он в глубине необъятной,
   успев от полёта устать,
   от времени спрятался безвозвратно,
   пока корни волос, опалённых когда-то,
   не проросли чрез все печали опять.
  
   Так каялся монах в своей чрезмерности к тому, к чему он склонялся.
  
   Ты будешь только действием схвачен,
   и только руками озарён:
   а каждый ум гостем здесь наречён,
   и, тоскуя, из мира явится он.
  
   И разум любой - лишь измышление,
   и чувствуешь, как тонко оно сплетено.
   И тому, кто мысли сплетает,
   небо в дар также дано,
   потому что он не выбирает.
  
   Где Ты? - знать не хочу обязательно:
   скажи лишь, что Ты - повсюду;
   А я - евангелист Твой внимательный
   всё запишу очень старательно,
   подслушивать звуки Твои не буду.
  
   Но к Тебе тороплюсь я всё время,
   шагая со всем старанием.
   Иначе, кто я и кто Ты перед всеми,
   если меж нами нет понимания?
  
   Ночная молитва монаха:
  
   Моё платье и волосы, как были встарь
   у русских царей в их смертный час.
   Только огонь моих уст погас,
   но все мои царства я собираю сейчас,
   и высятся они на заднем плане как раз,
   в моих мыслях стучит: Я ещё государь.
  
   Для них молитва - ещё утешение.
   Они возносят её массой без отвращения,
   и тогда она величественна и прекрасна.
   И каждая вера и преклонение,
   о чём у других нет помышления,
   куполами высится без стеснения,
   золотыми, голубыми и ясными.
  
   А что есть церкви и все обители
   с их появлением и возвышением,
   когда арфа звучит утешителя,
   и звуки от рук наполовину спасителя
   пред королём и девой бредут, как видения?
  
   В волнах утреннего света и чистоты, лучи проходили сквозь стволы деревьев, как идут звуки, озарённых солнцем струн. В келье, в утреннем свете, склонившись над книгами, писал монах.
  
   И Господь велел мне, чтобы я писал:
  
   королевской жестокости бремя -
   ангел пред
   тем, что я любовью назвал.
   Но без стрел её я беспомощным стал,
   и мост исчез в бесконечное время.
  
   И Господь приказал мне, чтобы я рисовал:
  
   Время - боль глубокая с нами.
   В её оболочке я тихо лежал:
   а существо, что чудно я написал,
   платит дань смерти, что разит наповал,
   вакханалией городов, что мчатся в провал,
   а также безумием и королями.
  
   Бог приказал мне, и я создаю:
  
   я - царь времени, его быстротечности.
   Но здесь посвящённым, серым стою
   В Твоего одиночества бесконечности;
   на глаза под бровями смотрю,
  
   что чрез плечо впиваются в тетрадку мою
   от вечности к вечности.
  
   В начале дня перед всеми трудами.
  
   В имени Твоём тёмную тайну
   погрузилась тысяча богословов.
   Девы пробуждались к Тебе снова и снова,
   и юношей к тебе тянулись повально
   и блестели в Тебе. Ты - битва готовая!
  
   В очень длинных Твоих переходах
   встречались часто поэты,
   и короли звуков были там превосходны,
   глубоки и мягки при этом.
  
   Ты - час, вечерний, уютный,
   и в этот час они очень похожи бывают;
   Ты всем им в уста проникаешь смутно:
   они чувствуют, что Тебя открыли подспудно,
   и каждый роскошью Тебя окружает.
  
  
   Превозносят Тебя тысячи арф,
   будто колеблют само молчание,
   и Твои старые ветры, всё побросав,
   все дела и нужды мира, поправ,
   величие несут твоего дыхания.
  
   Под мягкими вечерними облаками.
  
   Поэты Тебя рассыпают повсюду,
   будто шторм пролетел сквозь их лепетание,
   но собираю Тебя в сосуд со старанием,
   и этим радовать Тебя буду.
  
   Я среди многих ветров брожу:
   Ты тысячу раз гонял с ними меня.
   Но несу я всё, что я нахожу:
   кружку слепого, что к Тебе привожу,
   и иногда от ребёнка я уношу
   большой кусок Твоего бытия.
  
  
   Ты видишь сам, что искатель я.
  
   Тот, кто стремится за своими руками,
   и молча идёт, пастуху подобно,
   за взор оскверняющими горбами,
   которых гонит вперёд он своими трудами,
   и он в слове чужом запутался словно,
   и завершить Тебя мечтает ночами,
   и сам станет он завершённым.
  
   В келье вокруг монаха сгущается вечерняя тьма. И тьма кажется наполненной многими предметами голосами, которые мерцают в последнем свете дня.
  
   Это редкость - солнце в соборе.
   Тут вырастают резными фигурами стены,
   и сквозь дев и стариков, склонивших колени,
   как крылья, на свет рвутся из тени
   царские врата в золотом уборе.
  
   Величественные скрывают колонны
   стену со святыми иконами,
   что в серебре пребывают спокойные.
   А камни встают, словно хор церковный,
   и падают венцами опять закруглёнными,
   они прекрасны и молчанием полны.
  
   А над ними, словно ночь голубая,
   парит, ликом бледна,
   женщина, Тебе дорогая,
   Роса утра, Тебя у ворот встречая,
   как луг, цветами Тебя окружая,
   всегда с Тобою Она.
  
   Купол наполнен Сыном Твоим
   и связывает кругло строение:
  
   Тебе трон не нужен, но перед ним
   стою я в трепете и восхищении.
  
   Тут монах вспомнил свою молитву в Успенском соборе в Москве.
  
   Я вступил туда, как пилигрим,
   и семь раз почувствовал я
   лбом, что как камень Ты недвижим;
   и семью светильниками Тебя
   окружил с бытием смутным Твоим,
   и с двумя поцелуями, Тобою любим,
   ввёл в картину каждую, провидением храним,
   как в ночную долину себя.
  
  
  
   И тут встал среди нищих я.
   Они были худы и черны.
   Ты - ветер! Тут я понял Тебя,
   сквозь их болячки, что ясно видны.
   Я крестьянина видел, он был стар
   и бородат, как Иоахим.
   И потому что он тёмным стал
   и рядом с похожими вместе стоял,
   как никогда, я осознал,
   нежно, без слов Тебя ощущал
   во всех, вместе с ним.
  
   Ты останавливаешь времени бег,
   и Тебе никогда нет покоя в том;
   а крестьянин Твой смысл находит, при чём
   возносит Тебя и швыряет потом,
   и возносит снова Тебя человек.
  
   И в тёмном благочестии произнёс монах в этот день ночную молитву.
  
   Я долго бодрствовал рядом с Тобой,
   за водой и стеной следя.
   И если найдут спящим меня,
   Боже, из рук не дай вырвать, любя,
   я - ночь ночи Твоей большой.
  
   Бодрствуя, и средь снов моих
   погружаюсь в Тебя, чтобы ты не заметил,
   слушаю Твои сновидения, как ветер,
   шелестя листвою, чей облик так светел,
   повторяю Тебе много строф чужих.
  
   Мой сон - кров над головою Твоей,
   надёжный, словно гранит.
   И мои чувства, словно чудесный ручей,
   что, прыгая с гор, примчался скорей,
   и тысячью капель, переливаясь, блестит.
  
   Говорит Бог с каждым, но прежде его создаёт,
   потом, молча, с ним из ночи идёт,
   но все начать говорить должны,
   и слова эти неясны:
  
   Иди, отдаляясь от сознания,
   иди до краёв твоего желания
   и дай мне форму и одеяние.
  
   Сзади малые растут, как огонь верховой,
   и тянут тени свои за собой
   и накрывают меня с головой.
  
  
   Оставь себе красоту и ужас земной.
   Нужно вдаль идти, чувств не питая.
   Помешай тому, что нас разделяет.
   Очень близко край дорогой,
   что жизнью они называют.
  
   Ты поймёшь, что они знают
   о серьёзности этого края.
  
   Дай руку. Иди со мной.
  
   Я был при старых монахах художником
   и писал мифы для них.
   Они писали спокойно истории, изображая
   рунами славы.
   Я вижу Тебя в моих лицах, в ветре, воде
   и в деревьях лесных,
   на краю христианства, шумящих кудряво.
   Ты - страна, не светлая слишком.
  
   Я хочу поведать Тебя, увидеть и
   описать,
   не эмалью и золотом, лишь чернилами, что
   из коры добывали.
   Я не хочу, чтоб жемчуга листы с Тобой обрамляли,
   и в трепещущем изображении мои чувства
   Тебя узнали.
   Ты побледнел бы, если б я стал Твою простую жизнь
   утрировано изображать:
   Я хочу всеми делами Тебя наделить и
   скромно им дать имена:
   я хочу трёх королей назвать, и какая их прислала
   страна.
  
   Я хочу их дела и дни описать на белых листах
   чёрным цветом.
   Ведь Ты - Земля, и Ты, словно времени
   лето,
   и Ты не думаешь о других дальних,
   измученных,
   глубоко ли сеять и обрабатывать лучше
   наученных:
   Ты чувствуешь, что укрыт урожаями, многими и похожими,
   и не слышишь серпов и жнецов, что по Тебе
   шагают при этом.
  
  
   Ты непрогляден. Терпеливо двигаешь стены тут и там
   тут и там
   и, может быть, ты позволишь один только час
   жить городам,
   и дашь ещё два часа церквям и
   одиноким обителям,
   и разрешишь пять часов любоваться красотой всех спасителей
   и семь часов уделишь внимания крестьянам,
   дневным их трудам.
  
   Но прежде Ты станешь опять лесом водой
   и чащей глухой;
   и в час неохватного страха портрет неоконченный
   свой
  
   у всех потребуешь Ты обратно.
   Дай мне ещё мгновение одно: я не хочу
   никого из дел этих любить,
   любить,
  
   пока Тебя достойны, не станут эти творения.
   Я хочу только семь дней, семь дней получить
   и хочу я одно только изобразить,
   семь страниц уединения.
  
   Кому книгу Ты дашь, кто охватит её
   и будет сгорблен, себя, отдавая листам;
   но учти: в руках Ты имеешь всё
   и написать её сможешь сам.
  
   В этот день монах написал письмо:
  
   Достойный отец и митрополит,
   благословение ваше душа моя зрит.
   Я - монах постриженный и посвященный,
   и любой советчик мне не велит
   касаться вас словами, Владыка достойный.
   И прилично ли мне писать так свободно?
   Но я не знаю ничего, что мир наш творит.
   Оставь свой порыв, - я сказал себе так, -
   но сегодня меня мучает страх,
   и мне кажется, что-то умрёт непременно,
   если мы не будем о том говорить.
   Простите, стерпите голос мой сокровенный.
   О моей жизни можно по платью судить,
   и в лице душа моя вся видна:
   а труды моих дней смогла освятить
   та воля, что помянута всуе, быть не должна.
   Но люблю дела, которые света волна
   заливает, чьи краски, как скрипки, играют;
   время знает их, но от вас то скрывает,
   что высока корней их вес и цена.
  
   Моя набожна жизнь. И не подсудна она.
   И в молитве, которой себя возвышаю,
   говорю порой: я живу и желаю:
   пусть скромность мне будет дана.
   И к Тебе прибегаю я для спасения.
   О борьбе и аскезе нет у меня помышления
   и нет, как святой Терезы, видения,
   что о блеске Запада нам возвещает.
   Моя душа незаметное избирает.
   Я наблюдаю страну, молюсь, занимаюсь чтением,
   порой пишу угодника Николая,
   в стиле Стоглава священном,
   это всё что могу. Я мой дом освящаю,
   хочу понравиться вам, отец почтенный.
  
   Но порой видел книги я о Мадонне,
   что сочиняли на Западе неуклонно,
   и тонкие гравюры зданий церковных;
   но я не учился достаточно полно:
   и судить об их стремлениях могу я едва:
   но об одном, кого они божественным звали,
   и один архангел зовётся, как он,
   я думаю. Наслаждался он без печали,
   как в праздничный день. Дни лета, как сон,
   как всё на свете, мимо нас протекали,
   так, что руки книги свои оставляли,
   как грехи. А мой Бог тяжек, как стон.
   Эти картины не Бога изображают,
   но времени радость они доставляли
   всеми победами этого времени.
   Картины лишь колоколами звучали
   в его торжественности без изменения.
   Но танцы дней всё уносили с собой:
   так оставался Бог спасением гонимых,
   и, если времена нуждою теснимы,
   в форму мрака и ужаса его вжимали порой,
   то в богатое время, прежде так нелюбимого,
   цветами украшали его великолепие зримое.
   Но неизвестность всегда за Его спиною.
   Использует время и силу, и красоту;
   это ко многим делам обратиться должно,
   какие Богу поднять и закончить дано,
   и небо в руках Его теснится давно.
   но о том я смутно пишу на стенах панно
   и каждому святому я даю по листу.
   И время пишет в пространстве себя вновь и вновь
   в скромности робкой сердечной.
  
   И сообщает, что длится любовь,
   но в суете повседневных трудов
   в благодарность она превращается вечную.
   Но говорит мне Отче, чего достигнут они,
   в искусстве и науке умной:
   Это - не Бог, и не Богу сродни,
   это - плод трудов и силы их чудной.
   Да этот плод знак силы являет.
   И вся красота, что миру доступна,
   означая вечность, прочь убегает
   от измены, что получить так не трудно.
   Бог убегает от всего, что изображает,
   что во времени нашло себе красок сверкание;
   во всех картинах остаётся одно одеяние,
   что нетерпеливые, осветляя, преображают;
   а Бог, темнея, сзади миров ожидает,
   и одиноко руки живописца блуждание.
  
   Почтенный отец, мудрый годами,
   покарайте гневно меня, если суетно я толкую:
   ими Бог расстроен, но сохраняем нами.
   И с нашим Богом мы кладём вещь любую,
   любой поступок, что в нас радость лелеял,
   в холодный ящик, и, сил не жалея,
   как платье гладим, пряча добычу скорее
   в чувство, что это всё - Бог, а Он тем вернее
   чрез наши руки пройдёт неизменно.
   Мы хотим в картинах и молитве Его непременно,
   но не используем, как пищу души.
   Мы хотим только знать, что в мягкой тиши,
   Он коснётся всего, что достойным считаем давно.
   Но в чём-то узнать, Его старым людям дано,
   и видим во всё Его проникновение,
   потому что делам доверяем Его и всепрощению.
   И дела Его ближе нам всё равно,
   чем благочестивых мужей и женщин изображения.
   Почтенный отец, с белыми волосами,
   роль и долг у любого народа значительны.
   И если мы поднимаем знамя,
   то это чудо для нас, действительно.
   И на рассвете нашего Бога охраняем мы сами,
   и этот долг сотни лет уже снами.
   Вспомните, как на заре христианства всего,
   мы почти изменить хотели Бога к славе Его.
   Но золотой орды ужасная сила
   гигантской рукой уста нам закрыла,
   и глухо, и дерзко она любовь подавила;
   и судьба нас с тех пор вниз пригибала
   и развила в нас молчаливость.
   Но никогда в одном времени мы не находились.
   Мы где-то в массе всегда оставались,
   которая шире распространялась.
   Мы сидели, но на цыпочках стояли народы,
   чтобы будущее видеть свободно.
   Мы владеем всегда настоящим временем,
   хотя порою было оно тяжким бременем,
   но мы не хотели из него убегать:
   Мы оставались стоять в оцепенении,
   и фанатизмом и святостью не умели блистать,
   но при нас античность погибла,
   а мы всё держались, словно стропила,
   наполняясь молвой опять и опять.
  
   Я прошу вас, отец почтенный,
   быть башней упорства, как стен основание;
   и Бог продлит ваше здесь пребывание
   ещё годы долгие непременно.
   Но не надо, наверно,
   освобождать художника от принуждения,
   которому надо отдать предпочтение,
   потому что Бога долго он в небрежении,
   замалчивал даже в своих песнопениях,
   но о красоте, торопясь, кричал.
   Но во времени наше начало начал.
   Другие народы так шумны,
   все звонко смеются в стране;
   но Бог рискует к нам с вышины,
   я чувствую, ему мы ясно видны,
   когда покоится Он в тишине.
   Вы к тишине призывает нас,
   а то в доме случится беда:
   Он может в лес убежать тотчас,
   мы потеряем Его навсегда.
  
   Я боюсь того, что я вам сказал,
   от писания мои руки дрожат.
   Не для меня этот страх, и я б выяснял,
   куда исчез Он, не глядя назад.
   Но пришёл Он, сквозь миры пробежав,
   и они все Его очаровали:
   одни встречали, бедным назвав,
   другие по-княжески Его расточали.
   И нет народа, что о нём умолчал,
   из голов и камней Он вставал
   и от шума бежал во тьмы объятия.
   А вы имеете платье? -
   шёл, вопрос, нам задав.
   А мы почти последними были,
   когда тоже дальше его торопили.
  
   Он смотрел на меня, ужасаясь
   моим словам. Они могли бы вас заразить
   и страхом сразить
   от горячих пальцев моих.
  
   Я - ничтожный из малых сих,
   но я должен был вам открыться, терзаясь,
   потому что грудь разрывает,
   и я чувствую, назревает
   это также у нас.
   Его познают способом ложным.
   Будьте строги, тверды непреложно
   ко всем химерам сейчас.
   Вы должны приказать: дайте задание,
   чтобы в доме вашем изображения
   Бога кто-то стал охранять.
   Если в других руках нуждаетесь вы,
   и от трудов и суеты отвернётесь опять,
   если рассеетесь тоже, увы,
   пытаясь Его достать,
   но тут некому петь, нарушая молчание.
   Но в чужом ветре Его тем не менее,
   не знаю кто, но умудрился украсть,
   и я должен проклясть его
   в небесах,
   на всех библейских листах,
   и страшные буду проклятья искать
   в ужасных изречениях и словах.
  
   Простите, Владыка, что как в облаках,
   в аромате святости пребывающий,
   что я в усердии и спешке сжигающей,
   так себя позабыл,
   измерить решил
   слова гневом глубоким.
   Но я поднял рог одинокий,
   чтоб песню мести трубить,
   но вас теперь хочу о мире просить.
   Я вернусь назад, к дням своим,
   коль отпустите меня с благословением.
   Я все труды свои со смирением
   вложу в мою любовь один за другим.
   И будет счастьем большим
   из повседневности их поднять
   и каждой клеточкой ощущать
   единственно чувства прикосновение,
   и тишины будет проникновение,
   ей нечему изменять.
   Я не боюсь, но я совсем одинок:
   но мой день, как тысяча дней:
   так полон мой дух и глубок.
  
   Ничтожнейший монах
  
   Апостол.
  
   Потом монах начертил утреннюю молитву, что была рассыпана по его чувствам. И тут он провозглашает:
  
  
   И, как дитя, просыпаюсь я,
   в том уверенный точно,
   что страх каждой ночи перенеся,
   Тебя опять увижу воочию.
   Я знаю, я всё понимаю здесь,
   что вглубь не пробиться мне зрением.
   Но Ты - есть! Ты, конечно, есть,
   охваченный трепетом времени.
  
   Мне кажется, будь я одновременно
   младенцем, мальчиком, мужчиной и старцем,
   я бы силу почувствовал непременно
   того, что на круги свои возвращается.
  
   Я благодарен Тебе, ты - глубокая сила,
   но тих созданиям новыми,
   будто прячась за стенами укромно.
   Но пока я работаю день-деньской,
   Ты проскользнул, словно лик святой,
   прямо к рукам моим тёмным.
  
  
   Что меня не было в это мгновение,
   Ты знаешь? - "Нет", - отвечаешь, "не знаю".
   А я должен спешить без сомнения,
   иначе мне не пройти дорогу до края.
  
   Я больше, чем сон сна Твоего.
   Но то, что тоскует о крае его,
   это - как один день и единый тон;
   чужие сквозь Руки Твои проходят,
   но даже, если они свободу находят,
   они так печальны при том.
  
   Но тьма Тебе остаётся густая,
   растущая в пустом свете,
   и история мира поднялась на рассвете,
   как всегда, из горной породы.
   и есть Один, кто строить бы стал,
   но массивы остаться такими должны,
   камни, словно освобождены,
  
   и ни одного, что Ты обтесал...
  
   Тут монах на другой день проделал путь и должен был пройти сквозь улицы, экипажи и всадников, а также богачей и мимо каждого, кто веселится без ума.
   вечером монах молился в лесу, позади которого погружалось осеннее заходящее солнце. А на краю вечерней зари прорисовывался бледный профиль растущей луны.
  
   В вершине Твоего дерева бушует свет,
   превращает всех крошек в пёстрых и суетливых:
   они находят Тебя, когда день догорает.
   А нежность мира - сумерки как бы в ответ
   на тысячу голов тысячу рук молчаливо
   кладут, а под ними и чужой набожность обретает.
   Ты не хочешь иначе мир наш держать,
   чем мягким жестом его подбирая.
   Ты ловишь землю, от небес её отделяя,
   и твой плащ складками её укрывает.
  
   Это Твой способ так здесь пребывать.
   Но желающий Тебе громко имя назвать
   забывает о соседстве Твоём.
  
   Из Твоих рук, горным хребтом окантованных,
   встаёт закон, нам Тобою дарованным,
   и глас силы безмолвной слышится в нём.
  
  
   Ты согласен, чтоб милость Твоя приходила,
   как обычай, с жестом смирения;
   и если кто-то руки сплетает,
   будто, укрощая их силу,
   чтобы быть рядом с малой загадкой,
   он сразу чувствует Твоё появление,
   и, как в ветер, украдкой,
   он лицо погружает,
   стыдясь уныло.
  
   И тут пытается он, на камнях возлегая,
   подняться с них, как другие себя поднимают
   и спешит, Тебя укачать желая,
   боясь, что бодрствование Твоё помешает.
   Он чувствует, что хвастать Тобою не может,
   он бежит, за Тебя пугаясь:
   вдруг заметят Тебя ничтожные;
  
   Твоё чудо в пустыне тоже
   изгнанникам древним являлось.
  
   На дороге, среди людей, страстно моля об уединении, пришёл он опять в свою, погруженную в светлую осень, келью. Это был серый, бессолнечный вечер, который приближался к дождю.
  
   Это был час у дня на краю,
   и страна готова к пришествию ночи.
   Душа, поведай тоску свою:
  
   Будь степью, степью, далёкой очень,
   и пусть старые темнеют курганы
   на последней границе твоей,
   когда луна встанет с мерцанием странным
   над страной проходящей моей.
   Тишина. Твой образ. Форма вещей,
   это - души Твоей детство укромное,
   они во всём согласны с Тобой.
   Будь степью, - я тихо взываю, -
   потом старость придёт с сединою своей,
   её от ночи я едва отличаю,
   и принесёт свою слепоту огромную
   в дом подслушивающий мой.
  
   Я вижу, как сидит и думает он
   не обо мне, хотя я тут же при нём.
   Он внутрь души своей погружён.
   Там всё: степь, небеса и дом.
   Но только песни его потерялись,
   их нет для него на свете.
   Они многих тысяч ушей касались
   и пили, и пили бродячий ветер.
   Но, мне кажется, за всем этим,
  
   что я бы песню его приветил
   и глубоко в себе сберёг для него.
   Но борода слова скрывает его.
  
   Но получить он хочет назад
   лучшую из мелодий.
   К его коленям меня ноги подводят,
  
   его песни льются, звучат,
   внутри него хороводят.
  
   Монах читал в старых хрониках о древних слепых певцах-кобзарях, которые много лет назад шли мимо хижин сквозь вечер, распростёртый над широкой Украиной. Но монах чувствует, будто один очень старый кобзарь идёт теперь через страну и у всех, отмеченных одиночеством дверей, переступает тихо по необходимости пороги. И от тех, кто живёт и бодрствует, приносит он обратно свои многие новые песни, и они погружаются в свою слепоту, как в фонтан. Но дни прошли, и песни его оставили, чтобы вылететь в свет с ветром. Все звуки - это возвращение.
  --
  
  -- КНИГА ВТОРАЯ
  
  -- ПАЛОМНИЧЕСТВО МОНАХА
   (1901)
  
   Тебя не удивляет, что шторма сила,
   когда он растёт, всё мощней и мощней: -
   бегут деревья. Битва их сотворила
   чудо из шагающих аллей.
   Ты знаешь, перед кем они бегут,
   Он тот, к кому всю жизнь идёшь,
   твои мечты Ему поют,
   когда, открыв окно, ты ждёшь.
  
  
   Стояли тихо лета недели,
   деревьев кровь вливалась в неё
   и понимаешь, ты, упасть хотели
   они к тому, кто делает всё.
   Ты веришь, уже узнавая силу,
   плод срываешь когда,
   она снова загадкой тебя удивила,
   а ты - гость, как всегда.
  
   Домом твоим было это лето,
   и ты знаешь, где что там стоит,
   теперь должно сердце покинуть это,
   по долине незнаемой путь лежит.
   И вот ты один в целом свете,
   и дни наступают глухие,
   а из мыслей твоих выдувает ветер
   весь мир, как листья сухие.
  
   И сквозь голые ветви небеса необъятные
   смотрят, тебе они принадлежат;
   и вечерняя песня, земля неохватная,
   со страной, под ними уютно лежат.
   И покорен ты, словно вещь,
   и для действительности готов,
   чтобы Он, который пошлёт тебе весть,
   взял тебя, ощущая без слов.
  
   Я опять молю Тебя, Блистательный,
   и Ты слышишь меня сквозь ветра вой,
   ибо слов журчанием необязательным
   не измерить мощь, скрытую глубиной.
  
   Я был рассеян врагом по свету,
   по кусочкам распалось вдруг моё "Я".
   Мой Бог! Надо мной все смеялись при этом
   и все пьяницы выпивали меня.
  
   Я сам себя не собирал по дворам
   из отбросов и осколков стекла,
   и ртом, разорванным пополам,
   славил Тебя, в ком вечность текла.
   Как поднимал рук своих половину,
   к Тебе в безымянной мольбе,
   чтоб найти глаза Твои в той вершине
   и взгляд их чувствовать на себе.
  
   Я был, словно дом после пожара,
   в котором только убийцы ночуют,
   пока снова добычу в стране не почуют,
   и не постигнет их голодная кара.
   Я был, как тот город морской,
   что эпидемия опустошает,
   у которой трупы массой густой,
   словно дети, с рук тяжело свисают.
  
   Я себе был чужим, как тот, всё равно, -
   о котором я знал только одно:
   он обидеть юную мать мою смог,
   когда тяжела была мною она,
   и её сердце сжалось в комок,
   и об меня разбилась боли волна.
  
   Теперь я собран опять
   из кусков моего стыда;
   и тоскую о связи я иногда
   с неким разумом, что всегда,
   словно вещь, меня станет обозревать.
   О Твоём сердце и больших руках -
   (о, явилось бы это скорей ко мне.)
   Я отдаю себя, Боже, Тебе,
   и ты имеешь право развеять мой прах.
  
   Я тот, кто, склоняя колени,
   пред Тобой в монастырской одежде,
   стоял, и глубоким служебным рвением
   Ты меня наполнил, но я Тебя выдумал прежде.
   Голос тихой кельи одной,
   мимо которой мир пролетает, -
   и Ты, что мощной волной
   всегда над всем вещами витает.
  
   И ничего другого, лишь моря прилив,
   из которого страны встают порой,
   ничего другого, лишь молчание стеной
   прекрасных ангелов и скрипки земной.
   А здесь Тот сейчас молчалив,
   перед ним склоняются вещи толпой,
   тяжесть его лучей, обнажив.
  
   Ибо Ты - есть всё, а я один,
   кто высказывает возмущение?
   Я не все, мой Господин,
   и я не всё, когда слезой я томим.
   Ты - один, слышишь ты то томление?
  
   Но Ты слышишь что-то рядом со мной?
   Голоса, что звучат вне меня?
   Это шторм? Ах, тут один я,
   и мои леса кивают Тебе головой.
  
   Есть песня, маленькая и большая,
   они мешают Тебе слышать звуки среды, -
   я слышу, что меня наполняет
   одиноко, и что не услышал Ты.
  
   Я тот самый, кто ещё робко
   Тебя спрашивал: кто Ты есть?
   Но когда солнце упало глубоко,
   сиротой ранней остался я здесь,
   угасший в бледной вечерней заре,
   всею толпой пренебрежён,
   и все вещи стоят, как в монастыре,
   в котором я был заключён.
   Потом я нуждаюсь тебе, Посвящённый,
   ты каждой нужды нежный сосед,
   на моё страдание тихо второй обречён,
   Ты - Бог, и нужен мне как хлеб и свет.
   Может быть, ты не знаешь, сколько ночи
   значат для тех людей, что не спят:
   несправедливы они всё же очень
   для старца, девы и ребёнка, подряд.
   Они вскакивают, словно объявлены мёртвыми,
   вещами чёрными окружённые,
   и белые руки их дрожат угнетённо,
   тесно связаны с жизнью дикой и тёмной,
   как псы в охотничьих натюрмортах.
   Ещё с прошедшим у них не окончен счёт,
   а в будущем, мёртвые лишь лежат,
   и человек в плаще стоит у ворот,
   ушам и глазам работу даёт,
   ищет первые знаки рассвета
   и крик петуха, но не достичь ему это.
   Словно один большой дом, эта ночь.
   И руки раненые со страхом
   двери от стен отрывают с размаху,
   и бесконечно движение шаг за шагом,
   и нельзя убежать от ворот этих прочь.
  
   И каждую ночь так, мой Бог:
   всегда есть такие, кто спать не мог:
   они идут, но Тебя нет перед ними.
   Слышишь, как шагами слепыми
   во тьму вступают?
   Но лестница, ступенями вниз смотрят крутыми,
   слышишь, молитву читают?
   Они падают на ложе из чёрных камней,
   Ты слышишь их плач, плачут они всё сильней
  
   Я ищу Тебя, потому что идут они мимо
   моей двери. Их видеть почти мне необходимо.
   Кого мне звать, если нет того
   тёмного, что чернее ночи,
   что, бодрствуя, лампу зажечь не хочет,
   но один не боится той бездны, что свет
   не избаловал, я знаю её,
   так как деревьями разбита на нет,
   и тихо в ней всё,
   будто лик мой погружён в запах и цвет,
   что из земли восстал.
  
  
   Ты вечен. И Ты мне себя показал.
   Я люблю Тебя, как любимого сына,
   что оставил меня ребёнку подобно,
   потому что звала его к трону судьбина,
   пред которым страны, как долины удобны.
   И остался я седым стариком,
   кого сын большой никогда не поймёт;
   кто с вещами новыми мало знаком,
   к которым его семени воля ведёт.
   За Твоё глубокое счастье дрожу я порой,
   слишком много к Тебе плывёт чужих кораблей,
   и хочу, чтоб Ты снова был во мне и со мной
   во тьме, что приближает Тебя всё сильней.
   Я боюсь, что не будешь Ты никогда,
   если во времени я потеряю себя,
   евангелист, о Тебе, читаю я иногда,
   пишет, вечностью называя Тебя.
  
   Я отец, но намного больше меня сын мой.
   Он - всё, чем отец был в жизни земной
   и чем не стал, и Он в каждом велик.
   Он - грядущее и Он - возвращение домой,
   Он - лоно всего и простор морской...
  
   Не кощунство, к Тебе моленье моё,
   и не пойми возврат к старым книгам превратно,
   я искал Тебя там тысячекратно.
  
   Любовь отдать тебе хочу. И ещё, и ещё...
  
   Разве любят отца, от него уходя,
   как уходишь Ты, в лице твёрдость храня,
   от пустых, беспомощных рук его снова?
   И не лежит тихо его увядшее слово
   в старых книгах, которые редко листаю?
   Не вытекает ли, как из источника одного,
   радость и страдание из сердца его?
   Ибо отец был не таким,
   как о нём думали годы прошедшие,
   устаревшие жесты, стремления умершие,
   отцветшие руки и волос белый дым?
   Он был сам герой для времени своего,
   он - лист павший, мы растём, обгоняя его.
  
   Его забота для нас, словно Альп вершина,
   и, словно камень, Его голос для нас, -
   мы хотели бы от речи его зависеть сейчас,
   но мы слышим слова Его наполовину.
   Это огромная драма между нами лежит и Им:
   шумя громко и много, понять, друг друга пытаясь,
   лишь за формой рта Его мы следим,
   и слова падают, тотчас растворяясь.
   Мы далеки от Него, мы почти что нигде,
   когда далеко ещё любовь нас сплетает,
   видим, что жил Он на этой звезде,
   когда он на этой звезде умирает.
  
   Таков Отец. И я должен теперь
   Тебя Отцом называть?
   Это будет тысячу раз нас с тобой разделять.
   Ты - мой сын. И Тебя начал я узнавать,
   как ребёнка одного и любимого, и потом,
   когда он стал мужем и стариком.
  
   Прожги мне глаза. Я хочу видеть Тебя,
   брось уши мне, Тебя слышать хочу,
   без ног к Тебе приду я, любя,
   присягну без рта, хотя молчу.
   Отломи мне руки, я схвачу Тебя,
   своим сердцем, словно сильной рукой,
   сожми моё сердце, будет биться мой мозг,
   сожги мозг огненною рекой,
   и Тебя понесёт моей крови поток.
  
   А моя душа - женщина перед Тобой,
   она как Наоми, и словно Рут.
   Она днём идёт к сжатым снопам твоим,
   как слуга, из тех, что службу несут.
   Но вечером там, где струи текут,
   омывается, надевая одежды тут,
   и идёт к Тебе, когда покой Тебе сны несут,
   покрывая твои ночи одеянием своим.
  
   Ты спрашиваешь в полночь, отвечает она
   наивно. Тебе Рут в служанки дана.
   Прикрой крыльями место, где лежит она.
   Ты - мира наследник...
  
   И душа до рассвета спит, покоя полна,
   у ног Твоих она греется крови Твоей теплом.
   Она, как Рут пред Тобой женским своим естеством.
  
   Ты - мира наследник.
   Наследство сыны получают,
   когда отцы умирают,
   сыновья остаются и расцветают.
   Ты - наследник мира.
  
  
   Ты наследуешь зелень
   прошедших садов, синевы тихой лёд
   открытых небес,
   и росы тысячи дней,
   и лета многие, и беседу солнца лучей,
   и блеск чистой весны, где плачет ручей,
   будто дева над письмами слёзы льёт.
   Ты наследуешь осени, чьи роскошные одеяния
   в воспоминаниях поэтов лежат,
   и зимы, что как сироты со странным желанием,
   тихо к Тебе прижаться хотят.
   Казань Ты наследуешь, Венецию, Рим,
   Флоренцию тоже, и собор в Пизе будет Твоим,
   Троицкую лавру и монастырь,
   что под Киевом простёр лабиринт вдаль и вширь,
   где ходов тёмное образует сплетение, -
   колокола Москвы, памяти озарение,
   звук рогов, органа и скрипок пение,
   каждая песня, звучащая с глубоким смирением,
   благородным камнем заблестит у Тебя.
  
   Поэты лишь Тебе раскрывают себя,
   и собирают картины, богатые, шумные,
   что рвутся в мир чрез равновесие разумное,
   и всю жизни одинокими быть им суждено...
   И художник торопятся таким быть,
   чтобы Тебя в вечности изобразить,
   в той, что Ты создавал и получаешь назад.
   Всё вечно. Женщина, словно сад,
   Монна Лиза зреет, словно вино,
   и женщиной быть, больше ей не дано:
   в новом времени для женщины нет мечты.
   Те, кто рисует, хотят быть, как Ты.
   Они хотят вечности, молвя одно:
   Камень, будь вечен! Вечен Ты, всё равно.
  
   И любовь для Тебя они собирают давно.
   Они - короткого часа поэты,
   невыразительный рот целуют при этом,
   в прекрасную улыбку его формируя,
   к боли приучены, несут радость, ликуя,
   но боль выросшим сначала они причиняют,
   они страдания со смехом мешают.
   Страстные, кто спит, а кто сон отрясает,
   чтобы выплакать всё на груди чужой.
   Они загадок хотят и умирают,
   как звери мрут, мир не постигая,
   но у них могут быть внуки потом,
   и жизнь зелёная заляжет в них, созревая;
   так каждую любовь, как наследство, вверяют,
   как во сне, себя, отдавая при том.
  
   Так в избытке вещи текут к Тебе,
   и словно верхние части фонтанов,
   переполняют настойчиво и постоянно,
   будто волосами, чашу глубокую, -
   так падают к Тебе в долину далёкую
   избыток вещей и дум непрестанно.
  
   Я только один из Твоих ничтожных,
   что смотрит в жизнь из кельи своей,
   и от него люди дальше, чем вещи, возможно,
   и он не измерит пути жизни сей.
   Но хочешь Ты меня перед ликом Твоим
   поднять, чтоб во тьме Твоих глаз я повис,
   чтоб не кичился высокомерием своим,
   говоря Тебе: никто не живёт свою жизнь.
   Случайности всякие есть для людей:
   страхи, голоса, капли счастья, осколки дней,
   как дети наряжены, закутаны сами,
   взрослые маски и лица, как камень.
  
   Думаю, хранилище быть должно,
   где эти многие жизни лежат,
   как паланкины, люльки, доспехов ряд, -
   им познать действительность не суждено,
   и не стоят они, как обрамление яркое,
   а прилегают к тому, что дано,
   к крепким стенам иль каменным аркам.
  
   И, когда вечером, покидая, устало
   сад, стараясь подальше уйти,
   я знал, сюда приведут все пути,
   к вежей неживых арсеналу.
   Там дерева нет, где бы лежала страна,
   и, как от тюрьмы нависает стена
   без окон, замыкаясь семикратным кольцом.
   И с железным засовом ворота,
   и они охраняют, будто требуют что-то,
   и решётка, что руками людей создана.
  
   Но хоть каждый уйти от себя старается,
   как из тюрьмы, что его держит и ненавидит,
   но мир великое чудо видит,
   я чувствую: в жизни всё оживляется.
  
   Кто же живёт? Вещи обыденные,
   как мелодии, что не сыграны,
   вечером, словно в арфе застыли?
   Ветры, что от воды поплыли,
   ветки, что друг другу кивают,
   цветы, что ароматы сплетают,
   или аллеи, старые, длинные,
   или звуки, тёплые и невинные,
   или птицы, что так необычно взлетают?
  
   Кто живёт? Живёшь Ты, и жизнью Тебя называют?
  
  
   Ты - старик, и копоти след
   в волосах опалённых твоих,
   Незначительности Ты отсвет,
   хоть твой молоток не затих.
   Ты - кузнец, и ты песня лет,
   что всегда средь изделий своих.
  
   Для Тебя воскресения нет,
   вся работа Тебе нипочём,
   скончаться можешь Ты над мечом,
   пока не блеснёт на нём солнечный свет.
   Пока стоят мельницы всей страны,
   и все пьют лениво, привольно,
   удары твоего молотка слышны
   на всех городских колокольнях.
  
   Мастер Ты, совершеннолетием отягощённый,
   но ученикам невидим ты между нами;
   незнакомый и раздражённый
   шепчущими быстро, бесцеремонно
   их слухами и речами.
  
  
   Слухи идут, что Тебя утверждают,
   и сомнения тоже, что Тебя затирают.
   Те, кто несёт, и те, кто мечтает,
   пылу собственному не доверяют,
   и, как гора кровоточит, видеть желают,
   в Тебя не поверят, нет.
  
   Но Ты лицо опускаешь в ответ.
  
   Ты можешь надрезать вены гор,
   закон, утверждая свой;
   Но ничего нет с Тобой,
   только пустыни простор.
  
   Ты не хочешь шагать всем списком при том
   и не искать любовь света;
   для Тебя ничего нет в этом
   рядом с Христом.
  
   На вопросы не отвечая,
   лица мягкие не замечая,
   видишь ты несущих к Тебе.
  
   Все, кто Тебя ищет, испытуют Тебя.
   И найдя, они связывают Тебя
   с картиной и жестом.
  
   Но я хочу постигнуть Тебя,
   как Тебя земля постигает;
   и зрелость моя
   помогает
   царствию Твоему.
  
   Не хочу я из суеты
   доказывать, что есть Ты.
   Я знаю твёрдо, не Ты
   назван временем здесь,
   другое сущее.
  
   Не показывай мне чуда любезно.
   Дай Твой правый закон,
   чтоб к роду от рода он
   становился ясней.
  
  
   Если падает что-то ко мне из окна,
   ( как мало не было мельтешение),
   по закону рушится оно притяжения,
   мощно, как с моря ветра движение,
   на каждое в мире явление
   и несёт их в сердце мирового зерна.
  
   И каждая вещь смотрит внимательно,
   за готовой к полёту добротой,
   и каждый камень, и цветок любой,
   и каждый ребёнок в ночи мечтательной.
   Только мы в гордыне своей
   выпадаем из единой связи вещей
   в свободу пространства пустого,
   вместо того, чтобы силы отдав,
   подняться, как дерево снова,
   и в далёкие жизни пути
   включиться тихо, по доброй воле,
   хотим круг себе подобных найти,
   а кому не удаётся к ним подойти,
   тот безымянен, одинок поневоле.
  
   Он должен у вещей учиться так много,
   как ребёнок всё начинать сначала,
   потому что они рядом с сердцем Бога,
   и никогда его не покидали.
   И прежде он должен уметь упасть,
   покоясь в тяжести терпеливо;
   утяжелять птиц - притяжения страсть,
   и мешать мушкам, летать ревниво.
  
   (Ибо ангелы не летают больше.
   Серафимов птицы тяжёлые напоминают,
   что сидят вкруг него и размышляют;
   птицы пингвины крыльев не знают,
   похожи на тех, кто умирает)...
  
  
   Ты о смирении думаешь и погружаешь
   лицо в само понимание спокойное,
   так юные поэты углублённо шагают
   в аллеи, вечером, отдалённые.
   Так крестьяне вкруг тела стоят,
   когда смерть дитя одарила покоем, -
   и то, и другое в одинаковый ряд
   поставлены, как что-то очень большое.
  
   Кто замечает Тебя в первый раз,
   кому мешают часы и сосед,
   сгибаясь, находит он Твой след,
   хоть обременён годами подчас.
   Только позже в природе находит ответ
   и чувствует простор и ветра движение,
   твой шёпот доносит коридора просвет,
   и видит в звёздах поющих Твоё отражение
   и никогда не забудет это явление:
   всё - твой плащ, и иного нет.
  
   Для него Ты, новый, близкий, с доброй душой
   и точно, как странствие с чудесами,
   которое он с тихими кораблями
   по реке совершает большой.
   Страна просторна, под ветром ровна,
   отреклась от большого неба она
   и верна старым лесам.
   Деревеньки малые тут и там
   появляются, как звонов игра,
   неизбежно как "сегодня" и как "вчера",
   как всё, что тут видно нам.
   Но из этого потока движения,
   городки выплывают, как из течения,
   словно взмахами крыльев несомые
   и к праздничной колеснице влекомые.
  
   Но корабль к месту подходит порой,
   что без деревни и города уединён
   и ожидает там, рядом с волной
   того, кто родины был лишён.
   Для таких там небольшие стоят экипажи,
   (и три лошади перед каждым),
   те вечером бегут, запыхавшись даже,
   на дорогу, что потеряли однажды.
  
  
   В этой деревне стоит дом последний,
   одинок, словно последний дом на Земле.
  
   Улица, ей тесно в этой деревне,
   идёт медленно, в ночной потерявшись мгле.
  
   Маленькая деревня - лишь переход,
   между далями, где предчувствие робко живёт,
   и вместо моста вдоль домов дорога.
  
   Странствует долго, кто из деревни уйдёт,
   и может, в дороге умрут слишком много.
  
  
   Порой кто-то сидит за вечерним столом,
   вдруг уходи, идёт, идёт и идёт
   на восток, где он церковь найдёт,
  
   и его дети тоскуют, как о мёртвом, о нём.
  
   А тот, кто умирает в доме своём,
   остаётся в нём и в сердцах жить, как жил,
   и его дети в мире потом
   тянутся к церкви, что он забыл.
  
  
   Ночью не спящий - это безумие,
   потому что бодрствует без причин.
   В каждый час ночи стоит, смеясь,
   ищет имя для неё же в ночи,
   называя цифры хаотично подчас...
  
   И треугольник держит его рука,
   тот дрожит, по грифу бьёт он слегка,
   дуть в рог не может он и поёт
   песню, что всем домам он несёт.
  
   И детям хорошая ночь предстоит,
   в полусне они слышат: безумец не спит.
   Собаки цепи рвут ночь напролёт,
   их ходят много вокруг домов.
   Они дрожат, когда он мимо идёт,
   боясь его возвращения больше всего.
  
  
   Знаешь ты таких святых, мой господин?
  
   Что в монастырских узилищах себя ощущают,
   к смеху и плачу близок бы не один,
   они всё глубже в землю себя погружали.
  
   И выдыхал каждый собственным светом
   немного воздуха в могиле своей,
   забыв свой возраст, свой мир при этом,
   и жил, как дом без окон и дверей,
   умереть не мог, ибо мёртв был давно.
  
   Они читали редко, всё сухо было равно,
   как, если бы в каждую книги мороз пролез,
   и как ряса висела на костях без телес,
   так у каждого слова смыслу висеть суждено.
   Они не говорили больше друг с другом,
   когда ощущали себя в лабиринтах чёрных,
   висеть длинные волосы оставляли свободно,
   и никто не знал из этого круга,
   не умер ли рядом стоящий?
   В их круглом пространстве,
   где лампы серебром и бальзамом сочились сами,
   где собирались порой пред золотыми дверями
   сотоварищи, как пред золотыми садами
   и шуршали тихо длинными бородами.
  
   Их жизнь, как тысяча лет была протяжённа,
   с тех пор, как не отличали они свет и ночь,
   будто от волн откатились прочь
   и вернулись назад в материнское лоно.
   Они сидели, скорчившись, как эмбрионы:
   маленькие руки, большие головы были,
   они не ели, будто пищу не находили,
   в той земле, что они окружали, чёрной.
  
   Теперь появилось тысячи пилигримов,
   они из города и степи у монастырей бурлят,
   но те три сотни лет лежат недвижимо,
   их тела распаду не подлежат.
   Тьма сгущается, как свеча, что коптит,
   в их фигурах длинных мерцая,
   и тайно под платками их сохраняя,
   руки, под складками их скрывая,
   что горой у них на груди лежит.
  
   Ты, великий Герцог высокого:
   Ты забыл: погребение те одинокие,
   что истрачены полностью, смерти так подобает,
   потому что так глубоко земля их скрывает?
   Они - те, что на умерших похожи,
   и подобны все преходящему, вечному?
   Это великая жизнь Твоего тела тоже,
   что переживёт смерть времени бесконечного?
  
   Они годятся ещё для планов Твоих?
   Хранишь Ты сосуды неразрушимые?
   И Ты все соответствия неразрешимые
   хочешь кровью наполнить из вен своих?
  
  
  
   Ты - грядущее зари великой сияния
   над вечности бесконечной равниной.
   Ты после ночи времени крик петушиный,
   роса утренняя леса, лик девы невинной,
   чужой человек, мать и умирание.
  
   Ты - фигура преображённая,
   что всегда над судьбой возвышается,
   что без жалоб и ликования встречается,
   и чиста, как чаща леса зелёного.
  
   Ты - вещь, глубокая в воплощении своём,
   что не говорит о себе последнее слово,
   и всем по-разному показаться готова:
   кораблю - побережьем, земле - кораблём.
  
  
   Ты - монастырь для ран нарисованных.
   И тридцать два собора для Тебя основаны,
   и пятьдесят церквей из опала построены,
   в чьих стёклах желтеют куски янтаря.
   На каждой вещи монастырских владений,
   отзвук лежит Твоих песнопений,
   и мощные ворота освещает заря.
  
   Монахини в домах живут, длинных и странных,
   семьсот чёрных сестёр, что себя не жалея.
   Одна приходит порою к фонтану,
   другая - в себя углубилась печально;
   и одна в лучах солнца прощальных,
   идёт тонкая в молчаливых аллеях.
  
   Но большинство глаз не поднимают;
   они остаются в домах молчания,
   и в большой груди скрипок звучание
   не может услышать никто...
  
   И в плотном кругу, рядом с церквями,
   окружён томным жасмином,
   места погребения беседуют сами
   тихо, как камни, о мире едином.
  
   О том мире, который не будет снова,
   хотя у монастыря волнуется он,
   суетный, день в мишуру обращённый,
   к удовольствиям и хитрости равно готовый.
  
   Мир прошёл. Но есть Ты, Твоё слово.
  
   Мир течёт, мелькая, как игра света,
   над годом, совсем безучастным;
   но Тебе, вечеру и поэтам
   среди лиц, струящихся в мире этом,
   все тёмные вещи очевидны и ясны.
  
  
   Короли мира в летах преклонных
   и наследства не получают.
   Их сыновья детьми умирают,
   а бледные дочери их рожают
   больных властителей для короны.
  
   Чернь за малые деньги их разрушает,
   а теперешний мира властитель кидает
   их в огонь, а также к своим машинам,
   что служат ему, полны злобой звериной,
   но не владеет счастьем из них ни единый.
  
   В тоске по родине пребывая,
   руда бы бросила колёса, монеты,
   которые учат жить в маленькой жизни.
   И фабрики, кассы, навек оставляя,
   хочет непременно вернуться при этом
   в жилы разрушенных гор, Отчизны,
   чтобы они закрылись за ней.
  
  
   Всё будет опять большое и сильное,
   страны простые и воды обильные,
   великаны - деревья и малые стены,
   в долинах сила многообразия дивная,
   а народ - землепашцы и пастухи непременно.
  
   И нет церквей, замыкающих Бога кольцом,
   чтобы, как беженца, его оплакать потом,
   как пойманного и дикого зверя, -
   дома радушны для всех, кто стучит,
   и чувство безграничной жертвы лежит
   в тебе и во мне, и в том, что мы верим.
  
   Нет потустороннего ожидания, и нет входа туда,
   и страсти, что к оскорблению смерти ведёт,
  
   и служащий себе и земному всегда
   ничего нового он не обретёт.
  
  
   Также Ты станешь очень большим. Больше чем тот,
   кто теперь, существует, говоря про Тебя.
   Много непривычней, необычней живёт
   и не знает человека старше себя.
  
   И почувствуешь Ты, что плывут ароматы обычные
   из сада прямо во время Твоей страны,
   и, как больные, что лелеют вещи привычные,
   Тебя полюбят нежно, предчувствий полны.
  
   Люди, собравшиеся толпой,
   Тебе молиться не будут, Ты ведь не в их числе;
   кто Тебя чувствовал, радуясь вместе с Тобой,
   будет, словно один на Земле.
   Принятый и изгнанный в то же время,
   собирать и расточать тут же привык;
   смеющийся и плачущий перед всеми,
   мал, как дом, и, как царство велик.
  
   Не ждут в домах покоя сейчас,
   ведь унесут они того, кто умрёт,
   и кто-то, выполняя тайный приказ,
   посох пилигрима и одежду берёт,
   чтоб на чужбине узнать дорогу вперёд,
   чтоб ждать Тебя на дороге как раз.
  
   Дороги никогда для тех не будут пусты,
   что к Тебе стремятся, словно к той розе,
   что один раз в тысячу лет цветёт.
   Тёмный народ, что прозвания не носит,
   но достигнув Тебя, усталым падёт.
  
   Но я видел, как идут люди эти;
   и верю с тех пор: взвивается ветер
   от их движущихся плащей.
   Они так тихо лежат с усталостью всей,
   так велик их поход был в Твоём свете.
  
   Так хотел бы я идти к Тебе от других порогов,
   подаяние, собирая, что меня мало питает,
   я бы увидел, как путей много петляет,
   присоединился бы к старейшим, которых много.
   Я бы присоединился к малым седым по дороге,
   и когда они шли, смотрел бы, как в сновидениях,
   на их колени, что из волн бород строгих,
   островами глядят без кустов и деревьев.
  
  
   50Блок
   Мы обгоняем мужчин, мимо бредущих,
   и мальчиков, что им служили глазами,
   и усталых женщин из речки пьющих,
   и многие из них детей ждали сами.
   И многие были близки мне так странно:
   как, если бы мужчины по крови родного,
   а женщины друга во мне дорогого
   узнали, и собаки пришли так нежданно.
  
   Боже, я хотел бы пилигримами многими быть,
   чтобы идти к Тебе шествием длинным навстречу,
   и чтоб частью большой самого Тебя быть:
   Ты - сад с живыми аллеями вечными.
   Если я стараюсь, как есть, к тебе дорогу избыть,
   кто увидит меня, идущим к Тебе бесконечно?
   Кого пленит, и кем это будет замечено?
   Кого к Тебе обратит?
   Как если бы ничего не случилось,
   они смеются, и сильно радуюсь я,
   что я иду, как есть, не скрывая себя,
   и не увидит меня, кто смеётся беспечно.
  
  
   Днём Ты узнаёшь с чужих слов
   шёпот многих, текущих мимо.
   Тишина после удара часов
   поднимается медленно, неумолимо.
  
   Или день, всё больше слабея,
   к вечеру всем видом склоняется,
   или Ты, мой Бог. И поднимается
   Твоё царство, как дым с крыш, всё сильнее.
  
  
   Утро пилигримов. От трудного ложа,
   на которое каждый, как отравленный пал,
   как только утра колокол заиграл,
   народ поднялся к тяжёлой заутрене всё же.
   Кто вёл её, на раннем солнце искрился.
  
   Бородатые мужчины, низко склонённые,
   дети, встающие из тулупов, серьёзные,
   и в плащах тяжёлых, молчанием полные,
   загорелые женщины из Ташкента, Тифлиса,
   христиане с исламскими бородами
   в струи руки свои опускают,
   их, как плоские чаши, вода обтекает,
   словно душа прошла между нами.
  
  
   Они пьют, лица склоняя свои над рекой,
   разрывая платье левой рукой,
   и у груди долго держат воду,
   будто лик холодный слезами залит,
   обо всех бедах на Земле говорит.
  
   С глазами увядшими стоят беды повсюду,
   и ты не знаешь, кто они будут:
   что есть, чем были, слуги или крестьяне,
   купцы, может, благосостояние имевшие,
   возможно, монахи, что вялы заранее,
   и воры, искушение преодолевшие,
   девушки на корточках, совсем ослабевшие,
   и помешанные в лесу безумия своего:
   все, как князья в глубоком трауре,
   оказавшиеся от богатства всего.
   Как мудрецы, что знают много,
   избранные, что по пустыне бродили долго,
   где с помощью зверя чужого их кормил Бог;
   Одинокий, что шёл равниной огромной,
   сквозь многие ветры со щеками тёмными,
   в морщинах тоски и робости скромной,
   но чудесно перед всеми выпасти смог.
   Из будней включается непринуждённо
   большой орган и пение хора,
   и встали, словно, коленопреклонённые,
   с образами знамёна, что очень давно
   были спрятаны, сложены в место укромное:
  
   На весу разглаживают медленно складки.
  
   Многие стоят, на дом смотрят украдкой,
   в котором пилигримы больные живут;
   оттуда рванулся монах без оглядки,
   сутана смята , голова в беспорядке,
   синева на лице большом и негладком,
   мрачно на части его демоны рвут.
   Он склонился, как пополам разорванный,
   и обрушился двумя частями на землю;
   и земля у рта, словно крик оборванный,
   и, казалось, руки висят оторваны.
   Никаким чужим знакам не внемля,
  
   пред пришедшим падал, словно листик сорванный.
  
   Он взлетел, будто крылья обрёл за спиной,
   чувство лёгкости его искушало собой,
   он верил в птичье своё естество.
   Как марионетка на нитке косой,
   он висел на тонких худых руках,
   и верил в крыльев широкий взмах,
   и, что мир давно стал долиной одной,
   что совсем гладкой стала в его ногах.
   Смотрел с недоверчивостью большой,
   спускаясь из мест чужих, как впотьмах,
   на зелёное дно, где были муки и страх.
   И он был рыбой тонкой, что проплывала
   сквозь воду серебристо-серую и глубокую,
   видела медуз на кораллах немало
   и с волосами русалку зелено окую.
   Сквозь волосы вода, как гребёнка шуршала,
   и вдруг жених появился там,
   избранных из мёртвых одной,
   а не девушкой, незамужней и чужой,
   и вступил в страну лугов рая.
  
   Он следовал за ней, шагов не считая,
   танцевала она, в середине порхая,
   и руки в пляске летали вокруг него.
   Потом услышал он, будто фигура другая
   третьей в игру вступила она.
   Не верить этим танцам казалось легко.
   И тут узнал он, сказав: ты молиться должна.
   ибо он тот, кого пророки сполна
   во все времена награждали коронами,
   он нужен нам, чтоб была молитва слышна.
   Мы убираем его, как взошедшего из зерна,
   и идём домой очередью, что так длинна,
   как в мелодию; инструменты наши спокойны.
   А он кланялся взволнованно и глубоко
  
   Но старик будто бы спал,
   ничего, не видя, но глаза не спали его.
  
   И так глубоко склонился он,
   что дрожь по телу его пробежала.
   Но старик не обращал внимания нимало.
  
  
   Тут монах за волосы схватился устало,
   как тряпка, билась о ствол голова,
   но старик заметил это едва.
  
   Тут взял монах себя в руки мгновенно,
   как в руки меч берут листовой;
   израненные рубил и рубил он стены,
  
   и, наконец, ткнулся в грунт головой.
   Но старик неясно смотрел пред собой.
   Тут монах разорвал своё платье, как вол,
   и на коленях старику протянул.
  
   И видит Он, как к ребёнку пришёл:
   Знаешь ты, кто я? Он мягко вздохнул.
   Он знал и прилёг, где место нашёл,
   словно скрипку под подбородок воткнул.
  
  
   Теперь зреют уже барбарисы красные,
   вяло дышат на клумбе старые астры.
   Кто не богат, ждёт лето ясное,
   не думая, что будет когда-то богатство.
  
   Кто глаза не может закрыть сейчас,
   верно, со всей лица полнотою,
   ждёт, чтоб ночь скорей началась,
   чтоб приподняться во тьме над собой,
   время старого мужа истекает как раз.
  
   К кому ничто не приходит, день не сулит ничего,
   всё лжёт ему, будто кажется это.
   И Ты тоже, Боже, камень ты для него,
   что тянет его в глубину от света.
  
  
   Боже, ты бояться не должен. Они говорят "моё"
   всем вещам, что снисходительны к ним,
   Они, как ветер, что веток касается,
   говорит: деревья мои.
  
   Едва замечают они,
   как всё горит, за что их руки хватаются,
   о края одежды жгут пальцы свои,
   держать их нельзя, чтоб не обжечься.
  
   Они говорят "моё", как кто-то охотно порой,
   в разговоре с крестьянами другом князя зовёт,
   когда князь велик и в стороне чужой.
   Говорят "моё" о стенах они не своих,
   не зная, кто же этому дому родной.
   Говорят "моё" и называют владение
   и в нём каждую вещь к себе приближают,
   так пошлый шарлатан своим называет,
   может быть, солнца и молний свечение.
   "Моя жена", "моя жизнь", - они называют,
   "моя собака", "ребёнок", но знают давно:
   жизнь, жена, дитя и собака -
   они всё - чужое творение, однако.
   Они протягивают руки, потому что слепые.
   Уверенность есть, что только большие
   по глазам тоскуют. Но много других
   знать не хотят, что странствия их,
   с вещами связывать они не должны,
   что они от имущества отстранены,
   их достояние отказалось от них.
   И женщин много, как цветов живых,
   чья жизнь чужая - есть жизнь для всех.
  
   Боже, не бойся, владей собой.
   Он любит Тебя и облик Твой,
   узнает, даже если покрыт темнотой,
   в Твоём дыхании мелькает, не владея Тобой.
   И кто-то Тебя призывает ночью,
   и ты должен явиться в его моление:
   Здесь гость Ты воочию,
   что вернётся опять без сомнения.
  
   Боже, кто может Тебя удержать? Твоё всё - с тобой;
   не помешает рука владельца Тебе,
   ибо незрелое вино молодое
   слаще, когда принадлежит самому себе.
  
  
   Сокровище хороню я ночами глубокими,
   ибо изобилие, что видел всегда,
   убожеству, бедности замена дурная,
   красотой Твоей ей не случилось быть никогда.
  
   Но путь к Тебе так страшно далёк,
   не едет к нему никто, и его замело.
   Ты - само одиночество, Ты одинок,
   Твоё сердце к отдалённым долинам пришло.
  
   И руки, что от рытья кровью покрыты
   Ветру навстречу поднимаю открыто,
   как у деревьев их разветвления.
   И я высасываю Тебя из вселенной,
   как, если бы Ты был уже разнесённый
   одним жестом нетерпеливым,
   и упал теперь , словно мир распылённый,
   с далёких звёзд на Землю дождливую,
   как весенний ливень, мягкий и томный.
  
   ТРЕТЬЯ КНИГА
  
   КНИГА О НИЩЕТЕ И СМЕРТИ.
   (1909)
  
   Может быть, что иду я сквозь тяжёлые горы,
   сквозь их твёрдые жилы, как руда, одинок,
   и конец я увижу не скоро,
   и совсем близкими стали просторы
   и камнем упёрлись в висок.
  
   Да, я ещё не знающий боли,
   меня маленьким делает тьма большая,
   но лишь до Тебя: тяжело я Тебя разрушаю:
  
   но Твоя полная рука была при моей доле,
   и к Тебе с моим полным ларцом припадаю
  
  
   Ты - гора, кого собратья оставили странно,
   склон без хижин и пик безымянный,
   звезда, что слабеет в вечном снегу непрестанно,
   и будто долина несёт цикламен постоянно,
   и от него аромат на весь белый свет;
   Ты - всех гор уста и минарет,
   (с которого вечерний призыв не звучал):
  
   И в Тебя я иду? Я, как тот металл,
   что лежит, никем ещё не обнаружен?
   Благоговейно ощущаю изгиб Твоих скал,
   и твою твёрдость, что давит меня снаружи.
  
   Или это страх, и в нём я пребываю?
   Глубокий страх слишком больших городов,
   куда ты вверг, по шею меня погружая?
  
   О, если бы правду кто-то сказать Тебе был готов
   о характере тех блужданий и искажений.
   Ты встал, как шторм у начала явлений,
   как шелуху, всех от себя отгоняя.
  
   Ты хочешь, чтоб правду сказал я сейчас?
   Но, Боже, как ртом говорить я стану?
   Он закрыться хочет совсем так рано,
   мои руки собаками держатся странно,
   и слишком плох для них каждый приказ.
  
   Господи, к чужому времени ты толкаешь меня постоянно.
  
  
   Назначь сторожем меня просторов далёких
   и слушающим камень сделай меня,
   дай глазам моим распахнуться широко
   на море одинокого Твоего бытия.
   Разреши сопровождать ход потоков глубоких.
   Из криков с обеих сторон жестоких
   далеко в звуки ночи проведу их я.
  
   Пошли меня в Твои земли пустые,
   сквозь которые дальние ветры летят,
   где обители, как одеяния простые.
   вокруг не живущих жизней стоят.
   Там хочу я быть пилигримом
   среди фигур и голосов их, бредущих мимо,
   и обманом от других неотделяемый,
   вслед за стариками слепыми,
   идти дорогой, никем не знаемой.
  
   Ибо, Господи, города большие страдают,
   потерянные и растворённые.
   словно побег от пламени грозного,
   и для них утешения нет достойного,
   и их время малое истекает.
  
   Тут люди живут плохо и тяжело
   в низких комнатах, робея любого,
   испуганные первенцы стада людского;
   а снаружи не спит и дышит земля Твоя снова,
   но до них оттуда ничего не дошло.
  
   Тут у оконных уступов дети растут,
   их накрывает одинаково тень,
   и не слышат они, как цветы их зовут
   в полный простора, счастья и ветра день,
   и над ребёнком нависает печали сень.
  
   Тут незнакомые девы расцветают жарко
   и вспоминают они детства покой;
   но здесь нет тех, для кого пылали так ярко,
   и, дрожа, закрываются снова с тоской.
   А в задних комнатах, закрытых пристойно,
   дни материнства, что не нужны были,
   и ночами длинными, плача безвольно,
   и холодные годы без борьбы и усилий.
   И смертные ложа во тьме полной стоят,
   и там они по себе страдают
   и умирают медленно, друг за другом в ряд
   и, словно нищие, исчезают.
  
  
   Тут живут люди, светло умирающие,
   в мире тяжёлом едва расцветают,
   и не видит никто гримасы зияющие,
   одной породы с улыбкой сияющей,
   лица в безымянных ночах искажают.
  
   Они идут, унижено сквозь труды и обманы
   бессмысленным вещам служить бездушно,
   и их платья красивые увянут послушно,
   и прекрасные руки состарятся рано.
  
   Большинство их теснит, жалости к ним не зная,
   к тем, кто не решителен, слаб всё равно.
   Лишь робкие псы, что нигде не обитают,
   идут за ними тихо мгновение одно.
  
   Они отданы сотне мучителей,
   и кричат каждый раз, когда часы бьют.
  
   Они кружат вокруг больших обителей,
   и, полные страха, впуска ждут.
  
   Там смерть. И нет того, чей привет
   их детство раскрасит чудесное,
   маленькая смерть, что известно, -
   это плод, в котором сладости нет,
   и зелёным он сгинет безвестно.
  
   О, Господи, собственной смертью награди человека,
   той смертью, что каждая жизнь рождает,
   там была любовь. чувства и нужда от века,
  
   ибо мы - листья, шелуха пустая.
   Большую смерть каждый в себе таскает.
   И это плод, вкруг которого всё закручено крепко.
  
   Ради него поднимаются девушки с страстной тоской,
   и, как дерево лютни они вырастают,
   и мальчики, что тоскуют по жизни мужской;
   и женщины взрослые, что доверяют
   лишь страхам, никому не достать их рукой.
   Чтоб плод этот видеть, остаются зрители,
   как вечное, что медленно утекает рекой,
   и каждый художником был и строителем,
   мир мёрз и таял рядом с губителем,
   и завивал их, казалось, спиралью кругом.
   В их жизнь теплота входила большая,
   сердец и мозга жар ярко светлый.
   И Твои ангелы летят, словно птичья стая,
   и нашли они все плоды неспелыми.
  
  
   Боже, мы всё же беднее бедных зверей,
   чья смерть для них конечна, слепая,
   потому что мы совсем не умираем.
   Ты того нам дал, кто знанием играя.
   жизнь развязал, как в шпалере своей,
   в который май ранний приходит, сияя.
  
   Разве делает смерть тяжёлой, чужой
   то, что это не наша смерть, но кто-то другой
   нас, не созревших ещё приберёт.
   Потом смерть придёт и всех нас смахнёт.
  
   Мы стоим в Твоём саду год за годом,
   и есть деревья, кому сладкая смерть угрожает,
   и мы стареем в дни урожая,
   и, как женщины, что Ты наказал, ударяя,
   мы замкнуты, дурные и бесплодные.
  
  
  
   49Блок
   Или высокомерны, не правы мы перед всеми:
   о, деревья лучше! А мы только семя,
   что предоставлено женскому лону.
   С вечностью развратничали мы самой,
   тут есть родильные ложа, где рожаем свободно
   мы нашей смерти выкидыш злой;
   скрюченный, скорбный эмбрион,
   (будто бы испуган в ужасный час),
   руками закрыл рождение глаз.
   И на его лбу уже громоздится
   страх перед всем, от чего не страдал,
   и все закрывают его, как блудницу,
   у которой из чрева нож плод вырывает.
  
   Сделай Одного большим, превосходным,
   построй его жизни прекрасное лоно,
   как ворота, чресла ему построй,
   в светлом лесу белокурых волос,
   и пропусти сквозь естество его несказанное
   светлое воинство колоссальное
   тысяч семян, что соберутся перед Тобой.
  
   И одну ночь ему дай, чтоб понимание пришло
   глубины, куда человека нога не ступала,
   ночь, где всё вокруг расцвело,
   где благоухание Сиринги в воздух вошло,
   и чтоб качалась больше, чем ветра крыло,
   и чтоб больше Иосафата, ночь ликовала.
  
   И дай ему долгого времени ход
   и дай распростёртые вдаль одежды,
   и подари ему одиночество звёзд
   и пусть удивление из глаз не уйдёт,
   когда движения его движения изменятся нежно.
  
   Освежи его вновь чистой едой непременно,
   росой и блюдами неизбитыми
   и чистой жизнью благословенной,
   и тёплым дыханием полей разбитых.
  
   Сделай так, чтоб он вспомнил детство опять,
   и чудесное, и неосознанное,
   и предчувствием первые годы наполненные,
   и смог бесконечные предания осознать.
  
   Ожидаемый час назови настоящий,
   и тогда сметь родит Богу он,
   и один он, словно сад, большой и шумящий,
   собиратель из дальних сторон.
  
  
   Последних знаков оставь нам напоминание,
   в короне силы своей появись
   и дай теперь (после женских страданий)
   человеку материнство и жизнь.
   Наполни того, кто всех сильнее,
   не Богородицы светлой мечтой, -
   ведь родивший смерть гораздо важнее, -
   и веди нас сквозь руки тех, кто прямее
   идёт за ним дорогой простой.
   И смотри, я вижу его врагов,
   их много больше, чем лжи во времени, -
   И он встанет в земле смеющихся ртов
   и назовёт мечтателей средь опьянения.
  
   Но Ты, своей милостью его не оставляя,
   взрасти его в Твоём старом сиянии.
   А меня при дароносице танцевать заставляя,
   дай мне рот такой, чтоб не смолкая,
   петь Мессию и Крестителем быт в состоянии.
  
  
   Я хочу восхвалять. Как пред армией всей,
   идут трубачи, хочу идти и взывать я давно.
   Моя кровь меньше шумит, чем моря волна,
   моё слово слаще для всех, желанней, сильней,
   но не путает никого, как будто вино.
  
   И в весенние ночи, когда рядом со мной,
   немногие остались в лагере нашем,
   я хочу расцвести своей струнной игрой,
   как северный апрель тихой порой,
   поздно и робко в листе появляется каждом.
  
   Ибо на две части мой голос стал разделим:
   ароматом и ковчегом смог он служить.
   Одна просторы готовит дыханьем своим,
   другая должна уединением моим,
   и лицом, и счастьем, и ангелом быть.
  
   И дай мне оба голоса в сопровождение,
   из города и страха меня распыли.
   С ними хочу я быть в гневе времени,
   и их звуком ложе для Твоего появления
   готовить там, где будут желания Твои.
  
  
   Правды нет в больших городах, всё в них обман
   для ночи и дня, детей и зверей;
   их молчание лжёт, они лгут шумом странным
   и вещами, что держат в воле своей.
  
  
   Ничего от далёкого, что случилось действительно,
   что с Тобою, будущим, идёт увлечённо,
   для них не значило. Твои ветра удивительно
   падают в улочки, другие там кружат изнурительно.
   их шум уходит, вернувшись назад упоительно,
   запутанно, взволновано и раздражённо.
  
   Они приходят из клумб и аллей поразительно.
  
  
   Вот сады, что построены королями,
   где малое время они наслаждались
   с юными дамами, что заслонялись
   от солнца, чудесно смеясь, цветами.
   Они усталые парки оживляли собой,
   как ветерки шелестели в кустах,
   они сияли в бархате и жемчугах,
   и оборки их платьев в ярких шелках
   звенели на гравии родниковой струёй.
  
   Теперь сады уходят за ними толпой,
   притянуты тихо, невидимы глазу,
   чужих вёсен светлыми гаммами,
   и сгорают в осеннем пламени
   все ветки, покрытые ржавчины знаменем,
   и искусства полными монограммами,
   к ажуру чёрных решёток прикованы разом.
  
   И видел дворец сквозь зелень куртин,
   (как бледное небо с затушёванным светом),
   в его залах бремя увядших картин,
   словно внутрь лица утонули при этом;
   отречению послушен, чужд праздника цвету,
   терпелив, молчалив, и, как гость, один.
  
  
   Потом я видел дворцы, что ещё живут,
   и чваниться прекрасными птицами рады,
   что голосами дурными поют.
   Многие богаты и возвышения ждут,
   но богачи здесь не богаты.
  
   Не как твоих пастушьих народов властители,
   ясных, зелёных равнин повелители,
   когда они сумеречной овечьей толпой,
   как облака на утреннем небе плыли гурьбой.
   И когда ложились они, замирая,
   и новой ночью всё замолкало,
   и, казалось, будто душа другая
   их ровную кочевую страну пробуждала,
   и верблюды высокие шли, гордо ступая,
   и горы великолепие то обрамляли.
  
   И запах коровьего стада густой
   на их пути десять дней поднимался стеной;
   он был тяжёлый, тёплый, ветру не уступал,
   и, как в доме, где кто-то свадьбу играл,
   богатые вин проливали немало,
   так из их ослиц молоко стекало.
  
   И не как те шейхи родов пустынных,
   что ночью на увядших коврах отдыхали,
   но рубины любимых кобыл оставляли
   в гребнях, что чешут гривы густые.
  
   И не как, те князья, что не почитали
   золото, аромата его не ценя,
   и что жизнь свою гордо связали
   с амброй, сандалом, маслом из миндаля.
  
   И не как Востока государь белый,
   что Царство Божие всем доказал,
   но сам, разметав волосы поседелые,
   старым лбом в ногах у надгробья лежал
   и плакал, потому что из всего рая не знал
   ни часа, чтоб своим назвать смело.
  
   Не как торговые порты городов свободных,
   что, как о жизни своей, хлопотали
   о картинах превосходных и бесподобных,
   и их картины временем укрывали
   и город, своим золотым плащом,
   словно листы, складывали потом,
   тихо дыша белыми снами потом.
  
   То богачи были, что жизнь принуждали
   быть тяжёлой и тёплой, от всех вдали.
   Но времена богачей пробежали,
   и их дни назад потребует кто-то едва ли...
   Но бедность бедностью одари.
  
  
   Это не они. Они лишь небогатые.
   У них мира нет, и нет воли;
   нарисованы страхов последними знаками,
   с облетевшими листьями, искажённые болью.
  
   Их теснит весь прах городов,
   и все нечистоты нависают над ними.
   Они - ложе всех листьев из мёртвых садов,
   как осколки брошенные, как из костей остов,
   как календарь, что кончился днями пустыми.
   Но, если б Земле твоей был нужен покров,
  
   они цепи сплели бы из прекрасных цветов,
   и, как талисман, несли бы их рядами густыми.
  
   Но они чище самых чистых камней,
   и, как слепой зверь, что сначала всё начинает,
   полны наивности, и всегда они в воле Твоей,
   и хотят одного в юдоли своей:
  
   такими бедными быть, как им подобает.
  
  
   Ибо нищета - это сияние изнутри...
  
  
   Ты - бедняк, и Ты - средств лишённый,
   Ты - камень, что не имеет места,
   Ты, изгнанный прочь прокажённый,
   что с колотушкой обходит окрестность.
  
   Ибо Твоего "ничто" мало, как ветра,
   и слава едва прикрывает твоё тело нагое;
   платья для будней, во что сироты одеты,
   великолепнее, чем добро нажитое.
  
   Ты так беден, как зародыша сила,
   что в девушке себя подтверждает:
   чтоб задавить его, она бёдра сдвигает,
   чтоб тяжести первое дыхание стихло.
  
   Ты так же беден, как дождь весенний,
   что крыши городов слегка увлажняет,
   и, как желание, что в келье тюремной
   арестанты лелеют, надежды не зная.
  
   И как больные, что уже счастливы, верно,
   повернувшись иначе, как цветы на рассвете;
   в колее; как в запутанном странствии ветер,
   как рука, в которую плачут, так беден...
   И что замёрзшие птицы против Тебя,
   и собака, что не ела целыми днями,
   и что, в сравнении с этим, потеря себя,
   и тихая печаль зверей бытия,
   что пойманы, были, забыты нами?
  
   И все бедные в приютах ночных,
   что они по сравнению с нуждою Твоей?
   Они малые жёрнова, без мельниц больших
   мелют хлеба немного для жизни своей.
  
   Но ты сам, глубоко неимущий,
   нищий, с лицом закрытым на нет;
   ты бедность розы цветущей,
   вечно к превращению ведущий
   золота в сияющий солнечный свет.
  
   Ты, без родины тихо бредущий,
   что никогда в мир не входил,
   слишком велик и тяжёл для нужд повседневных,
   в шторме слышен твой голос гневный.
   Ты - арфа, что играющий каждый разбил.
  
   Ты тот, кто знает, и чьи глубокие знания
   о нищете и об изобилии оной:
   сделай так, чтоб бедные не знали изгнания,
   и принуждения досады злой, чёрной.
   Люди, что оторваны в наказание,
   но растут как цветы мятежные
   из корней; их аромат, как мелиссы дыхание,
   их лепестки зубчатые и нежные.
  
  
   Смотри внимательно, на что похожи они:
   Они шевелятся, словно стоят на ветру,
   они спокойны, будто держит кто-то их на юру.
   И праздничное затемнение в их глазах,
   как штрихи от дождя на зелёных лугах,
   что летом падают по утру.
  
   Они тихи, и с вещами можно их сравнить, вероятно.
   И, если в комнату приглашены,
   они, как друзья, кого возвращают обратно,
   идут средь малых, потерявшись случайно,
   и, как прибор выключенный, темны.
  
   Они, как сторожа при сокровищах скрытых,
   что они охраняют, но не видели сами, -
   как чёлны из бездны, несомые волнами,
   как холсты, отбелённые солнца лучами,
   что открыты и растянуты под небесами.
  
  
   И смотри, как идут жизни их ноги,
   путь, что, как звери поглощали стократно,
   и по дороге вспоминали они, вероятно,
   о камне, о снеге, и о молодых и приятных,
   прохладных лугах, и над ними веет так много.
  
   Они горюют от любого страдания,
   от чего человек к скорби малой себя склоняя;
   травяной бальзам, и лезвие камня -
   их судьба, - и любят оба названия,
   на выгон глаз Твоих идут со вниманием,
   как руки, что по струнам бродят, играя.
  
  
  
   х руки рукам женщин подобны,
   что в себя материнство несут;
   они, радостно, как птицы, тепло и удобно,
   в полном доверии и гнёзда вьют,
   трогая их, как полный сосуд
  
   Их рот, как рот манекена,
   что не целовал, не говорил, не жил совершенно,
   и всё же в жизни, что пробежала,
   всё мудро, и получено было немало,
   всё округляется, как если б знали наверно,
   что камню и вещи быть притчей пристало.
  
  
   Издалека слышен их голос громовый,
   и к солнца восходу он словно взывал,
   и неделями в лесах громадных звучал,
   и во сне с Даниэлем разговор продолжал,
   видел море и говорил с ним снова и снова.
  
  
   И когда они спят, этот голос как будто
   вернул им всё, что занял подспудно,
   и делит, как хлеб, при голодной поре,
   в полночь и на утренней яркой заре,
   и как дождь падает, отвесно и круто,
   в темноту плодородия юного.
  
   И не остаётся следа их имени
   на теле, что к зарождению готово,
   и себя открывает для этого семени,
   из него Ты вечность вырастишь снова.
  
   И смотри: тело то, как жених небесный,
   и течёт в бытие, словно ручей,
   и живёт прекрасно сущностью всей
   так страстно и так чудесно.
   В его стройности собрана слабость людей
   и робость, что многим женщинам так известна,
   и его род всё же дракона сильней,
   и спящий идёт в стыда долине телесной.
  
   Но смотри: умножаться и жить они будут,
   не побеждены всемогущим временем,
   как ягоды лесные, расти будут повсюду,
   и почва спасёт сладость их семени.
  
   Ибо счастливы те, что не ушли никуда,
   и под дождём тихо стояли без крыши;
   к ним придут все урожаи сюда,
   тысячекратно их плод наполнится свыше.
  
   Вознесутся они над любым концом
   и над богачами, чьи мысли запутаны,
   и как отдохнувшие руки пред неба лицом
   поднимутся, когда руки всех сословий при том
   и всех народов в утомление закутаны.
  
  
   Забери их только из городов виноватых,
   где для них всё ярость и заблуждение,
   и где в дни суматох бесноватых
   с удивительным засыхают терпением.
  
   Разве нет у Тебя для них места отрадного?
   Кто ищет ветер? И ручья кто пьёт свет?
   Или во сне побережья пруда непроглядного
   больше отражений дверей и порога нет?
   Но им нужен лишь малого места просвет,
   где, как деревья, будут расти безоглядно.
  
  
   Дом бедных, как ларец алтаря.
   Тут вечное превращается в пищу обычно.
   А как вечер придёт, вечность привычно
   в круг свой широкий и личный
   входит, отголосками мира звеня.
  
   Дом бедных, как ларец алтаря.
  
   Дом бедных, как ребёнка рука.
   Она не берёт, что для взрослых желанно;
   только жука, что украшен так странно,
   круглый камень, что ручей омывает спонтанно,
   песок и раковину чьё звучание - тайна.
   Она, как весы, что висят постоянно,
   и говорит о том, что получать так приятно,
   но качаются чаши в одном положении слегка.
  
   Дом бедных, как ребёнка рука.
  
   И дом бедных, словно земля,
   осколок кристалла грядущих видений,
   то светлый, то тёмный в веренице падений,
   бедней для скота убогих строений.
   Но вечера здесь есть, и всё настроение,
   и звёзды отсюда выходят, горя.
  
   Но хотят только их города,
   и всё увлекают в своё движение.
   Как звери, полое дерево ломают всегда
   и используют многих народов горение.
  
   Их люди живут культуре служением,
   совсем, равновесие и меру теряя,
   и называют прогрессом улитки движение,
   ведут, медленно ускоряя скольжение.
   Они, блудниц сверкающих в себе ощущая,
   сильнее, чем металл со стеклом громыхают.
  
   Как, если б подражали обману они ежедневно,
   сами собою быть не могут совсем.
   Деньги растут, велика их сила, наверно,
   как ветер восточный, а они малы между тем,
   выспрашивая, они ожидают затем,
   чтоб вино - людей и животных отрава скверная,
   их к магазинам бросила бренным.
  
   Твои бедные страдают от этих порядков,
   им тяжко видеть суету городскую,
   они пылают, замерзая, как в лихорадке,
   из любого жилья гонят их без оглядки,
   как чужих мёртвых во тьму ночную,
   они обременены мусора смрадом,
   на солнце гниющим, и оплёваны даже
   каждой случайностью, проститутки нарядом;
   кричат на них фонари и экипажи.
  
   Если есть рот, что их защитит,
   сделай взрослым его, и пусть говорит.
  
  
   О, где тот, кто из владения и времени
   так окреп в своей нищете великой,
   что сбросил одежды свои на рынке
   и нагой перед епископом шествует медленно,
   все любили его, и ему каждый был рад.
   Он пришёл и жил, как год молодой,
   Твоих соловьёв коричневый брат,
   в нём радость и чудо цвели, словно сад,
   и восторгом земли он был золотой
  
   Ибо он был некто, перед всеми напастями,
   что безрадостнее становятся с каждым днём,
   с цветами маленькими, как с малыми братьями,
   шёл краем мира, говорил обо всём.
   И говорил себе, что, прежде всего,
   даёт всем на земле он радость,
   и конца не было свету сердца его,
   и важна для него была каждая малость.
  
  
   Это шло из света в глубочайший свет,
   его келья весела была с утра до утра.
   И улыбка с утра расцветала в ответ,
   и он созрел, как девичья пора.
  
   Когда он пел, во "вчера" углублялся он,
   в забытое он назад возвращался;
   и тишина была в гнёздах со всех сторон,
   лишь сердец сестёр слышен был стон,
   кого он , словно жених, касался.
  
   Но потом, будто пыльца его песни
   тихо текла изо рта его красного,
   и о ласках любви, мечтая чудесных,
   падала в раскрытые венчики тесные,
   опускаясь на цветущую землю, прекрасную.
  
   И все принимали его, как безупречного,
   в их тело, что было его душой.
   Их глаза закрывались, как розы вечные,
   и волоса полны любовью ночной.
  
   И малый, и большой его получили.
   Ко многим животным пришли херувимы
   сказать, что их самки плод в чреве носили,
   и прекрасные бабочки тут же парили:
   его узнали все вещи, что рядом были,
   и плодородие шло от него, вестимо.
  
   И когда он умер, легко, безымянно,
   он был поделён, и его семя
   лилось в ручьи, пело в деревьях странно,
   из цветов виден был он всё время.
   Он лежал и пел. Пришли сёстры и печально
   оплакали мужа, любимого всеми.
  
  
   О, где его звучание чудное?
   Что чувствуют в нём весёлые, юные,
   бедные что рядом живут всей душой?
  
   Он не поднимает в сумерки грустные,
   бедность звезды вечерней большой.
  
  -- КАРТИНЫ. КНИГА ПЕРВАЯ
   (1902 и 1906)
  
   ВХОД
  
   Кто ты, выходящий наружу под вечер
   из комнаты, и ты всё понимаешь.
   И за домом твоим только дали и ветер:
   кто ты, ты знаешь.
   С твоими глазами, чуть утомлёнными
   Освобождаешься от порога истёртого,
   поднимаешь медленно дерево чёрное,
   и перед небом ставишь тонкое, твёрдое.
   Так ты мир создаёшь. Он велик бесконечно.
   И, как слово, ещё зреет в молчании,
   и постигает волю твою его понимание,
   и он глаза твои освобождает сердечно.
  
   ИЗ ОДНОГО АПРЕЛЯ
  
   Лес благоухает опять.
   Поднимают жаворонки с собою вверх
   небо, и плечи сгибает у нас у всех
   тяжёлое что-то.
   Хотя сквозь ветви день виден, но он
   пустеет что-то.
   Но после долгого дождливого дня
   приходят, солнцем позолоченные,
   часы, рождённые вновь,
   бегущие перед фронтом домов, отдалённые,
   и будто ранены в кровь,
   в окна, крыльями робко звеня.
  
   Потом всё стихает. И дождь тише идти готов.
   Камни светятся блеском тёмным,
   и прячутся все звуки укромно
   в сияющих почках густых кустов.
  
   ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ ГАНСУ ТОМАСУ
   К ШЕСТИДЕСЯТОМУ ДНЮ РОЖДЕНИЯ
  
   ЛУННАЯ НОЧЬ
  
   Южная ночь растянулась при полной луне,
   мягка, как сказок всех возвращение.
   И тяжкое с башни часов падение,
   как в бездну моря, с гудением;
   а потом шелест и музыки звук в тишине,
   и пустого молчания мгновения,
   и скрипка. (Откуда? То Бога видение),
   не спит, поёт медленно:
   в лунной она белизне.
  
   РЫЦАРЬ
  
   Выезжает рыцарь из чёрного стойла
   наружу в мир шумящий
  
   А снаружи всё: дни, ночи и долы,
   враг, друг, обед в замке весёлый,
   дева, лес, май, грааль тяжёлый
   и Бог тысячекратно суровый,
   на всех дорогах стоящий.
  
   Но в панцире рыцаря никому не видна,
   сзади мрачного круга
   скорчилась смерть, она думать должна,
   когда клинки заскачут упруго
   над железом заборным,
   клинки чужие без ножен с натугой
   (из тайника, где живу укромно),
   доставят туда, где сколько, не знаю,
   сгорбленных дней провожу я упорно
   и играю,
   и пою неуёмно.
  
   МЕЛАНХОЛИЯ ДЕВУШКИ
  
   На ум приходит рыцарь молодой,
   как старое изречение.
  
   Он пришёл: так приходит в рощу порой
   шторм, меня, накрывая собой.
   Он ушёл: так остаётся с тобой
   благовест колоколов для тебя одной
   часто посредине молитвы...
   Хочешь кричать в тишине ты глухой
   и плачешь неслышно в себе самой,
   уткнувшись в шали плетение.
  
   На ум приходит рыцарь молодой,
   вооружён и идёт на битву.
  
   Улыбка была нежной душой,
   как кость, слоновая, белизной,
   как снег на рождество и боль по отчизне родной
   в деревне тёмной, где голубой
   камень жемчуг обступает чистой гурьбой,
   как сияние луны молодой
   на книге любимого чтения.
  
  
  
  
   О ДЕВУШКАХ
  
   I
   Другие должны по длинным дорогам
   к тёмному являться поэту?
   спрашивать кого-то при этом,
   не видел ли он напевающих где-то,
   или руки, что струны держат победно.
   Не спрашивают девушки никого
   о тех мостах, что ведут к картине,
   Улыбаются, как перлы на нитке длинной,
   что шаль серебряную скрепляют.
  
   Но каждая дверь их жизни невинной
   ведёт к поэту всегда
   и мир открывает.
  
   II
   Девушки, от вас учатся даже поэты,
   говорить о том, как вы одиноки,
   и вдали от вас учатся жить при этом,
   как вечер от звёзд с ярким светом
   и к вечности привыкают глубокой.
  
   Себя поэту никто подарить не может,
   когда глаза о женщине просят.
   Он о вас, как о девушках думает всё же:
   и чувство - это ваши руки похоже,
   что парчу теребят неловко.
  
   Оставьте его в саду уединения,
   где он вас, словно вечное, принимал,
   на дорогах, где он ежедневно шагал,
   и в тени скамеек, что ждут его появления,
   и в комнате, где он лютню держал.
  
   Уйдите!.. Темнеет. Больше чувства его
   фигуры ваши не ищут и голоса.
   Ему по нраву дороги пустой полоса,
   где под буками тёмными белого нет ничего,
   и комнат немых любит он чудеса.
   ...Вдали голоса ему ваши слышны
   средь людей, что сторонится он устало,
   его нежная память страдает немало
   от чувства, что ему вы слишком видны.
  
   ПЕСНЯ СТАТУИ
  
   Кто он такой, что так любит меня,
   свою любимую жизнь отвергая?
   Если он бросится в море, любя,
  
   то из камня ради него выйду я
   в жизнь, в жизнь, его спасая.
  
   Я тоскую так по крови шумящей;
   Ведь тих камень очень.
   Мечтаю о жизни я настоящей,
   но герой не найдётся блестящий,
   который жизнь даст той, что жить хочет?
  
   И в жизнь я приду без сомнения,
   что прекраснейший мне подарил. -
   -------------------------------------------------------------
  
   Но потом в уединении
   о камне заплачу я с сожалением
   Как кровь мне поможет, и плачу, его
   становление?
   И нельзя из морского позвать отдаления
   того, кто меня больше всех любил.
  
   БЕЗУМИЕ
  
   Думает она всё время: Кто я? Кто я?
   Кто ты, Мария, действительно?
   Королевой зовут меня!
   На колени передо мной незамедлительно!
  
   Она плачет всё время: Я была..., Я была...
   Кто была ты, Мария?
   Ничьё дитя, бедна и гола,
   но больше сказать не могу я.
  
   И стала из ребёнка такого
   княгиней и все колени склоняют,
   во что-то другое меня превращают
   из бедной, нищей нагой.
  
   Кто же сделал тебя такой большой,
   ты можешь сказать, когда?
   Ночь за ночью, над ночною порой
   я превратилась в другую тогда.
   Я вижу, в переулок вступая,
   словно струны натянуты туго.
   Тут мелодия для Марии играет,
   и танцует она по кругу.
   Люди медленно собирались и робко,
   как будто домами пришиты к корням,
   Ведь королям разрешается только
   танцевать на улице, лишь королям.
  
  
  
   ВЛЮБЛЁННАЯб
  
   Я тоскую по тебе и парю,
   себя саму из рук потеряв,
   не надеясь вернуть потерю свою,
   что от тебя пришло что-то в жизнь мою,
   непоколебимой серьёзностью став.
  
   ...те времена! О, как я была одинока,
   ничто не звало меня, не манило.
   Моя тишина была камнем высоким,
   над ручьём, что бормотание струило.
  
   Но теперь, в эти недели весны
   ломало медленно меня что-то со стороны
   года неосознанно тёмного зла.
   Кто-то мою жизнь бедную, тёплую,
   отдал в чьи-то руки тяжёлые,
   они не знают, что ещё вчера я была.
  
   НЕВЕСТА
  
   Позови, позови меня громко, любимый!
   Невесту не оставь у окна долго стоять.
   В аллеях платанов старых опять
   вечер не бодрствует дивный:
   они пустынны.
  
   Но не идёшь ты ко мне в дом мой ночной,
   чтоб голосом его закрыть.
   И должна я сама своею рукой
   в сады с тёмною синевой
   излить.
  
   ТИШИНА
  
   Я поднимаю руки, ты слышишь, любимый,
   слышишь шорох движения...
   Какие бы жесты для одиночества зримы
   ни были, не услышишь ты их шевеления.
   Слушай, любимый, веки я закрываю,
   и это моё послание к тебе.
   Любимый, их опять я поднимаю...
   но почему не вижу я тебя при себе?
  
   Отпечаток моего маленького движения
   видимый в шёлковой тишине;
   и ничтожные вечные эти волнения
   в натянутой завесе далей видны.
   При моём каждом вздохе поднимают и опускают
   звёзды себя.
   С моих губ ароматы льют влагу свою,
   и запястья я узнаю
   ангелов отдалённых.
   Но думаю: не вижу я
   лишь тебя.
  
   МУЗЫКА
  
   Что играешь ты, мальчик, это шло сквозь сады,
   как сады, на тихие приказы похожие.
   Вижу, душа твоя запуталась всё же
   в тростинке, где трогаешь ты лады.
  
   Ты манишь кого? Звон для души твоей
   тюрьма, где она теряет и стремится к себе.
   Это сильно для жизни, но песня сильней,
   и отказывает в страсти тебе.
  
   Подари ей молчание, чтоб в тишине
   душа вернулась домой, где волн много мятежных
   и она жила бы, прорастая вовне,
   прежде чем принудишь ты её к музыке нежной.
  
   Душа уже крыльями бьёт утомлённо,
   но ты, мечтатель, нарушишь её полёт,
   и крыльям нежным её сделаешь больно,
   но пронесётся над стеной она вольно,
   когда радостно моя душа её позовёт.
  
   АНГЕЛЫ
  
   У них у всех рты утомлённые
   и светлые души без края,
   и желание, как грех, неутолённое,
   иногда сквозь сон их пробегает.
  
   Они похожи и друг другу равны,
   и молчат они в Божьих садах,
   как интервалы большой тишины
   в силе, в напевах его и делах.
  
   Лишь крылья расправят решительно,
   то ветер разбудят немедленно,
   словно Бог идёт широко и внушительно
   оттуда, где руки скульптуры медлительно
   в тёмной книге начал бытуют уверенно.
  
   АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ
  
   Ты - птица, и крылья были твои для меня,
   когда ночью я просыпался и звал,
   я жестами звал, в тайне имя храня
   твоё, что бездной тысяч ночей я считал.
   Ты - тень, внутри её я тихо лежал,
   когда сквозь сон твоё семя текло, звеня.
   Ты - картина, но рама я для тебя,
   в рельеф добавляю блеск, чтоб сиял.
  
   Как назову тебя? Мои губы немеют.
   Ты - начало, что льётся без края,
   моё медленное "Амен" робеет,
   я пугливо твою красоту обнимаю.
  
   Вырывал ты меня из тьмы покоя,
   когда могилой казался мне сон,
   и губил, и погребал меня он,
   из мрака сердца вынимал ты своею рукой,
   но на башни, поднимая меня над собой,
   я как знамя багряное водружён.
  
   Ты тот, кто о чуде говорил, как о знании,
   и о людях, словно это мелодии,
   о розах, случаях и страдании,
   что, пламенея, во взгляде твоём верховодили.
   Ты - счастливец, когда вызываешь Его,
   из дня седьмого последнего,
   на крыльях твоих в миг вознесения
   блеск одиноко лежит...
   Разрешишь мне спросить вдохновенно?
  
   МУЧЕНИЦЫ
  
   Мученица она. И как твёрдый рывок
   падения,
   топор через её короткую юность прошёл,
   и тонкий красный круг шею оплёл,
   то было её первое украшение,
   что приняла она с улыбкою отчуждения,
   но со стыдом носит смущённо.
   А когда она спит, её сестра молодая,
   (что с детства ранами украшала ещё)
   тем камнем, что на лоб давит её,
   жёсткими руками её горла сжимая,
   крепче, крепче, часто во сне пробегает.
   И тут ребёнку мнится картина:
   лоб, камнем сдавленный сильно,
   в мягких складках одежды укрытый,
   и поднимается от сестры дыхание светло,
   как парус, что ветром вдаль повело.
  
   В этот час святые они, не бедные:
   тихая дева и ребёнок бледный.
  
   Тут они опять со всеми страданиями
   спят бедные, славы земной не имея;
   их души, как белого шёлка сияние,
   и одной страсти их трепетания
   и геройства своего боятся, немея.
  
   И тебе кажется: когда они из постели
   встают при свете грядущего утра,
   одинаково мечтательны их лица как будто.
   И пойти бы в переулки городишек хотели,
   сзади них не было бы удивления,
   не скрипели бы окна вереницы домов,
   и нигде женского шёпота дуновения,
   не слышно крика детей и слов.
   Сквозь молчание идут благословения,
   складки рубашек их матово скроены,
   чужие, но нет недоумения,
   к торжеству, но без короны.
  
   СВЯТАЯ
  
   Народ был жаждой томим, и в этой беде
   шла девушка камни молить о воде
   для всего народа, что в ней нуждался.
   Но у ветки ивы не было благословения,
   а девушка устала от долгих хождений,
   и думала она лишь о страдании
   больного мальчика. (Они с пониманием
   друг на друга смотрели с мольбой и волнением).
   К её рукам прутик ивы склонился юный,
   что жаждал, будто бы дикий зверь:
   и он расцвёл от её крови бурной...
   Кровь святой глубоко шумит в нём теперь.
  
   ДЕТСТВО
  
   Тут бежит школы страх долгий
   с ожиданием и сплошь тупыми делами.
   О, одиночество со зря проведёнными днями....
   Потом на улицы, что блестят и звенят под ногами,
   и к фонтанам, что прыгают над головами,
   и в сады, где мир широк перед всеми. -
   И через всё идут в платьицах, чуть робея,
   малышки, иначе, чем другие, идущие с нами.
   О, чудное время, со зря проведёнными днями,
   О, одиночества бремя!
  
   И можно смотреть так далеко:
   мужчин, женщин, женщин, мужчин увидеть легко,
   и детей, пёстрых и странных кругом;
   и собаку, а с ней одинокий дом,
   и доверие, сменившее страх, велико.
   О, без смысла печаль, о, мечта! о, боязнь всего,
   о, глубина с провалившимся дном!
  
   И так играть в мяч, обруч и круг
   в саду, что бледнеет мягко,
   и взрослых порою касаться вдруг,
   слепо и дико играя в прятки,
   но вечером мелких шагов твёрдый стук
   направлять домой, держась за руки сладко.
   О, понимания исчезающий звук.
   О, бремя! О ужас тяжкий!
   И часами у серого большого пруда
   с мелким парусом стоять на коленях,
   и забыть, потому что тянутся тихо сюда
   паруса прекрасные из других измерений
   и думают о бледном личике иногда,
   что кажется, в озере утонувшим видением.
   О, детство, о, сравнение, ускользающее всегда,
   куда? В каком направлении?
  
   ИЗ ДЕТСТВА
  
   Темнота, как богатство, была в помещении,
   где мальчик сидел затаённо.
   И когда мать вошла, как в сновидении,
   задрожало стекло в шкафу вдруг укромном.
   Комната путала её, ей казалось.
   Это ты? Поцеловала она любимого сына.
   Потом оба робко смотрели на пианино,
   как-то вечером песня её раздавалась,
   и сын странно, глубоко был в неё погружён.
  
   Он сидел очень тихо. Большим зрением он
   нависал над рукой её, согнутой кольцом,
   словно шла она по снежным сугробам с трудом,
   и был клавишей белых стон.
  
   МАЛЬЧИК
  
   Я быть бы хотел одним из тех,
   кто сквозь ночь скачет на диких конях:
   в руках факелы, волосы дыбом на головах,
   в их охоте, поднятые ветром большим.
   Я хотел бы стоять впереди в чёлне,
   снова знамя, развёрнутое в высоте,
   в золотом шлеме, что в темноте
   блестит беспокойно. А за мною в ряд
   десять мужей в темноте той стоят,
   в шлемах, точно, как мой, неспокойные,
   то ясны, как стекло, то стары, слепы, темны.
   И один стоит рядом, к пространству взывая,
   труба сверкает, и звуки кричат.
   Так одиночества тёмные над нами стоят,
   сквозь них, бушуя, сны дикие пробегают.
   Падают сзади дома на колени,
   и угодливо сгибаются переулки,
   отступают площади, берём их без сожаления,
   и кони стучат, словно ливень гулкий.
  
   КОНФИРМАНТЫ
   (Париж, май, 1903)
  
   В белых платьях конфирманты вступают
   в зелень садов, глубокую, новую.
   Они детство своё навек оставляют,
   и что-то другое идти к ним готово.
  
   Так идёт! Начинается без перерыва
   ближайшего боя часов ожидание.
   Праздник прошёл, входит в дом торопливо
   уже проходящий полдень печальный
  
   То восхождение было к белым одеждам
   и проход по переулкам, украшенным,
   Церковь прохладная, как будто шёлк нежный,
   аллеями длинные свечи посажены,
   и светильники, как драгоценные вещи,
   глазами торжественными, смотрящие важно.
  
   Всё стихло, как только раздалось пение,
   и, как облако, к своду поднялось свечение,
   и посветлело внизу, и мягче, нежней,
   как дождь, упало в белых детей.
   И как в ветре белого трепетания,
   пестрота появилась в белых складках,
   будто цветы, что держали украдкой:
   звёзды, птицы, цветы и фигуры в порядке
   из далёкого старого круга сказаний.
  
   А на улице день из синевы и из зелени,
   с мазком красного в белых местах.
   Пруд отступил в мелких волнах,
   и с ветром далёкое примчалось цветение,
   и перед городом пение зелёных садов.
  
   И казалось, что крошки увенчаны были,
   и стояли, солнцем легко освещённые,
   и чувством ряды домов окрылённые,
   а открытые окна сияние лили.
  
   ВЕЧЕРЯ
  
   Они собраны и удивлённо растеряны,
   вкруг него, мудреца, что принимает решения.
   Кому принадлежал, того удаляет уверенно,
   и чужое мимо них направляет течение.
   Одиночеством старым он долго томим,
   оно действия глубокие его воспитало.
   Но сквозь оливковую рощу бредёт он устало,
   и они, любя его, бегут перед ним.
  
   Отослал он их к обеду последнему,
   и (как шорох стручков птиц пугает),
   отнять их руки от хлеба он заставляет
   словом. Рвутся со всех сторон,
   робко сквозь обеденный круг пролетают,
   и они ищут выход, но повсюду Он,
   как сумеркам подобает.
  
  -- ПЕРВАЯ КНИГА
  -- ВТОРАЯ ЧАСТЬ
  
   ИНИЦИАЛЫ (НАЧАЛО)
  
   Поднимаются из бесконечных желаний
   конечные поступки, как фонтаны несильные,
   они тут не склоняются с трепетанием,
   но для нас у них только молчание,
   и наши силы весёлые являют нам с тщанием
   в танце слёз этих обильных.
  
   К СНАМ О ПРЕДАНИЯХ
  
   Каждого убаюкать я, наверно, желаю,
   при каждом быть и сидеть,
   колыбель твою хотел бы качать, напевая,
   пробуждение и сон твой сопровождать.
   Я хотел бы быть в доме единственным,
   который знал бы о ночи холодной,
   и подслушать хотел бы таинственно,
   что в тебе, в мире, в лесу витает свободно.
   Звенят часы, раздаётся их бой,
   и на циферблате видны времени знаки.
   А внизу идёт человек чужой,
   и его беспокоит чужая собака.
   За ним тишина. И не мигая,
   смотрю на тебя глазами большими,
   что мягко держат тебя, свободной тебя оставляя,
   когда крошка темноту раздвигает.
  
   ЛЮДИ В НОЧИ
  
   Ночи делают совсем не для масс,
   и ночь от соседа тебя отделяет сейчас,
   но ты не должен его искать между тем.
   Ты в комнате свет зажигаешь скорей,
   чтобы прямо смотреть в лица людей,
   и размышляешь: о ком и зачем?
  
   Искажённого света боятся люди,
   что от их лиц тихо струится,
   они собрались ночью в большую груду,
   и колеблющийся мир ты видишь повсюду,
   что вперемешку теснится.
   На их лбах жёлтого света сияние,
   что мысли все вытесняло;
   в их взглядах тревожных вино мерцало,
   И у рук их немало
   тяжёлых жестов, что им помогают
   понимать в их разговорах что-то.
   "Я" и "Я" они повторяют,
   но думают они: кто-то.
  
   СОСЕД
  
   Идёшь ты за мной, скрипка чужая?
   В скольких городах ко мне обращались
   одинокие части твоей ночи?
   Но тебе сотни играют иль одиночки?
  
   В больших городах есть ли такие,
   что одни без тебя,
   словно уже канули в реки большие?
   И почему это всегда встречает меня?
  
   Почему всегда тех я сосед,
   что тебя принуждают петь о страдании
   и говорить: тяжелей жизни нет,
   тяжелее она всех деяний.
  
   МОСТ КАРУЗЕЛЬ
  
   Слепой мужчина, что стоит на мосту,
   серый, как веха империи безымянной,
   может быть, похож он на постоянный
   тихий центр, и к нему, торопясь, бегут
   часы звёзд и созвездия, свет собирая.
   Всё вкруг него блуждает, бежит и сверкает.
  
   Он неподвижный праведник, тот,
   кто на путаных дорогах поставлен,
   тёмным входом в мир подземный оставлен,
   при поколении, не знавшем забот.
  
   ОДИНОЧЕСТВО
  
   Как человек, прибывший из-за дальних морей,
   так при местном народе живу я вечно.
   У своих столов стоят они много дней,
   но мои дали фигурами их отмечены.
  
   В моём лице сюда мир достигает,
   он может быть, как луна, необычен,
   Но чувство моё они не оставляют,
   и все их слова так привычны.
  
   Вещи, что издалека взял я с собой,
   выглядит редким их содержание, -
   есть звери на родине их большой,
   от стыда они сдерживают дыхание.
  
   АШАНТИ
   (Джардин де Асселиматион)
  
   Не стран чужедальних видения,
   не женщин коричневых ощущения
   что танцуют в ниспадающих облачениях.
  
   Не мелодий диких чуждое пение,
   не песни, что из крови создавались,
   но из бездны крови стремление.
  
   Не смуглянки, что будто бы расстилались
   тропической вялой истомой укрытые,
   не глаза, что оружием воспламенялись,
  
   но в смехе рты, широко открытые,
   и чудесное себя понимание,
   со светлыми людьми суета забытая.
  
   И тревожно мне видеть эти мечтания.
  
   Но гораздо те звери вернее,
   что ходят вверх и вниз за решёткой.
   Без согласия принуждают их всё сильнее
   принимать вещи чужие, непонятные кротко.
   И они пылают тихим огнём,
   спокойно в себя погружаясь,
   к приключениям новым безучастны при том,
   с великой кровью одни оставаясь.
  
   ПОСЛЕДНИЙ
  
   У меня нет отцовского дома,
   и нечего мне терять;
   родила меня в мир незнакомый
   моя мать.
   Стою я в нём и жду, не споря,
   углубляясь в мир всё сильнее.
   У меня есть счастье, и есть моё горе,
   и каждым один я владею.
   Но наследство некое есть у меня.
   Тремя ветвями мой род расцветал,
   в семи замках в лесу;
   гербом усталым его я стал,
   но старость им я несу; -
   Что оставили, и что наследую я:
   только безродность во владениях старых,
   внутри себя и в руках усталых
   я должен держать, до смерти, любя.
   И что поставить хочется мне,
   внутрь мира толкая,
   вмиг упадает,
   будто бы на волне
   это ветер качает.
  
   СТРАХ
  
   В увядшем лесу слышен крик птицы,
   что кажется бессмысленным в увядшем лесу.
   Но в покое находится крик этой птицы,
   его создало то, что мгновение длится,
   широкое, как небо в увядшем лесу.
   И всё в этот круг убирает послушно;
   вся страна кажется лежащей безмолвно,
   и ветер большой, сжавшийся словно,
   и минута, что хочет быть дальше,
   бледна и тиха, как если бы знала
   о том, кого смерть ожидала
   в поднявшемся мире спокойно.
  
   ПЛАЧ
  
   Как всё далеко всегда
   и долго так проходило.
   Я думаю, что звезда,
   чьё сияние мне светило,
   уже тысячу лет мертва.
   Я думаю, что слова
   в лодке, бегущей мимо,
   ужасное что-то обозначают,
   и в доме незримо
   часы пробивают...
   В каком доме? Не знаю...
   Я хотел бы из сердца моего убежать,
   вступить под большое небо.
   И помолиться тут мне бы.
   Из всех звёзд, хоть одна
   должна ещё быть действительно.
   Я думаю, будто я знал,
   что это она
   была бесконечна,
   как тот город, светлый и вечный,
   что на конце луча в небе стоит...
  
   ОДИНОЧЕСТВО
  
   Одиночество - это, как дождь, что вечен,
   вечеру встаёт оно из моря навстречу;
   с равнин, что далеки бесконечно,
   оно к небу идёт, что у него есть всегда,
   и на город с небе грядёт, как беда.
  
   В часы двойные, когда дождь льёт на кущи Земли,
   когда все улицы после утра меняются,
   когда живущие ничего не нашли,
   разочарованно и печально друг друга чураются
   и ненавистью друг к другу питаются,
   но спать вместе в постели должны:
  
   тогда идёт одиночество с речной стороны.
  
   ОСЕННИЙ ДЕНЬ
  
   Боже: такое время. Слишком большим было лето.
   На солнечные часы положи свои тени,
   и ветер пусть свободно гуляет по свету.
  
   Прикажи, чтобы налились фрукты последние,
   дай им ещё два южных дня,
   подтолкни к завершению их, гоня,
   последнюю сладость в вино многолетнее.
  
   У кого нет дома, кто больше строить не может,
   кто один, и будет один часами долгими зимними,
   бодрствуя, будет читать, писать письма длинные
   и аллеи парка станет тревожить,
   беспокойно бродя, когда листья летят тополиные.
  
   ВОСПОМИНАНИЕ
  
   Ты ждёшь какую-то одну, предполагая,
   что она твою жизнь продлит бесконечно;
   необычность, мощью блистая,
   будит камни, собою являя
   глубину, что вернулась навечно.
  
   Мерцают полки книжные необозримые,
   с томами, что золотом и кожей отделаны;
   ты думаешь, о странах, проносящихся мимо,
   о картинах, об одеждах любимых,
   о женщинах, что снова потеряны.
  
  
   И ты знаешь, всё это было однажды.
   Ты поднимаешься, и стоит пред тобой
   прошедшего года забытая жажда,
   страны, люди и молитвы покой.
  
   КОНЕЦ ОСЕНИ
  
   С недавнего времени я наблюдаю,
   как в мире всё превращается.
   Что-то встаёт и старается
   убить, страдания причиняя.
  
   От раза к разу садов изменение
   непохожими представляются,
   они от желтоватых до жёлтых меняются,
   их медленное разрушение,
   как дорога, что вдаль убегает.
  
   Теперь в садах пустых я брожу:
   почти видно сквозь все их аллеи,
   далёкое море я нахожу,
   и небо, чьей серьёзностью я дышу,
   не пропускает свет, и мне всё виднее.
  
   ОСЕНЬ
  
   Осыпаются листья, будто вдали
   опадают сады далёких небес,
   они падают, словно единый жест.
  
   И в ночи земля падает, как осенний лес,
   в одиночество, что все звёзды нашли.
  
   Ты падения чувствуешь страх,
   и всех участь одна ожидает.
  
   Но Некто падение держит в руках
   и бесконечно нежно нас утешает.
  
   НА КРАЮ НОЧИ
  
   Не спит над ночной страной
   эта даль и моя каморка, -
   есть одно. Над резонансом я тонким,
   широким, шумящим, звонким,
   натянут тугою струной.
  
   Скрипок тела - то вещей очертание,
   темнотой пугающей полные;
   внутри них спит женщин рыдание,
   и шевелится злость беспокойная
   всех поколений...
   Я должен достойно,
   серебристо дрожа, ожидать:
   ведь всё со мною должно ужиться:
   и что среди вещей будет блуждать,
   и что будет к свету стремиться
   с моим танцующим звуком,
   что около неба вьётся,
   сквозь щель тоскливую узкую,
   в старую, тусклую
   бездну без стука
   сорвётся.
  
   МОЛИТВА
  
   Ночь, тихая ночь, в ней сплетены
   вещи пёстрые, белые, красные,
   краски рассыпаны и взметены
   к темноте единственной в тишине ясной, -
   меня приводит со многими отношения,
   что учило и убеждало меня. И в сплетении
   моих чувств они слишком играют со светом?
   И выделяется ли мой облик при этом
   в мешающем всегда противостоянии?
   Судите о руках моих состоянии,
   что не лежат как вещь или инструмент?
   Есть кольцо, очень простое на вид,
   на моей руке, на нём круг света лежит
   не совсем так, но доверия полный,
   подобно путям, ярко так освещённым,
   свет иначе в темноте не ветвится?..
  
   ПРОГРЕСС
  
   Опять шумит жизни моей глубина,
   как будто вошла в берега широкие.
   И кажутся другими все вещи многие,
   и картина мира лучше видна.
   К безымянному чувствую я больше доверия.
   Моими чувствами, как птицами, достигая
   неба ветреного, я с дубов высоких взлетаю,
   и в прерванный днём пруд глубокий ныряет
   вертикально, как рыба, чувство моё.
  
   ПРЕДЧУВСТВИЕ
  
   Я, как знамя, окружённое далью,
   ощущаю я ветры, но должна она жить фатально,
   в то время как предметы внизу не шевелятся:
   двери закрывают мягко и в камине
   царит тишина;
   не дрожат ещё стекла, и пыль ещё так
   грузна;
  
   Но шторм, знаю я, поднимается, как моря
   стена.
   И расширяюсь я, в себя погружаясь,
   и бросаю себя, один оставаясь,
   в шторме большом.
  
   ШТОРМ
  
   Когда тучи бурлящие ударяют и
   убегают:
   небо тысячи дней нависает
   над единственным днём. -
  
   И чувствую я, гетман, из далёкого времени
   (ты сынов своего казачьего племени
   на великих господ хотел вести
   тем не менее).
   Твою согнутую шею
   вижу я близко, Мазепа.
  
   И кажется мне, в скачке бешеной этой
   с дымящейся спиной связан я,
   покинули все вещи меня,
   и только небо могу узнать я со светом.
  
   Сверх тёмный и сияющий слишком
   плашмя среди них я лежу
   и на плоскость я похожу.
   Мои глаза открыты, словно озёра,
   и по ним сейчас бежит так споро
   муха.
  
   ВЕЧЕР В СКАНЕ
  
   Парк высок. И, словно из дома,
   вступаю из сумрака в вечер знакомый,
   на равнину и в ветер.
   И чувствуют тучи,
   реки светлые и мельницы тот ветер могучий,
   медленно меля, на краю неба стоя.
   А я у ветра в руках стал вещью простой,
   мельчайшей по этим небом. - И видна сперва:
  
   Это небо?
   Счастливая, ясная синева,
   и теснятся в ней чистые облака,
   в переходах белые все пока,
   и слой серости, большой и заметный,
   тепло набегает на красного фона дрожание,
   и тихое над всем этим сияние,
   тонущего солнца лучей.
  
   Чудесного сооружения глава,
   что внутри себя движется и держать себя радо;
   рисую крылья, фигуры, нагромождение складок,
   высокие горы под звёздами первыми,
   и вдруг двери вдали открываются светлые,
   и только птица знают, где те дали заветные.
  
   ВЕЧЕР
  
   Вечер меняет медленно облачение,
   что даёт ему старых деревьев край.
   Ты видишь, расходятся словно селения,
   вознесясь к небу, и падая невзначай;
  
   оставляя тебя ничьим совершенно,
   не таким тёмным, как дом бесхозный,
   и не как вечность, надёжность которой безмерна,
   но каждую ночь поднимаются звёзды. -
  
   И оставляют тебе распутать возможность
   твою жизнь робкую, но велико её созревание,
   что ограничивает её, но даёт ей сознание
   и камень в тебе меняет на звёздность.
  
   СЕРЬЁЗНЫЕ ЧАСЫ
  
   Кто теперь плачет где-то в мире
   без причины плачет в мире,
   плачет надо мной.
  
   Кто теперь смеётся где-то в мире,
   без причины смеётся в мире,
   высмеивая меня.
  
   Кто идёт теперь где-то в мире,
   без причины бредёт по миру,
   идёт ко мне.
  
   Кто теперь умирает где-то в мире,
   не имея причин, умирает в мире
   и смотрит на меня.
  
   СТРОФЫ
  
   Есть один, что всех держит в руке своей,
   они как песок сквозь пальцы его протекают.
   Он прекраснейшую из королев выбирает,
   и из белого мрамора сотворена,
   окутано тело мелодий плащом;
   и ложится король туда, где жена,
   изображённый в камне точно таком.
  
   Есть один, что всех держит в руке своей,
   стремясь, как плохие клинки, их разрушить.
   Он в крови живёт, он не чужой,
   это наша жизнь, в ней шум и покой.
   Я не верю, что он несправедливый такой,
   но злого много приходиться о нём слушать.
  
   КАРТИНЫ. ВТОРАЯ КНИГА
   ПЕРВАЯ ЧАСТЬ.
  
   ВСТУПЛЕНИЕ
  
   Отдавай твою красоту сполна
   без счёта и без разговоров
   Ты молчишь. -Я тут,- за тебя говорит она,
   и тысячекратным чувством идёт, как волна,
   и к каждому приходит без спора.
  
   ПРОВОЗГЛАШЕНИЕ
   Слова ангела
  
   Чем мы, ты к Богу не ближе,
   мы ему все далеки.
   Но необычное я всё же вижу,
   завидуя чуду твоей руки.
   Не у женщины руки твои созревают,
   из-за края блистая:
   я - день, я росою сверкаю,
   но ты дерево, что вырастает.
  
   Я устал, и путь был мой неблизкий,
   прости меня, но я позабыл,
   что Он в золотых украшениях, великий,
   как на солнце он жил;
   Он тебя извещает, что разума ты конец,
   (космос меня сбивает),
   смотри: я же начала конец,
   ты - дерево, что вырастает.
  
   Я простираю крылья кругом,
   и широки они очень странно;
   и переполняется твой маленький дом
   громадным моим одеянием.
   А между тем одинок ты необычайно,
   как никогда, на меня смотреть не желаешь;
   это так: я - роща, я ветра дыхание,
   ты - дерево и ты вырастаешь.
  
   Ангелы боятся несчастья такого,
   расстаться друг с другом легко:
   никогда ещё не было желанья такого,
   что неизвестно и так велико.
   Может случиться что-то,
   что ты постигнешь во сне.
   Здравствуй, моя душа видит охотно:
   ты широк и созрел во мне.
   Ты - ворота большие до поднебесья,
   и поднимешься очень быстро.
   Любимейшее ухо для моей песни,
   но затерянно в тебе моё слово,
   словно в лесу тенистом.
  
   Но тут пришёл я и завершил
   тысячу и один сон.
   Бог увидел меня и ослепил...
  
   Но деревом ты рождён.
  
   ТРИ СВЯТЫХ КОРОЛЯ
  
   Господа раскрылась ладонь
   у пустынного края покоя,
   как плод, что солнышком напоён,
   и открылось зерно золотое;
   то было чудо: за дальней горою
   встретились те, кто бедой угнетён:
   три короля здоровались со звездою.
  
   Три короля на дальней дороге,
   и звезда, что повсюду;
   они прибрели все понемногу,
   короли, ряд замыкая строго,
   к тихому хлеву, как к чуду.
  
   Что только каждый из них с собой не привёл
   к хлеву, что в Вифлееме!
   Каждый шаг одного далеко звенел,
   другой на коне вороном сидел,
   располагаясь удобно и мягко.
  
   И тот, что по правую руку шагал,
   был человек золотой,
   а один, будто что-то левой поймал,
   руками непрерывно махал,
   звуки "клинг" и "дзинь" издавал,
   на серебряной вещи он был, как овал,
   что из кольца, качаясь, свисал,
   и курилось что-то там синевой,
   и смеялась, что повсюду, звезда
   так странно над ними:
   у хлева, встав, вперёд забежала тогда
   и сказала Марии:
  
   Странствие из дальней веду стороны,
   многих чужих людей.
   Три короля властью сильны,
   от золота и топазов они тяжелей,
   но язычники, наивны они и темны,
   а для меня других не страшней.
   Живут они в хороших домах,
   двенадцать дочек, но сына нет в их владениях.
   У тебя они просят в слезах,
   как солнце в их голубых небесах,
   для трона их утешение.
   Но ты не должна думать сейчас,
   твоего сына участь какая:
   бедняк, шейх языческий, сияющий князь?
   Подумай о том, дорога большая.
   Как пастухи, долго бродят они,
   и падают их зрелые царства в те дни,
   кому в руки, Бог, наверное, знает.
   Западный ветер тёпел здесь в это время,
   бык им в ухо сопит,
   они, может быть, уже бедны перед всеми,
   и власть на плечах не лежит.
   Так освети улыбкой твоей
   хаос, что собою являют.
   Младенца и лицо поверни скорей
   к восходу, что в небе играет;
   лежит там свёрток длинный,
   что каждый оставил тебе:
   изумруды там и рубины,
   и бирюза голубая с небес.
  
   В КЕРТОЗЕ
  
   Каждый монах из белого братства
   сажает свой маленький сад, ему доверяя.
   И каждый стоит у клумбы своей.
   Один ждёт, высокомерие тайно питая,
   что среди майских дней
   цветы покажут, неистово расцветая,
   картину подавляющей силы в аббатстве.
  
   Его руки голову держат держат с трудом,
   ослабевшую от крови обильной,
   что катит сквозь тьму нетерпеливо,
   сквозь одежду, складки и шерсть торопливо,
   в ноги стекает, наполняя потом
   руки, что стебли высокие сильные
   в ладонях несут, как мечталось ревниво,
  
   "не малых сих" и "не, Господи, помилуй!"
   Хочет юный голос его распевать
   и проклятий не хочет он избегать;
   его голос - не серна пугливая.
   Он - скакун, что несётся, рот разрывая,
   над загоном, откосом, препоной, вставая,
   хочет голос монаха он нести до дальнего края,
   без седла голос с ним хочет скакать.
  
   Но монах сидит с тяжёлыми думами,
   почти ломает запястье себе без причины,
   так тяжелы его мысли и всё тяжелей.
  
   Вечер приходит мягко с полей,
   пустеет дорога, и ветер сильней,
   и тени собираются в низкой долине.
  
   И как чёлн, что качает цепь нерешительно,
   сад, будто подвешен сомнительно,
   убаюканный ветром в рассвете безлюдном.
   Освободит кто его?
  
   Брат, ещё такой юный,
   и мертва его мать давным-давно.
   Он знает о неё, её звали Станса,
   она была сосудом нежным и ясным,
   просил он, чтоб разбили потом его чудно,
   как кружку попутно.
  
   У него есть отец.
   И он хлеб добывает,
   как мастер в карьере мрамора красного.
   И каждой роженице, есть чего опасаться,
   когда ночью он с проклятьями страшными,
   мимо окон идёт и угрожает.
  
   Его сын, которого он святой Деларозе
   посвятил в час диких лишений,
   размышляет в аркадном дворе Кертозы,
   слыша, как шелестят ароматы красные,
   в его саду, где красное лишь цветение.
  
   СТРАШНЫЙ СУД
   Из записок одного монаха.
  
   Они все, как из одной купели,
   поднимутся из склепов истлевших;
   они все верят во встречу умерших,
   без милости, их вера страшна на деле.
  
   Тихо говори, Боже! Это может быть один из тех богачей,
   кого труба призывала Твоя;
   Её звук звенел, не вглубь бездны гоня;
   и встают тут все времена из камней,
   и торопятся пропавшие всё скорей,
   в поблёкших пеленах осколки костей,
   косые от тяжести глыбы, браня.
   И будет тут чудесное возвращение
   и в чудесной Родине житьё;
   не зная тебя, они будут кричать о прощении,
   о Твоём величии, но правду получить во владение,
   как пищу, и, как питьё.
  
   Всевидящий, знаком ты с дикой картиной,
   что я во тьме своей сочинял, трепеща.
   Сквозь Тебя всё проходит, Ты - ворота всего, -
   всё что Твой лик нам вещал,
   в наших душах давно нет ничего.
   Тебе известна картина большого суда:
  
   Утро. Но из света его Ты никогда
   свою зримую любовь не создавал,
   появился шум, но не Ты его звал;
   не Божественное отречение беда,
   не Твоё равновесие, что качалось тогда,
   собираются вместе и шелестят
   во всех растрескавшихся зданиях
   вознаградившие себя и сдерживающие желания,
   оплодотворившие себя, все зеваки подряд.
   Они старые радости пробуют осязанием,
   и все удовольствия поблекшего возвращения,
   и над церквями, как раны горят;
   Тобой не созданные чёрные птицы летят,
   чёрными стаями не прощения.
  
   Так кружат рядами взад и вперёд,
   обнажёнными зубами сверкая,
   и встревожены, так как их кровь не течёт,
   и ищут, где глазницы зевают,
   холодными пальцами слёзы мёртвых стирают.
   Они утомлены, и после утра быстро идёт
   вечер, что то утро ломает.
   Они серьёзно и одиноко страдая,
   готовы прямо в шторме восстать,
   когда на весёлом вине Твоей любви вскипают
   капли гнева, можешь Ты наказать,
   и к приговору Твоему быть ближе желая,
   и после крика большого, вдруг нависая,
   молчанию ужасному уже довелось тут стать.
  
   Как перед чёрной дверью сидели они,
   в свете все их язвы были видны,
   перенасыщены были пятнами грозными.
   А вечер, вырастая, был старый и поздний.
   И падали кусками большие ночи
   на руки и спины, согбенные очень,
   что, шатаясь, тащат грузы серьёзные.
   Они ждут долго. И качаются их плечи угрюмо
   под давлением моря и его темноты,
   они сидят, как погружённые в думы,
   и при этом совсем пусты.
   Что содержится в этих лбах?
   Их мысли, будто витают где-то,
   провалившись глубоко в земные складки,
   и земля крепко думает в том же порядке,
   и больше деревья шумят так же при этом.
  
   Всевидящий, видишь ли ты ту картину в себе.
   Бледный, робкий образ, что подобен Тебе,
   под изображением воли твоей бесспорно?
   И не страшен Тебе город безмолвный,
   что висит на Тебе, листом увядшим и тёмным,
   хочешь знак гнева явить их несчастной судьбе?
   О, собери все дни в складе одном,
   чтобы к концу не приблизились слишком скоро, -
   может быть, Тебе избежать удалось при том
   большого молчания, его видели мы без спора.
   Может, возвысишь Ты одного из нас,,
   что из этой ужасающей жизни возвратились сейчас,
   разум душу и страсть забирает
   того, кто землю с яростью разгребает,
   и доволен, что делая, молчание сохраняет;
   и силы потребителя беззаботного,
   что на всех струнах играет,
   и как тайный ныряльщик охотно
   мёртвых всех вниз спускает.
   ...Или Ты надеешься день сделать обычным,
   длиннее других по расстоянию,
   с ужасным напевом его молчания,
   когда Тебя ангелы с вопросами личными,
   с ударами ужасных крыльев привычных
   Тебя окружат в отчаянии?
   Смотри, как, трепеща, на крыльях висят,
   и жалобу шлют Тебе сто тысяч глаз,
   они не рискуют голосами мягкими петь сейчас,
   из многих запутанных проходов подряд,
   к небесам поднимать мягких звуков лад.
   И когда старики бороды расправляют,
   готовя Тебя к лучшим победам,
   тихо головами большими качая при этом,
   и когда женщины Твоего Сына питали
   и спутников его привлекали,
   и все девы, что Ему себя отдавали,
   и берёзы, что светом тёмных садов отливали,
   они молчат, все, кто Тебе поможет советом?
  
   И поднялся только Твой Сын среди тех,
   что сидят у трона гурьбой.
   Погрузи свой голос в сердце Его.
   И сказала боль одинокая всех:
   Сын мой!
   Ищешь Ты потом это лицо,
   которое призвал к суду,
   Твой закон и трон Твой:
   Сын мой!
   Называешь наследников Ты отца,
   сопровождает тихо Тебя Магдалина,
   что спуститься вниз, утешая тех,
   кто стремится страстно умереть до конца?
  
   Это было бы последнее Твоё царское установление,
   Твоя последняя ненависть и милость последняя,
   но потом бы опять всё было в покое:
   Закон, Ты, и небо с Тобою.
   С загадок мировых то покрывало,
   что так долго от нас их укрывало,
   спадёт, как только возможно.
   ...И всё же, мне так тревожно..
  
   Всевидящий, мой страх настоящий,
   измерь муку мою сейчас!
   Мне тревожно, потому что Ты уже проходящий.
   Когда Ты в первый раз
   в своём всезнании
   картину бледную созидания
   этого суда увидал,
   к нему беспомощно, Всевидящий, приблизил себя,
   и Ты тогда убежал?
   Куда?
   Но вернее меня
   придти к Тебе никто не может,
   лишь я
   от Тебя награды не ждал,
   но хочу изменить, как блаженные, тоже.
   Я хочу, потому что скрыт я всегда,
   и устал, как Ты, не больше, быть может,
   и потому что мой страх перед Страшным судом
   Твоему равен всё же,
   и хочу я плотно при том
   к Твоему лику лицом
   прижаться согласно;
   и силой ужасной
   воспрепятствуем мы колесу мироздания,
   над которым бушуют мощные воды,
   шумят и ярятся, -
   и они всюду в природе.
   Такова их вера: величие без сострадания.
  
  
  
  
   КОРОЛЬ ШВЕДОВ КАРЛ ДВЕНАДЦАТЫЙ ЕДЕТ ПО УКРАИНЕ
  
   Короли в легендах обитают-
   это горы вечером. Ослепляют
   каждого, к кому лик приближают.
   У их бёдер пояса составляют,
   и концы плащей тяжёлых являют
   цену странам и жизни самой.
   Руками, одетыми в роскошь качают,
   тонкий острый меч и нагой.
  
   С севера король молодой
   был на Украине разбит.
   Весны ненавистной зелёный прибой
   и арфы,- всё о том говорит.
   На коне он ехал серого цвета,
   его глаза смотрели уныло.
   И не было блеска во взгляде его,
   чтобы сложить его к ногам милой.
   Перед глазами не стояла светлая грива,
   целовать никого не хотел он игриво,
   и когда в гневе был страстном,
   жемчужный венец сорвал нетерпеливо
   с волос чудно прекрасных.
   И когда печалью был переполнен,
   девушку сделал себе покорной,
   потом спросил: чьё кольцо так охотно
   взяла, и о ком она так просила.
   И сотня собак, хищных и чёрных
   жениха её затравила.
  
   И серую свою он оставил страну,
   что голоса не имела,
   и поехал, будто назло, на войну,
   борясь с опасностью то и дело,
   пока чудо не убило его весну:
   рукой, как во сне, и не взглянув,
   он мерил железных доспехов длину,
   но не было там меча;
   он проснулся к осмотру прямо,
   льстила будто прекрасная битва упрямо,
   об его упорстве шепча.
   Он сидел на коне, и не один жест
   не ускользнул от него.
   Серебро на кольцах звенело, как бред,
   голос обрёл каждый предмет,
   и, как колокола, встречавшие свет,
   звала душа каждой вещи его.
   И по другому стал ветер велик,
   что трепыхался в знамёнах,
   быстр, как пантера, гибок и дик,
   качнувшись от звука трубы на миг,
   боролся с ветром Карл упоённо.
   Ветер внизу хватал кого-то порой;
   тут шёл окровавленный мальчик - герой,
   и барабан громко бил:
   вверх и вниз поднимал он его чередой,
   и нёс, как сердце в могильный покой,
   к своей смерти спешил.
   Тут какая-то сжалась гора,
   словно земля была ещё не стара,
   ещё только строилась всюду;
   то железо вставало, словно базальт,
   то, как лес, вечером гнулся вперёд и назад,
   то стоящих фигур появлялся ряд,
   всё шевелилось большою грудой.
   Темнота дымилась глухая,
   но темнеть время не позволяет, -
   всё было серым кругом,
   но упала в костёр коряга большая,
   и широко опять пламя пылает
   праздника жаркой душой.
   Но они напали: в одежде чужой,
   будто из дивных провинций,
   с железом вместе смеются толпой ,
   и серебряным ярким принцем
   заблестела битва вечерней порой.
   Развевались знамёна, как радость,
   королевским было каждое знамя,
   широкими жестами зажигалось
   и в далёких зданиях отражалось
   звёзд воспалённых пламя...
  
   Настала ночь. И сражение нежно
   отступило, как море, что очень устало,
   прибив чужих мертвецов к побережью,
   все они тяжёлыми стали.
   Серый конь шёл осторожно
   (как, от большого кулака отбиваясь),
   сквозь воинов чужих, умирающих,
   и вступил на траву гладкую, чёрную.
   На сером коне сидел он упорно,
   глядя вниз на цвета, влажно играющие,
   на серебром, что стеклом битым разбросано,
   на железо шлемов, водой напоенных,
   на мечи, застрявшие в панцирных швах,
   на умирающую руку, что похоронно
   лоскутом парчи сделала взмах...
   он смотрел и не видел это.
  
   И ехал он к тем шумам,
   по полю битвы, будто рассыпался сам,
   и было тепло королевским щекам,
   и глаза возлюбленной видел.
  
  
  
   СЫН
  
   Мой отец был бедный изгнанник
   за далёкое море.
   Пришёл однажды к нему посланник,
   в шкуру барса закутан был странник
   с мечом, тяжелее горя.
  
   Мой отец был, как всегда,
   без шлема и горностая;
   Уже стемнело тогда,
   и комната бедная была и простая.
   И дрожали руки отца,
   и были бледны и пусты, -
   на бескартиннную стену без конца
   безжизненно смотрел он из темноты.
  
   Мать одна пошла в сад
   и бродила там, белея среди зелени,
   и ветер захотел подождать
   огня вечернего времени.
   Я мечтал: позовёт, мольбу услышит мою,
   она уходила одна,
   оставила у ступеней меня на краю,
   и стук копыт затихавших я узнаю,
   и тревога дома слышна.
  
   Отец! Посланник чужой...?
   Он в ветре скачет опять...
   Что хотел он? Сынок, дорогой,
   твои белокурые волосы смог он узнать.
   Отец, он так одет необычно!
   Будто плащ стекал его плеч,
   он был украшен, закован отлично,
   чтоб плечи, грудь и коня сберечь.
   Это был голос стальной,
   это был человек из ночи,
   но он принёс корону с собой,
   но она была тонкая очень.
   Она при каждом шаге звенела,
   с тяжёлым мечом его рядом,
   а жемчужина, что в середине белела,
   многим жизням была ядом.
   И от многих гневных хватаний
   согнулась корона странно,
   так падала часто она.
   То корона была для детей, -
   у них не было королей,
   и моим волосам она была отдана.
   Я хочу её надевать порой,
   ночами бледный от стыда.
   И хочу сказать тебе, отец мой,
   откуда посланник пришёл сюда,
   какие вещи силу имеют там,
   город ли там на камнях,
   или в жилищах, подобных шатрам,
   ожидают они меня.
  
   Мой отец, обиду храня,
   так как знал покоя немного,
   с нахмуренным лбом слушал меня,
   ночь напролёт так строго.
   Обруч лежал на моих волосах,
   я, приблизясь, говорил мягко ему,
   мать разбудить было нам ни к чему, -
   и тоже её мешало уму,
   когда она совсем белой была,
   и ночная масса плыла,
   когда садами вечерними вёл её страх.
  
   ...Так мы стали мечтательными скрипачами,
   что тихо выходят из дверей,
   смотрят вокруг, помолившись скорей,
   боясь, не слушает ли сосед.
   Они, когда все растворились безмолвно
   за последним вечерним звоном,
   сзади песни играют незванно,
   (как ветер играет в лесу у фонтанов),
   и футляр скрипичный шумит вослед.
   И голоса хороши лишь тогда,
   когда сопровождает молчание их,
   когда сзади беседа струн тугих,
   и шум от крови приливает сюда;
   и тревожные бессмысленные времена,
   когда сзади них суета слышна,
   и ничему покоя нет никогда.
  
   Терпение: стрелка часовая кружит,
   и сбудется всё непременно:
   мы шептуны перед тем, кто молчит,
   мы - луга перед рощей заветной;
   в ней тёмное набегает жужжание,
   (и много голосов, но это не хор).
   Они готовят глухое молчание,
   для рощи святой глубокий простор.
  
  
  
  
  
  
   ЦАРИ
   Стихи: Цикл (1899 и 1906)
  
   I
   Это были дни, когда цепи двигались горные,
   на дыбы деревья вставали неукрощённые,
   и, шумя, в доспехах вздымался поток.
   И выкликали имя богомольца два чёрные
   того, кто устал, давно парализованный,
   Ильёй Муромцем эпос его нарёк.
  
   Родители старые освобождают пашню
   от камней и диких растений;
   тут пришёл сын, пробудившийся страшно,
   и принудил плуг борозды делать со рвением.
   Он деревья вырывал, как борцов стоявших,
   и смеялся, на весу их качая,
   и, как чёрные змеи, тревожно свисавшие,
   корни, темноту только знавшие,
   пугаются, свет широкий встречая.
  
   И кляча укреплялась ранней росой,
   в которой прежде благородство спало и сила,
   под тяжестью всадника мощь оказалась большой,
   как глубокий голос её ржание было.
   И чувствовали оба, как за собой
   незнаемое предсказание их и манило.
  
   Они ехали, ехали... быть может, тысячу лет.
   Кто считал время, когда он хотел.
   (Может, тысячу лет он тихо сидел).
   Это действительность - чуда след:
   этот мир самовольно возник в самом деле,
   и для него века слишком юны.
  
   Они шествуют дальше, как раньше сидели,
   в сумерках глубоких своей тишины.
  
   II
   Ещё птицы большие угрожают людям,
   и драконы пылают, всё охраняя:
   чудо лесов и бездну без края;
   растут мальчики, и мужчины себя елеем повсюду
   перед битвой с разбойником-соловьём натирают,
  
   а он наверху, как зверь тысячекратный,
   расположился в кроне новых дубов,
   и вечером крик слышен невероятный,
   из конца в конец царства, звучащий отвратно,
   всю ночь, будто из тысячи ртов.
  
  
   Весеннюю ночь ужасней всего
   перенести было тяжелей и тревожней:
   из примет нападения нет ничего,
   но, кажется, обойдёт всех осторожно,
   бросаясь сюда, по порядку давая,
   то нечто, что всё охватило,
   окликая ещё, тело всё сотрясая,
   как корабль, под воду уходило.
  
   Это были сверхсилы былинные,
   ещё не стёртые исполинами,
   что из горла, как из кратера, вырывались,
   постепенно старея, они продолжали,
   постигая апреля страх понемногу,
   их спокойные руки держали так много,
   и вести сквозь страх и беду решались
   к дням, где здоровей и радостней обитатели
   строили стены, и городов основатели
   сидели, обо всём почти зная.
  
   И на первую улицу, тихо ступая,
   из пещер и засад, что были незримы
   пришли звери, ранее неумолимые.
   Они встали тихо, массою подавляя,
   стыдясь силы, прежде несокрушимой,
   и перед старшими послушно легли без нажима.
  
   III
   Его слуги кормят всё больше и больше
   стадом самыми дикими слухами,
   и все слухи - он, да, он, и похоже
  
   его любимцы от него бегут тоже.
  
   Его женщины шепчутся и бросают наряды,
   и он в их внутренних слышит покоях,
   как они со служанками что-то такое,
   оглянувшись, толкуют об ядах.
  
   Стены пусты без опахала и вееров,
   и убийцы проползают под кров,
   и со многими судьбами играют монахи.
  
   А у него только взгляд, что кидает он в страхе
   порой, и тихим недужным
   шагом он у лестницы кружит;
   ничего, лишь железо посоха строгое.
  
   Да покаяния платья убогое,
   (и холод каменных плит
   по нему вверх ползёт, когтями впиваясь),
   ничего нет, что позвать он отважится,
   у горла страх пред всем эти стоит.
   Каждый день он живёт, всех опасаясь,
   тех, кто гонит его, и тех заброшенных
   лиц тёмных непрошеных,
   вдоль виновных рук пробегая.
  
   Иногда одного у входа он оставляет,
   прямо у складок плаща своего,
   и он тащит сюда его гневно;
   но что за окном, он не знает наверно:
   кто захватчик? Кто сдержит его?
   Кто мы? - всё так химерно.
  
   IV
   Это часы, где царство тщеславно
   повторяет себя в зеркалах параллельных.
  
   Белый царь, в своём роде последний,
   на троне перед праздником появления
   спит, и тихо дрожит его череп печально,
   и по пурпурной спинке водит рукой,
   с какой-то неясной тоской,
   как будто бежит в неизвестной вселенной.
  
   Склонились бояре с его молчанием рядом,
   в доспехах сверкающих и барса мехах,
   и много чужих княжеских опасливых взглядов
   окружали его, как нетерпение и страх.
   И почтение по залу плывёт, как в волнах.
  
   И они думают об одном из царей других,
   что часто словами безумия преследовал их,
   о камни лбы их разбивая.
   И думают дальше: каждому оставляя
   не так много места, когда на троне сидел,
   на тусклом бархате подушек пустых.
  
   Он был мерой тёмных дел,
   и бояре не знали, никто из них,
   кто на красном сидении кресла затих,
   золото одежды было широко и тяжело.
  
   И думали дальше: царское платье легло
   и спит у этого мальчика на плечах.
   И хотя во всём зале мерцали
   бледные жемчужины в семи рядах,
   как дети на коленях, к шее его приникали,
   и рубины на рукавах треугольных сверкали,
   как кубок с чистым вином в руках,
   но, как шлак, чёрными стали.
  
  
   И распухали их мысли.
  
   И на царя бледного напирали сильней,
   и корона на его голове всё тусклей,
   и воля, как чужая на шее виснет;
   Он смеётся,. Восхваляют его всё громче,
   поклоны всё ближе, лесть хриплая тоньше, -
   и во сне клинок зазвенел так чисто.
  
   V
   Белый царь от меча не умрёт
   Священным делает его чужое стремление;
   к нему в наследство празднично царство идёт,
   и душа больна его от напряжения.
  
   К кремлёвским окнам подходит несмело
   и на Москву смотрит безграничную, белую,
   и ночь паутиной его оплетает искристой;
   так в первом весны появлении,
   когда по улицам берёзовый запах в движение
   приходит от звона колокольного чистого.
  
   У больших колоколов властный язык,
   как будто здесь тот самый царь,
   который ещё до прихода татар,
   из легенд, приключений и звона литавр,
   из смирения и гнева его, колеблясь, воздвиг.
  
   Он постиг за раз тайный их дар,
   и что часто во тьме сознания его,
   они погружались в его глубины,
   и его Тишайшего светлость невинно
   употребляли в делах больших и набожных, видно,
   перед началом его уже давно.
  
   И благодарность витала над ним одна,
   что они прощают его так расточительно
   во всех делах его и стремлениях.
   Он был силой их увеличения,
   золотой почвой для жизни широкой, решительной,
   таинством тёмного дна.
  
   Во всех их делах он себя утверждает,
   как серебро в украшениях царских,
   но их дело в действии не опасно,
   их не было в тихом его государстве,
   где всё красное выцветает.
  
   VI
   В серебряных плитах смотрят повсюду
   сапфиры, как глаза женщин глубокие,
   усики золота свиваются как животные тонкие,
   на груди соединяются в блестящее чудо,
   и перлы нежные в тени пребудут
   образов диких, что в мерцании чётком
   находя их тихие лица, теряют неловко.
   И этот плащ, лучистый венец и страна большая,
   и движение идёт от края до края,
   как по ветру пшеница и река в долине,
   так рама стены блестит, облик меняя.
  
   Солнце: в нём три овала посередине:
   лик Матери дан пространству большому,
   с двух сторон, словно тоненькие лучины,
   руки Девы тянутся из-за серебряного окаёма.
   Обе руки тихи и коричневы странно,
   сообщают, что в изысканнейших иконах
   в монастыре по-царски пребывают достойно,
   и тому Сыну прольются привольно
   капли внутрь, не из туч беспокойных,
   из синевы небес безымянно.
  
   Это показывают руки теперь;
   но лик Матери, словно двери,
   в тёплый рассвет открыты,
   в них милостиво смеются ланиты,
   блуждая в их свете, словно потеря.
  
   Тут царь говорит, лицо наклоняя:
  
   Ты не знаешь, как мы в Тебя проникали,
   со всем страхом желанием и чувством печали:
   мы любим твой лик ожидаем,
   что прошёл мимо нас. Куда, если бы знали?
  
   Но великим святым конца нет и края.
  
   Он сильно дрожал в своём платье жёстком,
   сияя стоял. И не знал он, как далёко
   он был от всех, и его благословению,
   так счастливо близок в одиночестве глубоком.
  
   Долго размышлял ещё государь бледный,
   и лицо под волосами больными и бедными
   давно вглубь уход совершало свой,
   прошло, как то, в золотом овале,
   в его большой мантии золотой.
  
   (Чтоб встретить лицо его благоговейно).
  
   Блестели два золотых одеяния в зале,
   и посветлело под лампою подвесной.
  
  
   ПОЭТ ПОЁТ ПЕРЕД КНЯЖЕСКИМ СЫНОМ
   Памяти Пулы Беккер-Модерзон
  
   Бледный ребёнок, каждым вечером тёмным
   должен поэт, пред тобою стоящий,
   петь сказания, кровью звенящие,
   над мостами голос свой проносящий,
   и арфой руки его наполнены.
  
   Что говорит он, поднялось не из времени,
   будто из сплетения стен выступавшие,
   фигуры нигде, никогда не бывавшие,
   жизнью зовёт он настоящей,
   эту сагу выбирает он тем не менее.
  
   Бледное дитя князей, тут дамы витают,
   что в белом зале ждали тебя одинокие,
   почти все робели, тебя создавая.
   из картин смотреть на тебя желая,
   на глаза, что глядят, из-под бровей сверкая,
   на твои руки, светлые, тонкие.
  
   У тебя от них жемчуг и бирюза,
   от этих женщин, в картинах стоящих,
   как на лугах вечерних, их мерцают глаза, -
   у тебя от них жемчуг и бирюза
   и кольца с девизами, что не ты вырезал,
   и шелка, что пахнут ароматом увядшим.
  
   Ты на поясе носишь камеи,
   в блеске времени у высоких окон,
   и в мягкий шёлк, платья невесты нежнее,
   ворох малых книг твоих переплетён;
   и странами твоя сила владеет,
   большими круглыми буквами вписан он,
   с твоим именем светлым этот закон.
  
   И всё это однажды будто бы было.
  
   У них всё так, будто не видят тебя,
   у всех бокалов рты застыли солидно,
   и всех друзей чувство так видно,
   не горюя, безжалостно смотрят постыло;
   и тебе теперь стыдно,
   стыдно за них и себя.
  
   ...Бледный ребёнок, и жизнь твоя так одинока, -
   кто ты, - идёт певец тебе рассказать,
   что ты больше, чем рощи высокие,
   больше, чем солнца блаженство глубокое,
   что серыми днями пришлось забывать.
  
   Твоя жизнь - твоё невыразимое, звонкое,
   многими жизнями перегружено, знать.
  
   Почувствуй, прошедшие жизни будут
   для тебя легче, ведь ты миг один проживаешь,
   так мягко готовят они тебя к чуду,
   и каждое чувство с картин проводить не забудут,
   и один знак времена являют повсюду,
   для руки, что прекрасно ты поднимаешь. -
  
   Это смысл от всего, что было прежде,,
   что со своей тяжестью не остаётся,
   что к нам ни одно существо не вернётся,
   и в нас на вплетутся чудно былые надежды.
  
   Эльфоподобные ноги имели женщины эти,
   и многие розы озаряли их красным,
   усталые рты королев темнели ужасно,
   и каменели их рты в блёклом цвете,
   и равнодушны ко всем сиротам на свете,
   звенели, мальчик, скрипками страстными,
   и умирала для женщин тяжесть волос;
   там шли девы служить Мадонне прекрасной,
   которым в мире блуждать довелось.
   Лютни, мандолины слышны отчётливо, ясно,
   на которых незнакомец играл,
   в тёплый бархат заточенный спрятан кинжал, -
   из счастья и веры судьбу строили крепко,
   расставаясь, рыдали в вечерних беседках,
   и над сотней железных шлемов нередко,
   как корабль качался сражений запал.
   Так города великие, что медленно впали,
   как в волны единого моря, в себя,
   так стремилась к награде цели высокой
   быстрая птичья сила копья,
   так украсились дети к игре садовой и ловкой,
   так неважное и тяжкое было тут для тебя,
   лишь, чтоб тебе каждый день непрерывно
   дать в сотне великих сказаний,
   чтоб мог ты вырасти сильным.
  
   Прошедшее в тебе прорастало обильно,
   чтобы подняться тебе к высоте мироздания.
  
   Бледное дитя, я - певец, я богатым уменьем доволен,
   своей судьбой, что себя воспитает.
   Так праздник в саду себя отражает
   кораблями многими в пруду изумлённом.
   Повторяется во тьме поэта спокойно
   вещь любая: весна, дом, лесная натура,
   и много вещей, что я праздную вольно,
   трогательную твою окружают фигуру.
  
   ТЕ, ИЗ ДОМА КОЛОННА
  
   Чужие мужчины, вы теперь так спокойно
   на картинах стоите, на конях вы сидите красиво,
   и с прекрасного пса повадкою гордой
   сквозь дом шли вы нетерпеливо,
   и ваши руки теперь покоятся твёрдо.
  
   Ваши лица полны созерцания,
   мир вам являл за картиной картину
   из оружия, женщин, знамён колыхания,
   сочетая с доверием большим и признанием,
   что всё есть и ценится ныне.
  
   Но тогда, когда вы были слишком юны,
   чтобы в великих сражениях биться,
   чтобы пурпуром папским кичиться,
   в скачках, охоте не всегда могли отличиться,
   и женщин любить было вам не решиться;
   из тех мальчишеских дней ничего не снится,
   воспоминания не приходят в сны?
  
   Не знаете вы, что было встарь?
  
   Тогда там был алтарь,
   икона с Марией, родившей в декабрь,
   и в нефе уединённом
   вас захватил удивлённо
   побег цветочный
   и мысли точные,
   что фонтан на виду,
   в лунном свете, в саду
   вашу воду бросал вверх
   и был, как мир.
  
   Окно до ног доходило и было, как дверь;
   и был парк слугами, тропами оплетённый,
   страшно близкий и такой удалённый,
   странно светлый и будто бы скрытый,
   и шумели фонтаны, как дождь, упоённо,
   и казалось, утро не вышло забытое,
   навстречу ночи, долгой и поздней,
   что со звёздами своими стояла.
  
   Тогда, мальчики, вас, чья-то рука держала,
   и она была так тепла. (Но вы это не знали).
   И ваши лица разрастались тогда.
  
  
  
  
   ВТОРАЯ КНИГА
   ВТОРАЯ ЧАСТЬ
  
   ФРАГМЕНТЫ ИЗ ПОТЕРЯННЫХ ДНЕЙ
  
   Как птицы, что привычны к ходьбе,
   и как в падении им всё тяжелей,
   земля сосёт из их длинных когтей
   воспоминания смелые всех дел и вещей,
   больших, что происходят в судьбе,
   и они похожи на листья, что тесно
   земля прижимает, -
   как растения, что
   едва вырастая, сразу в землю вползают,
   в тёмные глыбы, неживые, чудесно,
   мягкие, влажные, легко себя погружают,
   как заблудшие дети, как лик неизвестный
   в гробу, - как руки весёлые
   вдруг нерешительны, ведь бокалы их полные,
   отражают вещи, что ждут в отдалении,
   как крик о помощи, что в ветре вечернем,
   что в колоколах тёмных, друг друга встречают, -
   как цветы в комнате, что днём засыхают,
   как улицы обесславленные, - как то, что мерцает
   в драгоценных камнях, как ослепление,
   как утро в апреле
   всех многих окон больницы,
   где стая больных по краям зала толпится.
   И милость луча весны видеть стремится,
   что все улочки весенними делает и далёкими;
   они видят лишь величие светлое и высокое,
   что в смеющихся и молодых превращает дома,
   и не знают, что идёт уже ночь сама,
   и шторм, что платье с небес срывает,
   натиск вод, где мир ещё замерзает,
   шторм, что бушует по переулкам,
   который ношу всех дел
   с их плеч берёт неустанно,
   и снаружи что-то разгневано странно,
   чья сила оттуда идёт, и так гулко
   рукой шторм всех больных удушить бы сумел
   в середине сияния, кому верят болящие.
   ... Как ночи долгие в листве увядания,
   что уже со всех сторон разорвана,
   и далеки чересчур, чтобы с кем-то подобным,
   кого очень любят, плакать вместе.-
   как девушка нагая, по камням бегущая,
   будто пьяная в берёзовой роще цветущей,
   как слова, чей смысл определённый неизвестен,
   тем не менее идут в уши и дальше,
   в мозг и тайно к главному нерву также,
   сквозь части тела прыжок за прыжком пытаются,
   как старики, что род свой проклинать решаются,
   а потом умирают, так что никто,
   отвернуться от боли той не мог ни за что,
   как вы, розы, искусством взращённые,
   в голубой теплице, где ветры лежат потаённые,
   и в большой дуге озорно восхищённые,
   рассыпаются в снеге сыпучем в ничто, -
   как земля, что кружится не может,
   много мёртвых её чувства утежеляют,
   как глубоко в землю зарытый, всё же
   от корней свои руки оберегает, -
   как один высокий, красный и стройный,
   в разгаре лета цветок не избавлен от рока,
   внезапно умирает в ветре любви луговом,
   потому что его корень под бирюзой голубой
   в подвеску серьги одного из покойных
   толкает.
  
   У некоторых дней и часов было странное выражение.
   Когда кто-то, где-то формировал моё отражение,
   чтобы медленно иголками его истязать.
   Я каждый укол игры его ощущал,
   было так, будто дождь меня поливал,
   в котором все вещи изменялись опять.
  
   ГОЛОСА
   девять листов с титульным листом.
  
   ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ
  
   Богатые и счастливые молчали спокойно,
   никто знать не хочет, кто там такой.
   Но убогие должны показать пристойно,
   сказать, например: я слепой,
   или: я быть собираюсь,
   или: нехорошо на земле мне, признаюсь,
   или: у меня ребёнок больной,
   или: тут я связан невольно...
  
   Может быть этого недовольно.
  
   И потому когда дела неважны,
   и мимо проходят, они петь должны.
  
   И тут ещё слышно хорошее пение
  
   Люди, конечно, странные, они слушать хотят
   хор мальчиков и что поёт им кастрат.
  
   Но редко Бог приходит сюда, тем не менее
   эти обрубки беспокоить его норовят.
  
   ПЕСНЯ НИЩЕГО
  
   От ворот до ворот иду всегда,
   загорелый, омытый дождём;
   и ночью правое ухо кладу иногда
   на правую руку свою перед сном.
   Мне кажется, что голос мой, что слышу тогда,
   некогда мне был знаком.
  
   Я не знаю, кто кричит тут и как,
   я или кто-то другой.
   Я кричу обычно о пустяках,
   о большом поэты кричат надо мной.
  
   И, наконец, лицо закрываю я,
   закрывая два глаза тоже;
   его вес держит рука моя,
   и это всё почти на покой похоже.
   Но поэты не думают про меня,
   куда голову дену я всё же.
  
   ПЕСНЯ СЛЕПОГО
  
   Я слеп, вы вне меня, проклятие это -
   отвращение, разлад, мрак без света,
   тяжесть какая-то ежедневно.
   На локоть жены кладу руку свою,
   мою серую руку на её серость всю,
   и сквозь пустоту она ведёт меня верно.
  
   Вы шевелитесь, двигаетесь, формируя иное,
   что звенит, как камень о камень порою,
   но ошибаетесь вы, один я с собою,
   живу и, буяня, страдаю,
   и крик бесконечный меня беспокоит,
   но кричит ли сердце моё живое,
   или кишки мои, я не знаю.
  
   Узнаёте вы песни? Вы не пели их, нет
   совсем в тональности этой.
   К вам каждое утро идёт новый свет
   и тепло в жилище с рассветом.
   Ваше чувство на лице находит ответ,
   склоняя к милости вас при этом.
  
   ПЕСНЯ ПЬЯНИЦЫ
  
   Было то не во мне, входило и выходило оно,
   в себе не хотел я держать, меня держало вино.
   ( И я не знаю, что было не так).
   Оно держать меня так и этак старалось,
  
   до тех пор, пока я в нём оставался.
   Я - дурак.
  
   Теперь я в его игре,
   и рассыпает оно меня презрительно,
   рядом со скотом и смертью это вино.
   И когда выиграла меня измызганная карта,
   серые струпья мной чешет неоднократно
   и в грязь бросает меня заодно.
  
   ПЕСНЯ САМОУБИЙЦЫ
  
   Итак, ещё мгновение одно,
   но они верёвку мне всё равно
   разрезали.
   Недавно был я готов в дорогу,
   и от вечности будто что-то немного
   внутри играло.
  
   Ложку протягивают они мне,
   что можно жизнью назвать.
   Я хочу и не хочу, не уверен вполне,
   им лучше мне меня передать.
  
   Я знаю жизнь хорошо совершенно,
   а мир - просто полный горшок.
   Но это в кровь мне не проходит наверно,
   и поступает прямо в мой мозг.
  
   Другой кормит меня, мне делая больно,
   постигает, чем пренебрегали порой.
   По меньшей мере тысячу лет я невольно
   в диете нуждаюсь, как больной.
  
   ПЕСНЯ ВДОВЫ
  
   Хорошим было моей жизни начало,
   это грело меня и смелость давало,
   и всех в юношей жизнь превращала,
   как это знать я могла тогда.
   Я не знала, что жизнь уйдёт
   внезапно, вдруг, за один только год,
   добра, новостей и чудес
   не найдёт,
   и разорвётся надвое навсегда.
  
   Это было не бытие и не моё прегрешение;
   мы ничего не имели, кроме терпения,
   но у смерти нет и его.
   Её приход видела, (как плохо пришла).
   Я смотрела, а она всё брала и брала,
   и там не было ничего моего.
  
   Что было "моё", "мой" или "моя"?
   Не одолжила убогий смысл бытия
   я у самой судьбины.
   Судьба не только счастья желает,
   она муку и крик назад возвращает
   и старые покупает руины.
  
   Судьба была тут и приобрела для "ничего"
   каждое выражение лица моего,
   пока не нашла способ идти.
   Ежедневная то была распродажа,
   и пустую меня открыла даже,
   и оставляет открытой стоять на пути.
  
  
   ПЕСНЯ ИДИОТА
  
   Они заставляют меня идти и мне не мешают.
   И говорят, мол, ничего то не означает.
   Как хорошо.
   Ничего не значит. Приходя, кружишь
   постоянно около святой души,
   у известной души, (ты знаешь, скажи)-,
   как хорошо.
  
   Нет, мысль никому не принесла,
   что тут опасность была.
   Тут кровь, натурально.
   Кровь, как груз, тяжела так всегда.
   "Не могу больше", - думаю я иногда,
   (как хорошо и печально)
  
   Ах, что за шар, он такой прекрасный
   как всё кругом, круглый и красный.
   Хорошо его создали тут.
   Он придёт, если его позовут?
  
   Как странно себя всё здесь ведёт,
   друг в друга гонит, друг из друга плывёт:
   всё неопределённо, но дружески ждёт.
   Как хорошо.
  
   ПЕСНЯ СИРОТЫ
  
   Я - никто и останусь никем,
   теперь слишком мал я для жизни меж тем;
   но так же и позже.
  
   Отцы, матери тоже,
   пожалейте меня затем.
  
   Хотя не награждаются опеки старания,
   буду я скошен, и всё же
   нужным кому-то я быть не могу, теперь слишком ранний,
   а завтра поздним буду, похоже.
  
   Мне одно это платье дано,
   слишком тонкое и выцветшее оно,
   но вечности в нём есть немного,
   и оно содержит её перед Богом.
  
   У меня есть немного волос,
   (они не меняются никогда).
   Однажды одному любимейшим быть довелось.
   Но он ничего не любит больше, такая беда.
  
  
   ПЕСНЯ ГОРБУНА
  
   Моя душа, может быть хороша и пряма;
   но моё сердце и кровь, что горбата сама,
   мне причиняет боль без ума.
   И она не может их нести вертикально,
   у неё нет сада и постели при том,
   она висит на скелете остром моём,
   со взмахом крыльев фатальном.
  
   Ничего не выйдет из моих рук никогда,
   ведь они захирели, посмотри сюда:
   влажные, тяжёлые, жёстко скачут всегда,
   как маленькие жабы после дождя.
   У меня есть что-то другое,
   изношенное старое и больное;
   почему Бог медлит это дурное
   в помёт сложить, порядок блюдя.
  
   Злит его моё лицо почему-то,
   с угрюмым и мрачным ртом?
   Но готово всё, чтоб светло и уютно
   в земле ясной лежать потом;
   Но ничто чаще не приходит к кому-то,
   чем собаки ужасающе крупные.
   Но собакам костей не достать из приюта.
  
   ПЕСНЯ ПРОКАЖЁННОГО
  
   Смотри, я из тех, что всеми оставлен.
   Не знает в городе никто обо мне.
   Проказа меня поразила.
   И я бью по трещотке своей,
   стучу печально для внимания людей,
   чтоб в уши входило
   всех проходящих мимо.
   Они смотрят и деревянную слышат вестимо,
   но глядят не сюда. И что случается зримо,
   они узнать не хотят.
  
   Куда звук трещотки достигает моей,
   это место - мой дом. Но, может, властью своей
   Ты трещотку сделаешь громкой такой,
   чтобы в моей дали никто не нарушил покой,
   тот, кто теперь вблизи сходит с дороги своей,
   так что я могу очень долго идти,
   без девушки, женщины, мужчины в пути,
   иль ребёнка - врасплох не застать.
  
   И зверей не хочу я пугать.
   Конец цикла стихотворений "Голоса"
  
   О ФОНТАНАХ
  
   Вспоминаю я сразу о многих фонтанах,
   о стеклянных деревьях непостижимых.
   Как о слезах мог бы я говорить неустанно,
   но схваченный потоком великих мечтаний,
   я расточил и потерял их незримо.
  
   Забыл я, тянутся руки неба бессменные,
   к слишком многим вещам, в толкотню попадая?
   Я не видел величие несравненное,
   в расцвете старых парков, что мягкое, наверное
   вечеров ожидают. - И девушка бледная
   ступает, в небо песню вздымая,
   наполняет мелодией всё вокруг.
   И действительность, что со всеми случается вдруг,
   отражается она в прудах неизменных?
  
   Обо всё должен тут вспомнить я,
   что случилось с фонтанами и со мною.
   Тяжесть падения потрясала меня,
   когда я опять любовался водой.
   Я знаю о ветках, повернувшихся вниз,
   о голосах, что малым огнём занялись,
   о прудах, что берегов краями слились,
   слабоумно сжимаясь, повторяли всё снова,
   о небесах вечерних, обугленных словно,
   о западных лесах, отчуждённо ступающих,
   к темноте иначе себя изгибающих,
   будто не было мира, что знаком им особенно...
  
   Забыл я о звёздах, что стоят обособленно
   и замыкаются от соседнего шара?
   И, что мир, как слезами затопленный,
   существует в пространстве? - И мы далеко от Земли
   в небе, а внизу существа другие нашли,
   что вечерами смотрят на нас? И хвалят вдали
   нас их поэты. И многие молитвы к нам обращают
   наверх. Быть может, мы целью являлись
   чужих проклятий, что нас не достигают;
   они мнят о нас, как о соседях Бога
   в вышине, когда плачут они одиноко,
   о ком думают они и кого теряют:
   портрет кого, как свидетельство сохраняют,
   их ищущие лампы, бегут, свет рассыпая,
   над нашим растерянным ликом сверкая.
  
   ЧИТАЮЩИЙ
  
   С полудня лежал я перед окном,
   читал, наслаждаясь шумящим дождём.
   Но ничего из-за ветра не слышал я,
   и тяжела была книга моя.
   Я смотрел на листы, будто то были лица,
   что темнеют от дум и размышлений,
   а время скопилось с моим рядом чтением. -
   И вдруг засияли ярко страницы,
   и вместо робкого слова смешения,
   Вечера, вечера, вокруг их появления.
   Я не смотрел наружу, но разрывались
   длинные строки, а слова стремились
   со своих тронов скатиться, куда хотят...
   И переполнен, знаю садов яркий ряд,
   блестящих садов в небеса отдалённых,
   и солнце придёт ещё на раз этот назад.
   И летняя ночь теперь станет видна целиком:
   И малые группы чего-то рассеяны,
   темнеют, на путях человека посеяны,
   И странно далеки, будто потеряны,
   и слышно немногое, что случилось потом.
  
   И если от книги теперь я глаза поднимаю,
   ничто не поражает меня и всё велико,
   и снаружи, и здесь, где я пребываю,
   всё безгранично и глубоко;
   только ещё больше себя сплетаю
   с вещами, сочетающимися со мной,
   и с серьёзной большой простотой
   вырастает земля над собою кругом,
   Она сиянием небо всё обнимает,
   и первая звезда, как последний дом.
  
   ВИДЯЩИЙ
  
   На деревья смотрю у бури в кругу,
   что из белесых дней торопливо,
   в моё окно стучат молчаливо,
   и разные вещи слышу я боязливо,
   что без друга жизнь тяжела, несчастлива,
   а без сестры я любить не могу.
  
   Идёт шторм, упорный реформатор, жестокий,
   сквозь лес идёт и сквозь время,
   и всё не имеет как будто срока;
   ландшафт, как стих в псалтыре глубокий,
   и в нём серьёзность, мощь и вечности бремя.
  
   Как ничтожно то, с чем боремся мы,
   а те, что борются с нами так велики;
   отказались бы мы от вещи такой,
   какую шторм для нас победит большой,
   безымянны мы были бы и далеки.
  
   Что мы побеждаем, мелочь такая,
   что успех мелкими делает нас.
   Вечное и необычное не желает
   согнуться перед нами сейчас.
   Это ангел, что старым бойцом
   Ветхого Завета явился пред нами:
   когда его противник со всею силой,
   в борьбе растянул его крепкие жилы,
   он управлял ими своими перстами,
   как мелодии глубокой струнами.
  
   Кого-то этот ангел преодолел,
   хотя он часто борьбу отвергал,
   теперь прямым и правильным стал,
   и большим; но жёсткой рукой он сумел,
   как бы, себя формируя, схватиться с врагом.
   Не дарована ему победа была.
   Он вырос. Была победа глубокой при том
   И силой великой против зла.
  
   ИЗ ОДНОЙ ШТОРМОВОЙ НОЧИ
   восемь листов с титульным листом
  
   ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ
  
   Из растущего шторма движется ночь,
   но если бы не была она в движении,
   пришлось бы ей далеко идти прочь,
   забиться в мельчайшие складки времени.
   Где звёзды охраняют её, там нет ей конца,
   и средь леса не начинается тоже,
   а также у моего лица
   на фигуру твою не похожа.
   Лампы зажигаются, не зная, нет,
   лжёт ли нам их свет?
   Реальность ли ночь тем не менее
   уже тысячи лет...
  
   /1/
  
   В такие ночи в улиц переплетениях
   будущее встретить тонкое, бедное,
   лица, которые тебя не узнают,
   пропуская молча тебя, незаметного.
   Но, если бы говорить стали они,
   был бы ты медленно проходящий,
   тем, кто стоит,
   тихо тлея, дымит.
   Но, как мёртвые они сохраняют молчание,
   хотя грядущее собою являют.
   Но будущее жить не начинает.
   Они держат лицо в течении времени,
   и не смотреть под водою могли бы;
   они выжидают ещё мгновение одно,
   наблюдая, как толкутся под этой волной,
   плавание, таяние, а также рыбы.
  
   /2/
  
   В такие ночи встают заключённые.
   И сквозь тюремщиков злые сны
   с тихим смехом шагают они,
   силу тех презирая.
   Лес! Они к тебе идут, чтоб заснуть в тебе,
   длинные сроки висят в их тяжкой судьбе.
   Лес!
  
   /3/
   В такие ночи, как в опере пламя,
   чудовищем предстаёт перед нами
   и начинает в театре огромном, где на ярусах
   тысячи людей теснятся в рядах,
   жевать скорей
   всех этих людей,
   что скопились в проходах,
   и друг на друге висят безысходно.
   Он разрушает стену, всё с собой увлекая.
   И не знает никто, кто внизу там страдает,
   в то время как кто-то сердце томит, уничтожая.
   Но ещё звенят звуки в его ушах,
   что ещё доходят сюда...
  
   /4/
  
   В такие дни, как во времена дней былых,
   начинают сердца в саркофагах своих
   князей ушедших, возвращаться опять,
   и так сильно напирают удары их
   по гробам, что трудно против них устоять,
   а золотые скорлупки лежат вокруг них,
   что сквозь темень и штоф распадаются.
   Чёрный собор, где много залов, качается.
   Колокола, что за башни цепляются,
   и висят как птицы; стоят двери, трясясь,
   и каждая часть тела дрожит,
   тех, кто несёт свой свой зелёный гранит,
   слепых черепов, что лежат, шевелясь.
  
   /5/
   Неизлечимые знают в ночи такие:
   мы были живые...
   И об одном из больных
   просто хорошие мысли у них,
   дальше, когда они замолчали.
   Но из сыновей, оставляли они у ворот,
   Младший, что одинок, может быть, больше всех,
   именно в ночи такие (улицами идёт);
   И как будто бы он думал впервые,
   это долго гнетуще над ним лежало,
   но теперь откроется перед ним всё сначала,
   и он праздновать будет,
   чувствует он...
  
   /6/
   В такие ночи города тут всё
   флагами покрывали.
   И каждый стяг от шторма свивался,
   как волосы, со своими метаниями
   в стране незнакомого обитания,
   с неизвестными реками и очертаниями.
   И во всех садах при том есть пруд,
   и у каждого пруда одинаковый дом,
   и в каждом доме свет тот самый,
   а все люди похожи при том
   и лицо закрывают руками.
  
   /7/
   В такие ночи схватятся умирающие
   тихо за волосы, их покрывающие
   шлемом из черепов слабосильных,
   в эти длинные дни они, как будто спешат,
   и будто над гладью смерти всесильно
   остаться хотят.
   Их лица через дом целый видны,
   как если бы висели вокруг зеркала;
   и получают они в этих могилах,
   силы, что с волосами так сращены,
   что они годами копили,
   мощь, что прошла.
  
  
   /8/
   В такие ночи сестрёнка моя подросла,
   что малюткой ещё до меня умерла.
   С тех пор пошло много таких ночей.
   Она прекрасна. И кому-то свататься к ней
   пора пришла.
  
   ЗИМНИЕ ДУШИ
   (СЛЕПАЯ)
   Приезжий:
  -- Ты не боишься о том говорить?
  
   Слепая:
   Нет.
   Это так далеко. И была там другая,
   что видела и шумно всё время жила.
   Она умерла.
  
  
   Приезжий:
  -- И эта была тяжёлая смерть?
  
   Слепая:
  -- Смерть в жестокости и незнании
   уже тяжела, когда чужой умирает.
  
   Приезжий:
  -- Она была тебе чужой?
  
   Слепая:
   Или она стала такой.
   Смерть сама отдаляет ребёнка от матери.
   Но в первый день это было ужасно.
   Словно в ранах было всё моё тело.
   Мир, что цветёт и зреет вокруг,
   будто разрывал своими корнями
   меня и сердце. Я, казалось, лежала
   взорванной землёй и жадно глотала
   горький, холодный дождь моих слёз,
   что из мёртвых глаз тёк, не уставая,
   тихо струился, будто с неба пустого.
   Когда мёртв Бог, падают облака.
   Мой слух стал остёр и всему открыт,
   я различала всё, что не слышала раньше:
   время, что над крышей текло,
   тишина звенела о тонкие стёкла,
   и близко, рядом со мной отдыхала
   у рук моих белая роза.
   И думала я: всё ночь и ночь,
   и верила, что полоску света увижу,
   что вырасти она в один день могла,
   и думала, что она завтра придёт,
   ведь она с давних пор в мои руки легла.
   Я будила маму, когда сон был тяжёл
   и от тёмного лика падал вниз.
   Я маму звала, чтобы сон ушёл.
   Зажги свет! Проснись!
   Я слушала мгновения, тиха оставаясь,
   и, словно камни были в подушке больной,
   и, казалось, мерцало что-то рядом со мной.
   Это плакала мама с болью живой.
   Но больше я думать о том не стараюсь.
   Свет зажги! Свет, - кричала я часто во сне,
   Рушился космос, мерещилось мне. -
   Отведи его от лица моего и груди;
   ты должна, любя, его выше поднять
   и звёздами его украсить опять,
   я не могу жить с небесами на мне!
   Но я к тебе обращаюсь, мама,
   или к кому? Кто за занавесом маячит?
   Зима, шторм, мама, что это значит?
   Или ночь, ночь, мама, скажи!
   Или это день, день
   без меня. Как это может быть?
   День, и в нём меня нет нигде?
   Никто не спрашивает обо мне?
   И мы это забыли?
   Мы, ты в этом дне,
   не правда ли, он есть у тебя?
   Вокруг лица твоего все стараются,
   чтоб хорошо ему было.
   Но если глаза ты закрыла,
   когда они так устали,
   то можно веки снова поднять.
   Мне надо молчать:
   Мои цветы краски теряют.
   Мои зеркала замерзают.
   В моих книгах кривятся строки,
   и птицы в переулках глубоких
   вокруг будут порхать, у чужих окон себя раня.
   И ни с чем я не связана, как было ране.
   Я от всего отказалась.
   Я - просто остров!
  
   Приезжий:
   Да, я к вам по морю пришёл.
  
   Слепая:
   удивлённо и робко
   О, сюда вы пришли, на остров?
  
   Приезжий:
   Я даже ещё в чёлне.
   Я причалил его в тишине,
   он качается на волне,
   над землёй флаг вьётся высоко.
  
   Слепая:
   Я - остров совсем одинокий.
   Но теперь я богата.
   Когда старые дороги вначале
   чрез мои нервы ещё пролегали,
   от многих воспоминаний
   я плакала и страдала.
   Но всё прочь из сердца ушло сначала,
   и я сама не знала, куда;
   но там я их все отыскала.
   Все чувства, что меня составляли,
   собрались, кричали, теснились
   у моих глаз замурованных, их не касаясь:
   все чувства, что соблазняют.
   Я не ведаю, стояли ль там годы,
   но недели все тут стоят:
   они пришли сломанные назад,
   и их не узнал никто.
  
   Заросла дорога к моим глазам.
   Я не знаю больше её.
   Внутри меня крутится всё,
   беззаботно, уверенно, к выздоровлению.
   Чувства излечиваются на ходу,
   проходя сквозь моего тела тёмный дом.
   Но те, кто заняты чтением
   воспоминаний,
   и незрелые, ранние
   со стороны смотрят при том.
   Где они вступают на край,
   там одежда моя из стекла.
   Мой мозг видит. Моя рука невзначай
   отдала стихи в руки других.
   С камнями моя нога говорит, ступая,
   мой голос каждую птицу себе забирает,
   что сидит на стенах дневных.
   Мои чувства ничего не лишены,
   все краски в мире переведены
   в запахи и шумы.
   И они звучат звуками прекрасными
   бесконечно.
   Что даст мне книга?
   Листья деревьев ветер листает,
   и какие слова там есть, я знаю
   и тихо их повторяю порой.
   И смерть, что цветы разрушает взглядом,
   моих глаз не находит рядом.
  
  
   РЕКВИЕМ
   (Кларе Вестхоф посвящается)
  
   Вот уже час ещё одно дело
   есть на земле. Речь о венке.
   Миг назад висела листва налегке...
   Я венок завиваю. И тяжко висела
   кисть плюща, тьмы полна, будто выпить хотела
   из моих будущих вещей и ночей.
   И уже перед ближайшей ночью светает,
   где я свой венок один завиваю,
   и что тут случится, не зная,
   когда обручем свиваются плети плюща,
   и пытаюсь постигнуть здесь, трепеща,
   что чего-то не может быть никогда. Мы не блуждаем
   никогда в растерянных мыслях, где очень странно
   вещи стоят,
   которые я уже видел однажды...
  
   ...Вижу по течению река гонит цветы, что дети рвали, играя, что из рук открытых упали один за другим, пока букет узнать было больше нельзя. До остатков, что они домой принесли, уже к сжиганию готовых. Потом один, из них, когда другие спать собрались, остался одиноко, о погибших цветах горько плакать.
  
   Гретель с самого начала
   Тебе предназначено было умереть слишком рано,
   беляночке слишком рано.
   Давно уже предначертано было.
   Перед тобой забрал Бог твою сестру,
   а после этого, брата,
   с тем, чтобы близких и чистых двое
   смерть бы тебе показали,
   были бы с тобою,
   в твоей смерти, ранней такой.
   Твой брат и сестра её раньше узнали,
   чтобы ты так к этому привыкнуть могла,
   и с двумя смертными часами в начале,
   к третьему примирение бы обрела,
   с той, что тебе уже тысячу лет угрожала.
   И жизни здесь возникали,
   для смерти твоей предназначены;
   и руки, что цветением связаны,
   и вид роз, необычных, красных,
   и люди, что тебе мощным чувством обязаны,
   составили, уничтожая опять,
   И смерть два раза пришлось сочинять,
   прежде, чем тебя присуждать,
   два раза на погасшую сцену вступала.
  
   ...Подруга любимая, ужас к тебе подошёл?
   Это был твой враг?
   И оплакала ты его своим сердцем?
   И с подушки горячей себя вырывая,
   стремишься в ночь, что мерцает,
   в ту, в которой никто не спит.
   Какой у этого вид?
   Ты та, которая знает...
   Ты вернулась на родину с этим.
   ----------------------------------------------------------------------------------------------
   Ты знаешь,
   как расцветает миндаль,
   и что озёра синеют.
   И много того, что лишь женщины в чувствах имеют,
   те, что узнали любовь, -
   ты знаешь. И природа, что тебе шепчет вновь
   на юге, где дни поздних рассветов
   так бесконечно прекрасны,
   иначе, чем губы счастливые, что дают ответ
   счастливым людям, так ясно,
   у них один голос и мир на двоих,
   что тише тобой ощущалось,
   (и где бесконечная ярость других
   покорности твоей бесконечно касалась).
   С юга письма твои приходили, но осиротела сама. -
   и твои письма устало молили,
   и ты вернулась дорогой письма.
   Ты не принимала сияния;
   на тебе каждый цвет, как прегрешение,
   и ты жила с большим нетерпением,
   так как знала, что это не окончание.
   Жизнь - только часть... Но от чего?
   Жизнь только звук... Но в чём?
   У жизни смысл есть, но связана она
   с растущего пространства многими кругами, -
   жизнь - это сон, что длится годами, -
   но бодрствование в месте другом.
   Теперь ты свободна.
   Велика и свободна.
   А мы тебя маленькой знали.
   Твоим немногое было: улыбка слабая,
   меланхоличная, еле заметная,
   мягкие волосы, комнатка светлая,
   что со смертью сестры стала твоей.
   Будто всё другое, и одежда твоей,
   подруга милая, кажется мне теперь.
   Но очень многим, поверь,
   была ты. Иногда это мы понимали,
   когда вечером ты появлялась в зале;
   знали мы, молиться теперь подобает;
   кто-то прямо сюда вступает,
   другие идут за тобою вслед,
   потому что ты знаешь дорогу.
   И ты знать должна,
   и знала, где она,
   вчера...
   Из всех младшая сестра.
  
   Взгляни поскорей,
   этот венок всего тяжелей,
   и они положат его на тебя,
   этот венок тяжёлый.
   И сможет твой гроб его удержать?
   Если гроб рухнет под ним,
   под этим венком большим,
   начнёт в складки вползать
   твоего платья
   плющ.
   Он далеко пустит усики вверх
   и обовьётся вокруг тебя,
   и сок, что бежит по нему издалека,
   взволнует тебя шумом своим;
   ты так невинна, и всё же,
   не будет никогда тебя больше,
   вытянутая ты стала большой.
   Двери тела твоего приоткрыты слегка,
   и сырой
   внутрь плющ стремится,
   ---------------------------------------------------------------------------------------------------
   как вереница
   монахинь живых,
   что ведут себя
   чёрной верёвкой,
   потому что темно в тебе, мой родник.
   В венах пустых
   твоей крови теснятся к твоему сердцу они,
   где особенно нежны боли твои,
   встречались с поблекшей
   радостью и воспоминанием, -
   в сердце твоём, как молитва,
   бредут за пропавшим звучанием,
   темно, и для всех ты открыта.
  
   Этот венок, тяжёлый такой
   лишь на свету,
   среди живущих и только мне;
   его тяжесть, она
   будет другой,
   когда я его положу на тебя.
   А земля равновесием полна,
   твоя земля
   Он тяжёл от глаз внимания их
   и от движений моих,
   что я делал вокруг него;
   а перед смотрящими страшней всего
   отвечать за него.
   Возьми его к себе, потому что он твой,
   с тех пор, как готов совсем.
   Прими его от меня.
   Оставь меня одного! Он, как гость...
   почти стыжусь я его.
   Боишься ли ты, Гретель?
  
   Ты не можешь шагать?
   И со мной ты не можешь больше стоять?
   А ноги твои всё болят?
   Оставайся там, где все вместе всегда,
   и мой сын венок тебе принесёт тогда
   сквозь аллей облетевших ряд.
   Его принесут тебе, утешайся и жди:
   принесут тебя завтра больше того.
   Если утром вдруг забушуют дожди,
   не жалей цветов ни для чего.
   Их принесут тебе. Ты право имеешь
   на эти цветы, моё дитя;
   но если завтра они почернеют,
   значит, завяли давно, не шутя.
   Не робей потому. Больше не будешь ты
   различать, кто подняться и опуститься готов;
   цвета исчезли и звуки пусты,
   и никогда не узнаешь средь пустоты,
   кто тебе принёс столько цветов.
  
   Теперь другое ты знаешь, что нас изгоняет,
   как часто темноту мы хватаем;
   о ком ты тоскуешь, тебя избавляет,
   но есть то у тебя, чего мы не знаем.
   Среди нас ты фигуркой была небольшой,
   может быть теперь - ты лес над рекой,
   с ветром и голосами в листве. -
   Верь, подруга, сила к тебе не пришла:
   Смерть твоя уже была стара,
   когда твоя жизнь началась;
   поэтому схватила она сейчас,
   чтобы не пережила ты её
   ----------------------------------------------------------------------------------------
   Парит что-то вокруг меня?
   Ночной вступает ли ветер?
   Нет, не дрожу всё же я.
   Я силён и один на свете. -
   Что создал сегодня я?
   ...Листву плюща нёс вечером и завивал,
   сгибал их вместе, пока стали послушны.
   Всё ещё он блестит чёрным глянцем,
   и сила моя
   в венке кружится, словно в танце.
  
  
  
  
   ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  
   Смерть велика.
   А мы существа
   её рта, что смеётся.
   Когда о жизни думаем и тоскуем,
   она плакать рискует
   среди нас.
  
   НОВЫЕ СТИХИ
   (1907)
  
   РАННИЙ АПОЛЛОН
  
   Как в какой-то раз, сквозь ветви безлистные,
   проглядывает утро, совершенно весеннее,
   так в его голове нет желаний бессмысленных
   помешать, чтобы блеск всех стихотворений
  
   для нас стал смертелен почти;
   в его облике ещё не было тени,
   холод лавров висок его ещё не ощутил,
   и позднее из-под бровей его без стеснения
  
   крепкий розовый сад поднимется тут,
   а из него листья, свободно, чудесно
   мчатся сюда из трепетных уст,
  
   тихи теперь, и не использовал он их, сверкая;
   они лишь, улыбку его выпивая,
   сложились так, словно льётся песня.
  
   ЖАЛОБА ДЕВУШКИ
  
   Этот поклон тем самым годам,
   где детство сияло нам,
   часто одинока было, но мила,
   ссорились другие, время проводя,
   и у каждого была сторона своя
   своей близости и дали края,
   дорога, зверь и картина была.
  
   И я думала ещё и ожидала,
   что жизнь одаривать не прекращала
   возможностью о себе размышлять.
   Много ль меня существует во мне?
   И хочу ль утешать себя в тишине,
   И, как дитя, понимать?
  
   И вдруг я будто разрушена,
   исполинское что-то нарушила,
   и к одиночеству присуждена,
   когда за холмами груди лежит,
   моё чувство или на крыльях летит,
   или кричит о конце со дна.
  
   ПЕСНЯ ЛЮБВИ
  
   Как должен душу сделать я незаметной,
   чтобы твоего не касаться сердца?
   Как к другим вещам её пронести над тобой?
   Ах, как хотел бы разместить её где-то,
   отдать давно потерянному мной,
   где чужое и тихое место,
   что не качается вместе с твоей глубиной.
   Но всё, что касается обоих нас,
   как взмах смычка объединяет сейчас,
   что двумя струнами один голос ведут.
   Но на какой натянули мы инструмент,
   и какой скрипач держит нас в сей момент?
   О, сладкий напев плывёт.
  
   ЭРНАНИ - САФО
  
   О, далёкая метательница, дикая,
   среди других вещей я, как копьё
   средь моих лежала. Но звучание твоё
   меня швырнуло с силой великой
   куда - не знаю. Кто вернёт меня в бытие моё?
  
   Тут сёстры, думают о моей судьбе,
   дом мой полон знакомых шагов и движений.
   Я одна, далека, отдана я тебе
   и трепещу, словно в руке прошение;
   ведь прекрасная Богиня между мифов и пения
   ждёт и мою жизнь заключает в себе.
  
   САФО - ЭРНАНИ
  
   Принести хочу я тебе смятение,
   качать хочу, обвиваясь лозой.
   Как смерть проникнуть в тебя на мгновение
   и дальше отдать, как в могильный покой,
   все вещи вместе с тобой на хранение.
  
   САФО - АЛКЕЮ
  
   И что хотел бы ты мне сказать,
   зачем хочешь общаться с моею душой,
   если глаза готов опускать
   перед тем, что ещё не сказано мной.
  
  
   Смотри: об этих вещах разговор
   нас увлёк до того, что прославились даже.
   Но когда прохожу среди вас, с этих пор
   думаю о скудном девичестве нашем,
  
   что мы - Я, посвящённая, и те со мной,
   что посвящены, охраняемы Богом,
   несли нетронутым, чтобы город мой,
   как яблочный сад за ночным порогом,
   благоухал от налившихся наших грудей.
  
   Да, эти груди ты не выбирал,
   жених, как из груды разных плодов.
   Ты взгляд, убегающий, лишь потуплял:
   иди, и с лирой оставить меня будь готов.
  
   Этот Бог - не помощник второй для стихов,
   и ему сквозь них уход предстоит.
  
   НАДГРОБНЫЙ ПАМЯТНИК ЮНОЙ ДЕВУШКЕ
  
   Мы ещё вспоминаем её, и неизбежно
   кажется, что все эти есть здесь опять.
   Как дерево на цитроновом побережье,
   несёшь ты груди лёгкие нежные
   в ток крови, что стремится журчать,
  
   Бога того,
   что был строен и себя числил
   беглецом и баловнем женской любви,
   жгучим, сладким, тёплым, как твои мысли.
   Его тени над твоей ранней плитою повисли,
   и изгибается он, как брови твои.
  
   ЖЕРТВА
  
   Как расцветает всеми венами моё тело,
   и обаятельным с тобою став тоже.
   Смотри: иду я прямой и тонкий смело,
   и ты меня ждёшь. Но кто ты всё же?
  
   Смотри, я чувствую, как ухожу от себя,
   как старый лист, за старым листом теряя.
   Только звонкой звездой улыбка твоя
   над тобой, потом надо мной вырастает.
  
   Всё, что сквозь детские годы мои,
   безымянное ещё, как воды блистало,
   у алтаря хочу назвать тебе во имя любви,
   что волосы воспламенили твои,
   и твоими щётками ты увенчала.
  
   АЛЬБА (утренняя песня)
  
   В этой постели, не как на побережье,
   лишь на узкой полоске лежим мы вдвоём?
   И надёжна высокой груди твоей нежность,
   переполняя, кружит чувство моё.
  
   Как о многом, вся эта ночь кричала,
   призывая зверей и внутри разрывая;
   разве не ужасно чужой нам она стала,
   а то, что встаёт там, что мы днём называем,
   стало понятнее нам, чем ночь сначала?
  
   И мы так тесно вместе слиты сейчас,
   как лепестки цветов в пыльном сосуде,
   и несоответствия все, что кругом пребудут,
   сгрудясь, кидаются против нас.
  
   Но в то время как в объятьях друг друга сжимаем,
   чтобы не видеть, как приближается тут
   то, что вынет из нас, мы это знаем,
   наши души, которые изменой живут.
  
   АВИСАГ
  
   I
   Она лежала. И детские руки строго
   к увядающему слугами привязаны были.
   Она лежала на нём, часы сладкие плыли,
   его долгие годы её пугали немного.
  
   Она прятала в его бороде порою
   своё лицо, когда уханье сов звучало;
   и всё, что ночь приводила с собою,
   с робостью и требованиями её обступало.
  
   Звёзды, похожие на неё, трепетали,
   сквозь спальный покой прошёл аромат.
   Занавес волновался, ей знак подавая,
   и за этим знаком следил её взгляд.
  
   Но не отпускали от тёмного её старика,
   и от долгой ночи к ночи конца всё нет
   и девственно лежала, словно душа легка,
   на холоде царственных неисчерпаемых лет.
  
   II
   Царь сидел, о дне пустом размышляя,
   о бесчувственных радостях и делах под рукой,
   о любимой собаке, её бил он, страдая.
   Но вечером изгибалась Ависаг молодая
   над ним. И его жизни оболочка пустая
   была брошена, словно берег глухой,
   под картиной звёзд её груди дорогой.
  
   И, как клиент многих женщин, порою,
   узнавал он, словно сквозь свои брови,
   рот не целованный и неподвижный;
   и видел: её чувств, прутик зелёный,
   не склонялся к его долине пустынной.
   Бил озноб. Он слышал конец жизни длинной,
   как пёс, ища остатки в крови холодной.
  
   ДАВИД ПОЁТ ПЕРЕД САУЛОМ
  
   I
   Царь, ты слышишь, как струны мои
   расстилают просторы, и сквозь них мы идём?
   Звёзды запутанным нас гонят путём,
   и, наконец, мы падаем на землю дождём,
   и всё цветёт, где дождинки легли.
  
   Цветут девицы, ты знавал их довольно.
   Они женщины теперь, и меня соблазняют;
   Девственниц ощущаешь ты аромат,
   и стройные мальчики, напрягаясь невольно,
   дыша еле, у тайных дверей стоят
  
   И мой звук вернёт всё пред твои очи.
   Но пьют, качаясь, мой перезвон
   твои ночи царь, твои сладкие ночи,
   ослабляли они труды твои очень.
   Ох, все тела были прекрасны, как сон.
  
   Сопровождать буду я воспоминания твои,
   так как я предвижу. Но как струны мои
   поймают тебе их тёмных радостей стон?
  
   II
   Царь, ты, который всем обладаешь
   и своей чистой жизнью меня
   подавляешь ты и затеняешь:
   разбей мою арфу, с трона сойдя,
   арфу, что ты так утомляешь.
  
   Она, как дерево, где нет уже урожая,
   а сквозь ветви, что для тебя плодоносят,
   смотрит бездна, как дни, что приносят
   те вещи, что даже я едва знаю.
  
   Не оставь меня спать с арфой моей;
   тебе видна мальчика здесь рука.
   Неужели ты думаешь, что рукой своей
   не могу взять октавы тела врага?
  
   III
   Царь, ты прячешься, мраком покрытый,
   но всё же я власть над тобою имею.
   Моя сильная песня ещё не разбита,
   но пространство становится для нас холоднее.
   Твоё сердце запуталось, моё же осиротело,
   и оба словно висят в тучах царского гнева,
   и мы кусаем друг друга сердито
   и за одно цепляемся всё сильней.
  
   Чувствуешь ты наше преображение?
   Царь, царь, это влияние духа.
   Если мы вместе продолжим движение:
   ты - к юности, я - к старости держу направление,
   мы, почти как созвездие, закружим друг друга.
  
   СОБРАНИЕ ИИСУСА НАВИНА
  
   Как потока пробивали сильные воды
   у устья реки большую плотину,
   так пробился сквозь старейшие роды
   в последний раз голос Навина.
  
   Мы разбили тех, что над нами смеялись,
   сердец и рук задержали движение,
   и будто шумы тридцати битв смешались
   в одном рту. И тот рот изрёк повеление.
  
   И удивления тысяч раздался стон,
   когда большим днём перед Иерихоном,
   загремели трубы со всех сторон,
   и стены жизни врагов зашатались позорно.
  
   И они катились, страхом беременны,
   беззащитные, подавленные уже:
   но воззвал он, не считаясь со временем:
   Солнце, стой! Оно стало на рубеже.
  
   И Бог пришёл, как слуга, в волнении
   и держал солнце до сожжённых рук.
   Не погублены ли многие поколения,
   потому что один задержал солнце вдруг?
  
   Он пришёл, древних лет стариком:
   о нём думали все, что ничего он не стоит.
   Что значат сотни лет в раскладе таком?
   Но он ломал их шатры, в середине стоя.
  
   Он, как град, пронёсся над соломы стогами.
   Что мог Бог обещать? Их много стоит
  
   пред вами Богов, выбрать вам предстоит,
   но должен быть выбран единый Бог вами.
  
   И потом с высокомерием бесподобным:
   Я и мой дом соединим себя сами.
  
   Он закричал: дай знак, нам угодный,
   и укрепи в выборе этом нас.
  
   Но, как годы назад, он молчал, отдаляясь,
   торжественно к городу на горе поднимаясь,
   и они видели его в последний раз.
  
   УХОД БЛУДНОГО СЫНА
  
   Теперь уйти от всего сумбура:
   он наш, но нам ничто не принадлежит,
   словно вода в старом кладезе хмуром,
   что, отражая и разрушая нас, тихо дрожит;
   от шипов, от них пытаемся мы понуро
   избавиться, но они виснут на нас,
   уйти и от тех сейчас,
   которых нам больше не видно,
   но каждый день было привычно
   с мягкостью наблюдать их обычной,
   с начала в близости очевидной,
   предчувствуя, понимать, как безличны
   страдания всех, и обидны;
   и полны ими с детства мы и до края:
   и всё же уйти, руку из руки вынимая,
   и так вновь разрушив что-то святое,
   дальше идти: куда? Ах, куда-то,
   внимательной тёплой страны достигая,
   что как кулиса сзади, безразличием объята,
   существует: там сад иль стена сплошная?
   Прочь уйти: почему? От тисков существования,
   от нетерпения и тёмного ожидания,
   безрассудство непостижимое отвергая.
  
   Это брать всё на себя, но напрасно;
   содержанию жизни дать исчезнуть совсем,
   и умереть одному, не зная, зачем.
  
   Это приход новой жизни прекрасной?
  
   В ОЛИВКОВОМ САДУ (ГЕФСИМАНСКИЙ САД)
  
   Он поднимался под серой листвой,
   совсем серой, растворённой в стране олив.
   Покрывал лоб его пыли слой,
   пыль жила, горячие руки накрыв.
  
   Это потом. Это был конец.
   Теперь я должен идти уже слепой:
   зачем Ты хочешь, чтобы я - слепец
   сказал что-то, но я не вижу Тебя пред собой.
  
   Я не нахожу Тебя, и Тебя нет во мне,
   нет в жилах и нет средь камней.
   Не нахожу я Тебя. Я один средь людей.
  
   Я один со всей скорбью людской,
   я её пытался смягчить с Тобой.
   Но тебя нет. И безымянен позор такой.
  
   Но говорили: позже явился ангел Твой.
  
   Почему ангел? Ах, то пришла ночь,
   равнодушно зелень деревьев листая,
   апостолы шевельнулись, во сне вздыхая.
   Почему ангел? Ах, то пришла ночь.
  
   Ночь, что пришла, не была необычна;
   таких сотни проходят мимо.
   Собаки на камнях расположились отлично.
   Ах, одна какая-то с печалью привычной
   ждёт, пока утро явится зримо.
  
   Не спустится ангел на молящихся вновь.
   И ночь вокруг них не будет большой.
   Себя потерявшие, свободны душой,
   отдали они награды отцов,
   и от лона матери отлучены долей злой.
  
   ОПЛАКИВАНИЕ (ПЬЕТА)
  
   Иисус, я вижу твои ноги опять,
   как тогда, когда ножками мальчика были;
   я раздевала и мыла их осторожно,
   они, запутавшись, волосы мне теребили,
   как дичь, что в терновнике блуждает тревожно.
  
   Тебя, любимого, никогда мне не увидать
   в первый раз, в ночь любви золотой.
   Не пришлось нам внизу одним целым стать,
   но восхищения день пробуждён был тобой.
  
   Но смотри, разорваны твои руки, родной,
   но не мной и не моею рукой.
   Твоё сердце открыто, и любому дано
   войти, хотя мне лишь должно быть разрешено.
  
   Устал ты, и твой утомлённый рот
   к моему скорбному рту не приникнет сейчас
   с радостью. Иисус, когда был наш час?
   И как чудесно нас обоих земля заберёт.
  
   ЖЕНЩИНЫ ПОЮТ ПОЭТУ
  
   Смотри: как мы, раскрывается всё теперь,
   и к счастью, мы есть ничто иное,
   чем из крови тьмы созданный зверь,
   что вырос в душе, и, не зная покоя,
  
   идёт всё дальше, шагая к тебе:
   и мягко, без жадности, как картину,
   ты его, конечно, примешь к себе,
   и думаем, сольётесь вы воедино.
  
   Ты останешься, не видно будет его.
   Ты не тот, кого потеряем мы без остатка?
   И станет нас больше на одного?
  
   С нами идёт бесконечность мимо.
   Но ты уста, которые слышать нам сладко.
   Ты станешь сказителем, нами хранимым.
  
   СМЕРТЬ ПОЭТА
  
   Он лежал, лицом выделяясь прекрасным,
   отрешённый, бледный на подушке отвесной
   с тех пор, как мир, и что о нём было известно,
   покинули его разум чудесный
   и упали назад в год безучастный.
  
   Те, кто видели жизнь его, знали,
   как жил он со всеми вещами,
   с безднами, водой и лугами:
   они все - лицо его означали.
  
   О, в лице его вся эта даль живёт,
   что идёт ещё к нему, его привлекая;
   в предсмертной маске лицо замирает,
   открывается нежно, словно плод,
   который в воздухе погибает.
  
   БУДДА (1)
  
   Даль, тишина для слуха его.
   Мы стоим, но больше они не слышны.
   Он - звезда, другие нам не видны,
   большие звёзды, что стоят вкруг него.
  
   Ох, он - это всё. И ждём мы, действительно,
   чтоб увидел он нас. А в нас он нуждается?
  
   И, когда мы перед ним ниц склоняемся,
   он остаётся, как зверь, медлителен.
  
   То, что нас повергает к его ногам,
   миллионы лет крутится в нём.
   Он забыл то, что мы едва узнаём,
   и испытывает то, что внушает нам.
  
   ТЫ, АНГЕЛ МЕРИДИАНА
  
   В шторме, что так силён рядом с собором,
   и всё рушит, как нигилист, он всё размышляет,
   и чувствуешь, что своим тёмным взором,
   твою же улыбку тебе возвращает,
  
   улыбающийся ангел, фигура живая,
   с устами, сделанными из тысячи уст,
   но замечаешь ты: наше время тут
   солнечные часы от тебя скрывают.
  
   На них числа дня равны меж собой,
   в глубоком равновесии пребывают действительно,
   словно все зрелы они и богаты душой.
  
   Что ты, каменный, знаешь о жизни? Смотри:
   ты держишь со счастливым лицом удивительно
   свой щит, возможно у ночи внутри.
  
   КАФЕДРАЛЬНЫЙ СОБОР
  
   В этих маленьких городах, где вокруг
   старые дома, как базар, вместе спутаны,
   заметив это, были испуганы
   старые ларьки, что замолкли вдруг.
  
   Барабанов не слышно, глашатай тих:
   наверху их слушали взволнованно уши
   города. Спокойные, в плащах старых своих,
   где контрфорсы складками служат,
   они стоят, о домах ничего не зная.
   В городках маленьких доступно зрению,
   что они выросли и живут, обитая,
   вокруг соборов, чьё появление
   шло впереди, как, если бы взгляда курок,
   в соседство то упираясь,
   видел их высоту, и не случалось
   ничего другого: как, если бы рок
   взгромоздился, массы здесь не имея,
   окаменев, к продолжению определён,
   не то, что на тёмных улицах смеет
   взять себе какое-то из имён,
   и входить по-детски в зелёном и красном,
   что фартук торговцев напоминал немного.
   Тут был младенец на подставке высокой,
   в высоте той была сила с напором глубоким,
   и любовь, как хлеб и вино, прекрасна,
   а порталы полны жалоб любви жестокой.
   Жизнь медлила в бое часов одиноком,
   в башнях, где отречения было так много,
   вдруг смерть увиделась очень ясно.
  
   ПОРТАЛ
  
   I
   Тут остались они, как если бы прилив
   назад отступил, и громадный прибой
   вымыл камни, пока не возник сам собой
   он снова, атрибут некий с водой прихватив
   из рук камней, что чересчур хороши,
   и существуют, чтоб что-то крепко держать.
   Они, как базальт остались стоять.
   И сквозь ореол шляпы епископа и души,
  
   сквозь улыбку его различают подчас
   в его облике спокойствия час,
   надёжный, как циферблат бесшумный;
  
   теперь в пустоту ворот отступили
   те, кто раковиной ушей города были
   и каждый стон его ловили бездумно.
  
   II
   В этих просторах много общего есть,
   как у мира с кулисами сцены,
   на ту, что герой вступить непременно
   в плаще поступков имеет честь,
  
   так, как вступает тьма тех ворот, играя
   в глубину театра трагично:
   так Бог-Отец, кипя безгранично,
   и как Он, чудесно себя превращая
  
   в Сына, который здесь разделяется
   на много маленьких, немых ролей,
   из принадлежностей, взятых у нищеты,
  
   Ведь мы знаем, что появляется
   из брошенных, слепых, сумасшедших людей
   Спаситель, как единственный актёр, из тесноты.
  
   III
   Так они высятся, сердца, здесь стоящие,
   на склоне вечности и никогда не уйдут;
  
   лишь, редко выступая из складок струящихся,
   кто-то с жестом прямым, что как они крут,
  
   в половине шага остался стоять,
   где они века обгоняют.
   Они собой равновесие являют
   столпов мира, что им не увидать,
  
   мира хаоса, что они не растоптали.
   Человек и зверь, чтоб им угрожать,
   изгибаются, трясут, но держат меж тем:
  
   потому что персоны там, как акробаты взлетают,
   и, дрожа, себя пытаются дико держать,
  
   ОКНО-РОЗА
   (окно с орнаментом в готическом соборе)
  
   Тут, внутри этих лап, поступь лениво,
   тишину, вызвав, тебя почти что смущает,
   как будто взор одной из кошек ревниво
   туда и сюда по тебе блуждает,
  
   и насильно око большое вбирает,
   взгляд, который, вихри вращая,
   захватив, мгновение вдруг всплывает
   и тонет, ничего о себе не зная,
  
   как этот глаз спокойствием мнимым,
   открывшись, бьёт взглядом бешено злым,
   запутавшись в красной крови незримой,
  
   так выловили из темноты кафедральных
   соборов окна с орнаментом расписным
   сердце и взорвали в Боге фатально.
  
   КАПИТЕЛЬ
  
   Как из сонного своего порождения,
   из запутанных, поднимаясь, мучений,
   так вслед дню начинает движение
   цепь сводов из капителей сплетения
  
   и в тесноте оставляют необъяснимо
   сплетённые крылья творения меткого,
   их медлительность, внезапность покрытия верхнего,
   и те сильные листья, чей сок непостижимо,
  
   как гнев года вскипает, себя, наконец, накрывая,
   мановением быстрым сжимается он,
   себя сдерживает, вверх загоняя,
  
   и опять темнотой холодной пленён,
   вниз падает, забот прибавляя
   поддержке этих старых колонн.
  
   БОГ В СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
  
   Они Его для себя сберегали,
   чтоб был и судил, они хотели,
   и, Его вес, увеличивая, в самом деле,
   боясь, вознесению Его мешали.
  
   При нём большой собор кафедральный
   грузен и тяжёл. И должен он вдруг
   над Его безграничной массой фатально,
   появляясь, как часы, делать круг.
  
   Он должен творить и работать по знакам.
   Но вдруг пришёл Он, будто бы тот
   и город людей, охваченных страхом,
  
   решил, робея: пусть дальше идёт.
   Его голос и бой так страшен, однако,
   и от циферблата Его убежали.
  
   МОРГ
  
   Они тут лежат, как, если бы значение
   имели и поступок ещё могли совершить,
   который помог бы их примирение
   с холодом и друг с другом соединить.
  
   Всё, что есть теперь, не имеет финала.
   Что за имя нашли бы мы в кармане?
   Только страшная скука лежала,
   вокруг их рта вырастая рьяно.
  
   Он не уходит, он стал чист и ухожен.
   Борода и усы стали немного твёрже,
   как санитару нравилось тоже
  
   и для зевак не было бы отвратительно.
   Глаза за веками его удивительно
   повернулись и в себя смотрят, похоже.
  
   ЗАКЛЮЧЁННЫЙ
  
   I
   Один только жест у руки моей,
   которым она пугает отважно;
   но на груду старых камней
   из скалы вода падает влажно.
  
   Я слышу только это биение,
   и моё сердце идёт с ним в ногу:
   с медленным капель движением,
   проходя эту дорогу.
  
   Но капли сочились скорее,
   чем пришёл бы опять один зверь.
   Где- то он был светлее,
   но что мы знаем теперь?
  
   II
   Думай, где небо и ветер витает,
   воздух для рта и для глаз твоих свет,
   ими стал камень до маленьких мест,
   что сердце и руки твои занимают.
  
   И утро теперь, что это такое,
   и позднее, после, на будущий год?
   Это только раны, полные гноя,
   и, может быть, дальше он не пойдёт.
  
   И то, что было, к сумасшествию шло,
   в тебе бушевало, и рот твой свело,
   что никогда не смялся хохота пеной.
  
   И Богом твоим был страж презренный,
   что глазок затыкал своим грязным оком
   злобно. А ты всё живёшь в темнице жестокой.
  
   ЛЕОПАРД
  
   От вех минувших устал его взгляд
   так, что больше не содержит в себе ничего..
   Ему кажется, что тысячи вех стоят,
   а за ними мира нет для него.
  
   Мягкая походка, шаг крепкий и гибкий,
   он в самом малом кругу летает,
   это, как танец, силы великой...
   И вдруг, оглушённый собой, замирает.
  
   Над зрачками занавес он открывает порой,
   потом идёт вглубь картины безмолвно
   по звеньям, натянутым тишиной,
   решившись не быть в своём сердце словно.
  
   ГАЗЕЛЬ
  
   Заколдованная, как гармония мира,
   что пары слов избранных и рифмы достойна,
   что знамением приходит и исчезает.
   Из твоего лба поднимаются листья и лира.
  
   В тебе в согласие приходит все, безусловно,
   со словами мягкими песен любовных,
   как лепестки роз у того, кто уже не читает,
   лежат на глазах, что он закрывает,
  
   чтобы видеть тебя. Несомая ветром,
   будто бы ты манила прыжками,
   но не мчалась, а длинная шея при этом
  
   держала голову чутко, как случается с нами,
   как купальщик себя в лесу прерывает,
   когда в озере лесном лицо возникает.
  
   ЕДИНОРОГ
  
   Голову поднял святой и тотчас
   молитва, как шлем, с головы слетела:
   беззвучно к нему шёл невиданный, белый
   зверь; в глазах беспомощность тлела,
   и пронзала мольба его собачьих глаз.
  
   Ноги, как из кости слоновой,
   двигались в равновесии лёгком,
   белый блеск сквозил сквозь шерстяные покровы,
   а на тихом светящемся лбу одиноко,
   вздымался рог, башней светлой и новой,
   и каждый шаг казался полётом высоким.
  
   Его морда и её серо-розовый пух
   была так создана, что белизна небольшая
   от зубов исходила, белее всего;
   ноздри вздымались, томясь и вдыхая.
   Но не ограничивали взгляды его ничего.
   Они, словно картины, создавая вокруг,
   голубой цикл сказаний в себе заключали.
  
   СВЯТОЙ СЕБАСТЬЯН
  
   Словно лежит, но стоять здесь обязан
   и лишь сильной волей держится он.
   Не видя, как матери кормящие всех времён,
   никого не видят, кто с ними не связан.
  
   А стрелы летят без конца и не мимо
   и впиваются в бёдра железным концом
   и трепещут в страдающем теле потом.
   Но он темно улыбается, неуязвимо.
  
   В этот раз печаль его так велика,
   в глазах голая боль, но лишь пока
   не отвергнуты низостей повелители,
   и презрением не покроются на века
   прекрасного юноши истребители.
  
   ОСНОВАТЕЛЬ
  
   Художников гильдия то заказала, действительно.
   Возможно, Спаситель ему никогда не являлся,
   не вступал, как епископ, он снисходительно
   к нему, как в картине той удивительной,
   и рукой к нему тихо не прикасался.
  
   Может, так было: колен преклонение,
   и к нам вдруг пришло узнавание,
   в тех на коленях, нашли свои очертания
   и желание, натянутое струной,
   сердце крепко держит, как лошадь рукой.
  
   Чтоб, если бы чудовище вдруг лик показало,
   не предсказанное и не законное,
   мы же пытаемся, чтобы нас не узнало,
   не подошло ближе, ведь наше начало
   собой занято, в себя погружённое.
  
   АНГЕЛ
  
   Указывает он лба наклоном и взглядом
   далеко от себя, что можно и должно;
   сквозь его сердце с подъёмом идёт невозможным
   грядущее вечно и кружится рядом.
  
   Его небеса людьми полны и глубоки.
   И каждый хочет, чтоб ты взглянул на него.
   Следи, чтоб его лёгкие две руки,
   не гнулись от бремени твоего.
  
   А то бы пришли ночью они тебя проверять,
   и прошли бы, гневные через дом,
   и как тебя создавшие, стали бы хватать,
   выбросив из твоего приюта потом.
  
   РИМСКИЕ САРКОФАГИ
  
   Но что нам думать о том мешает,
   что мы так распределены и поставлены,
   что нас напор и ненависть обуревает,
   и эта путаница ныне с нами оставлена,
  
   словно к украшению саркофагам, как прежде,
   где стёкла, ленты, богов изображения,
   и в медленно тлеющим облачении
   медленный распад лежал без надежды,
  
   пока не проглотили, незнакомы рты,
   не говоря никогда. Где думает и существует
   мозг, чтобы, как прежде, служить.
  
   Из старого акведука струи воды
   вечной, сюда завернув, бликуют,
   отражают, блестят, чтоб дальше уплыть.
  
   ЛЕБЕДЬ
  
   Это - тягостный труд: чрез мир недоделанный
   идти тяжело, будучи связанным,
   походкой лебедя неуверенной.
  
   Но смерть больше захватить не сумеет
   ту почву, на которой стоять мы обязаны.
   Но его страх непременно рассеют
  
   воды, что мягко его принимают,
   и что счастливы происходящим бывают,
   под ним, назад возвращаясь, к приливу прилив,
   в то время как тихо, уверенно он,
   в царственность взрослую облачён,
   всё хладнокровней плывёт, о страхе забыв.
  
   ДЕТСТВО
  
   Хорошо бы было подумать о том
   и сказать о том, что потеряно,
   о тех долгих полднях, что детством измерены.
   Почему не вернётся это в мой дом?
  
   Напоминает нам всё, может, шумом дождя,
   но мы больше не знаем, что за судьба нам дана;
   и не была наша жизнь, вперёд уходя,
   расставаниями и встречами так полна,
  
   как тогда, когда ничего не случалось,
   для крошки одной и одного зверя:
   тут жили мы, как люди, видя и веря,
   что жизнь лицами до краёв наполнена.
   Но, словно пастух, были мы одиноки
   и перегружены ширью большой;
   и призывают, и касаются дали нас,
   и медленно, словно новой тропой,
   в ряд картин детства идём мы сейчас,
   в котором блуждать продолжаем глубоко
  
   ПОЭТ
  
   Отдаляешься ты, мой час, от меня.
   Ранит меня удар твоих крыльев.
   Один: что со ртом должен делать я?
   С моим днём и ночью бессилия?
  
   У меня нет любимой и дома нет, кстати,
   и места нет, где жизнь протекает.
   Все вещи, что я я себе позволяю,
   разбогатеют, меня растратив.
  
   КРУЖЕВА
  
   I
   Человечность. Знак шаткого обладания
   счастьем, ещё никем не проверенным:
   не бесчеловечно ль, что твоих глаз сияние
   кружевным лоскутком скупо отмеренным
   стали. Хочешь вернуть их, что были потеряны?
  
   Ты - давно прошедшая и слепая.
   Твоё счастье скрывается в вещи такой,
   как кружева; как большое чувство терзая,
   сделало его малым меж стволом и корой?
  
   Через трещину, через брешь в судьбе
   свою душу из времени ты извлекла,
   и в коконе кружев она в тебе
   меня, улыбнувшись, сделать смогла.
  
   II
   И, если всё, что делали днём,
   так мало и ничтожно было,
   так чуждо, будто мы не заслужили
   из детских ботинок с большим трудом
   вырасти. Плотно ли плетение
   дороги из кружев, пожелтевших давно,
   из цветочной вязи. Но нас не должно
   здесь что-то держать? Смотри, готова она.
  
   Жизнь отвержена, может быть, кто это знает?
   Было счастье тут, а теперь отдано;
   и, наконец, эта вещь себе цену знает,
   и она не легче жизни давно,
   но завершение прекрасное наступает,
   и улыбаться, парить нам разрешено.
  
   СУДЬБА ЖЕНЩИНЫ
  
   Как король, что на охоте хватает бокал,
   чтобы выпить скорей из него,
   а потом того, кем обладал,
   оставляет, будто не было ничего.
  
  
   Так судьба подносила порой
   жаждущей напиток ко рту,
   потом малую жизнь, слишком робкую, ту
   ломала, натешась этой игрой.
  
   И женщина оставлена в скромной витрине,
   там же, где ценные украшения
   или вещи, что дорого стоят.
  
   И стоит она, как чужая, отныне,
   как долг возвращённый, стара и без зрения,
   с недорогими вещами, нередкими, в ряд.
  
   ВЫЗДОРАВЛИВАЮЩАЯ
  
   Как песня приходит и летит в переулки,
   приближается и пугается вдруг,
   вот-вот её схватишь, бьёт крыльями гулко
   и вновь далеко, растворяясь вокруг,
  
   так жизнь с выздоравливающей хочет играть;
   когда отдыхает она, ослабев,
   слишком беспомощна, чтоб себя ей отдать,
   непривычным жестом преодолев.
  
   И она чувствует почти, как обольщение,
   когда её рука, будто твердея,
   бред лихорадки гонит сильнее,
   и словно цветов прикосновение
   ласкает её подбородок, лелея.
  
   ВЗРОСЛАЯ
  
   Всё встало над ней, и это был мир,
   со всем страхом своим и милостью тоже,
   и это всё на большие деревья похоже,
   и непроглядна картина, как ларец Божий,
   и празднична, народ так установил.
  
   И она терпела и несла пока мимолётно
   бегущее, летящее, вдаль влекомое
   чудовище, ещё незнакомое,
   водоносом обернулось залётным
   с кружкой воды. Средь игр заветных,
   обернувшись и для другого стараясь,
   белая вуаль скользнула, тихо взвиваясь,
   на лик вдруг упала светлый,
  
   почти непрозрачная, больше не поднимаясь.
   И как-то на все вопросы её
   один ответ был, в душе отзываясь:
   Всё есть в тебе, дитя моё.
  
   СТАТУЭТКА ИЗ ТАНАГРЫ
  
   Слегка обожжённая глина,
   будто о солнце её обожгло.
   Как, если бы жестом невинным,
   руку девичью повело,
   но окончилось вдруг движение;
   не достанет эта рука
   из вещей ни одной.
   А только чувством ведома,
   сама коснётся знакомо,
   как подбородка, рукой.
  
   Мы вертим и поднимаем
   фигурки одну за другой;
   и мы почти понимаем,
   почему мы их не теряем.
   Но мы обязаны всей душой
   вникать в чудеса полнее,
   что перед нами висят.
   И улыбаясь, немного яснее
   они станут, чем год назад.
  
   ОСЛЕПШАЯ
  
   Она, как другие, сидела за чаем.
   И чашку свою, мне казалось сначала,
   она немного иначе, чем другие держала.
   Она улыбалась, почти боль излучая.
  
   Когда, заговорив, наконец, поднялась,
   за болтавшими, случаем будто влекома,
   медленно шла сквозь все комнаты дома.
   Я увидел, как шла за другими сейчас
  
   сдержанно, но была похожа тогда,
   что петь была пред другими должна,
   но на светлых глазах, где радость видна,
   свет снаружи играл, как на глади пруда.
  
   Она медленно шла, словно преодолеть
   необходимо ещё было ей что-то,
   но словно для своего перехода,
   она идти не могла, а только лететь.
  
   В ЧУЖОМ ПАРКЕ
  
   Есть две дороги. Они никого не приводят.
   Но возникает в мыслях тот порой,
   кто дальше идёт, тебе его не достать,
   но вдруг ты один остаёшься опять
   перед камнем на тропе круговой,
   где глаза твои имя находят,
   баронессы Софи, и пальцами чётко
   ощупываешь разбитые годы сейчас.
   Почему не стала ничтожной эта находка?
  
   Почему ты медлишь, как в первый раз,
   ожидания полный, словно на ильмов поляну,
   тёмную, влажную никогда не ступал?
  
   И что манит тебя по контрасту странно,
   что ты на освещённых клумбах искал,
   будто куста розового название?
  
   Что слышат дни твои, и что ты стоишь?
   И, наконец, как потерянный, долго глядишь
   на мотыльков кружение и мелькание?
  
   ПРОЩАНИЕ
  
   Как я чувствовал, что зовётся прощанием?
   Откуда знаю я тёмное, неуязвимое,
   жестокое "нечто", что союз наш неразделимый,
   показывает, подставляет, разрывая с отчаянием.
  
   Как без защиты остался, смотря на того,
   кто идти заставлял, зовя за собой,
   но скрыт был сам, как, если бы дамы его
   были седы и малы, нет другой никакой.
  
   Этот знак меня уже не касается,
   и тихий намёк внятен мне еле-еле,
   как звуки "ку-ку", что отлетели
   от дерева сливы, и растворяются.
  
   ОПЫТ СМЕРТИ
  
   Мы ничего не знаем о смерти вхождении,
   ей нечего с нами делить. И у нас нет причины
   любовь, или ненависть, иль восхищение
   показывать смерти, этой личине,
  
   которую искажает трагический плач.
   Есть мир, полный ролей, что мы играем.
   И понравилось, что заботу мы проявляем
   об играющем смерть, хоть не мил тот палач.
  
   Но когда ты шла, на сцене сломалась
   доска действительно и сквозь этот зазор
   ты прошла, но зеленью зелень осталась,
   свет солнца - светом, и бором остался бор.
  
   А мы играем, тяжело, боязливо учась,
   наизусть читая, и руки порой
   кверху вздымая. Но твои не отдаляешь от нас,
   из спектакля с твоею мы можем исчезнуть игрой.
  
   Иногда овладевает нами прозрение,
   о той реальности, где вниз мы слетаем,
   и, увлечённые единым мгновением,
   не ожидая похвал, жизнь здесь играем.
  
   ГОЛУБАЯ ГОРТЕНЗИЯ
  
   Как зелень, что котёл цветовой мешает,
   эти листья матовы и шершаво сухие
   за цветущими зонтиками, что голубые
   цвета не носят, лишь вдали отражают.
  
   Они отражают это, плача, не точно,
   хотят опять потерять свой цвет,
   в них есть серое, жёлтое и фиолет,
   как в старой голубой бумаге на почте.
  
   Как скрученный фартучек для детей,
   его не носят, всё кончено для него навсегда,
   так чувствовал цветок краткость жизни своей.
  
   Но, кажется, синева появляется снова
   в одном из зонтиков, и видно тогда
   трогательно голубое, и радовать зелень готово.
  
   ПЕРЕД ЛЕТНИМ ДОЖДЁМ
  
   И вдруг в парке из зелени всей
   что-то возникло и унесло,
   что чувствуется ближе и к окну подошло
   и молчит Но настойчивей и сильней
  
   звучит зуёк из рощи зелёной,
   и вспоминается чаще об Иеремие:
   и встаёт усердие с одиночеством полным
   из голоса, что предвещает ливень,
  
   он слышен уже. И стены зала
   с картинами отступают от нас,
   будто слышать нельзя им нас, говорящих.
  
   И поблёкшие обои отражают сейчас
   неверный свет дня уходящего,
   где, как ребёнку, так страшно стало.
  
  
  
   В ЗАЛЕ
  
   Эти все господа, что рядом с нами,
   в жабо и платьях камергерских чёрных,
   словно ночь со звёздными орденами,
   ещё темнее становятся, бесцеремонней.
   У дам, хрупких, нежных, из платьев модных
   большие руки лежат на коленях спокойно,
   что узки, как ошейник болонки;
   тут каждый ошейник имеет тонкий:
   и читатели, и наблюдатели того Вавилона
   при том тоже таким обладают.
  
   Полны такта, в безмятежности пребывают,
   живя спокойно, как мы понимаем,
   то же понимают они. Они желают цвести,
   прекрасным это считая. Мы же созреть мечтаем.
   Это, значит, быть мрачным и заботы себе завести.
  
   ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР
  
   И ночь, и езды отдалённой звуки ,
   то мимо парка тащился армейский обоз.
   По клавишам проворно бегали руки,
   но взор, словно к другой стороне прирос;
  
   как смотрятся в зеркало, он смотрел,
   наполнен юношеским воспоминанием,
   что печально обмануло его ожидания,
   но прекрасным соблазном каждый звук его пел.
  
   но вдруг всё как будто пропало;
   она тягостно в оконной нише стояла,
   сдерживая сердца стук торопливый.
  
   Его игра слабела. Светло было, и странно,
   чуждо стоял на подставке зеркальной
   кивер с черепом и чёрным отливом..
  
   ЮНОШЕСКИЙ ПОРТРЕТ ОТЦА
  
   В глазах мечта. И прикосновение
   далей ко лбу. У рта, что огромен,
   юное неулыбчивое обольщение,
   и перед шнуров ярким плетением
   на мундире, что благороден и скромен,
   сабля в ножнах. Обе руки спокойно
   ждут; ничего не касается он,
   и почти не видны, будто всё что достойно
   быть схваченным вдали исчезло давно,
   а всё другое со всех себя закрыло сторон
  
   и погасло, будто понять не дано,
   из глубины поднявшийся мрачный сон.
  
   Ты, дагерротип быстро ушедших времён,
   теперь в моих медленно уходящих руках всё равно.
  
   АВТОПОРТРЕТ 1906
  
   Древний, длинный дворянский род
   в строении глаз отразился сполна.
   Во взгляде страх, детство, голубизна
   и покорность, не как у слуги господ,
   как у служителя дамы, видна.
   Рот большой, но природа точна
   не убедителен, но справедливо ведёт
   речи. Во лбу плохого никто не найдёт,
   но завистливый взгляд покрывать тень должна.
  
   Этот контекст - лишь предчувствие гроз;
   ещё никогда удач и страданий
   не получал он в процессе скитаний,
   как, если бы тот, кто рассеян в мечтаниях,
   реальность планировать взялся всерьёз.
  
   КОРОЛЬ
  
   Королю только шестнадцать лет.
   Шестнадцать лет, и в руках держава.
   Как из засады смотрит он вслед
   старикам, что в Совет идут величаво.
  
   Он смотрит в зал, ещё куда-то, не зная,
   и чувствует, может быть, только одно:
   как узкий, жёсткий подбородок сжимает
   цепью холодной Золотое руно.
  
   Смертный приговор перед ним лежит
   долго, без подписи окончательной.
   Они понимают: терзается он.
  
   Но они его узнали его достаточно:
   до семидесяти, медленно, будет счёт доведён
   прежде, чем он его утвердит.
  
   ВОСКРЕСЕНИЕ
  
   Эти звуки графу всё слышней,
   и щель осветилась сильно.
   Он зовёт тринадцать своих сыновей
   в их склеп фамильный.
  
  
   Приветствует он обеих жён
   почтительно, издалека:
   и каждый из них, доверия полн,
   в вечность смотрит, в века.
  
   Ещё Эрика ожидают они
   и Ульрику Доротею,
   (что в шестнадцатом веке окончили дни,)
   лет семь и тринадцать имея,
   во Фландрии честь по чести,
   чтоб пред родными своими вместе
   твёрдо предстать, не робея.
  
   ЗНАМЕНОСЕЦ
  
   Другие всё сурово ощущали всегда,
   без участия: ткань, железо и кожу.
   Хоть льстили мягкие перья им иногда,
   но одинок и бессердечен каждый был всё же.
   Но этот несёт, как нёс жену все года,
   знамя в праздничном одеянии,
  
   чей плотный шёлк веет сзади в сиянии,
   и по рукам порою стекает.
  
   Он может, когда глаза закрывает,
   видеть улыбки, но знамя не оставляет.
  
   Иногда тут чьи-то кирасы сверкают,
   желая знамя схватить, он, борясь, отнимает,
  
   потом его он снимает с древка,
   будто невинность его разрушая,
   и под мундиром сжимает крепко.
  
   Для других: это слава и честь боевая.
  
   ПОСЛЕДНИЙ ГРАФ ИЗ БРЕДЕРОДЕ ИЗБЕГАЕТ ТУРЕЦОГО ПЛЕНА
  
   Они бежали страшно, вслед ему швыряя
   разным способом смерть: он от угрозы спасался,
   как потерянный, вдаль убегая,
   и край отцов ему уже не казался
  
   таким ценным, чтоб так бежать,
   словно зверь от охотников до самой реки,
   чьи струи блестящие так близки;
   и с бедой вместе он вернулся опять
  
   к мальчику, что крови боялся когда-то.
   Бросали с улыбкой женщины знатные
   на лицо совершенное сладкие взгляды.
   Он коня гнал быстро, невероятно,
   большого, как сердце, и кровь была рада
   гнать его, пылая, в шторм, как в замок отрадный.
  
   КУРТИЗАНКА
  
   Солнце Венеции в моих волосах
   сделает золото, конец скорый готовя
   светлейшей алхимии, а мои брови,
   как мосты, беззвучно, не прекословя,
  
   ведут, оставляя опасность в глазах,
   тайное движение которых
   закрывает каналы, и в них море
   встаёт, меняется, иль опадает? Но горе
  
   тому, кто меня видел. Завидует он
   псу моему, потому что в рассеянии
   рука моя ласкает его, никогда не пылает,
  
   неуязвима, украшена, отдыхает,
   и мальчики, на кого дома надеются древние,
   к яду рта моего рвутся со всех сторон.
  
  
   ЛЕСТНИЦА ОРАНЖЕРЕИ
  
   Как короли, которые в конце почти что без цели
   шагают для того, чтобы время от времени,
   склонившиеся по обе стороны зрели
   их, высоких в плаще уединения,
  
   так меж балюстрад поднимается строго,
   (они стоят с самого начала склоняясь),
   медленно лестница, по милости Бога
   одиноко к небу назад возвращаясь;
   как будто ею был отдан приказ
   всем следовавшим отстать непреложно,
   чтобы отважные по ней следовали сейчас,
   ведь шлейф тяжёлый одному нести невозможно.
  
   МРАМОРНАЯ КОЛЕСНИЦА
   (Париж)
  
   Распределено меж семью лошадей,
   поступи движению не изменяет,
   что высокомерно в мраморе пребывает
   в противостоянии времени и вселенной всей
  
   Это появляется средь людей. И тот человек,
   не неизвестное средь каких-то имён,
   нет, как герой сражения, он
   сначала видим, но прерывает вдруг бег:
  
   так, что сквозь течение дня
   затруднённого, приходит в его державу,
   как триумфатор, приближался бы со славой
  
   медленно, последним. И пред ним в тот же миг
   узник тяжести своей вдруг возник
   и держит всё, гордости не тая.
  
   БУДДА
  
   Чувствует робкий чужой пилигрим
   уже издали сияние его золотое;
   как если бы покаянно богачи перед ним
   сложили богатство своё дорогое.
  
   Но, подойдя ближе, растерялся бы он
   перед величием коричневых глаз.
   Не похожи те чаши на серьги их жён,
   и пить из них невозможно сейчас.
  
   Знал бы кто-то, сколько разных вещей
   сплавили, чтоб создать эту картину:
   на поверхности чашечки лотоса всей
  
   покой, молчание, золотое сияние:
   всё что есть - слить воедино,
   покоя себе в пространстве познания.
  
   РИМСКИЙ ФОНТАН
  
   Два бассейна: один над другим возвышаясь,
   чрез мраморный край, круглый и старый,
   льёт верхние воды, что тихо склоняясь,
   к воде, ждущей внизу, стремятся устало,
  
   и говорящей струе напротив молчащей
   тайно, будто рукой пустой,
   словно незнакомый предмет лежащий,
   показывает небо за зеленью и темнотой.
  
   Круг за кругом в прекрасной чаше
   вода, спокойно, без тоски разбегаясь,
   но порой в мечтах каплями растекаясь,
  
   на бахрому моховую плывёт,
   последнему зеркалу улыбаясь,
   совершает сверху вниз переход.
  
  
  
   КАРУСЕЛЬ
  
   Вертит крышей и её тенью
   прочности мгновение малое,
   пёстрыми конями, что из страны небывалой
   и не уйдёт без долгого промедления.
   Хотя многие коляски запряжены,
   но мужественные у всех мины;
   злой красный лев движется с ними,
   и белый слон промелькнёт, пожалуй.
  
   Тут есть олень даже, совсем, как в лесу,
   но несёт он седло, и сидящая на нём
   голубая малютка прикреплена на весу.
  
   И на льве катается мальчик в белом,
   ручкой горячей держится он,
   лев язык и зубы выставляет смело.
   И проплывает порой белый слон.
  
   Они несутся мимо с каждым конём,
   И от прыжков коней девочки в светлом,
   почти выпадая, сидят оцепенело,
   в полёте глаза наверх смотрят при том. -
  
   И порою слон проплывает белый.
  
   И всё это движется, окончания боясь,
   и кружится и вертится, не имея цели.
   Красный, зелёный, серый промчали сейчас,
   профиль, наметившийся еле-еле. -
   И чья-то улыбка, зря расточённая,
   послана счастливая и ослеплённая
   в игре кружения голов и веселья.
  
   ИСПАНСКАЯ ТАНЦОВЩИЦА
  
   Когда в руке серная спичка, знаю,
   что загорится пламя со всех сторон,
   трепещущие языки, простирая и начиная,
   в кольце зрителей светло, горячо зажжён,
   её танец трепещет и ширится он,
  
   и вдруг совсем превращается в пламя,
  
   одним взглядом, трепещущими волосами.
   И кружится внезапно с искусством опасным
   её платье всё в то огне страсти,
   словно рукава исчезли, пугаясь,
   и руки нагие, хлопая, вверх простирались.
  
  
   И потом, когда огонь стал уже скупее,
   она берёт его и швыряет, бросает скорей
   с жестом властным, высокомерным
   и смотрит: лежит на земле он, пылая,
   неистово, сдаваться, ничуть не желая.
   Но уверено, с победной улыбкою сладостной,
   приветливо лицо своё поднимая,
   топчет остатки ступнёй, крепкой, маленькой, радостно.
  
   БАШНЯ
  
   Нутро Земли. Что было бы там,
   куда из земли поднимаешься слепо,
   в наклонном ложе ручьёв, где вырастаешь нелепо,
   а они ищут русло и по камням
  
   вытекают прямо из темноты,
   и сквозь них, твоё лицо воскресая,
   их теснит, и вдруг видишь их ты,
   как выпали из бездны, что тут выступает.
   И когда обрушится она над тобой,
   упав на сумеречные ряды,
   ужаснувшись в душе, тут узнаешь ты
   рога Тельца над твоей головой.
  
   Но свет неверный дарит тебе избавление
   из узкой дыры. Почти взлетев над собой,
   видишь небо опять, и ослепление,
   и глубины, полные бодрых стремлений,
  
   и маленькие дни, как партнёров строй,
   и часы следуют в ровном порядке,
   сквозь них мосты прыгают, словно собаки,
   и дорога идёт по светлым следам.
  
   Иногда дома беспомощно там
   прячут тебя на заднем плане, однако,
   а ты идёшь спокойно по кустам и полям.
  
   ПЛОЩАДЬ
   в Фурне
  
   Произвольно живёт она отдалённо
   от ярости, гнева, беспорядка, обвала,
   сопровождающих к смерти приговорённых,
   от лавок и ярмарочного зазывалы,
   от герцога, что вокруг не смотрит упорно,
   от свиты бургундского злого нахала,
   что всегда на заднем плане мелькала.
  
   Площадь зовёт въехать в её владения,
   далёкие окна манят непрерывно,
   в то время как свита сопровождения
   у торговых рядов пустоту, как видно,
  
   делят между собой. На фронтоне вставая,
   маленькие дома всё видеть хотят.
   Башни молчат, друг друга стесняя,
   неохватные взглядом сзади стоят.
  
   ТЫ, НАБЕРЕЖНАЯ РОЗАИРЕ
  
   В переулках едва заметно движение,
   на людей выздоравливающих очень похоже,
   которые думают: что было здесь всё же?
   Идут по площади, ожидая с терпением
  
   ту, которая шагом прекрасным,
   ступает над водой вечерней и ясной,
   и вещи вокруг всё больше смягчая,
   картины мира висящего отражая
   так верно, каким никогда он не будет.
  
   Не исчез этот город? Ныне видишь ты чудо:
   как согласно закону непостижимому,
   она жива и ясно видится в изменении,
   как будто бы жизнь не редка в отражении;
   и висят там сады большие и ценные,
   и кружится быстро света движение,
   как танец в шёлке прозрачном, любимом.
  
   А наверху что осталось? Думаю, лишь тишина
   мир пробует медленно, её ничто не теснит,
   гроздь сладкого винограда видна,
   и бой часов, будто в небе висит.
  
   БЕГИНАЖ
  
   I
   Никто не держит ворота высокие,
   ходят мосты взад-вперёд ходуном.
   Но в безопасности чувствуют многие
   себя в старом дворе, где вязы кругом.
   Из домов выходят лишь на тропинку одну,
   к церкви, чтоб лучше постичь глубину
   того, что любви было в них так много.
  
   На коленях, накрытые чистым льном,
   они очень схожи с тем полотном,
   где тысячу раз хорал ясно, глубоко
   будет зеркалом поделён меж столпов;
   всё круче вздымается хор голосов,
   их пение: оттуда вниз бросаются снова,
   не идя дальше последнего слова
   ангелов, но в них они не повторяются.
   А потом внизу они вновь возвышаются,
  
   обернувшись тихо. И закончив молчанием,
   поклоном, указывая на желание
   воды святой. К ней каждый спешит,
   она лоб охлаждает и губы бледнит.
  
   Потом затянуты, сдержанны невероятно,
   идут, ту же полосу пересекая,
   молодые спокойны, старые непонятны;
   а одна старуха, сзади всех шагая,
   к домам направляет, что вдруг замолкают.
   И сквозь вязы видно время от времени
   немного чистого уединения,
   что в маленьком окошке мерцает.
  
   II
   Но что отражают церковные окна
   тысячью стёкол там, во дворе:
   в них молчание, отблески света в заре,
   они гротескны, унылы, друг друга пьют словно,
   как вино, старея в странной игре.
  
   Там ложатся, кто знает, с какой стороны,
   извне, внутри, или в вечности:
   всё идут простор за простором, мрачны,
   ослепляя не нужно, свинцово, до бесконечности.
  
   Но серость старой зимы остаётся
   колеблющемся летнего дня украшением,
   когда с мягким стоит настроением
   ждущий внизу с долготерпением,
   и плачет та, что его дождётся.
  
   ПРОЦЕССИЯ МАРИИ
  
   Со всех склонов стремится река за рекой,
   словно металл, гремящий и гулкий,
   столько, что средь улиц и переулков
   блестящий день является, как из бронзы литой.
  
   Видно отчётливо, выпукло с этого края,
   как сплочённо процессия пёстрая шла,
   лёгких девочек и светлых мальчиков стая
   ударяла, как волны, гнала и несла,
   и непонятного веса флаги держала
   и от препятствий их предохраняло
   что-то невидимое, как Божья рука.
   От склона того ни много, ни мало,
   семь курильниц взлетело, почти что вместе,
  
   как, испугом застигнутые на месте,
   тянут серебряные цепи их в облака.
  
   Откос и жители открывают рельсы,
   по которым шумит, катит всё спотыкаясь.
   Из слоновой кости, золота - все ценности вместе,
   к балдахину балкона идут их процессии,
   и золотой занавес колыхается.
  
   Они все знакомы с ношею чистой,
   в испанской одежде традиционной,
   с ребёнком в руке, со взглядом лучистым,
   с маленьким лицом опалённым,
   старая статуя приближается быстро
   к преклонившим колени. Со старинным венцом,
   в руке, распятие, держа над лицом,
   на фоне величественной парчи золотой.
  
   Но тут тот, кто командует всеми
   идёт мимо, снизу робко смотрящих,
   носильщиками повелевает всё время
   с помощью бровей, над глазами висящих,
   точно, рассерженно, высокомерно,
   а те стоят, удивляясь, соображая,
   наконец, идут. Она вбирает безмерный
  
   в себя процессии этой поток.
   Она одна, как знакомой дорогой, шагает,
   с колоколом к собору, чей вход так широк,
   на тысячах плеч, женственностью сияя.
  
   ОСТРОВ
  
   I
   Стирает дорогу в прибрежье ближайший прилив,
   и со всех сторон равнина видна;
   но стоит островок, словно очи прикрыв,
   лишь кружится, заплутавшись, дамба одна
  
   рядом с жителями, что рождены
   в сплетении причудливых снов;
   молча хранят в себе много миров,
   но эпитафиям их редкие фразы равны
  
   чему-то наносному, что ими не познанно,
   что приходит и остаётся при них.
   И всё, куда взгляд их проник:
  
   детство, величие, что ими не создано,
   беспощадность песчаная, что не осознана,
   одиночество их умножает вмиг.
  
   II
   Лежал бы двор каждый в жерле кратера
   на луне, валы кругом были бы разбросаны;
   сады там, как сироты, совсем одинаково,
   одеты были бы и причёсаны
  
   тем штормом, что их строжит жестоко,
   ежедневно всех смертью пугая.
   И сидит житель в домах одиноко,
   в кривые зеркала взоры бросая,
  
   где странное что-то. И появляется вдруг
   вечером солнце, и тянется звук,
   словно, гармони мягкий плач извергая.
  
   Он слышал в гавани - это чужой.
   А на воле образуется бурун большой,
   наружной дамбе, почти угрожая.
  
   III
   Близко то, что внутри, всё другое далёкое.
   И полон внутренний мир днями странными,
   и теснится там что-то совсем несказанное.
   Остров, как малая звезда, одинокая,
  
   что космос не замечает и разрушает,
   в ужасе бытия бессознательно
   и не слышно света не испускает,
   одна,
  
   но конец нашла бы на дороге меж тем,
   что придумала для себя она:
   идёт слепо, и цель её не видна
   среди планет, солнц и разных систем.
  
   ПОГРЕБЕНИЯ ГЕТЕР
  
   Они покрыты длинными волосами,
   лежат с коричневыми запавшими лицами.
   Глаза, как будто стремятся к далям.
   Скелеты, уста и цветы. Во ртах
   гладкие зубы, как огромные шахматы,
   из кости слоновой, что выставлены рядами.
   Цветы, жёлтый жемчуг, тонкие кости
   рук и увядшая ткань сорочек
   над разрушенными сердцами.
   Но там, внизу, кольца те и талисманы,
   и синеглазые камни (память любимых);
   и стоят ещё тихие склепы родов
   до самой арки из цветных лепестков.
   И жёлтый жемчуг, что далеко раскатился,
   пелены жжёного тона, чьи сгибы
   картины свои создают. И зелёные черенки
   от ваз с притираниями благоухают, словно цветы,
   и фигуры малых богов, домашние алтари,
   и балдахины гетер с восторженными богами,
   разорванные пояса, плоские скарабеи,
   изображения, уменьшенные сильных родов,
   смеющийся рот, бегун и танцовщица,
   золотые пряжки, на малые дуги похожие,
   и дротики для охоты на птиц и зверей,
   длинные иглы, изящные вещи
   и круглый осколок из красной глины,
   и на нём от входа чёрная надпись
   и натянутые ноги стройной квадриги.
   И опять цветы, раскатившийся жемчуг
   и светлые чресла маленькой лиры.
   И между пеленами, будто падая из тумана,
   как покинувшие обувь куклы,
   стопы ножек, что бабочек легче.
  
   Так лежат они со всеми вещами
   бесценными: камнями, игрушками, утварью,
   мишурой разбитой, ею кругом всё засыпано,
   и она темнеет, словно дно у реки.
  
   Руслом реки были они,
   и над ними короткие быстрые волны
   дальше к следующей жизни несли
   тела многих юных людей.
   И в тех потоках мужчины шумели,
   а иногда разбитые мальчики, с гор
   детства, придя, робко падали вниз
   и играли с вещами на дне,
   пока чувства их не угасали.
  
   Потом русла наполнялись ровной, ясной водой
   на всю ширину широкой дороги,
   и клубящиеся вихри в глубоких местах,
   и отражённые в первый раз берега,
   и птиц крики далёкие, когда высоко
   ночные звёзды над милой страной
   выросли в небе, нигде не исчезая.
  
   ОРФЕЙ - ЭВРИДИКА - ГЕРМЕС
  
   Это был душ чудесный рудник.
   Текли они серебряною рудой,
   пролегая, как жилы сквозь темноту.
   И меж корнями к людям кровь вытекала
   и во тьме смотрелась, как пурпур тяжёлый,
   а больше красного не было там ничего.
  
  
   Были там скалы
   и леса иллюзорные. Над пустотою мосты,
   и тот большой пруд, серый, слепой,
   что над далёким дном нависал,
   как небо дождливое над ландшафтом.
   Терпеливо и мягко между лугами
   возникла дороги белесая длинная полоса,
   что пролегла, как одна бесконечная бледность.
  
   И этой дорогой шли все они.
  
   Впереди стройный мужчина в плаще голубом,
   что был нем и выглядел нетерпеливым.
   Не жуя, его шаги пожирали дорогу
   большими кусками; его руки свисали
   тяжело из ловушки закрытой одежды
   и знать не хотели о лёгкой лире,
   что, словно из левой руки вырастала,
   как побег розовой масленичной ветки.
   И были мысли его будто в разладе.
   Между тем взгляд его рыскал, словно собака,
   и, оборачиваясь, порой, шёл опять дальше
   и стоял, ожидая, у ближнего поворота,
   напрягая свой слух и обоняние.
   Порой казалось ему, что он ощущает
   шаги тех двоих, тех других,
   что шли за ним этот весь подъём.
   Потом, эхо от крутого холма отражалось,
   и плаща его ветер сзади вздымался.
   Он сомневался вслух, шла ли она.
   Это, громко сказав, слушал, как звук замирал.
   Всё же, шли ли они, как если бы их двое,
   и шли ужасно тихо они. Если бы мог он хоть раз
   обернуться и взгляд назад кинуть,
   не губя всего этого дела;
   ведь это правильно - он должен видеть,
   как тихи оба, за ним, молча идущие.
  
   Бог путников и посланец Богов,
   под походным шлемом светлели глаза;
   тонкая трость, что тела касалась,
   и крылья, бьющая по ногам,
   и левая рука отдавала её.
   Она так любима, что из нежной лиры
   больше звуков исторгалось, чем из женского плача,
   и мир из жалоб и плача весь состоял,
   и в нём всё жило только раз: лес, и долина,
   дорога, село, поле, зверь и река;
   и рядом с этим миром плача всё было так,
   как рядом с другой Землёй Солнце.
   И тихое звёздное небо шло тут же,
   небо плача с искажёнными звёздами.
   Она была так любима.
   Но она шла у руки Бога
   неверным шагом, лентами могильными связана,
   неуверенно, мягко, без нетерпения.
   Она была вся в себе, как надежда высокая,
   не думая о муже, что шёл впереди,
   и о дороге, которая в жизнь поднималась.
   Она была вся в себе. И посмертная жизнь
   собой наполнила её до краёв.
   Как плод, полный сладости, из темноты,
   так наполнила себя своей большой смертью,
   что была так нова, и другого она не постигала.
  
   Она была в девичестве новом
   и целомудрии; и её женственность здесь,
   словно юный цветок, тянулась ветру навстречу
   и держала руки, как при венчании,
   и непривычно было, что Бог легконогий
   вёл её бесконечно тихим касанием,
   на него обиделась, как на фамильярность.
  
   Она не была больше белокурой той женщиной,
   что в песнях поэтов порою звучала;
   не было больше широкого ложа, островка
   и мужского общества также.
  
   Она была распущена, как длинные волосы,
   отдана земле, как упавший дождь,
   и роздана всем, как тысячекратный запас.
   Уже корнем была она.
   И когда вдруг, внезапно,
   остановил её Бог с восклицанием боли,
   произнеся слова: он обернулся,
   ничего, не поняв, она тихо спросила: кто?
  
   Но далеко, во тьме, перед выходом светлым,
   стоял кто-то, чьё лицо было
   не узнать. Он стоял и смотрел,
   как на полоске тропы луговой
   Бог-посланник с полным печали взглядом
   молча повернулся, и фигурка её
   шла за ним назад той же самой дорогой,
   неверными шагами, могильными лентами связана,
   неуверенно, мягко, без нетерпения.
  
   АЛЦЕСТА
  
   Тут вдруг посланник бросил перед ним,
   когда они прервали свадебный пир,
   новое неожиданное дополнение.
   Пьющие, не чувствовали они
   вступление Бога, что божественный свет
   тайно скрывал, как под влажным плащом,
   и кому-то из них казалось,
   что тот или этот проник. Но вдруг увидел
   юный хозяин дома посреди разговора
   одного из гостей, что за столом
   был на верхнем конце и уже не возлежал
   и всем существом он изображал
   кого-то чужого, кто с тем пугающе заговорил.
   И тотчас прорядилась тут мешанина,
   стало тихо; только одна фраза у самой земли
   из мутного шума тяжёлым ударом
   затихающему бормотанию испортила
   пьяный смех, стоящий столбом.
   И тут узнали они стройного Бога,
   что стоял, полный своим поручением.
   И они знали, что почти он неумолим.
   И всё же, когда произнёс он это,
   это большее, чем просто знание, непостижимое:
   Адмет умереть должен. Когда? В этот час!
  
   И разбилась ужаса его оболочка
   на осколки. Руки он протянул
   и пытался с Богом поторговаться:
   Ну, год, один только год, я ещё молод!
   Ну, месяц, неделя, несколько дней,
   ах, если не дней, то ночь одну;
   об одной только ночи, о ней он просил.
   Бог отказал, и закричал Адмет.
   Он кричал, кричал, не выдержал он.
   Он так кричал, как его мать рожая.
  
   И она вошла к нему, старая женщина,
   и пришёл отец, также старый отец,
   и оба стояли они безутешно, состарясь совсем,
   рядом с кричащим, какого ещё никогда
   они так близко не видели. Он сокрушённо сказал:
   Отец,
   тебе уже так немного осталось,
   этот остаток освободит меня от петли.
   Иди, отдай его за меня, и ты, старая женщина,
   матрона,
   что ты делаешь здесь? Ты ведь меня родила.
   И, словно животных жертвенных, держит обоих
   в горсти. И вдруг освободил их разом,
   оттолкнул стариков от себя, и кто-то вторгся, сияя,
   задыхаясь крича: Креон! Креон!
   И ничего, кроме этого. И ничего, только имя.
   Но в его облике стоял тут другой,
   не сказал он кто, ожидая, без имени,
   как друг молодой, любимому другу,
   пылая, бросил над волнующимся столом.
   Видишь ли, старики - не выкуп:
   они потрёпаны жизнью, плохи, почти обесценены,
   но ты, ты в полной своей красоте.
  
   Но тут друга он больше не видел.
   Он остался, и пришла к нему она.
   Она казалась меньше, чем он думал,
   легка, печальна, в одеянии невесты.
   Другие были, как её дорога:
   сквозь них идёт, идёт: (и скоро будет
   здесь,
   в его руках, мучительно раскрытых).
  
   Хоть ждёт он, но не к нему слова её
   обращены, а к Богу, и Бог слушает её.
   И слышат все, как бы внутри у Бога:
  
   Никто не может быть его заменой, только я.
   Замена - я! Никто, кроме меня, к концу здесь
   не придёт. Что радости мне в том,
   что здесь была я? Так решено, и я умру.
   И не сказала она тебе, что ей поручили?
   Что ложе, там ждущее внутри
   принадлежит Аиду? Я попрощалась.
   Прощание с прощанием.
   Не умирающий он больше. Я пришла
   с тем, чтобы себя похоронить под ним.
   Он мой супруг и в нём я растворяюсь.
   Веди меня туда, умру я за него.
  
   И словно ветер, над горным озером взлетел,
   так Бог вступил, будто один из мёртвых,
   и в этот раз был далеко он от её супруга,
   которого он спрятал в малом знаке,
   где сотни жизней сей земли, похоронил.
   И бросился к обоим он, шатаясь,
   схватил их, как во сне. И шли они
   уже к входу, где заплаканные женщины
   теснились. Но раз один Адмет увидел
   девичье лицо. И обернулась вдруг она
   с улыбкой, такой же светлой, как надежда
   придти назад из смерти глубины
   к нему живому.
  
   Тут он закрыл внезапно
   лицо руками,
   чтоб ничего не видеть после её улыбки.
  
   РОЖДЕНИЕ ВЕНЕРЫ
  
   В это утро, что робко после ночи пришло,
   были возгласы, беспокойство и смута,
   расступилось море, ещё раз крикнув.
   И когда медленно замер тот крик,
   и с неба бледный день упал, как начало,
   в немую пропасть, пристанище рыб,
   море тогда родило.
  
   В блеске первых лучей блестела пена волос,
   и волны стыдливо бежали туда,
   где девушка встала, белая, влажная.
   Как лист зелёный, шевельнулась,
   потянулась, медленно опал бурун,
   и расправилось её тело в прохладе,
   в целомудренном утреннем ветре.
  
   Как луны светлые, поднялись колени,
   и врезались в бёдра края облаков,
   с икры тонкая тень отступила,
   напряглись ноги и посветлели,
   трепетали суставы,
   как гортань пьющего человека.
  
   И в раковине тело лежало,
   как молодой плод в детской руке.
   А в пупок, как в узкий бокал,
   спустилась вся тьма светлой жизни.
   Поднимались снизу светло малые волны
   и через талию катились всё время,
   и там потом что-то тихо звучало.
   Всё на просвет было видно, без тени,
   как в роще берёзки в апреле:
   тепло, пусто, открыто лежала стыдливость.
  
   Теперь уж плеч живые весы уже пришли
   в равновесие на прямой фигуре,
   что рванулась из раковины, словно фонтан,
   и, колеблясь, осыпалась, как в длинные руки,
   и было быстрее падение волос.
  
   И медленно мимо проплыло лицо,
   и уменьшилась тень при его наклоне
   к светлой горизонтальной волне.
   Был ею закрыт крутой подбородок.
  
   Шея теперь вытянулась лучом,
   как стебель цветка, в каком бурлит сок.
   Поднимались руки, как гибкие шеи
   лебедей, что ищут берег далёкий.
  
   Потом пришла в это тело тёмная рань,
   как ветреного утра первый вздох.
   В нежных побегах, в сосудах деревьев
   поднимался шёпот, и кровь бежала,
   шумящая на глубоких местах.
   И этот ветер, вырастая, бросился вдруг
   из всех сил в новые груди,
   наполняя, он протолкнулся в них,
   чтобы паруса, раздутые далью,
   юную девушку к берегу гнали.
  
   Так вышла на берег Богиня.
  
   Сзади неё, что быстро шагнула
   на берега молодые,
   поднимались всё утро
   цветы и стебли, что теплы и запутаны,
   словно в объятиях.
   А она шла и бежала.
  
   И в тяжелейшие полдня часы
   поднялось ещё раз бирюзовое море
   и выбросило дельфина на то самое место,
   мёртвого, красного и разверстого.
  
  
   ВАЗА РОЗ
  
   С гневным огнём в глазах на двух мальчиков ты смотрела,
   что сосредоточены на чём-то были.
   И ненависть катилась по земле,
   как пчёлы, что зверей кусали;
   актёры, громоздившие чрезмерность,
   сорвавшиеся бешеные лошади,
   бросая взгляды, скаля зубы так,
   как при ссорах черепа и пасти.
  
   Но знаешь, ты, всё забывается,
   когда стоит перед тобою ваза роз,
   что памятна, наполнена до края
   той внешней стороною бытия и угасания,
   неведения, и "быть того не может", и "тут стою навек" -
   это радость бытия и крайность тоже наша.
  
   Безмолвна жизнь, подъёмы без конца,
   нужда в пространстве, но без того объёма,
   что уменьшает вещи до того,
   что контуры видны лишь бытия,
   и нежность странная, прозрачная внутри,
   что себя до края освещает.
   И это нам знакомо всё, не так ли?
  
   А что потом? И возникает чувство,
   тогда, как лепестки касаются друг друга,
   и лепесток, как веко, опускается,
   и те прозрачные глазные веки
  
   лежат и сомкнуты, как будто сном десятикратным,
   себе, оставив внутреннее зрение.
   И, прежде всего, через те лепестки
   свет проходит насквозь. И из тысяч небес
   медленно течёт по капле темнота,
   огни, в которой запутаны в пучок
   тычинок, что колышутся и поднимаются наверх.
  
   И эти движения в розах, смотри:
   рождаются от малого угла отклонения
   и остаются, невидимы, и их лучи
   врозь не бегут в мироздание наше.
  
   Смотри, та белая, что радостно возвышается
   и стоит средь больших раскрывшихся листьев,
   как в белой раковине Венера,
   что, разрумянившись, словно блуждая,
   после возвращается с холода,
   когда прохлада уходит вдруг нечувствительно,
   и стоит, закутанная от мороза,
   среди откровений, и они всё отбросят.
   Они отбросят и лёгкое, и тяжёлое,
   как плащ, бремя, крыло,
   и маску, может быть, когда-то после того,
   как это сбросят перед возлюбленным.
  
   Что они быть не могут, как была та жёлтая,
   что лежит пустая, открытая, не в скорлупе
   от плода, в том само жёлтом,
   где хранится оранжево-красный сок?
   И этого было для той слишком много,
   в воздухе, распрямляясь, безымянная роза
   горький привкус лилии переняла
   Она, как в батисте, но это не платье,
   в нём спрятана, словно в тёплом дыхании рубашки,
   что как-то сразу была отброшена
   в утренней тени у старого пляжа в лесу?
   И эта здесь, словно фарфор опаловый,
   разбитый, как плоская китайская чаша,
   расписанная светлыми маленькими мотыльками,
   и та, что ничего не содержит в себе.
  
   И не все такие, только в себе содержащие то,
   что зовётся своим содержанием, миром снаружи,
   и ветром, дождём и терпением весны,
   и виной, не покоем, и скрытой судьбой,
   и темнотой вечерней земли,
   до облаков перемены, отлёта, прилёта,
   до неопределённого влияния далёкой звезды
   в руке, что внутренний мир изменяет.
  
   Всё беззаботно лежит в распустившихся розах.
  
   НОВЫЕ СТИХИ ДРУГОЙ ЧАСТИ
   (1908)
  
   АРХАИЧНЫЙ ТОРС АПОЛЛОНА
  
   Мы не знали головы его невероятной,
   внутри которой глазные яблоки зрели,
   а части торса, как канделябры горели,
   но при осмотре слабеет тот жар приятный
  
   и только блестит. Не могли бы иначе
   изгибы груди тебя ослепить,
   и бёдра в повороте не могли бы прибыть
   в тот центр, что мог сотворить и зачать.
  
   А то изуродованному камню стоять бы пришлось
   так, что просматривался бы насквозь
   и не сверкал, как хищника мех,
  
   и не сорвался бы весь твой край,
   как со звезды: чтоб быть невидным для всех,
   укрыться негде, свою жизнь поменяй.
  
   КРИТСКАА АРТЕМИДА
  
   Ветер в лицо: он всегда при ней,
   не лоб ли в ярком сиянии?
   Ровный, встречный ветер от легчайших зверей,
   ты придаёшь ей форму в её одеянии,
  
   образуя интуитивно в груди,
   будто изменчивое предчувствие?
   А она будто знала, что впереди,
   в тунике короткой, в холодном бесчувствии,
  
   с собаками и нимфами набегала,
   пробуя луки, она проверяла,
   высока ль тетива, и тверда;
  
   но иногда у чужих поселений
   её звали, чтоб помогала рождению,
   она на крики бежала туда.
  
   ЛЕДА
  
   Когда Бог себя преобразил,
   он испугался почти. Лебедь был, как видение;
   заплутал он в собственном исчезновении.
   Но его обман уже в дело вступил,
  
  
   Прежде чем новым своим существом
   чувство проверил. В преображении смелом,
   она узнала грядущее в лебеди белом,
   и, что он просил её лишь об одном:
  
   чтоб она не запуталась в сопротивлении
   и не скрылась, Он к ней сошёл с нетерпением,
   через руку обнял шеей страстным движением,
  
   с любимой слиться себе позволяя,
   и, ощутив счастье всем оперением,
   лебедя в лоне её оставляя.
  
   ДЕЛЬФИНЫ
  
   Та реальность, что в схожести странной
   жить, и расти позволяла им всюду,
   они чувствовали, то было знаком, равным
   их подводного царства чуду,
   в которое Бог мокрых тритонов груду
   перевалил и из берегов выходящее море
   порой, и тут зверь показался вскоре,
   иной, чем немой, туповатый нравом
   род рыб, хоть течёт их кровь в нём по праву,
   людям готов помогать он в горе.
  
   Одна стая сюда приплыла, кувыркаясь,
   словно чувствуя радость, в потоке сверкая,
   с жаром движению тому предаваясь,
   уверенностью свои игры венчали,
   лёгким изгибом связаны в круг.
   У них, словно у ваз, закругления,
   беззаботны, счастливы, не боятся ранений,
   шумно, приподнято и уверенно,
   ныряя, обманывали весело волны,
   радостно триремы спасая вдруг.
  
   Капитан предостережениям дельфина внял,
   взял его, друга в нём обнаружив, верно,
   тот для спутника ещё целый мир создал,
   была благодарность безмерна,
   чтобы звуки Богов и садов понимал
   и любил тихую звёздную бездну.
  
   ОСТРОВ СИРЕН
  
   Когда он с теми, кто радушен был,
   весь день провёл, они спросили поздно,
   что в странствиях своих он пережил,
   ответил он, но знать не мог серьёзно,
  
  
   что испугает их. И как сумеет он
   так повернуть слова, чтобы они могли
   средь моря синего увидеть край земли
   у острова, что позолотой окружён.
  
   Опасностью он страшной угрожал:
   но ни причём тут буйство волн и ярость:
   на этот раз на море штиль стоял.
   Опасность тихо к морякам подкралась:
  
   На острове том золотом, все знают,
   кто-то сладко так поёт порой,
   слепит, штурвалу двигаться мешает,
   как окружает всё тишиной.
  
   И песня заполняет весь простор
   и около ушей, как ветер веет,
   но тот, кто даже далеко ушёл,
   противиться той песне не сумеет.
  
   ПЛАЧ ОБ АНТИНОЕ
  
   Никто не постиг, и было мне так
   непонятно,
   как рекой он был схвачен и бился о дно.
   Я его баловал, но, вероятно,
   с нами мрачно и тяжело было ему всё равно.
  
   Кто мог, кто умел так любить? Нет, никто
   не готов.
   А во мне живёт боль бесконечная.
   А он ныне на Ниле один из затихших Богов,
   но я не знаю, какой. И как рядом остаться
   навечно.
  
   И вы, Боги, швырнули безумного прямо
   до звёзд.
   Потому вопрошаю с угрозой: что думаете вы?
   Он - Бог, не мертвец, а был бы он прост,
   не случилось бы с ним того, что сделал, увы.
  
   СМЕРТЬ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
  
   Он знал о смерти, что знают все:
   она берёт нас, в темноту ввергая.
   Но её от него не оторвала совсем,
   она тихо из глаз его исчезает,
  
   а сюда скользнули незнакомые тени,
   и он ощутил себя на той стороне в одночасье,
   как луна, что получила улыбку её во владение,
   и её умение всё делать прекрасно.
  
   Он знаком был с мёртвыми в той стороне,
   как, если бы из-за неё стал одним из них,
   почти родным; но оставил он говорить других
  
   и не верил, но имя дал той стране,
   что удобно лежит, и всегда сладко в ней,
   и для ног её ощупью искал легче путей.
  
   ПЛАЧ О ДЖОНАТАНЕ
  
   И для королей постоянного нет порядка;
   вести себя, как обычные люди должны,
   хотя их нажим, как перстень с печаткой,
   утверждает себя опять средь кроткой страны.
  
   Так начиная, как ты мог
   с твоего сердца инициалом
   отвергнуть вдруг тепло моих щёк,
   чтоб кто-то тебя ещё раз сначала
   произвёл, когда в нём семя горит.
  
   Разрушить тебя мог только чужой,
   в ком чувств искренних к тебе не замечалось.
   Я, весть, слушая, нрав сдерживал свой,
   и как раненый зверь, в берлоге глухой,
   я хотел бы лежать, с воплем катаясь:
  
   ведь из моих диких мест там и тут
   ты, как волосы меня вырывал,
   те волосы, что в подмышках растут,
   где игрушкой для женщин я бывал,
  
   прежде, чем ты мой сросшийся разум
   разделил, как клубок расплетая.
   Я взглянул вверх и понял всё в тебе разом.
   И в своё лицо смотрю, тебя узнавая.
  
   УТЕШЕНИЕ ИЛИИ
  
   Он сделал, как было предписано:
   два алтаря им было построено,
   по воле Бога так было устроено,
   что издали огонь пал только на истинный.
   И порубил он многих с силой удвоенной,
   Они набили ему Ваалом, оскомину кислую,
   у ручья бился до вечера не успокоено.
  
   С серостью дождя всё здесь слилось.
   Но лишь кончился день и работа дневная,
   от царицы гонец прибыл угрожая,
   и бежать Илие далеко, как безумцу пришлось,
  
   пока не врезался он в кустарник дрока,
   как выброшенный, с криком пронзительным:
   не используй меня, - просил он Бога, -
   мне жизнь не нужна, и разбит я, действительно.
   Но пришёл к нему тут ангел кормящий
   с пищей, что принял тот благодарно,
   и пока к горе он шёл подходящей,
   вода и пища была для него отрадой.
  
   И Господь явился пред его взором:
   нет разрушения, и бури ушли,
   и вдоль тяжёлых складок Земли
   пустой огонь убрался почти с позором,
   а чудовища улеглись в изголовье.
   И тут внезапно к нему предки пришли:
   и в мягком шуме его святой крови
   ужасу скрытому всем внимали собором.
  
   САУЛ СРЕДИ ПРОРОКОВ
  
   Думаешь, ты, ты видишь падение?
   Нет, царь, казалось, ещё благородный,
   хотел арфистам-мальчикам, всем угодным,
   до десятого колена послать истребление.
  
Но вдруг его на путях провидения
   дух посетил, будто бы разорвал.
   Он видел, что лишён благословения,
   во мраке поток его крови пропал,
   вопреки законам движения.
  
   Когда пророчества текли из уст потоком,
   хотел бы он беглецом быть и далёко
   умчаться. Во второй раз стал он пророком,
   но раньше похож в этом был на ребёнка,
  
   как, если бы рот его всё сильнее
   золото слов из себя изливал.
   Все шагали, но шагал он прямее,
   все кричали, но он сердцем кричал.
  
   А сейчас он ничто, словно куча
   достоинств низвергнутых, головы не поднять,
   и рот водосточной трубы не лучше,
   чрез каждую мчатся ливни могучие
   и падают прежде, чем их может поймать.
  
   ЯВЛЕНИЕ САМУИЛА САУЛУ
  
   Тут прорицательница крикнула: вижу я...
   Кого? - схватил её за руку царь.
   Тут описала, испуга она не тая,
   того, кого уже видел он встарь,
  
   и чей голос встретил ещё раз он:
   Что мешаешь ты мне, тревожишь мой сон?
   Потому что бранят тебя небеса,
   и Господь, закрывшись, тебе не отвечает?
   Мои уста молчат, знаешь ты сам.
   Или должен каждый зуб тебе поведать о том?
   Он исчез, ничего больше не говоря.
   И тут женщина руками всплеснула перед лицом,
   будто увидела: поражение витает.
  
   И он, который во время другое
   для народа, как знамя веял,
   упал на землю, плакать не смея.
   Это был закат и ничто иное.
  
   Но та, что против воли его трясла,
   надеясь, что он соберёт все силы,
   и слыша, что не будет он есть до могилы,
   заклала телёнка, пресных хлебов испекла
  
   и принесла ему, чтоб он сел, умоляя.
   Он поднялся, как тот, что забыл очень много,
   ничего до последней минуты не зная,
   потом поел, как слуга перед вечерней дорогой.
  
   ПРОРОК
  
   Светло, как от горящих огней
   судилищ, что не уничтожат его:
   глаза смотрят из-под густых бровей
   с колоссального лица всё страшней.
   Внутри слова вырастают и всё сильней
   рвутся наружу из него.
  
   Не его они. Принадлежали бы ему,
   щадили бы, ошибался бы он;
   но твёрдые камни, железа тьму,
   как вулкан, переплавить, он обречён.
  
   Чтобы слова, из его рта извергаясь,
   потоком были, что бежит и бежит,
   а в это время, как собака, стараясь,
   его ум сюда донести спешит
  
   то, что от Бога берёт, осмелев.
   Тот, кого нашли они всей толпой,
   за большой указующей шли рукой,
   что выдавала весь его гнев.
  
   ИЕРЕМИЯ
  
   Я был мягче пшеницы ранней,
   но Тебе, бешеный, было дано
   протянутое сердце возбудить и ранить,
   чтоб, как львиное вскипело оно.
  
   Что Ты с устами моими делал все дни?
   Я был почти мальчиком, веселья не зная;
   ты ранил их, кровоточат они,
   горе за горем, все года предрекая.
  
   Ежедневно извещал я о бедах новых,
   что придумывал ты, ненасытный.
   Мой рот не убили, хоть были готовы,
   но Ты успокоить его можешь, как видно.
  
   Когда мы тех разбивали и разрушали,
   что забыты и затерялись повсюду,
   в опасность ушедшие, в никуда,
   хотел разгрести я осколков груду,
   чтоб звуки голоса моего опять зазвучали...
   Ведь воем он был от начала всегда.
  
   СИВИЛЛА
  
   Раньше, звалась она старой, в прежнее время
   Но шла она одной и той же дорогой,
   меняя свои размеры немного,
   И, словно лес, принималась привычно всеми
  
   сотни лет. Но каждый вечер стояла
   на одном и том же месте она,
   словно старая крепость черна,
   и, как она, пустой и выцветшей стала,
  
   от слов, что не сдержанные никем,
   против воли в ней росли, умножались,
   кричали громко, летая вокруг,
   в то время как она домой возвращалась,
   и темнели в глазных впадинах вдруг,
   к приходу чёрной ночи готовы совсем.
  
   ГИБЕЛЬ АВЕССАЛОМА
  
   Они подняли, будто сияние, вверх:
   громко штурм рога возвещали,
   знамёна шёлком даль волновали,
   прекрасным светом огни освещали
   шатры высокие, что убранство являли,
   и толпы, ликуя, их окружали, -
   это десяти женщин владение,
   что жили ещё при властителе старом,
   ночи и дела, в душе сберегая,
   и от его желаний недаром,
   как пшеница, волновались они, яровая.
  
   Потом в совет он высший вступает,
   как будто многих, в "ничто" превращая,
   и каждого, кто к нему подходил,
   светом ярким своим ослепляя.
  
   Перед армией шёл он всё время,
   как года звезда горделиво;
   и над копьями всеми
   волос его веяла грива;
   и шлем был тут ни к чему,
   и была она порой ненавистна ему,
   потому что голову тяжелила,
   больше богатых уборов его.
  
   Тут царь повелел: быть по сему!
   Прекрасные волосы надо сберечь,
   ведь без шлема были они до плеч
   и служили угрозой ему,
   в месте, что не подвластно уму,
   где красных тел видел он тьму,
   что лежали врозь.
   Потом больше не знали о нём ничего,
   пока кто-то не добрался вдруг до него
   и крикнул: висит он тут,
   на дереве, где фисташки растут,
   с вздёрнутой гривой волос.
  
   И одного знака было довольно.
   Иоав, следопыту подобный,
   высмотрел на ветке наклонной,
   повёрнутой, где повис он невольно.
   Иоав пробежал ряд обвинителей стройный,
   и его оруженосец достойный
   пронзил царя справа и слева спокойно.
  
   ЭСФИРЬ
  
   Служанки вычёсывали семь дней
   пепел скорби её и муки всей
   и остатки дождей из её волос
   и подальше это всё уносили;
   прекрасными блюдами её кормили
   ещё день и день. Наконец, довелось
  
   придти времени, когда неумолимо она
   не к сроку, словно из мёртвых одна
   в грозно открытый дворец вступает.
   И положила она дамам свиты идти
   с ней и видеть окончание её пути:
   кто идёт туда, тот умирает.
  
   Он сиял так, что рубины в короне
   она, как пламя в себе ощущала,
   она наполнилась быстро его лицом непреклонным,
   словно сосуд переполненный стала
  
   и текла над королевской силой уже,
   прежде, чем прошла сквозь три зала;
   и зелень малахита вокруг заливала
   стены. И не было мысли в душе
  
   о долгом проходе и камней сверкании,
   что тяжелели в королевском сиянии.
   Холодея от страха, она шла и шла..
  
   И, когда, наконец, она была почти рядом
   и турмалиновый трон окинула взглядом,
   то как громоздкую вещь его восприняла,
  
   служанки правую руку она, ощущая,
   что качающуюся вела её к трону.
   Он концом скипетра её тронул,
   она приняла, не разумом постигая.
  
   ПРОКАЖЁННЫЙ КОРОЛЬ
  
   На лбу его выступил знак проказы.
   И вдруг показался он под своей короной
   королём всего ужасного сразу,
   что в других вошло. Ошеломлённо
  
   оцепенели они от исполнения
   того указа, что шнуром завязан всегда,
   и ждали, чтобы выполнил кто-то решение,
   но отваги не хватило для прикосновения
   к тому, кого тронуть нельзя никогда,
   и новое звание страшнее, чем прежнее.
  
   ЛЕГЕНДА О ТРЁХ ЖИВЫХ И ТРЁХ МЁРТВЫХ
  
   На охоте скакали они соколиной
   и скорой радовались попойке.
   Но тут старик взял их, как на сворку,
   и повёл. И надменных три господина
   пред тройным саркофагом застыли горько.
  
   И страшная вонь им сразу забила
   рот, нос, а также зрение,
   и поняли: страшная эта могила
   трёх мертвецов давно уж хранила,
   из жизни ушли они без прощения.
  
   Лишь охотничьим слухом они слышали внятно,
   и ремни связаны под подбородком опрятно.
   Но прошипел им злобно старик:
   сквозь игольное ушко не пройти им, понятно,
   и нет пути отсюда для них.
  
   Но осталось ясное им осязание,
   от охоты горячее, сильное...
   Но сзади резкое мороза касание
   в лёд превратило старика пот обильный.
  
   КОРОЛЬ МЮНСТЕРА
  
   Король был пострижен строго;
   и сползла глубоко корона,
   согнула одно ухо немного,
   И доносился порой нестройно
  
   рёв из голодных ртов,
   ненавистный и злобный.
   Он был ради тепла готов
   сидеть на правой руке удобно,
  
   ворча, придавил её задом он.
   Не ощущал он себя настоящим:
   ведь мужчина был в нём не силён,
   и потенция не блестящая.
  
   ТАНЕЦ МЁРТВЫХ
  
   Для танцев оркестр им необязателен;
   они слушают внутренний вой,
   словно совиных гнёзд обитатели.
   Их страхи всходят влажной волной,
   и их пред запах гнилой -
   ещё лучший их аромат.
  
   Они крепче танцоров хватают,
   заботливо рёбра сжимая,
   любовник подлинно дополняет
   одну целую пару.
   И один у монахини ослабляет
   на волосах завязанный плат;
   они танцуют среди гостей могилы.
   Восково-бледный тянет уныло
   слова тихих чтений постылых
   из часослова подряд.
  
  
   Скоро станет им очень жарко,
   они слишком богато одеты;
   едкий пот разъедает при этом
   их лбы и зады порядком
   и чепцы, и кафтаны с камнями.
   Они желали бы быть нагими,
   как дитя, сумасшедший и дама,
   что танцуют в такт перед ними.
  
   СТРАШНЫЙ СУД
  
   Так испуганы, как никогда не пугались,
   беспорядочные, слабые, часто пробитые,
   скорчились, к их треснувшей охре прибитые,
   их пашен, от полотен не отказались,
  
   они от них выгоды имели большие.
   Но ангелы вступают с маслом, священные
   чтобы налить на сковородки сухие,
   и каждому все не осквернённые
  
   положить под мышку те дела,
   что в шуме жизни светились,
   так как в них есть немного тепла,
  
   чтобы рука Господа не остудилась
   наверху. Ведь каждое дело Ему дано
   тихо постигнуть, ценно ли оно?
  
   ИСКУШЕНИЕ
  
   Нет, не помогло, что он шип колючий,
   воткнул в своё похотливое мясо;
   его разум выбрасывал кучи,
   недоношенные, визжащие массы
  
   кривых, косых, ползающих игриво
   лиц, что летали вокруг похотливо,
   племянниц, соблазнявших красиво,
   и злобу, игравшую с ним терпеливо.
  
   И владели его разумом внуки,
   так как он был плодовит в ночи;
   и пёстрыми пятнами тягостной муки
   в сто раз увеличились грудой личин.
   Он сделал питьё, из всего, что было,
   ручку чистую схватили пальцы его,
   но тень поднялась, словно бедро
   тёплое, и к объятьям манило.
  
   И к ангелу громко воззвал он тогда,
   и ангел пришёл в сиянии своём.
   Но похоть пришла, охотясь, сюда,
   быть, продолжая в святом,
  
   для того, чтобы с чертовщиною и зверьём,
   дальше боролся, как много лет.
   И Бога, чей ещё так неясен свет,
   он вдруг ощутил в сердце своём.
  
   АЛХИМИК
  
   Лаборант отодвинул, странно смеясь,
   колбу, что дымилась почти что смиренно.
   Он знал теперь, в чём нуждался примерно,
   чтоб внутри светлейший предмет, искрясь,
  
   возник. Нуждался во времени он,
   в тысячи лет для себя и реторты той,
   где бурлило, как в мозгу небесной планеты,
   или, хотя бы, как морской циклон.
  
   Чудовище, которого так желал,
   он оставил свободным в этой ночи.
   Он вернулся к Богу, в Его предел,
  
   но, упав, словно пьяный, лежал
   над тайником, словно жажду лечил
   тот кусок золота, которым владел.
  
   ЛАРЕЦ РЕЛИКВИЙ
  
   Судьба ждала кольца все золотые
   и каждое звено всех цепочек,
   ведь без неё их бы не было точно.
   А внутри это были лишь вещи простые,
   что кузнец ковал очень прочно.
   Здесь корона была, и её он сгибал.
   Одной крошке дрожащей, не зная беды,
   он мрачно, словно гневом пылал,
   принёс, чтоб носила, камень чистой воды
  
   Его глаза становились всё ледяней
   от будничного напитка холодного;
   но когда прекрасный ларец много дней
   из драгоценного ковал он металла,
   женщине подарок из злата червонного,
   чтобы в ладони, маленькой и безвольной
   краса его живая сияла.
  
   На коленях долго стоял он печально,
   брошенный, плачущий, отвагу теряя,
   душу свою, сокрушаясь, смиряя,
   перед рубином спокойным,
   который его заметил случайно,
   и вдруг, о жизни его вопрошая,
   словно он из династии тайной.
  
   ЗОЛОТО
  
   Думаю, его бы не было, и оно не должно
   в горах отметить своё рождение
   и в реках собой покрывать всё дно
   лишь из желания и брожения
  
   воли людской и идеи навязчивой,
   что эта руда выше другой, наконец.
   Легко выбросили они из сердец
   богатства Мерои удачливой
  
   в лёгкий эфир, на край страны
   далеко от учёных.
   И позднее принести были должны,
   обещанное отцами, сыны
   домой золото приручённое.
  
   И оно временно врастало туда,
   а потом шло прочь от им ослабленных,
   кто не выигрывал никогда,
   но в последние ночи - так было сказано-
   оно встанет, глядя на них, как беда.
  
   СТОЛПНИК
  
   Смыкались люди все вкруг него.
   Он не мог вбирать и проклинать ничего.
   И что затерялся средь них, поняв,
   от запаха людей он, прежде всего,
   по колонне вверх забрался стремглав.
  
   Он поднялся, и ничто не высилось рядом,
   на поверхности этой начал один,
   даже слабости своей господин,
   проверяться Божьей хвалой и взглядом;
  
   это был не конец. Себя сравнивал он,
   и всегда был больше кто-то другой:
   сплавщикам, пастухам, хлеборобам порой;
   казался маленьким он, но как плоти лишён,
  
   видели, с целым небом вёл свои речи,
   дождём омытый, иль под ярким светом;
   и его вой каждому падал на плечи
   и в лицо: всё, что извергал он при этом.
   И многие годы не знал, как где-то
  
   среди напора и заблуждений многих,
   что непрестанно себя причисляли
   к светлым и рядом с князьями сияли,
   давно уже не были средь высоких.
  
   Но, когда он наверху, почти что в проклятии,
   и своим сопротивлением разорванный,
   с криком отчаянным, одиноко,
   ежедневно тряс демонов-искусителей,
   в первую очередь из ран глубоких
   падали тяжело, неуклонно и скованно
   большие черви в венцы повелителей
   и умножались в бархате знати.
  
   ЕГИПЕТСКАЯ МАРИЯ
  
   С тех пор, как словно с постели жаркой,
   через реку Иордан она бежала,
   своё сердце, без примеси, чистым подарком,
   вечности пить она позволяла.
  
   Жизнь выросла, отдать себя всем готовая,
   без задержки, в величину такую,
   что она превратилась в вечно нагую
   для всех; как из пожелтевшей кости слоновой,
  
   лежала, и кокон волос сухих её покрывал.
   Лев рядом кружил; и старик
   его позвал, чтоб тот ему помогал.
  
   (Копать вдвоём им было удобно):
  
   старик вглубь положил её скорбно.
   Лев, как герба держатель, притих,
   сидел и держал камень надгробный.
  
   РАСПЯТИЕ
  
   С давних пор на Голгофе нагой
   старалось тесниться только отребье,
   висели рабы при общем веселье,
   и только гримаса рожи большой
  
   к распятому третьему оборотилась.
   Но наверху палач был плохой,
   сделал всё быстро; когда жизнь прекратилась,
   остались мужчины болтаться толпой,
  
   пока один, засаленный, как мясник,
   сказал: этот, начальник, всё кричал что-то.
   Какой? Начальник взглядом проник,
   ему тоже казалось, что звал Он кого-то;
  
   будто имя "Илия" слышал он. Все наблюдали,
   полны удовольствия злого.
   Чтоб Он не свалился, его держали
   и жаждущему желчь с уксусом подавали,
   Он кашлял, отказавшись от напитка такого.
  
   Они надеялись на игры продолжение.
   Они бы и "Илией" поиграть могли.
   Но крик Марии раздался вдали,
   Он сам вскричал и стих в то мгновение.
  
   ВОСКРЕШЁННЫЙ
  
   Он не мог до конца никогда
   от неё отказаться и не думать о ней,
   чтоб прославилась она своею любовью.
   Она склонилась, одетая болью,
   её любовь этой болью была занята
   вместе с грудой тяжёлых камней.
  
   Но она подошла, чтоб его умастить,
   к могиле, И слеза за слезою вслед
   просила ради неё Его воскресить,
   но Он, блаженный, ответил: Нет.
  
   И в пещере своей постигла она,
   как своей смертью Он её укрепил,
   но лечить раны маслом она не должна,
   и предчувствий касание он запретил,
  
   чтобы из неё, любящей, сформировать
   тех, кто не склонится больше к любимым,
   кто сильно пленён опять и опять
   Его голосом, бурей неодолимом.
  
   ВЕЛИЧАНИЕ БОГОРОДИЦЫ (МАГНИФИКАТ)
  
   Тяжёлая уже поднималась по склону,
   почти не веря в надежду, иль утешение,
   и к ней высокая беременная матрона
   шла с гордым лица выражением.
  
   И ничего, не спросив, всё уже зная,
   она поняла, что пора отдохнуть.
   Беременные осторожно себя держали,
   пока не сказала юница: Мой путь
  
   шёл, как если бы любовью стала навек.
   Бог сыпет в этот мир суетливого бремени
   почти не глядя, любви этой блеск;
  
   и заботливо бабёнку ищет, как человек,
   и наполняет своим отдалённым временем.
  
   Так меня Он нашёл. Подумай, Он повеление
   дал ради меня от звезды к звезде.
  
   Душа моя, славь Его величие во времени,
   как только тебе доступно, везде.
  
   АДАМ
  
   В кафедральном соборе стоит, удивляясь,
   на крутой стене, у расписного окна,
   будто апофеозом испуган сполна,
   что вырос вдруг, на него опускаясь
  
   будто сверху над всем витая.
   Он стоит, радуясь своему скромному сроку,
   как земледелец, что так одиноко
   начинал, и того совсем не понимая,
  
   как из полного райского сада дорогу
   найти и выйти на новую Землю.
   Так тяжело уговаривать Бога.
  
   Он угрожал ему, вместо того,
   чтобы умереть, уговорам не внемля.
   Но человек выстоял, и она родилась для него.
  
   ЕВА
  
   В кафедральном соборе стоит она просто
   на крутой стене, у расписного окна,
   и яблоко протянула она,
   невинная, виновная. И выше ростом
  
   стала она, когда родила
   и из круга вечности вышла,
   любя, чтоб по всей Земле пройти,
   как юный год сквозь его пути.
  
   Ах, как в раю хотелось бы ей
   побыть немного, ценя и любя
   согласие и разум зверей.
  
   Но мужа нашла, первого из людей,
   и пошла с ним к смерти, не боясь за себя;
   а Бог был мало знаком тогда с ней.
  
  
  
  
   СУМАСШЕДШИЕ В САДУ
  
   Они закончили заданный карточный дом
   во дворе, чтоб настоящего был не хуже.
   В жизни их перерыв, и живут они в нём,
   совсем не участвуя в жизни снаружи.
  
   Что только придти могло, убежало.
   Нравится им знакомой дорогой шагать:
   расстаются и навстречу стремятся опять,
   словно кружились примитивно, послушно сначала.
  
   Хотя заботятся как-то о клумбах весенних,
   на коленях стоя, убого, покорно,
   но имеют, недоступный чужому зрению,
   искажённый жест, потаённый,
  
   и нежной ранней траве его посылают,
   испытанную, испуганную любовную ласку,
   как для друга. И роз яркою краской
   в избытке клумбы переполняют.
  
   И, может быть, выше всего это знание
   того, что душа их в себе скрывает.
   Но всё остаётся за умолчанием,
   как хороша трава и тиха бывает.
  
   СУМАСШЕДШИЕ
  
   Они молчат, потому что границы стен
   что-то из разума их увели,
   но будто бы поняли они взамен,
   как часы начинаются и исчезают вдали.
  
   Часто, когда ночи к окну подступают,
   всё хорошо вдруг бывает.
   Их руки одну реальность лишь знают,
   а сердца высоки, о молитве мечтают,
   взгляд глаз часто так отдыхает
  
   на садах, искажённых так нежданно
   в спокойном квадрате двора,
   что в отсвете чужих миров странно
   вырастает, и исчезнуть ему не пора.
  
   ИЗ ЖИЗНИ ОДНОГО СВЯТОГО
  
   Он знал страх, что вход к нему находил.
   Не преодолеть страх смерти глубокий.
   Его сердце медленно проходило уроки,
   он сердце большое, как сына учил.
  
   И нужды знал он безымянные.
   Темь без утра в каморке лежала;
   свою душу отдал послушно и странно,
   что выросла здесь и, будто лежала,
  
   как при женихе и господине. Остался он
   совершенно один в месте таком,
   где быт одинокий не превзойдён,
   жил далёко, и без слова при том.
  
   Он жил, время от времени узнавая,
   счастье, в руках его тихо лежащее,
   нежность чувствовал настоящую,
   к живым существам её проявляя.
  
   НИЩИЕ
  
   Ты не знал, что уже найдена
   эта куча. И нашёл там чужой
   нищих, что своё логово тайное
   продают ему своею рукой.
  
   Они показывают приезжему тоже
   полный навоза рот.
   Он хочет позволить себе и может
   смотреть, как проказа их жрёт.
  
   Расплывается в глазах мятых и разных
   чужое лицо и голова.
   Они радуются бурно соблазнам,
   плюя в ответ на его слова.
  
   ЧУЖАЯ СЕМЬЯ
  
   Как пыль начинает движение,
   неясно, с какой целью, и смуро
   в дальнем углу пустынного утра
   вдруг сгущается быстро, мгновенно,
  
   так образовались они, не понять из чего,
   в последний момент перед шагами твоими,
   и было неясное что-то меж ними,
   и во влажности улицы много того,
  
   что требовало у тебя. Или не у тебя.
   И голос, словно из прошлого года
   пел тебе, при этом, будто рыдая;
   и рука, как занятая у кого-то,
   появилась, твои руки не задевая.
   Но кто ещё тут? О ком думают они про себя?
  
  
   ОМОВЕНИЕ ТЕЛА
  
   Они привыкли к нему, но когда
   на кухне беспокойный огонь был зажжён,
   в тёмном воздухе незнакомым был он
   совсем. Они шею мыли ему, как всегда.
  
   Они не знали ничего об его доле превратной.
   Они лгали себе и другому кому-то,
   не прерывая мытья. И одна из них так надсадно
   кашляла и долго губку с уксусом почему-то
  
   на лице держала. И была у них перемена
   для двоих тоже. Капли из жёсткой щётки
   стучали, а ужасная рука непременно
   конвульсиями пыталась всему дому чётко
   доказать, что воды больше не нужно, наверно.
  
   И доказала. Они будто смущённо
   берут и с коротким кашлем поспешно
   кончают работу; на обоях неровно
   их кривые тени в рисунок потешный
  
   свивались молча, в сеть заплетаясь,
   пока моющие работу не завершили.
   Ночь в окно бесцеремонно спешила.
   И тот, кого имени доля лишила,
   лежал чистый, опрятный, им законом являясь.
  
   ОДНА ИЗ СТАРУХ
   (Париж)
  
   Иногда, вечером, знаешь, как это бывает?
   Когда они встают и кивают назад,
   и улыбка, как мельтешение заплат,
   посреди шляпы вдруг возникает.
  
   Рядом с ними бесконечное есть строение,
   и они тебя манят вдоль него,
   с их шляпой, накидкой, движением,
   с их чесоткой, не понять от чего.
  
   И одна рукой под воротником,
   тайно требуя, ждёт тебя,
   чтоб вколотить твои руки при том
   в древнюю бумагу, что хранила, любя.
  
   СЛЕПОЙ
  
   Смотри, он идёт, обрывается город,
   который не виден из его темноты:
  
   как через светлую чашу, видишь ты,
   и, как на листе, солнечный обод,
  
   на нём остаётся отблеск вещей
   нарисованных, что в себя он не принимает.
   Только чувства борются в нём всё сильней,
   этот мир малой волной наступает:
  
   тишина борется с сопротивлением,
   и, кажется, выбирает он, ожидая:
   поднимает руку он со значением,
   почти празднично, будто жене отдавая.
  
   УВЯДШАЯ
  
   Легка, как за смертным порогом,
   носит шаль она и перчатки.
   Аромат комода её понемногу
   вытесняет запах любимый и сладкий
  
   того, кого раньше знала она.
   Не спрашивает она уж давно,
   кто она и кого вспоминать должна,
   но где-то бродят мысли её всё равно.
  
   О комнате заботится педантично,
   приводит в порядок и бережёт,
   потому что быть может, привычно
   юная девушка ещё там живёт.
  
   ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ (ПРИЧАСТИЕ)
  
   К нам вечное просится. Но кто выбор имея,
   разделяет силы большие и малые?
   Опознаешь ты в сумраке торговых залов
   сзади комнату светлую тайной вечери?
  
   Как они себя держат, и как достигают,
   что в обряде простом и тяжёлом спокойны.
   Из их рук знаки будто взлетают;
   не зная, их делают словно невольно,
  
   и все снова толкуют словами простыми,
   что пить и что делить, они знают.
   Ведь нет никого здесь между ними,
   кто уйдёт из места, где он пребывает.
  
   И не сидит Один теперь среди них,
   чьи родители служат ему боязливо здесь.
   Одарит ли он время, ушедшее, их?
   От их забот Он уже отдалился весь.
  
   ПЕПЕЛИЩЕ
  
   Раннего утра, осеннего, избегая,
   подозрительно, лежал внизу опалённый
   сруб липовый степного дома, сожжённый.
   Теперь тут пусто. И место то занимая,
  
   какие-то дети, откуда, Бог знает,
   кричали друг другу и клочья хватали,
   но вдруг стихли, но часто бывает
   здесь сын дома, он видел, золой отливали
  
   желоба погнутые и балки сожжённые;
   на вилку похожий, сук длинный упал,
   потом его взгляд, будто ложью пронзённый,
   смотрит иначе, словно он не желал
  
   думать, что на том месте стояло.
   И казалось ему, с тех пор всё было там
   фантастичнее, чем фараоны, и сам
   он другой, как из дальней страны небывалой.
  
   КЛАССИФИКАЦИЯ
   (Париж)
  
   Как кто-то для себя цветы собирает,
   так случай торопливо лица располагает,
   то ослабляет, то плотнее сжимает,
   упуская близкое, двух дальних хватает,
  
   на кого-то дует, меняет этак и так,
   собаку выкидывает, словно сорняк,
   и тащит низменное сквозь переплетение
   стеблей и листьев вперёд без стеснения
  
   и завязывает малое что-то с краю;
   тянется к ним, переставляет, меняет,
   и ему время для осмотра лишь оставляет,
  
   едва отскочить успевает на луг,
   где в тот же момент всей тяжестью вдруг
   виноградники весом своим наполняет.
  
   ЗАКЛИНАНАНИЕ ЗМЕЙ
  
   Когда змей заклинатель на рынке, качаясь,
   на дудке из тыквы дразнит, прельщая,
   может быть, слушателя пытаясь,
   к себе заманить, что суматоху вдруг оставляет,
  
   от лавок вступает в дудкой очерченный круг,
   что хочет, хочет, хочет и достигает
   того, что рептилия круто из короба вдруг
   встаёт, но дудка её льстиво смягчает.
  
   Слепая, кружась, попеременно,
   пугает всё время, что станет она
   свободной;
   но индуса взгляда хватает наверно,
   чтоб тебе чужая была внушена
  
   мысль, что ты умираешь. Будто на тебя наплывает,
   пылая, небо, и трещина змеится большая
   сквозь лицо, будто специи присыпают
   твою северную память, мерцая,
  
   не от неё, не от силы ты неуязвима,
   и солнце киснет, жара спадает и задевает;
   но злою радостью ты так любима,
   от неё крутой яд в змеях сверкает.
  
   ЧЁРНАЯ КОШКА
  
   Привидение - это такое место,
   куда упирается взгляд твой со звоном;
   но в этом чёрном мехе прелестном
   станет сильнейший взгляд растворённым:
  
   когда буйный, в исступлении полном,
   на эту черноту наступает,
   ему кажется, что шёлк кельи обойный,
   вдруг растворяется и исчезает.
  
   От взглядов, что всегда её освещая,
   встречают, она укрыться желает:
   а тем временем угрожающе недовольна,
   дрожит, тем не менее, засыпает.
   Но вдруг возвращается она, словно разбужена,
   и лицо её, как твоего отражение:
   и твой взгляд жёлтый янтарь встречает
   зрачка, халцедоновых глаз движение.
   Но неожиданно они закрылись невольно,
   как насекомое, что умершим обнаружено.
  
   ПЕРЕД ПАСХОЙ
  
   Завтра на этих, глубоко рассечённых,
   улочках, сквозь жилья нагромождение,
   что теснится к гавани, скрытое тьмой,
   золото процессий покатится неудержимо;
   вместо лохмотьев, флаги почётные
   пододеяльников, всей семьёю любимых,
   с высоких балконов, осеняя движение,
   повиснут, отражаясь текущей толпой.
  
   А в дверное кольцо стучится как раз
   каждый миг носильщик нагруженный,
   и они всё новые покупки тащат,
   и в изобилии ещё прилавки стоят.
   На углу показывает бык разрубленный
   внутренности свежие всем подряд,
   и флажки не пускают бегущих дальше.
   И, как от тысячи пожертвований, запас
  
   теснится на лавках, свисает с кольев,
   извиваясь, катится из серых дверей
   И перед дынями, что грудой навалены,
   хлеб занимает прилавок достойно.
   Алчная жадность перед этим - покойник;
   но юные петухи здесь меньше представлены,
   и козлов отвязанных здесь довольно,
   и тишайших ягнят тащат скорей
  
   мальчики на привычных плечах,
   на ходу всем охотно кивают;
   в то время как в стене под стеклом
   застёжка испанской Мадонны
   и серебряная диадема при ярких свечах
   светлым предчувствием озарена,
   сверкает. Но там, над рамой окна
   расточает взгляды обезьяна задорно
   и зовёт в магазин, себе, позволяя при том
   жесты, что приличными не называют.
  
   БАЛКОН
   Неаполь
  
   Наверху, на узком балконе,
   словно художником одним расписаны,
   и в один букет связаны ровно,
   лица, стареющие и овальные,
   ясно видятся вечером, как идеальные,
   навсегда трогательны и любовны.
  
   Эти, друг к другу склонённые,
   сёстры, как если бы они вдали
   тосковали, меж собой разлучённые,
   и два одиночества друг в друге опору нашли.
  
   И в молчании торжественном брат тех двоих,
   закрытый, словно наполненный роком,
   в какой-то миг, нежно, глубоко,
   незаметно с матерью сравнивал их.
  
   и между ними под дряхлости бременем,
   ни для кого не имеющая значения,
   маска старухи, недоступная времени,
   чьей-то рукой, будто в падении
  
   удержана, в то время как из двоих одна,
   увядшая, как, если бы скользила она
   вниз, в сторону, где детская одежда видна,
  
   от детского облика своего
   в последнее, к чему блеклая хочет стремиться,
   от прутьев, зачеркнувших её отстраниться,
   будто не определено ещё ничего.
  
   КОРАБЛЬ БЕГЛЕЦОВ
  
   Думаю, что кто-то далеко и пылко бежал
   и победителей позади мог оставить,
   но вдруг сделал, что трудно представить,
   убегающий вдруг поворотом стал править
   навстречу сотням, чтобы доставить
   врагам плодов горящих запал,
   и в синеву моря ими ударить:
  
   когда медленно оранжевый бот,
   нанёс мимоходом за ударом удар
   кораблю большому, что на рейде стоял,
   и лодки хлеб и рыбу ему грузили на борт;
   но выжженный трюм издевательски в дар
   получил он, открытый к смерти проход.
  
   ЛАНДШАФТ
  
   Как напоследок один взгляд большой
   собрал из домов, холмов и кусков
   старых небес, разнесённых мостов,
   и над этим всем, словно с судьбой
   встретился с солнцем закатным,
   и открытый, разорванный и заклятый
   трагически уходит посёлок ночной:
  
   разом падая в разверстую рану,
   расплываясь в часы ближайшие странно,
   в капли прохладные с синевой,
   которую с вечера ночь мешала,
   так, чтоб далёкие возмущения
   затихли и погасли устало.
  
   Ворота и своды спокойны,
   но облака прозрачные, словно волны.
   Над бледных домов чередой,
   что тьму в себя втянули свободно;
   но вдруг свет, что послан луной,
  
   скользнул светло, словно меч золотой
   архангел принёс в мир достойный.
  
   РИМСКАЯ КОМПАНЬЯ (дорога смерти)
  
   Из города тесного, что охотно и долго
   спал, мечтая о термах высоких,
   уходит он в бред смертной дороги,
   и последние окна далёкие
  
   в след смотрят сердитым взглядом.
   Он чувствует его в затылке и рядом,
   когда "право" и "лево", идёт, разрушая,
   пока вдали, запыхавшись, умом и страдая,
  
   свою пустоту к небесам он несёт,
   оглянуться, спеша, не встретят ли окна
   его, в то время как он,
  
   акведук, приветствуя, туда устремлён,
   а небеса ему дарят охотно
   их пустоту, и его она переживёт.
  
   ПЕСНЯ О МОРЕ
  
   Моря дыхание древнее,
   в ночи ветер морской,
   не к людям твоё явление;
   и если бодрствует кто-то,
   то он должен иметь терпение,
   чтобы порыв вынести твой.
   Моря дыхания древнее,
   ведь вихрь твой
   лишь для древних пород,
   пространство же обозримое
   он изнутри разорвёт...
  
   Ох, как найдёт к тебе ход,
   дерево смоквы, гонимое,
   что в лунном свете плывёт
  
   НОЧНАЯ ПОЕЗДКА
   Санкт-Петербург
  
   Когда чёрными ехали рысаками,
   чистейшей орловской породы,
   ночные фасады за фонарями
   средь призрачной молчали природы.
   Мы ехали, но ни мгновение
   не летели они и мимо не мчались,
   а дворцы давящие всюду сгибались,
   над Невой, выступая, словно видения.
  
   И пленяло нас ночами бессонными
   не это небо, не земля не ограда,
   когда кто-то, торопясь, из скверов зелёных,
   волнуясь, поднялся из Летнего сада,
   где скульптуры из камня, белея, стояли,
   и слабыми контурами вдруг исчезали
   за нами, кода мы проезжали
  
   Слушал тогда этот город,
   что значит "быть". Он ни разу не допустил,
   молясь, чтоб его покоя кто-то лишил,
   как заблудившийся, чья суматоха
   распутать сумеет себя саму,
   а также его. Он, больной, много лет
   вдруг для мыслей находит ответ;
   и не надо давать работу уму.
   Из пустого сознания гранит выпадает дорогой,
   всё качается, и не видно, несёмся к чему.
  
   ПАРК ПОПУГАЕВ
  
   Под турецкими липами, что цветут по краям газонов
   в тоске по родине на шатких насестах тихо и утомлённо
   дышат ара и знают об их странах зелёных,
   даже не видя их, что нет перемен там определённо
  
   Как на параде, место чужое тут занимая,
   кривляются, жалкими себя ощущая.
   И клювы, нефритом и яшмой сверкая,
   что-то серое жуют, от безвкусия страдая.
  
   Внизу, ковыряются жуткие голуби и не могут льстиво
   насмешливым птицам наверху поклониться учтиво
   и между двух, почти пустых корыт суетятся спесиво.
  
   И качаются ары, глядя с опаской и вяло,
   играют языками тёмными, для них ложь привычною стала,
   рассеяны, на цепочках зрителей ожидают немало.
  
   ПАРКИ
  
   I
   Поднимаются парки неудержимо
   из прошлого мягкого разложения,
   сверхсильные, обласканы, небом любимы;
   сверх обычно их сверх появление,
  
   чтоб на распланированных ясно газонах,
   то расстилаться, то отступать,
   с одним и теми же совершенно свободно
   затратами, они нужны, чтобы их защищать.
  
   Будто выручку неистощимую,
   королевского размера, приумножая,
   из себя, вставая, в себя возвращая,
   блистают багрянцем и роскошью неисчислимой.
  
   II
   Тишина из аллей
   справа и слева проникла глубоко,
   следуя точно за ней,
   лишь с одного намёка,
  
   вступаешь ты сразу быстро
   в совместное пребывание
   чаши воды тенистой
   и четырёх скамеек из камня;
  
   где от всего отдалённое
   одиноко время идёт.
   А постамент увлажнённый
   ничего на себе не несёт.
  
   Но там, глубокий и чистый,
   ты, вдох ждущий, один;
   но струи воды серебристой
   из затемнённых глубин
  
   тебя к бытию сильней
   зовут, твердя о нём тоже.
   Ты чувствуешь вздохи камней,
   но шевельнуться не можешь.
  
   III
   Пруды большие и обрамлённые малые
   что-то таят, как на допросе у королей.
   И терпеливо ждут под покрывалом:
   вдруг монсеньор со свитой своей
  
   мимо пройдёт, и желают воды
   смягчить траур иль короля настроение,
   и с мраморных краёв стремятся они
   ковры с зеркальными отражениями
  
   вниз свесить на дна изумрудный слой,
   как на площадь, с розами, серостью и серебром,
   белизной в прозрачном плаще голубом,
   с одно дамой и одним королём
   и цветами, окантованными волной.
  
   IV
   А природа сиятельна, но ранена словно,
   только нерешительна и не ясна,
   но берёт от королевских законов
   счастливо ковровую зелень она.
  
   Её деревьев мечта и величие
   громоздятся, словно из зелени взбитой,
   и вечера, по описанию привычному,
   влюблённых на улицах чистых
  
   пишут кисточкой мягкой
   растворённую в олифе прозрачной,
   улыбку сверкающую являя,
  
   природа любимое так удачно,
   не большое, но блестящее создавая,
   и остров, что розы наполнили сладко,
   её величие утверждают.
  
   V
   Аллей и балконов Боги,
   Боги, не верящие никогда,
   прямо на оборванной стареют дороге:
   высокие Дианы с улыбкой нестрогой,
   когда шествуют Венеры сюда,
  
  
   как ветер, утра меж собой разделяя,
   спеша, их торопливо ломая,
   с высочайшей улыбкой. Но никогда
  
   не молились Боги. И изящные
   псевдонимы среди них иногда
   таились, цветущие иль горящие,
   склоняясь, использовали мило, блестяще
   Боги ещё изредка, так, иногда.
  
   То чудо прежде дают они без сомнения,
   когда садов восхищённых цветение
   придаёт им осанку холодную;
   когда при первом теней дрожании
   за обещанием дают обещания,
   неограниченные и неопределённые.
  
   VI
   Чувствуешь ты, на тропках зелёных
   никто не стоит, не застревает,
   не падает с лестниц пустых и балконов,
   через "ничто" с поклоном
   никто дальше не увлекает,
   и над террасами многими
   не лавирует между дорогами,
   не медлит никто и не правит
   к прудам средь тишины,
   где они все равны,
   и богатый парк их одарит.
  
   По пространству всему парк один
   со светом и отсветом, как господин,
   в своё владение проникает,
   откуда он со всех сторон
   просторы сюда доставляет.
   И из закрытых малых озёр
   себя вечером в облачный праздник простёр
   и небеса собою качает.
  
   VII
   Отражаются в чашах воды наяды,
   но они купаться больше не рады,
   как утонувшие, лежат искажены;
   а аллеи сквозь балюстрады,
   словно оборваны, еле видны.
  
   Влажный всё время идёт листопад
   сквозь воздух вниз, как по ступеням;
   каждый звук птичий здесь обесценен,
   и соловей каждый, будто яд.
   Весна присутствует, ничего не давая,
   и не верят больше кусты эти ей;
   и жасмин, уныло переживая,
   нехотя пахнет и сохнет пред ней,
  
   мешаясь с распадом ничтожным.
   С тобой комариный держится рой,
   как будто бы за твоею спиной
   всё стёрто уже и уничтожено.
  
   ПОРТРЕТ
  
   Чтоб от её отрёкшегося лица,
   её большая боль ни на кого не упала,
   она медленно несёт сквозь трагичность финала
   её жизни прекрасный, увядший букет,
   почти свободный, он связан небрежно,
   как тубероза падает нежная,
   улыбка, потерянная, зрителю вслед.
  
   Идёт прекрасная, но забытая,
   усталая, с руками слепыми давно,
   что знают, им найти, ничего не дано,
  
   и она говорит: в фантазии скрыта,
   судьба, что колеблется, когда так желанна:
   отдаёт ей душу и разум забытый,
   чтобы она взломала необычайное,
   словно ящичек каменный.
  
   И, подняв подбородок, слегка сердитый,
   всем словам падать она разрешает,
   из них ни одно не выделяет,
   и действительности согласно,
   единственно, чем владеет она,
   как сосуд незакрытый прекрасный,
   высоко над славой держать должна
   у входа в вечерний свет.
  
   ВЕНЕЦИАНСКОЕ УТРО
   Рихарду Беер-Гофманну посвящено
  
   Тонкие окна по-княжески смотрят повсюду,
   что успокаивает нас старательно:
   город, что вновь и вновь принимает, как чудо,
   встречу сияния неба с волной обязательной,
  
   что бессрочное бытие составляет.
   Небо каждое утро показывает вам опалы,
   что прилив принёс вчера, и ряды
   отражений тянутся из канала,
   и других случаев они вспоминают немало,
   когда рушились и падали брызги воды,
  
   как нимфа, что Зевс заметил в приливе,
   как подвеска, что звенит в его ухе порою;
   Но возвышает прилив собор Святого Георгия Маггиоре
   и улыбается этой прекрасной вещи лениво.
  
   ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ В ВЕНЕЦИИ
  
   Город больше не служит приманкой обычной,
   ловящей все дни, что тут всплывают.
   Стеклянные дворцы звенят непривычно
   под взглядом твоим. Из садов же свисает
  
   Лето, как куча марионеток.
   обезглавленных, усталых, убитых.
   Но из земли, из старых лесных скелетов
   поднимается воля, что ночью укрыта,
  
   И генерал моря галеры все поместить
   и удвоить хочет в тесноте арсенальной,
   чтоб в раннем воздухе их осмолить,
  
   и всем флотом, вёслами ударяя,
   повернув внезапно, флаги все поднимая,
   и ветер лучистый поймать, и фатальный.
  
  
  
   САН МАРКО
  
   В этом просторе, что выдолблен словно,
   в золотых складках вдруг изгибаясь,
   умащено изысканно, ровно,
   это царство тьмы стойко держалось,
  
   и уравновесив тайно проникающий свет,
   таким большим со всех сторон стало,
   что тебе, кажется, вовсе пропало.
   И вдруг сомневаешься: пропало, иль нет?
  
   И оттесняешь жёсткую галерею,
   что, как вход в рудник, близок к свечению,
   аркой висит, но всё грустнее,
   сопоставляя мгновения с мчащейся мимо
   четвёркой коней и её продолжением.
  
   ДОЖ
  
   Чужие послы наблюдали, как они скупились
   для него и его свершений;
   в то время как к его влиянию стремились,
   окружая дожа золотое правление
  
   всё больше надзирателями и загородками,
   боясь, чтобы не настигла их та сила,
   что его львиная душа приютила,
   и осторожно приближались, будто задворками.
  
   Но защищая ум свой, почти непроглядный,
   не заметил, и не будет держать, вероятно,
   эти условия. То, что сеньоры
  
   победить хотели в его душе,
   в седой голове победил он уже.
   Он - победитель! Его лик показал это скоро.
  
   ЛЮТНЯ
  
   Я - лютня. Хочешь ты моё тело
   описать, его изгибы выпукло смелые,
   представь, что пред тобой висят зрелые,
   рельефные фиги. Увеличь ты умело
  
   темноту, что видишь во мне.
   И стыдливость Туллии тьмой
   не так полна. И свет её волос на стене
   будто целый зал освещал собой.
  
  
  
   Временами брала немного аккордов,
   лицо наклоняла и пела мне.
   Я с её слабостью боролась твёрдо,
   И, наконец, в неё проникла извне.
  
   АВАНТЮРИСТ
  
   I
   Когда он в среду бывших там
   вступил, то вдруг показалось,
   что сияние опасности по сторонам
   в пустоте от него распространялось;
  
   этот зал, улыбаясь, он пересёк,
   чтоб веер поднять герцогини тотчас:
   этот тёплый веер, который как раз
   он увидел упавшим. Но никого не увлёк
  
   он к укромной нише оконной,
   за которой парки, в мечтаниях томных,
   возникли, когда он на них указал;
   к столу с картами пошёл он непринуждённо
   и выиграл. Он себе не отказал
  
   в том, чтобы в себе все взоры хранить,
   что, сомневаясь, нежно его встречали,
   и зеркала старались их отразить.
   Он решил: сегодня заснёт он едва ли,
  
   как долгой последней ночью.
   Он взгляд склонил, беспощадный и жгучий,
   как будто детей от розы колючей
   имел и воспитывал их воочию.
  
   II
   На днях, нет, здесь не было дней, -
   в тюрьму подземную вдруг наводнение,
   не заметив его, бушуя сильней,
   вырастая, прижав к стене из камней,
   в привычные своды толкало течение.
  
   Тут вспомнил он вдруг одно из имён,
   которое он носил когда-то.
   Жизнь пришла к нему снова, понял он,
   её манил. И тут невероятно
  
   он звал нетерпеливее всё и грознее
   ещё тёплые жизни, умерших позднее,
   и среди них жил он снова;
   или жизни, что полностью состоялись,
   он знал, теперь они поднимались,
   обрести сознание готовы.
  
   Не имел он часто надёжного места;
   "Я есть", - трепетал он душой,
   на первый взгляд был похож, как известно,
   на возлюбленного королевы одной.
  
   Будто бы была его жизнь перед ним:
   начинающий мальчик, с умением своим.
   если бы не было оно так опасно,
   разрушительно, порою, ужасно,
   но он воспринял его, уничтожив собой.
   И как раз склепы, что умерших скрывали,
   должен был пройти так неожиданно,
   и флюиды возможностей их невиданных
   в воздухе снова витали.
  
   СОКОЛИНАЯ ОХОТА
  
   Императору не надо звать слишком многих,
   чтобы тайные свои совершать деяния.
   Канцлер в башне, ночью, в лунном сиянии
   застал его с соколиной игрой высокой;
   и смелый трактат со старанием
  
   он низко склонённому писцу диктовал;
   а в отдалённом зале много раз сам
   непривычную птицу носил по ночам
   долго носил и к себе приручал,
  
   когда сокол был чужим и кипятился.
   И он потом никогда не страшился
   планов, что вызревали в нём,
   или сердечных воспоминаний о том
   звоне, что в нём глубоко таился.
   И юных соколов юных потом
  
   презирать не хотел; от их крови и их волнений
   не освобождал себя никогда.
   За это возвышен был он, и чтим,
   как сокол, что господами хвалим,
   с рук спущенный, блестит оперением своим.
   В сочувственном утре весеннем
   кидался, как ангел, на цаплю всегда.
  
   КОРРИДА
  
   С тех пор, как он маленький из торильи
   вырвался с глазами испуганными и ушами,
   и упрямство пикадора с его крючками
   в игре ужасных тех бандерилий
  
  
   стал личностью штурмующею потом,
   он вырос - и смотри, с какою он массой,
   что с ненавистью чёрной слилась не напрасно,
   и головой, сжатою в ком,
  
   больше не против кого
   в затылке кровавые крючки поднимая
   за рогами опущенными, и кое-что зная
   о вечности, стремит он против того,
  
   кто в розовом шёлке и позументах
   вдруг поворачивается, словно рой
   пчёл, как бы страдая в эти моменты,
   стих, поражённый его рукой
  
   пропускает, в то время как взгляд
   говорящий, легко управляемый поднимает,
   и внутрь круга ударов сыпется ряд,
   и из блеска в тьму отправляя навек,
   словно ударами своих век,
  
   прежде, чем невозмутимо и добровольно,
   прислонясь небрежно, спокойно,
   он накатился волною опасной,
   и над быка ударом напрасным,
   почти мягко, свой кинжал погрузил.
  
   ДЕТСТВО ДОН ЖУАНА
  
   В его стройности гибкость почти такая,
   что не ломалась от взгляда женщин;
   и склонностью, лба не избегая,
   был порой его лик отмечен
  
   к одной, что проходила мимо него,
   старую, чужую картину ему заслоняя:
   он улыбался и не был плаксой, прежде всего,
   что, в темноту погружаясь, себя забывает.
  
   И в то время как уверенность в своих силах
   всё чаще баловала и утешала,
   он всерьёз принимал все взгляды женщин милых,
   что восхищали его и волновали немало.
  
   ВЫБОР ДОН ЖУАНА
  
   И ангел сказал ему: приготовь
   себя для меня. И вот мой приказ:
   Ведь ты один из тех, что без слов
   тончайшее превращает тотчас
   в горечь, беду принося для нас.
   Ты мог бы лучше любить хотя,
   не прерывай меня, но ты блуждая,
   горишь. Это в книгу вписано бытия,
   что ты многих ведёшь, сам не зная,
   к одиночеству. В нём глубокий проход,
   Его ты скорее закрой.
   Она, что к тебе от меня придёт,
   Элоиза, вырастая, тебя превзойдёт,
   устоит, взяв верх над тобой.
  
   СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ
  
   Он сторожил её ночь напролёт;
   на камнях стоя, взывала к нему
   девушка: не знаю этот дракон почему
   ночью отдыха себе не даёт.
  
   На буланом коне, кольчугой и шлемом сияя,
   тут обрушился Георгий Святой из рассвета
   и узрел заколдованную, печальную девушку эту,
   что с колен вверх смотрела, глаз не спуская,
  
   с сияния, которым он был.
   А он вздыбил землю под ногами, сверкая,
   и подняв девушку, страха не зная,
   к открытой опасности поспешил.
  
   Ей очень страшно, но она молила,
   руки крепче сложила, склонив колени,
   молясь за беды преодоление;
   она не знала, что он выдержать может.
  
   Сердцем чистым молилась за него в этой битве.
   Светлый Бога посланец свалил дракона,
   и стояла на его стороне непреклонно,
   как башня, её святая молитва.
  
   ДАМА НА БАЛКОНЕ.
  
   Вдруг вступила она, окутана ветром,
   яркая, словно сиянием охвачена.
   А комната, словно резцом обозначена,
   двери сзади неё наполняет то светом,
  
   то тьмой, как основание, камеи,
   что сверкание фильтрует через края,
   и не было "вчера", - уверен ты всё сильнее,
   пока на балкон не вступила она, отведя
  
   руки и, положив их на перила,
   чтобы совсем лёгкою стать,
   небу над вереницей домов под стать,
   что ко всему внизу склониться решило.
  
   ВСТРЕЧА В КАШТАНОВОЙ АЛЛЕ
  
   Ему стало у входа в зелёную тьму холоднее,
   шёлковый плащ его словно бы обнимал,
   он его поправил и тут увидал
   у другого конца прозрачной аллеи:
  
   из зелёного солнца, как из окна
   фигура, одиноко и мягко белея,
   вспыхнув, далеко вдали мелькнула одна,
   в свете, вниз мчавшемся, еле видна.
   При каждом шаге, переливаясь, светлея,
  
   смену света, робко неся за собой,
   в блондинку превратясь, за светом бежала.
   Но на этот раз тень глубоко лежала;
   приближались глаза, разбивая покой
  
   на новом, отчётливо ярком лице,
   что, как на портрете, вдруг проявилось,
   но в момент один опять разделилось,
   сначала виднелось, исчезло в конце.
  
   СЁСТРЫ
  
   Смотри, они одинаковых возможностей бремя
   иначе несут в себе и понимают,
   как, если бы различное время,
   по комнатам похожим шагает.
  
   Поддержать другую каждая хочет,
   в то время как отдыхают устало;
   но пользу друг другу они не приносят,
   потому что кровь на крови лежала.
  
   Если они, как раньше друг друга касаются
   и пытаются вдоль аллеи
   вести себя и чувствовать опасаются:
   Ах, разные проходы они имеют.
  
   УПРАЖНЕНИЯ НА КЛАВИРЕ
  
   Гудение лета. Полдень лежит устало;
   в чистом платье дышит она стеснительно
   и в убедительные этюды она добавляла
   нетерпение реальности удивительно,
  
   "завтра, сегодня, вечером" могли идти чередой,
   и в игре, может пряталось что-то во мраке;
   и, глядя в окна, видя всё пред собой,
   ощутила она вдруг изысканность парка.
  
   Тут прервалась, взглянула наружу, скрестила
   руки и книгу длинную вдруг захотела -
   ветвей жасмина аромат ощутила,
   но сердясь, решила, обижал он её то и дело.
  
  -- ЛЮБЯЩИЕ
  
   Это окно - моё, и спокойно,
   и так мягко ото сна я встаю.
   Я подумал: о, сил у меня довольно,
   чтоб моя жизнь воспарила туда, где привольно,
   где ночь начинает дорогу свою?
  
   Я мог бы считать, что я стал
   большим. "Я" мир заполняет,
   и я прозрачен, словно кристалл
   в глубине молчаливой, что света не знает.
  
   Я мог бы ещё всё звёзды свободно
   в себе заключить; и всегда
   мне сердце сияет, и я бы охотно
   отпустил бы его, большое, туда,
  
   где я мог бы любить, опасения не зная,
   и удержать всё мог бы любя.
   Как никогда, и описанная и чужая
   смотрит моя судьба на меня.
  
   И что я тот, кто лежит
   под бесконечностью той,
   и благоухание луга парит,
   наплывая широкой волной,
  
   призывая робко одновременно,
   чтоб один жил, зову внимая,
   но к концу непременно,
   другому час назначая.
  
   ВНУТРИ РОЗ
  
   Где в этом есть "внутри" и "снаружи"?
   В какую боль в старании великом
   Линней их положит, где обнаружит?
   Как отражается небо и кружит
   в озере тихом распустившихся роз
   беззаботных? Смотри:
   они свободны всерьёз
   лежать. И никогда не смогли
   дрожащие руки их засыпать.
   Они едва могут сами
   сдержать себя, их много таких,
   что переполнены больше других,
   изнутри вытекая струями
   наружу, в те дни, что обычно
   полней и полней делают их,
   до того, как лето придёт привычно
   в комнату и станет мечтами.
  
   ПОРТРЕТ ДАМЫ ИЗ ВОСЬМИДЕСЯТЫХ ГОДОВ
  
   У крепко собранной стояла она, ожидая,
   драпировки атласной и тёмной,
   И усилия фальшивой страсти витая,
   сгущались над ней, казалось упорно;
  
   и девичьи годы недавние,
   будто с чем-то другим перепутаны:
   усталая, с грудой волос не заправленных,
   с рюшами, что в платье вечернее вставлены,
   и всеми складками была подслушана
  
   тоска по родине и слабые планы,
   как жизнь дальше идти должна:
   по другому, реалистичнее, чем в романе,
   здесь разорвана и фатальна, -
  
   и что-то должно только в ларце
   лежать запахом воспоминаний,
   где всё начинается, но не будет при том
   среди них лжи и бессмысленной грёзы,
   но один лист с засушенной розой,
   что спит в медальоне, тяжёлом, пустом,
  
   что лежит на каждом вздохе её.
   И однажды сквозь окна поманила слегка
   с кольцами тоненькая рука,
   и в месяц хватило бы для неё
  
   ДАМА ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
  
   Как пряности, в напиток для сна,
   растворяет она в ясно текучем
   зеркале, свой образ измученный,
   и внутрь его улыбку впускает она.
  
   И она ждёт, что текучесть такая
   поднимается в зеркало прямо,
   вливается с роскошными волосами,
   чудесные плечи из наряда, вздымая.
  
   Отпивает тихо от своего отражения,
   что пил бы в упоении влюблённый,
   проверяя себя, кивает в то же мгновение
  
   камеристке, что у зеркала в основании,
   убирает светильник в шкаф застеклённый,
   мрачный осадок позднего часа.
  
   СТАРУХА.
  
   Белокурые подруги в середине "сегодня"
   планы на завтра, смеясь сочиняют.
   В стороне пожилые люди спокойно
   заботы медленно перебирают.
  
   "Где?" "Когда?" "Почему?", -
   слышу их слова. Но я понимаю:
   её кружевной чепец уже знает,
   что близкие уходят во тьму
  
   и блуждают там, кто куда попал.
   И подбородок её книзу упал,
   опираясь на брошки белый коралл,
   которая шаль надёжно скрепляет.
  
   Но при беспрерывном смехе когда-то,
   из-под век, бросив два острых взгляда,
   достаёт из какого-то тайного склада
   эти твёрдые вещи, что показать она рада,
   прекрасные наследные камни сверкают.
  
   ЛОЖЕ
  
   Оставь её думать, что в грусти своей
   растворена, что кто-то один опровергает.
   Ничто иное, как театр пред ней:
   раздвигается занавес, и один выступает
  
   пред хором ночей: запел он уныло
   бесконечно длинную песню в начале.
   На тот час, когда они все лежали,
   её одежда разорвана, себя в плач погрузила
  
   о других, о тех часах, что хотят
   отбиться, скатившись к заднему плану;
   и она не могла в себя вернуть их назад.
   Но к чужим часам она была странно
  
   склонена. И было тут видно,
   что прежде любимого отыскала
   и только угрозою крепко связала,
   как зверя большого, насильно.
  
  -- ЧУЖОЙ
  
   О чём думали ближние, не заботился
   вопросов больше не задавал;
   оставленный, брошенный, вперёд он шагал.
   К ночам скитаний он приговорён,
  
   когда у других были ночи любви.
   Чудесам бессонные ночи сродни:
   что яркие звёзды ему открывали,
   из тесноты друг от друга вдаль убегали,
  
   и, как в сражении быстро менялись они;
   другие звезды, будто с луной расселялись
   деревеньками, что трофеем казались,
   но сбережённые всё же временем,
   седые парки поместий являя.
   А он, голову охотно склоняя,
   населял их кем-то в одно мгновение,
   понимая всё глубже, что нигде не остаётся,
   и за поворотом видел ближайшем
   странные мосты и дороги лежащие,
   пока до городов не доберётся.
  
   И всегда нежелание где-то остаться,
   казалось, ему в жизни нужнее,
   чем восторг, обладание, слава.
   Но на чужих площадях ему было важнее
   в углублении фонтана найти место скорее
   и его считал он своим по праву.
  
   ПРИБЫТИЕ
  
   При повороте экипажа был этот порыв?
   Был он во взорах ангелов необычных,
   что в звуках колокольных, привычных,
   стояли, в воспоминания себя погрузив.
  
   Дворцовый парк, принимая, держал у поворота,
   закрывшись, он экипажу мешал:
   он касался его, над ним нависал
   и вдруг снял запрет, отворив ворота.
  
   Тут будто бы раздался звонок,
   принуждал к развороту длинный фасад.
   Но, скользнув вниз, блеснули двери стеклянные,
  
   и вот когти борзой по полу стучат:
   к проёму она приближается плавно,
   вниз по гладким ступеням несясь со всех ног.
  
  
   СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ
  
   Редко достигает ливень листьев гниющих,
   где слышат в тени садов рано
   капли друг друга, и птица звенит
   поющая
   столпу, что увит кориандром и майораном,
   часы лета, показывая, стоит.
  
   Но, как только дама, слугой ведома,
   в шляпке из флорентийской соломы,
   нагнувшись, край часов заслоняет,
   они смолкают, и тень их покрывает.
  
   Или, если дождик тёплый и летний
   возникает, волнуясь, из высоких движений
   небесных корон, у них перемена;
   но времени выражения не знают,
   когда оно в плодах и цветах запылает,
   вдруг в белых садах непременно.
  
   СОН-МАК
  
   В саду цветёт злой сон в стороне,
   в который проникли потаённо
   отражения любви юных влюблённых,
   что добровольно открыто вполне,
  
   и сны с масками нервными,
   что ступают на громадных котурнах,
   что застревают, спотыкаясь о верхние
   стебли с семенными урнами,
  
   А потом они долго, бутоны вниз опуская,
   к увяданию крепко закрытые возвышают
   бахромчатые чашечки, друг об друга дробь выбивая,
   лихорадочно мака сосуд окружают.
  
   ФЛАМИНГО
  
   Даже Фрагонар в отражении зеркал
   не прибавил бы в их белом и красном цвете
   больше, чем друг, хваля, краски эти,
   своей подруге это сказал
  
   нежной от сна. Они головы, в зелени поднимают,
   будто на розовых стеблях себя вращая
   вместе на клумбе одной расцветая,
   соблазнительно, как Фрина, обольщают,
  
   сами себя, пока шеями переплетясь,
   не укроют в мягкости перьев белизну глаз,
   а там чёрный и розовый цвет себя прячет.
  
   Сквозь вольеры зависть кричит протестующая;
   Они изумлённо тянутся: что это значит?
   и порознь шагают в несуществующее.
  
   ПЕРСИДСКИЙ ГЕЛИОТРОП
  
   Ты знаешь: розе хвала обязательна,
   но для подруги твоей звучит слишком громко.
   Этот прекрасный цветок с его вышивкой тонкой
   победит гелиотроп, шепчущий, настоятельно.
  
   Соловей, с его треском любовным
   восхваляет розу, но ей не известен.
   Смотри, как слова во фразе сладкой и ровной
   стоят плотно, без интервала, все вместе;
   как звуки, цветы фиолетово мягкие
   благоухают сквозь полога постельного складки.
  
   Так закрываются пред узорной листвой
   звёзды, что в шёлку винограда блистают толпой
   и мешаются, словно, стремясь раствориться,
   тишина с жёлтой ванилью и корицей.
  
   КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ
  
   На пастбище этом тысячи звёзд,
   и ни одна заблудиться не может.
   Пасутся там много тысяч звёзд,
   по страданиям небесным их ведёт
   месяц, пастух хороший.
  
   Он охраняет звёздных малышек,
   когда по небу он пробегает.
   Так же, как человечьих малышек;
   и когда они плачут во сне, чуть слышно,
   целуя, слёзы их осушает.
  
   Слёзы и звёздочку пасутся совместно,
   и каждая звёздочкой станет, возможно.
   Слёзы и звёздочки пасутся совместно,
   на пастбище темно-синем, небесном.
   Месяц - пастух хороший.
  -- ПАВИЛЬОН
  
   Ему самому было за дверью видение,
   за зелёным мутно дождливым стеклом,
   есть улыбающихся манер отражение,
   и счастье былое, блеск и движение
  
   там, куда двери уже не ведут,
   прежде было открыто, светло и забыто потом.
  
   Но павильон сам в сплетениях из камней,
   над дверью, не помнившей прикосновения,
   склоняется под тайной своей
   и сочувствия тихим движением.
  
   И восторгаются двери, порой отражая
   тени, когда ветер к ним рвётся извне;
   и герб, словно в старом письме
   запечатанном, торопясь, счастье предлагая,
  
   ещё говорит: как всё здесь мало запугано,
   знает, плачет и делает больно.
   И в уходе сквозь аллеи, что влажно закутаны
   и брошены невольно,
  
   видно на крыше, у дальнего края,
   остывшие урны стоят расколоты,
   но держатся вместе, скованы холодом,
   прах, со старым прахом мешая.
  
   ПОХИЩЕНИЕ
  
   Словно девчонка-служанка порой,
   убегала она, чтобы ветер с ночью
   и со всем другим видеть воочию,
   наблюдая за их начальной игрой.
  
   Но так ночь штормовая не разрывала
   на кусочки парк, неоглядно большой,
   как его её совесть терзала,
  
   когда с лестницы шёлковой спустилась она,
   и он дальше понёс её от окна
  
   до экипажа.
  
   И ощутила коляску дырою чёрною,
   что в укромном месте стояла,
   и опасностью даже.
   И холод объял её всю проворно.
   Душа полна была холодом и темнотой.
   В воротник пальто, зарываясь упорно,
   его волосы, чувствуя над собой,
   чужие слова слушала отстранено:
   Я с тобой.
  
  
  
  
   РОЗОВАЯ ГОРТЕНЗИЯ
  
   Кто взял себе розовый цвет? И кто догадался,
   что в зонтиках он собрался таких,
   будто позолота слиняла с них,
   словно мягко румянец их растворялся.
  
   Они не просят от розы этого цвета.
   Он в воздухе остаётся, улыбаясь сто крат?
   Ангелы нежно бы приняли это,
   а если пройдёт он, щедрый, как аромат?
  
   Или, может, сделают они его ценным,
   чтоб никогда не узнал он об увядании.
   Подчиняется цвет этот влиянию
   зелени, и теперь увядает белым блаженно
  
   ГЕРБ
  
   Как зеркало, неся, издали в дом
   щит на себя герб принимает,
   открывает мир, а потом
   над отражением разбивает
  
   тех существ, что в этом роду
   жить продолжают и больше не спорят
   с делами, что были в таком-то году,
   правая с левой не прекословят.
  
   Герб их признаёт, являя всё им,
   с тьмой веков и славой смыкаясь,
   хранит шлема застёжки, изображая
  
   тот мир сокровищ, что гербом храним,
   в то время как покров его, плакать пытаясь,
   рушится, волнуясь, земли достигая.
  
   ХОЛОСТЯК
  
   Лампа на бумагах отложенных,
   Кругом ночь в шкафы проникает ползком
   и он может совсем потеряться, похоже,
   среди предков рода, что растаяли в нём:
   Ему кажется, что читал бы он о них больше,
   Они по праву им бы гордились потом.
  
   Пустые стулья стояли высокомерно
   и прямо вдоль стен. И с достоинством нервным,
   среди мебели дремали широкой.
   Сверху на часы изливалась ночь.
   Трепеща из мельниц золотых вытекало прочь
   его время, перемолотое очень тонко.
  
   Он не взял его. Будто температуря,
   тянул бы он простыни с тел
   других времён, прочь срывал.
   До того, как в шёпот вошёл, (что вдали возникал)
   Он хвалить письма писца захотел,,
   будто бы письмо было ему: как меня ты узнал:
   и по ручке кресла стучал, ликуя.
   Но зеркало бесцеремонно отразило окно, -
   и опустившийся занавес показало оно, -
   И там почти готовый призрак стоял
  
   ОДИНОЧЕСТВО
  
   Нет, башня из сердца не растёт моего,
   и сам на краю её я поставлен,
   где кроме боли, больше нет ничего,
   и есть мир, что из невысказанного составлен.
  
   Ещё одна вещь есть очень большая,
   что, то темнеет, то светлеет опять:
   то последнее лицо, что мог я узнать,
   но никогда тишину не нарушает.
  
   Будто из камня оно выступает извне,
   согласно своему внутреннему значению,
   и принуждает просторы к уничтожению,
   чтобы стать здесь счастливым вполне.
  
   ЧИТАТЕЛЬ
  
   Кто знает его, что лик свой опять
   из одного бытия погружал в другое,
   кто страницы листал, не зная покоя,
   что лишь насильно можно прервать?
  
   Его мать сама не знает вполне,
   он ли тут сидит вместе с тенью,
   запоем читая. И мы не знаем сомнения,
   как много часов его исчезло вовне,
  
   пока он вверх смотрел, всё на себя примеряя,
   и, вместо того, чтоб, глазами вбирая,
   то, что книга содержит, он, отдавая,
   оттолкнул мир от себя готовый и полный:
   как тихие дети, что одиноко играя,
   вдруг узнают мира наличие;
   но его движения, такие привычные
   изменены теперь бесповоротно.
  
  
  
   ЯБЛОНЕВЫЙ САД
  
   Приходи сейчас после солнца заката,
   посмотри на вечернюю зелень на этом газоне;
   и это не то, что в нас было когда-то,
   что берегли и копили мы потаённо,
  
   теперь это чувства, воспоминание
   новой надежды, радостей полузабытых,
   что с тьмой смешаны в наших мечтаниях,
   рассыпаны в мыслях наших закрытых
  
   среди деревьев, как у Дюрера, и они
   вес сотен рабочих дней
   несут в созревших фруктах скорей
   и пытаются полные терпения и любви,
  
   когда масса вся поднимается,
   поднять ещё выше и всё отдать,
   добровольно сквозь долгую жизнь стараются,
   лишь один кто-то растёт и хочет молчать.
  
   ПРИЗВАНИЕ МАГОМЕТА
  
   Когда в убежище своём среди холмов
   был он замечен, тут ангел вступил,
   и чистый, пламенный, прямой был зов:
   он требовал, а, может быть, и просил:
  
   Он оставить должен пути купца,
что запутанно вели они его неверно;
   он никогда не читал, и было наверно
   тут слово, слишком сильное для мудреца.
  
   Но ангел всё показывал ему, повелевая,
   слово, что на листе стояло:
   Читай, приказывал, листа не отнимая.
  
   И ангел лист свернул, когда был он прочтён,
   Он был один из тех, кому читать пристало,
   И подчинился и исполнил всё он.
  
   ГОРА
  
   Тридцать шесть и ещё сто раз
   пытался художник гору ту написать:
   от неё отрывался, возвращался опять
   тридцать шесть и ещё сто раз.
  
   К этому вулкану невероятному,
   искушения полный, чтоб счастье творить,
  
   он не мог очарование его невероятное
   и величия в контурах закрепить.
  
   Тысячу раз, из всех дней возникал,
   бесподобные ночи, за собою роняя,
   слишком скудными, их все считая,
   каждый миг в картине он создавал,
   образ за образом, приближая их всех,
   безучастно, отдалённо, словно без мнения,
   чтоб вдруг осознать это явление,
   что за каждой впадине поднимается вверх.
  
   МЯЧ
  
   Он тепло от двух рук движению
   в полёте вверх отдаёт безоглядно,
   как своё, но в том положении
   не остаться ему, очень лёгок он, вероятно,
  
   слишком мал, но хватает в нём что-то,
   чтобы не ко всем, стоящими рядами,
   а невидимо вдруг скользнув между нами,
   пробраться к тебе меж падением и взлётом.
  
   Нерешительный, когда поднимает
   себя словно вздымающимися бросками,
   освобождает, кидает, склоняет
   и задерживает вдруг прямо над нами,
   и новое место определяет,
   и всё, как в фигурном танце меняется;
  
   потом мяч ждёт, страстно желая,
   упасть быстро, просто, как полагается,
   бокалу поднятых рук себя отдавая.
  
   РЕБЁНОК
  
   За его игрой они наблюдали невольно
   давно; и проступает порою вдруг
   из-за профиля лик, круглый, довольный,
   как целого часа полный круг,
  
   что в конце обязательно бьёт.
   Но не считают другие удары, действительно,
   от тягот унылых в жизни медлительной,
   не замечают совсем, что всё он несёт
  
   в себе; они не видят, как всё время
   в своём незаметном платье устало,
   как в приёмной сидит рядом со всеми
   и ждёт, чтобы его время настало.
  
   СОБАКА
  
   Тут, наверху, картина мироздания,
   всегда нова, значительна под взглядом.
   Но вот приходит тайно малыш в это здание
   и, сквозь картину пробежав, здесь остаётся рядом;
  
   и видит внизу мир другой совершенно:
   он не вытолкнут, но и не принимается
   и, будто в реальности сомневается,
   отдаваясь картине, забывает мгновенно,
  
   что мир лицо его сохраняет,
   держит в себе, почти, что с мольбою,
   почти понимая, в согласии с тобою,
   исполняя всё так, его словно не знает.
  
   ГРОБНИЦА ЖУКОВ (СКАРЕБЕИ)
  
   Нет, не звёзды рядом с тобой,
   а что есть, этого не понимаешь:
   скарабеи из сердолика гурьбой.
   Их тебе не поймать, даже если желаешь,
  
   без камеры, что прижимает их спины
   по всей крови, чтоб его вместе нести.
   Никогда не был так слит воедино
   с ними, столь мягкими, близкими в вечном пути.
  
   Тысячи лет покоится он на этих жуках,
   где в нём не нуждаются, не вспоминают;
   а жуки закрываются и засыпают,
   и качается на них его саркофаг.
  
   БУДДА В СЛАВЕ
  
   Центр вселенной, всех зёрен зерно,
   миндаль, включающий сладость.
   Всему этому до звёзд дотянуться дано,
   посылает привет твоя сочная мякоть.
  
   Над тобой ничего больше не нависает;
   и в бесконечности твоя оболочка,
   и внутри крепкий сок бродит точно,
  
   а снаружи лучи ему помогают,
   потому наверху все солнца - твои.
   Они вращаются, ярко пылая.
   Но что-то в тебе сверкает внутри,
   в небе солнца все затмевая.
  
  
   РЕКВИЕМ
   (1908)
  
   ПОДРУГЕ ПАУЛЕ МОДЕРЗОН-БЕККЕР
  
   У меня есть умершая, её оставил я там
   и удивился, что такой спокойной вижу её
   так живо в доме смертного бытия, так праведно,
   так по-иному, чем её крик. Но ты, ты вернёшься,
   ты коснёшься меня, пойдёшь около и хочешь ты
   что-то толкнуть, что зазвенит и выдаст
   этим твоё присутствие. О, не упрекай меня,
   что медленно я учусь. Я знаю, ты здесь блуждаешь,
   и, если тебя трогает какая-то вещь,
   то это - по родине злая тоска. Мы бродим вокруг,
   и это не здесь, мы отразили это внутри
   нашего бытия, едва узнавая это.
   Я много думал о тебе потом. Меня смущает,
   что ты как раз бродишь и проходишь тут,
   и не меняешься больше, как обычная женщина.
   Мы испугались, что ты тут умерла, нет,
   это твоя сильная смерть темноту разорвала,
   обрывая с того времени и до места того;
   что касается нас, то всё будет в работе,
   что делаем мы со всеми.
   Но чего ты сама испугалась, и даже здесь
   ужас в тебе, где силы больше он не имеет;
   что вечности своей часть
   ты теряешь и сюда, подруга вступаешь,
   где ещё нет ничего, где рассеяна ты,
   в первый раз в космосе рассеяна наполовину,
   и начало бесконечной природы
   не так постигаешь, как здесь вещь любую
   из круговорота, что тебя уже чувствует
   немая тяжесть чьих-то часов
   и тянет вниз тебя к времени отсчитанному -:
   это ночью будит меня, как вор, в дом ворвавшийся.
   И я должен был бы сказать, что ты упокоена,
   что из изобилия великодушия ты приходишь,
   потому что так уверена ты в себе самой,
   что ходишь вокруг, как ребёнок не робкий,
   перед Пасхой, где кто-то делает что-то -:
   но нет, ты просишь. И просьба твоя
   достаёт меня до костей и скрипит, как пила.
   Упрёк, что принесла бы ты, как привидение,
   не простила бы мне, если ночью вытащу я
   из моих внутренностей и и лёгких,
   из моего сердца, из бедного последнего его уголка, -
   такой упрёк не был бы так ужасен,
   как эта просьба. Что просишь ты?
   Скажи, должен я ехать? Оставила что-то ты,
   какое-то дело, что так тебя мучает
   и бредёт за тобой? Или мне ехать в страну,
   что не видела ты, но родную тебе,
   что была другой половиной чувств твоих?
   Я хочу плыть по рекам твоим, хочу
   бродить по стране и про обычаи спрашивать старые.
   С женщинами хочу в дверях говорить,
   и наблюдать, как детей домой созывают.
   Я хочу понять, как они свой ландшафт
   к себе примеряют при старой привычной работе
   в лугах и полях; добиться хочу,
   чтобы к их королю меня привели,
   и священника хочу взяткой прельстить,
   чтоб лечь разрешил перед статуей лучшей,
   и уйти потом, и ворота храма закрыть.
   Но потом хочу, когда много узнаю,
   просто на зверей хочу посмотреть,
   чтобы что-то от их поворотов в мои суставы
   скользнуло; хочу я краткое бытие
   в глазах их увидеть, что удержало бы меня
   медленно и спокойно, не вынося приговора.
   И хочу о садовниках многим цветам
   рассказать, что я в цветочных горшках
   прекрасных названий остаток
   сюда принесу со ста ароматами.
   И плоды хочу я купить, плоды и с ними
   ещё раз страну, что растёт до небес.
   Ведь это ты поняла: спелые фрукты.
   Их ты положила на блюдо перед собой,
   взволнована красками и тяжестью их.
   И как плоды эти, женщин видела ты
   и детей так, будто внутри
   двигались формы их бытия.
   И видела саму себя и напоследок, как плод
   вынула себя из одежды твоей,
   привела себя к зеркалу, там оставив себя,
   до твоего видения, оставаясь перед этим великой,
   и не сказала ты: это я; нет, не сказала.
   Так последнее видение твоё было без любопытства,
   и такое бедное от собственной нищеты,
   что себя саму ты не желала: святая.
   Такой хочу я запомнить тебя, как ты себе
   представляешься в зеркале, в его глубине,
   удалённой от всех. Почему иначе приходишь ты?
   Что отпускаешь ты от себя? Ты хочешь
   внушить мне, что в том кулоне янтарном
   вокруг твоей шеи ещё что-то тяжёлое было,
   от той тяжести, что в спокойных картинах
   загробной жизни нет; что показываешь ты мне?
   В позе твоей только злое предчувствие;
   что принуждает тела твоего контуры
   рассказывать рукой в одну линию,
   чтобы я увидеть их без судьбы не мог?
   Приходи к снятию свечей. Ведь я не боюсь
   мёртвых увидеть. Если приходят они,
   то право имеют во взглядах наших
   пребывать, как другие предметы.
   Приди сюда. Мы тихо мгновение одно посидим.
   Посмотри на розу на письменном столе у меня;
   это не светлый ручеёк боязливый
   как над тобой; её тут быть не должно.
   В саду снаружи, не встретив меня
   она бы остаться должна иль умереть, -
   но ныне хранишь ты её, как сознание моё?
  
   Не бойся, если это я теперь постигаю,
   ах, это встаёт во мне, я не могу иначе,
   я должен постичь, и когда я умру,
   понять, что ты здесь, и я не один.
   Совсем,как слепой, что на ощупь вещь постигает,
   чувствую я жребий твой, но имя его не знаю.
   Оставь нас оплакивать, что кто-то
   тебя из твоего зеркала взял. Можешь ли ты ещё плакать?
   Ты не можешь. Слёз твоих напор и силу
   вернула ты в твой зрелый вид
   и была при том, как соки в тебе
   переливаются в сильное бытие,
   что поднимается и кружит в слепом равновесии.
   Тут случай ранил тебя, твой случай последний
   и вырвал тебя из далёкого будущего твоего
   в большой мир назад, где быть соки хотят.
   Тебя не разорвало совсем, лишь кусочек один,
   и вместе с этим куском день за днём прибывает
   действительность так , что тяжело это стало,
   и тут самой себе ты нужна: Ушла ты туда,
   вырвала обломки себя из закона
   тягостно, потому что себе ты нужна.
   Тут унесла ты себя, из своего вырывая сердца
   ночное тепло земли, где ещё зелёное семя
   из твоей смерти должно прорасти:
   то твоя смерть для твоей собственной жизни.
   И если ты их, твоей смерти зёрна,
   как все другие, ела зёрна свои
   и сладкий привкус в себе ощущаешь,
   что ты не поняла, были сладкие губы,
   и в сознании твоём сладость была.
   О, оставь нас плакать. Знаешь, ты, как кровь,
   бесподобно колеблясь из кружения
   неохотно вернулась. Ведь это ты звала?
   Как запутало маленькое тело крови вращение,
   поднялось ещё раз, как полное недоверие,
   и удивление вступает в детское место,
   и устало вдруг от обратной дороги.
   Ты гнала, ты это толкала вперёд,
   ты тянулась к месту огня,
   как стадо зверей пригоняют для жертвы;
   и хотела, чтобы это радостным было.
   И наконец принудила: это радостным стало,
   и прибежало и отдало себя здесь. И казалось тебе,
   потому что к другому весу привыкла,
   что было только на миг, однако,
   была ты во времени, и время долгое было.
   Время идёт сюда и оно прибывает,
   как рецидив долгой болезни.
   Как коротка была твоя жизнь, если ровнять
   с теми часами, что ты тут сидела,
   и много сил будущего твоего
   молча склонялось к новому жизни ростку,
   что опять стал судьбой. О, большая работа
   из всех сил бесконечных, что делала ты,
   себя к ней день за днём принуждая,
   из ткацкого станка прекрасный припас вынимая,
   и все нити твои тебе нужны были иначе.
   И, наконец, было у тебя для праздника мужество.
   И за то, что сделала, получить ты хотела награду,
   как дети, когда чай они горько-сладкий пили,
   что, может быть, делает здоровыми их.
   Так воздаёшь ты себе, ибо от любого другого
   далека была слишком, и теперь ещё тоже; никто
   выдумать не сумел бы, какая награда приятна тебе.
   Ты знала это. Ты у детской кровати сидела,
   и стояло зеркало перед тобой, что тебе всё назад
   возвращало. И это всё была - Ты,
   и внутри перед ним была только иллюзия,
   прекрасная иллюзия любой женщины, что охотно
   украшения надевает, чешет волосы и изменяется.
   Умерла ты так, как раньше женщины умирали,
   умерла старомодно в тёплом доме
   смертью рожениц, которые опять хотят
   закрыть себя и больше не могут,
   потому что та тьма, что вместе рождалась,
   ещё раз вернётся, тесня, напирая.
  
   Но не может ли, однако, плач этих женщин
   лишить покоя? Женщинам тем,
   что плачут за деньги, можно так заключить,
   что всю ночь провожают, когда тихо будет.
   Обычай такой! Обычаев у нас не довольно.
   Всё идёт и пересказано будет.
   Ты придёшь сюда мёртвая, и здесь со мною
   наверстаем плачем. Мой плач слышишь ли ты?
   Я мог бы свой голос, словно платок,
   накинуть на смертный твой кров,
   и буду тянуть, пока не разобью в осколки,
   и, всё, что скажу должно оборванным
   в этот голос идти и замёрзнуть там.
   Осталось всё это в плаче. Но я обвиняю теперь
   не того, кто тебя у тебя утащил,
   (я снаружи его не нахожу, он такой, как все),
   но в нём всех обвиняю я: мужчину.
   Если где-то в детском белом бытие,
   глубоко во мне поднимется то, что не знаю,
   моего детства, может быть, чистейшее бытие,
   я не хочу это знать. Вне меня ангела
   хочу я создать, на него не оглянувшись,
   и бросить его в ряды первые
   вопиющих ангелов, кого Бог поминает.
   Ведь слишком долго длятся страдания эти,
   сколько, не знает никто: и темны слишком для нас
   смутные страдания фальшивой любви,
   что строясь на давности, как привычка,
   называется правом, из несправедливости вырастая.
   Где человек, что имеет право на обладание?
   Кто может владеть, но сам собой не владеет
   и что блаженно хватает лишь время от времени
   и опять бросает себя, как ребёнок мяч.
   Так же мало может удержать
   полководец победу, когда нос корабля
   тайно с лёгкостью бытия их божества
   уносится вдруг в светлый ветер морской:
   так мало может кто-то из нас позвать
   женщину, что нас больше не видит
   на полосе тонкой её бытия, что сквозь
   чудо идёт, несчастья не зная:
   имел бы он занятие и радость для долга.
   Ведь этот долг похож на чью-то вину,
   что свободу любви не умножает,
   из всех свобод, что мы в себе открываем,
   у нас есть только то, что мы любим,
   оставляя друг друга; ибо что держит нас,
   то легко падает, но нас не учит.
   Ты ещё здесь? В каком ты углу? -
   Так много знала ты обо всём
   и так много могла и ушла ты туда,
   для всего открытой, как день наступивший.
   Женщины страдают и любят быть одни,
   и художники догадываются в работах своих,
   что изменяют они даже то, что любят.
   Ты начала то и другое: оба есть они в том,
   что теперь исключает славу, что уносит тебя.
   Ах, далеко была ты от этой славы, и была
   невидима тихая твоя красота, что внутрь
   спускалась, как знамя, что тянется
   утром серого обычного дня,
   и ничего не хотела, кроме долгой работы,
   что осталась не сделанной тем не менее.
   Если ты ещё тут, если в этой тьме
   есть место для духа твоего, духа,
   что чувствительно отзывается в ровных звуках волны,
   что, как одинокий голос в ночи
   волнуется в комнате высоким течением:
   так услышь меня! Помоги! Смотри, мы скользим,
   на зная, когда вернёмся из прогресса этого нашего,
   и куда, об этом не думали мы, и всё больше
   мы путаемся, будто во сне,
   и в этом умираем без пробуждения.
   Дальше нет никого. Каждому, кто свою кровь
   для дел поднял высоко, долго будет казаться,
   что не так держит её высоко,
   и что он уйдёт от тяжести бесполезной.
   Ведь где-то старая есть вражда
   между большой работой и жизнью самой.
   И я её вижу,- помоги мне, - она говорит.
   Не приходи назад! О,будь мёртвой среди мёртвых,
   если ты это перенесёшь. Мёртвые заняты.
   Всё же помоги мне, чтоб тебя не развеяло,
   как иногда помогает мне окно: во мне.
  
   ГРАФУ ВОЛЬФУ ФОН КАЛЬСКРЕНТУ
   (Написано 4 и 5 ноября 1908 года в Париже)
  
   Я никогда не видел тебя? Но из-за тебя
   сердцу так тяжело, как в самом тяжёлом начале,
   что отложено почему-то. Что начал бы я тебе
   мёртвому говорить, будто ты есть; ты особенно
   страстный мертвец. Это было легко,
   как ты думал, или было это не житие,
   что далеко ещё от бытия смерти?
   И мнил ты, что лучше владеть чем-то там,
   где нет цены на владение. На той стороне
   казалось тебе, что был ты в ландшафте,
   что, как картина, пред тобой проходил.
   И прошёл бы оттуда сюда в любимую,
   и шёл сквозь всё, сильный и молчаливый.
   О, что ты иллюзии не слишком долго носил
   в твоих мальчишеских заблуждениях,
   что ты свободно в текущем унынии,
   увлечённый наполовину только в сознании,
   в движении к звёздам далёким
   нашёл бы радость, что ты засунул
   прочь отсюда в бытие смерти и твоих снов.
   Как близко, любимый ты был у неё.
   Как была здесь она дома, та, что мнил ты
   серьёзной радостью строгой страсти твоей.
   Когда разочарован ты в несчастье и счастье
   копался в себе и с пониманием и усилием
   поднялся наверх под весом почти
   разрушенной твоей тёмной находки,
   тут нёс ты ту, что совсем ты не знал,
   нёс радость ты твоего спасителя малого,
   сквозь кровь свою бремя ты перенёс.
   Не ждал ты, что это бремя
   будет так тяжело, что всё здесь повернуло,
   и тяжко так, потому что бремя то настоящее.
   Смотри, может быть, был в этот ближайший миг,
   быть может, перед дверью твоей
   венок в волосах, но ты захлопнул её.
   О, удар двери, как сквозь космос прошёл,
   словно сквозь ветер жёсткий и острый, и
   нетерпение открытия падает в замок.
   Кто может поклясться, что нет на Земле
   трещины, где пробьётся здоровое семя;
   а дрессированные звери не получают ли
   радости, убивая и вздрагивая похотливо, кто знал,
   когда эта спина вспышку в мозг посылает.
   Кто знает о влиянии наших поступков,
   что врываются на вершину ближайшую,
   и кто сопровождает его туда, где всё управляется?
   Тем, что ты разрушил, что от тебя
   должно быть сказано на все времена.
   Когда герой выходит вперёд, то в сознании
   мы для лица его вещи берём,
   но маска спадает и так неистово
   открывает лица, чьи глаза давно
   и безмолвно сквозь прорези смотрят обычные,
   и не изменяется это лицо,
   что ты разрушил. Глыбы лежали тут,
   и в воздухе рядом с ними уже рифмы витали,
   от строительства, что еле держалось.
   Ты ходил вокруг, не наблюдал их порядок,
   одна закрыла для тебя все остальных, и каждая
   укоренённой казалась тебе, когда в прошлом ты
   пытался к ней подойти, не доверяя
   всё же поднять. И ты поднял их все
   в отчаянии, но только затем, чтоб швырнуть,
   их вместе в зияющую каменоломню,
   чтоб удалить из своего сердца,
   и чтоб больше они не вошли. Положила бы
   женщина лёгкую руку на этот гнев
   и ещё ласковое начало; был бы кто-то, кто занял
   место в души твоей глубине и тихо
   встретил тебя, тут молча ты вышел
   делать дело -; и провела бы тебя
   дорога твоя мимо бессонницы,
   где стучат молотками, и день скромно
   стоит; и только больше пространства
   было бы во взгляде твоём, так, что отражение
   жука, что, стараясь, внутрь прошёл,
   и внезапно при просветлении,
   ты письмо бы прочитал, знаки которого
   ты с далёкого детства медленно в себе хоронил,
   пытаясь время от времени фразу
   изобразить: ах, тебе казалось это бессмысленным,
   Я знаю, знаю: ты лежал и царапал
канавки, как на камне могильном,
   надпись ты выводил. Что тебе кто-то казался
   светло горящим, что пришёл ты за светом
   этой строки;, но всё же пламя погасло,
   прежде, чем ты постиг дыхание своё,
   может быть, дрожь твоей руки,
   может, самого, из которого пламя выходит порой.
   Не остаёшься ты и мне рискуешь
   читать сквозь боль издалека.
  
   Лишь стихи видим мы,
   что под чувств твоих грузом слова
   вниз несут те, что ты выбираешь.
   Нет, не всё выбираешь ты, и часто начало
   изложено, словно целое, и ты повторяешь это,
   будто задание. И тебе кажется это печальным.
   Ах, если бы ты его никогда не слышал!
   Твой ангел сейчас оглашает и здесь звучит
   тот самый дословный текст по другому,
   и восторг разрушает мой твой способ сказать,
   восторг тем, что было твоё:
   что каждая любовь опять от тебя
   уходила, что в будущем видении отказа
   узнал и будущее в смерти твоей.
   Это было твоё. Три открытые формы
   художника. Смотри, здесь слив,
   во-первых для чувств твоих,
   а из второго, выбивает твоё видение,
   ведь художник больше ничего не желает:
   и в третьих, ты сам слишком рано
   разрушил себя, едва первый выстрел
   металла дрожащего белое пламя
   высек из сердца - это смерть от работы
   углублённо изображала смерть собственную того,
   который нам так нужен, потому что живём мы
   к низу ближе, чем к здешнему миру.
  
   Это было добро твоё и душа твоя;
   ты часто это не знал, но пугала тебя
   порой пещера тех форм,
   ты вмешался и создал пустоту
   и жалуешься ты. - О, старое проклятие поэтов,
   жаловаться там, где говорить бы должны
   и открывать всегда свои чувства,
   вместо просвещения; и всё ещё думать,
   что радость в них или печаль,
   чтоб знали другие, в стихах обязаны
   сожалеть или славить. Слова больные,
   что язык использует, жалость описывают,
   где и что им делает больно,
   вместо того, чтоб превращать слово
   в камень, из которого каменщик строит собор,
   упорно поднимая камни спокойствия.
   Это спасение было. Видел ли ты только раз,
   как судьба входит в строку стиха
   и не возвращается, оставаясь внутри картины,
   и ничего, лишь картина, и только предок твой
   в раме, иногда на него взглянешь ты,
   и порой кажется, он слишком похож иль совсем не похож -:
   и ты бы выдержал это.
  
   Всё же мелочно это,
   думать, что не было ничего. Также есть доказательство
   упрёка в сравнении, что не встретил тебя.
   Это такое преимущество произошло
   перед мнением нашим, нам его не догнать,
   нам никогда не узнать, как выглядело это истинно.
   Не стыдись, если мёртвые коснутся тебя,
   другие мёртвые, что выдержали всё
   до конца. ( Что хочет конец сказать?). И взглядом
   обменяйся с ними спокойно, как обычай велит
   и не бойся, что наш траур
   обременит тебя так, что ты поразишься.
   Большие времени слова,
   что происходят иногда тут не для нас.
   Кто говорит о победе? Всё выступает вперёд.
  
   ЖИЗНЬ МАРИИ
   Генриху Фогелеру с благодарностью за старое и новое издание
   этих стихов.
  
   РОЖДЕНИЕ МАРИИ
  
   О, как ангелы то не могли оценить,
   не воспели они, не зарыдали,
   в эту ночь мальчику должны мать родить,
   тому, кто явится скоро, они это знали.
  
   Показывали молча и скрыто они
   направление,
   Где двор Иоахима один стоял сиро,
   ах, они чувствовали в пространстве чистом
   сгущение,
   но никто не должен был сойти из верхнего мира.
  
   Так как оба были уже вне суматохи,
   Не умная пришла соседка тогда,
   старик ушёл, осторожно удерживал вздохи
   чёрной коровы, такого ещё не бывало.
  
  
  
  
   ИЗОБРАЖЕНИЕ МАРИИ В ХРАМЕ
  
   Чтобы постигнуть, какой была она,
   ты должен определить своё место в начале,
   будто колонны в тебе и ступени стоят,
   и опасность почувствовать в бездне без дна,
   пространство, что арками перекрыто,
   осталось в тебе, из кусочков будто бы сбито
   и нагромождено было; и ты больше не можешь
   это поднять из себя, это в тебе надорвалось.
   Ты так далеко, в тебе всё камнем казалось:
   стена, подъём, вид, своды, что сложишь,
   и большой занавес перед тобой,
   что стащить хочешь двумя руками:
   высокими всё тут блистает вещами
   и чувство твоё превосходит, и дух так же твой.
   Дворец над дворцами восходит цветной,
   потоки перил струятся живые
   и всплывают наверх, и пределы такие
   ты видишь, что кружение накрывает тебя с головой,
   и мутно делают клубы большие,
   что рядом с той; но целится всё же окно
   в тебя своими прямыми лучами. -
   и, как доказательство, из чаши ясное пламя
   играет на облачении и медленно идёт оно:
   как выдерживаешь ты это?
  
   Но она пришла, подняла взгляд,
   чтоб разглядеть своими глазами,
   (малышка, что за женщин держалась руками),
   уверенно поднялась, переступая ногами,
   привычно изысканна в движениях была;
   то, что люди строят, здесь перед нами,
   оценить не может ни одна похвала
  
   её сердца. И с радостью отдаём
   себя внутрь тайных знамений:
   Она достигла верха, было их мнение,
   и грозящей алмазной грудью идёт,
   мнимо её встречая. И через всё она проникала.
   И из каждой руки всё было видней
   её жребий выше этого зала,
   и был он готов, и дома её тяжелее.
  
   БЛАГОВЕЩЕНИЕ МАРИИ (2)
  
   Не то, что ангел вошёл, (его узнала)
   испугало её. И испугать так же мало
   мог солнечный луч или ночью луна,
   возникнув в комнате её, но она вскочила,
   за образом наблюдая,
   что ангел принял в негодовании;
   она едва понимала, что остановка такая
   для ангела тягостна. (О, если бы знание,
   как чиста была она. Не лани подобна,
   что лежащую в лесу она видела раз,
   в ней невинность жила, что рождает
   без зачатия единорог в светлый час,
   чистый зверь, что свет заплетает, -).
   Не потому, что вошёл, а был сгусток плотный,
   ангел с ликом юноши беззаботным
   склонился к ней; на взор, на него
   посмотрела вверх, и столкнулись взгляды,
   и снаружи не стало вдруг ничего:
   и миллионов, что смотрели куда-то,
   толкали её; он и она, - и никого;
   взор на взор, на видение видение,
   и нигде, кроме этого места: и страх
   во взгляде её. Испуганы оба без сомнения.
  
   И родился у ангела напев на устах.
  
   ИСПЫТАНИЕ МАРИИ
  
   Она покорилась ещё в начале всего,
   но поднимаясь, она ощущала
   чудесное тело внутри своего
   и, чуть дыша, на высокой стояла
  
   горе в Иудее. Но не страна была
   богатством её, вокруг расстилаясь;
   ступая, знала, не удавалось
   переступить то величие, что ощущала она.
  
   И заставила она положить руку скорей
   на тело другое, на её продолжение.
   И женщины качнувшись, навстречу ей,
   касались волос и платья лёгким движением.
  
   Каждая, полная её святыней,
   её с матерью крестной оберегает.
   Ах, Спаситель цветком в ней отныне,
   и в лоне, тот, кто свершит крестины,
   готовился в мир, радость рождая.
  
   НЕДОВЕРИЕ ИОСИФА
  
   И ангел сказал, усилия прилагая,
   для сжавшего кулаки мужчины:
   Ты не видишь каждой морщиной,
   что холод утром её обнимает?
  
   Но тот на ангела мрачно взирал,
   ворча только: Что её изменило?
   Плотник, - громко тут ангел вскричал, -
   ты не заметил, что во всём Божья сила?
  
   Потому что ты доски делаешь гордо,
   от Него хочешь услышать точно,
   что тоже из дерева скромно и твёрдо
   листья растит и распускает почки?
  
   И он постиг. И лишь взгляды свои
   на ангела поднял испуганно вправо,
   но тот ушёл. Он толстую шапку снял с головы
   медленно. И запел Господу славу.
  
   ГЛАС ПАСТУХАМ
  
   Взгляните вверх, мужчины, там у огня,
   что небо безграничное знают,
   звездочёты сюда! Новой узнайте меня,
   взошедшей звездой. Во мне всё пылает
   и сияет так сильно, что наполняет
   меня неслыханным светом и мне не хватает
   всего небосвода. И оставьте сияние
   внутри себя: Ох, взоры, что так темны,
   сердца тёмные, судьбы ночью полны,
   бушуют в вас. И одна я в сверкании
   в вас нахожусь. Космос мой на сей раз.
   Не удивляйтесь. Хлебное дерево в этот час
   бросило тень. Она пришла от меня.
   Вы бесстрашны, но сейчас вижу я,
   что на лицах, изумлённо смотрящих,
   будущее сияет. И в свете сильном и настоящем
   многое может случиться. Это я вам доверяю:
   вы скрытны, но степень веры вашей я знаю,
   и говорит здесь всё. Дождь говорит и зной
   вереница птиц и ветер, и что вы здесь сейчас,
   и никто тщеславие правом не может из вас
   кормить и лелеять. И не держите вы между собой
   вещи, что так огорчают вас.
   Но через муки её радость порой
   струится, сквозь вас мчится снова и снова
   земное. И когда кустарник терновый
   запылает, то вероятно из них и с ними
   вечности вас зовут херувимы,
   когда они спокойно стада ваши сопровождая,
   рядом шагают, не удивляйтесь, нет:
   на ваши лица падает свет,
   того, чему поклоняетесь, землёю её называя.
  
   Это всё было. Ныне новое быть должно,
   от чего круг земли борется и расширяется.
   Что для нас главное: Бог в лоно влился
  
   юной девы. А я здесь появилась,
   в ваших душах, что верно так направляются.
  
   РОЖДЕНИЕ ХРИСТА
  
   Не была бы ты так простодушна,
   как случилось теперь ночь озарена?
   Смотри, Бога, кому так народы послушны,
   мягко в мир пустить ты присуждена.
  
   Как величие Его понять ты должна?
  
   Что значит величие? Сквозь массы странно,
   перечёркивая их, свой жребий несёт;
   у самой звезды нет такой улицы славной,
   к тебе величие с этими королями идёт.
  
   Перед лоном твоим склоняется этот народ.
  
   Цени их, у них для тебя много подарков,
   и ты удивлена, всюду рассыпан яд; -
   Взгляни на платка своего складки,
   он раздулся даже на первый взгляд.
  
   На корабль грузят весь янтарь подряд,
  
   воздушные пряности, из золота украшения
   в уме рассыпаны, всё омрачая,
   но всё это в быстром приближении
   раскаяние вызывает.
  
   Но (ты увидишь): радость Он выражает.
  
   ПРИВАЛ ПРИ БЕГСТВЕ В ЕГИПЕТ
  
   Они убегали, вздыхая с трудом,
   с другими быстро от убийства детей.
   О, как велики и незаметны были при том
   в их путешествии среди людей.
  
   Едва поняли они, оглянувшись робко,
   что растаяла их испуга беда,
   пронесли их серые мулы ловко
   от опасности через все города;
  
   как малы они были в стране огромной,
   почти - ничем, всё ближе были храмы большие,
   но лопались идолы, как изменённые,
   и рассудок теряли, почти нерушимый.
  
   Разве возможно, что от их движения
   всё озлобилось так отчаянно?
   И перед собой они робели в сомнении,
   но спокоен ребёнок был безымянный.
  
   Но должны были они тем не менее
   на мгновение присесть. Но тут что-то вышло, -
   смотри, дерево так тихо повисло,
   как служитель над ними с рвением:
  
   И склонилось дерево в тишине,
   чьи венки мёртвые лбы фараонов
   стерегут всегда, вечности полны,
   в поклоне ощущая новые кроны
   цветущие. И сидели они, как во сне.
  
   О СВАДЬБЕ В КАНЕ
  
   Могла она, как другие, не быть за него
   гордой, когда скромность её украшала?
   Она сама к величию не привыкла сначала,
   Он сделал эту ночь исключением из всего?
  
   Ещё не было, чтоб проповедовал Он,
   и не слышал о славе своей?
   И поменялись много мудрых ушей
   ролями со ртом. Его голоса звон
  
   не сделал ли новым сей дом достойный?
   Ах, словно сто раз отказала она
   радости, что изливал он сполна,
   она шла за ним удивлённо.
  
   На этом свадебном пире
   не хватило внезапно вина,
   она взглянула и жестом Его попросила,
   почему возразил, не уяснила она.
  
   Но Он уступил. Поняла она позже,
   когда в путь его торопила,
   теперь Он стал чудотворцем, похоже,
   И жертва уже о себе объявила.
  
   Неудержимо. Им подписана участь такая.
   И всё тогда уже было готово?
   Он гнала его, того не зная,
   в тщеславии смелости своей новой.
  
   За столом с фруктами и овощами
   радовалась со всеми, не понимая,
   что та вода, называемая слезами,
   течёт, вино в кровь превращая.
  
  
   ПЕРЕД СТРАСТЯМИ
  
   Ох, Ты хотел этого и не имел бы права
   сквозь тело женщины убежать:
   Спасителя в гору ведут избивать,
   где крепость рушит другую на славу.
  
   Разве Ты не страдаешь, что дол твой родимый
   опустеет? Слабости Ты видишь мои;
   ничего нет у меня, только слёз ручьи,
   Ты всегда был превыше всего, любимый.
  
   С каким стараниям Ты мне предвещал,
   что не выйдешь нетронутым из меня?
   Если Тебе нужен тигр, чтоб тебя растерзал,
   Зачем в женском доме училась я,
  
   мягкое, чистое платье ткать тебе,
   чтоб от швов мелких даже следы
   не жали: - вся жизнь такая была при мне,
   а теперь вдруг в природу возвращаешься Ты.
  
   ПЬЕТА (ОПЛАКИВАНИЕ)
  
   Теперь беда моя велика, безымянна,
   наполняет меня. И я цепенею,
   как нутро камня.
   Я крепка, но одним знанием владею:
   Ты велик несказанно -
   ...и велик несказанно,
   что с великой болью своей
   для сердца всего моего Ты стал
   оправой.
   Теперь лежишь поперёк колен моих странно,
   но больше тебя не могу я
   родить.
  
   РАДОСТЬ МАРИИ ОТ ВОСКРЕШЕНИЯ
  
   Что она тогда ощущала, не было слаще
   всех тайн,
   но это было земное:
   Он бледный немного после могилы,
   с облегчением к ней подошёл и сразу
   Он во всех местах появился,
   но сначала к ней. Как радовались
   исцелению несказанно.
   Они исцелились. И не нуждались
   в том, чтоб касаться друг друга.
   Он положил руку ей на секунду,
   едва к ней приблизясь,
   на плечо женское, вечную руку.
   И начали они тихое, как деревья весной,
   бесконечное, одновременное
   для этого времени года,
   исключительное общение.
  
   О СМЕРТИ МАРИИ
   (Три стихотворения)
  
   I
   И тот ангел великий, который ей
   раньше принёс весть о рождении,
   ожидая внимания, стоял перед ней, говоря:
   пришло время твоего вознесения.
   Испугалась она, как тогда, и оказалась
   служанкой опять, ему глубоко доверяясь.
   Но он сиял бесконечно, к ней приближаясь,
   и исчез, в её лике преображаясь.
   И позвал их, Христом обращённых,
   вместе войти в дом на склоне,
   в дом тайной вечери пришли смущённо,
   подступили к ней робко: она лежала спокойно,
   на узком одре в закате покорно,
   избранная, что появилась необъяснимо,
   не изношенная и совсем невредима,
   и пению ангелов внимала достойно.
   И тут все свечи, что сзади неё
   ожидают, увидела и рванулась от силы
   голосов и подарила от сердца своё
   платье обеим, что раньше носила,
   и подняла свой лик к тому и тому...
   (О, исток жизни ручьёв безымянный).
  
   И она улеглась в слабости странной,
   и небеса спустились к Иерусалиму
   так близко, что душа, выходя из неё,
   лишь выпрямилась немного.
   И Он возвысил её, взяв у порога,
   всё зная о божественной натуре её.
  
   II
   Кто думал, что до Его появления
   небо настолько было неполным?
   Воскресший место занял без промедления,
   но рядом с ним место было свободно
   двадцать четыре года. И они понемногу
   привыкали к чистым, пустым местам,
   чтобы будто затем пополнить их там.
   Сын появился в прекрасных чертогах.
  
   Так шла она, по небу ступая,
   не к Нему, о чём очень она просила,
   места не было там, но сиял со всей силой
   Он, блеском своим причиняя.
   Но она трогательный образ свой
   присоединила к новым блаженным,
   и к свету свет, что встал незаметно,
   из неё обрушился сильной рекой
   в то сияние, что она бросала несметно?
   Кто она? - ангел вскричал ослеплённый:
   и увидел каждый здесь изумлённый,
   как Бог-Отец себя тут держал,
   Он сумерками мягкими поиграл,
   показав что место пустое - это беда,
   это след одиночества навсегда,
   как что-то, что он перенёс, как остаток
   земного времени сухой недостаток.
   Она смотрела робко и была всем видна,
   наклоняясь, будто чувствовала она
   себя долгой болью Его. И вперёд бросилась вдруг.
   Но ангелы её взяли мгновенно,
   и защитили, и запели блаженно,
   и понесли её вверх, в свой небесный круг.
  
   III
   Но перед апостолом Фомой, запоздавшим,
   вошёл сюда без промедления
   ангел, спокойно себя державший,
   и место указал погребения:
  
   Сдвинут в сторону камень. Тебе интересно,
   где она, та, что сердце тебе взволновала:
   как полушка с лавандой на этом месте,
   она лишь одно мгновение лежала,
  
   чтобы в будущем пахла ею земля
   в складках, словно платочек нежный.
   Всё мёртвое (понимаешь) и больное не зря
   её ароматом утешены безмятежно.
  
   Смотри полотно: где бледности цвет,
   где слепя, он не гасит сияния?
   Это льётся из чистого тела свет,
   это яснее Ему, чем солнца сияние.
  
   Не дивишься, как мягко исчезла вдали,
   будто почти ничего не сдвигала.
   Но небеса сила её сотрясала.
   Человек: на коленях пой и смотри.
  
  
  
  
  
  
   ДУНСКИЕ ЭЛЕГИИ
  
   ПЕРВАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Кто из строя ангелов слышал меня, когда я кричал?
   И сам законным порядком взял бы меня
   кто-то за сердце, я бы умер тогда от сильнейшего
   желания быть. Ведь прекрасное - это ничто иное,
   как начало ужаса, что мы ещё терпим,
   и восхищаемся лишь потому, что оно нами пренебрегает
   и нас разрушает. Каждый ангел ужасен.
   И я вёл себя, как захлебнувшийся криком
   тёмных рыданий. Ах, в ком можем мы
   и вправду нуждаться? В ангелах - нет, так же не в людях;
   а умные звери уже давно замечают,
   что наш дом для нас не очень надёжен
   в пересказанном мире. И нам остаётся
   дерево лишь на откосе, чтобы мы ежедневно
   его видели; и от "вчера" остаётся нам улица
   и доверие, искажённое новой привычкой:
   ей понравилось у нас, и она не хочет уйти.
   О, и ночь, ночь, когда космический ветер
   лицо наше ест, с кем она не осталась и не ждала,
   разочаровывая мягко, и одинокому сердцу
   её трудно так пережить. Она для любящих легче?
   Ах, закрывают они друг от друга свой жребий.
   Ты это не знаешь? Выпусти пустоту из объятий
   в пространство, которым дышим, и где, может быть, птицы
   широту воздуха чувствуют в глубоком полёте.
   Вёсны сильно нуждались в тебе. И какие-то звёзды
   желали, чтобы ты чувствовал их. И волна
   поднималась в прошлом, или ты шёл
   мимо окна открытого, а из него
   скрипка звучала. И это всё было заданием.
   Но преодолеешь ты всё? Или ты не был
   ожиданием отвлечён, когда всё тебе объяснила
   любимая? ( Где хочешь её ты таить,
   тут мысли чужие ушли от тебя
   и тебе часто идти одному и оставаться в ночи)
   "Но жажду тебя", - так пели влюблённые,
   но давно не бессмертно их знаменитое чувство.
   Те, покинутые, которым почти завидуешь ты,
   их находил ты гораздо охотнее, чем кормящих тебя.
   Начни всё снова, никогда не добиваясь награды;
   так герой держится, и был сам заход для него
   лишь предлогом к рождению последнему и бытию.
   Но любящая природу, совсем истощённую,
   вбирает в себя, как, если бы двойную силу имела
   так делать. Ты так много думал
   о любимце Гаспаре Стампе, о девушке
   и о возлюбленном, что ушёл. Этот пример любящих
   возвышающий вопрошает: мог бы я, как они?
   Не должны, ль, наконец, эти старые скорби
   нам плоды принести? И не время ли освободиться,
   любя, от влюблённых, и, трепеща это преодолеть:
   так преодолевает стрела тетиву, чтобы прыжок
   напряжённый был дальше и сзади никого не оставил.
   Голоса, голоса. Моё сердце слышу я совсем необычно,
   как святые слышали зов исполинский,
   что поднимал их с земли, на коленях стоявших.
   Невозможно дальше не обращать на это внимание.
   Так стояли, внимая. Нет не для того, чтобы голос Бога
   обманул в дальнейшем. Но скорбящих слышу,
   как непрестанную весть, что из темноты возникает.
   Это шум к тебе доносится от юных умерших.
   И там где, ходил ты, рассуждая не в церкви,
   о судьбе Рима, Неаполя, и был так спокоен.
   Иль благородная запись износилась в тебе,
   как доска в соборе Санта Мария Формоза?
   Что хотят голоса от меня? От несправедливости тих
   должен я отмахнуться, ведь движение чистое
   их душ его тормозит порою.
   Конечно, странно, что больше нет на Земле
   тех, кто едва познал вещам применение
   например, розам и другим, им также обещанным,
   что для значения для будущего людей не имеет;
   это, чтоб не держать в бесконечно робких руках
   своё бытие. И даже собственное имя само
   выпустить из рук, игрушкою сломанной.
   Желание странно - не желать ничего. И странно
   видеть, как порхает в пространстве то,
   что его покрывало раньше. И быть смертью, значит,
   трудом и старанием успеть, постепенно
   ощутить вечность немного. Но всё же живущие
   ошибаются, думая, что хорошо всё различают.
   Говорят, ангелы часто не знали, живые
   иль мёртвые ходят внизу. И вечный поток
   прорывается сквозь обе сферы, все возраста
   забирая с собой и всех заглушая.
   Наконец, больше в нас не нуждаются давно отрешённые,
   так мягко посмертие населяющие
   от матери отдаляются. Но мы тоже больше
   нуждаемся в тайнах, что от печали так часто
   из блаженного будущего убегают. Можем мы так?
   Есть легенда, что стенания Лино
   отважно проникли в сухое оцепенение музыки первой,
   для того, чтобы в пространство испуганное юноша,
   почти Божество,
   вдруг вступил навсегда, и пустоту
   тем размахом развеял, и теперь ведёт вперёд, утешая и помогая.
  
   27блокВТОРАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Каждый ангел ужасен. Но горе мне,
   к вам обращаю я почти смертельную птицу души,
   зная о вас. Там, где месяца Тобия дни идут,
   один из сверкающих стоял возле дома простого,
   к поездке слегка приодет, и не страшен уже;
   (любопытно выглядывал, юноша юношей).
   Вступила бы архангел сюда, за звёздами опасно сияя,
   сделал бы шаг вниз по дороге и высоким ударом
   собственное сердце убил бы для нас. Кто вы есть?
   Счастливцы ранние, вы избалованные дети творения,
   высоко ищущие, грань утренняя
   всех творений, пыльца цветущего Божества,
   света суставы, лестницы, входы и тропы
   пространства, из сущности щиты и блаженства,
   суматоха прелестных бушующих чувств. И вдруг,
   одинокое зеркало, и из него рвётся красота собственная
   и воссоздаётся, назад возвращаясь, в собственном облике.
   Однако, мы, как чувствуем сами, прокляты,
   ах, мы выдыхаем, вдыхаем и издаём слабеющий запах
   горящего дерева. Так хорошо кто-то сказал нам:
   ты течёшь во мне, как кровь этой комнаты, и весна
   тобою полна. Без помощи он держать нас не может,
   мы качаемся в нём и рядом. О, кто удержит
   тех, что прекрасны? Непрестанно останавливается
   свет на их лицах и прочь уходит. Наше "Я",
   как роса с ранней травы поднимается, как пар
   от горячего блюда. Ты куда, улыбка? О, верхний свет:
   новая, тёплая, бегущая сердца волна,
   горе мне, мы всё ещё здесь. Но после нас
   отведаете космос, где мы свободны? Захватывают ангелы
   только истинно "ваше" своим течением,
   или иногда, словно по недосмотру,
   сущности нашей немного. И в их шествии
   нас немного намешано, но смутны мы, как в лицах
   беременных женщин? Не замечают они в вихрях жизни
   своё возвращение к себе. И как могли они это заметить.
   Ночью свежей, чудесно беседуя, любящие могли б
   это понять. Но кажется от нас всё на свете
   таится. Смотрите, деревья есть, и дома,
   что мы населяем, ещё существует. Но мы тем не менее
   проносимся мимо всего, как потоки воздушные.
   И все молчат о нас единодушно, может быть,
   от стыда пополам с несказанной надеждой.
   Спросил я о нас: а любящие довольны друг другом,
   вы ловите друг друга, аргументы имея?
   Смотрите, мне кажется, что руки мои
   сольются в одно, и лицо моё изношенное
   сберегается в них. Это даёт мне совсем немного
   чувства. Но кто рискнёт быть рядом с ним?
   Но вы, кто восхищение в других прибавляете,
   до того, как оно одолеет вас, умоляете:
   больше не надо: они, у которых вы под руками,
   обильнее будут, как в год винограда;
   они мимо вас проходят порой, потому что другие
   берут верх над вами. И я спрашиваю: знаю я,
   вы соприкасаетесь так блаженно потому что
   ласкою держитесь, и не качается место, что вы
   занимаете, нежные, движение, чисто, неодолимое,
   чувствуя. И объятия ваши почти обещают вам
   вечность. И всё же, когда выносите вы
   ужас первого взгляда, и у окна стремление страстное,
   и первый совместный проход через сад,
   влюблённые, вы ещё есть? Когда вы друг к другу
   рты приближаете, из уст в уста пьёте, о, как странно
   ускользает этого действия последний глоток.
   Не удивляйтесь осторожности человечьего жеста
   на аттической стеле. Любовь и прощание
   не легли бы разве легко так на плечи, как если бы
   другая материя была бы у нас? Вспомните ваши руки:
   как они спокойны, расслаблены, хотя в теле имеется сила.
   Властители знают меж тем, как далеки мы
   от этого "наши", что касается нас; и всё сильнее
   упираемся мы в Богов. И это всё же дело Богов
   Нашли бы мы также полоску в плодовой стране,
   чистой, тонкой, воспитанной человечности
   между течением и камнями. И возвышаются наше
   сердце над нами, как над другими. И не хотим мы больше
   смотреть на картину, что хочет его усмирить
   в Божественном теле, что сдерживает порывы его.
  
   ТРЕТЬЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Для кого-то поют влюблённые. А другой плачет
   о тех затаившихся, виновных в потоке крови Божьей.
   Она его в дальнейшем узнает, юношу, что ловит
   сам от Бога восторг, которым раньше из его одиночества
   часто девушка выводила, но чаще радости как бы не было.
   Но, ах, из какой непознаваемости поднялась
   голова Бога, мокрая, оглашая ночь бесконечным зовом.
   О, Нептуна кровь, о, ужасный трезубец!
   О, тёмный ветер, что дует из закрученной раковины его!
   Слушай, как ночь заполняет низину. А звезды её
   не принадлежат любящим радость, но его возлюбленной
   они к лицу? А он может видеть
   её чистое лицо не только средь чистых звёзд.
   Ты не скорбишь по нему, и его мост
   не натягивает луки бровей в ожидании.
   Чувствительная девочка, его нет у тебя, и губы
   не изогнулись в проявлении плодовитости.
   Ты думаешь, и, правда, твоё вступление лёгкое
   так его потрясёт, как утренний ветер?
   Хотя ты сердце его испугала, но старейшие страхи
   на него рушатся при каждом толчке.
   Зови его. Ты совсем не зовёшь его из тёмного круга.
   Конечно, он хочет, он возникает, как привык, облегчая
   тайно сердце своё, и он начинается.
   Но, возник он когда-то?
   Мать, он мал всегда для тебя, ты была при его начале;
   Для тебя он был внове, и к новым глазам
   наклоняешь ты мир радушный, чужому препятствуя.
   Ах, где теперь годы, когда ты так просто,
   тонкой фигурой с ним в бурлящий хаос вступила?
   Та так его берегла, мрак ночной, подозрительной комнаты
   делала безобидным, и надёжное сердце - убежищем,
   где примешала человечность вселенной к ночи пространству.
   Нет не во мраке, а близ своего бытия
   ты поставила свет ночной, и это, словно по дружбе.
   Нигде не может быть шороха, чтобы, улыбаясь,
   не объяснила, словно знала давно, как себя доски ведут.
   Он слушал и унимался. Так много могла ты
   к нему, нежно вставая; из-за шкафа ступила
   в плаще высокая судьба его, и в складки занавеса
   вошло, легко двигаясь, его беспокойное будущее.
   И он сам, словно лежал облегчённо,
   под дремотными веками лёгких твоих очертаний,
   освобождённый сладко, в ценной дремоте:
   кажется он пасомым: но внутренне кто
   препятствовать может потоку его происхождения?
   Ах, не было тут осторожности спящего, но спал,
   грезя, в жару лихорадки, впустил в себя.
   Он, новый, робеющий, словно связан был
   с внутренним дальнейшим, укоренённым побегом
   по образу поглощающего и душащего роста
   звериной
   охотничьей формы. Словно он отдавался. Любил.
   Любил он свой внутренний мир, и потаённую дикость,
   этот девственный лес, в глухое бытие опрокинутый,
   где светло-зелёное его сердце росло. Любил. И корнями
   собственными проник в те могучие роды,
   где его маленькое рождение было уже пережито.
   Любя, спустился он в старейшую кровь и в бездны,
   где страх лежал, ещё сытый отцами. И каждый
   ужасный знал его и мигал, будто разумно.
   Да, кошмар улыбался. Редко, мать,
   ты нежно так улыбалась. Как любить
   должен был он, чтобы тут это ему улыбалось.
   Но тебя он любил, потому что ты уже носила его,
   в воде был он рождён, этот росток легко ты освободила.
   Смотри, мы не любим, как цветы однолетние.
   Когда мы любим, сок поднимается
   неизбывный по жилам рук. О, девушка,
   что мы любим в нас, то не единственное будущее,
   а бесчисленное бурление; не дитя одинокое,
   но отцов, которые, словно развалины гор
   нас покоят в ночи, но лона сухие
   бывших матерей, но все безмолвные
   местности под облачной или чистой
   судьбой. Девушка, это всё опередило тебя.
   И ты, лично, знаешь, старину приманивая
   для любящих. И какие чувства вышли наверх
   из существ ускользающих. Какие женщины
   тебя ненавидели тут. Что за мрачных мужчин
   ты раздражала сосудами кровеносными юности?
   Мёртвые дети хотели к тебе. О, тихо, тихо
   люби его, и трудись для него, веди его
   поближе к саду, подари ему превосходство
   ночей...
   Задержи его
  
   ЧЕТВЁРТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   О, деревья жизни во время зимы?
   Не сплочены мы и не разумны как
   перелётные птицы. Догоняя, но опаздывая
   всегда, мы, навязавшись ветру,
   вдруг рушимся с треском на пруд безучастный.
   Цветём, засыхаем в одно время сознательно.
   А где-то ещё шествуют львы, зная давно,
   как великолепны, и в них слабости нет.
   Но когда мы об одном размышляем, совсем
   другие издержки чувствуем мы. И ближе всё
   к нам вражда. А влюблённые не подходят
   к опушке леса, ведь совсем другому
   они обещаны: дали, родине и охоте.
   Сейчас здесь будет изображение мгновения,
   основа для противоположности с трудом приготовлена,
   чтобы мы могли отчётливо видеть, что происходит
   с нами. Мы знаем только контуры
   чувств, и то, что их формирует извне.
   Но кто не робел пред занавесом сердца своего?
   Он открылся: декорация означала "прощание"
   Легко понять: знакомый сад
   качался тихо и явился танцор.
   Нет, не он. Довольно! Он легко так меняется:
   переоденется и бюргером станет,
   и пройдёт через кухню в своё жилище.
   Не хочу видеть я те полумаски,
   лучше уж кукла, она цельнее. Вылечить я хочу
   туловище, проволоку и лицо
   из её внешнего вида, здесь, где я перед ней.
   А когда лампы уже на исходе, всё сказано
   для меня. Со сцены приходит пустота
   с серым ветром и ничего больше,
   а из предков моих никто не присутствует
   больше рядом со мной: нет жены, и нет даже
   мальчика, с карими глазами, косящими.
   А я остаюсь. И наблюдаю всё время.
   Разве я не имею права? Ты, что жизнь вкусил горько
   рядом со мною, ценя меня, мой отец,
   первая туманная заварка моего долга;
   когда я подрос, и всегда жизнь, ценя, теперь
   привкусом чужого будущего занят,
   проверяешь ты, зоркость моего взгляда;
   ведь с тех пор, как ты мёртв, мой отец,
   во мне с надеждой и страхом, место ты занимаешь,
   и со спокойствием, что свойственно мёртвым. Дай
   твоей невозмутимости часть моей судьбе,
   или я не имею права? И на вас права я не имею,
   на вас, что любили меня за то, что я появился.
   Любовь к вам. Но отчего я отклонялся всё время,
   это пространство ваших лиц, что я так любил,
   так как в пространство космоса я перешёл,
   в котором вас больше не было... Когда мужества
   ждать перед кукольной сценой, нет,
   только смотреть, чтобы, наконец
   увидеть воочию, как игрок,
   что ангелом был, рывком куклы торс кверху вздымает.
   Ангел и кукла: но, в конце концов, это только спектакль.
   А потом собирается то, что всегда ссорим мы
   со всем, что есть в нас. Потом возникает
   из нашего времени года огромный круг
   всех бредущих. Над нами, на той стороне,
   дальше, ангел играет. Смотри, мёртвые не должны
   догадаться, что мы, как передний план сцены,
   всё, что есть, делаем сами. Но всё здесь -
   не мы. О, часы нашего детства:
   там были фигуры, больше гораздо,
   чем просто прошедшее, но перед нами не будущее.
   Мы росли, конечно, и старались порою
   скорее большими стать: половин - чтобы любить,
   а другие ничего не хотели, только взрослыми быть.
   Но всё же было в одиноком шествии
   нашем с продолжением порою весело, и стояли
   мы в промежутке, между игрушкой и миром,
   в месте, что основано было для нас,
   где чистое событие мы ожидали.
   Кто покажет ребёнку, где, что стоит?
   Кто представит ему созвездия и даст в руки ему
   мерку для расстояния? Кто делает детскую смерть
   из серого хлеба, что отвердеет, или
   душит ребёнка прекрасным яблоком,
   что не проглотить? Убийц легко
   обнаружить. Но эта смерть по сравнению
   с жизнью так мягко держится,
   и совсем не зла,
   и неописуема.
  
   ПЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
   Для фрау Герты Кёниг
  
   Скажи, кто они, странствующие, кого кто-то ещё,
   чуть небрежнее, чем мы сами, срочно рано
   гонит к любви от одного к другому,
   и никогда своей радостной волей? Но он жмёт их,
   сгибает, обнимает, качает их,
   бросает и ловит опять, и он, как из маслом
   покрытого скользкого воздуха вдруг срывается вниз,
   на, изношенный прыжками вечными,
   тонкий ковёр, этот в космосе
   потерянный ковёр.
   И наложен пластырь, как будто бы с болью
   небо предместьем Земли сделано было.
   И едва там
   прямо указано было великого слова
   присутствие, как уже мужчины сильнейшие
   катят опять его ради забавы, грядущего
   хваткой, как оловянное блюдо,
   к столу императора.
   Ах, там на столе,
   в середине роза для обозрения,
   цветёт и облетает. И этот пестик,
   штемпель, что с собственной
   цветущей пыльцой встретился, ложный плод
   оплодотворил отвращением, его
   неосознанную блестящую поверхность,
   тонкую, с улыбкой кажущегося отвращения.
   А здесь увядшая, морщинистая ступка,
   которая, только ещё барабаня,
   врезается в его сильную кожу, как будто бы раньше
   её двое мужчин содержали, и один
   лежал бы уже на кладбище, но пережил
   другого
   глухого, что порою немного
   запутан был в обветренной коже.
   Но молодой мужчина, упругостью крепкой полный,
   мускулистый и скромный, словно сыном он был
   монахини и с крепкой шеей кого-то.
   А вас,
   которым было мало страдания,
   как игрушку получило когда-то, его
   долгое выздоровление.
   Он, кто ударом
   плоды неспелые, что знают его,
   ежедневно сбивает с дерева тысячу раз,
   слаженным, точным движением, (что быстрее воды
   в немногие минуты весны, лета и осени),
   сбивает и бьёт у могилы:
   иногда, в миг паузы возникает любимое
   лицо на той стороне, лицо твоей редкостной
   нежной матери, но у твоего тела теряется
   изношенное, робкое что-то
   ищущее лицо... И опять
   хлопок руки мужской зовёт к нападению, и
   боль для тебя ближе отчётливей станет,
   для сердца, бегущего рысью, и жжёт подошвы ему
   его происхождение, и горячо сверкает
   в глазах, затравленных прежде слезами земными.
   И, хоть слепая,
   но улыбка.
   Ангел! Сорви маленькую, кровавую, лечебную травку.
   Сотвори вазу, её сохрани! Поставь тем из нас,
   кому радости ещё не открыты, а на урне любимой
   цветная надпись с размахом: "Улыбающийся прыгун".
   А потом ты, милая,
   от своих привлекательных радостей,
   сюда прискочившая. Может быть бахрома
   над кроватью тебе счастье несёт,
   или над юной, упругой грудью
   зелёный шёл, отливая металлом,
   кажется бесконечно изысканным, не нуждаясь ни в чём.
   Ты,
   ты всегда другая на равновесия шатких
   весах,
   на которых выложен рыночный фрукт равнодушно,
   ниже плеч, доступный для всех.
   О, где тайное место, что я в сердце ношу,
   где влюблённые долго ещё не могли
   друг от друга отпрянуть, как звери,
   спаренные неудачно;
   место, где тяжести будут ещё тяжелее,
   и тщетны старания
   от попадания взвихренных дисков
   устоять на ногах.
   И вдруг в тягостном этом "нигде"
   одно несказанное место чистое, слишком мало,
   непостижимо меняясь, превращается
   в пустое то "чересчур",
   где много раз установленный счёт
   бесчисленно умножается.
   Площади. О, бесконечная арена площадей Парижа,
   где модисток мадам Ламонт
   обнимают, охватывают бесконечными лентами
   неспокойные дороги Земли, изобретая новые
   петли, крася искусственные фрукты, рюши, кокарды,
   цветы:
   всё для дешёвой
   зимней шляпы судьбы.
  
   Ангел! Будто площади были, что мы не знаем,
   указывали любящие на несказанные ковры,
   куда возможности не было привести их смелые
   высокие фигуры к сердечному восторгу;
   их башни из веселья
   с давних пор не имели почвы, только лестницы
   прислонённые друг к другу, дрожа, могли бы
   привести к зрителям немых, бесчисленных мёртвых.
   Бросали ли они всё время последние,
   спрятанные и сэкономленные, о том мы не знаем,
   вечно сверкающие счастья монеты
   перед вечно улыбающейся истинной парой
   на тихий ковёр?
  
   ШЕСТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Смоковница олицетворяет давно для меня
   тебя, цветок почти давно превращённый
   внутри себя в ранний, решительный плод,
   нетронуто хранящий свой чистый секрет.
   Как труба гонит воды, твои согнутые ветви
   сок выгоняют вверх и вниз: и он прыгает прямо из сна
   в счастье сладкой своей работы, почти не проснувшись.
   Так в лебеде прячется Бог.
   Но мы существуем, и кто-то,
   ах, нас побуждает к цветению, и в запоздалый
   конечный наш плод идём внутрь, его изменить.
   Напор действий поднимает, однако, немногих,
   что предназначены пылать в избытке сердца,
   когда соблазн движения, как ночи воздухом мягким,
   юности рта и их век касается:
   но есть герои, может быть, раньше стоящие на другой
   стороне, смерть которых в саду иначе сосуды сгибает.
   Устремляются эти туда, собственную улыбку
   держа впереди, как упряжку победного короля
   в мягких лощинах картин из Карнака.
   Но чудесно близок герой к молодым мертвецам, но
   они не сражаются с ним. Его возвышение - его бытие;
   постоянно кидая себя вперёд, в созвездия изменчивые
   вступает своей постоянной опасности. Там нашли бы его
   немногие. Но молча таится от нас, что вдруг петь начинает
   судьба внутри него, в буре его шумного мира.
   Но я слышать, как он, не могу. Вдруг сквозь меня проходит
   штормовым ветром его затемнённый звук.
   Потом спрятался легко я от страсти: О, был бы я,
   был бы я мальчиком и мог бы меняться, сидел бы,
   на руки грядущего, опираясь, и не осталось бы от Симеона,
   как от его матери ничего сначала, а потом бы всё родилось.
   Он не был героем ещё, мать, в лоне твоём, но
   начался уже в небе его властный выбор?
   Тысячи в лоне варились и хотели им быть,
   но, смотри: брал он и выпускал, выбирал он и мог.
   И когда колонну он растолок и вырвался
   из мирта тела твоего в более узкий мир,
   где дальше выбирал и мог. О, героев мать, твоё начало
   быстрых потоков! С высоких краёв
   их сердечных ущелий, плача, уже
   падают девушки, жертвы будущие твоему сыну.
   Но штурмовал герой сердца любовью:
   каждый поднимал его и каждый, его биение сердца
   отражая, стоял он уже другой, в конце, улыбаясь.
  
   СЕДЬМАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Нет никакой рекламы в поднявшемся голосе
   твоего призыва природы, хоть чист твой голос, как пение птицы,
   когда её время года его возвышает, и, взвиваясь, почти
   забывает, что заботы, а не только одинокое сердце
   имеет, что природа бросает его в заветное небо. Как птица,
   стал бы ты так хорошо, не менее, чтобы невидимая
   тебя подруга узнала и с тихим ответом
   простёрлась медленно и твой слух согрела бы
   в помощь осмелевшему чувству пылающим чувством.
   О, настигла весна, о нет тут места
   для звуков, возвещения не несущих. Только тот малый,
   вопрошающий сверх звук, что будто молчит
   с тишиной встающей о чистом, одобренном дне.
   Потом ступени вверх, ступени, зовущие ввысь мечтательно
   к храму грядущего: а потом трели, фонтан,
   что сверкающий луч воды, хватает уже в падении
   в игре заведомой. И уж лето стоит.
   И не только зори лета всегда, когда они шествуют
   сквозь день и сверкают пред началом его,
   не только дни, что нежны рядом с цветами,
   а наверху, у деревьев оформившихся стали крепче, сильнее.
   Не только благоговение пред расправляющей крылья
   силой, неё только дороги и в свете вечернем луга,
   не только разлитая ясность, после поздней грозы,
   не только приближающийся сон и предчувствие вечера.
   Но ночи! Но лета высокие ночи,
   ночи и звёзды, звёзды Земли.
   Они бесконечно знают, как можно мёртвыми быть,
   все звёзды: но как, как они забывают об этом!
   Я позвать мог любимую, но пришла бы
   не она, а девушки из слабых могил
   и стояли бы тут... Но как прерву я
   длящийся зов? Погребённые землю
   ищут всегда. Их здешние дети
   как-то постигли вещь, значимую для многих.
   Не верьте больше судьбе, как плотности детства;
   обгоняет вы их, вдыхая,
   вдыхая воздух блаженный, ни на чем, не стоя, в полёте.
   Быть здесь чудесно. Вы это знали, девушки,
   мнимо всего лишённые, утонувшие в страшных
   улочках городов с гноем или отбросами.
   Открытые. Каждый час, может быть,
   час неполный, один с массой времени,
   что меж двумя мгновениями пребывает, у любимой
   тут была жизнь. Вены, полные жизни.
   Но мы очень легко забываем о смеющемся нашем соседе,
   что нас не оправдает, завидуя нам. Очевидно,
   должны мы, поднявшись, увидеть, где нам дано
   достижимое счастье узнать, когда внутри меняемся мы.
   Любимая, нет мира нигде, лишь он внутри нас. И меняется
   здесь наша жизнь. И всё меньше убывает
   снаружи. Там, где был постоянный дом,
   представляется выдуманное творение, возможно,
   принадлежащее нам полностью, как если бы было оно
   в голове. Обширное хранилище силы, создание времени духа,
   не оформлено, как натиск нетерпеливый, что выигрывает всегда.
   Дух времени не знает святилищ, Эту сердец
   расточительность
   мы экономим тайно. Где когда-то покажется
   ранее молящаяся малышка, служащая на коленях,
   что держится так, будто для всех невидима.
   Но многие больше не замечают, и пользы в том нет,
   что великое они тут строят внутри с пилонами и колоннами.
   Каждый поворот, приглушённый, мира ведёт к потерям таким,
   о которых ранние и ближние не слышали даже.
   Ведь ближние так далеко отсюда. И нас не должно
   это путать; и сильна в нас защита
   от узнанного образа ближайшего времени. Это стояло
   меж людьми, в центре судьбы, в середине познания
   погибшего. Куда встало это, склонив звёзды
   к себе с надёжного неба. Ангел,
   тебе покажу я это! Пред тобою прямо
   всё стоит, напоследок спасённое:
   колонны, пилоны, сфинкс, что ищут опоры,
   серые, из городов ушедших, или из собора чужого.
   Но это не было чудом? Изумлённый ангел, мы существуем,
   поэтому поведай, что нам доступно; дыхания
   моего
   не хватает, чтоб восхвалять. Но так жизни
   пространство мы не теряем, это охраняемое
   нами пространство. (Оно может быть ужасно большим,
   но тысячу лет не нашими чувствами переполнено).
   Но, не правда ли, башня была велика? О, ангел,
   и рядом с тобой она велика была тоже? Шартр велик,
   и музыка настигла нас, вверх поднимаясь. И только
   влюблённая, совершенно одна у ночного окна
   не достаёт тебе до колена?
   Не думай, что я её домогаюсь.
   Ангел, я бы тебя домогался тоже! Но ты не идёшь, так как
   мой зов полон дорог; а против течения
   сильного идти ты не можешь. Мой зов, словно рука,
   что тянется вдаль. Ты можешь взять её
   там наверху, она открыта перед тобой,
   открыта предостережением и защитой,
   наверно, как "далёко" непостижимое.
  
  
  
  
   ВОСЬМАЯ ЭЛЕГИЯ
  -- Для Рудольфа Касснера
  
   Во все глаза смотрит творение Божие,
   открыто. Только наши глаза повёрнуты
   так, будто ловушка расставлена рядом
   и вокруг его свободного выхода.
   Что есть вне нас, только из облика зверя
   мы узнаём; ведь ребёнка вертим мы с малых лет,
   принуждая спину показывать нам,
   и в фигуре его не открытости той,
   что в лице зверя так глубока, от смерти свободна.
   Его видим мы одиноким: гибель свободного зверя
   всегда сзади него маячит,
   а Бог перед ним, и если идёт он, то
   прямо в вечность, как источники, что туда протекают.
   Ни одного единого дня мы не имеем
   свободного места, где цветы бесчисленные
   могут подняться. Наш мир никогда и нигде
   не знает места без слова "нет". Чистота
   неподконтрольна, без конца дышат ею,
   знают, не домогаясь. Как ребёнок,
   теряется зверь в тишине, и этим он
   потрясён. Иль умирает кто-то, и он видит это.
   Но рядом со смертью больше смерть не видна,
   и пристально смотрит на нас сильный звериный взгляд.
   Любящие, не было бы другого, того,
   что обзору мешает, могли бы вблизи удивляться,
   как по ошибке им открылся
   вид того, другого. Но по нему
   никто не проходит. И мир творения
   опять повернут, будет к нему, но мы только
   смотрим на отражения тварей свободных,
   и это темно для нас. Или то зверь
   немо, спокойно смотрит сквозь нас.
   И это зовётся судьбой: против того, чтобы
   быть, и ничего больше, всегда только против.
   Если б сознательно мы убедились
   в надёжности зверя, тащило бы нас
   направление другое, мы бы его круто
   переменили. Но его бытие бесконечно,
   его окружает не глядя на его
   положение, чистота такая, как его вид.
   И, где видим мы будущее, там видим мы "Всё"
   и себя во всём, навсегда исцелённом.
   Но имеет бдительный, чуткий зверь
   заботу и тяжесть большой меланхолии.
   Ведь одолевает его, как свойственно нам,
   часто глубокое воспоминание,
   словно это раз уже было, после стало
   ближе, вернее, и его вторжение
   бесконечно нежно. Здесь есть расстояние,
   там было дыхание. И в сравнении с первой родиной,
   вторая для него двулична и ветрена.
   О, блаженство маленького создания,
   оно остаётся в лоне, что носило его:
   о, счастье комара, что ещё скачет внутри
   с упоением на собственной свадьбе, и лоно рядом всегда.
   И видно половинную уверенность птицы,
   что происхождения обе стороны знает,
   как, если бы душой этруском была,
   одним из вымерших, что помещение получили
   под крышкой, украшенной фигурами отдыхающими.
   И как поражена птица, что лететь должна
   из того укрытия, где рождается. Как саму себя
   боится она, воздух пронзает, будто прыгает
   сквозь чашку. Так прорывает след
   мыши полёвки вечера тонкий фарфор.
   А мы тот зритель, что повёрнут
   ко всем и никогда не смотрит наружу.
   Мы переполнены. Мы то организованы, то распадаемся.
   Опять в порядок построены и распадаемся снова.
   Кто повернул нас так, что мы
   повторяем один и тот же поступок,
   и от какого нам дальше идти? И кто
   покажет кому на последнем холме ещё раз
   всю бытия долину, остановится, обернувшись:
   так живём мы всегда и прощаемся так.
  
   ДЕВЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Почему, когда срок бытия начинается,
   то оно, словно лавр немного зелени всей
   темнее, с волнистостью малой
   с края листа, (как ветра улыбка).
   Почему потом
   человечество, судьбы избегая,
   тоскует по ней?
   О, не потому, что счастье -
   это торопливая выгода ввиду близкой потери.
   Не из любопытства, не для упражнения сердца,
   находил бы я сходство в лавровом листе.
   Просто пребывание здесь - это много, и кажется нам,
   что всё здешнее нуждается в тех исчезнувших.
   Это странно на нас нападает. Вернитесь, исчезнувшие,
   на один раз, каждый, только на раз. На раз и не больше.
   Мы здесь тоже на раз. И никогда не вернёмся. Но миг
   существования тоже на раз:
   но бытие тела земного не опровергнуто.
   И так теснимся мы и хотим что-то делать
   и удержать нечто в наших скромных руках,
   в переполненном сердце и взглядах безмолвных.
   Хотим чем-то стать? И кому всё отдать? Любимым
   оставляем всё навсегда. Но в другой оболочке
   боль нас хватает с другой стороны? И вид этот
   медленно изучается. И никого из прошедшего. Никого.
   Таким образом, боль, и тяжесть бытия
   стоит перед всеми, и долгий опыт любви,
   всё сплошь несказанное. Но позднее
   среди звёзд является что-то лучшее, чем несказанное.
   Странник со склона горы в долину
   приносит не полную руку земли, но для всех несказанное,
   приобретённое слово, голубое и жёлтое, как цвет
   горечавки. Возможно мы здесь, для того, чтоб назвать:
   дом, мост, колодец, ворота, окно и плодовое дерево,
   или в лучшем случае: колонна, башня, не понимая,
   как называть, ведь эти вещи таким сами для себя
   никогда не думали быть. Уж не тайное ли это лукавство
   исчезающей нашей земли, что заёмное вытесняет,
   чтобы в каждом чувстве её собой восхититься?
   Порог: что значит для двух
   любящих, если они своей старой двери порог
   немного протрут, они после прошедшего
   и пред грядущим легки.
   Здесь - произнесённое время. Здесь его родина.
   Скажи и признай: больше, чем когда-либо,
   падают вещи туда, где переживают,
   когда что-то, их, тесня, замещает. Поведение не осознано.
   Но добровольно лопается корка поступка,
   как одно действие внутри вырастает, ограничивая другое.
   И наше сердце между молотом и наковальней,
   как язык существует
   между зубами, но живёт
   тем не менее, восхваляя.
   Славь ангела, мир, не несказанное, и ему
   не можешь ты хвастаться чувств красотою, о,
   где чувствовал он, когда ты был новичком. Покажи
   ему просто, как род формируется родом,
   когда всё наше живёт под рукой и во взгляде.
   Объясни ему, вещь. Он будет так удивлён,
   что стояла ты при канатчике в Риме иль при гончаре у Нила.
   Покажи, как вещь может счастливой, безгрешною быть,
   как само страдание, плача, на эту форму решается
   и служит, как вещь, и с ней умирает, в той стороне,
   куда блаженная скрипка уходит. И у этого входа
   вещи, живущие, не понимают, что ты их прославляешь.
   Но бренные, они доверяют спасение нам, ещё более суетным.
   Мы хотим и должны их в своём невидимом сердце
   превращать, бесконечно, в нас! А кем мы на Земле пребываем?
   Земля, неужели ты хочешь невидимо в нас
   возникнуть? Не мечта ли это твоя,
   однажды невидимой стать? Земля! Невидима!
   А когда нет изменений, Земля, каково срочное твоё поручение?
   Земля, люби, я так хочу. О, верь больше не нужно
   твоей весне и тебе меня получать, но один
   единственный есть, в ком крови слишком много.
   Безымянный, к тебе я решился придти издалека.
   Была ты всегда в своём праве, и твоё святое нашествие,
   доверчивая, нежная смерть.
   Смотри, я живу. Но как? Меньше не будет
   ни детства, ни будущего. И лишнее бытие
   вытекает из сердца.
  
   ДЕСЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Что я порой, увидев мрачный конец
   ликования и славы пою, меня одобряющий ангел.
   Что никому не откажу я с ясно бьющимся сердцем
   в мягко сомневающихся или быстрых
   струнах. Что меня мой струящийся облик
   блистательным делает, и невидимый плач
   расцветает. О, ночи, как будете, потом вы оплаканы
   и мною любимы. Чтоб не на коленях, безутешные
   сёстры,
   оказался в ваших свободных,
   мне подаренных. Мы - расточители болей.
   Как от них отказываемся заранее, боясь, что закончатся
   в печальный срок. Но они - зимнее продолжение
   нашей темно-зелёной листвы,
   одно из тайного времени года, не только
   времени, места, села земли и жилья.
   Проносясь, как чужие, по улицам страдания - города,
   где из неверных оттенков тишину создавали,
   и позолоченный шум, и треснувший памятник,
   что хвастает пустотой, в форме отлитой.
   Ох, если б ангел пришёл, растоптал бы бесследно
   утешения рынок, ограниченный церковью и готовый к продаже,
   опрятный, разочаровывает, как воскресная почта.
   Но взвиваются вверх по краям ярмарки
   качели свободы! Ныряльщики и жонглёры усердия!
   И мишень узорчатая милого счастья,
   что трясётся и накрывается жестью,
   когда искусник в неё попадает. От успеха случайного
   он шатается дальше; ведь любопытного каждого
   завлекают лавки, крича, барабаня. Но для взрослых
   ещё есть, что посмотреть: как деньги умножаются
   анатомически,
   не для забавы лишь: ведь органы размножения денег
   всё совокупно обучает и плодовитым
   делает.
   Ох, но сейчас над всем этим
   сзади забора последнего приклеен плакат: "смерти нет",
   то горькое пиво, что сладким кажется пьющим,
   если к этому они свежие развлечения грызут...
   И это действительно за забором и перед ним.
   Играют дети, влюблённые жмутся в сторонке,
   сидя на жалкой траве, отдают дань природе собаки.
   А дальше рок юношу тащит; возможно, он плакальщицу
   юную любит. Вслед за ней идёт он в луга, что далеки.
   Она говорит: мы живём так снаружи...
   Где? И юноша
   следует дальше. Его трогает осанка её. И шея, и плечи,
   и, возможно, прекрасное происхождение. Но он оставляет её,
   возвращается, манит. Что это значит? Она плакальщица здесь.
   Только недавно умершие отрекаются
   от безвременной невозмутимости
   и идут за нею, любя. Какая-то девушка
   их поджидает, сближается с ними и тихо
   показывает, чем богата она: жемчуг страдания, тонкое
   покрывало терпимости. С юношей идёт тоже
   молча.
   Но там, где живут они, старейшая из плакальщиц этих
   на вопросы юноши отвечает заботливо: Были мы, говорит,
   великим родом, мы плакальщики. Отцы
   горным делом в больших горах занимались, и сейчас
   у людей ты находишь порой кусок отшлифованного древнего
   горя или шлаки окаменевшего гнева в вулкане.
   Да, произошло всё оттуда. Сначала богаты мы были.
   Она ведёт его легко по далёкому краю плача,
   показывает храма колонны или руины,
   каждой крепости, где Плач-князь страной
   когда-то мудро владел. Он видит слез высоких
   поля и деревья расцветающей грусти;
   живущие её, как листья мягкие, знают;
   зверей печали, пасущихся здесь, видит он,
   и вспугнутой птицы полёт, что тянется через весь
   вид,
   далеко через картину, написанную криком одиноким её.
   Вечером ведёт она его к могилам старейших
   из рода, к сивилле и сигнальщикам чутким.
   Но близится ночь, идут они тише, и скоро
   лунный свет сверху над всем будет сиять
   и над не спящей могилой, что братом является сфинксу,
   тому, что у Нила, и возвышается над ним немой склепа лик.
   И они дивятся голове коронованной,
   что, молча, клал лица людей
   навсегда не весы звёзд.
   Ну охватывает всего его взгляд, в ранней смерти
   качаясь, но их вид
   за краем света пугает сову. И она,
   касаясь, медленно срезает вдоль щёк
   твоей округлости спелой,
   отмечаясь мягко в слухе
   новых мёртвых, в полёте над
   раздвоенным листом, очертаний неописуемых.
   А выше - звёзды страны страдания, новые звёзды.
   Медленно плакальщица их называет. Смотри:
   здесь Рыцарь, Жезл, и созвездия полностью
   называет она: Плодовый венок.
   А потом дальше, к полюсу:
   Колыбель, Дорога, Горящая книга, Кукла, Окно.
   Но в южном небе, чистом, словно ладонь материнской
   благословенной руки, ясно сияло большое "М",
   что означало "Матери".
   Но мёртвый должен идти, и ведёт его, молча,
   старая плакальщица к обрыву долины,
   где мерцал свет луны;
   Источник радости, почтительно называя,
   она говорит: К людям ведёт
   этот источник с сильным течением.
   Стоят они у подножия горы.
   И она, плача, его обнимает.
   Одиноко поднимается он в гору древних страданий.
   И не раз доносится шагов его звук из безмолвных пределов.
   Но они разбудили нас, беспредельно мёртвых, подобные
   показывали, возможно, на пустой орех,
   висящий на шее у кошек, или
   думали о дожде, что падает весной на тёмное царство Земли.
   И мы, что о поднявшемся счастье
   думаем, ощутили вдруг изменение,
   что нас почти поражает,
   когда опадает счастливец.
  
   СОНЕТЫ ОРФЕЮ
  
   Написано как надгробный памятник
   для Веры Оуккама Кнопп в феврале 1922
  
   ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
  
   I
   И встало дерево! О, переход безграничный!
   Орфей поёт! Высится на ухе оно!
   Всё замолчало. И в молчании значительный
   Знак начала нового, что приведено.
  
   Звери из тишины проникали сюда
   Из светлого леса, из гнезда и берлоги.
   Но не коварства их привели дороги,
   не из страха тихи были, как никогда.
  
   Из-за смущения мычание, крики и слухи
   в их сердцах маленькими казались,
   где едва нашлось место для их прибытия,
  
   Их желание темнейшее было укрытие,
   с одним входом, стойки чьи сотрясались, -
   И ты храм сотворил в каждом ухе.
  
  
  
   II
  
   И почти девочка впереди пришла
   из общего счастья, мира и пения,
   ясно блестя сквозь покрывало весеннее,
   и сделала ложе в моих ушах.
  
   И спала во мне. Её сон был вокруг.
   Те деревья, что я любовался бессметные,
   дали заметные, луга вдохновенные
   и изумление, меня посетившее вдруг.
  
   Весь мир в ней спал. И Бог, поющий, как ты,
   её завершил, чтобы жаждал её
   когда встанет? Она спала, уцелев.
  
   Где смерть? Ты всё же этот напев
   найдёшь, прежде, чем пение исчезнет твоё,
   где выйдет она из меня, почти девочка из мечты.
  
   III
  
   Бог это мог.. И мне говорят: должен он,
   человек следовать сквозь узкое покрывало?
   Но на перекрёстке ещё не бывало
   на двух путях сердца храма, где Аполлон.
  
   Пение, что ты учишь, совсем не желанно
   и не реклама в конце для достижения
   покое в бытие. Для Бога лёгкое положение.
   Но как мы? Когда будет его старание
  
   повернуть землю и звёзды к нам.
   Это есть или нет, юноша, что любишь ты,
   когда голос разрывает, твой рот напополам,
  
   забудь что ты пел. Спутано всё на свете
   Когда верно поют, это другого дыхания черты.
   Ничьё дыхание. Лишь дуновение Бога и ветер.
  
   IV
  
   О, ваша нежность является временами
   в дыхании, что вами не понимается,
   растекается она между щеками,
   дрожа, сзади вас соединяется.
  
   О, ваше блаженство, счастье, удел,
   что вам начало сердец являет.
   Изгиб лука и цель для стрел
   улыбкой заплаканной вечно сияет.
  
   Вы не бойтесь страдать, тяжестей ряд
   давит на землю её подлинный вес:
   тяжелы моря, тяжко горы стоят.
  
   Как детей вы деревьев сажаете постоянство,
   Для вас слишком тяжелы они стали здесь,
   Но дуновение есть и пространство.
  
   V
   Не ставьте памятник на могиле. Лишь розы,
   каждый год для радости его цветут,
   Ибо есть Орфей. Его метаморфозы
   для него и в нём. И о других именах не должны мы тут
  
   хлопотать. Когда один на все случаи сразу
   поющий Орфей, он приходит и дальше идёт.
   Это уже так много, если роз вазу
   на пару дней кто-то из вас принесёт.
  
   Ах, он исчезнуть должен, и вы постигнете это!
   И если сам он боялся этого исчезновения,
   то превзойдёт его слово жизни этого света.
  
   Он там, куда вы с ним не пойдёте.
   Лира решётки не вместит руки его тем не менее,
   он прислушался и исчез в переходе.
  
   VI
   Он охрип? Не из стран своих с счастливых,
   что далёкую его природу взрастили,
   знающий погнул бы ветви ивы,
   кто узнал корни ивы в полной силе.
  
   Вы идёте в постель, на столе оставляя
   не молоко и не хлеб, мёртвых своих,
   но он, заключающий, вам мешает
   под мягкостью своих век глазных.
  
   Ваши симптомы во всех смотрящих,
   руты и мака колдовство настоящее,
   пусть правда будет ему ясным явлением.
  
   Ничто не может ухудшить картину значения,
   будь то из могилы или из помещения:
   прославляет он пряжку, кувшин, кольцо драгоценное.
  
   VII
   Прославление это. И заказчик того
   выступил на камне, словно руда.
   Молчите. Его сердце - пресс бренный его,
   вино для людей бесконечно гонит сюда.
  
   Никогда в прахе голос ему не откажет ,
   если его Божий захватит пример.
   Всё виноградником и виноградом предстанет,
   что на его чувственном юге созрел.
  
   Не в склепе гнили всех королей,
   его уличат в живом слове скорей,
   тень богов падает на него.
  
   Он - один из последних гонцов,
   что издалека в дверях мертвецов
   чашу славы плодов держат руки его.
  
   VIII
   Только в космосе должно восхваление
   плачем быть; родник, полный нимфы слезами,
   над нашим бодрствуя выражением,
   чтобы виден он был над утёсом тем самым.,
  
   что несёт ворота, а также алтарь, -
   смотри, вкруг нимфы с плечами спокойными,
   брезжит чувство, что она, будто встарь,
   была средь сестёр думою угнетённая.
  
   Страсть признаётся, а радость знает, -
   Только плач учит и руки считают
   девичьи зло старых годов,
  
   но он наклонно и непрерывно
   созвездие наших несёт голосов
   в небо, что не туманит их благосклонно.
  
   IX
   Но кто уже поднял лиру
   также среди полей,
   должен хвалу бесконечную миру,
   предчувствуя, вернуть поскорей.
  
   Только, кто с мёртвыми мака
   вкусил, один из вас,
   ни малейшего звука, однако,
   не потеряет сейчас.
  
   Люби так же в пруде отражения,
   где расплывается их полоса,
   узнай ту картину.
  
   Только лишь в двойном выражении
   будут тогда голоса
   мягки и вечны отныне.
  
  
   X
   Вас, кого моё чувство не покидало,
   античные гробницы, приветствую я,
   что весёлой водой у римского дня,
   как бродячая песня, сквозь мир протекало.
  
   Или тех, что открыты, как глаз
   одного из весёлых, бодрствующих пастухов,
   внутри тишина и яснотка, и который сейчас
   восторгает мотылёк, что исчезнуть готов;
  
   всех, кто меня лишает сомнения,
   приветствую я, чьи рты широко открыты,
   и тех, знающих молчания мгновения.
  
   Знаем, друзья, или это не знаем?
   Неспешный час приближают они, незабытые,
   что в облике людском наблюдаем.
  
   XI
   Смотри на небо. Есть созвездие "Всадник" там?
   Что запечатлелось в нас странно:
   он - гордость Земли. А второй по пятам
   его гонит, несёт, держит спонтанно.
  
   Разве не так догнал и укротил
   натуру мускулистую бытия?
   Перемену, дорогу и гнёт объяснил.
   Новая даль. Двое, как один я.
  
   Но это они? Или нет у них мнения
   о дороге, что вместе проходят?
   Но кто-то стол делит и наслаждение.
  
   Принёс со звёзд сообщение вольно,
   но радость или одно мгновения приносит?
   Символ веры. И того довольно.
  
   XII
   Светло духу, что соединить хочет нас,
   так как в фигурах живём мы сами.
   И часы идут маленькими шагами,
   с нашим собственным днём сейчас.
  
   Нашего истинного места, не зная,
   действуем из истинных отношений.
   Антенна антенну воспринимая,
   пустые дали несла тем не менее.
  
   Напряжение чистое! О, музыка силы!
   От допустимых дел не отклонило
   особое нарушение от тебя?
  
   Если крестьянин заботой себя утруждает,
   где всходы в лето земля превращает,
   ничего не достигнет. Дарит Земля от себя.
  
   XIII
   Спелое яблоко, груша, бананы,
   Крыжовник... Всё в устах прямо
   о жизни и смерти говорит спонтанно
   и читает в мире ребёнка упрямо,
  
   когда он пробует их. - Это из мест отдалённых,
   и медленно в рот придёт безымянно?
   Иначе, где слова пролились, словно манна,
   из мякоти плода освободясь удивлённо.
  
   Называете яблоком не притворно
   эту сладость, что смущается лишь для того,
   чтоб вкус установился прежде всего,
  
   ясный, живой, взбодрённый,
   двусмысленный, живой, лучезарный-:
   о, опыт, связь, радость, - всё колоссально!
  
   XIV
   Мы общаемся с плодом, листом виноградным и цветком.
   Они не говорят лишь языком лет.
   Очевидно, из тьмы проступает свет,
   и, может быть, ревности блеск на нём.
  
   Мертвецов, что укрепляет земля,
   вашу долю в том пришлось вам заметить?
   Это с давних лет ваш способ метить
   вашим клеймом, никому не внемля.
  
   Спросите себя, охотно делают это там?
   Угнетает плод труд тяжёлый рабов,
   К вашим, тесно прижатый, господам?
  
   И на корнях есть господа, полные сил,
   что разрешают нам от их власти большой
   что-то среднее меж поцелуем и силой немой?
  
   XV
   Постойте...попробуйте это... Уже
   плодом.
   ...Немного музыки только, топот, жужжание,
   девушек, ваших девушек тёплых молчание,
   танцуйте с испробованным плодом!
  
   Апельсин танцует. Кто забыть его может,
   как борется он, в себе утопая,
   со своею сладостью. Вы им одержимы, похоже.
   Он изысканно вас обращает.
  
   Танцует апельсин. И теплейший ландшафт
   его вам бросает, чтоб спело сиял
   в воздухе родины, Гори, открывайся,
  
   создай родство с ароматом аромат,
   с чистым соком склонённый фиал,
   что наполнен до края счастьем.
  
   XVI
   Ты, мой друг, одинок, и потому,
   что мы намекали и словами,
   мир связываем слишком с нами,
   слабейшую опасную часть забирая к сему.
  
   Кто пальцем показывает на эту славу? -
   Но ту силу, что нам угрожает,
   ощущаешь ты крепко, мёртвых ты знаешь
   и заклинаний боишься по праву.
  
   Смотри, только перенести мы обязаны вместе
   незаконченную часть, как единое целое.
   Тебе трудно так помогать, но всё-таки в своё сердце
  
   не сажай меня, я вырос бы быстро в его уюте.
   Хочу сказать, за рукой Господа следуя:
   Здесь, это Исав в свою шкуру закутан.
  
   XVII
   К последним старцам смущённо,
   всем довольный и всегда,
   бежит ручей с запрятанным корнем
   того, что не видели они никогда.
  
   Рог охотника и шлем стальной
   говорили о седых в этом мире,
   братьях в гневе большом,
   и женщинах, похожих на лиры.
  
   Ветка к ветке прижимается,
   ни одна не освобождается...
   Одна! Встань, пожалуйста...
  
   Но ломают они, похоже,
   то, что над ними есть всё же,
   но кто-то к лире склоняется.
  
   XVIII
   Слышишь ты новое, господин,
   что трепеща угрожает?
   Идут, объявляя, не один,
   что новое их возвышает.
  
   Хоть слуха нет без изъяна,
   в бешеном слове "жить",
   но часть машины так странно
   хочет восхваляемой быть.
  
   Смотри: вот машина:
   как она мстит и катит,
   искажая, она ослабляет.
  
   Нашу силу выпивает и тратит,
   сожаления не знает,
   гоняя, служа - всё едино.
  
   XIX
   Мир меняется с быстротой,
   как облаков построения,
   завершённое падает вниз, домой,
   где предки прячутся древние.
  
   Над ходом жизни и изменением,
   всё свободней и дальше
   музыкальное длится твоё вступление,
   Бога с лирой звучащей.
  
   И страдания не узнали,
   не научились любви,
   нас смерть от них держит вдали,
  
   не открывает лица.
   Одна твоя песня по стране пролетает
   Святится, ликует она без конца.
  
   XX
   Но Тебе, Господи, что навеваю Тебе,
   Твои уши учили Твои создания? -
   Об одном далёком весеннем дне,
   о лошади в России - мои воспоминания...
  
   Из деревни пришла к нам кобыла белая,
   передние ноги её к колышку привязали,
   чтобы ночью на лугу себе что-то не сделала,
   кудрявой гривой она ударяла,
  
   по шее в ритме задорном,
   при галопе грубом и скованном,
   будто бы прыгали ручьи крови конной,
  
   что ощущал дали просторные.
   Или пел, или слушал круг сказаний твоих
   был в нем закрыт.
   Твои картины, я освящаю их.
  
   XXI
   Весна опять пришла. Стихотворения
   Земля, как ребёнок, хорошо знает
   и много, много.. против затруднений
   долгой учёбы она получает.
  
   Строг был её учитель. Любили белизну
   у мужа старого в бороде.
   А ныне про зелень и голубизну
   Спрашивать должны. - Она это может везде?
  
   Земля свободна, ты счастлива, играя
   с детьми. Мы хотим тобой обладать,
   весёлая земля. К нам радость удачи идёт.
  
   О, чему учит, учитель, её часть большая
   в корни впечатанная осталась стоять.
   И в длинных стволах молчаливых она поёт и поёт.
  
   XXII
   Мы - адепты движения,
   но лишь шага времени,
   но для вас он пустяк тем не менее,
   в вечности продолжение.
  
   Но всё суета есть,
   что минует сейчас;
   ведь пребывание здесь
   освящено для нас.
  
   Мальчики, своею отвагой,
   ради скорости не бросайтесь,
   не пытайтесь летать.
  
   Всё отдохнуло, однако,
   и темнота и святость,
   цветок, книге под стать.
  
   XXIII
   О, только тогда, если полёт
   не поднимется, ради него,
   в тишину небес, прежде всего,
   а чтоб себе достаточен был почёт,
  
   профилем светлым сверкать
   этому удалось аппарату,
   как любимцу с ветром играть,
   кружа уверенно, тонко, приятно, -
  
   только, если чистое "куда",
   и аппарат восковой,
   гордость мальчика превысит вполне,
  
   и выигрывая поспешно тогда,
   каждый день приблизит собой,
   и полетит один в вышине.
  
   XXIV
   Не нужно древнюю дружбу нам забывать
   завербованных богов, что сильнее стояли,
   тех, кем мы строго воспитаны, не изгонять,
   или они кого-то на карте искали?
  
   Эти сильные друзья, что забирают нас
   мёртвыми, наших колёс не допускают касания.
   Наши званые обеды далеки - и наши купания
   отодвигаются, и медленней их гонцов сейчас,
  
   опять мы опережаем друг друга,
   и вынужден не знать брата брат,
   не вести больше тропы по приречному лугу
  
   особенно прямо. Только в котлах паровых горят,
   прежние огни, поднимаются молоты, что всегда,
   но как пловцы забираем мы силу тогда.
  
   XXV
   Но Тебя хочу я ныне, Тебя, с кем незнаком,
   как цветок,чьё неизвестно мне имя,
   вспомнить и показать ушедшим тайком
   крик прекрасной подруги неодолимой.
  
   Танцовщица, тело которой замедленно вдруг,
   встало, словно в бронзе оно застывало,
   грустя и слушая. - И тут возвышенный звук,
   её музыка в изменённое сердце упала.
  
   Болезнь приблизилась и тенью уже
   владеет,
   теснила тёмную кровь, словно подозрение
   имеет,
   гоня её к весне настоящей, вперёд.
  
  
   Опять и опять тьмой и падением
   прервана,
   Блестя по земному до ужасного стука последнего,
   вошла безутешно в створки ворот.
  
  
  
   XXVI
   Но ты, Божество, ты до конца звучащий,
   тут стаей менад окружить его было приказано,
   и их крик заглушил, ты блестящий,
   из разрушенного встала игра твоя радостно.
  
   Не было тех, что разрушают голову и лиру тебе,
   как они бушевали, боролись и острые камни
   бросали в сердце твоё беспрестанно,
   в твою мягкость, отказываясь от слуха в борьбе.
  
   Наконец, разбили тебя из мести спеша,
   когда во львах и скалах пребывало
   звучание твоё,
   и в деревьях и птицах, что слушают пение,
   чуть дыша.
  
   О, потерянный Бог, ты след бесконечный,
   только потому, что вражда быстро рвёт в тебе всё
   Те, кто слышит уста твои в природе вечной.
   _____________________________________________________________________
   ПРИМЕЧАНИЯ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ
  
   Сонет X: Во второй строфе память о погребении на знаменитом старом кладбище в Аллискампе при Арле, где в рисунках рассказывается в Мальте Лауреде Бриге.
   Сонет XVI: Этот сонет был обращён к одной собаке. - Под рукой Господа: рука - это отношение к Орфею; здесь показано как действует Господин поэта. Поэт хочет вести свою руку, чтобы она выражала своё бесконечное участие и готовность благословить собаку,
   которая почти, как Исайя, накинула на себя шерсть, что в его сердце, не достойном получить наследство был весь человек с его счастьем и нуждой.
   СОНЕТ XXI: Маленькая весенняя песня является мне, как толкование одной примечательной танцевальной музыки, которую я один раз у монастырских детей в маленькой церкви монахинь ( на юге Испании) на утренней службе мог слушать. Дети всё время пели в танцевальном ритме, мне незнакомом в сопровождении треугольника и тамбурина.
   Сонет XXV: О Вере.
  
   ВТОРАЯ ЧАСТЬ
  
   I
   Дышать для тебя - невидимое стихотворение!
   Рядом с собой с собственным существом.
   Это с космосом чистый обмен, но против движения,
   я ритмически существую в нём.
  
   Единственная волна постоянного
   моря, - это я и сознание моё;
   всех морей бережливое ты испытание,
   экономишь место своё.
  
   Сколько тех мест в космосе у него
   внутри уже было. Ветры иные,
   словно для сына моегою
  
   Узнаешь ты меня воздух, места
   полные мною?
   Ты - кора гладкая, строчки густые,
   изгиб и лист моего текста.
  
   II
   Когда мастеру в спешке большой
   действительно штрих ближайший
   нужно убрать, то берут зеркала часть со святой,
   единственной улыбкой девушки в нём дрожащей,
  
   когда утром пробуют себя одиноко,
   и в блеске работающего освещения,
   в дыхании лиц подлинного движения,
   позже падает лишь, как отблеск далёкий.
  
   Что глаза, в камине давно закопчённом,
   и в его угасании видишь долго?
   Мгновения жизни, что потеряны навсегда.
  
   Ах, Земля, кто видит потери твои удручённо?
   Только с тем захваленным звуком глубоким,
   пело бы сердце, рождённое целым миром тогда.
  
   III
   Зеркала: никто из мудрых не описал,
   что за существа вы в самом деле.
   Словно семью чистыми окнами стали,
   Вы времени заполнять пробелы.
  
   Вы ещё расточители залов пустых,
   когда смеркается и леса далеко,
   и шестнадцать лучей люстр золотых
   сквозь недоступность вашу проходят легко.
  
   Иногда живописи полны вы до края.
   Одни являются в вашем прошедшем,
   других боитесь мимо себя посылать
  
   Но останется здесь прекрасный,
   на той стороне, щёки ваши нашедший,
   проник нарцисс, распустившийся ясно.
  
   IV
   О, - это зверь, его здесь нет,
   они не знали его, но в случае каждом,
   его позу, шею в превращении важном,
   любим, как взора тихого свет.
  
  
   Хотя его не было, но так, как его любили, не зная,
   то встал чистый зверь. И всегда оставались они
   в пространстве, пустоту за собой оставляя.
   Поднял голову он легко, не нуждаясь почти в бытии.
  
   Они приблизились к нему не с зерном,
   только с возможностью ему быть всегда,
   и она дала зверю такую силу,
  
   что вдруг вырос один рог надо лбом.
   К юной деве подошёл он белый тогда,
   и его в ней серебро зеркала отразило.
  
   V
   Лепестки цветка, что звать анемон,
   понемногу на лугу открываются утром,
   и он не прольётся вдруг в его лоно,
   свет с чистого неба, полифонический мудро,
  
   в тихую цвета звезды натянут струною
   мускул приёмника бесконечного,
   от изобилия он побеждает порою
   захода знак, покоя беспечного,
  
   но отражаться едва в состоянии,
   листьев края тебе отдавая:
   ты - решение многих миров и сила большая!
  
   Мы сильны, длимся опять и опять.
   Но когда, и общая жизнь какая
   откроет нас и разрешит принимать?
  
   VI
   Роза, в мире древнем царящая,
   была ты чашей с простыми краями.
   Но теперь ты - цветок непреходящий,
   неистощимая вещь перед нами.
  
   В твоём царстве являешься ты, словно платье,
   около тела из ничего, как сияние; \одежда\
   склоняется твой отдельный лист безнадёжно
   к отрицанию всякого одеяния.
  
   Сотни лет зовёт нас твой аромат
   сюда и его сладкое имя;
   как слава, во воздухе его частицы летят.
  
   Однако, мы не знаем названия его,
   и воспоминание идут путями света \мы гадаем...\
   И, прося, часами его призываем.
  
  
   VII
  
   Цветы, вы собраны, наконец, родными
   руками,
   руками девушек, постоянно проворными,
   и заполняете стол садовый с краями,
   слегка раненые и утомлённые,
  
   ожидая воды, ещё раз поднимаясь,
   из начавшейся смерти, - и ныне снова,
   между двух полюсов устремляясь,
   пальцев чувствительных, что к добру готовы,
  
   могут больше ещё, предчувствуя как облегчение,
   вас, когда вы обретались в кувшине,
   охлаждаясь медленно и тепло и тепло девушек,
   как очищение,
  
   вам данное, как от грехов тяжко уныло,
   что срывание вас начиналось, как отношение
   к ним, что вас, цветущих, соединило.
  
   VIII
   Немногие подруги детства, сопровождая,
   рассеялись в саду городском;
   как мы нашлись, медленно опадая,
   и, как овечки с красноречивым листом,
  
   говорили, словно безмолвные. Когда мы
   никто не слышал. Это было или нет? \ликовали,
   И как растворилось среди людей, что убегали,
   и в страхе прошедших лет.
  
   Экипажи нас катали чужие, мимо летя,
   дома плотно нас окружали, но нет никого,
   Кто нас во вселенной бы знал.
  
   Летают шары лишь, дугами светя.
   Нет детей также, но видели одного.
   Ах, прошедшего, кто средь миров упавших ступал.
   ( в память Эгона Ричи)
  
   IX
   Славьтесь правящие и не лишние,
   и что железом недолго шеи закрывают.\пытку терпевший\
   никто не возвышен, без сердца, один хотевший,
   судороги доброты в нас искажает.
  
   Что сквозь время получено, плахой одарял
   опять, как детям игрушку от прошедшего,
   старого дня рождения. В этом чистота, высота, дурь бытует,
   иначе нёс бы он открытое сердце, как Бог являл
  
   доброту настоящую. Он шёл бы и хватал
   сияющее вкруг себя, словно боги.
   Больше ветра для кораблей надёжным он стал.
  
   Не меньше, чем тайное, тихое исполнение
   внутри нас выиграло много,
   как, играющий тихо ребёнок в бесконечном соединении.
  
   X
   Всему, что есть, угрожает машина мало по малу,
   она лезет в душу, вместо повиновения,
   чтоб рука прекрасная промедлением больше
   не блистала,
   и решительно строит, разрезая камень мгновенно.
  
   Не останавливаясь никогда, чтоб мы её хоть раз
   избежали ,
   и она на фабрике тихой замасленная лежала.
   Она - жизнь, и думает, что лучшее совершит,
   она равно организует и разрушает и всё
   крушит.
  
   Но ещё наше бытие околдовано ею; сотни мест
   есть ещё происхождения. Игра чистого проведения,
   что никто не касается, не преклоняется, и удивления нет.
  
   Слова из невысказанного, выходят свободно ,
   и музыка всегда нова, из камней сотрясения
   строит Божий дом в пространстве непринуждённо.
  
   XI
   Порою возникают спокойно смерти законы,
   дальше победивший человек, ты к охоте направлен;
   всё же больше, чем падение и сеть полосы паруса
   достойны,
   что свисает в карст полый доставлен.
  
   Тихо спустили тебя, как, если бы ты знаком был,
   праздновать мир. Но потом тебя поборол
   слуга,
   и из пещер бросила ночь горсть
   белил,
   голубей, танцующих в свете...
   Но это есть в праве пока.
  
   Вдали от видящих, и каждый вдох
   сожаления,
   не только охотник один рано так доказал,
   но, бдительно действуя, исполняет.
  
  
   Мёртвый - фигура траура и потрясения...
   В чистом духе место занял,
   и что самим нам являет.
  
   XII
   Желай изменений. О, будь пламенем восхищён,
   внутри вещь отклоняет тебя от от блестящего
   превращения;
   каждый дух, что земное лепить принуждён,
   никакую фигуру в полёте так не любит,
   как пункт обращения.
  
   Что в оставшихся заключено, уже оценившее это,
   мнит себя верной защитой седины
   невзрачной?
   Жди, твердейшее, предупреждает из твёрдости света.
   Увы, невидимый молот взмах делает мрачный!.
  
   Кто, как источник, льётся, что различает узнавание
   и оно ведёт его сквозь твёрдость создания,
   что началом часто кончает и начинает концом.
  
   Каждый уголок счастливый в сыне иль внуке от
   расставания,
   что удивлённо проходят. И они превращаются
   в Дафны сознание,
   хочет лавры чувствовать, чтоб играл ветер
   твоим лицом.
  
   XIII
   Прощайся прежде со всем, будто оно за тобой,
   как зима, что как раз идёт.
   Ведь среди зим есть бесконечность одной,
   и, перезимуя, твоё сердце её превзойдёт.
  
   Умри навсегда в Эвридике, вставай, расцветающий,
   восхваляя, опять поднимись к чистым канонам.
   Здесь, в царстве остатков, будь исчезающим
   звуком стекла, что разбилось со звоном.
  
   Будь - об условиях бытия не теряя знания,
   что бесконечный повод для твоих колебаний,
   чтобы ты исполнил тот единственный раз,
  
   используя, как глухой, так
   и безмолвный,
   абсолютный природы запас, суммою полный
   считая себя, ликуя, число убивая тотчас.
  
   XIV
   Смотри на цветы, они земному верны,
   судьбою которых мы от края судьбы отделены, -
   Но кто это знает! Когда они, увядая, раскаяния полны,
   Их раскаяние полно нашей вины.
  
   Всё хочет парить! А мы жалобщиками ходим кругом,
   лежим на всём, восторгаясь весом своим;
   мы - вещи для учителей, усталых при том,
   потому что мы их вечное детство храним.
  
   Взяла бы она одного из сна, спала бы, наверно,
   глубоко с вещами: о, как бы пришёл он мгновенно
   другим к дням иным, из нашей всеобщей бездны.
  
   Или он бы остался, и они цвели бы и восхваляли
   его, обращённого, что равен вам глубоко,
   всем тихим собратьям в ветре лугов отвечали.
  
   XV
   О, рот-фонтан, дарующий рот,
   что говорит неистощимое, чистое,
   ты перед лицом воды, текущей искристо,
   маска из мрамора. А сзади идёт
  
   пролегание акведуков. Издалека,
   мимо могил, с Апеннинского склона,
   несут они сказания, не достигнув пока
   подбородка чёрного, от старости словно;
  
   и, мимо пройдя, изливает в сосуд.
   И лежащее, спящее ухо тут,
   мраморная труба, в неё говоришь ты покорно.
  
   Ухо земли. Но только с собой
   она речи ведёт, в кувшин забираясь свой,
   Так кажется ей, ты её прерываешь свободно.
  
   XVI
   Опять навсегда от нас оторваны
   Бог и место, которое свято .
   Мы остры, хотим знать всё доподлинно,
   но он ясен и раздаёт, что надо.
  
   Самые чистые дары, освящённые,
   не забирает другое в мир он свой,
   будто меж ним и концом его свободным
   противостоит ему спокойно другой.
  
   Только мёртвый пьёт
   там, где наш струится источник ,
   когда Бог кивает мёртвому молча.
  
   К нам шум опять придёт ночью,
   и агнец выпрашивает свой колокольчик,
   потому что инстинктом живёт.
  
   XVII
   В каких ближайших, орошённых садах,
   на каких
   деревьях, в какой чаше цветка, что
   поник,
   зреют плоды утешения странные? И в плодах
   изысканных, где ты на истоптанных тобою
   лугах
  
   одну из нужд твоих ты найдёшь? И каждый раз точно
   удивит тебя фрукта чрезмерность,
   целостность его, мягкость облачная,
   и, чтоб легкомыслие птиц не
   опередило тебя, как и ревность
  
   внизу червя? Эти деревья ангелов
   пролетевших,
   и скромные медленные садовники, так странны,
   что они несут, что нам не принадлежит? \пришедших,
  
   Мы ничем быть не можем, мы тени и
   привидения,
   и прорастает в нас опять вялое
   поведение,
   то оставленное лето равнодушие сокрушит?
  
   XVIII
   Танцовщица: ты - само перемещение,
   всё исчезнувшее в движении принесла ты подарок.
   И в конце вихря - то дерево из движения
   не завладело ли годом, что недоступен и ярок?
  
   Не цвело оно, чтобы твои колебания
   не окружили потом
   вдруг вершину твою тишиной? И над нею паря,
   была она не солнцем, не летом, теплом,
   этим несметным теплом из тебя?
  
   Но нёс творец также древо экстаза.
   Это не плоды покоя, а кувшин в смятении
   созревших коснулся или созревания ваза?
  
   И в картинах: не в набросках осталось
   тёмной брови твоей движение,
   быстро у стенки своим поворотом ты
   расписалась?
  
   XIX
   Где-то живёт золото в избалованном банке,
   и тысячи доверяют тому. Но тот бедный,
  
  
   слепой, что сам десяткою медной,
   как потерявший место, в угол пыльного шкафа,
   свален однако.
  
   В занятиях деньги, но дома,
   и одеты в гвоздику, меха, груду шелков.
   Он же, молчащий, стоит, отдыхая знакомо,
   среди бодрых иль спящих, гневных денег без слов.
  
   О, как любит закрыться ночью эта рука,
   открытая вечно.
   Утром приносит она судьбу и ежедневно
   держит: убогую, светлую, бесконечно разбитую.
  
   Чтоб один видящий в состоянии её
   бесконечно,
   схватил и прославил её удивлённо. И воспевание
   нежное,
   Только Богу открыто.
  
   XX
   Между звёздами, как далеки; и всё же сколько,
   что местный житель учит \и дальше порой,
   один, к примеру, и ближний,
   как далеки в этом случае. \второй -,
  
   Судьба лишает нас, и может быть, с существом,
   нам чужим, \разлучает,
   думаю, сколько пядей от девушки до мужчины считают,
   когда его избегают, полагая своим.
  
   Всё далеко, круг нигде не кончают.
   Смотри, блюдо на столе весело и готово,
   рыб лица странные.
  
   Рыбы немы - думали как-то? Кто это знает?
   Но это место не в конце, где это место, где
   говорят без единого слова? \рыбы хором.
  
   XXI
   Пою сады, моё сердце, ты их не знаешь;
   политые, ясные, непостижимые. \как в вазе,
   Вода и розы из Испании или Шираза,
   пою и хвалю их, они ни с чем несравнимы.
  
   Покажи моё сердце, что никогда ты не потеряешь,
   что тебя имеют в виду их фиги, созревшие в них.
   Что с ними ты меж цветущих ветвей живых,
   будто лицо в воздух возвышенный окунаешь.
  
   Избегай заблуждения, что даёт непокой,
   для настоящих решений, которым быть!
   Шёлковой нитью в ткань ты пришёл за иглой.
  
   В ней картины объединишь ты также,
   (это будет страданий жизненных нить),
   чувствуй: весь славный ковёр тебе это покажет.
  
   XXII
   О, на судьбу несмотря, изобилие чудесное
   нашей жизни в парках пенится шумно, -
   или, как атланты из камня, у выхода тесного
   под балконом порталы вздыбились буйно!
  
   О, колокол железный, чьё било стозвонное,
   ежедневно против будней тупых возвышает.
   Или кто-то в Караке за колонной колонну
   почти вечный храм здесь воздвигает.
  
   Те остатки опрокинутыми стали,
   что будто мимо спешат из жёлтой горизонтали
   дня в утрированную ночь ослепления.
  
   Но буйство растворяется, не оставляя следов.
   Разворот полёта сквозь воздух, и никто не готов
   вести тщетно его. Но только как вдохновение.
  
   XXIII
  
   Позови меня к тем часам твоим,
   что с тобой борются без остановки,
   как лицо собаки, просящее там,
   что всегда отворачивается ловко,
  
   когда схватить его думаешь ты.
   Всё лишённое почти твоё в этот час.
   Мы свободны, отпущены из пустоты,
   где, мы думали будут приветствовать нас.
  
   О поддержке мы просили, робея,
   слишком молоды мы, старость лелея,
   и стары для того, чего не было никогда.
  
   Мы справедливы тогда, когда восхваляем,
   потому что собой железо и прутик являем
   и сладость опасности зрелой всегда.
  
   XXIV
   О, радость из глины разрыхленной, что нова всегда!
   Бредущим рано почти никто не помогает.
   Хотя у городов счастливый залив пролегает,
   вода и масло наполняли кувшины тогда.
  
   Богов мы намечаем в отважных набросках,
   что ворчливая судьба нам опять разрушает.
   Но бессмертны они и должны мы жёстко
   подслушать того, кто пред концом нам внимает.
  
   Мы - поколение тысячи лет: матери с
   и всегда ребёнок, полный грядущего \отцами,
   что, произойдя от нас, позже поднимется с нами.
  
   Бесконечно рискующие, что мы имеем во времени!
   Лишь молчаливую смерть, что знает в нас сущее,
   и выигрывает всегда, одалживая нас тем не менее.
  
   XXV
   Уже, чу, ты слышишь работу
   первых грабель, ритм человека приятный,
   и в затаённой тиши укрепляет что-то
   земли весну раннюю. И не банальным
  
   кажется грядущее тебе. И так часто бывает:
   кажется, дошедшие готовы явиться тебе
   опять, как новые. И всегда ожидает
   то, что не брал никогда. Что тебя брало к себе.
  
   Перезимовавшего дуба листья весенние
   кажутся вечером будущей смуглотой.
   И знак дают иногда дуновения.
  
   И чёрные кусты. И удобрения кучи
   хранятся сытой в аршин чернотой.
   И каждый час идущий станет моложе и лучше.
  
   XXVI
   Как ловит нас птичий грай,
   созданный будто за раз в природе.
   Но дети, играющие уже на свободе,
   настоящим воплем кричат невзначай.
  
   Кричат по случаю. И в промежутках
   космоса, (куда без изъяна
   птичий крик входит, словно люди в видения чуткие -).
   клином визга гонят вас рьяно.
  
   Горе, где мы? Всё время свободное,
   словно сорвавшиеся драконы,
   низкие за смеха гранями неуклонно
  
   охотимся ветрено, рвём на куски. Построй кричащих,
   поющий Бог! Чтоб, шумя, поднялись они ровно,
   неся, как поток, голову и лиру звучащую.
  
  
   XXVII
   В самом деле, время так разрушительно?
   Когда крепость рушится на горе статичной?
   Это сердце Богам принадлежит действительно,
   когда применяет демиург силу личную?
  
   Мы и правда так боязливы и хрупки,
   какими судьба нас сделать желает?
   Дни детства обещаны и глубоки,
   в корнях позднее затихают?
  
   Ах, прошедшего привидение\
   сквозь беззлобное принимающих появление
   идёт, словно это дыма немного.
  
   Если мы, те, кто движется в мире,
   значим что-то при оставшейся силе,
   словно это - обычай Бога.
  
   XXVIII
   О, приди и уйди. Добавь ты, почти что дитя,
   для мгновения танца фигуру,
   к созвездию одного из танцев, шутя,
   чтоб нам тройную глухую натуру
  
   бренную превзойти. Ибо двигалась она
   совершенно, слушая только Орфея.
   Ты из тех, кто оттуда, и движения полна,
   и легко удивляешься дереву, что длиннее,
  
   что захотело с тобой к слуху идти.
   Ты ещё место знала, где лира,
   звуча поднялась к центру невероятному.
  
   Для неё шаги прекрасные, странные,
   и стремилась к празднику мира
   друга ход и лицо повернуть по пути.
  
   XXIX
   Тихий друг дальних просторов, я ощущаю,
   как пространство дыхание твоё расширяет,
   На балках, где колокола свисают,
   звучи, хотя это тебя изнуряет.
  
   Будет сила над этим питанием.
   В преображение войди и выйди опять.
   Что такое твой опыт страдания?
   Напиток горче вина не сыскать.
  
   В эту ночь изобилия
   сил волшебных, у перекрёстка разума здесь
   будет движение разума пусть.
   И если тебя земные забыли,
   тихой земле скажи: я струюсь.
   Быстрой воде скажи: я есть.
   ______________________________________________________________________
   Примечания ко второй части:
  
   Сонет IV: Единорог в средние века имел большое значение для определения целомудрия,
   это утверждение не существует для профанов: как только он являлся в серебре зеркала,
   которая юная девственница держит перед ним *смотри ковёр пятнадцатого века), как в одном из двух точно таким же образом очищается тайно зеркало.
   Сонет VI: Античная роза была простой элагатерией, красного и жёлтого цветов, которая выступает из огня. Она цветёт здесь в Валлисе, в отдельных садах.
   Сонет VIII: Четвёртая строка. Ягнёнок ( на картине) говорит в середине полотна.
   Сонет XI: Ссылаясь на охотничий обычай, когда в выбеленном карсте некоторых местностей возникали гроты голубей. Их пугали, вывешивая платки, которые развивались особенным образом в подземелье пребывания голубей, они с ужасом вылетали и убивались.
   Сонет XVIII: Читателю.
   Сонет XXV: Противоположность детским песенкам весны в первой части (сонет XXI).
   Сонет XXVIII: О Вере.
   Сонет XXIX: О друге Веры
  
   ИЗ НАСЛЕДИЯ
  
   ХРИСТОС - ОДИННАДЦАТЬ ВИДЕНИЙ
  
   Первый ряд
  
   СИРОТА
  
   Они быстро шли. Это было убогое погребение
   по последнему классу. Без колокольного звона.
   Мама долго болела, - малышка думала отрешённо:
   все годы каморка была для неё заключением.
   Слава Богу! Избавлена мать от муки земной, -
   дураки говорили, - но ей страшно одной
   пред непонятным судьбы решением.
   Да, что теперь? Они зарыли её неглубоко.
   Любимый Бог! Ей там жёстко будет и плохо:
   влажный холм из острых камней.
   Но как на мягком ложе, привычно лежать было ей
   в мягком холсте. И пришли слёзы к ней.
   Почему плохое ложе ей постелили,
   в глухую тёмную землю её зарыли?
   Ту, что родину в небе найдёт?
   В небе? Там сказочный город живёт:
   в нём купола золотые, переулки сияют;
   там свет и любовь. Никто горя не знает,
   и печаль никого там не посещает.
   И только пение слышно святое.
   И одной игрушкой, звездой, как белой овечкой,
   могла бы малышка играть, конечно:
   и там, наверху, славно и вечно
   на серебряном месяце качаться в покое,
   прячась в облаке пушинок снежных.
   Но - это сон! Только сон безмятежный!
   Но тут с ветром голос раздался унылый:
   "Я сказала: я больше тебе не мама".
   Тут кто-то чужой кивнул: "То её могила?"
   И уронил руку ребёнку на голову прямо,
   благословил: Пусть будет ей пухом земля.
   Стало жутко малышке: в сердце её
   дикая боль своё жало вонзила.
   Она, тесно прижавшись к седому, спросила:
   "Я увижу в небе лицо матушки милой?
   Сказал пастор, я маму увижу ещё?"
   Слово в воздухе тает. Стрекочет сверчок.
   Малышка слышит: кружится мотылёк,
   над хижиной дальней трепещет дымок,
  
   ДУРАК
  
   На башне час, как обычно
   бьют полдень. И летнее солнце
   толпу детей освещает отлично,
   что со школьных парт наружу несётся.
   Так рой мотыльков пойманных бьётся
   и на свободу отчаянно рвётся
   из банки глухой, где их держит привычно
   учёный. И красные розы ищут тактично
   и рядом с цветами роятся и вьются.
   Мальчики все собираются в группы
   и маршируют они рядами.
   А некоторые скорей удирают к супу,
   что так вкусно готовят их мамы.
   Девочки стоят, как на выставке,
   как куклы, выставленные на продажу,
   и похожи на пёструю бродячую труппу.
   Один малыш, усмехаясь сквозь зубы,
   тянет отважно их за кончики кос.
   Кто это? - задают все вместе вопрос.
   И, как обычно, воитель ноги унёс,
   от гнева девочек в углу притаясь.
   Непринуждённо беседуя, легонько дразнясь,
   этот рой фланирует постепенно.
   Белокурая Анна, одетая бедно,
   будто что-то узнала на этот раз,
   ближайшей подруге, от страха трясясь,
   робко шепчет, к шпалере прислонясь,
   потом что-то кричит. И тревога мгновенно
   толпу поглощает. И компания вся
   разлетается. - Бег, толкотня,
   слов путаница, голосов кавардак:
   "Там дурак!"
   "Ребята!"
   И быстро как-то
   рванулся он дико
   в середину крика.
   "Стоять без движения!"
   У него высокое телосложение,
   лицо бледно. И без слов
   что-то он меж рядов
   плотных искать готов.
   В руках он тоскливо
   что-то перебирает,
   холодно и терпеливо
   глазами он ослепляет,
   смотрит неторопливо
   и вокруг взор обращает.
   Весь в складках лениво
   у поясницы порхает
   плащ. И какие-то дети
   замирают с ним рядом.
   Он бледнее, чем в смерти,
   ищет и ищет взглядом.
   И дети, страшась,
   в зной торопясь,
   мимо пройти спешат,
   Анна тоже, его боясь.
   Его глаза на неё глядят,
   он кричит и врывается в ряд,
   хватает её тотчас,
   и клочья платья летят:
   "Постой немножко!"
   До смерти больно несчастной крошке,
   ищет помощи, оглянувшись сторожко.
   Толпа в переулках, садах
   исчезает,
   и малышка вверх глаза поднимает
   стеснённо и робко.
   Она чудом потрясена?
   И страшно удивлена:
   глаза чужака не чужие нисколько.
   И питает она веру большую;
   как, если бы она долго болела
   и видела только крышу глухую,
   но смеющимся взором излечилась она
   и поднялась к небу, в даль голубую.
   Она чувствует: тяжёлой правой рукой
   он глядит ей голову тихо и мягко;
   она ловит её, как в лихорадке,
   рукою другой.
   Она хочет поцеловать её сладко,
   но убегает жаркая рука торопливо,
   на протянутые ручки слёзы стекают,
   чужие губы спрашивают нетерпеливо:
   "Магдаленой маму твою называют?"
   "Да".
   И чужие губы теплом полны:
   "Вы очень бедны?"
   "Да".
   И вопрос медью звучит колокольной:
   "Ей очень больно?"
   "Да".
   "Потому что тёмной ночью, когда не спится,
   я видела, как плачет она всегда".
   "Умеешь ли ты молиться?"
   "Да".
   "И за папу ты молишься иногда?"
   "Да".
   "Это не забывай".
   "Но где мой папа? Ответ мне дай!"
   Чужак руки с ребёнком к небу простёр,
   его голос звучит, словно птичий хор,
   что укрытие в цветущем жасмине обрёл.
   "Что за слово сказал ты с недавних пор?"
   "Какое?"
   "Такое".
   "Папа?"
   "Да".
   Его "да", как ликующая победная песня.
   Он целует лоб ребёнка чудесный
   и блестящие глаза целует прелестные:
   это поцелуи любви, благодарности честной.
   Он ставит малышку на камни опять:
   "Крошка, мне тебе нечего дать".
   Устало улыбку шлёт ей с высоты:
   "Я гораздо беднее, чем ты"...
   Его речь была, как плач затаённый.
   И ещё раз он ей рукою машет,
   по горячей земле, словно на марше,
   как нищий, в лохмотьях он следует дальше.
   Но как король, горд он и величав.
   И она называла его дураком!
   Анна стоит, как охвачена сном,
   и смотрит вслед ему удивлённо.
   Едва дыша, мчится домой стремглав
   сказать маме. Но робеет она в простоте.
   Но вдруг говорит, отходя ко сну:
  
   "Мама, расскажу я тайну одну:
   я мужчину видела. Он, как тот, на кресте"...
  
   ДЕТИ
  
   Это было когда-то.
   Человека толпой окружили ребята.
   Вокруг плеч его ряса проста, серовата
   и сияли Спасителя волосы свято.
   И, словно ранним весенним днём,
   когда цветение пробуждается всюду,
   дети пришли к нему, как к чуду,
   никто не назвал его стариком.
   Но с детьми давно был он знаком.
   Они теснят во двор его, что так беден,
   и бледный молит его: ты так милосерден,
   и бедная мать ломала руки при нём.
   А тот, с горячими щеками ему шепчет усердно:
   "Не правда, ли, в закате солнца твой дом,
   где золотые горы пики вздымают,
   тебе ветер поёт, вершины кивают,
   и во сны ты приходишь к хорошим детям".
   И как берёзки, все перед чудом этим,
   белые, смуглые, - все склоняются;
   его улыбке взрослые удивляются.
   И дети бегут с разных сторон
   под его благословение, как в дом родной.
   И крылья слов расправляет он,
   и слушает его весь простор большой:
   "Я и прежде думал о том не раз,
   как тихие часы спешат всё скорей,
   и сквозь дни и ночи проводят вас
   через тысячу ворот и дверей.
   Как идут ангелы, тихо скользя,
   и все ворота падают в замке;
   но я предупреждаю вас, однако,
   до моего царства вам добраться нельзя.
   Вы хотите в жизни быть, а я - нет,
   вы идёте в темноту, а я - свет;
   вы надеетесь на радость, а я - отречение,
   вы тоскуете о счастье, закона я исполнение".
   Он смолк. Внимали взрослые ему за оградой.
   Он вздохнул: "От меня отрекаться не надо,
   мы вместе на одном поле стоим.
   Вы слишком юны, чтоб со мной быть в скитаниях;
   но вернитесь назад по своим следам,
   может, в бедном цветнике, что увидите там,
   может, в улыбке матери, подаренной вам,
   в ожидании женском с тоской пополам,
   я, там, в детстве вашем - воспоминание.
   Дайте руку, и пойду я путём своим.
   Бог ещё раз в жизнь погрузил свой взор,
   чтоб найти неизвестное до сих пор.
   Он навстречу руки вам простирает,
   идите! Мир вас ожидает".
  
   Предсказание его они слушали, веря,
   их щёки пылали в ожидании судьбы:
   " А мы потом сорвём эти двери?" -
   кричит дико один малыш из толпы.
   И тут просит он робко: "ты нас веди
   быстро водой и лесами:
   и большая, последняя дверь впереди
   скоро предстанет пред нами".
  
   От счастья, о котором мастер сказал,
   загорелись светом его глаза,
   и под солнцем он расцветает.
   Но тут из кучи вперёд выступает
   один малыш, его волосы спутаны,
   блёклые, на лоб горячий спадают;
   как убор разорванный, гневом окутанный,
   шлемом голову покрывают.
  
   Его голос трепещет и умоляет.
   Согнув колени, будто близко беда,
   робко тянет худые, бедные руки:
   "Такие слова о вечной разлуке
   не скажешь ты никогда!
   Другие, неблагодарные перед Вами,
   вслед за бегущими мчатся годами,
   я другим был всегда"!
   Он в спазмах колени обнимает тогда.
  
   И Светлого губы дрожат.
   Над плачущим голову он склоняет:
   "Мама игрушками и пищей тебя оделяет"?
   К коленям, вздохнув, мальчик приник:
   "Для игрушек я слишком велик".
   "Даёт тебе утром нежной рукой
   она крепкий, тёплый бульон?"
   Парнишка дрожит: "Для еды такой
   я слишком беден", - ответствует он.
   "Неужели не целует тебя никогда
   она в лоб и румяные щёки"?
   И сознаётся парнишка тогда:
   "Давно мама в могиле глубокой".
   Губы Светлого дрожь сотрясает,
   как листья в роще осенним днём:
   "О, тебя жизнь давно прочь бросает,
   мы с тобой вместе пойдём".
  
   ХУДОЖНИК
  
   Бой часов в двенадцать совсем изнемог,
   и первый час крикнул так больно,
   что вздрогнул он и прижал платок
   к плечам малышки: "Или, довольно!"
   Она удивлённо смотрела при прощальных словах,
   робела, тревожно прятала страх.
   И детским голосом, упавшим невольно,
   спросила: "Когда теперь?", - с печалью в глазах.
   "Сегодня иди, вопросов много у тебя на губах".
   Она замёрзла, снег лежал снаружи просторно.
  
   Он в ателье вернулся, закрыв запор:
   и в уютном, остывшем уединении
   лёгкими шагами ходил туда и сюда.
   Тихий свет что-то искал в помещении,
   камин щупальца свои посылал иногда,
   к жизни вещи, тут и там пробуждая,
   странно чужое до тайного возвышая.
   Придаёт своей милостью форму им свет.
   Где "быть", где "не быть", неизвестен ответ.
   Человек задумчивый меняет свой цвет,
   совсем потерявшись в мелькании теней.
   И занавес, как мешающий бред,
   от окна, от стёкол больших скорей
   он рванул, и преграды здесь уже нет.
   Ничто в свете луны не меняло мест.
   Но тут кто-то остался, его прятали тени,
   всеми чувствами опознал он его,
   хоть не повернул тот лица своего
   и напряжённо смотрел, не говоря ничего,
   на натянутый холст, где в расслабленной лени,
   серебрилась луна, зимний свет рассыпая,
   Лучи упали, ватагу людей освещая,
   что теснили мужчину, ему угрожая;
   Он бледен и много беднее других.
   Он стоял, как предатель в окружении их,
   как отступник, что любовь отрицает.
   Не несла величия волос его грива,
   падала риза на грудь некрасиво,
   его достоинства не умножая.
   Перед беднягой дети теснились пугливо.
  
   На картине этой свет чужой и не яркий,
   казался лицу мужчины подарком,
   что художник нашёл для него средь теней;
   тот в край одежды вцепился рукою своей,
   и затравленная сотней страхов душа
   летит, пугливо расправив крылья при этом,
   ко всем надеждам и всем секретам
   и находит она вместо привета,
   для бегства окно, в никуда спеша.
   Но находила она прежде дорогу назад;
   и бледные взоры, по картине скользят:
   "Почему я такой", - слышит он, не дыша.
   "Ведь я сидел у твоей кровати,
   когда в детской лихорадке ты кричал,
   и о молитве Марии напоминанием кстати
   своё мужество тебя я отдал.
   И как у могилы твоей матери встал
   кипариса, трепещущей статью.
   Но в дальнейшем забыл ты все без изъятия
   мои поступки. Почему ты их так написал?"
   Его вопрос опал по-весеннему тих,
   как с деревьев цвет опадает ранний;
   а те в светлых рощах стоят в ожидании,
   кого выберет любимый ветер из них.
   Одинокий художник от вины и стыда
   нежный цвет с нетерпением топчет тогда,
   как робкий раб. Его ненависть сжимает кулак
   грубо: "Но тебя я увидел так".
   И тот вдруг вырос, как кающийся встал,
   своей тенью широкую стену объял,
   его голос взметнулся, как пламя, свободно:
  
   "Тебе казался из нищего рода?
   Меня бедность вскормила несчастью в угоду,
   и следы палача, что являли народу,
   на груди моей - единственное право на царство?
   Я благородство не пил, как из губки воду,
   как король свой род выбрал я сам,
   и, умирая, стал рабом я там
   и стал Богом. Но может Бог быть настолько велик,
   что отзываться не должен на каждый крик
   нетерпеливой массы, которая мнила,
   что нуждалась в нём пылко...
   Но рано иль поздно с упорством великим
   будут вытащены Боги чернью безликой,
   и в робких взглядах их почитателей диких
   растворится их сила".
  
   Исчезло белое платье в тумане,
   он ушёл не в ворота.
   Но художник ещё слышал что-то,
   слов далёких звучание
   вне времени и расстояния.
   " В равной скорби, в хламиде похожей,
   замерзая, хочу с друзьями шагать;
   не пред чужими душам всё же
   празднично царственно я буду стоять:
   Мне княжеский пурпур цветения
   рана, чудо и боль подарили
   и венцом мужества и терпения
   бедные волосы мне прикрыли.
   И всем сиянием любви ты освети
   мои руки у самого края.
   И пойду вперёд, небеса раздавая,
   детям всем по пути".
  
  
  
  
   ЯРМАРКА
  
   Это было в Мюнхене в праздник пивной.
   Толпы Терезин луг наполняли,
   и потоки зрителей плыли волной,
   мастера скотоводства напирали стеной,
   провинциалы умно рот на замке держали.
   Мои девчонки покинули дом родной,
   вдвоём, вместе они громкий день прожужжали,
   а парни в грубых жилетах шли следом за мной,
   и городские щёголи озорно напирали.
   Между тем экипажей украшенных строй,
   кучера нелепые, лакеи сверкали;
   извозчики увлажняли горло порой,
   изрядным глотком его промывали.
   Все довольны. Всё кажется лучшей игрой,
   что исполнена роскошной, яркой толпой,
   и вереницы пёстрые балаганов стояли.
   Пиво и вино было тут повсеместно,
   и проверялось там соглашений много.
   В петлицах цветы находили место;
   зазывалы у дверей хвалились бесчестно,
   и чудеса славили, словом уместным,
   будто в спутниках Ноя оказались чудесно
   и в рай отыскали дорогу.
   Виноград и вино на прилавках прелестных,
   колбасы и куры на шампурах железных
   до золотистой корки томятся долго.
   Стоял чёрный дикарь на другой стороне:
   он забыл кричать всем проходящим,
   что жажду кокос утолит настоящий.
   Тут протиснулся карлик, забавный вполне,
   быстро мимо рванул, ухмыльнувшись мне.
   И каждый хотел, рядом стоящий,
   на карусельно-качельной промчаться волне.
   И полишинель, толпу веселящий,
   грубо шутил, крутясь, как в огне,
   на подмостках, пристроенных к яркой стене.
   Бил в большой барабан, звонко гремящий,
   помех, не замечая шумящих.
   И дикие звуки, никого не щадящие,
   Прорывались в уши извне.
  
   Смеялся каждый их них довольно.
  
   Сквозь артерии улиц брёл я вольно,
   бесцельно шёл, от яркого света щурясь,
   как развязный парень, ни пред кем не тушуясь,
   лицами красавиц нагло любуясь,
   дразнясь павлиньим пером невольно.
   Раздавались сзади смешки серебристые,
   губы их издавали чистые,
   малышки не сердились, красуясь.
   Потом был страх, когда бочек воз
   по дороге кони везли неуклюже,
   теснились люди в следах от колёс.
   Кто-то прыгал, ребёнок кричал натужно,
   кто-то пел, и девчонку тур вальса отнёс,
   словно ноги её чары толкали снаружи.
   Что звенеть могло, то звенело дружно:
   и бумеранг звучал валторны не хуже,
   а вдали, будто жёлтый светился воск.
   И когда сквозь толпу прошёл, всех задевая,
   вижу, на лугу я стою у края;
   и балаган, к себе меня зазывая,
   робкими буквами сообщает название:
   "Жизнь Христа и его страдания".
   Я вошёл туда, почему не знаю.
   И вот билет голубой я в руке сжимаю,
   что за десять пфеннигов обеспечит мне вход;
   я подумал: когда же хозяин придёт?
   Я - один в балагане, вдруг замечаю.
  
   Кто хотел, мог забыться тут, вспоминая
   всё, чему его когда-то священник учил:
   как человек, Богу себя посвящая,
   приговорён к большому страданию был.
  
   Тут увидел святого ребёнка рождение
   и бегство через брод поперёк течения
   реки: Иосиф правит, Мария на муле сидит.
   И, как сказание о том говорит,
   под фарисея роптание в храм совершилось внесение.
   А потом въезд в Иерусалим,
   где, избегая вопросов, что было с ним,
   среди простых людей и грехов живёт,
   и по воле его каждый чуда ждёт.
   Но приходит день, посланный Богом:
   и брошен он народу по ноги.
   Мягкость судьям внушает Пилат осторожно,
   но народу смягчиться уже невозможно:
   и величаво, как только можно,
   Он в терновом венце стоит.
   Состраданием даже римское сердце горит.
   "Я есмь человек", - как молитву твердит.
   Тщетно! Неистова чернь, и пощады нет!
   А он несёт свой крест!
  
   Потом пришли ужасы дня, когда Он
   Был правом правителя приговорён,
   Ударом диким к дереву был пригвождён.
   Вторглась ночь, и тучами дня рождённые,
   будто зов мести трубили тромбоны,
  
   и клювы птиц чужих рыскали увлечённо,
   но не роса, кровь была на травах зелёных.
  
   Глаза фигур смотрели, как застеклённые,
   и воск на лбах ярко был освещён.
   Но полыхали тьмой бездонно и мукой смерти
   глаза Христа в обманчивом этом свет.
   И ток крови жарко к сердцу прилил.
   Но Бог из воска вдруг веко открыл и закрыл:
   голубоватое, тонкое вновь завесило взгляд;
   грудь с раной поднялась и вернулась назад;
   из губки пившие губы, вдруг говорят
   тихо, тихо слова, что горечь хранят,
   просочилось сквозь зубов стиснутых ряд:
   "Мой Боже, зачем ты оставил меня?!"
   И, охваченный ужасом, что мой мозг
   понял тёмное слово, что страдалец сказал,
   я стою недвижно, не повернув глаза.
   Тут руки белые освободить Он смог
   от креста. И стонет: "Это я, мой Бог!"
   Отзвучали слова, слушал я, как в тумане.
   Обивка яркая на стенах была в балагане,
   будто в ярмарочном утонул я обмане;
   пары масла и воска наплывали волнами.
   И услышал я вдруг: То моё наказание.
   С тех пор, как верой хвастаться стали,
   и апостолы меня из могилы украли,
   стены ямы скрыть больше меня не могли.
   Как долго звёзды ручьи отражали,
   лучи солнца долины от тьмы избавляли,
   весна зовёт вереницей своих вакханалий,
   так долго должен идти я сквозь беды Земли.
   От креста к кресту покаянно, в печали,
   туда, где столбы в землю вбивали,
   там должен идти на кровавых сандалиях,
   я - раб старой муки своей, как в начале.
   Из ран крашеных гвозди повырастали,
   и минуты к кресту прижимали меня.
  
   Так живу, умирая, день ото дня,
   в раскаянии чрезмерном теряя силы.
   Тут в церкви холод держит, крепче могилы;
   там в ярмарочных балаганах везде
   сегодня бессильной молитвой позорят меня,
   завтра так же бессилен и презрен, буду я,
   бессильным мне вечно под солнцем идти
   в часовни, замёрзшие на крестном пути.
   Я скитаюсь по свету, как лист увядший.
   Тебе известна легенда о Вечном Жиде?
   Я - тот старый Агасфер, настоящий,
   что каждый день умирает и живёт опять.
   Моя тоска по морю ночному не преходяща,
   но утром я не могу ей названия дать.
   Это месть тех, кого мои речи сгубили.
   В жертву мне жизни они приносили.
   В шеренге длинной, теснясь, они за мною видны.
   Чу! Их шаги! Приглушённые крики
   слышны...
  
   Но испытать большую месть от меня должны:
   каждой осенью новой люди просили,
   чтоб виноградные гроздья в них счастье вселили,
   и огненной радостью наделил красный сок,
   оттуда, где кровь течёт вечно, где гвозди были.
   И все верят, что вино - моей крови ток,
   и влить спешат в себе жар и яд.
  
   В силках страшных пророчеств я изнемог.
   Но из гипноза, в каком тонул я дурманно
   толпа вырвала, проплывая мимо.
   Один рой ворвался и с шумом страшным
   нашёл другой. И вот они неразделимы.
   А передо мной висел неподвижно и странно
   Распятый в ярмарочном балагане
   на столбе неумолимом.
  
   НОЧЬ
  
   Матушка-ночь. Часы тёмные гнали
   туда последних гуляк, где дома стоят в ряд.
   Лишь у фигуры ангела в прокуренном зале
   На бархатном стуле двое сидят.
   Жёлтые кельнеры, их, замечая едва ли,
   мимо них, ворча, пробежать норовят.
   Кто-то маленький сидел в конце зала,
   на стуле, скорчившись, как заснеженный, спал.
   Только тут и там светят лампочки вяло,
   паром и дымом стены застлало,
   и сквозь часы время плетётся ползком.
   Склоняется к спутнику женщина жарким лицом,
   и волнуется яркий шёлк над плечом,
   суета чувств и рук вечный холод усталый:
   "Что в бледности ты так печален своей?
   Мне кажется, ты не любишь людей?
   Смотри, я прекрасна, и мы здесь одни.
   За тебя, красотка! Но вода в чаше твоей?.."
   Она звук пробуждает: "Вино, кельнер, тяни!"
   "Я не хочу пить", - он возражает серьёзно.
   "Иди, милый, не трать мудрых слов.
   Ты не хочешь? Шампанское здесь всех сортов!
   Смотри, спорю я, тебе учиться не поздно.
   Ты не друг таких вакханалий?
   Следи за борьбой пузырьков тех жемчужных,
   как дымятся они и пенятся дружно,
   как ладан, что в соборе дымит кафедральном,
   и, пенясь, из чаши рвётся овальной!
   Пей! Люби любовь! Это нужно!"
   Из бокала глотает золотистую пену
   и ставит пустым его сиять в свете красном;
   и тихо левой рукой, белой, прекрасной
   с плеч снимает она шаль постепенно.
   И как волны моря всегда колыхаются,
   из прибоя в майских лучах мгновенно,
   острова серебристые вдруг появляются,
   так сверкает в прокуренном зале бесценно
   её шея из мрамора. И руки пытаются
   соседу гимн страсти спеть вдохновенно.
   "Приди!", - лепечет, - "медлишь ты от незнания?"
   Она нагибается, её слова горячи неизменно:
   "Ты молод! Не будь глупцом! Я знаю наверно:
   Лучше, чем жизнь глухую растратить в мечтаниях,
   в жизни жить! Свой приз возьми непременно!"
   Его безрадостный холод объял и постылый,
   и под влиянием его со сдержанной силой,
   освобождает он душу с мощью великой.
   Хватает он женщину с яростным криком,
   складки одежды его рука захватила,
   И, сверкая, рвёт шёлк с упоением диком.
   Отливают его руки свинцовым бликом,
   и хотят в божеский вид, благолепный и милый
   привести тело с достоинством гибким.
   Об неё ярость бьётся с бешеным ликом.
   Так поток, кого лёд держал с застывшею силой,
   низвергается с шумом из пропасти тихой
   и пенится, прыгает, вода щёки залила...
   Его любовью май убит почти мигом.
   Он срывает занавес хваткою буйной,
   и сладкие воздух доносит стенания,
   что звенят, будто дня ликование:
   тут нет никого, кто в стыдливости трудной
   мог в клочья порвать шёлк одеяний
   и отважно достичь всех своих желаний.
   Да, выходит Бледный из сонливости нудной
   и шепчет женщине с пылкостью чудной:
   "Я хочу сказать тебе, нарушая молчание:
   ко мне пришли и назначили наказание.
   Странный вопрос, вызывая признание,
   крикнул судья: Ты - Божий Сын?
   Не ясен тут был смысл для меня,
   я оставил брань, подстрекнув их старания
   к насмешкам, что шли из самых глубин,
   моя гордость преодолела до звёзд расстояние:
   Что надо вам?! - крикнул, - я - это я!
   На трон отца имею я право один.
   Что смеёшься женщина, в лицо мне шипя?
   Я знаю, заработал я насмешку твою.
   И моё наказание. Не слушай меня,
   Я - не Бог! - говорю..."
   "Тебе нельзя много пить в моём понимании.
   Любимый, ты ворчишь очень забавно:
   едва в желудок и мозг попал напиток Шампани,
   как ты в речах запутался славно.
   Нет, ты - не Бог! не твоя то забота,
   и никто обвинять не станет тебя.
   Но, бледный, до утра ещё ждёт тебя что-то,
   королём на час тебя сделаю я.
   Ты хочешь? Удастся моим рукам
   Из роз этих создать корону.
   Они не свежи, но тебе их довольно,
   мой высокий господин. Ты помял их сам".
   Её искусные пальцы привычны к цветам,
   и она в венок вплетает розу за розой.
   И увядшие листья нашли место там.
   На недвижный лоб венок водружает серьёзно,
   но пустые глаза смотрят со страхом;
   потом смеётся, бьёт в ладони с размаху:
   "Брависсимо! Подлинно-королевская поза!"
  
   В форточки утро, лучами стреляет
   и в доски первые копья втыкает,
   и блеклый свет окна сквозь себя пропускают,
   и сумерки тихо тают рассветные,
   и зевки женщины очень заметны.
   Она платья накинула, что вчера откровенно
   было сорвано силой. Она задумалась, верно,
   мёрзнет: "Игра в короля тебя ещё привлекает?"
   Она дёргает его и ворчит: "Сумасшедший простак,
   с моей короной на лбу ты хочешь никак
   пойти среди белого дня гулять?"
   Он оцепенел и не может понять.
   Она касается с угрюмостью злой в глазах
   венка сухого на чёрных его волосах.
   Он смотрит пристально, плачет, когда увядшие
   лепестки роз падают сиро:
   "Мы вечное родовое проклятье этого мира:
   Я вечный мираж. А ты - девка падшая"...
  
   ВЕНЕЦИЯ
  
   Благоуханьем холодным лежит южная ночь
   вдоль канала. И всё серее и тише
   мимо седых дворцов вода гондолы колышет,
   и будто каждую мёртвый правитель неслышно
   тянет из жизни прочь.
   Их много плывёт, но одна вдруг ныряет
   в переулки глухие, боязливая, робкая,
   потому что ненависть или любовь глубокая
   её руль направляет.
   На украшенном мраморе пыль лежит, не исчезая.
   Гондола тихо пристала к столбу гербовому.
   Давно не была она здесь, отдыхая.
   Но ступеньки ждут. И звонко знакомо
   гондольера песня летит, над каналом, витая,
   чрез канал блуждают созвучия громом...
   Чужак напиток из музыки жадно глотает,
   Его душа открывается звуку земному:
   "И вот я умираю..."
  
   Медленно вечер плыл над водой
   вдоль дворца дожей, вдоль первых его этажей,
   а отражения мчались, как толпа от бичей.
   Но Он стоял там один, серьёзный, большой,
   у лестницы гордой, что гиганты звали своей.
   Взгляд дугой натянут, он ночи темней,
   притянут к стёклам, что огнём пылают сильней,
   окном кожевника зовётся оно у людей.
   Он качался тихо, как когда-то стоящий
   под вечным арестом, там, безотрадно,
   как Назарянин, покорный и настоящий,
   что отрёкся от гнева, силы, борьбы безоглядно.
   Может, он привет посылает обратно,
   хватаясь за складки завесы. Когда ещё его имя
   теми, кто мимо шёл, было любимо,
   кто грехами сны наполняет своими.
   Ему казалось, в окне с огнями живыми
   кто-то смеётся кротко над ними,
   над страстями Того, кто скован, устал безвозвратно.
   И смеялся Тот, внизу вместе с ним.
   Робким шагом поднялся по ступеням крутым
   и стоял долго тихо, в вечернем свете,
   под аркадой, в роще окаменевших столетий,
   и казалось, Он камни оплакивал эти
   Печально. Но средь окаменевших одну он заметил,
   что благодарно слушала: "я был, страданьем томим".
   С головой тяжёлой, тяжело он шагал
   сводами мраморными пустыми.
   И блеском, давно забытым, над ними
   красный вечер, увядший, давя, нависал.
   Его знобило, и походка была тороплива,
   страх звенел в длинном проходе гулком.
   Своего учения испугался Он жутко
   о бренности всего, что ещё живо.
   Оно выросло, как колонны насмешек с Ним рядом:
   так рос бы гнев сына с мести жаждущим взглядом,
   что трусливую отцовскую радость когда-то
   в собственное слово и боль обращал.
   Он бежал под конец, и как спасённый, стоял
   спокойно в тихом уединении балкона
   и прислушивался к дальнему негромкому тону,
   к песни слабой волне, что запад послал.
   Рядом с ним будто шлейф платья упал:
   тут встал на колени в шапке-короне высокой
   белобородый дож, одет в пурпур глубокий,
   руки, сложив, он молитвенно ждал.
   Христос старца спрашивает с пониманием:
   "Где же праздники ваши? Гавань черна,
   у дворцов толпа пёстрых гостей не видна,
   и некому больше выражать ликование?
   Я так долго жду. Но где же они,
   старцы, что меня почитали, чудесные,
   разделённые надвое и всем известные,
   Попандопуло и Виндрамини?
   Холодная ночь поселилась в дворцах этих местных,
   в лучшие покои вторглась навечно.
   Вы давно умерли. Всё, что юным было вначале,
   песня, смех быстро так отзвучали
   в то время, что вело лишь с железом речи.
   Холодны улицы, и видны разрушения, конечно,
   и в полусне лишь слышна песня печали,
   догоняет воспоминания, что убежали
   из тесного угрюмого дома беспечно.
   О прибытии знали ваши ступени,
   и все слуги, как осторожность хочет.
   Спесь высоких домов умерла тихо очень,
   и только церкви зовут и зовут к обедне".
  
   "Да, Господи",- дож сказал, рук не разнимая, -
   "слабость смерти царит и управляет
   тысячью глубоких страхов над нами,
   и Твои колокола громко бьют языками,
   и Ты большой чистый праздник даруешь всем,
   и гости Твои, не страдая ничем,
   свои беды, недуги забывают совсем
   в Твоих чертогах, словно дети счастливые.
   И народ, как ребёнок, он бежит торопливо
   за своими чувствами, не задержан никем,
   в Твои дворцы, молясь слепо, нетерпеливо.
   Но я стар и предвижу времени ход,
   когда быть ребёнком и в детские игры играть
   уже ни один не захочет народ.
   И хоть все любят колокольного звона полёт,
   пустым останется дворец Твой стоять".
   Старик смолк. Молясь словно, на коленях стоял недвижим.
   Свет звёздных бутонов на небе блистал,
   коленопреклонённый, казалось, вдаль вырастал,
   минуя Христа и возвышаясь над Ним.
  
   (ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ)
  
   Майский вечер. - И небо огнём
   закатным горит. На нём знаки пылают.
   Серые надгробья, поросшие мхом,
   лучшими цветами весна покрывает.
   Там плиту над материнским лицом
   сирота, дрожа, зеленью одевает.
   Хлопотливый шум улиц сюда не проникает:
   затерялись где-то рельсы трамвайные,
   и по бледной дороге бредёт тихим шагом
   в красную смерть мечтательный день.
   В Праге старого еврейского кладбища сень.
   Опускаются сумерки во дворе угловом;
   там спит Спиро, герой боёв и сражений,
   и ещё мудрец, о нём есть выражение,
   что на крыльях к солнцу совершил восхождение,
   чтобы Лев, рабби, высокий, седой,
   был учениками его оплакан без промедления.
  
   В будке привратника льётся свет из дверей,
   труба дымит. Там обед готовится скудный...
   И у могилы Льва появляется чудно,
   идёт медленно Христос, бедный еврей,
   не Спаситель, как его называют прилюдно.
   Его глаза полны ночами страдания,
   бледные, тонкие губы движутся трудно:
   "О, Иегова, Ты обманул моё доверие безрассудно.
   Где слуга твой вернейший укрыт спокойной могилой,
   Старый Бог, сюда пришёл я с Тобою помериться силой.
   Я пришёл сюда, чтоб бороться с Тобой...
   Кто Тебе отдал всё в жизни земной?
   Старая вера вражьей рукой
   нанесла копьём рану кровавую:
   тут принёс я отвагу, веру новую, правую
   и гордо возвысил образ я Твой,
   И благородным стремлением наполнен был Он.
   И в людей, плутающих и заблудших,
   Твоё имя бросил: "Он" с буквы большой.
   И тысячи тяжких бед жизни земной
   вознесли мою душу к небесным владениям.
   Но душа замёрзла в пустоте ледяной...
   Тебя нет вообще. И не было больше со мной,
   когда я на Землю вернулся вскоре,
   и меня заботило сильно людское горе,
   когда Ты, Бог, людей больше не собираешь
   при троне Твоём. - Если искреннее моление
   только безумие, Ты себя не открываешь
   так как нет тебя. Зрело во мне убеждение,
   что я - Твой голос, мировая идея Твоя...
   Отец, Твоя близость была всем для меня.
   Не будь Тебя, жестокий, Ты знаешь,
   то любовь и страшная боль моя
   должны были создать в Гефсимане Тебя".
   -----------------------------------------------------------------------------
  
  
   Вот и свет погас в домике сторожа,
   и надгробие свежим дёрном обложено,
   и льёт лунный источник синие волны,
   и звёзды украдкой смотрят невольно
   на чёрный фронтон по-детски невинно.
  
   И Христос обратился к могиле раввина:
   "Старик, тебе нравились те изречения
   в честь Бога, что слит воедино с тобой,
   кто в ветхой Торе навек оставил след свой,
   и в библии и в псалмов старых пении?
   Ты так много знал и в своём предпочтении
   старался старую мудрость познать.
   Хватит! Не знаешь ты в злом нетерпении,
   Неба синюю тряпку, с его ложью и тлением
   я могу разрезать лезвием, иль разорвать.
   Ты не обнаружил в сумерках сонных
   печи алхимической злобное пламя,
   ужасное и вечно неукрощённое,
   лижет жадно с местью неутолённой
   и к долине ангелов тянется языками?
   Ты не знаешь яда, что сладок, словно лобзание
   матери. Как святого блаженства послание,
   что должен убить не ждущего наказания?!
   О, какое счастье весь мир отравить!
   Ты не знаешь, как ненависть всем привить,
   которую каждый к дикому зверю питает?
   Ты не знаешь, как в гавань тихую притащить
   дрожь ужасов бойни народов?
   Веру новую не можешь ты утвердить,
   что яростью каждую грудь раздирает,
   безгранично множит её проявления,
   чуму слать и болезни одна за другой.
   чтоб в постели Лотта создать тёплый покой
   Из любви весь мир идёт к разрушению!"
  
   Издевательский смех. И в немых камнях глубоко,
   как от раны, рождается крик смертельный.
   Это иней на майское ложится цветение,
   чёрный мотылёк улетает в смятении,
   и на коленях плачет Христос одиноко.
  
   Второй ряд
  
   ЦЕРКОВЬ В НАГО
  
   Эти деревни так малы и бедны,
   словно внутри и снаружи тебе не видны,
   только несколько хижин встречают тебя
   в середине Мая.
   Хочешь благословить их, любя?
   Но они уже исчезают.
   Но вот церковь перед тобой,
   стремится вечером выше всех,
   словно земля её вырвала вверх
   из хижин маленьких молитвой большой.
   Но должно быть уже давно
   случилось событие то:
   с крестовой башни сорвалось бревно,
   над звуком колокол заснул всё равно,
   и тут не был никто.
   В деревне давно молитвы забыли
   или молятся где-то ещё:
   ведь как бы ни дороги мессы были,
   схватит смерть за плечо.
   И позволяют над лозами идти дождям
   и оставляют розы снегам;
   они не знаю смеха, забыли
   слёзы свои,
   но всё же они Твои:
   Благословишь ли Ты их дни?
   Ты хочешь в церкви своей спокойным быть,
   потом вернуться к особо благочестивым,
   от повешенных на рассвете нетерпеливо
   и чудеса творить.
   А знаешь ли Ты, что будут потом
   думать о боли невинных?
   Как ты юношей из котловины
   на холм доставишь в рассветной долине
   и подаришь глазам их завидный
   у озера дом?
   Будешь трясины и горы с ней
   одинаково двигать ближе к этой долине,
   чтобы старые люди отныне
   таинства чувствовали сильней?
   Силы, возможности у Тебя не отнять
   и тех малых, которых ты созвал:
   Тебя, как короля будут сопровождать,
   послушно мосты тебе сооружать
   над морями, что ты создавал.
   Но сегодня Ты слаб. В пыли одежда, похоже,
   и волосы тоже.
   Идёшь Ты издалека?
  
   Он говорит: "Мой путь от моря до моря
   и сюда, не прекословя,
   из вчера дальнего
   появился я.
   А как, сам не знаю.
   Белые сёстры печальные
   с моими муками взяли меня,
   теперь плачут, стеная".
   Он замолчал.
   Чу! Плачут, захлёбываясь слезами,
   и видно, как меж крутыми камнями
   Он к церкви своей подниматься стал.
   Не победы был то сигнал.
   То было усталого возвращение,
   кому досталось блуждать;
   и пастырем братьев опять,
   их защитой и утешением
   Ему уж не стать.
   Но ещё стоит его дом
   и в нём давних молений черёд:
   их бедняки принесли с собой.
   Он найдёт их, наполняясь их силой живой,
   и в княжеском платье, как с давней мечтой,
   воспрянет святой.
   И после отдыха небольшого
   выйдет потом
   из развалин вперёд
   чудеса творить снова.
  
   Ощупью на небо вступает усталость.
   Церковь черна. И тьмы самая малость
   издалека глазами поводит.
   Одинокий вечность приводит
   с собой за стены. И простирает
   руки, благословляя.
   От стен исходит волна живая,
   тепло дома Ему, обещая.
   И теперь узнаёт Он: церковь лгала.
   Где был алтарь, появились снова
   ясли. И робко стоят три коровы
   у кормушки, что довольно мала,
   травяной влажностью пахнет солома,
   и вечность, которую он распряг,
   не могла до стены дотянуться никак.
   вечность пусть будет робка:
   но при этом жизнь широка.
   И Бледный остаётся одиноким, бедняк,
   и колени склоняет.
   А от колыбели тянет теплом,
   что Его овевает.
   Как восточный король, Он выглядит так,
   но совсем бедный при том.
  
   (СЛЕПОЙ МАЛЬЧИК)
  
   Стоял мальчик слепой перед каждой дверью,
   и краса бледная матери в нём сияла;
   он пел песню, что страданье ему навевало:
   "Любовь со мной, потому что я небом владею".
   Над ним плакали все немало.
  
   Стоял мальчик слепой перед каждой дверью.
  
   Но мать тихо тянула его за собой;
   она видела, как плачут другие горько.
   Но не знал он, как страдала она порой,
   и своей темноте доверял он только
   и пел: "Жизнь вся в лютне моей одинокой".
  
   Но мать тихо тянула его за собой.
  
   Он нёс свои песни сквозь просторы Земли.
   И когда седой старик спросил, что они означают,
   он смолчал; но на лбу прочитать бы смогли:
   Это искры бури их рассыпают,
   но однажды пожаром я вспыхну вдали.
  
   Он нёс свои песни сквозь просторы Земли.
  
   И стала жизнь для детей печальна,
   они мучились, о слепом вспоминая,
   над бедным плакать хотели они постоянно.
   Улыбаясь, он руки их брал, распевая:
   "Я пришёл сюда, вас
   одаряя".
  
   И стала жизнь для детей печальна.
  
   И все девочки стали робки и бледны,
   на мать мальчика этого очень похожи,
   их ночи были его песней полны.
   Они боялись: детей иметь мы не сможем,
   ведь все матери станут больны.
  
   Тут желания их вылились в слово одно,
   что парило ласточкой, всюду мелькая,
   от уха к уху за слепым тянулось оно:
   "Мария, Пречистая,
   я плачу неистово.
   Тут его вина, истинно.
   Надо в рощах тенистых
   его спрятать давно!"
  
   Слепой мальчик стоял там, где были деревья,
   и краса бледная матери в нём сияла,
   он пел песню, что страданье ему навевало:
   "Любовь со мной, потому что я небом владею".
   И всё над ним расцветало.
  
  
   (МОНАХИНЯ)
  
   Белокурая сестра вступила в келью к ней,
   прижалась крепко: "Я лишена покоя,
   я, как волна, блуждаю, в жизни сей,
   но море это для меня чужое.
   Святая ты, и тебя нет ясней,
   и меня сделай такою.
   Дай мне тайный мир, им владеешь ты кротко,
   чтоб объять меня страх не мог,
   дай отдых недолгий:
   чтоб, как скала, была я в сильном потоке,
   а не как листок.
  
   И склонилась монахиня тихо к земле
   неглубоким поклоном,
   слушая, как цветок на высоком стебле,
   ветра зов потаённый.
   Сестра давно знакома с теми дарами,
   что природа ей открывает.
   Она вяжет венок своими руками
   и трепетно старшей вручает.
  
   Молчание долгое их сближало,
   и в темноте пребывать были не должны,
   и вопросы проясниться были должны,
   и, наконец, прозвучало:
   "Расскажи о Христе, ведь ты невеста его,
   он избрал тебя, слушай,
   и звуком любви неземной Его
   наполни мне уши.
   Мне вера нужна,
   что в печали ты утешение Его!
   Ты, тихое избавление Его,
   из миллионов одна".
  
   Её инокиня сдержанно целует, святая,
   обращаясь к ней:
   "Я у начала Божьего лишь пребываю,
   и темна для меня страсть неземная,
   путь далёк, но куда, так никто и не знает.
   Но скажу, сестра, ты мне не чужая,
   приходи поздней.
   И однажды, туда, где далёкий свет,
   дотянешься ты.
   Но к тебе страха немного тех давних лет
   придёт из темноты.
   Но любовь не может быть далека и хрома,
   ты веришь в чудо:
   и оно с тобой, наконец.
   Но это пришло откуда?
   Да, я раньше страдала сама,
   теперь при мне похвалы венец.
   Бледный стыд из ночей, как злая причуда
   исчезает,
   и, словно песней Иисус одаряет
   здесь меня.
   И моя душа открывает,
   что сама чудо я,
   и это Он знает.
  
   Прижались сёстры друг к другу тесно,
   и обе молоды в ровном светлом сиянии:
  
   "В моей жизни открылось великое знание,
   это свадебный пир, светлый, чудесный,
   и вином полны кружки для возлияния".
  
   Тут прижались они тело к телу,
   будто бы коснулась их буря
   и их вдруг объяла,
   и белокурая встала
   и жарко прижалась к женщине мудрой
   и зрелой
  
   Поцеловала она сестру отстранено,
   как чужой, сказала, "прости", смущённо:
   "Но ты помнишь мальчика, белокурого, тонкого?
   Мы вместе бросали с ним копья лёгкие
   в старом парке. Встретился Он,
   теперь Он очень силён".
  
   Тут монахиня больше сестру не держала,
   в лицо ей, не глядя, она стояла,
   медленно выпустила из рук,
   и большой стала вдруг...
  
   Страшно белокурой, нет благословения:
   спросила робко: "Ты не дашь мне прощения?"
   И святая мечтательно: Я люблю тебя.
  
   Протянув руки сестре между тем,
   пустые совсем,
   как будто о чём-то моля.
  
   ИЗ КНИГИ
   ТЕБЕ К ПРАЗДНИКУ
  
   Подарить хотел бы любви послание,
   и ты доверенной будешь моей:
   о тебе моего дня воспоминание
   и о тебе сны долгих ночей
  
   Мне кажется, счастье нашли мы вдруг,
   но ты потом, как драгоценности,
   его выронила из утомлённых рук,
   что никогда не жаждали нежности.
  
  
   Ты - высота моя и присмотри
   за мной на дороге своей;
   приди тихо и сотвори
   чудо за чудом скорей.
  
   Я страдал очень много,
   мертво многое в жизни сей:
   теперь слепыми шагами бреду по дороге
   вслед за жизнью твоей.
  
   Уходят печали, старые злые,
   во всепрощении сгорая.
   Для меня готовит мосты золотые
   к тебе доброта земная.
  
   Даже, когда часы уходят от нас,
   мы в мечтах вместе витаем,
   как под деревом, что отцветает.
   И для громких слов нет у нас мочи.
   Как звёзды на небе, что светятся молча,
   все громкие слова теряем мы ночью,
   сидя под деревом, что отцветает.
  
  
   Я хотел бы налить в лампы цветочные
   бальзамное масло до самого края
   из кувшина-оникса очень прочного,
   и они загорятся, огнём играя,
   пылая в полдень, но быстро сгорая,
   до того, как именем нас называя,
   звезда позовёт и разрушит день.
   Но виновница тает, и ветры спадают,
   и малышки тебе в подол попадают,
   оставляя робко на лице твоём тень.
  
  
   Моя жизнь тихому морю подобна:
   боль живёт в прибрежной долине удобно,
   со двора не рискует выйти она.
   Лишь от возможности бежать, трепеща,
   рой желаний плывёт, дорогу ища,
   как серебристых чаек волна.
  
   А потом всё тихо опять.
   Ты знаешь, что жизнь моя может желать,
   ты смогла всё понять?
   Она, как в утреннем море волна,
   как раковина, тайным шумом полна,
   к душе твоей хочет пристать.
  
  
   Тихо буковый лес зовёт,
   молодыми ветвями машет снова и снова,
   из молчания к себе зовёт лугового.
  
   Скоро ль мой белокурый любимец придёт,
   он тайные пути мне покажет без слова,
   где танцевать под светом эльфы готовы?
  
   Скоро ль мой белокурый любимец придёт?
  
   Пред душой моей он склонится истово,
   поклоном майским встретит душа дорогого,
   как буковый лес, что зовёт.
  
  
   Что за сны к нам приходят странные
   ночью, что нежна была несравненно:
   там феи гуляют рядом с фонтанами,
   и мальчики мечтательные и забавные
   забывают клады искать вероятные,
   потому что малютки-феи бесценны.
  
   Тут издали я услышал тебя:
   любимый голос сверкал, посылая привет,
   будто звёзды - обитель твоя...
  
   Стоял у таверны в долине я
   и искал её свет.
  
  
   Я так иду за тобою вслед,
   как послушник из тёмной кельи на свет:
   руками белыми машет ему жасмин.
   Передохнув, отрывается он от порога,
   шагая ощупью. Волны ему заступают дорогу,
   и великой весны над ним проносится клин.
  
   Я иду тебе вслед, глубоко доверяя,
   в дальних лугах твою фигуру узнаю,
   простирая руки вслед за тобой.
   Я иду за тобой, как в горячке сгорая,
   как испуганно дети бегут к женщинам, зная
   что утешат и поймут их ужас большой.
  
   Я иду вслед тебе, и узнать не пытаюсь
   куда сердце ведёт, спеша и сгорая...
   Следить за платьем в цветах с яркой каймой
  
   Сквозь последнюю дверь проходить, не пугаясь,
   из последнего сна я иду за тобой.
  
  
  
   В каждом шёпоте и дуновении
   тихо слышу твоё имя нежное.
   И на чистых, белых ступенях,
   где свершатся желанья мои непременно,
   твой приход ко мне чувствую неизбежный.
  
   Теперь ты знаешь, кто спутник твой,
   что он тебя любит. И без сомнения
   его сады расцветают весной,
   отвернувшись от света ночною порой,
   прекрасно, словно днём их цветение.
  
  
   Земля светла, а листва всё темней,
   тихи слова, чуда слышу я приближение.
   С каждым словом твоим вера сильней,
   и образ святой освещает движение.
  
   Ты в шезлонге лежишь, и люблю я тебя,
   на коленях спят белые руки твои.
   Как серебристая катушка, в них жизнь моя...
   Если хочешь, нити мои порви.
  
  
   Две руки монахини белые
   устали, но не ради награды сияют;
   они не ждут прихода весны несмелой,
   сами собой они расцветают.
  
   Две белые руки удержать не пытаются
   жизнь, что давно обвивали они;
   они крепко пальцами переплетаются,
   потому что так одиноки все дни.
  
  
   В твоей комнате с такими холодными
   розами во множестве ваз
   мы в глубоких креслах утонули свободно,
   тихо песни читали в тот час.
   Тосковали робко глаза мои:
  
   о часовне той одинокой,
   что убежищем я считаю.
   Я хочу там ждать на пороге,
   пока голос твой не узнаю,
   моей жизни в счастливые дни.
  
  
   Пальцами дождь холодными
   хватает окна, водой ослеплённые.
   Чу! От мельницы утомлённой
   час сумерек неуклонно
   в уют наших кресел вступает.
  
   И любовь говорит. И склоняются
   друг к другу души, как в общем сне.
   С домом белым ветки соприкасаются,
   передать привет букету стараются,
   и мы в доме, будто в своей стране.
  
  
   Мы улыбаемся тихо в ветре вечернем,
   когда цветы целуются, тихо качаясь,
   допели песни птицы последние.
   А мы сидим, за солнцем идти не пытаясь,
   что к глади вечерней реки прикасаясь,
   из наших лугов убегает с течением.
  
   Мы, оставшись, видим, как глыбою тьмы
   ночь вырастает. Видим чудо творения:
   горы, пейзажи, природы движения,
   гораздо больше, чем думаем мы.
   Мы видим, не меняют цветы очертаний,
   и птицы после длинных, злых порицаний
   не вдалеке достигли покоя.
   А утром, когда всё цепенеет,
   и в тишине настоящее время зреет,
   мы знаем: когда-то было такое.
  
  
   Ты, как святые вечерние рощи:
   золотых волос за солнцем скрыта волна;
   и моя душа молить твою хочет:
   сделай чудо, чтоб была она твоей верой полна.
  
   Белая деревня совсем потерялись вдали,
   будто из гладкой чаши накрыл её свет.
   И мы ждём у последних ворот земли
   последнего знака из города звёзд.
  
  
   Наша любовь не властна над нами.
   Она хочет видеть такими нас,
   чтобы шли мы со сцепленными руками,
   лицо к лицу медленными шагами
   в её саду тихо, не опуская глаз.
  
   И нам те ворота ломать не надо,
   чрез которые к нашему счастью пойдём.
   Но если перед садовой оградой
   спелый плющ пред нами повиснет преградой,
   мы назад нежно плети его отведём.
  
  
   Искать придёт меня в мир вечерних теней
   час, что несёт благословение,
   и останется с жизнью моей
   светлых рук святое прикосновение.
  
   Он возьмёт её в милости бесконечной
   Узким шкафом предстанет пред ней глубина,
   откроет лавки, скрытые вечно,
   и жемчуга, парча там будет, конечно.
   И, достигнув других берегов предвечных,
   короны будущего царства увидит она...
  
  
   Я чувствую часто в будней серости дня,
   когда жаждал всем существом,
   воскресенье с субботой одаряли меня
   милостью покоя потом.
  
   Я знаю, что в будней серости дня,
   я должен верную клятву дать:
   твою тишину не разрушить.
  
   И ты так тихо, родная моя,
   будешь моё молчание слушать.
  
  
   Будь оракулом и добрым знаком мне,
   мою душу к празднику веди без усилия,
   когда она, ослабев от пороков вполне,
   заставляет опять падать крылья.
  
   не дай буйству мной овладеть опять:
   дай радость поступка и право покоя.
   Ты можешь себя, как в колыбели качать,
   в то же время мои песни читать,
   твой привет подарит мне счастье такое.
  
  
   Жизнь наша хороша и ясна.
   В ней каждая улица золотом блещет.
   Мы будем держать её крепче,
   и тогда жизнь нам не страшна.
  
   Тишина и буря с нами день ото дня:
   они формируют нас и ваяют:
   тишина, словно в шёлк тебя одевает,
   стойкой башней делает буря меня.
  
  
   Я думаю о женщинах из светлых сказаний.
   Они в чистых, святых руках,
   содрогаясь испуганно от страданий,
   несут светлые сердца, утопая в слезах.
   Шагают одиноко сквозь расстояния
   по жизни, не теряясь на диких путях.
  
   И несут женщины из сказаний
   светлые сердца в молящих руках.
  
  
   Ты улыбаешься тихо, и в глазах больших
   привет сумеркам вижу я ясный.
   Белеют руки на коленях твоих,
   они молоды так и прекрасны.
  
   Они не устали, они отдыхают,
   они слышат только покой.
   Они ждут, что орган заиграет
   вдруг гимн новый свой
  
  
   Положи на скрипку жизни сейчас,
   на мою судьбу свои руки,
   и я забуду на этот раз,
   как непрочны струны каждой звуки.
  
   Учи меня песне. Эта песня робка,
   она песней о счастье звучать начинает,
   и наши праздники с нею пока
   совсем гимнов не знают.
  
  
   Когда тесно со временем и боем часов,
   и будни убогие нас обвили,
   очень часто тебя я спросить готов:
   Веришь ты, что мы те, что были?
  
   Мы идём твёрдо средь тихих лугов
   из времени, часам уступая.
   И чеканный рисунок наших лбов
   похож на фризы древних веков,
   где торжественно мальчики на флейтах играют.
  
   Мы совсем не чувствуем хода дней,
   и наши холодные руки легки.
   Они похожи на пару робких ветвей,
   что прорастают, ветрам всеь вопреки.
  
   И будний день гасит сны золотые.
   Но старания тяжкие мы прилагаем,
   и как деревья прекрасные, молодые
   бессолнечным днём мы расцветаем.
  
   Ты смела, а я тих так странно.
   Ты, как лютня стройна и тонка.
   И мы с тобой молчим постоянно,
   но на тебе играет весна.
  
   Моя краса, потому я так тих,
   что страх мне является вдруг:
   боюсь потерять в метаниях своих
   твоей песни любовный звук.
  
  
   Мягким воспоминанием веет.
   Так в комнате пахнут мимозы.
   Но доверие наше в розах,
   наше счастье в них молодеет.
  
   Так что, мы счастьем одарены?
   Но призыв обращён к нам прямо,
   тихо стоять, из глубокого храма,
   на ступенях, что ярко освещены.
  
   У края сегодня ожидаем под вечер,
   пока Бог цветения зрелого
   из колонного дома светлого
   розы красные нам разбросает навстречу.
  
  
   Прочь скорей от многих таких,
   кто играет жизнью своей и других;
   Я слепо бежал от них,
   без чувства, не видя края.
   Теперь я знаю, на встречу с тобой
   тысяча дорог за собой
   вели день и грёза ночная.
  
   Да, ты - моё избавление
   от тревожного погружения
   в горячку в злейшие дни.
   Моё созревшее в битвах сознание
   бросил я на твоё узнавание,
   как дитя, в колени твои.
  
  
   Шторм хочет сюда непременно,
   среди деревьев тревожно ему.
   А я один совершенно
   и печален так потому,
   что увидел плохие сны.
   Я жажду уже давно
   не думать о настоящем,
   как жеребец, кому суждено
   быть принуждённым к поездке пьянящей,
   и его укротить должны.
   И шторма шаги слышны.
   Он стремится с отвагой, лёгкой, мятежной,
   бить по вершинам деревьев небрежно,
   днём и ночью над водой и дамбой прибрежной,
   над собором и хижиной, любимыми нежно,
   над башней и пропастью с тьмою кромешной
  
   ты летишь высоко! Но, ликуя безбрежно,
   догоню я тебя у вышины.
  
  
   Вечер - это книга моя:
   сверкает, как пурпур, обложка;
   холодной рукой открываю я,
   не спеша, золотые застёжки.
   И первую страницу я читаю,
   осчастливлен её доверительным тоном,
   читается тише страница вторая,
   а над третьей я уже сплю спокойно.
  
  
   Моя усталая воля перед тобой
   просит, на коленях стоя.
   Я молился: "Будь тишиной".
   Ты услышала, став тишиною
  
   Видишь, с горячего следа её
   ореол силы исчез.
   Ты дала ей прохлады дыханье своё,
  
   ты ей стала, как лес.
  
   Тысячи у тебя есть глубин,
   стала дикой ты и далёкой;
   звали много голосов тебя, как один,
   из твоей самобытности тонкой.
  
  
   Ты ребёнком была в белом шелку,
   но королевой я тебя представлял.
   Я пошёл к дикой иве на ближнем лугу
   и ей, я-осенняя буря ей сказал,
  
   и охотно её прутья сорвал.
  
   Я праздновал день ивовых братьев.
   И когда шрам заката на землю сошёл,
   вкруг белых плеч пурпурным объятьем
   след прутьев моих расцвёл.
  
   и королеву узнали все без изъятия.
  
   Случается часто мне с дальних путей приходить
   с глазами всегда ясными, чистыми.
   И в детские волосы золотистые
   руки хочется мне погрузить.
  
   Бездумно с губ сходит слово одно.
   В него дети верить лишь рады.
   Я жду, плача, когда вино
   наполнится сном винограда.
  
   Что я триптих рисую, снился мне сон.
  
   Свет,
   в центре был твой материнский трон.
   Ты, улыбаясь, показываешь левую раму,
   называя по имени дочь мою прямо,
   а в правой - "твой сын", - говоришь, - "это он".
  
   Были дети мягки и нежны у меня,
   их глаза посылали благословение.
   И золото тысячного яркого дня
   в волосах несли они, как свечение.
  
   Тихо шли, их улыбка твоя направляла,
   их шаги музыкой были напевной.
   Ты была подарком последним и сама одаряла.
   Ты богатой была, они - благословением.
  
   Тихо небо висело за твоим троном,
   где-то в голубой мёртвой дали.
   А позади "святых" фра Джорджоне
   угасал свет материнской Земли.
  
   Я стоял в изумлении. Тишина лучилась
   вокруг триады моей...
   Но память о сне,
   что, как мастер писал всё, что снилось,
   молодо осталось
   во мне.
  
  
   Когда я руку даю тебе, отдыхая,
   и потом взор свой к небу вздымаю,
   будто я первой стрелой попадаю,
   в твои колени падает взгляд мой упорно,
   я закрываю лоб, трепеща и страдая,
   что ночи будут всё время беззвёздны.
  
   Ночами тёмными не видно цели моей.
   Ночи живут блеском вечернего подаяния,
   ламп и фонарей тусклым сиянием,
   игрой отражений, блужданием огней.
   И ждут: вот из роз красных сверкания
   бледный день сделает окна светлей.
  
   И я думаю, когда же приблизятся ночи,
   к снам моим, что так долго томятся,
  
   они, словно яхты алмазные мчатся,
   везут грузы высокие и флаги там веселятся,
   в сказочных одеждах матросы теснятся,
   и, принесённые ветрами, птицы садятся
   отдыхать на реях, довольные очень.
   И от прохлады килей до самых мачт
   языки пламенные мерцают,
   серебро в расщелинах, в разрезах, в разрывах сияет,
   сокровища на борту и юте сверкают:
   из страсти их паруса состоят;
   и это всё блаженство нам посылает.
  
  
   ...Наши души не видят друг друга целыми днями.
   Но моя жаждет узнать твою безрассудно,
   протянуть ей руку из будней
   и твоего смеха из роз забор видит чудный,
   но не слышит, не находит отзвук целыми днями.
   ________
  
   Но я предчувствую: у вечернего края
   покажем, друг другу мы наши души.
   И из наших душ, тенью мелькая,
   Тишина встанет, мир не нарушив,
   навстречу нам, тихо слёзы роняя.
  
  
   Когда я в памяти своей иногда
   сравниваю встречи одну за другой,
   то вижу: царство ты подаёшь мне рукой,
   а я выгляжу убогим нищим тогда.
   Когда ты мне, будто навстречу, живёшь,
   И слегка улыбаясь, одним движением,
   из одеяния руку мне подаёшь
   прекрасным трепещущим прикосновением
  
   и в мои руки, что шаль несут со стеснением,
   кладёшь её легко и чуть нервно,
   словно подарок священный.
  
  
   Из мрамора гермы - наши мечтания,
   которые ставим мы в наши храмы;
   и нашими они светлеют венцами,
   и их согревают наши желания.
  
   Наши слова золотым бюстам подобны,
   что несли мы сквозь наши дни.
   А живым Богам, что им сродни,
   возвышаться на других берегах удобно.
  
   Сопровождает нас всегда утомление,
   бодримся или пребываем в покое.
   Но лучезарные тени за нашей спиною
   вечные производят движения.
  
  
   Уединённо стоим мы вместе
   на опушке рощи, сплетаясь руками,
   и чувство яркое, словно пламя,
   нас объяло: Всё едино на свете.
  
   Друг друга держать, обвивая крепко,
   будем в слушающем краю,
   и мягко сквозь одежду свою,
   прорастаем мы к ветке ветка.
  
   Качаются, проснувшись от дуновения,
   зонтики олеандра густые.
   Смотри, и мы теперь, как другие,
   качаемся в это мгновение.
  
   Ощущает душа моя,
   что касаемся мы ворот.
   Отдыхая, она вопрос задаёт:
   тобой приведён сюда я?
  
   В ответ смотришь ты, улыбаясь
   радостно и светло:
   идти нам дальше, время пришло,
   к воротам тем, направляясь.
  
   Не робки мы больше с тобой:
   пусть одной аллеей станет тот путь,
   что без боли поведёт, не давая свернуть,
   из прошедшего дня за собой.
  
  
   К столу гонит меня работа скорей.
   Но что-то шумит тысячью херувимов,
   находит меня в столпотворении дней;
   а в тишине нахожу это я неумолимо.
  
   Это песня, и в ней твои дни слышны.
  
   Исчезает всё, как только стемнеет.
   Глубоко так молчание дальней страны...
   Ловлю я неслышное. Во мне слёзы зреют,
   они в глубокое счастье превращены...
  
   Сказать о том счастье твои ночи не смеют.
  
  
   Спрашиваешь меня: что во снах твоих было,
   прежде, чем тебе я май принесла?
   Лес, буря в деревьях выла,
   и на все пути ночь сошла.
  
   Замки были, стоящие в пламени,
   мужчины бились боевыми мечами,
   и женщины в одежде страданий
   сокровища из ворот несли за плечами.
  
   У ключей прозрачных сидели дети,
   и пел для них вечер над тихой водой.
   Он пел долго и сладко, и под мелодии эти
   они забыли свой дом родной.
  
  
   Хоть вы гнали меня от страны и родного огня,
   я знал, как веют ветры любимой земли.
   Хоть гнали вы меня от страны и родного огня,
   я не пошёл на чужбину, что манит вдали.
   Я не робок, сделать со мной ничего не могли.
   С тех пор я постиг: всё любит меня.
  
   Я разучился быть "Я", я знаю лишь "мы".
   Теперь мы с любимой вдвоём;
   И это изнутри в мир мы несли,
   что вырастало над всеми: "Мы"
  
   Потому что мы - двое в одном.
  
  
   Я шагаю один, но головой утомлённой
   чувствую: трепещет весна в ветках счастливо.
   И однажды в сандалиях не запылённых
   у решётки садовой буду ждать терпеливо.
  
   И ты придёшь, когда нужна, будешь мне.
   Мои сомнения, забрав, добрым знаком станешь:
   из последних кустов, словно во сне,
   охапку летних роз мне протянешь.
  
  
   ...Твои волосы вниз тихо скользили,
   подхвачены ветром чужим;
   под ближней берёзой, связаны им,
   поцелуй долго мы длили.
  
   И эту тесную связь разрывать
   не станем мы по воле своей.
   О чём ветви нам машут опять,
   о чём бы леса нам хотели сказать,
   о том не услышим мы голос ничей.
  
   И скорее совсем неумышленно,
   по-человечески сидим мы, тоскуя.
   Не научиться ль у роз нам, действительно,
   понимать, кто есть ты, а кто - я.
  
  
   Подготовь себя. Под вечер глубокий
   свои мелочи положи в сундучок дорожный.
   Собираемся мы в дальний путь осторожно:
   всё должно служить той поездке далёкой.
  
   Любимейшие картины оставь на стене
   и вынь нежно из ваз цветы полночные.
   Они бледны, и найдём мы такие же точно,
   но знать не должен никто, в какой стране.
  
   И оставь в своих тёмных шкафах навсегда
   чёрное платье. Оно из "вчера".
   Твоё тело думать о тьме не должно никогда,
   пусть душа ему подарит одежду тогда,
   что достойно его...
   И с ним пойдёт, как сестра...
  
  
   Мне кажется, будто потерян весь свет.
   Приближается вечер и тайно останется в доме;
   я простираю руки в одинокой истоме,
   я слушаю, скажите, есть кто или нет?
  
   Зачем у меня вся роскошь дневная
   собрана в садах и переулках зелёных,
   если тьма не может увидеть ночная,
   каким новым богатством я обладаю,
   и к лицу мне всего мира короны?
  
  
   Весна пришла, и сверкают сады
   от света слепящего.
   И хоть ветви дрожат,
   в воздухе тишь говорит, прежде молчащая,
   и, как алтарь, сияет наш сад.
  
   Вечер дышит, как человек настоящий;
   любимцы-ветры, плотно лежащие,
   как твои руки, в моих волосах шелестят,
   увенчала венком меня ты.
  
   Но ты не видишь, что торжества блестящие
   у нас давно не гостят.
  
  
   Какая помощь нужна, чтоб хранил я повсюду
   в моих блужданиях тебя, словно некое чудо,
   что я получил, но ушло, как чужое.
   Не хочу я роз экономить груду,
   они юные в твоей гриве юной пребудут,
   а когда весна мне дорогу прорубит,
   ты должна быть со мною.
  
   Городов на свете много я знаю,
   чужая нога тишину их не рушит сейчас;
   много садов, где по солнцу скучают,
   вечерами, террасы, фонтаны страдают
   ночами тёплыми во флорентийском рае.
   Они робки, потому что не слышали нас.
  
  
   Ты есть. И благословить должна бы того,
   кого совсем забыли мадонны.
   Если бы знала, в то лето пожалела бы его,
   пришла бы с улиц вечерних и затенённых,
   ясная, словно целовала детей до того,
   что печально сидели на опушке зелёной.
  
   И каждый звук, что затихая,
   поднимался из тихих лугов,
   казалось, внутрь тебя проникая,
   качаясь, на что-то он намекает,
   и только в тебе он очнуться готов.
   И, казалось, что мир исчезает,
   завещание на вещи все составляет:
   и у тебя последняя песня с его берегов...
  
   СТИХИ 1906-1926
   Законченное
  
   (НА СМЕРТЬ ГРАФИНИ ЛУИЗЫ ШВЕРИН)
  
   I
   За легендой легенду вспоминая,
   светлая женщина, ищу имя твоё далёко.
   Как ночи без конца в дни вырастают,
   и солнца круг звёзды собой заслоняет,
   всё вбираешь в себя, легендами заполняя,
   и синевой окружаешь меня глубокой.
  
  
   Но тем, которые тебя не узнают
   не беспомощную, обещать ничего не могу:
   ведь тебя все твои дела отпускают,
   в твои девичьи годы назад забирают,
   где струя водопада блестит на бегу.
  
   Я хочу оставить это вам навсегда
   и спрятаться среди незаметных
   в несправедливый контур твоего рта.
   Ты неба фона заднего красота,
   и обрамлена мягко родными предметами.
  
   II
   Любящие и страдающие запорошены,
   как листопад в парке старом.
   Но, как древний ковёр заношенный,
   молитвы и походку хранят осторожно,
   и цвета спокойны и стойки недаром.
  
   Видно всё: твоих глаз отрада,
   (и день весенний выходит вперёд),
   твой хрупкий лоб, счастья услада
   и гордости виноградник цветёт
   пред дальней дорогой твоих страданий
  
   Но на каждой картине, очень спокойная,
   старая в белом платье ровно всегда
   стоит без знака галантно тогда
   твоей любви фигура склонённая,
   чтобы что-то отдать или взять сюда.
  
   ГОСПОЖЕ ПРИНЦЕССЕ М(АДЕЛЕЙН) ФОН Б(РОГЛИЕ)
  
   Мы тут. И как ягнята, другие от нас,
   уходят дни, спеша и сверкая;
   В лугах смеркается, и пора в этот час
   назад идти. Но никто нас туда не загоняет.
  
   День и ночь, и день мы снаружи всегда.
   Солнце - благо для нас, а дождь пугает;
   нам вставать и ложится опять подобает,
   мы мужественны где-то и робки иногда.
  
   Только порой, когда болезненно мы созреваем,
   Живём, как будто почти умирая,
   что формируется, всего мы не постигаем,
   и одно лицо смотрит на нас, сияя
  
  
  
  
  
   ИМПРОВИЗАЦИИ ИЗ ЗИМЫ НА КАПРИ
  
   (I)
   Стоишь ты пред сердцем моим отвесно
   гора камней,,
   бездорожье, глушь, и один я в ней,
   поднимаюсь, падаю, блуждаю...в моей
   вчерашней жизни, внутри сильней
   кружась.
   Показывая, хватает порой из перекрёстка ветров,
   прочь бросает, где тропа путь начинает вновь,
   и выпивает дорога меня в тишине.
   Но бессильна во мне воля моя,
   как квасцы стягивает дорога
   до старой размытой канавы меня,
   и в серой пропасти теряется понемногу.
  
   Оставьте меня закрытые очи,
   словно бездной проглочены, оставьте меня.
   Спины гигантов, твёрдые очень,
   ждут так, как твои края,
   это головокружение, с которым я истекаю,
   пленённые чувства мои ощущаю,
   опять на места их уложены.
   Во мне шевелится всё? Это не право
   крепости, преодолевший свой вес,
   мой страх и лучшее всё во славу...
   И круговорот ни с чем забирает здесь
   в глубину....
  
   Моё лицо, лицо моё,
   это ты? Для чего, для дел каких
   ты, лицо моё?
   Как ты лицо моё внутрь забралось,
   туда, где всё всегда начиналось,
   и льнёт к чему-то оно, растекаясь.
   Есть ли у леса лицо?
   Стоит базальт, возвышаясь,
   здесь слепой?
   Поднимается море
   без лица
   с морского дна на приволье?
   Не отражает ли небо в кон концов
   без лба, рта, подбородка лицо?
  
   Ко мне одному не приходят ли звери,
   будто просят, чтоб лица их взял скорее?
   Их лицо так тяжело для них,
   и они держат с ним мало
   души так далеко внутри
   жизни. А мы?
   Зверей души растерянные
   от всех, в нас ещё
   не готовы ни к чему, и наслаждаясь
   душой,
   убегаем мы к скромным, пытаясь
   не быть ночью около не-лица,
   что нашей тьме принадлежит уверенно?
  
   Моя тьма, моя тьма, тут стою я с тобой,
   и всё снаружи мимо проходит;
   как зверь, вырастить хочу я боль.
   Голос и крик, что подходит
   для всего... Что мне слова сейчас,
   что приходят и вновь убегают,
   когда птичий крик много тысяч раз
   продолжается и крепчает,
   сердце малое далеко, и оно
   с сердцем воздуха, с сердцем рощ заодно,
   и для него так светло и внятно...,
   Он опять всякий раз светает,
   скалы отвесные нависают.
   Я сердце, жилы и мозг нагружаю
   в него, что одинокий страдает,
   это всё маленьким оставляет,
   потому что Он всё превышает.
  
   (II)
   Как, если бы среди сотни сердец,
   моё сердце усталое нашёл снова живым,
   и доверил бы его опять рукам своим,
   находя среди сотен моё сердце живым:
   вырвал бы наружу его из меня,
   туда, что снаружи, в серое утро дождя,
   сквозь день, к длинной дороге оно подойдя,
   размышляет и бродит без перерыва,
   или вечером, ночи навстречу идя,
   приближается милосердие ясно, счастливо...
  
   И держал его, по возможности долго
   в ветре и тишине; и если мне будет невмочь,
   возьмёшь его, чтобы помочь?
   Ох, возьми его и высади только!
   Нет, брось его, но лишь на скалу гранита,
   куда оно упадёт, и выпадет как наружу,
   и когти корней его тут же
   вгрызутся, твердейший пласт обнаружив.
   В горах, что годом целым отнят сердито.
   Его не гонят и молодо оно не довольно,
   и будет от горной цепи моё сердце невольно
   учиться цвету и способом горной породы,
   и будет лежать средь её осколков,
   вместе в шторме стоять будет гордо.
  
   И хочешь ли ты на дне оказаться
   затхлых морей среди ракушечных створок,
   кто знает, из трубки рта может показаться
   зверь, высунув лучей своих ворох,
   хочет схватить, втянуть постараться
   и спать с тобой.
  
   ...найди мне где-то
   в космосе место,
   но не в том, где до звёзд не достать.
   Смотри, они падают там опять.
  
   Ты не должен сердце, как сердце зверей,
   день и ночь в своей руке сохранять;
   если ему довелось то мгновение лежать!
   И ты мог в беднейшем из помещений
   сердца святых своих потерять скорей,
   они цвели внутри, неся возмещение.
   .................................................................................................................
   Ты, мот, непостижимый, беспечный,
   ты охотишься, прыгая мимо меня,
   Ты светлый олень старый и сто конечный!
   И ты рога сбрасываешь опять шут,
   с твоей головы, легко убегая,
   сквозь охотников несёт тебя так земля,
   что они видят тебя, не настигая,
   чтобы мир сложился сзади тебя.
  
   III
   Так много вещей лежит растерзанных
   ищущими, быстрыми руками,
   что знать хотели, спеша за тобой рассерженно.
  
   Порой в старой книге между листами
   непостижимо окрашена темнота.
   Ты был тут раньше? Где скрывался тогда?
  
   Один держал тебя, но сломан тобою,
   сердце оставил открытым, но ты не был внутри;
   обращался к тебе кто-то с речью большою,
   напряжённо так было: Куда ты идёшь? Говори.
  
   Со мной то же случилось, но я тебя не спросил
   Я - держатель в ожидании лица моего. \ни о чём
   Взор устремляю за ветреным днём,
   не жалуясь, ночью жил......
   (тут видеть хочу вас и знать).
  
   ВЕСЕННИЙ ВЕТЕР
  
   С этим ветром идёт судьба: о, дай
   ей идти, всё вытесняя и слепя,
   от кого раскалимся, не отпускай.
   (Будь тих, не трогай себя, чтоб нашла нас с тобой).
   О, этот ветер приходит с нашей судьбой.
  
   Откуда приносит её новый ветер,
   качаясь от тяжести безымянных вещей,
   над морем, сказав, что мы есть на свете.
  
   ... Были ль мы всё же. Были мы дома.
   (Поднимается небо и опускается вспять).
   Но с этим ветром идёт всегда и опять
   судьба колоссальная им строго ведома.
  
   ИМПРОВИЗАЦИЯ КАПРИЙСКОЙ ЗИМЫ
  
   (IV) (для молодой графини М. на с.)
  
   Ныне закрыты твои глаза, что и мы на деле
   должны всё закрыть так же точно,
   в нашей темноте, в покоя пределе,
   (как тот, кому это принадлежит).
   При желаниях и планах непрочных,
   при том, что выполнить мы не сумели,
   тут где-то в нас, глубоко совсем,
   есть только это: послание с тем,
   что мы закрываем.
  
   Закрой глаза. Ведь тут их нет,
   здесь нет ничего, словно ночью;
   комната ночи, в ней маленький свет,
   (ты хорошо её знаешь).
   Всё же в тебе это есть, бодрствуя прочно,
   и над лицом закрытым несёт нежности след,
   словно поток небольшой...
  
   И несёт ныне тебя. И в тебе несёт тоже,
   как лепесток розы, что тихо уложен
   на твою душу, что не поднимается.
   Почему видеть так много для нас,
   на крою скалы стоя сейчас?
   Мы думали, с кем, с чем здоровались мы,
   что пред нами лежало?...
   Что это было, родная?
  
   Закрой тесней глаза, узнавая
   медленно вновь: море за морем, смотри:
   для себя тяжелы, если изнутри
   по краям пустые, из зелени дно.
   (Из какой зелени? Оно никогда не выходит иначе...)
   И вдруг напряжённо вверх оно скачет.
   Скалы, охотясь глубоко, они
   во взлёте крутом знать не должны,
   когда их закончится взлёт. Вдруг обломится он
   у самого неба, где плотен так склон,
   слишком большого неба. И смотри, с той стороны
   небо опять, и в глубине далеко,
   где его нет в избытке, похожем на сон?
   Оба утёса его сияние не излучают?
   Не рисует свет его снег, далёкий и белый,
   что коснувшись себя вдали сверкает
   и забирает взгляды с собой, не переставая
   небом быть, прежде чем мы подышим им.
  
   Крепко закрой глаза.
   Это было оно?
   Ты едва это знаешь? Ты не сможешь тогда
   отделить от того, что твоя глубина.
   Так тяжело ощущать в себе небо всегда,
   но ты это должна.
   Ведь сердце идёт, не глядя сюда.
  
   Но ты знаешь, что можем мы так
   собраться вечером, как анемоны,
   события дня в себе закрывая,
   и что-то большее утром поднимем опять.
   И так сделать нам не только позволено,
   напротив, должны придти и учиться
   мы бесконечному.
  
   (Пастуха видела ты сегодня? Он не пришёл.
   Что должен он? День втекает
   в него и втекает опять,
   как одна из масок, а сзади Чёрный...)
  
   Но должны мы замкнуться неколебимо,
   закрыться с тёмными вещами сейчас,
   они давно в нас. И остаток незримо
   от непостижимого располагается в нас,
   как тот, кому это принадлежит.
  
   САНТА МАРИЯ А КЕТРЕЛЛА
  
   I
   Церковь закрыта, и кажется мне,
   здесь нет ничего для тебя. Ты - там?
   Твой отшельник любил тебя в тишине,
   он ушёл за временем по следам,
   любимая Мария а Кетрелла.
  
   Его тут не стало, и они закрыли тебя
   с чернотой в твоём доме без света; \жестоко,
   я так же один, как ты одинокий,
   и я зову тебя тихо, ожидая ответа,
   .любимая Мария а Кетрелла.
  
   Ибо знаешь ты о лавре высоком,
   что вырастил он для тебя в саду;
   он стоит ещё тут, и листа каждого кромка
   завивается,будто ветер подул,
   любимая Мария а Кетрелла.
  
   Смотри, как движется от ветра весеннего,
   кого он с собой забирает ( ты живёшь, вспоминая),
   и как теплы травы, что были посеяны,
   как пахнут они и как помогают.
   .Любимая Мария а Кетрелла.
  
   II
   Эти дни качаются ещё, но свет понемногу
   их может оставить робко, невинно.
   И я несу тебе к твоему порогу
   маленькую веточку розмарина;
  
   смотри, как трогательно он цветёт,
   но наши чувства к нему так унылы,
   что он со всей его жизнью милой
   вспоминает с нами о смерти. Но тот гнёт
  
   тяжек тебе, и не зная нимало
   излучается твоя ясная милость,
   но сердце твоё обременилось
   судьбой, что лоно твоё являло,
  
   и что выросло неудержимо, и не одному
   твоему Сыну принадлежало: -
   лицо, что им разрушено стало,
   было много старше, чем его лицо по всему.
  
   III
   Раздались шаги в святыне твоей?
   Можешь приблизиться? Ты же не связана,
   как цветок с иконой своей,
   цветок, что приходит, увянуть обязанный.
  
   А потом зайди внутрь дверей,
   если ты дверь открыть не в состоянии,
   моё сердце опять начнёт поскорей
   биться не иначе, лишь по твоему указанию.
  
   Подумай, нам и так уже тяжело
   чувствовать, не видя тебя сейчас.
   Эти все женщины запутали нас,
   мы их любили, но их привело
  
   к нам один раз, и прошли они мимо,
   нас обнаружив. Скажи, кто были они?
   Почему с нами нет той, что любима,
   и куда уходят, Мария, скажи в эти дни?
  
   IV
   Путями далёкими ежедневно
   иду я к тебе (без сомнения):
   отдалена и закрыта плачевно
   ты от этого поколения.
  
   Ты, что в середине меж нами
   сооружена была всеми:
   от них к тебе страждущими шагами
   отражалось целый год время.
  
   Теперь есть только шаги мои,
   у тихой цели, звенящие робко.
   Я - рядовой из малых твоих.
   Ты для меня слишком много.
  
   Навстречу тебе я мечтаю
   всё послать, что кругом возникает,
   как перед весенним дождём мелькая,
   тень впереди неслышно шагает.
  
   V
   Тот тебя любил, тебя окружая
   заботой смущённою, он ходил
   к тебе, дорогу пересекая,
   в полдень медленно взад и вперёд бродил?
  
   Повернув всегда на месте одном,
   (одну руку, от болящих свободную),
   спрашивая не ослеплён ли небесный склон,
   и не камениста ли земля плодородная;
  
   беспокойно однажды оставил тебя,
   робко новые растения смотрел для работы,
   в то время, как ты, навсегда проходя,
   со всем этим осталась одна без заботы.
  
   VI
   Как исключительные травы порой,
   развиваются в породу внедряясь,
   так цвела твоя улыбка светлой игрой,
   поверх горя всего нам проявляясь.
  
   В последнем страдании,
   ужаса и снега вечного.
   Отличить были ли мы в состоянии
   боль от удивления бесконечного;
  
  
   И как слишком большое,
   ушли они оба тут же,
   над твоего лона тьмою
   также вместе наружу.
  
   VII
   О, как молода ты в этой стране;
   тебе кланяются дети доверчиво,
   и песня пастухов в той стороне
   старше тебя, как будто вечная,
   раздаётся между их козами;
   или те мужчины призывают их,
   когда те шевелят виноградными лозами.
   Одна из слишком мелодий больших,
   частями разрушенных, в себя приходя,
   в винограднике снова единство найдя,
   кричат, и словно звериный тот крик; -
  
   И тут ты слышишь бесконечные крики,
   что поднимаются там, где пути исчезают,
   мимо дома твоего мчатся безлики,
   и твоё сердце страхом перед ними страдает,
  
   когда ты в своей испанской одежде
   у дверей стоишь, украшенная цветами,
   и из чужой страны лелеешь надежду,
   прочь уйти, как только попросят, конечно.
  
   СЕКСТА И БЛАГОСЛОВЕНИЕ
  
   Это кровь слухом для уха,
   вдруг громче сквозь него пробежала?
   Или шеренга монахинь вступала,
   на хоры за решётку их глухо?
  
   Они ещё не начинали.
   Здесь, может быть, нет ещё их:
   их будто здесь никогда не видали,
   как Мадонну трёх алтарей святых.
  
   И бежит совсем далеко в приближении
   звук,
   будто это что-то было последнее.
  
   И потом будто бы изменили опять,
   и не слышали его никогда,
   приходят тишина и шорохи вспять,
   от движений вперёд и преклонений тогда;
   Дверь захлопывается у порога
   за тем, кто входил иль уходил,
   и качается здесь света немного,
   из ламп, будто кивок тут был...
  
   Но они поют и поют уже странно,
   поют уже много часов
   движением бедных усталых ртов
   звуки песни дальней вяжут спокойно,
   шлифуя звуком звук непрестанно;
  
   долгими поют они годами,
   что проходили без конца перед нами,
   поют будто с длинными волосами
   с тем, что спрятано там.
   Их голоса светлы и наивны,
   лица сглажены наполовину,
   будто к суду мировому невинно
   поднимают за гробом гроб к небесам.
  
   Вдруг уходит из всех одна,
   совсем одинока, вперёд и вверх -:
   бледная, лёгкая, чуть видна,
   к благу идёт и к чуду,
   и кажется нам отсюда
   раковиной у Божьего уха навек.
  
   НОЧЬ ВЕСЕННЕГО ПРОТИВОСТОЯНИЯ
   (Капри, 1907)
  
   Сеть быстрой петлёй сетей отсекает
   дорожки садовые от луны,
   будто двигались те, что пленены,
   и одна далёкая что-то хватает.
  
   Пленённый аромат, противясь, остаётся.
   И вдруг, как разорванное мгновение,
   сеть надвое делит места просветления,
   всё бежит куда-то гонится, льётся...
  
   Ещё шевелит листья тот, кого знаем,
   ветер дальний, ночной в твёрдых деревьях,
   стоят на той стороне, остро сверкая,
   в глубоких, праздничных, разъятых звеньях
   огромные звёзды весенней ночи.
  
   ЮВЕЛИР
  
   Тихо! Медленно каждому кольцу я угрожаю,
   в цепи уговаривая каждое звено:
   позднее что-то случилось, вот оно.
   Предметы, вещи, я их называю,
   когда перед горном кую я давно.
   И ничьего нет, порой, бытия,
   или роком плечи напряжены,
  
   здесь по милости Бога все равны:
   золото, камень, огонь и я.
  
   Спокойно, спокойно, не кричи так, рубин!
   Этот жемчуг, страдая, струится,
   глубь воды являет аквамарин.
   Но общение с вами, кто к покою стремится,
   это страх: И всё вдруг пробудилось!
   Синевой хотите сверкать? Хотите кровью лучиться?
   Чудовищно груда мне заискрилась.
  
   И золото так сияет разумно;
   В пламени его я обуздал хитроумно.
   Но должен я камень пленить, страдая.
   И чтобы его вдруг обрамить,
   Вещей погубитель стремится вбить
   с металлическим криком когтей, в меня попадая.
  
  
   ЭСКИЗЫ К САНТ ГЕОРГУ
   Из имения княгини Марии фон Турм и Таксис Голенде.
  
   Так как плохо его переносят, что он до бела раскалён,
   небеса прячут его постоянно.
   Думаю, пронёс бы переднюю ногу он
   и лоб коня сквозь облако утра странно
   над замком парка. И к старой аллее
   спустился осторожно, в танце ступая,
   медленно конь по пути, ногами перебирая,
   бороздя его доспехами, словно снег. \Сияя
   В то время как серебристый на коне серебристом,
   мутью и прохладой его не касаясь,
   решётчатый шлем высится, отражаясь,
   Ранний ветер качают украшения искристые.
   Он виден был, на крутом спуске сверкая,
   весь серебряный, звеня светлыми удилами,
   сквозь поднятые копья жеребцом возникая,
   единственным сиянием, кто знает откуда -
   из безмолвного закрытого парка.
  
   ЗАХОД СОЛНЦА
   (Капри)
  
   Как взгляды слепя, тёплую арену
   день заполняет, тебя страна окружает,
   лучами сияя, как Афины дворец, всем заметный,
   заход солнце стоял на предгорье, сверкая,
  
   рассеивая себя пред расточительным морем,
   и тихо пробился в пустом пространстве над нами,
   над тобой, над деревьями и над домами,
   и пустота над горами появилась вскоре.
  
   И твоя жизнь возвысилась весом
   светлым
   и встала в общем пространстве над слоем верхним
   мира, холодную пустоту собой заполняя,
   до того, как вдали, угадываемой еле,
   мягко ночь толкнули. Там, в мире звёзды висели,
   как явь близкая, что противилась, защищаясь..
  
   АРОМАТ
  
   Кто ты, дух непостижимый,
   как знаешь, где найти меня и когда,
   что внутрь (как ослепший). Всегда
   искренно закрываешься, кружа неудержимо.
   Любящей, которая рвётся сюда
   близко нет. Лишь вблизи ты один.
   Кого бы ты не пропитал, господин,
   цвет глаз своей обретает тогда.
  
   Ах, кто музыку в зеркале зрел недвижимо,
   тот знал бы, как зовёшься, видя тебя иногда.
  
  
   Юная девушка говорит: это словно звезда:
   вся земля темнеет ему навстречу,
   и открылась тихим дождём ему под вечер,
   и блаженней она не пила никогда.
  
   И ещё говорит: клад, словно это,
   рядом со старой липой зарытый;
   Тут кольца, золотой нарезкой покрыты,
   что не выбирает никто, он сам их находит открыто,
   и лишь сказание идёт о том, где это место.
  
   Юная девушка: это нас нет на свете.
   Так мало у бытия доверия к нам.
   В начале равны мы почти, как дети,
   потом, как женщины почти являемся там,
   на мгновение, что течёт, как в рассвете,
   а девушкам аромат виден сам.
  
   Известно девушкам, кто в самом деле за ним.
   Как сказала одна: я сама была им в самом деле
   и показала из бирюзы ожерелье
   на увядшем бархате, и видное еле-еле ,
   как предмет, что поношен, потерян и любим.
  
   НОЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ
  
   Ничто не сравнимо. Ибо ты с собой
   один не совсем; что-либо где-то сказано:
   мы не назовём ничего. Терпеть мы обязаны;
   и у нас, разумным блеск золотой,
   и взгляд, может быть, рассеян по свету,
   как если бы внутри жила прямо
   наша жизнь. И противится кто упрямо
   ей, у того мира не будет. И временами
   мы ночами такими большими,
   как опасность внешняя, лёгкими равно частями
   звёзды раздали, торопясь вместе с ними.
  
   ЛЮБЯЩИЕ
  
   Смотри, как друг к другу они приникают,
   в их венах всё как будто души.
   Их тела дрожат, словно их обнимают
   горячие оси, что так и кружат.
   Жаждущие они питьё получают;
   встань и смотри: у них зрение есть,
   они друг в друга себя погружают,
   чтобы себя поддерживать здесь.
  
  
   ЖАЛОБЫ МОНАХИНЬ
   I
  
   Господь Иисус- приди, я равняю
   Тебя только с мужчиной единственным.
   Ныне за богача Я Тебя принимаю,
   и Ты одет, лишь уступая
   величию Бога таинственно.
  
   Теми, что выбраны для Тебя,
   наслаждаться можешь теперь и потом,
   Ты можешь с ними читать, не скорбя,
   и играть. И Святой Терезе любя,
   Показать свой прекрасный дом.
  
   Твоя мать - высокая Дама,
   в небесах восседает,
   Её имя короновано нами
   и из наших уст расцветает
  
   в саду этом зимнем,
   и на что ты смотришь тем временем,
   потому что между народом великим
   возникаешь из наших уст тем не менее.
  
   II
   Господь Иисус, Ты берёшь в свои руки
   женщин всех, кого пожелаешь.
   То, что здесь лежит в моём звуке,
   Делаешь тише иль принимаешь?
  
   В шорохах теряется он,
   как ничто в космосе тает.
   Что слышишь Ты другое со всех сторон,
   я Тебя не обманываю, едва достигая
  
   внизу, в моём сердце бесплодном,
   в душе моей, что поёт,
   я бы боль Тебе причинила охотно,
   но что-то мешает и не даёт.
  
   Броском всякий рая я швыряю
   боль мою к иконе Твоей;
   она падает близко с нежностью всей,
   как снег холодна и не тает.
  
   III
   Если бы я не снаружи стояла,
   там при начале моём
   ночи грехами бы заполняла
   и опасностью днём.
  
   Я бы первого не взяла
   и осталась бы хладнокровной
   но второго бы привела,
   и мой рот он имел бы спокойно,
  
   рот изогнутый в поцелуе;
   за третьим, может быть, босиком
   следовать должна была бы всуе
   и никогда не достигнуть при том;
  
   И четвёртого просто так
   впустила бы я из усталости,
   чтоб что-то схватить по малости,
   и где-то лежать кое-как.
  
   Ныне я тут, не с кем не спала,
   скажи, никого я не пропустила?
   Когда мы все пели, где я бродила?
   Кого призывала, когда Тебя я звала?
  
   IV
   Моя жизнь ушла, - Господь Иисус.
   Скажи мне, Иисус, - куда?
   Придёшь Ты посмотреть на неё?
   И пребуду ли в Тебе я тогда?
   Я в Тебе есть, Господь Иисус?
  
   Думаю, как отрицать можно её
   со звуками ежедневными,
   но отрицают все тем не менее,
   ведь никто не видал это всё.
   Было ли это моё, Господь Иисус?
  
   Была, действительно, то жизнь моя,
   Господь Иисус, Ты знаешь то?
   И на других не похожа я,
   и если это не укус, тогда кто
   оставил шрам, Господь Иисус.
  
   Не может быть, чтобы жизнь моя
   совершенно ничто при этом?
   Что она может быть чем-то где-то,
   и дождь проникает внутрь её
   и стоит внутри и душу морозит, Господь Иисус?
  
   МОЛИТВА БЕЗУМНЫХ И ЗАКЛЮЧЁННЫХ
  
   Вы, что от существования,
   тихо от большого лица
   взгляд отвели без понимания,
   что сущий в мире говорит до конца,
  
   снаружи, находясь на свободе:
   медленно в молитве ночной,
   что ваше время проходит,
   но у вас есть время с собой.
  
   Если пришло вам воспоминание,
   что сквозь волосы хватает подчас,
   это всё, что отдано вами,
   и всё, что было у вас.
  
   О, чтоб тихо себя держали,
   когда сердце обессилит вас,
   и чтобы матери не узнали,
   о чём оно молит сейчас.
  
   Где ветки двоятся как раз,
   поднялась кверху луна,
   и как вам живётся сейчас,
   так она остаётся одна.
  
   ГОРОДСКАЯ ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
  
   Внизу вечер делает всех серее,
   это ночь уже и будто теплее
   лохмотья, что держатся у фонарей.
   Но выше, вдруг, и не точнее,
   стена пожарная тут наша пустея,
   за задним домом в ознобе белея,
   ночью вверх стремится скорей.
   Полнолуние, и ничего, лишь луна.
  
   И наверху только даль ускользает,
   дальше сохранна, без изъяна она,
   и окна со всех сторон окружают
   белые, и душа ни одна не видна.
  
   ЭНДИМИОН
  
   Он всё ещё охотник, сквозь его сосуды
   ломится, как сквозь кустарник, зверь.
   Образуются долины, в лесистых запрудах
   отражаются лани, и сзади теперь
  
   струится кровь закрытого, спящего,
   в мечтах заблудшего, себя потерявшего.
   Стремительное растворение - его беда,
   но богиня незамужняя навсегда,
  
   Юная дева над ночами времени
   плывёт, сама себя прибавляя,
   в небе никого не касаясь,
  
   нагибаясь к одной из его сторон.
   И от плеч её отходит, блистая,
   его оболочка, из сна поднимаясь.
  
   (ПЕСНЯ)
  
   Ты, кому не говорю я, что ночью
   лежу, рыдая,
   существование чьё ослабляет воочию,
   как люльку качая.
   Ты, что, когда не сплю я, молчишь
   ради меня достойно.
   Как ту роскошь, что кричит
   беспокойно,
   в себе переносили?
   ----------------------------------------------------------------------------------------
   Смотри на любящих ты насквозь,
   когда знакомство то началось,
   как быстро ложь говорили.
   -----------------------------------------------------------------------------------------------
   Одиночество мне приносишь. Я могу лишь тебя
   поменять.
   Ты - есть мгновение, а дальше шорохов
   Или тот аромат без остатка \рать\
   Ах, всё у меня способно теряться,
   Ты лишь вечна и снова будешь рождаться,
   тебя не удерживая, держу крепко и сладко.
  
  
  
   ЛУННАЯ НОЧЬ
  
   Дорога в ад, как длинный глоток глубокий,
   тих мягких ветвей взмах в отдалении;
   Ох, луна, луна, и расцветают слегка
   скамьи перед неспешным её появлением.
  
   Неслышно напирает она. Ты там, уже пробуждённая,
   окно открыто чувствам навстречу звёздным.
   Руки ветров переносят так поздно
   близ лица твоего ночь отдалённую.
  
   ВОЗВРАЩЕНИЕ ЮДИФИ
  
   Спящий во влаге у ног моих чернеет
   не очень точно. Они говорят: роса. /Ах, я, Юдифь,
   шла сюда из палатки его, из постели с
   головой, трижды напившейся кровью. Вина напившийся,
   напившийся дымом курильниц, напившейся от меня,
   теперь трезв, как роса\ \низко висит голова
   над травами утра; но наверху, у входа моего
   я возвышалась.\ Вдруг мозг пустой излился
   на царство земли узором; но в сердце моём набухает
   вся широта ночного деяния. \Любящие, я здесь.
   \Ужасы гнали в меня все наслаждения сразу,
   во все места. \Сердце, моё славное сердце билось
   во встречном ветре:
   когда иду, иду я \ и голос во мне всё быстрее
   зовёт меня, окликает меня птичий крик перед
   городом бедствий.
  
   (ЛОИ АНДРЕАС-САЛОМЕ)
  
   I
   Я был всегда очень открытым, я забыл,
   что снаружи не только вещи, полно
   привычных полю зверей, глаза которых
   из их круга жизни другого не
   достигают, как заключённую в раму картину;
   чтобы я в себя постоянным взглядом
   рвался внутрь:любопытство, мнение, взгляд.
   Кто знает, что видят глаза в пространстве,
   присутствуя там. Ах, только к тебе оберну лицо не
   представленное, растёт в тебе и темно продолжается
   без конца в твоём защищённом сердце.
  
   II
   Как платок перед стеснённым дыханием,
   нет, как он, прижавшийся к ране,
   жизнь, из которой рвётся совсем
   наружу, прижимал я тебя к себе, видя при том,
   как от меня покраснела ты ? Кто говорит
   что случилось у нас? Для чего время мы
   нагоняли, его не было никогда. Я странно зрел
   в каждом движении убегающей юности
   и твоё, любимая, дикое детство,
   какое было на сердце моём.
  
   III
   Воспоминаний тут недостаточно, это
   быть должно тем взглядом чистого бытия,
   в моём основании тот осадок,
   что необъятно переполняет разъединение.
   Ведь я не помню то, что я есть,
   и то беспокоит меня только ради тебя. Я
   не нахожу тебя в выстуженных печальных местах,
   откуда ушла ты; сама, чтобы тебя не было тут,
   есть тепло от тебя больше и натуральней,
   чем лишённые. Страсть слишком часто
   уходила в неточность. Почему должен я
   изгнать себя в это время, когда, влияние твоё
   так легко для меня, как лунный свет для места у окна.
  
   Но ещё раз я должен встретить весну
   на этой земле, близко к гарантии будущего,
   принимая как собственные черты.
  
   ЯВЛЕНИЕ
  
   Что сегодня возвращает тебя в
   в беспокойный ветреный сад,
   сквозь который солнечный ливень
   в это время бежал? Смотри,
   как поднялась зелень за ним.
   Приди, чтобы мог я, как ты,
   предсказать вес деревьев.
   (Одно из них обрушилось на дорогу,
   и надо бы мужчин
   позвать, чтобы поднять его? Что в мире
   так тяжело?)
   Много ступеней из камня
   прошла ты весело вниз; я услышал тебя.
   Здесь ты опять не звучишь.
   Я в слухах один
   сам собой, с ветром... Внезапно
   соловей появляется
   в защищённых кустах.
   Слушай, как в воздухе это стоит,
   обветшалое иль не готовое. Ты,
   слушаешь это со мной,
   или занимает тебя так же другая
   сторона голосов? Что отвернутся от нас?
  
  
   Но кого страдание с пылом схватило, кто немного
   знал бы, как бытие времени, что остаётся,
   надёжно схватить? Он,
   кому Бог нарезает кусками обед,
   что его изнутри кормит. Он страдает, имея.
   Начало и фрагменты из круга Элегий.
  
  
   Раскатился жемчуг. Кто порвал шнурок?
   Но что поможет, нанизываю опять: тебе не хватает
   крепкой застёжки, что удержала бы их, любимая.
  
   Не было времени? Как пред восходом утра
   ждал я тебя, бледный от ужасающей ночи;
   как в полном театре, изображаю большое лицо,
   чтобы выделить появление твоё в середине,
   меня ничто не избежало...О, как залив помогает открыть
   растянутый кверху маяк, что
   светлые блики бросает; как ложе пустое,
   что защищено горами чистыми, ещё
   небесный дождь,
   как как ответ пленённой звезды,
   виден внутри окна невиновного,
   как один из тёплых
   крюков вырван, чтобы ещё у алтаря
   повесили бы; и лежит, встать без чуда не может:
   смотри, как качусь, если ты не придёшь к концу.
  
   Лишь тебя жажду я. Не должна ли трещина в земле,
   если она мала, и натиск травы ощутить
   хотеть
   волнующую весну, видя всю весну земли?.
   Не нуждается луна в отражении
   в деревеньке,
   будто находя чужих светил большое явление?
   Как может
   случиться ничтожное, если нет изобилия будущего,
   что всё в полном составе идёт нам навстречу?
  
   Нет тебя в нём, в невыразимом? Ещё
   мгновение,
   и я не сохраню больше тебя. Я постарею
   или вытеснен буду детьми.
  
  
   Ах, помощи от людей жаждали мы: но встали
   безмолвно ангелы с одним шагом
   над сердцем лежащим.
  
  
  
  
   (МИНДАЛЬНЫЕ ДЕРЕВЬЯ В ЦВЕТУ)
  
   Миндальные деревья в цвету:
   всё, что можем мы совершить,
   узнаём без остатка в земном явлении.
   Бесконечно дивлюсь я вам, поведению
   вашему,
   как кружащую голову красоту несёте в вечные чувства.
   Ах, кто понял бы это цветение, того сердце
   над всеми
   слабостями парило бы в доверенности великой.
  
   ИСПАНСКАЯ ТРИЛОГИЯ
  
   (I)
   Из этой тучи видно: она звезду
   так дико покрывает, что была там, (и меня),
   из этой горной страны в стороне, где теперь ночь,
   ветер ночной время имеет ( и меня);
   из этой реки на дне долины сияние
   разорванной прогалины неба находит - (и меня);
   из меня единственную вещь,
   Господи, сделай из меня не чувство,
   с которым стадо заходит в загон,
   большое, тёмное отсутствие в мире,
   что принимает всё, выдыхая мне в каждом луче,
   в мрачном бытие многих домов, Господи,
   сделай вещь из чужаков из, которых
   ни одного я не знаю; Господи, из меня, из меня
   вещь одну сделай; из спящих
   чужих старых мужчин в больнице,
   что важно кашляют в кроватях своих,
   из детей, заспанных у чужой груди,
   из многих неточностей и мне
   опять из ничего, как мне и ему, кого не знаю,
   сделай вещь, Господи, Господи, Господи!
   Вещь - это мировое земное, как метеор,
   чья тяжесть, только сумма полётов
   объединяет: ничто не качается, как при рождении.
  
   (II)
  
   Почему должен кто-то уйти и дела чужие
   брать на себя, как, возможно, носильщик,
   что полные всё больше и больше чужим корзины
   от места к месту поднимает, нагруженный следует
   и не может сказать: Господи! К чему званый ужин?
  
   Почему кто-то должен, как пастырь, стоять,
   будто остановлен избытком влияния,
   участвуя так в пространстве, что занавесом скрыто,
   облокотился на дерево он в ландшафте,
   свою судьбу имел бы без старания.
   И всё же много не во взгляде великом
   мягкости стада: нет ничего,
   кроме мира. Мир есть в каждом поднятом взгляде,
   а также в каждом поклоне - мир. В него проникает,
   что другим принадлежит, сурово, как музыка
   слепо в крови, но всё же проходит мимо
  
   Но встаёт Он прошлой ночью, и зов птиц
   проникает снаружи в его бытие,
   и отважно он чувствует, потому что все звёзды
   на своё лицо тяжко он принимает, - о, не как тот,
   что любимой эту ночь готовит,
   а она его балует чувственным небом.
  
   (III)
  
   Что мне всё, когда я натиск города,
   и, испуганный шума клубком,
   и путаницу транспорта вкруг себя имею,
   чтобы мне всё же над механизмами дикими
   небо вспомнилось и край горы землистой,
   где на той стороне домой стадо вступило.
   Каменисто мужество, мол, для меня,
   и труд пастуха ежедневный кажется мне возможным.
   Вот шествует он загорелый, камни считая,
   стадо своё ограждает, где оно нарушает.
   Шагами медленными, задумчиво, тихо,
   корпус застывший,
   и стоя, величие сохранил. И Бог проникает всегда
   тайно в эту фигуру, меньше не стал бы.
   В изменениях пребывая, будто тащит сам каждый день
   тень облаков, а они
   идут сквозь него, как думал бы космос
   медленные мысли о нём.
  
   Пусть будет всегда он для вас, как свет, взметённый, ночной,
   в плащ лампы ставлю себя внутрь него.
   Сияя, мне будет спокойно. А смерть
   чистой нашла бы себя во времени.
  
   ВОЗНЕСЕНИЕ МАРИИ
  
   (I)
   Изыскан ладан, что кверху желает,
   прямо из курильницы дымок голубой
   лютней басовой звучать над собой,
   молоком зимним медленно вытекает,
  
   небеса тихи, ещё малы так, питая
   покоем тебя, царство плачет в смятении:
  
   словно колос высокий, Ты золотая,
   чиста, как в спокойном пруду отражение.
  
   Как родниками идём проходящие ночью,
   слышим в звучании уединённом:
   Ты есть, восставшая, Тебя видим воочию,
   совсем одну, как в ушке угольном,
  
   долгий взгляд успокоить хочет в Тебе,
   прежде чем яви этой Ты избежишь, -
   чтобы белой осталась Ты, сама по себе,
   сквозь цвета небес когда пробежишь.
  
   (II)
  
   Не только в апостолов видениях
   твоя одежда лёгкую грусть оставляет:
   Ты забираешь себя из растений цветения,
   из птицы, что кругами летает;
  
   из огромного детского откровения,
   из вымени и жевания коровы, -
   станет нежности меньше и снисхождения,
   лишь небеса станут больше готовы.
  
   Из нашей почвы разломанный плод,
   ягодой стоишь, сладости полный,
   пусть почувствует ниш сиротливый рот,
   как блаженство растворяется восхищённо.
  
   Откуда исчезла Ты, мы остались там.
   Просит каждое место внизу утешение.
   Как вино крепчайшее, пролей милость нам,
   О понимании здесь речи нет, без сомнения.
  
   ОБ АНГЕЛЕ
  
   Крепкий, тихий, поставленный на краю,
   подсвечник: Поверх ночи его довольно,
   мы медлительность оставляем свою
   у неосвещённого твоего постамента невольно
  
   Мы можем выхода не найти
   из круга путанных наших блужданий,
   появляешься помехами ты на пути
   и пылаешь высокогорьем желанным.
  
   Над нашим царством твоя радость искрится,
   мы ждём, осадок едва хватая;
   весеннего равноденствия ночью чистой
   стоишь меж днями, их разделяя.
  
   Кто мог когда-то внушить тебе
   о путанице, что тайно нас омрачает?
   Ты, великий из великих, сам по себе,
   а в нас самоуничижение играет.
  
   Когда мы плачем, мы трогательны ни от чего
   а если смотрим, то всех бодрее
   Наша улыбка скупа, не соблазнит никого,
   влечёт твоя улыбка тех, кто идёт за нею?
  
   Кто-то. Ангел, я жалуюсь, сетуя,
   И какую жалобу я скажу?
   Ах, как кричу и бью палками я
   и себе самому не принадлежу.
  
   Тебе не громко, когда буяню я,
   если меня не чувствуешь, потому что я есть.
   Свети! Сияй! Сделай видимым меня
   для звёзд. Ибо я исчезаю здесь.
  
   ПРОБУЖДЕНИЕ ЛАЗАРЯ
  
   И так для него и того это сделано было,
   ему знаки нужны, какие кричали,
   но Мартина и Мария ему снились вначале,
   чтобы всё понять, ему бы хватило,
   что он мог бы. Но никто не постиг неверное,
   спрашивая: Господин, ты пришёл действительно?
   И он ушёл прочь что-то запретное
   со спокойной природой творить удивительно.
   Гневный. Глаза закрыты почти,
   спрашивал он о могиле, страдая.
   Им казалось, слёз вытекают ручьи,
   и с любопытством теснились они, напирая.
   При ходьбе ему ещё чудовищно было,
   ужасной попыткой играя.
   Но ворвался высокий огонь со всей силой
   в него, будто пылает, всем возражая,
   против всех различий в делах,
   в конце живого их бытия.
   В каждой части тела враждебность была,
   когда он хрипло сказал: Камень поднимите с меня.
   Чей-то голос кричал, что вонь всё сильней,
   (четвёртый день он уже лежал) Но он
   стоял натянуто, полный знамений,
   что в нём поднялись, и был пригвождён
   тяжестью, с какой рука поднималась.
   ( ничто, как это рука медлительной не казалась),
   до того, как в воздухе встала, сверкая,
   наверх тянулась, будто когтями;
   но его страшило: мёртвые сами,
   хотели, сквозь склеп его прогрызаясь,
   назад придти, где прямо наверх
   собрался кто-то из вертикальной позы.
   Но встал всё же один этим днём косо,
   и понятно было: зыбкая жизнь с вопросом
   смирилась опять на виду у всех.
  
   ДУХ АРИЭЛЬ
   (после прочтения "Бури" Шекспира)
  
   Освободили его где-то однажды
   одним толчком, чтоб юностью
   увлёк он больших от любого внимания.
   Видно он согласился служить с тех пор,
   платя каждым поступком за свободу свою.
   Очень властно наполовину, и так же почти смущённо
   говорят ему, чтоб для этого и того
   и дальше нужным он был и должен сказать
   что ему помогло. Но однажды чувствует сам,
   как всё, что держится с ним,
   в воздухе не хватает. Соблазнительно и сладко почти
   его идти оставляют, боль не колдуя
   в судьбу впускать, как другим
   узнать, что его такая лёгкая дружба
   без напряжения не обязывает ни к чему;
   излишек воздуха в пространстве
   со стихиями работающего бездумно.
   Затерянный где-то, неспособный долго
   ртом глухим крик формировать,
   на то он сброшен. Бессильный, старый, и бедный,
   и, дыша, однако, непостижимо далёкий,
   лишь аромат, невидимый глазу
   творит полностью. Улыбаясь, что
   кивать должен был бы к большому общению
   привык легко. Рыдая, может быть тоже
   одаряют его, как любимых
   уходящих обоих всегда в Одном.
  
   ( Оставил я это уже? Ныне пугает тот меня,
   что опять герцогом будет. Как мягко он
   проволоку в голову втянет и с фигурами
   другими повиснет. И впредь игру
   для нежности просит... Каковой эпилог
   отвергает власть, падение такое присутствует
   ни с чем, только с собственной силой, а это немного).
  
  
   Будет будущее у меня? Должен я здесь пребывать?
   (Часто мой плач разрушает всё, и моя
   улыбка искажена),
   но иногда довелось мне сияние узнать
   пламени верности, что в сердцах быть должно.
   Оно так искренно в сердце весну пробуждало
   или в подвале жизни проводило время равно.
   Итак сейчас большим ходом шагаю,
   поняв, встаю, как звезда в ночи сотворённая.
  
  
   Так напрягаясь против сильной ночи,
   бросают они голоса свои в хохот,
   что плохо сгорает. О, протестующий мир,
   сопротивления полный. И дышит космос,
   звёзды в котором блуждают. Смотри,,
   не требовалась и не могла быть чужой
   удалённость отданная, что в избытке
   простора прочь уходит от нас.
   И ныне позволяется и лица моего достигать,
   как возлюбленной взгляд, и дерётся
   против нас, и рассеется, может быть,
   среди нас его бытие. И это не ценим мы.
   Быть может, что-то лишит ангела силы,
   что после нас сюда звёздно небо добавит,
   и нас подвесит в этой мутной судьбе.
   Напрасно. Заметит кто это? И где тот,
   кто ждать готов? Кто может ещё в космосе ночи
   лбы прислонить, словно к окну подходящему?
   Кто это не отрицает? Кто не в этой
   родился стихии
   фальшивой, скверно подделанной ночи
   тащился с трудом, этим удовлетворён.
   Богов мы оставили на склоне стоять,
   они больше нас не манят. У них есть бытие,
   и ничего кроме. Бытия излишек
   всё же не знак и не кивок. Ничего нет, лишь
   Бога рот. Он прекрасен, как лебедь.
   Но его вечность - равнина без дна.
   Идёт по ней бог, тонет, сберегая свою седину.
  
   Соблазняет всё. Маленькая птичка
   давит на нас из чистой листвы.
   У цветка нет места, на ту сторону он стремится;
   Ветер не хочет всего. И лишь Бог,
   как колонна, всё пропускает, распыляя
   наверх высоко, где несёт в обе стороны
   лёгкие своды своего равнодушия.
  
  
   Невежеству жизни моей перед небом
   стою я, удивляясь. О, великие звёзды,
   что восходят и падают! Как тихи,
   будто бы не было меня. Беру себе часть? И не
   нуждаюсь в их чистом влиянии? Меняет прилив
   и отлив порядок в моей крови? От желаний
   освободиться хочу. Каждое знакомство
   сердце моё приручает к просторам. Оно лучше
   живёт в ужасе своих звёзд, чем в сиянии
   живой близости их защиты.
   Начала и фрагменты из круга элегий.
  
   Что, что могла бы улыбка твоя,
   что ночь не дала,
   мне навязать?
  
   Начала и фрагменты круга элегий
  
  
   Небеса переливаются звёздами исчезающими
   и заносятся перед заботами и, вместо плача
   в подушку, плачут наверх. Здесь у плачущего
   кончающееся лицо,
   себя хватающее, и он начинает
   космосом увлекаться. Кто прервёт это,
   если ты туда стремишь
   течение своё? Никто. Это то, что ты
   внезапно борешься с направлением силы
   созвездия каждого прямо к тебе. Дыши.
   Дыши темнотой земли и наверх
   смотри! Опять. И легко и слепо
   к небу лбом прислонись, к высокой глубине
   Свободно ночное лицо даёт космос твой тебе.
  
   Из стихотворений о ночи.
  
   ИЗ ОДНОЙ ВЕСНЫ (Париж)
  
   О, эти апреля мертвецы,
   чернота подвод, что их дальше везут
   сквозь чрезмерный волнующий свет,
   когда вес прислонился, не зная бед,
   к невесомости малышек, что бредут
   угрюмо. Но тут уже уходят они,
   вчера ещё фартучки детские
   растут к конфирмации удивлённо.
   Их белизна усердна перед Божьим троном,
   и смягчаются в тени ильма не резкой.
  
   ЭММАУС
  
   Ещё не идя, хоть Он странно надёжно
   к ним ступил, к хождению готовый,
   и сейчас через порог Он уже сможет
   перейти с мужеством новым;
   ещё нет, тут они вкруг стола разместясь,
   стыдливо внизу расселись достойно,
   и Он так терпеливо, не торопясь,
   публику оставил спокойной;
   но не себя; тут сели они, возможность имея,
   парадно привыкнуть друг к другу.
   Он хлеб взял в свою прекрасную руку,
   что была нерешительна, но делать умела,
   что, на ужас как на большинства
   упала сквозь бесконечные отношения, -
   тут, наконец, темноту заметив едва,
   обед давая, разбил их движения:
   его узнали они, и рассыпаясь, дрожа.,
   стояли скрючено и смотрели любовно.
   Когда смотрели они, Он, остался готовно,
   два куска протянули Ему, трепеща.
  
   НАРЦИСС
  
   Нарцисс исчез. И от красоты его плотно
   поднялась бесконечно близость его поведения,
   густая, как запах гелиотропа.
   Но предполагалось, он видел всё без сомнения.
  
   Он любил всё, что из него исходило опять,
   в открытом ветре его больше не содержалось,
   Фигура в кругу счастливо закрывалась,
   поднимаясь, не мог больше существовать.
  
   НАРЦИСС
  
   Итак выходит это из меня, растворяется
   в воздухе, в чувствах и в роще,
   удаляется и без веса будет мне проще;
   всё сияет, ибо вражда не толкается.
  
   Из меня поднимается это, прочь уходя,
   я прочь не хочу, задержался я, ожидая,
   но все границы мои спешат, опадая,
   наружу рушатся они там, чуть погодя.
  
   Я сам во сне. Ничто не связи со мною даёт.
   Зерно, центр податливый, слабости полный,
   что не оставляет мякоть плода. Побег и полёт
   со всей поверхности моей невольно.
  
   Что образовано там, и меня равняет надёжно
   и наверху в заплаканных знаках дрожит,
   это нравилось в женщине, и, возможно,
   изнутри возникает, но достижению не подлежит,
  
   и я боролся потом за это поспешно,
   открыто это лежит и безучастно.
   Рассеянной водой я могу долго и нежно
   венком из роз удивлять всех прекрасно.
  
  
   Там не любят, там нет ничего,
   лишь спокойствие разбитых камней.
   Я вижу, как печален я, прежде всего.
   Была картина эта моей, и я виден был в ней.
  
   Поднялся я в их сон сюда
   слишком сладким плодом? Почти чувствовал их,
   Но я потерялся в их взглядах живых,
   и мог бы думать, что умер я навсегда.
  
   НИСХОЖДЕНИЕ ХРИСТА В АД
  
   Наконец, отмучившись, ушла его душа
   из тела страданий. Наверх. Оставив его \ужасно
   Он боялся мрака и был один,
   Его ввергли в бледность, что качались вечером,
   и в их парении был страх перед ударом
   остывающих мук. Воздух тёмный и беспокойный
   лишил мужества мёртвое тело, и в сильных,
   бдительных зверях ночи затхлость была
   и отвращение.
   Освобождённый дух Его, может быть, вспомнил
   о местности этой,
   стоящей непрочно. Случаев страдания
   было довольно. Сдержанно
   на него смотрели дети ночного бытия,
   и, как космос, печально, постиг всё вокруг себя.
   Но земля сохнет от его ран жажды.
   Но земля разломалась и это зовёт Его в пропасть.
   Он, знающий муки, слышит вой
   ада, жаждущего Его осознания,
   Его законченной необходимости, это над концом,
   (бесконечно) предчувствуя их мук продолжение.
   И Он бросил душу свою тяжестью полной
   изнеможения своего внутри: шагал, как спешащий.
   Сквозь взгляды недоуменные бродящих теней,
   поднял к Адаму взгляд поспешно,
   торопливо вниз, казалось, на спуске исчез
   дикой бездны. Вдруг (выше, выше) над серединой
   вспенивающиеся крики из долгой башни
   терпения своего вперёд выступил, не дыша,
   стоял без перил Он, хозяин боли.
   Молчал.
  
   СВЯТОЙ ХРИСТОФОР
  
   Для великого хотел стать силой большой.
   Он надеялся служить, наконец, ему
   у брода речного. От двух он ушёл
   известных господ. Он счёл их мелкими по всему
   и немедленно третьего он нашёл,
  
   кого не знал, кого из-за поста
   и молитвы к себе взять он не мог,
   но позднее звал придти на порог,
   для него всё останется и будет всегда.
  
   Так шёл он высокой водой ежедневно -
   прародитель мостов, что каменисто шагают, -
   и по обе стороны глядя, всех узнавая,
   каждого чувствовал он несомненно.
  
   Ночью он отдыхал в низеньких зданиях,
   с голосами внутри говоря спокойными,
   и могучим было его дыхание,
   он наслаждался широтой ощущений достойно.
  
   Но ребёнок вдруг крикнул высоко и тонко.
   Чтоб уличить кого-то,он поднялся, большой,
   но зная, как страшно всё для ребёнка,
   вступил из-за двери со стеснённой душой,
   нагнулся - снаружи был ветер ночной.
  
   Он проворчал: дитя здесь к чему?
   Пошёл большими шагами обратно,
   мирно лёг, и спалось неплохо ему.
   Но тут просьба опять прозвучала внятно.
   Он выглянул: ветер ночной рвался к нему.
  
   Тут нет никого, или стал я слепой? -
   бросил он и ушёл опять спать.
   Но тот звук мягко позвал его за собой,
   ещё раз внутри приглашая встречать.
   Он вышел - огромный,
   увидел ребёнка перед собой.
  
   ГОЛУБИ
  
   О, сумерки на Буге, мягкого серого тона,
   как чувства\. Что проходят при светофора свете,
   И этот красный, что сквозь дым заметен,
   что жертв любви бил оглушённых.
  
   Тихий образ, что даянием полон,
   плоско руки разбитые приспособлены:
   тяжёлый сосуд на плечах проворных,
   взгляд, контрасту, изгибу подобен.
  
   След пальцев отмечен на шее,
   для проповедника привычная хватка,
   но рядом с беззащитной шеей украдкой
   покоится Божья природа скорее.
  
  
   ***
   Защити меня, музыка, ритмической злостью!
   Высокий укор подошёл к сердцу вплотную,
   ощутил, не волнуясь, что для себя сберёг
   своё сердце: да:
   смотри, величие твоё, Тебе почти всегда довольно
   колебаться по меньшей мере? Но своды ждут
   высшего, что наполняешь ты органной бурей?
   Что высмотрела ты в чужом возлюбленном лице
   затаённое?
   Твоя страсть не дышит из тромбонов
   ангелов,
   где страшный суд заставляет звучащие штормы толкать:
   Ох, нет нигде, нигде не родится
   она, которой лишаешься ты...
  
   ***
   Я - соловей, которого ты поёшь,
   здесь, в сердце моём, голоса сила,
   дальше не предотвратима.
   Начала и фрагменты из круга элегий
  
   За невинными деревьями
   старая судьба ,образуется медленно
   ваше немое лицо.
   Складки тянут туда...
   Что птица взвизгивает здесь,
   прыгает там, как печали шествие
   от твёрдого рта предсказателя.
  
   О, вскоре любящие
   улыбнутся, прощания не зная,
   внизу и наверху идёт речь о них,
   о звёздности их судьбы,
   что вдохновляет ночью.
   Ещё переживание не достигнуто ими,
   ещё живёт, паря в небесном движении
   фигура лёгкая.
  
   ВДОВА
  
   Дети её пустые стоят, словно листвы лишённые,
   и происходит страхов явление,
   что она сносила безропотно. И рук изнурение,
   и влага на голове осталось опустошённой.
   Была бы она камнем в парении
   пролилась бы дождём, чистотой освещённым,
   и птиц напоила бы.. О натура,
   что перепрыгивала ты углублённо,
   и покоя собирала творения,
   в одну безрассуднейшую фигуру.
  
   ЗИМНИЕ СТАНСЫ
  
   Безнадёжно длинные дни ныне следует нам
   терпеть в оболочке сопротивления;
   как всегда, запрещая нашим щекам,
   ощущать силу ветра возникновения.
   Ночь сильна, но однако мешает там
   слабая лампа её ходу слегка.
   Утешься этим: готовят снег и мороз
   принятия будущих усилий всерьёз.
  
   Прочувствовал, однако, ты розы все
   прошедшего лета? Чувствуя, воображая,
   покой утра при ранней росе,
   движение на сплетении путей, ощущая?
   Не трепещи, волнуясь, себя бросая
   усладе любви. В тебе она исчезла совсем.
   И когда ты заметишь: это всё убежало,
   радуйся: жить теперь можно сначала.
  
   Может, блеск голубей, что кружили рядом,
   птичья песня, как предсказания половина,
   и взгляд цветов, (что увидеть надо),
   ароматное пред ночью предупреждение.
   Природа полна божества; кто может её отраду
   создать, если Бог не делает натурально явления.
   Так, кто внутри она, как чувство её распирало,
   когда в руках Бога он себя ощущала.
  
   Вела себя, как излишек и множество,
   На новое восприятие не надеясь;
   вела себя, как излишек и множество,
   и не думала, что ушла от Него, рассеясь;
   вела себя, как излишек и множество,
   с чрезмерным превосходным желанием мерюсь.
   Удивляет ещё, что перенёс Он спокойно
   шаткое довольство, что так огромно.
  
   ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЕ ВАРИАНТЫ ДЕСЯТИ ДУНСКИХ ЭЛЕГИЙ
   (фрагментарно)
  
   Что я со времени у выхода гневного
   осмотра
   воспеваю радость и славу согласных ангелов,
   что от ясно бьющих сердца молоточков,
   никто не откажет сомневающимся мягким
   вспыльчивым струнам. Чтобы мне теперь мой текущий облик
   блестящее делать, чтобы плач незначительно
   расцветал. О, как вы будете ночи потом мною любимы
   тоскующе. Что я колен не преклоняю безутешно пред вами
   это принял, но в вас не растворён (сёстры),
   волосы свободно отдал. Мы - расточители боли.
   Как мы, предвидят они заранее, в печальном времени
   не кончаются ли они. Но они - времена
   наши, наша, действительно, зелень
   листвы, луга, пруды, природный
   пейзаж,
   создания в камыше и обитание птиц.
  
   Наверху не стоит ли высоко половина неба
   над грустью о нас усталой природы?
   Думай, не вступил бы ты больше в страдание
   твоё заглохшее?
   Не видел бы ты звёзды сквозь терпкие листья,
   чернеющую листву больную в руинах
   судьбы.
   Не просил бы ты больше свет луны, что станет большой,
   чтобы ты чувствовал себя, как давний народ?
   Не улыбайся больше изнурению,
   что на той стороне потерял, так немного насильно,
   они ли вступали в чистое страдание твоё.
   (Почти, как девушка, что жениху
   присуждена,
   что неделями её притеснял, и она ведёт его
   испуганно
   к решётке сада, ликующего мужчину и
   неохотно
   уходит прочь: тут шаг мешает ей в прощании новом,
   и она ждёт и стоит и встречает её полный осмотр
   осмотр,
   совсем чужого осмотр
   девственности,
   что бесконечно её понимает, тот снаружи, который
   надёжен был,
   вне её бродящий другой), который ей вечно
   придан был.
   Звучащий идёт он мимо). Так всегда ты теряешь,
   когда хозяина нет: как, умирая кто-то
   предупреждает во влажной ветреной мартовской ночи,
   ах, весну, что теряется в горле птичьем.
  
   Слишком многим принадлежишь ты в боли. Забыл бы ты
   изболевшиеся, мельчайшие фигуры,
   Ты звал, ты кричал, надеясь на любопытного раннего,
   здесь одного из ангелов,что с большим трудом темнели,
   страдая бессилием, всегда опять пытаясь, \Выражением
   тебе твоего рыдания тогда о тех, кого описал.
   Это что было, ангел? И он не подражал, не понимая,
   что такое боль, как кричащая птица,
   что его формирует и наполняет невинным голосом.
  
  
   Есть боль, чей новый слой,
   куча плугов достигает, что надёжно вставлена
   в боль нехорошо? И какая последняя представлена
   из всех болей, как большая самая?
  
   Сколько страданий. Когда было время,
   когда чувством легчайшим другой возникает?
   И всё же знаю, лучше чаще страдать,
   чем познать воскрешения блаженное бремя.
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   Был ли тогда я или есть, но ты шагаешь
   надо мной тьма из света без конца.
   И облако, что в космосе изготовляешь,
   неузнаваемое держу я у ускользающего лица.
  
   О, ночь, ты ведёшь себя, как вижу я,
   как моё существо, в разбег отступая,
   что плотно к тебе прижимает меня;
   я постиг, что ты, два раза бровь поднимая,
   наверх смотришь, взглядом шторма настигая?
  
   Будь природой и лишь ею одной,
   единственно смелой природой: эта жизнь там,
   созвездие каждое, что оплакано мной:
   О, как хочу я камня стать стороной
   в чистой ночи фигуре.
   Из стихотворений о ночи.
  
  
   Мысли ночи поднялись из опыта прошлого,
   и сквозь теснится ребёнок, что не сказать губам,
   медленно думаю я: что наверху хорошего,
   тяжёлым доводом мягко встречу готовит вас.
  
   Что вы есть - это прожито в набитом
   сосуде ,
   за ночами ночь тайно себя производит.
   Вдруг, с каким чувством стоит бесконечно
   над сестрою во мне, , что беречь вечно стоит.
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   Ты, что меня возвышаешь этим:
   нет, как если бы меня ты ночами,
   безграничный, просил бы о чувстве ответа,
   когда чувствую я, постигал? Но отсюда над нами
  
   небеса сильны, как река полноводная,
   что преодолеваем мы непостижимо.
   Нет, ты не знаешь их, они боятся свободные
   и тебе робко навстречу идут неудержимо..
   Из стихотворений о ночи
  
   БРАТ И СЕСТРА
  
   I
   О, как мы, жалуясь и стеная,
   веки глаз и плечи друг другу ласкали.
   И ночь в комнаты к нам заползая,
   как раненый зверь от нас боль получала.
  
   Ты из всех других избрала меня,
   но для сестры не было это довольно?
   Долину в твоём существе видел я
   и кров над ней небесного склона:
  
   он сам в явлении бесконечном
   и завладеет собой. Где же здесь я?
   Ах, оплакивая с жестом вечным,
   безутешная, ко мне ты склоняешь себя.
  
   II
   Н оставь нас в сладости тёмной
   направление слёз различать.
   Ты уверена, мы должны блаженством страдать,
   опьянением горя сверкать недостойно?
  
   Ты думаешь, плача, что лишения больнее,
   когда подача будто замаринована?
   Когда множество прежде воскресших сильнее
   нас разделяют, и нам только двоим уготовано
   при фанфарах, умерших внезапно,
   качнуться из камня раскрытого:
   О, как будет потом очень странно
   ангел к тебе подходить не сердито.
  
   Ибо также потом в души глубине:
   смотри в сияние, что кипит, обжигая,
   но на колене моём поможешь ты мне
   и преклонишь рядом колени, играя.
  
   ***
   Смотри, ангелы чувствуют сквозь пространство ,
   и чувства их никогда не кончаются.
   Наше каление белое у них холодом называется.
   Смотри, ангелы пылают сквозь пространство.
  
   Когда о нас, как о других, мы ничего не знаем,
   охраняем как-то себя, но напрасно,
   шагают они от цели, разорванной нами,
   сквозь область их, видную ясно.
   Из стихотворений о ночи
  
  
   ***
   Не дыша, ждал в полночи я,
   чтобы ты пришла, и ради тебя
   сильное наводнение?
   Надежда с сильной радостью грела меня,
   что твоё лицо успокоить мог я,
   если в бесконечных оно подозрениях,
   сверху песня успокоит вновь.
   Безмолвен космос в моём движении,
   достаточен для твоего большого явления,
   ты играла, в мою углубляясь кровь.
  
   Когда надо мной сквозь маслины отделение бледное
   ночь со звёздами преобладала сильней,
   стоял я наверху, не сгибаясь пред ней,
   и узнаванию учился полезному
   что на тебе не проверял я поздней.
  
   О как засияло лица выражение,
   когда улыбку твою я угадал.
   На тебя вселенная смотрит красиво.
   Но ты не придёшь, иль поздним будет явление.
   Защити вас, ангел, над этим синим
   полем льна. Ангел косьбой увлекал.
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   Всё же ангел сюда ныне придёт,
   что медленно из моих движений
   вино с лицом прояснившимся пьёт.
   Жаждущий, как нашло тебя искушение?
  
   Чтобы ты жаждал? И лишь катаракта
   Бога толкает того через все вены,
   чтобы ты ещё жаждал? Оставь непременно
   себя этой жажде. (Как меня захватил ты когда-то).
  
   И я чувствую протекая, как твоё явление
   сухим было. Я к крови, почти сухой
   к тебе склонился, и бровей движение
   к тебе, чистой влагой полны живой.
   Из стихотворений о ночи
  
  
   Дорогой, что я просил мою улыбку оценивать тонко,
   (едва ли то изысканно было),
   Неудержимо приближаясь звездой на востоке,
   идёт ангел, что это нам всё объяснило.
  
   Чтобы ему без шпионства следа ограничить нас,
   когда он на поляну вступал;
   горе ему, что я страдал, дикой природе
   он доверяет питьё сейчас.
  
   Был ли зелёным я вам иль сладким, дайте нам всё забыть,
   кроме того, устаревший наш стыд.
   Каюсь я или цвету будет измерено, может быть,
   я не манил того, кто пришёл и стоит...
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   Я однажды взял двумя руками
   твоё лицо. Луна свет роняла на меня.
   Непонятными мне вещами
   внизу плач переливался через края.
  
   Так послушно, тихо это происходило,
   твоё лицо, словно вещь, я держал,
   и всё же не в холодной ночи оно было,
   существо, что я бесконечно терял.
  
   О, мы устремляемся к этим местам,
   теснимся на поверхности малой,
   и всех сердец наших волнам,
   восторгов и слабости вялой.
  
   Для кого, наконец, держим всё сами?
   Для чужого, что нас не понимал никогда,
   Для другого, что не находим мы никогда,
   для холопов, что нас вязали всегда,
   для тишины, потерянной нами.
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   О, от лица к лицу
   мягкое возвышение.
   Из виновных выбивает к концу
   отказ и прощение.
  
   Не веет ночами холодными,
   что удалились прекрасно,
   и сквозь тысячу лет идут.
   Поле чувств поднимая свободно,
   видят внезапно тут
   урожай ангелов ясный.
   Из стихотворений о ночи
  
   Когда у твоего лица я убываю,
   как у плачущего слёзы,
   мой лоб, мой рот я умножаю,
   зная к тебе дорогу серьёзно...
   Из стихотворений о ночи
  
  
   БОЛЬШАЯ НОЧЬ
  
   Часто я тебя удивлял, стоя у предрассветных
   окон,
   стоял, удивляя тебя. И был тут для меня
   новый город, что мне запрещён, и туманный ландшафт
   мрачен, как если бы меня не было здесь. И не давали
   ближние вещи себе труд быть мне понятными.
   У фонаря переулок рвался наверх. И мне казался чужим.
   Комната на той стороне сочувствуя, светится в лампе,
   и я часть её себе забрал, ощущая закрытые ставни.
   Стоял. Где-то плакал ребёнок. Я знал, что матери
   в окрестных домах знать в состоянии были
   сразу причины все безутешного детского плача.
   Или голос пел одиноко, достав из далёкого
   ожидания, рвался наружу, или кашлял внизу,
   полный упрёка старик, будто противопоставил
   тело своё мягкому миру. Потом час ударил,
   но я опоздал сосчитать, пролетел он мимо меня. -
   Как мальчик чужой, что к концу
   мяч не поймал, и игры никакой \позволяя
   другим легко заниматься друг другом,
   присутствует, смотрит вдаль, - куда? -: Стоял я
   и вдруг,
   что ты со мной общаясь, играешь, постиг я
   взрослую ночь и удивляюсь тебе. Где башни
   сердятся, где судьба отвернулась,
   город меня обступил, и горы неясные
   против меня лежали, и в кругу, что приблизился,
   голодным отчуждением, обволакивает случайным мерцанием
   моих чувств: тут была ты, высота,
   без стыда твоего, что меня ты узнала,
   надо мной шло дыхание твоё. В далёкую серьёзность
   улыбки твоей я вступил.
  
   ***
   Здесь задержаться хочу. Работаю. Иду так
   далеко, как ты можешь принять. Ты лица пастуха
   не имела больше, как себя в роду из князей,
   в роду королей бесконечном в будущей смелости
   формировалось хорошее впечатление? Когда галион
   из тихих досок прекрасного дерева
   приманит движение морского пространства, где они немо,
   теснясь снаружи стоят:
   о, чувствующий не должен был это хотеть
чтоб разорвалась,
   неуступчивая ночь, наконец, тебе он подобен.
   Из стихотворений о ночи
  
  
  
  
   К РИСУНКУ ДЖОНА КИТСА
   ИЗОБРАЖЁННОГО В СМЕРТИ
  
   Ныне, охваченные славой успокоенного лица,
   Горизонты открываются вдаль:
   как боль попадает опять и печаль
   к владельцу тёмному, не понять до конца.
  
   Укрепляешься, это страдание наблюдая,
   созданного в свободном изображении,
   ещё взгляд на мягкости новой движения,
   становление себя, разрушение презирая.
  
   Лицо: о, чьё? Больше нет ничего,
   экономических связей согласных.
   Нет больше глаз принуждения прекрасных,
   и вещей из отвергнутой жизни его.
   О, песни преграда ужасная,
   о, юный рот, утраченный для всего.
  
   И только лоб надеется на продолжение
   на том свете, где всех отношений не стало,
   локонами наказаны, что лгут так устало,
   но, нежно печалясь, вы преданы ему без сомнения.
  
   ***
   С дней чудесных творения
   спит Бог: а мы его сон,
   увлечённые тупо переносим с терпением
   под звёздами, что превосходит Он.
  
   Наши ссоры застревают в сжатой в комок
   спящей руке, и из кулака уйти ты не можешь,
   и с ушедших древних героев эпох,
   наши тёмные сердца несутся сквозь Него всё же.
  
   Иногда шевелится Он от наших мучений
   боли равных, что чрез Его пробегают члены,
   но превышает Его опять и непременно
   превосходство светлое Его вселенной.
  
   ***
   Ах, из ангелов падает прикосновение,
   сияние на луну и в эту морскую гладь,
   Внутри сердца моего кораллов движение
   может на юной листве проживать.
  
   Беда, что прибавил мне незнакомый
   преступник остаётся мне неизвестным;
   течение на той стороне замедляется скромно,
   глубина помехой становится тесной.
  
   Из застывшей, старости закружились
   внезапно избранные создания,
   и это вечное всех их молчание,
   торопясь, угрожает всему, что случилось
  
   ***
   Поднимая взгляды от книги, что приближает
   ночь завершённую; \тяжести бред.
   Вокруг в отношениях радость, похоти нет.
   О, как соответствуют звёздам сжатые чувства,
   словно привязаны сверху, \распределены,
   и букет крестьянина полный.
  
   Молодость лёгкого наклонного колебания,
   Буг нежно ход замедляет,- \ тяжести бред
   Вокруг в отношениях радость и похоти нет,
   мир велик, и земли всем хватает.
   Из стихотворений о ночи
  
   ***
   Как ветер вечерний,
   сквозь умелые косы жнеца,
   кротко ангел идёт
   сквозь страданий невинные лезвия.
  
  
   Часы долгие держится
   на стороне угрюмого всадника,
   и поступь такая же у него,
   как безымянные чувства.
  
   Стоит, как башня над морем,
   продолжаться бесконечно желая;
   что чувствуешь ты - это всё он
   внутри гибкой твердыни,
  
   что в пещерах беды
   слёз друзы теснятся,
   долго воды чистота
   завершается аметистом.
  
   ***
   Ты, супруга отделённая,
   потерянная любовь, что никогда не вернулась,
   не знаю я, какие тона тебе любимы.
   Не пытаюсь я больше тебя, когда будущее волнует,
   узнать. Всё большие
   картины во мне, вдали узнаваемого пейзажа,
   города, и мосты, и башни, и
   неожиданный дорог поворот,
   и мощь каждого из Богов,
   какой проросли некогда страны:
   увеличивают значение
   твоего ускользания.
  
   Ах, все сады - это ты,
   я смотрел на них с такою
   надеждой. Окно открытое
   в загородном доме - и ты вошла, почти
   обдуманно сюда. Нашёл я улочки,
   по которым ты прямо прошла,
   и зеркало и иногда ящик торговца.
   Исчезали с тобой и пугали
   меня внезапной картиной. - Кто знает,
   та ли самая птица не звенела сквозь нас
   вчера одиноким вечером?.
  
   ***
   Лесной пруд, что во мне углубился,
   И бушует и борется море снаружи,
   дали волнуются, там меч обнажён,
   и шторма удары кулаком служат, -
   а ты из тёмной бездны, куда погружён,
   игры стрекоз наблюдаешь тут же.
  
   Что на той стороне деревья склонённые,
   натиск, подъём, торопливость движений,
   в мире внутреннем твоём откровенно
   живут, словно тайное помрачение.
   Не сгибаясь, стоит вокруг тебя лес,
   умолчанием вставшим наполненный.
   В верхушках деревьев, облаками исполнена,
   фигура борьбы, как в сказке чудес.
  
   Тогда в холодной комнате быть безучастным
   одному, но обоих он знает.
   О, круг малый свечей, что сверкает,
   и ночь человека, что разбита ужасно,
   и боль внутри тела, что сродни горю.
   Должен я вспомнить все шторма моря,
   иль хранить в себе картину пруда,
   но такие текут из меня, не споря.
   Думать о цветах в саду каждом всегда?
   Ах, кто знает, что в нём преобладает.
   Мягкость, страх, книги, и взгляды, и голоса?
   И это всё, как ткани мягкая полоса,
   что к детства плечам прилегает,
   что спит в хаосе этой жизни,
   чтобы я мог постигнуть одно:
   дрожащий лоб поднимаю я к выси,
   я знаю: победила бы любовь всё равно.
  
   Где тот из двух, кому её можно знать?
   Если искренен я, соединили меня как-то
   совсем несоединимые контрасты:
   Дальше я пошёл наблюдать тревожно;
   остался, созерцания избегая,
   видел, колени, смотри, преклоняя,
   до тех пор, пока выиграл непреложно.
  
   В себе я любовь отыскал?
   Для простора потерянного утешение,
   когда из его миров настроение
   с криком боли и угнетения,
   в незнакомом духе я потерял?
  
   В достижениях был я обижен,
   ловил себя, не думая ни о чём,
   и больше привычные вещи при том
   ограничены в сердце стеснённом. Я вижу?
   Схватил я их, как комната меня,
   комната чужая мою душу
   хватает?
   Рощи я не обнаружу
   в груди? Веяния нет, и не нарушу
   тишину дыхания лёгкого весеннего дня?
  
   Рисунки, картины собраны срочно,
   что для вас во мне быть раскаянию?
   ........................................................................................................................................................
   Ох, нет бытия у меня в мире точно,
   когда не снаружи моё явление,
   как в предвзятом и лёгком мнении
   веселей дальше, радостней состояние.
  
   ПЕРЕМЕНА
   Дорога искренности к великому
   идёт сквозь жертвы. Касснер
  
   Долго добивался он этого вида.
   Звёзды рушились на колени
   под усиленным взглядом наверх.
   Или он созерцал, колени склонив,
   и его упорядоченный аромат
   одно божество делал усталым,
   что улыбалось ему, засыпая.
  
   На башни смотрел он так,
   что они даже пугались:
   опять воздвигая себя в Одно!
   Но, как часто днём,
   перегружая ландшафт,
   покоились здесь на виду у него вечерами.
  
   Звери вступали спокойно
   в открытый плачущий взгляд,
   и пленённые львы
   внутри замирали,
   как в непонятной свободе;
   Пролетали птицы прямо над ним,
   тоже приятные. Цветы вновь на него смотрели,
   большие, как дети.
  
   И молва, что о видящих говорила,
   меньше касается их,
   а сомнительный видимый
   больше касался женщин.
  
   Как долго смотря?
   С тех пор, как искренно лишаясь,
   во взгляда моля глубину?
  
   Когда, ожидая, он сидел в чужеродной,
   разбросанной, отвергнутой комнате \гостиницы,
   ворча про себя, а в зеркале избегающем
   опять комната,
   а позднее из мучительной постели
   опять:
   тут уже носилось в воздухе,
   обсуждалось это неуловимо,
   о сердце его чувствительном,
   о болезненном и засыпанном
   и всё же чувствительном сердце \тело,
   советовал он и направлял:
   что в нём нет любви.
  
   (И веяние дальнейшего запрещено)
  
   Потому что для зрителя есть граница.
   А видимый мир
   хочет любовью цвести.
  
   Работа лица уже сделана,
   делает сердце свою.
   И картины в тебе пленены,
   так как пересиливаешь ты её, но её ты не знаешь.
   Смотри, глубина мужчины твоя, девушка, глубина,
   это из достигнутых
   тысячи натур,
   но никогда не постигнуть,
   ещё возлюбленные создания.
  
   ЖАЛОБА
  
   Кому жалуешься сердце? Уклоняясь
   бежит моя дорога сквозь непонятных
   людей. Тщетно, быть может, тут
   она направление держит,
   держит к будущему направление,
   к тому, что потеряно.
  
   Раньше. Жалуешься? Что это было?
   Упавшая ягода веселья незрелого,
   но теперь сломалось дерево радости
   разломано штормом медленно моё
   дерево радости.
   Прекраснейшее в невидимом мною
   пейзаже, которым так меня охватило,
   а ангелов сделало невидимыми.
  
   ДОЛЖНЫ УМЕРЕТЬ, ПОТОМУ ЧТО ИЗВЕСТНЫ
   Папирус Приссес. Из высказываний и надписей 2000 н.э.
  
   Должны умереть, потому что их знают,
   умереть в несказанных улыбках цветов, умереть
   на их лёгких руках,
   у женщин.
  
   Пой, юноша, смертоносных,
   когда они высоко сквозь его сердце
   бредут. Из своей цветущей груди
   воспевает он их
   недосягаемо! Ах, они, как, чужие здесь.
   Над вершинами его чувства
   идут они вперёд и льются
   сладко изменённою ночью
   в долине оставленной рук его. Это шумит
   ветер, поднимаясь в листве его тела.
   Это блестят ручьи его, туда устремляясь.
  
   Но мужчина
   потрясённо молчит. Он - чувство, когда
   бездорожною ночью
   блуждает в горах:
   молчи.
  
   Как моряк молчит, старея,
   и ужасы, устоявшись,
   играют в нём, как в клетке трясясь.
   где мы друг в друге теснясь, нет,
   никогда не найдём. Ангелы начинают
   подавать себя сквозь глубокую близость,
   в их святой стенографии они в себя бредут без конца.
   Начала и фрагменты из круга элегий
  
  
  
  
  
  
   ПЯТЬ ПЕСЕН
   Август 1914
  
   I
   В первый раз вижу тебя я встающим
   не понаслышке невероятно далёкий Бог-война.
   Как плотно между плодами мирными
   было засеяно страшное действие, что вдруг взошло.
   Вчера этого было мало ещё, оно в питании нуждалось,
   но стоит уже тут: завтра
   человека перерастёт: Ибо пылающий Бог
   прерывает рост одного
   из народа корней и свой урожай начинает.
   Человеческое поле вырастет в грозу человеческую.
   Лето
   остаётся среди игры нивы.
   Старики задумчивые, дети играющие,
   и, доверившиеся женщинам цветущие липы,
   чей запах пропьянствовал общее прощание,
   трогателен и для многих лет сохраняет значение,
   чтобы им дышать: запахом тем напоены.
   Идут избранные невесты, будто бы не Один
   к ним не решился, но весь
   народ чувствует их предназначение. С медленными
   взглядом
   понимающе обнимают юношу мальчики, что уже идёт
   в будущее опасное: его, что прямо идёт \достигает
   сотня услышанных голосов , не зная
   в праве ли,
   как облегчает его теперь единственный зов; это
   было бы произволом радоваться рядом
   с общей бедой?
   Наконец, Бог. Тут мы, мирные, часто
   его не постигали, но вдруг хватает он нас,
   битва-Бог,
   швыряет с силой в пожар, и над сердцем, родины полным
   шагает, гремя, заполняет своё красное
   небо.
  
   II
   Хорошо, что волнение вижу. Уже давно
   не было правды для нас в спектакле,
   и найденная картина не решительно говорила.
   Любимая, ныне говорит, как свидетель, время \нам.
   Слепой из старейшего духа.
   Слушайте. Только не слышали вы никогда. Теперь вы
   деревья, сквозь которые всё громче сильный ветер шумит;
   штормит он тут над годами ровными
   из отцовских чувств и высоких дел, с высоких
   геройских гор на днях в новом снегу
   вашей радостной славы чище и ближе сияет.
   Как изменяется ныне живая местность;
   пряный лес молодой и стволы старые там \бредёт
   и короткий рис сгибается вслед тянущимся.
   Однажды уже вы родились, почувствовав разделение
   матерей,
   чувствуете также счастье опять, так как
   дающие вы.
   Даёте, как бесконечные, даёте. Вы- бегущие дни,
   ими природа богата. Благословите сыновей идти,
   думая, что девушки ваши их любят:
   в таких
   сердцах чувствовали вы такой натиск ужасный,
   общался, склоняясь к мягкости с вами цветистой.
   Сдерживаясь осторожно, вы должны бесконечно
   любить,
   быть сказочно любящими, как девушки в древности:
   что с надеждой стоят, как в садах уповают,
   как плачущая рыдает, как в созвездии том,
   что названо именем плачущей.
  
   III
   Уже три дня этого ужаса. Его пою я,
   действительно,
   того Бога, что я ранее вспоминал
   вдали, лишь ему удивляясь,
   верил?
   Как гора вулканическая лежал он вдали, иногда
   пылая. И порою в дыму божественен и печален.
   Только один, близко лежащий к нему посёлок
   дрожал.
   Но мы поднимали светлые лиры
   других: каких будущих Богов?
   И он поднялся: стоит выше, чем
   высокие башни, выше, чем
   ветер дышащий прошлого нашего дня.
   Стоит. Вверх выдвигаясь. А мы? Пылаем, как факел
   в новом творении, что смертью он населяет.
   И меня тоже больше нет; в общем сердце
   и мой удар есть, и совместно
   ломается так же мой \рот,
  
   но словно воет в ночи, как кораблей сирена,
   во мне вопрошающий, воет в пути, вслед дороге.
   Смотрит ли сверху Бог на него с высоты его плеч?
   Пылает он, как маяк, из движущегося будущего,
   что нас так долго искало? Он, посвящённый? Может
   он быть посвящённым, этот бушующий Бог?
   Ведь он знания все разрушит. Долгие
   любвеобильные,
   доверчивые знания наши. Ныне дома лежат
   лишь, как развалины, вокруг его храма.
   В подъёме
   издевательски толкнул он его от себя и в небе стоит.
  
   И только гладкое летнее небо. Летнее небо.
   Лета
   искреннее небо над деревьями и нами.
   Теперь: кто знает и чувствует защиту ваши бесконечную
   знаний? Кто
   внутри себя не цепенел от чужого?
  
   Другие в общем мы изменении: и у каждого
   не прыгало внезапно
   больше в груди сердце, как метеор.
   Что сердцем зовётся железным из железной вселенной.
  
   IV
   Наше старое сердце, ваши друзья, кто изобретает
   то знакомое, что нас вчера волновало,
   невозвратимо? Никто
   опять не чувствует это, нет сущего
   ничего за превращением высоким.
   Но сердце времени одно всё ещё не наполнилось
   доисторическим духом времени старого сердца,
   что вблизи оттесняет медленные другие
   приобретения наши. И ныне
   кончаетесь, друзья, внезапно,
   со способным на многое сердце, что израсходовано насильно.
   Хвала: Ведь не было похвально
   заботиться об осторожности, не
   духу, ответственному в великолепии \в одной
   опасности ощущаемой общая святость. Равно
   высоко стоит в поле жизнь в мужчинах бесчисленных,
   и каждому в середину
   по-княжески смерть вступает на дерзновенную площадь.
   Но в славе, хвалите, друзья,
   также и боль,
   без жалости славьте боль, что была
   особенно нам близка /не грядущую
   всех прошедших ещё: славьте её и плачьте.
   Не страшитесь этого плача. Плачьте, правда
   будет неузнаваема, эта судьба
   никому не понятна.
   Когда вы безмерно жалеете
   и также оплакиваете безмерно,
   смотрите, как делает это страстно.
  
   V
   Наверху страшит ужасный Бог! Поразите его.
   Радость-война избаловала его с древних времён. И боль
   вас теснит,
   теснит, вновь изумляет боль-война
   гневом его, как прежде.
   Если кровь вас осилит высокая,
   грядущего кровь, то вся душа \отцов
   будет всё ещё ваша. Не подражайте
   раннему, прежнему. Не испытаете ли
   вы боль тогда. Рукотворную боль.
   У боли есть
   радости также свои. О, поднимает знамя
   над вами, по ветру, что от врага приходит!
   Какое оно? Знамя боли,
   Тяжко
   бьющее полотнище боли. Каждый из вас, потея,
   из нужды лицо горячее сушит. И ваше
   общее лицо вместе с движением к вам проникает.
   Движением будущего, может быть. Чтоб ненависть
   не продлевать. И изумление,
   и боль решительная,
   и гнев великий, чтобы ваши народы.
   Слепые, в расстроенном понимании
   вдруг из тех вас. Серьёзных, как из воздуха
   и рудника,
   выиграли дыхание и землю. Ибо уметь
   учить и внутри себя честь
   сохранять и чужого чувствовать - ваша профессия.
   Ныне вы в пригодности опять ограничены. Всё же
   этого больше было. Если мира нет и
   в дальнейшем, -
   примите это, как мир. И используйте, словно зеркало,
   что обнимает солнце, и солнце блуждающее
   в себя вопреки возвращает. ( Ваше собственное блуждание
   пылает болезненно в ужасных сердцах).
  
   ***
   Это зовёт к контакту почти у всех людей,
   из-за каждого поворота сюда долетает.
   Подумай! День, мимо которого шли мы скорей,
   подарок нам решительно изготовляет.
  
   Кто наши доходы считает? Кто отделяет
   от наших лет, прошедших и старых?
   Что с самого мы узнаём начала,
   как прежде в других себя узнавая?
  
   Как часто греется безразличие в нас?
   О, дом, лугов косогор, о, вечера свет,
   ты почти к лицу подносишь сейчас,
   стоишь нас обнимая, получая объятия в ответ.
  
   Все существа доступной вселенной
   внутри вселенной. Птицы тихо летают
   прямо сквозь нас. Дорасти я желаю
   до того кого вижу. Дерево есть во мне несомненно.
  
   Мои заботы о доме внутри меня.
   Остерегаюсь, и защиту держу я достойно.
   Любимому, которым я стал у меня спокойно,
   Прекрасную картину творения выплакал я.
  
   ГЁЛЬДЕРЛИНУ
  
   У доверившихся мгновений нет,
   их нам не дали; из заполненных
   картин дух спадает внезапно и полно:
   Моря только в вечности есть. Здесь падения
   наилучшие. Умелым чувством
   охватывает что-то догадавшихся дальше.
  
   Тебе, великолепный было это, тебе ты,
   заклинатель
   настоятельной жизни картины. Когда выразил
   ты это в строчках, закрыл себя, словно судьбу, смерть
   сама в нежнейшем была состоянии, и вступил ты в неё.
   Но Бог спешащий вперёд тебя вёл в лучший свет.
  
   О, ты, дух бродящий, самый бродящий, как они
   все живут в тёплом стихе семейно и долго \все
   остаются в сопоставлении узком. Причастный. Ты
   смотришь, словно луна. И вижу, светлеет, темнеет
   твой ночной святой испуганный ландшафт,
   что чувствуешь ты в разлуке. Никого
   не дал он возвышеннее, возвратил
   светлым и невредимым.. Также
   прорываешься свято сквозь несчитанные годы
   с бесконечным счастьем, как если бы не было
   никого подходящего, разбросанного
   на мягкой траве Земли, что оставлено божественно детям.
   Ах, чего высшего хотеть, ты клал, не желая,
   камень на камень: и это стояло. Но тебе
   не блуждать самому \Рушится
  
   Что тут такое вечное было, что мы ещё
   смертному не доверяли? Вместо временного
   чувствам учить, для какого
   наклона будущего в пространстве?
  
   ***
   Возвышающийся на сердца горах. Смотри, как
   всё мало там,
   смотри, последнего слова деревня, хоть выше
   но тоже мала, ещё чувства хутор
   последний. Это ты узнаёшь?
   Возвышающийся на сердца горах. Скальный грунт
   под руками. Здесь хорошо кое-что
   расцветает. Из бездны немой
   расцветает трава неведомая, поющая впереди.
   Но знающий? Ах, что узнавать начинает
   и ныне молчит, сидящий на горах,
   тут бродит светлое благое сознание \сердца,
   некий уверенный горный зверь
   меняется и прибывает. И большая скрытая птица
   кружит вокруг вершин чистым отказом,
   но не спрятана здесь на сердца горах...
  
   ***
   Всегда ли мы знаем местность любви
   и кладбище малое с жалобным именем,
   и страшное молчаливое бегство, в котором
   другие
   кончаются: и всегда вдвоём идём наружу
   между цветами напротив неба.
  
   ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ 1914
  
   1
   Приходишь ты ныне, праздник старый, нас приручая,
   и хочешь ты моё старое сердце сжимая,
   его утешением быть. Хочу я сказать тебе: ты
   всё ещё счастье прежних лет,
   а я тёмный ребёнок мечты
   глаза поднимаю тихо на твой сияющий свет.
   Несомненно, конечно. Но там был я тогда,
   и ты пугал меня хорошо, когда в нетерпении
   открывались двери, и падало прямо сюда
   недолгое, сдержанное, чудное обольщение,
   и опасностью надо мной были всегда
   бурные радости. Сам чувствовал это
   с тобой тогда я? Рядом с каждым предметом,
   что постиг я был блеск твоего сияния,
   и встала вдруг из моей руки и этого света
   новая вещь, робкая, почти рядового звания,
   и владеть призывает. Но это меня испугало.
   О, как всё прежде задевало меня.
   Так тихо, легко пред взором лежало.
   И если собственность соблазняла, дразня,
   то не было ничего. Ещё не присущи ей
   мои поступки, моей воле и пониманию ложному.
   Это должно быть, чего не было всё же,
   но понятно, похоже,
   и моё лицо рассказало бы ясней.
   Но всё же не упала и в роль не вошла,
   и не было вещью, что возражает.
   И я медля стоял пред той, что была
   чудесной не-собственностью...
  
   2
   (... О, ныне, зачем тебя созерцал,
   мир, я стоял без конца пред тобой,
   к тебе поднимаю руки порой,
   не кладя ничего, ибо я всё потерял.
  
   Но позволь полёт птиц сквозь меня,
   как чрез воздух скользить. И позволь мешанине
   из тени и ветра, оболочкой паря,
   холодной осязаемо быть. Вещи, что имели доныне,
  
   (смотри, как вслед нам они глядят), не отдыхают
   они совсем. И не будет опять никогда
   мира пространство чистым. Тяжесть наша всегда,
   что при прощании имеем, по нему не пробегают.
  
   3
   Тоже праздник этот, сердце моё отпусти.
   Есть примета, что услышит тебя он в пути.
   Как ветер встаёт, что-то сгибая и что-то тесня,
   так чувство началось, исходя из тебя.
   Но куда? Что теснит и сгибает? Возвышая себя,
   незаметной мир. Что хочешь праздновать ты тогда
   когда праздник ангелов от тебя убегает?
   Что хочешь чувствовать, чувство твоё достигает
   плачущих и не плачущих никогда.
   Но на той стороне в небе летают
   бесчисленные ангелы незаметны, неощутимы тобою.
   Ты знаешь не-боль и секунды покоя
   между болями двумя. Знаешь маленький сон
   на ложе усталого рока.
   Ох, как ты, сердце взглядом первым глубоко
   избыток бытия зришь, и тебя превышает он.
   Ты чувствуешь это. Тут громоздятся перед тобой
   для чувства: одна, две, четыре вещи гурьбой,
   готовые вещи. И улыбка прекрасная
   на лице. Как узнал тебя ясный
   цветок, и вверх на тебя посмотрел. И пролетела
   сквозь тебя птица, сквозь воздух словно.
   К тебе пришёл аромат, взгляд был твой полон,
   и аромата достаточно было. И один звук
   твоего уха коснулся... И вдруг
   выбрал ты и к себе манил, чего нет без сомнения.
   И твой владелец стал виден тебе при отречении.
   Робко, прочь ушёл от тебя некто, как сын,
   оглядываясь долго, и смотрит оттуда один,
   а ты не чувствуешь ещё ничего. О, что
   ты можешь ещё запрещать? Довольно
   вместо "больше" назвать; вместо оболочки невольно
   в тебе разрывать, как будто ручьи?
   Слабое сердце. Как применить слабости сердцу свои?
   Не преодоление бытия сердца при том?
   Что из кружения зверя одним прыжком
   козерог на горы сердца взбирается.
   Сквозь меня не проходят звёзды броском.
   И мировая боль лишь со мной обнимается.
   Что я теперь? Что было в облике молодом?
  
   СТРОФЫ О МУЗЫКАЛЬНОМ ФЕСТИВАЛЕ
   для Сиди Надерни
  
   Куда, скажи, достигает голос людей,
   когда он устремляется вверх?
   качаются ли небеса от него? Иль провожает
   он лишь качающийся ветер?
  
   Я стою сегодня, стою на радостях башен,
   и не беспокоит ныне меня, что я исчезаю.
   Сегодня бросаю я клич и зову. Я сегодня сам -
   золотое свечение голоса.
  
   Высоко и прекрасно этот голос растёт. Не над
   пальмой, что вверху разделяется. Он точно встаёт,
   как всегда поющий.. И только
   от этого меняются рты.
  
   Некоторые так встают, что человечества пение
   всегда в равновесии слышат: спокойно,
   не качаясь, не прерывая
   наверху других. О высокие
  
   высятся свадьбы колонны. Сегодня
   над обременённым сердцем моим. Как, как
   ты приносишь молчание,
   моё и мёртвых моих.
  
   Какие прыгают с других колонн
   арки сюда, -
   какие? Не знаю я, но чувствую,
   что ты наверху своды сама ощущаешь.
  
   НАЧАЛО ЛЮБВИ
  
   О, улыбка, первая улыбка наша.
   Как будто одно: лип ароматом дышать,
   тишь парков слушать, вдруг взглянуть
   друг на друга и удивиться близкой улыбке.
  
   Воспоминание было в этой улыбке
   о зайце одном, что прямо на той стороне,
   на газоне играл; было то детство
   улыбки. Серьёзней лебедь был для неё,
   что движением своим, как позже и мы,
   видимый пруд делит на две половины
   безмолвного вечера. - И вершина краёв
   против чистых, свободных, готовых к грядущему
   небес, тянули эту улыбку,
   краёв против восхищённого
   будущего в лице.
  
   ОДА БЕЛЛМАН
  
   Звучит мне, Беллман, звучит. Когда
   тяжесть лета в руке благосклонна?
   Как от их арок колонна,
   ты радость несёшь, и где-то тогда
   спокойна тоже, если она должна быть;
   Беллман, нам здесь не парить.
   Чем мы также становимся, имеет вес:
   изобилие, счастье отречение здесь
   так тяжелы.
  
   Здесь Беллман с жизнью внутренней рвёт,
   что собирает вокруг принадлежности наши:
   тыква, фазан, кабан, что так страшен,
   и ты, трактор королевский, что быстро идёт,
   сделала, что звуками полей, и звёзд слух украшен,
   и я клянусь, и мой намёк очень важен,
   что вино глубокую тайну нам выдаёт!
  
   Ах, Беллман, Беллман, и соседка,
   я верю и знает она, что я ощущаю:
   она пахнет нежно, пристально наблюдая:
   И чувствует она, что знаю - я есть,
   и приходит ночь, в ней я летаю.
   Беллман, я есть!
  
   Смотри, там кашляет кто-то, но делает это
   не кашель, почти прекрасный в порыве?
   Что заботит нас в лёгких надрыве!
   Жизнь - шалость, и озорство предмета.
   И когда он умирает. И подлинно умирание.
   Повесил он долгую жизнь на шею,
   и забирает его семьи лишь существование,
   и спит с ним. Многие ушли поскорее,
   и у них есть право заранее.
  
   Хотя для нас только исчезновение,
   но уход призывает к прощанию.
   Прощание празднуют, Беллман, и нот звучание,
   как в Большой медведице звёзд стояние.
   Мы приходим к мёртвым, полны сострадания.
   Что видели мы!
  
   ***
   Ах, горе, моя мама надрывает меня.
   Тут камень на камень я положил,
   и вот стоял, будто маленький дом,
   совершенно один. \день большой проходил,
   Тут приходит мама, приходит и надрывает меня.
  
   Ох, надрывает меня, приходя, наблюдает.
   Не смотрит, кто и что воздвигает.
   В середине стены она возникает.
   Ах, горе, моя мама меня надрывает.
  
   Птицы летают легко вкруг меня.
   Знают собаки чужие, что это я.
   Только мама не узнаёт до конца
   Уходящий медленно вид моего лица.
  
   От неё не было тёплого ветра движения.
   Она там не живёт, где есть дуновение.
   Она в высоком сердца чулане возлегает,
   каждый день приходит Христос, её обмывает.
  
   СМЕРТЬ МОИСЕЯ
  
   Некто лишь мрачный сошедший ангел хотел
   оружие взяв, приступить к смертной
   работе Но уже опять,
   бряцая оружием, кричал
   наверх в небеса: Я не могу!
  
   Ибо покой под бровями нависшими
   сохранял Моисей и дальше писал:
   слова благословения и бесконечные имена.
   И глаза его были чисты и сильны до самого дна.
  
   Итак, Господь разорвал половину неба,
   гору вытеснил вниз, и напрягаясь,
   положил на неё старика. И, приведя в порядок,
   призвал он душу наверх и ей рассказал
   о большой общности и бесчисленной дружбе.
  
   Но к концу этого было довольно и достаточно,
   дал Он ему хорошо в придачу. Тут нагнулся
   медленно Бог к старику, к старому его
   лицу. Вынул он его поцелуем из
   старого тела. И руками созданную
   гору разрыл. Чтобы только один,
   как вновь созданный, был под горою в земле
   и людям был незаметен.
  
  
   СМЕРТЬ
  
   Тут стоит смерть, отвар синеватый,
   в чашке одной без подставки.
   Чудесное место для одной чашки:
   на обороте ладони. И достаточно внятно
   узнаются ещё в глазурной одежде
  
   трещины ручки. Пыльно. И лишь "надежда"
   у сгиба написано шрифтом истраченным.
  
   Это пьющий, что питья коснулся удачно,
   подсчитал за завтраком отдалённым
   С каким для существ сотворённых
   ядом к концу страшно уйти или иначе?
  
   Остались они, кроме того? Ибо влюбились давно
   в эту пищу, препятствий полную?
   Или их твёрдое присутствие должно
   извлечь, как зубы, рукой сотворённые.
   И вот лепечут они: падение, падение падение ...
  
   .......................................................................................................................
   О, не падение звезды,
   смотрел с моста я с тоской. -
   Не забыть тебя! Стой!
  
   РЕКВИЕМ НА СМЕРТЬ МАЛЬЧИКА
  
   Запечатлелись во мне имена:
   и собака, и корова, и слон;
   давно он знал издалека из всех имён
   ещё одно: зебра, - но, ах, зачем?
   Оно меня, словно волна
   поднимает, наводнением я вознесён
   надо всем. Разве это покой
   знать, что было, когда не проникали
   предметы нежны тверды,
   к лицу, что себя осознало?
  
   И эти руки так молоды. -
  
   Вы говорите, обещал он сначала...
   Да я обещал, но что я вам обещал,
   не делает меня теперь робким.
   Иногда рядом с домом сидел долго,
   и птице вслед глядя, мигал.
   Если бы я мог оставить это видение,
   оно несло бы, поднимало, и брови движение
   стремилось наверх. Никого не люблю я.
   Любовью был только страх, постиг ты потом,
   не был я - "мы",
   но больше, чем мужчина при том.
   И был,
   словно сгустком угрожающих сил
   внутри вашей тьмы
   был я зерном.
  
   Маленькое зерно, что улицам я предлагаю,
   я ветру его доверяю. Оно для отдачи готово.
   Ибо, что мы все вместе сидим, я не считаю,
   не верил в то никогда. Моё честное слово
   Говорили вы, улыбались, но каждый из вас
   не был в улыбке и разговоре. Но,
   так качались вы, как не качались сейчас
   сахарница и в полном стакане вино.
   Лежало яблоко. Как хорошо было порой
   спелое яблоко тронуть рукою мягко,
   и крепкий стол и для завтрака тихие чашки,
   что хорошо год успокоили мой.
   И хороша моя игрушка была для меня.
   Она могла почти, как другие дела,
   надёжной быть. Не отдыхала утеха моя.
   Так в бодрствовании постоянном была,
   как в середине между мной и шапкой моей.
   Тут был петух и конь деревянный,
   а также кукла была одноногая.
   Я много делал для неё неустанно:
   маленькое небо, куда она смотрела странно,
   ибо я раньше постиг немногое:
   мы все деревянные лошади, что сделать желанно:
   лошадь из дерева одного размера недаром.
   Она нарисована будет и выращена потом,
   и получит от настоящей дороги удары.
   Почему это ложь? Если это
   лошадью названо. Ведь сам я немного
   себя конём ощущал: гривастым и строгим,
   четвероногим стал. (Чтобы мужчиной однажды
   стать). Но не было сейчас здесь одно:
   для него дерева хоть немного,
   и в тишине этой жестокой
   лицо уменьшил ему заодно.?
  
   Теперь "я" моё почти и мы менялись всегда.
   Смотрел на ручей, как шумел я тогда,
   шумел ручей, так же я прыгал там,
   где звучание видел, звенел я сам,
   и где звенело, был я тому причиной.
  
   Так напрашивался я ко всем,
   но были довольны все без меня,
   и стало печальнее, когда на них я висел.
  
   Но вдруг отделился ныне я.
   Начинается
   новая жизнь с вопросом новым?
   Или сказать должен я словом,
   как всё у вас обстоит? Тут всё пугает меня.
   Дом? Я никогда его не понимал.
   Комнаты? Ах, их в наличии я много знал.
   ...Мама, подлинна ли моя
   собака?
   И ягоды, что я в лесу собирал
   с тобой, чудной находкой мнились мне кстати
   ..............................................................................................................................................
   Тут должны быть мёртвые дети,
   что приходят со мной играть. Но всегда
   умирали. Лежали в комнате этой тогда,
   когда я лежал нездоровым в кровати.
  
   Здоровье... Как звучит это здесь. Имеется ощущение?
   Там, где моё явление,
   думаю, никого больных нет,
   боль в горле давно исчезла на нет, -
   тут, словно напиток, каждый объект.
  
   И кто-то пьёт нас не глядя.
  
   (СЛОВА БОГА ЖОАНУ ПАТМОСУ)
   к 21 ноябрю 1915
   для Клары с "Апокалипсисом" Дюрера
  
   Смотри, не дерево делает тебя распылённым,
   что чистым космосом над островом этим стоит.
   Птица? --Барельефом своим обрамлённая,
   которая сквозь воздух летит.
   Деревья бы стыдились смущённо,
   не хочу, чтобы смущал их твой вид.
  
   Но ты, ты смотри, всё замечая,
   робеющий, прежнему человеку под стать.
   Ты должен постичь, взять и читать,
   и охватить, что даю для тебя я ломая
   неба моего спелые плоды пополам.
   И их сок в глаз попадает твой,
   колени склони с поднятой головой:
   для этого искал тебя тут и там.
  
   И ты должен писать, не глядя туда,
   ибо это есть уже в нотах: пиши!
   Клади правую руку вправо, влево, сюда,
   на камень левую: обеими буду вершить.
  
   И это всё ныне случится тогда
  
   Миллионы лет я должен таиться,
   потому что медленно миры проживают,
   и с холодными ими делиться,
   понемногу им жар свой отдавая,
   вместо того, чтобы во всех жар этот был.
   И нет никогда в этих созданных мной.
   Когда люди обо мне догадались,
   даже камень обо мне забыл.
  
   Один раз разоружиться хочу пред тобой.
   Мой плащ, мои богатые облачения,
   мои доспехи, всё, что стягивает, звеня
   сбросить. И двойных рук движение,
   к ангелу, что проводит меня,
   и моей рукой правой руку остановит. - Но сейчас
   смотри моих одеяний значение.
  
   Тут в больших одеждах мы без сомнения,
   но нагота напоследок приходит для нас.
   ------------------------------------------------------------------------------------------------------
   ------------------------------------------------------------------------------------------------------
   ДУШИ В КОСМОСЕ
   Его королевскому высочеству
   госпоже Великой герцогине Гессена,
   полной достоинств, посвящается
  
   Здесь я, здесь, ускользающая,
   качаясь.
   Рискну ли я? Брошусь я?
  
   Одарённых было много уже
   там, где я теснюсь. Но где
   мельчайшие, полные силой выполняют
   молча пред умением-:
   Отважусь на это я? Брошусь ли я?
  
   Хоть перенёсся я от скованного тела наружу
   в ночи, но я свыкся уже
   с ним, глиняным, с бесконечностью,
   но, всхлипывая, перелился, это я поднял
   простое сердце его.
  
   Но ныне, кому покажу я это,
   что я - душа? Удивит
   кого это?
   Но вдруг, не должен я вечность бы,
   больше к контрастности прибегая
   и к утешительнице не больше, чувствуя
   себя только с небом.
  
   Едва ещё в тайне;
   но среди открытых
   всех, тайна одна
   боязлива.
  
   О, как пройти сквозь большие объятья,
   что охватят меня, какие потом \Какие
   мне дарят неловкость
   обнимающие?
  
  
   Или забыл я и всё же могу?
   Забыл усталое возбуждение
   каждого любящего трудно? Удивляясь,
   бросаюсь вверх и это могу?
  
   К МУЗЫКЕ
  
   Музыка: статуй дыхание. И, может быть,
   тишина картин. Ты - язык там,
   где язык кончается. Ты - время,
   что прямо стоит по направлению
   ушедших сердец.
  
   Чувство к кому? О, ты чувств
   перемена во что? В ландшафт,что я слышу.
   Музыка, ты чужая. Но нам расширяешь
   пространство сердец. Искренность нашу
   превосходя, нас ты вытесняешь, -
   святое прощание:
   тут внутри нас обступает,
   как тренированная даль, как воздуха
   другая сторона,
   чистая,
   колоссальная,
   но больше непригодная для жития.
  
   ИЗ НАСЛЕДИЯ ГРАФА Г.В.
   ( Первая часть)
  
   < I >
   Белая лошадь или водопад...? Какая
   картина была, что во сне оставалась моём?
   В остатках бокала зеркало было, сияя,
   и изгонялось наружу днём!
  
   Я внутри себя нахожу возвращение,
   что падает вечером тяжко в меня?
   Сон приносит оловянной тарелки движение,
   на ней чужой плод открывает себя?
  
   Буду я знать, что пью, или,
   это в местности холм погружённый?
   И кому жалуюсь я, если в конце полно гнили,
   и нашла она меня сквозь сок сотворённый.
  
   Довольно мне, что смотрю я наружу,
   и сну-повару для супа трава нужна.
   Или он бросил её, точность наруша,
   и блюдо пряностей, что неудобно для сна.
  
  
  
   < II >
   Занавес, для шахмат доска и тонкая ручка
   той кружки стеклянной, что выдавала вино,-
   и вечерами, позже, точно знал внучек,
   что тогда его сердце решило давно,
  
   так идти, как оно идёт. Оно идёт куда?
   Ах, к женщине падает странно оно.
   (Он рисковал во время молитвы туда
   смотреть...) Словно без чувства дано
  
   ему перед мальчиком трепетать. Берёт оно иногда
   свои шаги у другого мужчины,
   неопределённость оно поощряет тогда,
   и неопределённость держала его очень сильно.
  
   Часто в беге пело оно сквозь его края
   остаток, как ребёнок, бегущий натужно,
   дальше, дальше... Как в персте застревая
   указательном, стоя с дыханием перегруженным.
  
   < III >
   Девушка, зреешь ты летними днями?
   С ритмом перепела вечерами?
   Стоит тот, что влюблён.
  
   Смотрит на маленькое убранное окно,
   счастливо видом, улыбкой оно,
   гадает о близости он.
  
   До раннего утра дверь холодна,
   выхолаживает дом основательно.
   Но твой друг горяч. Ох, сгорая до дна,
   пылает, прорвётся в дом обязательно!
  
   < IV >
   Чтоб я мечтал у твоего камина,
   не ходишь ты, я читаю - Ах, ты рыдаешь?
   Хочешь ты, чтобы служил тебе так же невинно?
   Не любил я, служил тебе, понимаешь?
  
   Ты покорилась тому, что ещё было во мне
   от мальчика, ведь была слабость с сопротивлением,
   я кровавыми буквами писал в тишине
   для тебя в первый год моего служения.
  
   Вместо охоты, Ольга, вместо езды,
   перед тобой на коленях, когда любой уходил,
   на коленях я, шёлком своим била ты,
   от твоей милости вниз я себя опустил .
  
  
   Чувствуешь ты, как я преклонялся?
   Или знала ты: он не смотрит сюда?
   Раковиной Афродиты я являлся,
   она тебя несла, во мне было море тогда.
  
   < V >
   Разреши мне дневник твой мягко
   полистать пратётя Анин, разреши.
   Я сам не знаю, что ищу в тетрадке:
   любовь, ненависть, сомнения, заботы души.
  
   Это больше не ценится всё равно.
   Знала бы ты, что мы другие на свете!
   У пруда скамья любимая распалась давно,
   и твой ветер, милая, и твой ветер...
  
   Твой, потому что так взвивал он легко,
   волосы от венка цветов освобождая,
   оставил и настиг в той стороне далеко,
   кивая, исчез, опять тебя получая.
  
   Может возникнуть из нашего он дуновения?
   Ох, вокруг нас носится тоже это сверх весеннее.
   Для нас ветер - опасность, запах - решение,
   уже почти стало мрачней без сомнения?
  
   Горе! - Тётя, оно было у вас!
   Терпели вы, но не ждали в изнеможении.
   Но была луна, что вам несравненно
   сквозь плотную судьбу сияла подчас.
  
   Осыпалась роза в пальцах милых твоих,
   её колючки - вензель короткий.
   Болезнь, предчувствие "малых не было сих",
   шёл любой по крепкому дому и нёс кротко
  
   судьбу! Письма вторгались, и газета сама
   уже творила внутри ожидание.
   Детей доводила ты до ума,
   А взрослые своё вели существование.
  
   Всё это осталось почти неизменно.
   Да вы знали уже трепещущий дух,
   что в возведённых странах мгновенно
   сносил дворцы внезапно и вдруг,
  
   почти думаете, вы бы перенесли,
   когда после зла угнетающего года
   все остатки в порядок вы привели.
   И урожай сносен стал и погода.
  
  
   Сам дикарь свою честь имел
   вновь при упадке Парижа цветущего.
   Кругло в без облачности встал Монгольфьер,
   ( что медью в календаре отмечен грядущем).
  
   Поднялось быстро многое, чтоб обрушиться скоро,
   И, быть может, это то, что путает нас.
   Укорачиваются отрезки времени споро.
   Пратётя! Стоял бы я, как пастух сейчас
  
   порой ночами, и я имел бы тогда
   эти небеса над моей головою,
   и луна внизу, под ногами всегда.
   (О двух вещах думала ты в не покое).
  
   Стоял бы и была бы мне предоставлено,
   есть это для нас или нет,
   и звёзды Большой медведицы представлены,
   на лицо кидали бы бодрости свет.
  
   Ах, лишь иногда! И я бы весёлый проник
   в дом, назад, в сером рассвете,
   согласный давно, ибо далей достиг.
   Доверие к тебе, старейшей на свете
  
   приданную мне кровь прояснило.
   Что отделяет нас от всего, мне скажи,
   мира? Он спокоен или крутится с силой?
   Здесь ноябрь, - но бигардии хороши,
  
   пылают где-то... Что мешает мне
   их узнать?
   Стой! Ныне хочу читать это
   среди сердца твоего в небесной стране
   моё существо движется, тобою согрето.
  
   (VI)
   Был порыв ветра, он для меня
   не очень точно въехал в окно,
   только слепое поднимание себя?
   Или лёжка природы оно?
  
   Или использовал жесты
   один загнивающий тайно?
   Из глухой земли тянется к месту,
   где чувствует дом не случайно.
  
   По большей части это лишь поворот
   спящего в ночи тёмной -,
   вдруг полное послание идёт
   и подозрением поражает огромным.
  
   Ах, едва ли опытен я,
   чтобы постичь, к чему он пришёл.
   Оплакал он в смерти меня,
   мальчика, что близко к нему подошёл.
  
   Хочет он, (но отказываюсь я!)
   Показать мне, что оставил здесь он?
   С ветром ударился плач об меня,
   но может он встал и кричал вдогон!
  
   < VII >
   В Карнаке это было, ехали мы, свисая,
   я и Елена после спешного ужина.
   Переводчик нас удержал: аллея сфинксов,
   ах, пилон, - я не был внутри, уверяю,
  
   лунного мира! (Расширилась ты, возможно
   во мне, но иногда было тебя слишком много)
   поездка-поиск. Эта цель была непреклонна.
   Сторож у входа внушил нам строго
  
   меру испуга. Когда он стоял рядом низко,
   с бесконечным бытия возвышением
   торса. И теперь для жизни нашей близко
   опора: та! Этого не довольно?
  
   Разрушения право ей дала крыша,
   высоко вознесясь. Она высилась, неся невольно
   ночь Египта.
   Феллах идущий ниже.
  
   Отстал. Мы нуждались во времени
   выдержать это. Так как разрушено до основания
   то, что это бытие держать в состоянии,
   и в нём умерли мы. - Был бы сын у меня,
   я отослал бы его в тот времени оборот,
   и тут один к единственной правде придёт.
   "Там есть это, Чарльз,"- в пилон проникаю я,
   и стою, и смотрю...
   Нам не помогло это, как?
   Что терпели мы уже много. Мы вдвоём:
   ты, страдая в дорожном платье своём,
   и я, отшельник в теории и чудак.
  
   И всё же милость! Помнишь ли ты море огромное,
   где гранитные кошки-картины сидели,
   межевой камень,- чего? И был в самом деле
   кто-то изгнан в квадрат зачарованный,
  
   чтобы их не было пять на одной стороне,
   разрушено было. (Ты вокруг себя видел их)
  
   их нахальных, каменистых, немых
   и блюдо державших. И казалось там мне
  
   было всё. Здесь изгнание у пруда
   и там край с колоссальными скарабеями,
   а на стенах с громадными эпопеями
   королей: суд в одно время всегда
  
   и чудовищно оправдание. Как за фигурой
   фигура полнилась светом, лунным и чистым,
   и в очертаниях ясных, лучистых
   рельеф в его низиной натуре,
  
   большой сосуд - и здесь узнано будет,
   что никогда спрятано не будет и прочитано:
   секреты мира в существе так таинственны,
   что не в утаивании-возникновении пребудут.
  
   Книги перелистаны все, ничего не осталось
   открытого прежде в в книге одной,
   помогло бы имя, искал бы над стеной,
   неизмеримое в меру бы превращалось.
  
   Жертвоприношение. Смотри, есть обладатель,
   пока как жертвовать собой не понимает он сам.
   Малыш мимо идёт. Помог бы малышам
   в их движении. Чтобы не из расщелины здесь
  
   твоя жизнь вылезала. Но постоянно
   подателем будь. Корова и мул двигались рьяно
   к месту, где портрет короля.
   Бог, как дитя, сыт и спокоен не зря,
  
   берёт себе и улыбается. И святость его
   никогда из дыхания не выходит. Он берёт,
   но при том к такому смягчению идёт,
   что принцесса цветком-папирусом чело
  
   обрамляет часто вместо разрушения.
   Теперь
   ходы всех жертв разобраны,
   воскресением длинные недели у неба собраны,
   но не понимают его. С трудом тащатся человек и зверь
  
   в сторону выигрыша, о котором не знает и Бог
   Тяжко дело здесь, преодолимо,
   земля будет доступна и разделима,
   но кто бы цену дать настоящую мог?
  
  
  
  
   < VIII>
   Иногда полностью чувствую тех
   детей-восторгов, его.
   Тут от подножия холма бег
   казался наклонным прежде всего.
  
   Возлюбленного бытие не робко трудилось
   при сиянии ночного света,
   и, как цветы, глаза открылись,
   как лён, голубого цвета.
  
   И тут любовь расширялась слепо,
   мимо рук пролетая,
   и ни для кого себя не открывая,
   ясна была и бедна нелепо.
  
   < IX >
   Что ныне наколотые чисто поленья
   опять страстно пылают в камине.
   Это июль был, август, и близилось время,
   ох, то, что сохранялось доныне
  
   в дереве, из него рвётся, пылая!
   Влило бы лето пыл этот в нас,
   наше лето, такое большое сейчас.
   День сиял бы, наше лицо проясняя.
  
   Возрождением звалось оно перед смертью.
   Да, я люблю быть этим пламенем.
   Не была смерть, антиподом, поверьте,
   того, что явится здесь сиянием.
  
   Это солнце дарило, и его жаждал я, -
   зрелое сердце узнаешь к своему утешению.
   Перевернулось наличие смертного бытия
   и темпераментов наших горение.*
  
   *Примечание автора:
   Слов "темперамент" изложено на бумаге графом, и было-казалось ему первоначальным, но потом он всё же не счёл достаточным это тяжёлое слово, которое обозначает только один поворот один метод наших способностей и означает так основательно умеренность чувств вдобавок. Так там зачёркнуто, и через элементы не заменяют без известного сожаления предположительно его руку.
  
   < X >
   Чудесное слово: распылённое время!
   Проблема была бы удержать его.
   И кого пугает, где его пребывания бремя,
   Где, наконец, его бытие, кроме того? -
  
   Смотри: день медлит навстречу
   тому космосу, что после ночи его заберёт.
   Подъём стал стоянием, а то лежание вечное,
   а это лежащее послушно вдруг уплывёт.
  
   Горы покоятся от звёзд великолепны,
   Но мерцает в них время так же.
   Ах, в моём сердце ночует нелепо
   бесприютная бесконечность даже.
  
   (ВТОРАЯ ЧАСТЬ)
  
   < I >
   Как перед въездом в пустые покои,
   в ствол ильма холодный дятел стучится,
   и планами будущего лучится
   ветер над гладкостью кровли.
  
   И лето придёт красиво.
   Это жильё совершенно.
   А у двери давка затем!
   Всё вдруг проникает счастливо,
   как в награду, наверно.
   Зачем?
  
   \< II >
   Бабочка - это натуры часть
   моя и её, но думаешь ты о мостов наведении
   к нашему счастью, когда у шпалеры сейчас,
   планы легко ведя к построению.
  
   Но себе я кажусь ещё не готовым
   в грядущее погрузиться глубоко.
   Ибо не веришь ты с подозрением новым,
   что тяжело наше сердце и одиноко.
  
   Всё-таки нить моего взгляда
   протянула ты в паутину апреля,
   И топтать ковёр моё сердце рад о,
   и ткацкому станку я противлюсь сильнее.
  
   < III >
   Новое солнце, чувство усталости
   лишаются с радостью, отданной нам,
   Но захватывает меня невинная
   тень. \новые там
  
   тени ранней листвы, это ты озаряешь
   тени цветов - как ясны!
   Ты нигде себя больше не представляешь,
   год - начало весны.
  
   Наша тьма от этого даже станет нежнее,
   так же чиста, ка истоки её всегда.
   А чернота всех наших мук чернее,
   но так молода.
  
   < IV >
   Ты, что я праздную в самом начале,
   разгадал и прекрасно славил тебя?
   Святая, ты осталась в своём покрывале,
   и лишь о твоём покрывале кровь пела моя.
  
   Хотя для сравнения я опять посылал,
   что приятно меня наполняло.
   Но порыв мой тебя не достал,
   ты, что последней подругой себя признавала.
  
   О времени любви уныние гордое,
   это имя твоё. Оно подходит тебе?
   Как зеркало поднимал я издали твёрдо
   тебе навстречу: но не звал этим я к себе.
  
   < V >
   Сегодня я видел в сером сне
   и рядом со ртом безусловно движение.
   Когда мы встретились ребёнком была ты вполне,
   и моего сердца было тебе довольно?
  
   Тут мы шли по тропе луговой,
   вдоль шпалеры, что пчёлами вся гудела,
   и надежда мягкая милостью была большой
   И разговор был Бы, что стыл во мне окаменело.
  
   Отеческой тебе казалась улыбка моя,
   но почему тебя ждала так долго она?
   Была новой тебе?. Ах уверенно так улыбался я,
   как никто из твоих друзей в городе сна.
  
   Возьми её, как пейзаж, сказал бы я,
   тебя не верну тому, что тебя превышает -
   .......................................................................................................................................
   Ты ещё ребёнком была, но лишён был тебя,
   и это победа моя? Или это меня побеждает?
  
   < VI >
   Эти преодолены были и даже счастие
   преодолели совсем, тихо и основательно,
   то проверяли молча, то устно старательно,
   кто не оглянулся сюда с участием.
  
   Никто не имел, ибо жизнь продолжается,
   потому что не мог никто? Но бесконечность
   опыта! Но не так нова, как нам представляется
   зелень букв, и новая их беспечность.
  
   Никто не справляется с жизнью, что чиста.
   Эта сила не отложена, если упражняюсь я по утрам?
   И о бывшей силе произносят камня уста,
   и на тихом камне полная урна закрытая там.
  
   < VII >
   О, первый крик в этом году возникает,
   голоса птиц уже внутри во мгновение.
   Но твой крик тебя во время вгоняет,
   о, кукушка, прямо в исчезновение, -
  
   кукушка, кукушка, ты неизменно,
   как тот, кто всё ставит на карту,
   и не строишь гнезда, мой друг, наверно
   для песни , что нам нравилась как-то \не постепенно.
  
   Мы ждём и надеемся... И странно сюда
   в этом крике бесцельно меж нами бродит.
   Как если бы в этом "уже", "никогда",
   и раньше, и "мимо" проходит.
  
   < VIII >
   Что за предчувствия в тебе спали спонтанно,
   Когда пред счастьем и болью благоговея,
   ты уже в детских письмах так странно
   глагол "Любить" писала с буквы большой
   Доротея?
  
   Уже в слове "прежде" пугало значение,
   как если бы перед ней кто-то вдруг посветлел.
   Тоже: мне было бы это любо - лёгкое выражение,
   писала ты напряжено с большим мягким
   "Л".
  
   Этот слог был бы в сердце твоём,
   как новая фраза всегда. И лелея,
   прежде, чем начала, метнула свечки огнём,
   тихо убегая от дыхания твоего
   Доротея -
  
   < IX >
   Прекрасная Аглая, подруга чувств моих,
   жаворонком бьётся радость нашего бытия
   утром наверху. Холодов не бойся лихих
   вечером после нашего летнего дня.
  
   Давай кривую любви рисовать. И её взлёт
   славен для нас должен быть бесконечно,
   но позже, как своя, наклоняясь, придёт,
   как изгиб бровей твоих, чиста и беспечна..
   Палермо, 1862
  
  
   < X >
  
   Я шёл, я был тем, кого засеял рок.
   И растёт ныне счастливо и расточительно .
   В горле душит рыбья кость поперёк,
   собой довольна, будто в рыбе, действительно.
  
   У меня нет ничего, чем весы уравнять,
   тяжесть верх берёт неизменно.
   Невинно этому знаку в небе стоять,
   о непостоянстве моём не зная, наверно.
  
   Ибо, как свет, что долго от неких звёзд
   через космос идёт и нас встречает,
   кажется долго, но наш заход
   нашей звезды шрифт искажает.
  
   < XI >
   Часто клумбы, стеклом покрытые,
   кажутся в комнате другой отражением.
   Как тот, кто навстречу дул сердито
   будущему: воспоминанием в помещении
  
   отдаётся нам найти справедливость в ответе.
   Как ограничивают нас все названия!
   Кто апельсина назовёт содержание?
   И прочтёт камень драгоценный при свете?
  
   Музыка, музыка, ты была в состоянии
   Исполнить его, неслыханный гимн?
   Ах знаешь, ты при конце лишь хвалим
   коронованный воздух, ты отказала нам в желаниях.
  
   ***
   Сделай, чтобы безымянное детство это,
   небесному верное, не отрекалось
   от судьбы,
   что сама заключённого мрачно в
   тюрьме гноит,
   и она тайно заботится о конце,
   во вневременье держит сердце она. Сам больного,
   когда, оцепенев, он понимает и комната уже
   ему не даёт
   ответа, потому что излечило это, излеченные
   лежат его дети вокруг, лихорадящие больно,
   но излечимы, ради потерянных - Его сердцу
   полезно детство. Чистое,
   в природе разрушенной, оно в середине клумбы.
  
   Нет, безобидна природа. Милое заблуждение,
   что, как рюшами фартук украшена, только бренное
   меняла.
   Она не надёжней, чем мы, и бережливей.
   Никто Божественный не возмещает бремя её. Беззащитна
   она, как мы, как звери зимой беззащитна.
   Беззащитнее, ибо прятаться не умеет.
   Беззащитна,
   как, если бы сама дрожала. Беззащитна
   как пожар, как яд, как исполин, как
   то, что вращается
   ночью в подозрительном доме с запертой дверью.
  
   Ибо тот, кто не постигает, что руки защиты
   лгут тем, кого защищают, - и сама она угрожает.
   Кто должен это понять?
   Я - природа!
   Какая Я?
   Я - мать, я должна. Я была уже
   до мира.
   Мне доверяла Земля, стараясь, чтобы росток
   вырос целым. О доверии вечера мне дожди
   лили оба.
   Тихо и по-апрельски, земля и я в лоне одном.
   Мужественный! Ах, кто докажет тебе беременное единодушие,
   что чувствовали мы в себе. Тебе в космосе тишина
   не будет объявлена никогда, и что она кончится
   вместе с развитием.-
  
   Великодушие матери. Голоса кормящих. Тем не менее,
   что называешь ты жизнью, это опасность, полная,
   чистая для мира угроза, и так он бросается
   на защиту,
   как ты чувствуешь её целиком. Сущность бытия детства
   стоит, как центр в природе. Она из страха бесстрашна.
  
   Но страх! Он один раз учит в завершении
   создания человечества, это не плотно. Скука
   проникает сквозь швы. Это- страх. От спины
   скользит он над играми, у ребёнка шуршит
   раздором в крови, быстрые подозрения стали бы
   всегда его частью только, позднее постиг бы,
   что ода часть и пять частей ни разу
   не связаны все с бытием и разрушены все,
   и уже расщепляет их воли спинные хребты.
   Прут разветвлённый сомнительно ветви
   из дерева Иуда по выбору, вырастая, лучше деревенеет.
   --------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
   --------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
  
  
   Ты нашёл бы выброшенного себя, невзначай,
   Мастерство в выигрыше пристойном-,
   но, если ты станешь вдруг ловцом мяча,
   которая вечная подруга игры спокойно
   бросила в сердце твоё довольно точно,
   подруге той ответь взмахом умелым
   к большому мосту, что строится прочно:
   но способность ловить - не твоё дело,
   а только мира. И после через поворот
   его бросать, силу и смелость не одолжил
   чудесно: силу и мужество ты бы забыл
   уже бросил бы...( словно год
   птиц бросает, перелётных птиц стаи,
   старую теплоту, и молодую кидая
   сюда, через бурное море), но только
   вместе играешь в этом риске значительном.
   Бросок себе не облегчая нисколько,
   и его больше не отягчаешь. Из рук твоих удивительно
   вылетел метеор, в своём космосе отдыхая.
  
   (МАЛЕНЬКИЕЙ ВЕНОК СТИХОТВОРЕНИЙ
С ВИНЬЕТКАМИ: В ЛИСТВЕ РАСПУСТИВШЕГОСЯ ЛАВРА)
  
   <I>
   Над источником склонённый,
   ах, как Нарцисс молчит;
   и в лесах непреклонно
   Артемида не говорит.
  
   Ах, какой жребий больной,
   говорить несмотря ни на что.
   Любящие шепчутся между собой,
   Полифем слушает то.
  
   Но рот, этот рот,
   тот, что поёт он всем,
   Я слушать мог, что он поёт,
   но не был он будто совсем.
  
   <II>
   О, кто эту лиру разбил,
   из какого сучка, объясни,
   гнул её, бил и говорил...
   Его она покинула в те дни.
  
   Её форма рогов кем-то дана,
   украденных у газели.
   Она ступила из леса одна -
   Где голова в самом деле?
  
   Как она женственна и как
   бёдрами грациозно качает всегда,
   и против неё силён он так,
   и как она молода.
  
   <III>
   Гончар, подгоняешь ты, утешая,
   ускоряешь твоего круга бег.
   Не дыша, смотри, как возникает
   фигура, что ты формируешь на век.
  
   Как ты был бы мной. Я ощущаю,
   как сидел я тут...
   И что она? Расцветка такая,
   ...ею раскрашен... сосуд?
  
   Эта? Лира? Так
   вертит мною обман;
   когда, как из вуали знак
   кувшин проявится сквозь туман.
  
   ***
   ...Когда будет, когда будет хватать
   Плача и сказаний. Не было гениев фуги играть.
   Слова человека пришли? Зачем
   эти попытки снова?
  
   Нет, нет, нет людей готовых
   от книги принять удар, как от колокола постоянно?
   Когда тебе между двух книг молчащих
   явится небо, радуя непрестанно..
   или куски земли простой вечерами.
  
   Сильнее штормов, сильнее моря ночами
   люди кричали... Какие тяжести лишние
   в тишине
   должны в космосе жить, тут нам вполне
   слышны сверчки и кричащие люди. Тут у нас
   звёзды
   молча сияют в шумящем эфире!
  
   Говорили с нами мрачные отцы и старейшие в мире!
   И мы слушали, наконец! Первые слышащие
   люди.
  
   СОНЕТ
  
   О, новое, друзья, не машины, бесспорно,
   что руки наши здесь вытесняют.
   Не будьте теми, кто в переходах блуждает,
   кто хвалит "новое", смолкнет скоро.
  
   Всё ценное новое бесконечно,
   как кабель и высокий дом.
   Звёзд огонь старый и вечный,
   и новые огни гасит при том.
  
   Не думайте, что длинные трансмиссии
   будущего колесо крутят нам.
   Но вечность есть. Вечности миссия.
  
   Больше, чем узнали мы, случается тут и там ,
   и будущее почти в отдалении,
   живёт оно в нас в серьёзном мгновении.
   Из круга сонетов об Орфее.
  
   АНТИ СТРОФЫ
  
   Ох, как вы, женщины, шагаете смело,
   здесь, среди нас скорбя,
   не защищённые, как мы, можете
   жить блаженно, как счастливые.
  
   Откуда
   и когда любимый является,
   на будущее надеетесь вы?
   Что больше, чем когда-либо будет.
   Кто о расстоянии знает
   до конечного жёсткого срока,
   удивляется, когда замечает
   великолепное ваше пространство сердец.
   Как охраняете вы его в этой давке?
   Вы, полные источников жизни и ночи?
  
   Вы, действительно похожи
   на тех, кого ваш ребёнок ждёт,
   грубя по дороге в школу,
   старших братьев толкая?
   Это удивление ваше.
  
   Где мы, как наши дети уже
   уродливы навсегда, перекошены,
   ждёте вы, как хлеб пред переменой.
  
   Разрушение детства
   не было вредно вам. Разом
   стояли вы тут, как под Богом
   что вам чудо добавит.
  
   Мы, как рухнувшие с горы
   часто, словно мальчики, на острых
   краях. Обтёсаны, может быть,
   счастливо, иногда, мы,
   как камня куски,
   опрокинутые на цветы
  
   Цветы - глубочайшей почвой
   и всеми корнями любимы,
   вы - Эвридики сёстры,
   всегда оборачиваетесь свято,
   идя за поднимающимся мужчиной..
  
   Мы сам обижены вами,
   обиженные больше и больше,
   и опять вынужденно обиженные.
   Мы, словно оружие гнева
   рядом с собой положили.
  
   Вы, что почти всегда на защите, где никто
   не защищает. Как сна деревья тенистые
   в мыслях у вас
   для толпы одиноких.
  
  
   Мы в бурные ночи
   кочуем от близости к близости,
   где любящий исчезает.
   Остаёмся мы, на камни опрокинутые.
  
   КАРТИНА НА ВАЗЕ
   (Обед мёртвых)
  
   Смотри чаш наших проникновение
   без лязга. И сквозь вино играет струйка вина.
   Как луна идёт сквозь своё отражение
   в облаках. О, лиры тихое проведение...
   И лёгкий не-звук играет, словно одна
   бабочка с другими в это мгновение,
   танцуя у тёплого камня, с ними видна
  
   Слепой кусок не грубо так изгибается,
   но при том, как амёба, приближается,
   но мною ближе сюда поднимается
   тот интервал, что длится недавно.
   И одно, что меня передвинуть старается,
   это шаг танцовщицы своенравный.
   Одна, словно вино, что блеск стакана
   чудесно вбирает в свой свет.
   Другие дышат, как трав цветение, странно,
   Их преследует, ругая, она, сходя на нет.
   Много тайных слухов обновляет она,
   увеличивает сходство звука с природой ясной.
   Никого не хулит она, от кого отказаться должна,
   что комнату её угадал прекрасно;
  
   да, тут ворота, свод, что увенчан,
   только дорога, где есть поворот,
   что она последняя пред озарением вечным,
   где сердца еда и напиток ждёт,
  
  
   он силён и надёжен. Где они, те, что размышляли,
   когда желали дня и урожая,
   и тяжёлыми ударами разбивали
   ночи, что плакали, всё теряя.
  
   То ничто, только тоскующих выпускает,
   только невзрачных, размещённых в одном чехле,
   их блестящие сильно сердца окружают
   миры из ночи в завершённой изгибом петле.
  
   ***
   Склон: истинное слово! Что ощутил каждый из нас;
   не только новейшее, о чём сердце не заикается,
   где холм с мягкой землёю сейчас
   к чувственному лугу склоняется;
   и это не меньше нас, это умножено,
   или птицы богатый полёт
   в сердце нам будущее посылает
   изобилие всюду. Хватает всем \лишнее сложено.
   Было уже тогда, когда детство нас защищало
   с его бытием беспечным. И уже тогда,
   очень много этого было. И нам недоставало
   сокращения и обмана, и награды всегда
   давно лишние получали.
  
   ПОЕЗДКА
   На одну поездку, описанную из неиссякаемого доверия к другу-соучастнику
   таких многих дорог и перемен
  
   Как малы они оба в местности этой
   и они совместно похоже одеты.
   И одежды они руками нежными ткут,
   и поезда не различны во времени где-то
   И ветер вслед кидает часть ложных наветов
   над этой жизнью, бесконечной тут.
   Ах, милые, милые поезда бесконечные,
   и мимо луга, как отречение;
   и прощание бродит по улицам со ступенями,
   где ещё в весёлом довольстве и вечном
   содержались люди. Кто создавал
   их больше, по меньшей мере, как здание,
   кто друг в друга больше радость вливал,
   этот дар открыты в мгновение.

   Я не знаю этих, искренно, окрылённых,
   что от движения вдруг безусловно,
   сердце в бесконечном космосе разрывали,
   парят
   или скользят
   от совместного водораздела
   вниз, в мягкость долин.
   Я не был для вас рассказчик один
   или не один. Или во мне оба сидело?
   И к цели ваш подъём ежедневный,
   ваше невыразимо чистое начинание
   и маленькие мысли средь танцев древних,
   жить, их забывая?
  
   Заставь нас, медленно их понимая,
   что есть могила, одна могила в земле,
   и трудность ту познавая,
   что под ногами было, на сердце теперь навсегда.
   Хуже быть не может. Но тоже
   поезда едут мимо могил \что тревожит.
   И над жизнью
   стоят непреложно,
   окна дрожать заставляя.
   И к климату какому
   в поездку тащимся мы? Кто манит нас?
   И откуда знаем мы, что постоянство исчезло тотчас,
   и вдруг кто указал дальше путь
   от вещи к вещи сейчас?
   Кто бросает наше сердце сюда и мы гоним
   это тонкое сердце, это мы только в детстве,
   с тех пор нас несло. \и непереносимо,
   (Но , что в полёте к нему пришло?)
  
   Как смотрят высокие, быстрые эти сердца
   на пейзаж, в полёте нас превзошли,
   на тот ландшафт, где радость и мрак без конца,
   здесь взгляды и сны нашли.
   Как радовать любят их,
   сердца рвущиеся на двоих
   от нашего промедления...
   Как смотрят они на дома,
   как на те могилы, на малые тени
   фигур любящих в стороне -
   как на книги, что ветер страстный
   распахнул, ветер всех уединений.
  
   МНИМАЯ БИОГРАФИЯ
  
   Без отречения и цели сначала
   детство безграничное, восторг неосознанный.
   И сразу ужас, преграды, школы печальные,
   и падение в искушение и потери грозные.
  
   Вопреки горбатый сам гнётся, и поглядите,
   отомстит другим за то что упал.
   Любимец пугает, рыцарь, борец, победитель
   и первый в борьбе за ударом удар.
  
   А после один, вдали холод и облегчение.
   Но в возводимой фигуре глубоко
   передышка после начала. Старение...
  
   Тут обрушился Бог из засады жестоко.
  
   ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
   (для Е.С.)
  
   <I>
   ЭКС ФОТО
  
   Какие под картиной твоей приложу я части себя,
   ты, молчащая, что я так долго медленно заклинал,
   я повешу руки под сердцем мои для тебя
   или само сердце, где руки я потерял.
  
   Вылечишь ты мои ноги, которыми к бедной капелле
   мучительно я прошёл? Хочешь ты мои
   склонённые колени?
   Я знаю, что случилось со мной?Сбила меня
   волна в самом деле
   или огонь, что шёл рядом, выше речи волнений.
  
   Или это молния? Или я упал с экипажа,
   проник в меня яд? Или толкнул меня зверь?
   У меня есть земля. - Об землю ударился даже.
   Возьми в свою картину меня, и на меня взглянешь теперь?.
  
   <II>
   КУВШИНЧИК СЛЁЗ
  
   Одни хватают масло, другие хватают вино
   в полом подвале за стеной расписной.
   Я, как малая мера, как тонкое что-то одно,
   получаю ради спроса их слёзы рекой.
  
   Вино богаче и осветляется масло сильней
   в кувшине.
   Что со слезами случилось?- Они сделали
   меня тяжелее,
   а также слепым, переливаются у
   носа ныне,
   хрупким делают, и, наконец, я пустею..
  
   ***
   Мы - это рот, что воспевает далёкое сердце,
   целое, что в середине всех вещей пребывает.
   Его большой удар себя в нас разделяет
   на удары малые. И некуда деться
   от боли большой, как от ликования для нас.
   Мы отрываемся опять далеко,
   но мы - только рот. Но ломается сразу
   большого сердца удар в нас тайно,
   так что кричали мы чрезвычайно,
   и лицо существ переменилось разом.
  
   СЕМЬ НАБРОСКОВ ИЗ УЭЛЛСА
   или
   МАЛЕНЬКИЙ ВИНОГРАДНЫ ГОД
  
   <1>
   Из снега эти подарки,
   как день, что сглаживается споро.
   Земля белая, потом в бежевой краске,
   и звук появляется вскоре.
  
   Лопата первая живой рукой
   уже выполняет работу.
   Призванный, усердный такой
   любимый цвет возвращает охотно.
  
   У холма, прямо лежащего рядом,
   хрупкая сетка натянута.
   Потяни руку за виноградом
   сквозь неё, что омелой затянута.
  
   <2>
   Глухая земля, как говорит камень каждый,
   будто из кулаков вырывается,
   но пришли быстрейшие, новейшие, кажется,
   воды её, чтоб его убедить однажды.
  
   Говорили с нею в близости тесной,
   называли её отдохнувшей, называли хорошей,
   холодную ярость и жестокость известную
   делали они весело и с охотой.
  
   И ныне смотри, как дороги петляют,
   как им удалось: словно от шляпы лента.
   Манящая удача тихо процветает,
   под согласными небесами, отдыхая корректно.
  
   <3>
   Как виноградник себя бережёт, пылает цветением еле.
   Аромат будущий лишь в нём тих и свободен,
   как если бы старалась земля на пределе,
   обещание давая природе.
  
   Не как художник, когда ему удалось
   труд обещанный вперёд двинуть достойно.
   Переполнен счастьем каждый откос,
   чистым днём держится косо и утомлённо.
  
  
  
   <4>
   Как с ангелом Яков боролся,
   с солнцем борется лоза, с исполином,
   это день летний и длинный
   и день осени, что на закат пришёлся.
  
   Борется лоза, прекрасная, манящая,
   но вечером медленно освобождается.
   Она чувствует, как пробивается
   её сила сквозь руки держащие,
  
   против них лоза мальчиком напирает
   со смешанным его отпором.
   И сила в этой лозе заиграет,
   и победа остаётся чистой и скорой.
  
   <5>
   .............................................................
   Улыбка... Почти лик заметен,
   лик удачи манящей.
   Из виноградника живые зелёные
   руки листают его при свете.
  
   Как, если бы образ божественный
   закрыт был среди винограда,
   чтоб сквозь маски отдать,
   распространяясь, соглашаясь естественно.
  
   <6>
   Как клавиатура, террасы виноградные,
   ударами солнца побеждённые.
   Потом собранным виноградом, как музыкантами
   переносы заглушённые.
  
   Наконец, слух рты перенимают
   для звука виноградного окончания.
   И что же беременная местность рожает?
   Дочь или сына? О ком моё знание?
  
   <7>
   Как будто в Санта Марии низко
   среди неописуемого шквала
   одним толчком запоры сорвало,
   И они уже не существуют.
   Что-то пылающую запорку сорвало,
   таким образом и лозы не стало,
   и только жерди сухие близко.
   Сколько подпорок покоится там,
   на серой земле опьянённые;
   Таким образом чудо свершилось?
  
  
   Куда пошёл виноград? Какие его движения,
   это, танец, около арки без сомнения...
  
   Для тех, кто там был бы счастье случилось.
  
   ПЛОД
  
   Поднялось это к вам из земли выше, быстрей.
   Висело на тихом стволе молчаливо.
   И в огне цветения терпеливо
   до поры молчало своей.
  
   И плодоносило сквозь всю длину лета,
   Старалось дерево и ночью и днём.
   И знакома ему схватка грядущая эта
   против участия пространства кругом.
  
   И, когда теперь округлость точная
   в полном покое блистает
   и смиренно внутри своей оболочки
   в центр себя самого убегает
  
   РОГ ИЗОБИЛИЯ
   Написано для Гуго фон Гофманншталь
  
   Взмах и форма сосудов дарящих
   опираются на плечи богини.
   Наша сдержанность не настоящая,
   растянута в тоске нашей до ныне-:
  
   В глубине извилин рога хватает
   зрелости фигуры и мощи тогда.
   И сердце чистейшего гостя знает,
   была ли бракованной форма плода.
  
   Наверху лёгкого дара цветение
   ещё в первую прохладную рань,
   все едва доказуемы, и изобретение
   это, и чувства, куда ни глянь....
  
   Свой запас высыпать богиня должна
   на сердца то, что переполняет рог,
   на многие дома и хижины порог,
   на дороги, где есть пешеходам цена.
  
   Нет, она не стоит выше людей,
   с её рогом изобилия полным.
   Только вода внизу протекает быстрей,
   это дар её траве и растениям сочным.
  
  
  
   МАГ
  
   Он зовёт. И стоит он, дрожа.
   Что стоит? Всё другое, что не он,
   а новое существо. И всё существо это кружа,
   быстро сделанным обликом, больше, чем он.
  
   Ох, маг, держится, держится, держится,
   создаёт равновесие, на весах стоя спокойно:
   с одной стороны ты и дом твой содержится,
   неся прирост другой стороною достойно.
  
   Решение приходит. Связывает он собой.
   Он знает, отказ превышает зов.
   Но его лицо, как стрелки часов,
   связано серединой ночи судьбой.
  
   НАБРОСКИ ИЗ ДВУХ ЗИМНИХ ВЕЧЕРОВ
   Антону Киппенбергу из дружбы
   перевёрнуто 22 мая 1924
  
   ПРЕЛЮДИЯ
  
   Почему вдруг вижу я обрамлённый
   парка источник кровлей нашего вяза?
   Вода в старых пределах похожа довольно
   на задний план всех портретов сразу.
  
   Меня тянуло сюда. Может, видел я перед тем
   мягкого овала возможность?.
   Была надежда, кашемировых снов похожесть,
   что я в отражении листьев утратил совсем?
  
   Кто знает, не обманет тут юность больше?
   И сколько схваток в той пустоте,
   в целомудренной, чистой воде похожих,
   ещё сверкают вверх, чтоб увеличить
   мне путь к мечте.
  
   I
   Ничего прекрасного не осталось. Я был мал в эти дни.
   После полдня захотелось танцевать,
   И быстро старый ковёр свернули они.
   (А на всём что-то продолжало сверкать).
  
   Они танцевали потом. Она - одна, знали они.
   И теряли её даже порой,
   так как для света её запах живой
   исчез где-то. Я слишком мал был в те дни.
  
   Но когда я большим стал довольно,
   чтоб аромата такого быть господином?
   Чтобы из оболочки невыразимой не больно,
   выпасть наружу камнем невинным.? -
  
   Нет это прекрасным осталось. Её аромат цветочный
   в этот день в этом зале с окнами в сад.
   Он невредим. И возражать не приходится точно,
   что он мой. И бесконечен тот аромат.
   __
  
   То богатство, что мимо нас пролетело,
   возможность счастья, даже не это.
   Не-возможность, лишь предположение,
   что зал окнами в сад и это лето,
   что музыки звенящей мгновения
   невинны были, но обманули нас в самом деле.
  
   Ты уже взрослая, о тебе думаю я.
   Больше я не ребёнок растерянный,
   ныне почти, как Бог, в весёлом настроении.
   Когда такие часы никем не потеряны,
   жизнь была здесь для построения,
   что достигло нас: аромат и света заря.
  
   __
  
   Всё мне любо, и ростки лета,
   и застёжка, рукав закрывающая.
   Ох, как неслыханно, отчётливо это,
   внутри сладость осталась не раздражающая.
  
   Шатаясь, стоял я, раздёрганный
   сердца собственным изобилием.
   В маленьких пальцах наполовину разорванный
   цветок вьюнка, что пальцы дробили.
  
   Ох,как я хочу умножить жизнь разом,
   чтобы её цветение тогда украшало,
   и собственным от неё отказом
   цветы со стены садовой свисали.
  
   __
  
   Не, я не забыл тебя,
   и я буду, конечно,
   огнём ласковым, ранним светя,
   земли первенцем вечно.
  
   Все, что ты обещала давно,
   земля сдержала достойно,
   с тех пор новое сердце мне отдано
   добровольно.
  
   Фигуры мимолётные, ранние,
   которые я заметил,
   из них я силу узнал заранее,
   нежность теперь я приветил.
  
   Чтобы эти плоды описал я,
   пришёл я, может быть, к твоему наклону,
   к гряде клубничной;
   и если цветы устроятся в сердце отлично,
   это, может быть, радость гнала тебя
   собирать её непреклонно.
  
   Я знаю, как ты бежала,
   и, вдруг, запыхавшись совсем,
   обернулась ко мне, ожидая.
   Я сидел рядом, ты засыпала;
   Твоя левая рука, отдыхая,
   как роза лежала меж тем.
  
   __
  
   Уходил я когда-либо из твоей стороны?
   До того, как ты ещё не на всех дорогах,
   но всё ещё впереди и превосходишь немного;
   И когда же мы будем равны?
  
   Ты так права, что ни разу мода
   не смущает меня в твоей одежде.
   Как владею я бегством твоим... И в надежде
   ты исчезнешь в смерти моей природы.?
  
   Или в природу отброшу я,
   как моего заката опровержение,
   однообразия твоего. Долгое волнение
   на отпечатке твоём для меня?
  
   Тоже возможно сказать это гордо:
   нет. И при мальчике оставаться,
   вместо девушки отражение твёрдо
   увеличить в себе постараться.
  
   А юноши поздние разве сравнимы
   с такою мягкою силой?
   Ах, также друг в засаде постылой,
   совершенно недостижимой.
  
   Учу тебя молча нежности силе.
   Некоторые, что тебе тихо встречаются,
   Благословлять будут, хоть их не просили,
   благословить всё равно постараются.
  
  
  
   II
  
   Как это случилось? Как любить удаётся?
   Когда ничего не получилось в школе!
   Бесконечное написанным остаётся
   между восходом и закатом поневоле.
  
   Тайно это в нём происходило,
   рот его не стал взрослым явно.
   Но сердце большой дугой обходило
   год той любви безымянной.
  
   Что было обедом, школой, игрой, наказанием,
   что бодрствованием было и сном?
   Но тут образовалось звучание
   общего будущего в совпадении одном.
  
   __
  
   Ох, так трудно тогда наслаждалось,
   сердце рвалось выше, на свет, -
   в то время,как жизнь нерешительно жалась
   рядом с играми мальчишеских лет.
  
   Излишек он получил тогда,
   тогда же решил выигрыш его
   измерить собой. Эта жизнь была навсегда,
   и схватить её достаточно, прежде всего.
  
   Как Бог, партнёрша молчалива,
   чувствовалась в его играх повсюду.
   Поражение мальчишки счастливо
   преодолением мужчины пребудет.
  
   БЛУЖДЮЩИЕ ОГОНЬКИ
  
   У нас движение одно,
   со светильниками в болоте.
   Они приходят старые двоюродные тёти...
   И мне открыть всё больше дано.
  
   Между ними и мной сходство фамильное,
   что не сильно толкает вниз.
   Этот взмах, толчок, прыжок, что завис,
   не удаётся другим. \сгиб несильный,
  
   Я также там, где дорог не бывает,
   в облаке, что некоторые избегают.
   И я часто погашенным себя ощущаю,
   и глаза веки не поднимают.
  
  
   Тут тебя крылатое восхищение
   над безднами ранними,
   строится мостов невиданное соединение
   с соразмерными изгибами странными.
  
   Чудо есть не только в необъяснимой
   опасности продолжения;
   только в результате ясно нам зримо
   будет чуда удивительное явление
  
   Соучастие - не избавление
   от неописуемой оболочки.
   Внутри всегда будет сплетение
   только бытия, изношенного не до точки.
  
   Твои фактические силы натянуты
   до конца меж возражений
   двух... В вассале упомянутом
   Бог хочет советчиком быть без сомнения.
  
   ЭРОС
  
   Маски! Маски! Что Эрос слепите.
   Кто лик сверкающий перенесёт,
   когда он, как летнее солнце в зените,
   вечную прелюдию прервёт.
  
   Как в болтовне лёгкой, внятной,
   другое возникает... И что-то кричит...
   Ужас бросает он безымянный,
   как содержание храмов над ними летит.
  
   Ох, потеряны просто сейчас
   объятия Бога короткие.
   Жизнь повернулась, судьба родилась.
   И внутри источник заплакал кротко.
  
   НАЧАЛО ВЕСНЫ
  
   Исчезла твёрдость, и легло просветление
   На луга, серостью перекрытые.
   Ручейки меняют ритм движения
   нежности, чуть забытой.
  
   Хватают землю из вселенной открыто
   Дороги бегут далеко по стране, её открывая.
   Но неожиданно ты свой взлёт понимая,
   выражаешь в дереве, листвой не покрытом.
  
  
  
   БЫСТРОТЕЧНОСТЬ
  
   Часов летучий песок. Тихое вечное уменьшение
   ещё счастливого строения благословенного
   жизнь сдувает всегда. Уже высятся без соединения
   колонны, не несущие сокровенное.
  
   Строение падает. Как фонтан оно печально,
   что видит в зеркале сияние запылённое.
   Держимся мы меж зубцами фатально,
   чтобы постиг Он нас головой своей утомлённой.
  
  
   Боги шагают, быть может всегда там
   где небо начинается поутру; \Исполняя,
   В мыслях наши колосья тяжёлые достигая,
   мягко поворачивая их на ветру.
  
   Кто чувствовать их не сумел, не исполняет совсем,
   участвуют они всё же незримо \Отречение:
   молчаливо, просто и невредимо. Ложится
   вдруг на другой размер. \Установление.
  
  
   Ах, как проходите тайно!
   Кто угадал,
   что повернули лодку вы не случайно,
   и что вам не нужен причал?
  
   Никто не понимает. Кто поёт,
   прославляя уста?
   Всё погружается, вниз идёт
   ко дну, где темнота.
  
   Сверх того гонит нас полёт,
   будто падение взяв взаймы...
   Никогда отражение не придёт,
   остаёмся у времени мы.
  
  
   Уже возвращается сок из того собрания,
   что темно в корнях обновляется,
   в свете чистая зелень получает питание,
   но под корой ещё ветра пугается.
  
   Оживляется внутри их природа,
   утаивая новую радость вашу.
   А юность растёт в течении целого года,
   незнакомая, оцепенев в кустарника чаще.
  
   Ореха старого славные очертания
   наполняются будущим, снаружи, холодны, серы.
   Ещё юный кустарник дрожит от старания
   маленькой птички встретить весну весёлою верой.
  
   ПРОГУЛКА
  
   Мой взор уже у холма, освещённого солнцем,
   той дороги, что едва начал я.
   Нас хватает то, что схватить нам не удаётся:
   явления полные и дали края -
  
   меняют нас. Если мы не достигаем,
   о чём догадываемся еле-еле.
   Знак дороги сдувает, знаку нашему возражая,
   но мы следуем ветру встречному в самом деле.
  
   НА ПАМЯТЬ О ГОТЦЕ ФОН СЕККЕНДОРФЕ
И БЕРНГАРДЕ ФОН МАРВИТЦЕ.
   Написано для Иоахима фон Винтерфельде
  
   Несоответствующим оказался духа знак,
   сердце противостояло непроизвольно.
   Но дух воскликнул: ты знаешь как!
   И взял верх над прежней рукой невольно.
  
   О, повиновение, ты недолгое
   среди нас, прибывших так чисто.
   От их захода занимают они не многое,
   заранее быть стараясь истыми.
  
   Ныне склоняюсь, любимая или сестра,
   над гробом, когда снег пожелтеет,
   и хватаю чувство сильней, чем вчера,
  
   того, кого покрывает он. Но друга не имеет,
   кто в одно время понимает переживания,
   и его траур достигает высот сознания.
  
  
   Родники, они льются наверх,
   почти слишком поспешно.
   Что их гонит из почвы наверх
   весело и блаженно?
  
   Оставьте драгоценные камни
   их сиянием блистать,
   а нам луговую окраину
   просто сопровождать.
  
   Мы, что мы возражаем
   против жестов подобных?
   Ах, как по косточкам разбираем
   мы воду и землю свободно!
   ВЕСНА
   для Катарины Кирренберг
  
   Не сильно новое сияние появилось,
   чтобы думали, что знаем тайну весны.
   Кочуют узоры теней, в игре мягкой сгустились
   и на ясной тропинке садовой видны.
  
   Тени завладевают садами.
   Тени листьев страх наш смягчают,
   когда в начале перемен запутались сами,
   и что-то смягчающее нам открывают.
  
   ....
   Ещё вчера совершенно безмолвные
   ныне пространства Земли зазвучали:
   ныне пение и жужжание полное
   зовут, чтобы всё жить начинало.
  
  
   Опьяняет воды край,
   запыхавшись, пьющая весна.
   В зелени качается очарована,
   и её дыхание упоённое
   вырывается из уст цветения
  
   Каждый укрепляется соловей,
   выражая весне свой восторг.
   И виден его перевес
   над слишком трезвой звездой.
  
  
   Уже разрушено счастье, что долго стояло,
   и впереди высоко луга переполняет.
   Летом веет, и исполин распрямляет
   натиска в старом орехе начало.
  
   Лёгкий цвет был скоро рассеян,
   зелень взялась за деревья всерьёз.
   И пространство арками, как вопрос,
   как много "завтра", что сегодня утеряно.
  
  
   Знаешь ещё, падающие звёзды
   сквозь небо прыгали, как кони поперёк,
   над вдруг протянутыми нитями дорог
   желаний наших! Много имели их мы?
   Ибо прыгали звёзды несметные,
   и почти каждому взгляду приметный
   риск их быстрый игры.
   И сердца, как целое, воспринимались,
  
   их сияния развалин немало.
   И невредимым осталось, их превзошедшее грозно!
  
   ДИКИЙ РОЗОВЫЙ КУСТ
  
   Как стоит он тут перед завесой
   вечернего дождя, чистый и юный;
   побегами он уже не качает резко,
   но в жизни роз утонул подспудно.
  
   Бутоны ровные уже открылись тут и там,
   каждый не желанный и не ухожен;
   бесконечно себя превышает сам,
   и самим собой волноваться должен..
  
   Зовёт странника, что размышляя
   вечерней дорогой мимо пройдёт:
   Ох, смотри на меня, я безопасно сияю
   и беззащитен, что за польза мне произойдёт.
  
  
   ...Ещё это с тобой бытие почти безразлично...
   Но всё же целый выросший год можно
   быть одному,
   который замечает тебя, и то означает:
   С тобой бытие!
  
   Время ничто? Но внезапно приходит оно,
   чудо твоё. Что эти руки
   вчера тебе самой тягостны, и одному,
   которого ты не знаешь, вдруг родину
   обещают, что ты не знала. Родину и будущее.
  
   Что он к ним, как к Сант-Яго ди Компостелла,
   тяжелейшей дорогой хочет идти долго,
   всё оставляя. Что его захватило
   направление к тебе. Одно уже направление
   является по большей части ему. Едва рискует он
   сдерживать сердце, это приходит.
  
   Своды,что вдруг радостно теснят твою грудь,
   это майского воздуха немного, что будет дыханием твоим,
   этот напор в тебе благоухает.
  
  
   На этой, привычной к солнцу улице,
   где выдалбливают половину ствола, что долго стояло,
   пока он корытом не стал для глади воды,
   в котором тихо обновляю я свою и спокойно
   жажду свою: веселье воды и происхождение
   в меня проникают через запястья.
   Пить слишком долго казалось мне в постижении.
   Но эти ожидаемые жесты
   вносит мне светлая вода в сознание.
  
   И так пришла бы ты в мой нужде, успокоить меня,
   только лёгким касанием моей руки,
   будь у твоего плеча такой изгиб,
   будет такой же напор твоей груди.
  
  
   Девушки для кудрявого бога
   склон виноградный готовят отрадно;
   козы капризны, застревают немного
   вдоль стены виноградной.
  
   Чёрный дрозд формирует их приманку-зов,
   чтобы он катился в пространстве.
   Только фоном будет счастье лугов,
   для дерева счастливого постоянства.
  
   Воды связывают, что разделять должно,
   и в жизни текущей, будто бы ток,
   и вмешался одни элемент заодно,
   текущего неба поток.
  
  
   Весёлый подарок от холодной
   горы
   прыжком прямо в июнь пытается,
   сверкая в ручьях, сосудах удобно
   и в обновление проникнуть старается.
  
   А вокруг, там, запылённые
   кусты,
   удивительно вод движение.
   Утверждаю, они довольные,
   что сюда идёт пение.
  
  
   Сквозь него птицы бросаются, оно
   неудобно пространство, что фигуры растит разные.
   ( В свободе ты себе отвечаешь отказом,
   И вернуться тебе не дано)
  
   Из пространства идёт размашисто и переводит,
   то бытие, что в одном дереве происходит,
   бросил внутрь около него из того пространства,
   что в небе есть. Общался сдержанно.
   Он не касается, стоит лишь уверенно,
   и в отказе твоём в нём дерево постоянно.
  
  
  
  
   Мир был в любимом лице,
   но вдруг она его разлила:
   мир снаружи ей не схватить.
  
   Почему я не пил, и поднял я
   из того лица, сильно любимого
   мир, что близился, благоухая моему.
  
   Ах, как пил я, как пил я неисчерпаемо.
   И также слишком сильно был наполнен
   миром, и отпивая, я шёл по нему.
  
   НА КЛАДБИЩЕ РАГАЦА
ВНИЗУ НАПИСАНО
  
   I
   Мотылёк над кладбища стеною,
   бросаемый ветром,
   выпивая из цветов печали волною,
   но бесконечны они при этом.
  
   Мотылёк, что жертвенным цветам
   задумчиво показался,
   и бесконечными усилиями сам
   ко всем садам приобщался.
  
   II
   ОБЕД МЕРТВЕЦОВ
  
   Наши двери крепко закрыты совсем;
   но дверь горизонтальная,
   сама из пурпура печального
   осталась меж тем
   незаметной для нас,
   для тех, которых земли
   превращение уже охватило,
   касаясь молчащими ртами сейчас,
   они медленно в гости пришли.
  
   Покрывала, души стол,
   что они в тоске по родине окружают,
   их богатые блюда встречают,
   молчаливой рыбы засол,
   которой они они касаются стоя,
   ничего у них не уменьшается.
   Всё цело, препятствий не замечается,
   чтобы они оставили всех в покое..
   Они по сторонам, конечно,
   что увеличивает нас бесконечно,
   не нуждаются в продуктах и вине;
   Всё же, что она, ощупывая, узнала,
   родственно нас связала, -
   и еда будет чиста вполне
   от убийства необходимого.
   Они красноту погасят зримую
   всей крови звериной.
   Создают для нас искусство кухни,
   приманка и приятные слухи
   делают их очищение зримым.
  
   III
   Знаешь ли ты, что сквозь листву свечение
   падает в тень и будто веет...
   Как чужого света череда явлений,
   едва раскачиваясь, каждый в уединении,
   колокольчики голубеют.
  
   Итак ты при мёртвых всегда,
   свет свободный внутри поставлен
   качался медленно... Хуже другие страдают тогда.
   И в твоём неиспользованием мерцании сюда
   избыток царства теней заявлен.
  
  
   IV
   Мы могли бы знать, но этого избегаем;
   нарушали долго, что нас разрушает.
   Смущённые в той форме, в которой страдаем,
   больше не понимаем, когда никто не страдает
  
   и остаётся снаружи, как бледный день и приведение,
   что не страдает больше, но только
   фигур равнодушных создано столько,
   что массу страданий берут ничейные.
  
  
   V
   Непостоянной жизни весы,
   всегда качаясь, как редко
   рискуют одни посланным весом
   объявить другим постоянным
   бремя, что напротив
  
   На той стороне спокойные
   весы смерти.
   Пространство для обеих - родственные чаши.
   Всё равно пространство мимо
   прошедшие,
   Все тяжести равнодушия
   блестяще организованы.
  
  
  
   VI
   Так легко от толчка твоей руки
   я при радостной встрече оказался мгновенно:
   так, едва касаясь в большом отдалении
   толчок воздуха каждой вещи вопреки.
  
   Тела, что после разрыва опять невредимы,
   не касаясь сильнее их трогает что-то,
   как воды,текущие в своё место мимо,
   всё же сквозь тени видит их кто-то.
  
   VII
   Это не занавешенный детский гроб с мячом
   1
   Перед этим крестом никого,
   нет ангелов из олова и деревянных,
   они смели помнить тебя непрестанно,
   как бывшего однажды одного
  
   смерти, что ты сам объяснил:
   мол, это мяч лишь лежит,
   который бросать ты так любил,
   он броском вниз полетит
  
   к сетке одной золотой
   на ларце потаённом.
   Его дуга и его покой
   подчинены одному закону.
  
   2
   Ты был в состоянии бросить его далеко
   в природу, и она взяла его, как своё постоянство,
   оставило. Как что-то тёплое так легко
   в надёжном затеряться пространстве?
  
   Но потом пришёл он опять прохладно-небесный,
   как ты навстречу ему радостный и смущённый
   избытком его возвращения полном,
   со всем избытком чувствуешь одновременно.
  
   3
   Мы бросаем эту вещь, что нам принадлежит,
   в закон из нашей жизни плотной,
   где падение бросок тормозит.
  
   Тут парит внутри, к чистоте тянет нас,
   что гонит страсть и с нами охотно
   смотрит на нас, оставаясь, кружась,
   и думает, падение увеличивает, возвышает свободно.
  
  
  
   VIII
   Игра у дерева в том заключалась,
   чтоб друг с другом быстро поменяться местами,
   не было поисков и подслушивания меж нами,
   что один раз в мире случилось?
  
   Они выпрыгивали почти, как из деревьев мгновенно,
   возбуждённые девушки, перекрещённые светом,
   и кто место терял своё с переменой,
   был любимец Бога, без владений при этом.
  
   Середина, что пугает все стороны,
   выбор дрожит и вздрагивание шагов,-
   и как от божественности заражён
   был каждый в дереве, в середине его.
  
   IX
   Звёзды спящих с душами их
   плохо связывают между собой;
   и по плану связь тел и душ живых
   приводит в порядок мастер ночной.
  
   И над планами спящего
   линии он раздвигает,
   если тот днём кипящим
   в робком доме вдруг увядает.
  
   Его знаки лишь во влюблённых
   внутрь проникают,
   потому что сны озёр полных
   цветы и камни в них отражают.
  
   МАГИЯ
  
   Из неописуемых превращений происходят
   такие изображения: чувствуй и верь!
   Мы терпим часто, как зола в огонь переходит;
   а так искусству из огня делать пыль теперь.
  
   Здесь магия есть колдовства,
   кажется слово просто по ступенькам идёт...
   И я, как на зов голубиного волшебства,
   иду, где невидимый голубь зовёт.
  
   НОЧНОЕ НЕБО И ЗВЕЗДОПАД
  
   Небо велико, и в прекрасной манере,
   у него запас пространства, мир в чрезмерности.
   И мы для дали установлены в полной мере,
   к отказу близки от несоразмерности.
  
  
   Звезда падает тут. И наше желание скорей
   рушит взгляд наверх наклонённый срочно
   Что казалось и что кончилось точно?
   Что виновато, и что мир искривляет сей?
  
   Не толкай то, что стоит?
   Но стоящее всё устойчивей,
   но дующее гораздо настойчивей,
   хочет добавить и кружит
  
   к центру смотрящего,
   что это видение хвалит,
   что у доверяющего
   каждую тяжесть схватит,
  
   внутри, вещей лишённые ,
   связанные, убегают-,
   до них сквозь нас вновь рождённые
   в напряжении себя покрывают.
  
  
   Тут взлетели качели сквозь боль, -
   и посмотри,
   тень дерева была там, где они висят.
  
   Качаюсь ли я или бегу впереди
   от полёта их туда и назад,
   но ещё ни разу дерево не обегаю.
   Люблю я отвесно лететь ими по диагонали,
   я качели чувствую только. Но мою балку
   едва обнаружу.
  
   Так о дереве чудесном мы предполагаем,
   что из корней исполинских вверх вырастает
   сквозь бесконечный ветер и птичьи стаи.
   И под ним пост чистый пастуший обитает,
   стадо в покое и пастух размышляют.
   И сквозь него было бы звёзд ярких сияние,
   его маской всего ночь одевает.
   И кто достигает Богов собрания,
   тут нам его творец создать помогает.
  
   НОЧНОЙ САД (САД-НОЧЬ)
  
   Туманно парят сквозь дуги роз вокруг,
   те, что для любящих наклонены,
   и те, что не полностью убеждены
   в близкой смерти, что напротив качнулась вдруг...
  
   Они этой землёй глубоко владеют,
   Приветствуют её поверхность прохладную,-
  
   надеются, что колючки их не заденут,
   и чувство боли утрачено безвозвратно.
  
   Одна виноградную лозу осязает,
   где растёт лист удивительный...
   Лист не хочет...Тут она щекой приникает...
   Но ветер ночной к ней рвётся живительно...
  
   ИЗ ЦИКЛА: НОЧИ
  
   Созвездия ночи, что я, встав, наблюдаю,
   покрывают лишь моё лицо сегодня,
   или в то время под ними моего года лицо исчезает,
   И этот мост на опорах света спокоен?
  
   Кто там хочет бродить, для кого бездна я
   или постель при реке,
   что он меня в дальний круг переводит
   или к победе себя он приводит? \На шахматной доске.
  
   РУКОТВОРНОЕ
  
   Ладонь. Подошва, что дальше не идёт,
   как и чувство. Она держится наверху
   и в зеркале.
   Небесные улицы ощущая, что сами
   бродили.
   Она училась ходить по воде,
   когда черпала её,
   что по мосту идёт,
   изменяя дороги все.
   Она попадает в другие руки,
   которые вам подобны,
   и ландшафт изменяет:
   бродит, приходит к ним,
   она приносит рождение.
  
   ИЗ ЦИКЛА: НОЧИ
  
   О, ты в глубине простираешь
   лицо на моём лице.
   Ты мой взгляд большим удивляешь
   своим перевесом в конце.
  
   Ночь, взгляду моему ты ужасна,
   но я очень твёрд в себе.
   Бесконечные творения прекрасны
   над остатками земли в небе.
  
   Огонь, созвездиями юными полный,
   из потоков его и сияния,
  
   в приключение бросают безмолвное
   межпланетные расстояния,
  
   как сквозь полое твоё бытие, кажется мне
   малым кажется превосходящее-;
   всё же с тёмной землёй согласен вполне,
   рискую остаться в тебе, как настоящее.
  
   СИЛА ТЯЖЕСТИ
  
   Центр, откуда ты из всего
   тащишь себя, даже улетающее,
   выигрываешь центр, сильнейшая.
  
   Стоящий: как жажда кажется
   опрокидывает его сама тяжесть.
  
   Но из спящего падает,
   как из облаков неподвижных
   обильный тяжести дождь.
  
  
   О, дай мне, земля, чистейший
   звук, для кувшина слёз;
   Плач моё существо льёт сильнейший,
   в тебе он бился всерьёз.
  
   Образ действий свободен вполне
   в устроенном сосуде.
   Лишь внизу зло на дне,
   всё быте подходящим будет.
  
   ОСЕНЬ
  
   Ох, высокое дерево, что сбросило листья,
   разросшегося бытия избыток
   с неба, что рушится сквозь листья твои.
   Летом полнее, глубже его слои,
   и чуть ли не в нас вершина знакомой числит себя.
   И ныне будет для всех улиц излишек
   неба. Но не знает небо людей земли.
  
   Самоё страшное, что мы, как птиц полёт,
   и сквозь открытия бросает новое нас,
   и нас отвергает по праву пространство,
   что общается с миром. Наш край постоянство,
   чувства-волны общения ищут взлёт,
   и утешают открытия нас сейчас.
   ..........................................................................................................................................................
   Но тоска по родине - вершина дерева и богатство.
  
  
  
   ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЦИКЛА: ОТРАЖЕНИЯ.
  
   I
   О, прекрасный блеск прекрасных робких отражений!
   Как он должен блестеть, так как нигде не продолжается.
   Для жён жажда даёт само кормление,
   так как мир в зеркалах замурован является
  
   для них. Падаем мы в зеркальный блеск,
   как существ наших в утаённый слив,
   но они находят их там и читают, почтив.
   Они должны быть двойными, такие они и есть.
  
   Ох, встань, любимая, перед ясным стеклом,
   чтобы ты была. И чтобы между тобой и тобой,
   обновлялась связь и граница при том,
   чтобы невыразимое взяло с собой.
  
   Как богата ты, возвещает твоё отражение.
   Твоё "да" волосам и щекам твоим отвечает,
   и самоощущение его наполняет ,
   твоё отражение качается и темнеет в сравнении.
  
   II
   Всё время опять из стекла зеркального
   ты себе себя преподносишь сюда.
   Располагаешь, словно в вазе хрустальной
   изображения твои. И зовёшь это ты тогда
  
   расцветом твоих отражений,
   о них мгновение думаешь ты легко,
   прежде чем их счастье отнять мановением,
   и телу своему опять даришь его.
  
   III
   Ах. у неё её отражения,
   как украшения, что в футляре лежат.
   И надолго отложены в мягкое сохранение,
   покоится любящий, что её заменяет,
  
   чувствуя гибкость их внутри.
   Он: не собственное закрытое изображение
   из глубины льёт, смотри:
   одиночество и знакомого мира отражение.
  
  
   ...Если из рук продавца
   весы переходят
   к тому ангелу, который их в небесах
   успокаивает, унимает, равняя с пространством...
  
   О, ЛАКРИМОЗА
   (трилогия к будущей музыке Эрнста Кренека)
  
   I
   О, полная слёз, она сдержана небом,
   над пейзажем её боли тяжесть.
   И если она плачет, такой ливень льёт,
   ужасный дождь из сердца пластов.
  
   О, полная слёз! Весы всех слёз!
   Она не чувствовала неба, тут это ясно,
   а небо с облаком быть хотело.
  
   Как значительна и близка твоя страна боли
   под единством строгого неба,
   когда в медленном его пролегании лики бодрые
   горизонтально размышляли против мира глубины.
  
   II
   Пустота есть ничто, как вздох,
   и это зелёное полное бытие, чем так прекрасны
   деревья: один только вдох!
   Мы, дышащие ещё,
   дышащие ещё сегодня, считаем
   этой земли медленный вздох
   спешкой, которая будет.
  
   III
   Но зима! Ох, это время тайно
   подумать Земле о себе. Тут рядом с мёртвыми.
   В возвращении чистом соков
   собирает отвагу,
   будущих вёсен смелость.
   Что выдумает, казалось,
   средь оцепенения,
   когда от большого износа зелени летней
   к новому опять
   обвалу придёт и к зеркалу сравнения,
   где каждое появление
   красок цветов наши глаза забывают.
  
  
   Ах, не быть отлучённым
   не малой стеной,
   исключённым из массы звёзд,
   что это внутри?
   Когда не высокое небо
   швырнуло с птицами, и глубоко
   с ветрами вернуло на родину.
  
  
  
   Неудержимо я хочу путь свой завершить,
   меня пугает, когда меня смертное держит.
   Однажды лоно меня держало.
   И вырваться из него было смертельно,
   но рвался я к жизни. Но руки были
   глубоко плодоносны. Разве от них
   сквозь начинающуюся необратимость
   нового рождения можно ускользнуть?
   Было бы теперь время, когда высокие боги
   из обычных вещей выступали...
   И чтобы каждая стена в доме до порога
   повернулась бы. Новой стороной. Только ветер.
   Что такой лист в повороты швыряет прямо,
   в воздух, словно переворачивает глыбу,
   нового поля дыхания.. О, Боги, Боги!
   Часто приходящие, спящие в ветвях,
   весело встающие у колодцев,
   как догадываемся мы, моют шею и лицо,
   и их спокойное бытие легко создают
   затем, чтобы полными казались наши все жизни.
   Пусть будет ещё раз Ваше завтра, Боги.
   Мы повторяемся, вы наш источник.
   Мир встаёт с вами, и начало сверкает
   у всех изломов наших неудач.
  
  
   Роза чистое противоречие веселью,
   никто стать не может под столькими
   веками.
  
   ИДОЛ
  
   Бог или Богиня кошачьих снов,
   ценная божественность, где темнеют
   рот, спелые глаза, ягоды раздавленные,
   сладкий привкус виноградного сока,
   и вечный свет в крипте нёба.
   Нет песни сна, лишь тамтам!
   И что обещано другими Богами,
   освобождает этот подземный Бог
   внутри своей убывающей силы.
  
   ГОНГ
  
   Нет больше слуха... Звук,
   будто глубокое ухо
   нас слышащих слушает.
   Поворот космоса. Эскиз
   внутренних миров в свободе...
   Храм перед их рождением
   результат насыщенный Богами,
   тяжко растворёнными... Гонг!
  
   Сумма молчащих, что
   себя самих в себе не узнаёт,
   шумно углубляется в себя,
   выдавленные в срок из течения
   рядом с льющейся звездой...Гонг!
  
   Ты, что себя не забывает никогда,
   себя рождающая в убыток,
   никем не понятый праздник,
   вино из невидимого рта,
   шторм и колонн бредущих падение,
   что он несёт на дорогу
   при нашей вселенной... Измена...Гонг!
  
  
   Почти нежно сад, затемнённый близким дождём,
   сад под медлительной рукой дождя,
   когда на клумбе серьёзно сорта рассуждали о том,
   как случилось, что они садовника выдумали для себя.
  
   Они думают о нём: смешанное в его весёлой свободе,
   остаётся его усердие, старание, может быть,
   его отказ.
   Он рвёт их также, так странно воспитывает нас
   этой двойственностью;
   мы лёгкость пробуждаем в противовес сейчас.
  
   ПОЛНОМОЧИЕ
  
   Ах, уклонились от счётчика и часового боя.
   Утром юность жаркая с охотниками наготове
   криком и собачьим лаем.
   Чтоб сквозь кустарник проникнуть, радостно прохлада
   обрызгивает нас,
   и мы в новой свободе к воздуху в ранний час
   прямое отношение ощущаем.
  
   Такое было точно. Лёгкие явления,
   воодушевлённые
   в неоценённой комнате, но после ночи полной
   отрицание дня. \Отказ добровольный,
   Они вечно в праве своём: и к жизни
   их приближённое,
   они живые вступают в беспокойное одобрение
   зверя в смертельном ударе.
  
   РОЖДЕНИЕ
  
   В розе стоит твоя постель, любимая.
   (Ох, я - пловец против струй твоего аромата),
   но тебя сам я потерял. Так как я прежде жизни
   (это измерено не было) три раза,
   три месяца,
   после удара внутри буду я первый.
   Вдруг,
   два тысячелетия перед тем новым созданием,
   которым мы наслаждаемся, когда начинаем прикосновения.
   Вдруг: напротив тебя буду в глазах я рождаться.
  
   ПОСВЯЩЕНИЯ
  
   КАРЛУ ФОН НЕИДУ
   Любимому другу моему и моей работы написано с благодарностью,
   тут я его слова из "Часослова" прочитал.
  
   Тут я хочу идти скромным смотрящим,
   наивным в многообразном сиянии большом;
   и из пределов поднимаются лица просящие
   ко мне, и просят они об одном:
  
   Чтобы были легенды и хождение неколебимо,
   и потому, не отдыхая, ибо чувствовал я:
   моё сердце ходит, стуча в темнице мнимой
   близких ночей и дней интимных,
   одиноко вдали от тех, кто знали меня.
  
   И всё же, как час, который бьёт
   у тысячного, что превращается безмолвно,
   причастен к тысячному, что несёт
   вместе с тем, что действует ровно,
   действуя вместе, беря его тихо в расчёт.
  
   Тяжесть невыразимо от меня устремлена.
   Но силы, что меня так обязали сурово
   медленно меня приподнять готовы,
   но сердце моё полно тяжести новой,
   смирением, что в их руках высоко видно.
  
   ДЛЯ ЭРНСТА ГАРДТА
   на его "Нинон фон Лекклёзе
  
   Сладкой Нинон жизнь сладкая, лёгкая,
   созревшая к Вашему ощущению.
   Как Вы взяли её и отдали ловко:
   как ветер вечерний в парении долгом
   розу цветущую берёт в нетерпении.
  
   Потом приходит ночь, она в неё ещё не упала,
   осторожно, словно рук сложение,
   от жара вашего среди остывшего летнего,
   от чего ещё вы держитесь вместе по прежнему,
   но лепестков своих она не удержала.
  
   Как Вы ту ночь, что чудо таит,
   вызвали , пылая, и в помрачении,
   со всем , что шепчет в кустах с удивлением,
   всё, что на почве Вашей стоит.
  
   В Нинон, чашечка сердца её,
   уже свободно лёжа ещё закрытая,
   ещё в чашу уже перелитое,
   во что-то прекрасное, вечное,
   но в какое ещё?..
  
  
   (ЦИКЛ СТИХОТВОРЕНИЙ
   ДЛЯ МАДЕЛАЙН БРОГЛИЕ)
  
   <I>
   посвящение
  
   Не исчез, изменился просто.
   (О, как счастливо вернулся опять несказанно,)
   Первый праздник благоговением и опасностью грозный,
   потом медленно, как вечер пал внезапно,
   и теперь рука, и волосы, и лик так серьёзны.
  
   Белый город перед Робертом ты в кроткой голубизне,
   в твоих холмах, как в венках плодов,
   с дворами твоими, в них танцу подобно,
   круглые здания у фонтанов застыли везде,
   и падают в чувства, сияя свободно,
   и вечером, прорываясь за границы любовно,
   воздвигнут женщине ты, как нигде:
  
   Профиль твой, как будто бы запрятан,
   повернуть немного и заблестит
   сияющий город в долине, как малахит, -
   твой портрет является ясен и не запятнан;
  
   как твои колокола звучит её шаг.
  
   И, как облака вдали со старанием,
   повторяют контуры стран земельные:
   так течёт сквозь их жесты и очертания
   несказанность твоих холмов запредельная.
  
   <II>
   ... И говорят они: жизнь есть сон:
   не так, что вовек;
   не сон одинокий. Сон - кусок жизни.
   Запутанная часть, где бытие - человек,
   сплетаясь друг с другом и крепче все,
   как звери золотые фиванские королей атавизма,
   из их смерти в сон попадает их блеск..
  
   Сон-парча, что от тебя вниз стекает,
   сон-дерево, чьё сияние проходит и звук;
   чувство, что в тебе начинает и кончает,
   это сон; зверь, что тебе в глаза взглянет вдруг,
   это сон, который тебя услаждает,
   это сон. Слово нежнейшего нападения,
   в твоё чувство ложится, как листок цветения,
   оставаясь в твоих волосах: спутанный свет утомления-,
   поднимешь ты руки приходит сон,
   приходит, как мяча падающего явление-;
   почти всё спит-,
   но ты несёшь все сновидения.
  
   Ты несёшь это все. И несёшь так прекрасно
   с волосами твоими нагруженными,
   И глубины насмешки так ясны
   придёт к тебе и останется, и милости твои станут нужными.
  
   Тут, где ты есть, ничто ждало тебя напрасно,
   и нигде вещи с убытком в тебе не нуждаются,
   но мне будто видно уже давно,
   что звери в твоём взгляде купаются
   и пьют присутствие твоё ясное.
  
   Только кто ты? Мне неизвестно. Я только знаю
   твою цену в пении. Цикл сказаний
   о душе,
   сад рядом с домом,
   сквозь окна которого я в небо смотрел -,
  
   о, как много неба, притягивая, так близко имел,
   о, как много неба над просторами яркими.
  
   Если это ночь, то звёзды большие и жаркие
   не должны в этих окнах играть.
  
   <III>
   Уход
  
   Вдруг уход: бытие в серости внешнее
   с глазами расплавленными, горячими, мягкими/,
   и ныне смотреть наружу в прежнее-:
  
   О, нет - это всё сравнение жалкое.
  
   Река такая, что значила для тебя,
   и этот город встал при твоём появлении;
   мосты идут, радуя тебя и любя,
   они стоят здесь и там для твоего служения.
  
  
   И потому, что все только изобретены:
   для тебя значение - это, словно земля;
   сады стоят в себе тьму тая,
   и фигуры значительных далей полны.
  
   И всё, несмотря ни на что это приходит снова
   боль, боль первого взгляда.
   Ещё было тут это: по низу шло готовно,
   или вверху летело или из песни словно,
   была несказанного рока награда-.
  
   Как если...
   (я говорить в состоянии?)
   Смотри: эти глаза были тут: одеяние,
   лицо, блеск вошёл в них, чтобы жить,
   как, если бы они были-- чем?--
   Большим каналом в деяниях
   и большим временем пред возгоранием. -
   --------------------------------------------------------------------
   И вдруг не захочет Венеция быть.
  
   IV
   Я себя не причисляю к этим поэтам,
   кто жалуется и тебе приговор оглашает
   и красоту твою оговорить здесь желает,
   называя её не перед этим светом.-
  
   От какой? И она связана словом
   с ними со всеми не дыша?
   Потерять боится тебя, но теряет душа,
   и если боязлива она, сделай её спокойной,
  
   как эти здесь, и которым иногда
   твой лик улыбается из глубины тихо,
   отрицая их нежность: иди и кружи лихо,
   за меня не бойся, я есть тут всегда.
  
   Это не здесь, где тысячное случилось разом,
   где почти несказанное ещё не довольно,
   при этом бытие твоё связалось невольно
   с близостью, что из дали явилась, и далью рядом
  
   Это был не тот мир, где зверя
   вырастил Бог в безымянности ясной,
   с тем, чтоб ощутила ты его розой прекрасной
   и несла как воду. Что это здесь было, не веря.
  
   Где продолжились, унесённые шумной толпой
   сброда, тихие жизни и скорбные,
   в сердце твоё дрожью впрессованные,
   сладость печали твоей устроенной,
   как тысяча роз в капле масла одной.
  
   И где было это, где красота несметная
   непригодной прошла и презренной,
   чтобы потом трогательной и прелестной
   в тебе быть.
   ...Ты золотой инструмент:
  
   это только раз звонят все колокола,
   (рука в перчатке ведомая приближается).
   король одним взглядом касается,
   извещая: душа его высокая пришла.
  
   (V)
   Ангел
  
   Как он беспомощен, что ничем, только словами
   высказывает, как чувствует и видит тебя;
   так как празднично течёт жизнь твоя,
   как в орнаменте, поднятая над нами.
  
   Ангел -: в разбросе небесном
   всегда рядом с тобой, с твоим появлением;
   иногда печален или рад чудесно,
   но всегда лучезарен в твоём служении:
  
   так отдавая, как большому пространству
   тебя, ты - мир, незнакомый далёкий,
   как ребёнок средь сновидческих странствий,
   не дыша, в тебя вставлен глубоко.
  
   Занятая, тебе твоей жизни хватает,
   час, что ты прямо ему назначаешь,
   в обмороке от величия, что похожих не знает
   с тобой, ты час его из его рук принимаешь.
  
   Использует он свои многие вечности
   в твоём времени, словно короткий день.
   Он никогда не вернётся в своей скоротечности
   к другим ангелам под неба сень
  
   в ареопаг, где стоят и не на суде небесном.
   Опустеет на ангельской скамье его место.
   Но говорить будут о лике его чудесном:
   у него ангел жил и утонул незаметно.
  
   (VI)
   Монета
  
   Чтоб монету с профилем твоим, княгиня,
   в золоте отчеканенном кто-то из дали достал,
   ты знаешь: дальше он без цели доныне
  
   перед величием исповедной картины стоял
   и слушал орган, как игру святыни.
  
   Он от высокого величия твоего,
   будто с гор камнем вниз летел,
   вырос бы и взрослым излить захотел
   юности другого времени своего:
  
   Юноша, из земли родной вырванный,
   (шумящий дальше развёрнутым крылом),
   без дома, без защиты и святым названный,
   никаким не принятый селом;
  
   как чужих далей племена чужие,
   принеся с собой чувство и нападение,
   сброшены вниз, как звёзды большие,
   в безграничный космос их направление -
  
   Чтобы один раз, кто песню создал,
   когда грядущее вызова и закона
   бедно здесь...
   кто-то иероглифы бы написал
   к нам твоего лица наклона
  
   в монете золотой продолжаются дальше,
   и прежде найденные будут невредимы,
   не знаю, с пастухами иль крестьянами даже,
   но из тьмы стены ушедший раньше
   никогда назад не вернётся, вестимо.
  
   ДАМА А Л А КАРНЕ
   (Ковёр в отеле Клуни) для Стина Фрезель
  
   Ваше Светлость и госпожа, обижаем мы смело
   часто женщин судьбу, но мы её не постигаем.
   Мы для вас всё ещё не созреваем,
   для вашей жизни, когда к ней припадаем,
   но идёт Единорог, зверь робкий и белый,
  
   что убегает...И так трепещет от страха душа
   что видите сами, как изящно он исчезает,
   но после бытия печального лишь себя обретает,
   ещё робкий, тёплый, и еле дыша.
  
   Потом вы с ним остаётесь далеко от нас,
   и по клавишам дня руки ваши порхают нежно;
   все предметы вам тут служат смиренно.
   Но вы хотели одно желание исполнить как раз:,
   чтобы единорог свой портрет спокойный сейчас
   а вашей душе нашёл зеркало непременно.
  
  
   (ИЗ ГОСТЕВОЙ КНИГИ
   КАРЛА И ЭЛИЗАБЕТ ФОН ДЕР ГЕЙД)
  
   <I>
   Кто в состоянии построить дом?
   Строится дом мужчин трудами
   и тихими чувствами женщин при том;
   а девушки цветут, следя за садами,
   глядя в родные сады за окном.
   И из доверия, что вместе с мечтами,
   и внутри, и снаружи дом перед нами.
  
   <II>
   Грядущее никогда далеко не бывает. Убегая,
   не исчезает совсем, и если оно убежало,
   то назад вернётся, свой тон задавая,
   организует оно жизней немало,
  
   чтобы одинокий, что не познал себя раньше,
   успокоился внутри за мгновение,
   прежде чем как на чужих улицах по мановению
   должен в дне растворён быть и дальше.
  
   Опять приходящие, как наслаждается этим оно,
   за раз приходят и пребывают,
   где из желаний, что мило мелькают,
   тепло с действительностью приведено,
  
   чьё бытие - закон, ум и доброта
   также малое время для него означает.
   И ему, как если бы сберегала его чистота,
   что вслед долго идёт, быть светлым желает.
  
  
   Между тем жизнь берёт, даёт, отбирает снова,
   из даяния мы возникаем приобретениями:
   качающиеся и бродящие привидение
   но сквозь наши души пройти готово.
  
   Насквозь пройти эти разные "я", передвигаться,
   не сомневающиеся, чистые неколебимо;
   с утра до ночи, с утра до ночи они стремятся
   туда, из чего жизнь появится неудержимо
  
   из нашей жизни, кровь из крови нашей,
   и веселье из нас, и страдания наши мы знаем,
   от того мы опять вдруг себя разделяем,
   ибо наши души одиноки и успокоены даже,
  
   нам иди вперёд...
  
  
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ ЛИЛИ ШАЛЬК
  
   -------------------------------------------------------------------------------------------------------------
   Лицо, моё лицо,
   ты чьё? Для каких вещей
   ты, моё лицо?
   Откуда пришло к тебе знание
   твоего беспрерывного начинания,
   с растеканием, но сжимаясь опять?
   Лес имеет лицо?
   И горе базальта не здесь не стоять
   слепой никогда?
   Не поднимется море
   без лица
   из бездны морского простора;
   не отражается небо там
   без лба, подбородка и рта?
  
   К моему лицу звери не приходят
   с просьбой: взять лицо, что мне подходит.
   Их лицо им тяжело,
   и они держат с ним их малые
   души в дали небывалой
   от жизни. И мы,
   души зверей растерянных
   во всех нас ещё не готовы
   ни к чему. Мы, наслаждающиеся
   души:
   не бежим мы к разъясняющему ночью лицу,
   что владеет тьмой нашей намеренно.
  
   МИГЛИЕРА
   Для графини Манон фон Зольмс-Лаубах
  
   Ныне закрываю твои глаза, чтобы мы сейчас
   это всё закрыть могли
   в нашей темноте в покое для нас,
   как один, кому это принадлежит:
   желания и планы, что принесли,
   и не сделанное сделаем мы за раз;
   где-то в нас совсем в глубине
   ныне тоже есть это,
   словно в письме,
   которое мы закрываем.
  
   Закрой глаза: здесь нет
   теперь ничего, кроме ночи,
   в комнате ночи кругом малый свет:
   ты знаешь ночь хорошо.
   Но в тебе это есть, не смыкает очи,
  
   и несёт лицо твоё мягко, без одежд,
   словно поток большой.
  
   И несёт ныне тебя. И тебя всё несёт;
   и ты легка, и тих твой полёт,
   с твоею душою, что кверху встаёт. -
  
   Почему видеть - так много для нас,
   на краю скалы стоя сейчас?
   О ком думаем мы, приветствуя между тем,
   что перед нами лежало?
   Да, что это было сейчас?
  
  
  
   Закрой искренно глаза и узнай
   опять медленно: море у моря,
   что тяжело для себя самого для себя голубое
   и пустое по краям, из зелени дном;
   (Из какой зелени? Это не придёт никогда),
   и вдруг не дыша, вверх отсюда,
   скалы, поднимаясь из такой глубины,
   в отвесном подъёме не осведомлены,
   что подъём закончиться должен. И вдруг невзначай
   ломается небо там, где толстый край,
   обломок чистого неба. И над этим видны
   опять небеса до далёких просторов от нас,
   и в каждой дали кругом. Где неба нет? - отвечай.
   Не посылают свет на него два утёса?
   Не красит свет дальнее белое. И снега,
   их вдруг он коснулся и вдаль унёсся,
   забирает взгляды. И он не слышит пока,
   мы дышим снегом. Быть ему на небе сейчас.
  
   Закрой крепко глаза. Было оно здесь?
  
   Ты не знаешь это. Ты это больше не знаешь,
   от твоего сердца как отделять.
   Небо внутри тяжело ощущаешь,
   как оставлять.
   Тут сердце идёт, идёт, не глядя, ты знаешь.
  
   Но ты понимаешь: мы можем и так,
   вечером закрыться, как анемоны,
   дня глубину в себе запирая,
   и что-то большее утром опять открывая.
   И это делать нам не только разрешено,
   это то что должны мы: быть и учиться
   над бесконечным.
  
  
  
   Видела ты пастуха сегодня, что не идёт?
   Что должен был он? У кого течёт
   день внутри и из кого вытекает,
   как у одного из масок, что чёрный сзади идёт.
  
   Но мы можем закрыть прочно,
   запереться с теми предметами тёмными,
   что уже в нас давно. Но остаток есть точно,
   от другого непостижимого размещённый,
   как один, кому всё принадлежит.
  
   ВАЗА МАРИИ
   ( в стенной нише дома роз)
  
   Картины не было в нише. И мы туда
   поставили вазу с её имени шествием:
   цветы от сердца с тихим приветствием:
   и тут прочно стояла она, (редкой она не была никогда).
  
   Лимоны рассыпанные в нише сияют
   кругом неё. И плоды эти также
   принадлежали ей. И мы слушали даже,
   что это всё зовёт её, радует и умиляет.
  
   Белизну её лёгкую, может быть, украшает
   Из фруктов тех мешанина,
   из тёмно-пёстрых цветов картина
   или восхищение наше, что так невинно,
   её простоту, благоговение и бремя утяжеляет.
  
   СТИХОТВОРЕНИЕ
   (написано для Маделейн Броглие)
  
   Это было всегда: страдания, ой,
   и чтобы познать себя, смех,
   пересилит жизнь, кто охраняет всех,
   Без шума души идут чередой.
  
   И поэтому мы тут и не знаем,
   от чего скрывается ценится за что.
   Кроме камер сердца, у нас нет ничего,
   мы живём внутри света и затмения.
  
   Мы тут с сосудами полными,
   и что держим, нам самим не известно;
   но иногда нас тьма забирает тесная,
   будто ничем, кроме нас, она не владела скромно.
  
  
  
  
  
   (ФРАГМЕНТ)
   ( написано для Меделейн Броглие)
  
   Чем цветы в космосе греются идеально,
   вечернюю прохладу отдавая:
   как твои чувства княжеские здесь протекают,
   на этом холодном шаре хрустальном.
  
  
   ...Юная девушка: как будто клад
   закопан ею в липовой аллее старой:
   тут должны быть кольца её и золотые оправы,
   но не уверен никто, что нашёл право,
   только сказания ходят, о месте том говорят.
  
  
   ВЗГЛЯД ИЗ КАПРИ
  
   - Видишь ты, как предгорья вдали
   распускаются: и склоны сверкают
   блеском, будто бы продолжение нашли
   для храма Афины и возвышают
   ею Боги небо Греции великой
  
   Как темнеют и шумят в инструментарии
   леса его деревья.
  
   ДЛЯ ЛИА РОЗЕН
  
   Кто знает, чем будем мы. И слухи о нас
   говорят, что мы есть и верим неуклонно,
   чувствуя: я ребёнком был один раз.
   Но, как ветер осени, явится ближайшее большое сейчас
   и, как сквозь листву, сквозь нас прорвётся свободно.
  
  
   Написано для Г. Шт.,
   чтобы возродить его стихотворения
  
   Слишком книгам не доверяй; они есть
   бывшее и грядущее. Пойми
   настоящее. И твоя зрелость, это прими,
   не будет всем. Ведь каждый ребёнок здесь,
  
   где вещи стояли, предавая себя бесконечно,
   что в нас себя слишком много берёт,
   мы советуем, вопрошаем, конечно,
   но они уходят в себя, в себе уверены наперёд.
  
   И если ты свою жизнь так начинал,
   когда должен был часы победить,
  
   в малейшем мастера будешь ты находить,
   которого ты никогда полно не удовлетворял.
  
   (ДЛЯ АЛЬФРЕДА ВАЛЬТЕРА ГЕЙМЕЛЯ)
  
   Дни, что от нас ускользнули мнимо,
   скользят внутри у нас,
   но мы все времена пропускаем мимо,
   ибо по бытию тоскуем сейчас.
  
   (ДЛЯ АВГУСТА ГЕДДЫ ЗАУЭР)
  
   С вещами детства встречаясь,
   учимся мы видеть снова:
   хоть знали, что годы ушли, не прощаясь,
   но чувствуем мы, что иди вновь готовы.
  
   (ДЛЯ ГУГО ГЕЛЛЕРА)
  
   Судеб немного, мало больших,
   что меняются постоянно, тех утомляя,
   кто сердца неограниченно сочиняя.
   Проходят сюда, их не разрушая.
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ ПИА РИЛЬКЕ
  
   Не спрашивай время: что близко,
   а что далеко?
   Не слышим мы это сердце, что унёс
   Бог легко?
   Как он нас поверх событий касается
   и настигает:
   так уверенно наша душа, может быть,
   нас постигает.
  
   ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЯ
   Моей любимой Рут к десятому дню рождения
  
   Какая ты, моя любимая звезда,
   что в сердце смотрит мне?
   Одной искренно, одной всегда
   я доверяла вполне.
  
   Какая ты? Небеса не стоят
   между востоком и западом,
   ты вращаешься всегда вперёд и назад,
   а я так не крепка, почти падаю.
  
   Какая ты? - Мне этого не говори,
   та, что смотрит в моё сердце:
   и, если я не ко всем иду, посмотри,
   я буду лучшей невестой.
  
   ДЛЯ ЛОТТЫ ПРИТЦЕЛЬ
  
   Кто исчезает легко, они без провожания
   задерживаются с маленьким кивком,
   из прощания не бывшего и не свидания
   сделать вещь, чтобы та вещь легко,
   исчезая, улыбалась, на пальцах стоя,
   поднялась на той стороне, прошедшей при том,
   чтобы присутствовать.(Идеи и розы держа пред собой).
  
   ПЯТЬ СОНЕТОВ
   Написано для госпожи Греты Гульбрансон,
   чтобы двойника противника вытеснить полностью.
  
   I
   Не новое, а как ранее исключительно,
   сзади ряда книг будто бы отыскалась,
   эта книга в ваши руки попалась,
   и отрёкся от быта действительно
   спрятанный жребий. О, книги, предметная малость ,
   из невидимого мира желанного,
   удачно оформленного, внезапно поставленного
   в пределах дней. И стена вдруг сжалась.
  
   Жизнь, жизнь, не высаженная нигде,
   уходит, но всё же нуждаются в ней
   в полном, действующем доме везде?
   Лицо, слух, чувство: их не хватает,
   чтобы больше бытия ухватить, но вещает
   голос из куста, что пылает сильней.
  
   II
   Голос в колючем кусте. Касаясь кого-то меж тем,
   обувь возмещает, бьёт и сгибает
   весь плащ, им лицо задевает,
   в его плащ говоря: Боже, я согласен со всем.
   Также, кто не постиг, что он назначен,
   тем, кто готов. И ему это прямо
   в непроходимый приказ из милости самой
   узкий путь из уступов составлен.
  
   Мария идёт, дети шествуют следом
   за её зовом, и девочки тихо ступали
   Из дверей каморок в неизвестный мир.
   Герой добивается методом стали,
   все другие за ним, веселятся при этом,
   когда идут сквозь пурпур и эфир.
  
   III
   Герой один. В нём сила бесценна.
   Он гнёт мир. Время рваться навстречу готово.
   Из красного тона руды драгоценной,
   у задержанного дождя грозового
   Господь кулак ему сжимает нетленный.
  
   Тут стоит он, далеко видный, сгибая
   судьбу в кольцо нового центра вокруг;
   ко второму подходит, как к третьему, вдруг,
   что ненавистен, сердит. И если любить начинает,
   где то сердце, что не превзойдёт его круг?
  
   Так растёт он неудержимо, и, наконец,
   взмахом своим к созвездиям швыряет себя,
   чтобы перемещался в их массе боец,
   добавив к вращению, чтобы смягчиться любя.
  
   IV
   Есть ещё замкнутый круг, кроме героя,
   сквозь свидетелей и кровавый поток прорывается,
   умершие, как зелёные прутья сгибаются.
   Где тот, кто не знает о других что-то такое?
   Как противоположность и часть мягко догадается,
   о том строении, что строго держит опора,
   и все себя всегда помня бесспорно,
   в колеблющийся круг идут и качаются.
  
   Может быть организованы мы. Не бросим мы, вероятно,
   это сияющее, что со страхом рядом,
   (узнаем о нашей связи с закатом).
   Но женщины, что сил лишены превратно,
   смелейшие, смотри, берут оба разом,
   и просят нас, в лицо жизни глядя жадно.
  
   V
   Любящему всегда не довольно
   Ваше существо наблюдать безгранично,
   ибо, кто мог по лицу читать отлично,
   у того взгляд меняется, сверкая невольно.
   Поэт надеется сходство с фигурой и с ней
   Ваше внимательно доказать.
   Он встаёт на ваш след, чтобы круг за кругом бежать,
   и небо держит испуганно всё сильней.
  
   Теперь он у Вас в ближайшем потом,
   когда он себя, как в печали сладкой,
   оторвать от садовой дорожки не может при том.
   Ящерица спешно прочь уползает,
   когда он у тёплой стены виноградной гладкой
   церемониально руки пустые возлагает.
  
  
  
  
   (ДЛЯ КЛОТИЛЬДЫ ФОН ДЕРП)
  
   Прежде было всё другое разрешено.
   Через каждое событие шагали живые,
   всевидящие Боги. Бог-ветер, дриады лесные
   гнул божественно, чтобы в ручьях водяные
   нимфы весело опускались на дно.
  
   И когда пастух в печали своей
   тростник, что приспособил давно,
   ко рту приставит: о, как далеко средь полей
   к нему вышла на плач и с ним была заодно.
  
   Ныне нам всё это выпадает на долю:
   с дующими дуть туда и сюда,
   вечером в дерево входить иногда,
   и в источнике тысячу раз суетиться вволю,
   быть духом в вихре кружась без труда.
  
   Мы стали больше, мы в большем живём,
   предугадав убыток и чего лишены.
   Но к почти божественной вряд ли придём,
   человеческой глухотой затруднены.
  
   О БЕНВЕНУТО
  
   Ах, как ветер, я сквозь кустарник прошёл,
   в каждый дом протиснулся, словно дым,
   по обычаям, радость, где я нашёл,
   но строг остался с обычаем я чужим.
   Мои руки вошли боязливо
   в судеб полное окончание;
   но все, все увеличили излияния:
   я мог забыт быть счастливо.
  
   Смотришь ты сам, созвездия наблюдаешь,
   жаждешь маленького покоя земного,
   ибо доверие приходит, когда доверяешь,
   а благо себя повторяет снова;
   Ах, ночь от меня ничего не желает,
   но когда я вернулся к звёздам своим,
   раненый, к тем, кто невредим:
   на чём стоял? Что здесь я означаю?
  
   Льётся мне в этой хмурой поездке
   твоего сердца тёплая струйка навстречу?
   Немного часов и тихо руки, не резко,
   в твои положил я сердечно.
   Ах, не знали покоя они день ото дня.
   Может, думаешь ты, что я годами
   был таким чужаком с чужаками,
   и ныне домой ты забираешь меня!
  
   (СТИХОТВОРЕНИЯ ДЛЯ ЛУЛУ АЛЬБЕРТ-ЛАЦАРТ)
  
   <I>
   Назад домой: куда? Тут бедные все страдают,
   а взгляды всё понимают не так.
   Уйти: но куда? Дали в сердце внутри проживают,
   и появиться пред тобою им как?
  
   Обманываешь себя на каждом пути. Что остаётся?
  
   Ничего, и как быть? Камню ближайшему проговорить:
   Ты - теперь я, но теперь камень- я.
   Излечи меня. Беда, как источник из меня может бить,
   и несказанное закричит из меня,
  
   не перенесут люди, если нужда доберётся.
  
  
   <II>
   Подруге
  
   Тут висит на первой моей крепкой башне
   тяжёлый колокол юности хорошо.
   Будь далеко ты, будь небом моей бури страшной,
   и наполни, чувствуя, где покой шторм нашёл,
   чистоту отдохнувшей вселенной.
  
   То было сердце моё. И теснится, полное рвения,
   туда, где меня нет, творить сотню раз.
   Ближайшее во мне болезненно вырастает сейчас.
   И это слаще, больше, взрослей тем не менее.
   Я не пишу. Оно разрушит меня непременно.
  
   <III>
   Над другими годами
   стояло ты закутанное светило.
   Ныне случилось с нами,
   что дороги нам прояснило.
  
   Где дорога ни тянется,
   оказывается сзади нас,
   летели мы, получается,
   и дуга качается
   в нашем духе сейчас.
  
   <IV>
   Лулу, мы есть, мы есть? Или приветствуют
   себя фигуры, ушедшие в нас?
   Сквозь сердца открытые всегда и сейчас
   Бог с окрылёнными стопами шествует;
  
   ты его не знаешь. Поэтов он держит прочно,
   прежде, чем узнали о своём существовании,
   он притянул их при узнавании
   к неумирающему точно.
  
   Одному Богу лишь только дана
   нежеланное распутать сила.
   Как ночь, что рядом с двумя днями черна,
   между нашими жизнями его фигура видна,
   медлительности полного светила.
  
   В нас обоих он взывает к поэтам.
   И пылаешь ты тихо, а я горю.
   И он сквозь нас бросается светом
   ясных птиц, что его приносят зарю.
  
   <V>
   У твоих лип не оставляй меня пить,
   ибо ртом я пил свой отказ.
   Не давай мне руки твои опустить,
   меня руки не держат на этот раз.
  
   <VI>
   Сидящему на горе сердца
  
   Ещё раз пришёл я к сидящему,
   что борьбу на возвышении сердца ведёт
   с ароматом долин. И он пил веселящее
   дыхание, как ночь ветер пьёт.
   Стоял и пил аромат, пил, склоняя колени
   ещё один раз.
   Над областью каменистою, тенью
   висела бездыханная долина неба сейчас,
   выброшенная. Звёзды здесь не собирая,
   изобилие, чьи людей несут руки,
   шествуют молча, словно сквозь слухи,
   сквозь плачущее лицо, не уставая.
  
   <VII>
   Смотри, я знал, что они есть,
   те, что никогда ходьбу совместную
   вместе с людьми не учили
   подъёму в выдыхающее
   небо внезапно.
   Это первое было. Полёт
   сквозь любовь тысячелетий
   и их ночей бесконечных.
  
   Прежде чем они смеялись ещё
   плакали они уже перед радостью.
   Прежде, чем заплакали они,
   радость была уже вечной.
  
   Не отвечай мне,
   Как долго чувствовали они, как долго,
   любовь видели ещё? Ибо невидимы
   небеса несказанные
   над внутренним пейзажем людей.
  
   Но есть судьба. И будут люди
   здесь виднее. Стоят башни. Разрушены.
   Но любящие поднимаются
   над собственной разрухой
   вечно. Ибо нет исхода
   у вечности. Кто откажется
   от ликования?
  
   <VIII>
   О, как крона нашей
   боли развесистой стала.
   Но мы назад немного лет
   не нашли бы в сердцах чужих,
   точную, тёмную нашу защиту.
  
   Ветрами из уст любви
   тихим пламенем охватило бы нас,
   и из неизвестных часов на этот раз
   холодный свет в нас проник.
  
   Но за нашей болью всем и всех
   всегда слышать и сочинять,
   мы сжигаем страдания с безветренными
   лицами опять.
  
   <IX>
  
   Сквозь сады внезапно возникло:
   несёшь ты внутри и принесла
   для меня к колодцу совсем разбитое сердце.
  
   И я стою между тем с твоим
   неистощимом в этой красоте,
   прочувствованном бесконечно садом.
  
   Как мальчик, что стоит с его
   будущим сильным даром. Он, ещё не начиная,
   держит меня и талант сердца твоего.
  
   И ты идёшь между тем колодцу
   со мной. Но что вокруг нас обоих.
   Мы будем сами этим садом прекрасным.
  
   Смотри: что не мы? Мы звёзды.
   Что этот сад повторяют ночью,
   и тьма рядом с высокими звёздами.
  
   Есть реки в странах чужих,
   есть горные страны, а сзади
   опять мы, ближайшие дали.
  
   Отдельно, не ангелы мы. Вместе
   формируем мы ангела нашей любви:
   я - движение его, ты - юность ангельских уст.
  
   <X>
   Хочу я говорить с ангелом ночи,
   узнал ли он глаза мои.
   Спросил он вдруг: вижу ли я Эдем воочию?
   И я ответил: Эдем горит.
  
   Хочу поднять я к нему мой рот
   крепкий, как тот, что не желает.
   И ангел спросил бы: можешь ты жизнь предугадать?
   Я бы сказал: жизнь изнуряет.
  
   Если бы ту радость во мне во мне отыскал,
   что в его духе пребудет вечно,
   и он бы в руки свои её взял,
   и я бы сказал: радость блуждает, конечно.
  
   <XI>
   Из мути усталой, что пресыщение
   рвёт, мы друг другу, дрожа, приносим её,
   как послание. Какое? Прошли уже всё.
   Ах, когда слова стали поцелуев превращением.
  
   Эти поцелуи были однажды словами,
   сильно сказанными у двери свободы,
   ворота распахивали перед нами,
   или были эти поцелуи криком природы...
  
   На прекрасных холмах крики их,
   словно твоя грудь. И был неба крик
   в молодые годы его штормов.
  
   <XII>
   Как птицы, что с колоколом большим рядом
   живут на балках колокольных,
   от чувств, что оглушают невольно,
   в утренний воздух толкаясь изрядно,
   теснят их в полёте всегда
   имён череда,
   с их прекрасным
   ужасом, чтоб описывать башни:
  
  
   мы не можем со звуком ужасным
   в сердцах оставаться наших.
   -------------------------------------------------------------------------------------------
   -------------------------------------------------------------------------------------------------
   <XIII>
   Наконец, я при видении и погружении
   в тебя, нет, никогда
   неиспользованное лицо не имеет значения,
   и глубины от колен к коленям всегда.
  
   <XIV>
   Для Лулу
  
   Смотри, меня нет, но если был бы, наверно,
   я занимал бы центр стихотворения,
   то точно этому всё примерно
   бесчувственная жизнь даёт возражения.
  
   Смотри меня нет. Но другие есть всё же,
   что сейчас в это время возвращаются
   слепо в желание, что забывается,
   вступают в место, что опускается
   в тело собаки или ребёнка тоже.
  
   Когда я себя преобразую глубоко,
   сквозь них чистый свет засияет...
   Но вдруг они опять возникают,
   ибо нет меня,( нужна любовь, чтоб вернуться легко-)
  
   <XV>
   Знаешь Ты, где луга Твоего место,
   там остался я одним утром прекрасным,
   (тем первым, когда из недр чудесных
   времени был поднят я не напрасно),
   осталась песня славы и жалобы ясной.
   И мне кажется можно сверху
   жизнь Твою слышать; с любой стороны,
   она пришла ближе из мягкой травы
   в пространстве голоса моего.
   Но вдруг не останемся больше тут мы.
   Из соседства выдал Тебя и из дальней страны,
   опять в тебе чувствующее есть существо.
  
   Быть вдали - это только слухи: я слышу.
   И теперь Ты - вся тишина.
   Всё же мой взгляд наверх всегда к тебе,
   опять собирать и любить: Твоё тело.
  
   ГОСПОДИНУ ФОН МОШ
  
   Ещё знаю её, эту чудесную ночь,
   тут я её описал, и что юн был тогда я.
   С тех пор судьба поддерживала меня,
   случаев мне тысячи пришлось превозмочь.
   Отвагой тысячи, беду над ними всегда
   и над сотней геройства,
   внезапно. Как если бы они никогда
   вашего сердца не знали. Это было для
   меня будто новое в той далёкой ночи,
   не названное, не додуманное звучит
   стихотворение это и вытекло из него...
   Так мы что-то есть, но не знаем что,
   и судьба не больше чем мы: хочет немного.
   Мы за ней хотим тихо и строго,
   но бесконечно рушится из сердца зато,
   больше, чем мы хотим и больше, чем может судьба.
  
  
   Часто рушится в современном проявлении
   судьба и крови тихий яд.
   Но мы славим сердца, что в свершениях
   часам разрушения противостоят.
  
   Марии сердце, что ты объявляешь, пылая,
   светлейшее в этом времени ветра.
   Ты слепо плачешь, но в слепоте той при этом
   приветствуешь всё пространство, в обзор собирая.
  
   Чистое дело, строятся продолжительно
   фигуры, вызывающие возражения.
   Так организует один вид стремительно,
   это внезапное для природы видение.
  
   ПРЕДЛОЖЕНИЕ К ДОМАШНИМ ИЗРЕЧЕНИЯМ
  
   -1914-
   В это году сильного разрушения
   возник я чистый (для будущего возрождения).
  
   ---------
  
   Тысяча девятьсот четырнадцатый.( я построен)
   Людскими штормами овеянный,
   раньше других, замечу, доверия удостоен:
   кто доверяет, тот устоит непременно.
  
   --------
   -1914-
  
   Не удивляйтесь, что я возник всё же.\
   Лучшее для руки человека, похоже,
   чтобы была в постройке упорна\.
   Крова ищущие, помогите доверием,
  
   чтобы смертное, наконец, построить уверенно,
   а я больше не в состоянии, тут замёрзну.
  
  
   ДЛЯ МАГДЫ ФОН ГАТТИНГБЕРГ
  
   Добиться бы, как прежде, преклонив колени,
   я жил долго Божьим духом.
   Но теперь господина идущего повелением,
   что слушает нашу ходьбу, зовя друг за другом.
  
   Но я остался сзади других далеко,
   ибо я не могу на коленях ходить.
   Но как однажды шагающие на коленях легко,
   теперь идущие время торопят, прошу простить.
  
   ВОПРОС К БОГУ
  
   Посвящение Рее
  
   Я неправа, натягивая медленно тетиву,
   прежде, чем птиц мира моего
   убиваю; проверяя только от кого наяву,
   моё чувство взлетает прямо выше всего.
  
   Я не права, если ночью их презираю?
   Только близкий зверь встречается с ними;
   но я охотно в хождении их наблюдаю,
   шторма высокие свободные над глазами моими
  
   небо само лежит, как будто качаясь,
   хочу я просверлить, если вдруг узнаю,
   где тетива для стрелы далёкой?
   Пока любовью зовётся, и победить стараясь
   других, иду я, прохладу здесь разделяя
   в ходьбе. Я - ничья и остаюсь одинокой.
  
   ОТВЕТ БОГА
   Второе посвящение Рее
  
   Ты, испытующая, ты очень точна.
   Для истинного богомольца Бог будет точнее.
   Но стал я Богом печали скорее,
   Но светлее меня будешь ты одна
  
   может быть веселиться. Когда ты, одолевая,
   непригодное мимо проходишь,
   в своём блеске тусклее ничего не находишь,
   единственному навстречу идёшь, сияя.
  
   О, привлеки к нему все просторы,
   что в тебе пребывают. Твоя прямота это может ныне.
   Твой шаг никто не ограничит спорый.
   Тебе он не дан, ибо ты меня любила.
   Любовь к Богу, вместо любви к мужчине;
   и никто не знает, как ты меня одарила.
  
  
   У юных есть или они отдают -
   всё равно, зачем, на что-то решаются:
   ибо жизнь вечна и неотъемлема тут,
   где чистые силы забываются.
  
  
   (ИЗ ГОСТЕВОЙ КНИГИ ДОКТОРА ОСКАРА РАЙХЕЛЯ)
  
   Кто-то двигает мир, чтобы обрушить в глубину
   картины схваченные, и его сердце изогнулось,как над покоем.
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ ГРЕТЫ ВАЙСГЕРБЕР)
  
   Снаружи миров мир -, сколько
   и кто их опишет \ и сколько почести-;
   В эту интригу избытка и счастья
   в нас лицо и существо наше гонит.
  
   Снаружи ветры, приветы, полёты, желания вечные,
   тщеславие, а также ложь-,
   но внутри довольство цветущее и бесконечное,
   и неописуемые отношения ты найдёшь.
  
   КРЕСТИЛЬНОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
   Моему крестнику. (октябрь, 1916)
  
   Ты на пороге, таинственность и гость.
   Ты - мальчик бодрый на жизни пороге.
   Твоё тело омывают волны немного,
   твоему росту им контрастом быть довелось.
  
   Так падает жизни поток и время.
   Ничего в тебе не схвачено, как тоже ты обрамляешь.
   И всё, что ты будешь иметь, меняешь,
   вечером уйдёт, как одежды бремя.
  
   И всё тебя тесно сплетало:
   рука, что из текущей природы,
   немного воды под тобой поднимала,
  
   Из этой руки со страхом мешает,
   дрожа перед ней, фигура грядущего рода,
   как готовую страну в тебе оживляет.
  
  
  
   (ДЛЯ РУТЫ РИЛЬКЕ)
  
   Что отвага в нашей семье,
   стала страхом во мне: ибо отважен страх тоже.
   Но жизнь, наконец, дала право тебе
   собрать из страха и отваги цветы безмятежные всё же.
  
   (ДЛЯ МАРГАРЕТ ФОН МАЙДЕЛЛ)
  
   Тут шумит сердце. Что укрепляет его, прерывает,
   что заглушает шум его хода?
   Часто радость враждебна, а страха природа
   больше защиты. Ах, кто это знает.
  
   Всё же иногда право есть внутри нас,
   что мы событие с бытием превышаем.
   И так полно, подлинно и тяжко подчас,
   что мы первые опоры сгибаем,
  
   что с нами росли. Действительность бытия
   ради возлюбленных, ради деяния
   приобретаем мы, существуя и где-то живя,
  
   с землёй мы переживаем. И в тиши сознания
   вытекают чистого вида далей поля,
   как зрачков наших ясное мироздание.
  
   \АЛЬМЕ ИОГАННЕ КОЕНИГ/
  
   Дитя, нет тут совсем лесов,
   что вызывают бури;
   ах, море не один раз
   обрушивает бури в миры.
  
   Ты, ты тут бушуешь. И чем был тут я?
   Рощей или садом; шумел я в пространстве..
   Или был я равниной
   твоего буйного чувства.
  
   Но где была ты, буря, с тех пор?
   Ты, ранняя буря, откуда ты ныне
   приносишь, как ночной ветер назад
   запах моих лесов?
  
   Невидимо приходишь ты и веешь.
   Должен ли я печалиться
   печалиться от твоём появлении? Но ты была
   только что девушкой, что писала.
  
   Пишешь ты? Дышишь? Или сама
   себя чувствуешь только
  
   тенистой или светлой опять
   под изменчивым деревом?
  
   И так же надо мною ныне
   несёшь ты перемену подвижную.
   Удаляешься и приходишь.
   Приходила долго и прошла давно.
  
   Кто из нас умер?
   Чтобы воспоминанием
   себя утешал? Меня помещаешь
   в своё зеркало ты. Девушка на могиле?
  
   Или сама ты уже,
   как удалившаяся легко,
   0т центра сквозь комнату
   идёшь? И я хватаю тебя?
  
   Смотри, я тебе тут играю ныне
   эти строфы удивительные
   и тебя выдумываю себе.
   Ибо тебя нет. Не правда ли?
  
   Так как меня тут нет,
   ибо живу я, ты знаешь, внутри,
   где осязаемого нет,
   но так сладки намёки.
  
   Намёка в воздухе нет
   в твоём обволакивающем дыхании,
   и киваю я. (Я волную его).
   Мягче ложится оно?
  
   МАЛЕНЬКИЙ ОТВЕТНЫЙ ПОДАРОК
   В ХАРАКТЕР СПЯЩЕЙ
  
   Картина сна: водопад слёз во сне.
   О, реальность в полости сердца во тьме.
   Как вышивка жемчуга под стеклом
   днём. Куда сгинуло это? Где случилось потом?
  
   Ах, превращение: я поток слёз, а он?
   Стал мне яснее, чем раньше тот сон?
   И, плача, блестит из него отражение?
   Это было, потому что я плакал по повелению?
  
   Почему я? Почему он? Почему
   страдающий ангел вдруг между нами?..
   Пробуждение: открытый гербарий к тому
   цветению сна моего. Стебель с листами.
  
  
   ПРЕДЛОЖЕНИЕ К ДОМАШНЕМУ ИЗРЕЧЕНИЮ
  
   Тут многое падало. Но уверенность явилась ко мне./
   Будущее дано, чтобы мочь имел право я вполне./
  
   ДЛЯ ЛОТТЫ БИЕЛИТЦ
  
   Тяжек спуск к Богу. Но посмотри:
   ты с пустыми кружками возишься, силы тратя:
   и, вдруг, женщина, девушка, ребёнок - все три,
   чтобы он доволен был, ему этого хватит.
  
   Он - вода: составь ты лишь чистые
   чаши двумя натруженными руками.
   И склони колени: Зря старается он воистину,
   а твоя большая оправа пребудет с нами.
  
   ***
   Не разрешает Бог лёгким утром жить.
   Кто в шахту вводит, полное есть у того
   чувство земли, чтобы кирку получить,
   он, горбясь стоит в штольне, разрыхляя землю Его.
  
   \ДЛЯ ФРЕЙЛЕН ГЕДВИГИ ЦАПФ/
  
   Мы используем то, что не знает нас;
   Деревья, что нас превышают в мечтаниях,
   каждое своё бытие и любое молчание,
   всё, чем мы круг замыкаем сейчас,
  
   что превыше всего, не принадлежащего нам,
   святое, что любим мы вернётся назад.
   О, чтобы ты, крошка была, где звёзды висят,
   мы здесь живём, никаким не мешая делам.
  
   \ДЛЯ БЕРНДТА ФОН ГЕЙЗЕЛЕР/
  
   Заход и испытания: два проклятья,
   уже старость для юности самой;
   только как надевать и снимать с себя платье,
   касается фигуры выходящей одной.
  
   ДЛЯ ФРЕЙЛЕН ЭЛИЗАБЕТ ФОН ГОНЦЕНБАХ
  
   Красота была прежде в глубине усердных времён,
   словно за днём чистый вечерний покой;
   и напирает невидимое со всех сторон,
   и преступаем мы дающей ею закон
   и поворачиваем жизнь угрозой глухой.
  
   Так ищем мы душу не спящую,
   что не спокойна больше и движется с нами.
   Мы рушимся и с нами большинство настоящее,
   но может случиться, что много бродящие
   чувства лягут в покой примирительно сами.
  
   Когда мы где-то в прекрасном доме любимом
   преходящее с грядущим мешаем,
   вдаль от недоверия и оваций проходим мимо:
   как дышим, как благословляем зримо,
   и как благодарим, в памяти освежая.
  
   ***
   Тут была не война, что я описал
   ночью одной. Едва ли судьба тут играет,
   лишь юности катится импульса вал
   и заход, что пылая, всё отрицает.
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ ГУДИ НЁЛЬКЕ/
  
   А Дюрер рисовал "Большое счастье"
   чрезмерно слишком, но земную часть за частью
   тело женщины, чувствующей строение.
  
   Кто осмотрит это, оглянется некстати,
   теряет вечное: радости великой волнение.
  
   СОНЕТ
  
   О, если сердце долго живёт, отвыкая,
   отдельно от уверенности грядущего,
   пробудится вдруг, слыша, как его называют:
   "Ты изобилие, полнота всего прекрасного сущего!"
  
   Что надо делать? Как со счастьем жить примирённо,
   наконец, знает и его рука и щека?
   Молчать о боли - его стихия пока,
   но принуждает любовь звучать удивлённо.
  
   Здесь сердце звучит о скорби, и оно умолчало
   и сомневается: это право ему подобает
   быть богатым таким: в нищете победа его.
  
   У кого богатство? Кто главное распределяет -
   Кто так соблазняет, что даже вдали обольщает:
   ибо желания воплощённого духа вмещает?
  
   \ДЛЯ СВОБОДНОГО ОБЪЕДИНЕНИЯ
   ОДИНАКОВО МЫСЛЯЩИХ В ЛЮЦЕРНЕ/
  
   Тут уже восемнадцать зим его цветения,
   свободного единомышленников объединения.
  
  
   Хотелось бы талантливого кого-то найти,
   чтобы вечер с ним провести,-
  
   и чтобы сделало оно( его свободным опять),
   и навсегда одних убеждений с ним стать.
  
   ГОСТЬ
  
   Кто есть гость? В их кругу я был тоже.
   Но каждый гость больше, чем на час;
   ибо бытие гостя древний довод, похоже,
   что-то участвует, чего он не знает сейчас.
  
   Он приходит и уходит. Стабильности ему не дано,
   но чувствует вдруг, что оберегают его,
   в равновесии добра содержат прежде всего,
   вдали от знакомых и незнакомых равно.
  
   АБАЖУРУ
  
   \1\
   В пламени, что за абажуром горит,
   имя моё так прозрачно стоит,
   как за собственным сердцем сияние,
   прозрачным быть моё было бы желание.
  
   \2\
   Предстало бы чёртово имя пред светом,
   всё было бы тьмой, ничего не видно при этом;
   нам снова недостаточно ясно тогда,
   что в черноте остаётся наших имён череда.
  
   \3\
   Лампа - это, как Страшный суд,
   за светом больше здесь не ведут;
   сзади света никого нет.
   Каждый перед светом держит ответ.
  
   \4\
   Лампа - она центр сияния,
   с ним ныне каждое имя - сверкание;
   зато мы от центра все далеко:
   в пламени чистимся, но не больше того.
  
   \ДЛЯ ОБЪЕДИНЕНИЯ ВСЯКОЙ ВСЯЧИНЫ В БАЗЕЛЕ\
  
   Радость, глубину знающему принесённая,
   держит равновесие каждому другому,
   в ней получаем качающихся добровольно,
   и это благодарность, что убедит любого.
  
  
   ДЛЯ ГАНСА РЕЙНГАРТА
  
   Театр с реальностью равнять себя не желает,
   он её теснит, растёт, расцветает, любим.
   Но вдруг на тайный знак какой-то вступает,
   того, кто играет чувствами с ним
   любовью и жизнью пред многими сердцами,
   что обязаны его показать, была бы потом
   ах, фигура смелого актёра пред нами,
   чувствующего ребёнка, демона, мужчину пред вами...
  
   Это раз было.
   Не забудьте
   Удивитесь сами.
  
   ДЛЯ ЛИТЕРАТУРНОГО ОБЪЕДИНЕНИЯ В ВИНТЕРТУРЕ
  
   Что ты всегда получал, моменты вспоминая,
   тут вдруг прозрачно подарки объясняя,
   пустые согласные руки узнает.
   Эти жесты нищеты связывают нас.
   Но нынче кажется: богатство каждый час
   через дары нас разделяет сейчас \Часы,
  
  
   Здесь всем нам родина и нужда.
   Кто рисует, казалось, нас различает.
   Горе может бесконечно заставить страдать,
   и если мы отвернёмся,защищает то, что угрожает.
  
   \ДЛЯ МАРИИ ФОН ГЕФНЕР-АЛЬТЕНЕК\
  
   Сердце любит, чтобы мир славил нас,
   не себя не возлюбленную: кто это был?
   Аноним анонима возносит сейчас,
   как птичий грай чувство года хвалил.
  
   ***
   Но всё далеко задвинуто в картине.
   Мы дивимся, истиной это зовём.
   Шествие года, где мы изменяемся в нём,
   но невидимо то, что восхищает нас ныне.
  
   При том нет заботы, хотел ли ты что-то.
   Сердце тянется дальше, чем последние дали.
   Если собственный голос в подъёме звучит беззаботно,
   так твои звёзды звенят, мир поёт сквозь печали.
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ ТЕОДОРЫ ФОН МЮЛЛЬ\
  
   Как в слове пламя остаётся чудесно.
   Время уходит и ему не замести это пламя.
   Но, чтобы его ход, что случается с нами,
   внутри слову-фигуре укажет место.
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ НАННИ-ФОЛЬКАРТ\
  
   Камень хочет крепче быть/Оружие
   быть острее,
   С этим сердце строится снова не срочно:
   оно позднее безымянным останется точно,
   чтобы чистый проход набросать скорее.
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ ТЕОДОРЫ ФОН МЮЛЛЬ\
  
   Оно не последнее, оно преодолевает,
   что тихо из той середины любит,
   что в нужде, в гневе мягко лелеет,
   чувствует нежно, что напоследок нас окружает.
  
   ДЛЯ ГАНСА ЦЕЗЕНВИТЦА
  
   Чтобы мы использовали чисто, что узнаём,
   и сопротивлялись буре в нужде,
   и не потеряли, как дыхание притом,
   мельчайший толчок чувствуя, как нигде.
  
   Ибо между двумя силами стоит жизнь везде:
  
   Одна из них хочет оборвать её, разрывая,
   другая летит будто бы мимо.
   Всё слабее мы, когда возражаем,
   когда мы служим, превосходим их неумолимо.
  
   \ДЛЯ БАЛЕРИНЫ\
  
   Она не богата, чтобы нас огорчать -
   Всё угадали, кто ею владел?
   Упражняясь, не боится страдать.
   Избыток чистого сердца тебе дан в удел.
  
   НИКА
   к античной фигуре:
   (маленькая Ника на плече героя)
  
   Её нёс победитель. Была она тяжела? Она порхала,
   как предчувствие у начала плеча
   в своём тихом полёте будто бы вытекает,
   приносит пустое место, что заполняет он сгоряча.
  
   Она дали меняла, чтобы в сосуде,
   его поступки в ветре не рассыпались.
   Она к Богу летит и к любимому не сразу прибудет,
   он любимую встретит, как полагалось.
  
   \ДЛЯ ФРЕЙЛИН НОРЫ НИКИШ\
  
   Но кто знает о нас? Не дерево и не звёзды,
   не прошедшие герои, что мы так серьёзно,
   ах, в наш дом приглашаем не раз.
   Малодушные, вы так хвалите дали курьёзно,
   только потому, что выталкивают они нас.
  
   \ДЛЯ ФРИЦА АДОЛЬФА ГЮНИХ\
  
   Тогда появилась сага. И перед сном
   с лицами появилась опять.
   Сердце встало утром, чтобы вечером перед законом стоять
   с признанием вины, неизвестно в чём.
  
   И этому внутреннему диктату
   рука, наконец, испуганно покорилась.
   Куда строка ушла? - За советом куда-то
   с тем духом, которым удовлетворилась.
  
   ХОККУ
  
   Маленькие моли, дрожа, вылетают странно из книг;
   и они умрут вечером, никогда не узнают,
   что это была не весна.
  
   \ДЛЯ ПАСТОРА БЕККЕРА\
  
   Смирение перевесило гордость - и это чудо,
   волшебство всех чудес. Как это произошло?
   Что из гордого смирения? Будет ложь и зло?
   Нет, это изобилие смирения пришло,
   полнота великолепного сосуда.
  
   \ДЛЯ РЕНЕ ДЕ ГАРНКУРТ\
  
   Когда сердце к той принесёт тишине
   свои дела, а она - чистое ожидание,
   оно будет (в центре судьбы) и во мне,
   и открыто. Смотри, как сада дыхание
   тому отдаётся, кто есть, и кому удаётся вполне.
  
   \ВЕНОК СТИХОТВОРЕНИЙ ДЛЯ ЛО ЗАНДЕР\
  
   Так часто ты цветам доверяла,
   играющим на лугах, и венок сплетала,
   и, как радости образец, в украшении стояла,
   перед глазами, что за тобой всегда наблюдали.
  
   Ныне для нового венка беру я тебя между тем,
   другие в состоянии быть могли весёлыми.
   Вместе цветение, ах цветение долгое, А дальше полное?
   Но этот новый венок тебя превосходит совсем.
  
   Он происходит от кустарников южных.
   Не обманывает белизну цветов: они пылают.
   Оранжевый блеск- гордость тиса нарушен,
   в барвинок глубокий его превращает,
  
   но есть запас, как в созданиях ночи,
   больше, чем мы, смог захватить он от тебя,
   чужой венок, ему отдаёшь ты себя,
   ему, что чисто строго наблюдать тебя хочет.
  
   БОДЛЕР
  
   Поэт единственный мир соединил,
   чьи осколки далеко друг от друга распались.
   Неслыханно прекрасное он утвердил,
   но сам празднует то, что мучить его старалось,
   руины,без конца ощущая, соединил:
  
   но будет он тот, кому мир разрушить досталось.
   Для Аниты Форрер \к 14 апрелю 1921
  
   \ДЛЯ БАЛЕРИНЫ\
  
   Грусть - тяжёлая почва земли. Но там
   в темноте кроется смысл блаженный нам,
   чтобы вырвался он, расцветая,
   как в тебе моё нутро тихо сидело,
   несмотря на то, что внутри имени не имело,
   только снаружи, вещи все называя.
  
   Называют после сомнений время спустя,
   но тут помещаем мы, не грустя,
   блаженство внезапно меж именами.
   И так же вступает самка оленя
   и сильная звезда меж нами всеми
   в умиротворённую мира раму.
  
   \ДЛЯ ФРАНЦИСКИ ШТЁКЛИН\
  
   Где так много тихих событий достойных
   выиграла книга, борясь внутри за жизнь,
   пришёл бы я поздно, чтобы схватить дословно,
   что ему, хватающему принадлежит,
  
   как ребёнку цветы, принесённые высоко.
   Только ему одному сладко и терпко,
   и гонит его к работе глубокой,
   и свободен он при добре своём крепком.
  
   ДЛЯ ВЕРНЕРА РЕЙНГАРТА
   в гостевую книгу на Мицоте
  
   Земля ещё была затоплена совсем,
   когда на той горе ковчег сломанный был,
   казалось, будто некий хрипел крокодил
   над омутом мрачной воды глухом;
   (в скверной игре мирового потопа их пыл).
   Я так упал на колени чужому меж тем
   и Господа молил о ковчеге другом.
  
   И Он услышал меня и выгнал мышей
   из башни, что их пропитанием была,
   мне показал целый корпус скорей,
   что год назад художник краской покрыл
   для них. Звал он также потом,
   тот, кто случайностей не допускает, Бог
   и осыпал нас сотней знаков при том,
   наконец Мицот заповедный сделать Он смог.
  
   И я вступил. Один? Нет всей толпой
   выступающих, как в сказке Ноя.
   И парочка каждого чувства со мной,
   пара всех благодарных фигур со мною.
  
   \ДЛЯ ЛЕОНИИ ЦАХАРИАС\
  
   Ох, скажи, поэт, что делаешь ты?
   Всех славлю я.
   Но убийц и чудовищ хваля,
   как выносишь, как терпишь ты?
   Всех славлю я.
   Но безымянных анонимов хваля,
   как окликаешь ты, однако, поэт?
   Всех славлю я.
   Откуда возможность твоя
   в каждом костюме и маске истинным быть?
   Всех славлю я.
   И как тишина и буря тебя
   знают, словно звезду и шторм?
   Потому что всех славлю я.
  
   ***
   Ах, днём тут ещё ёлочкой я
   нежной в углу сада стояла,
   но жёлуди не известили меня,
   что позднее возникнет и чтобы открытой стала
   структура и сила побегов ранних моих?-
   Как раздражал бы меня некий стих
   о том лёгком во-время распылении,
   я бы догадалась о моём для него значении!
   Чуткое, многое прояснил бы он в посадках густых:
   зелена ли я, каждое утро проверял основательно,
   и прекрасна ли я для будущего Гюниха достаточно?
  
   \ДЛЯ ФРИЦА АДОЛЬФА ГЮНИХА\
  
   Это мне кажется, лёгкий покойный,
   поэтому я не мог помешать,
   как луна потеряла право ночное
   над солнцем снова стоять
  
   страной. Они привели новый свет
   разбуженного толкования.
   Ныне любимейшему сказал 6 там меня нет.
   Но кто был в основании?
  
   Дорогой Гюних, лучше стрекочет
   мельчайший сверчок о начале;
   ему конечно никто не портит
   тишину и природу речами.
  
   ***
   Поклон правдивому слову. Что ощущает каждый из нас ,
   и только новое, о чём наше сердце молчит,
   когда холм медленно у земли мягкой как раз
   с лугом впечатлённым в поклоне стоит:
   это всё тоже наше. Это нас умножает.
   Или птицы полёт привольный,
   сердце дарит нам, нас с грядущим мешает.
   Всё внутри есть. Ибо довольно
   было тогда, когда наше детство смущало
   бытием бесконечным. Уже тогда
   было этого слишком много. Укоротить себя лучше немало,
   чем обманутыми быть. Мы с каждой платой всегда
   уже сверх меры награждены...
  
   (В ГОСТЕВУЮ КНИГУ НА КАТЕФУ ДЕ МУЦОТ)
  
   В этом доме, где Тир Бландау бывал,
   пришёл сюда после паузы долгой.
   Жизнь пред Богом начал он заодно,
   гость дома. Это значит, он узнал:
   Гость всегда цвет дома пред Богом,
   поздний господин плода дома зерно
  
   Жизни господин у выхода чудесно длившегося
   Зима 1921\22 Райнер Мария Рильке.
  
   ОДЕТТЕ Р...
  
   Внутри меня поднимаются слёзы:
  
   О, когда жизнь
   поднимаясь полно из облака разбитого сердца,
   падает вниз: тогда смертью зовём мы этот дождь.
  
   Но осязаем его над теми бедными, тёмными
   и над богато изысканными, над странной этой
   Землёй.
  
   \ДЛЯ МАКСА НУССБАУМА\
  
   Жизнь и смерть: они в зерне одном.
   Кто из своего ствола их достанет,
   кто прижимается сам к бокалу с вином
   и сам в чистейшее пламя идёт.
  
   \ДЛЯ ЭДМУНДА ФРЕЙГОЛЬДА\
  
   Как только земля станет пасхальной,
   соберутся все зайцы тогда
   на газонах весенних.
   И в запахе трав затанцуют
   плодоносно, прелестно. И книга про зайцев
   будет из каждого зайца торчать непременно.
  
   (ДЛЯ ПРИНЦЕССЫ МАРИИ ТЕРЕЗЫ
   ФОН ТУРН И ТАКСИС)
  
   Чистоты и роз произносим мы имя,
   и звучит всё, что случилось;
   но безымянное сзади за ними
   идёт в область и в то, что сотворилось.
  
   Месяц - мужчина для нас, а земля женственна,
   луг смиренным кажется и гордым лес;
   но над всем бродит невыразимо торжественно
   фигура нерешительная с небес.
  
   Остаётся ребёнком мир, лишь мы растём к сожалению,
   чтобы цветок и звезду тихо смотреть.
   И порой кажется, экзамен сдаём на спасение
   и чувствуем, как нас можно преодолеть.
  
   ИЗ ГОСТЕВОЙ КНИГИ "СКАЛЫ"
  
   Сколько далей и превращений,,
   другие поступки и отношения
   от Флю до Муцота.
   Полная жизнь держит в обхвате,
   это согласно закону контраста,
   и в музыкальной гармонии кто-то.
  
  
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ АГНЕСС РОНОЛЬД
  
   Мы только рот. Кто воспевает сердце далёкое,
   тот святым в сердце вещей пребывает?
   Сердца громкий удар в нас рассыпает
   малые удары.. И его боль глубокая,
   как большой восторг велика слишком для нас.
   Мы разрываем себя сейчас,
   но мы только рот.
   Но вдруг на разрушает
   сердца удар большой и тайный
   так, что кричим мы отчаянно...
   А потом существо, закон, что нас превращает.
  
   ПОСВЯЩЕНИЕ АН М...
   написано 6 и 8 ноября 1923 года
   как начало работы новой зиму в Муцоте.
  
   Качание сердца. О, безопасно
   невидимо
   прикрепляется ветка. Кто, кто дал тебе толчок,
   чтобы в листве ты со мной качалась?
   Как близок к плода был изысканным.
   Но не хочу остаться
   в чувстве размахе. Только близкая жизнь,
   только всегда в высоте, внезапное возможно
   бытие близкое. Соседство потом,
   безудержно добытое место,
   опять потерянное уже, - новый взгляд.
   И теперь поворот приказания
   назад и на той стороне снаружи равновесие.
   Внизу между тем промедление, земли притяжение,
   проход
   сквозь перемену тяжести и мимо и
   натягивает рогатку
   любопытство, сердце делает тяжелее
   в другой противоположности наверху,
   опять, как другое, как новое! Как
   они оба завидуют концу каната, веселья половине.
  
   Или отважусь: я-это четверть? И считаю, ибо он
   отказывается,
   от тех полукругов, что тормозят качели?
   Не обманываюсь в нём, как в моём теперешнем
   зеркале. Ничего не гадаю. Он есть \полёт
   новый однажды. Но вершину к вершине
   моего отважного полёта беру я
   во владение:
   избыток рушится из меня и наполняет его,
   натягивает крепко его. И моё собственное расставание,
   когда брошенные силы у него прерываются,
   делают его интимным для меня.
  
   ДЛЯ МАКСА ПИСАРДА
  
   Тут стоим мы с зеркалами:
   один там... и ловит что-то,
   другой тут о конце не извещает,
   но ловя, и картина далёкая
   нас признаёт, чистая эта картина
   из глянца зеркала, доставая другого.
   Для Богов игра с мячом. Игра зеркала
   может с мячами тремя, может девять пересекаются,
   и никто никогда в мире не размышлял,
   падал ли какой-то рядом. Ловцы - это мы.
   Сквозь воздух проходит это невидимо,
   как целое зеркало ей встречается,
   (в ней рождение полное) в этой картине,
   это только пребывает так долго, пока мы измеряем,
   с какой силой дальше хочет оно и куда?
  
   Только это. И зато было долгое детство,
   и нужда, и поклон, и прощание глубокое
   было только для этого. Но оно окупается.
  
   ДЛЯ НИКИ
  
   Рождество 1923
  
   Все ручьёв голоса,
   в гроте каплю любую
   слабыми руками, дрожа,
   Богу опять дарую,
  
   и мы празднуем в нашем кругу.
  
   Ветра каждый поворот
   был мне ужасом или знаком;
   и открытия каждого приход
   делает ребёнком меня однако,
  
   И чувствовал: знать я могу.
  
   Ох, я знаю и постигаю
   характер и имени изменение.
   Зрелость внутри скрывает
   покой первичного семени,
  
   что умножается бесконечно.
  
   Чтобы Божественное связало,
   слово поднимается для заклинания,
   но вместо того, чтоб оно пропало,
   стоит в пылу услышанного ранее,
  
   нерушимое, поющее вечно
  
   НАПИСАНО ДЛЯ ГОСПОЖИ
ЕЛЕНЫ БУРКГАРДТ
  
   Знаю, ещё толчок для природы
   и часть созданного нарисовано тут
   в упрямом её состоянии?
   Цветы терпеливо нам в угоду,
   слушая, головки к небу несут,
   к земле прикованные постоянно.
  
   Потому что отказались они
   от ходьбы и движения согласного.
   Стоят они честно так и обильно.
   Их бег в глубины свои
   полон восхищения прекрасного,
   их не достанет охотник всесильный.
  
   Дороги внутренние проводить
   около дарованного места,
   не человеческий ли это удел?
   Одних тайфун теснит на пути,
   другие растут с волною совместно,
   для нас жизнь цветов - величие дел?
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ ФАННЕТЫ КЛАВЕЛЬ\
  
   Молчание. Кто молчать искренно мог,
   корнями двигает речи.
   Однажды ему каждый слог
   победу, вырастая обеспечит
  
   нед тем, что в молчании не молчал
   о злобе язвительной,
   чтобы бесследно не исчезал,
   показал ему слово действительно.
  
   ДЛЯ РОБЕРТА ФАЕСИ И ДЛЯ ГОСПОЖИ ДЖЕННИ ФАЕСИ
  
   Где из уже забытого медленно
   узнанное прежде нам навстречу встаёт,
   овладевшее, чистое, неизмеримое нежное,
   что неприкосновенно всё переживёт:
  
   Там смягчается слово;
   превосходит на тихо его значение.
   Ибо дух, что в нас одних хочет снова,
   уверенно нас тянет к объединению.
  
  
   ДЛЯ ГАНСА КАРОССА
  
   Также потерянное наше и забытое само,
   фигура ещё в царстве оставшемся
   превращений.
   Кружит свободно; и мы редкие в центре
   одного из кругов: они тащат нас к фигурам святым
  
   ДЛЯ ГЕРТРУДЫ ОУКАМА КНООП
  
   ...Узнавание в текущих движениях,
   что тащатся сквозь беззащитны плотные стены.
   Он был решителен и не в лишении
   голос. Они были возле него непременно.
  
   Они пришли мягко, как унесённое семя,
   что часто из парка проникало в окно;
   не знал чистого имени в это время
   цветка, что рос в нём рядом с гибелью и давно.
  
  
   (ДЛЯ ВИТОЛЬДА ГУЛЕВИЦ)
  
   Счастливы те, что знают: сзади всех
   языков стоит несказанное,
   что отсюда туда, радуя этих и тех,
   величие к нам переходит странное.
  
   Независимо от мостов возведения,
   что мы строим по-разному,
   мы всегда из каждого восхищения
   в совместность весёлую глядим несказанную.
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ ГЕРТРУДЫ ФОН МУММ
  
   Кто постигнет, почему избранного его
   удел, что раньше прошёл, выдвигает?
   С давних пор окаменело его существо,
   кажется, внезапно опять помещает
  
   в прошедшее, что едва коснулось его,
   неожиданно будет его прозрением,-
   и пропавший без вести рухнет из ничего,
   отдохнув в бытие иль в богадельню.
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ ЛИЗЫ ГАЙДЕ\
  
   Цветка бытие - толчок постоянный,
   быстрого ручья, что чувства беззаботно сотрясает,
   о чём он не знает, когда это слишком реально,
   разрушает спешка, с ним рядом его подрывает.
  
   Ах, существование наше висящее,
   и чувств опрокинутых рокот,
   разве о нас они думают? Но жизнь в мире несущая
   равняет избыток со случайным притоком.
  
   ДЛЯ ГЕЛЬМУТА БАРОНА ФОН ЛЮЦИУСА ШТОЕДТА
  
   Как природа существам предоставляет
   риск восторга смутного и никого
   ни в ветвях, ни в камнях особенно не защищает,
   ибо мы бытия причина сего,
   нас больше не любит: Она нами рискует. И потом
   мы больше зверей, растений при том
   с этим риском идём и также хотим
   отважными быть ( не ради корысти),
   как сама жизнь с дыханием лёгким летит
   отважнее. Мы беззащитны, и создаёт чисто
   жизни падение там, где тяжести сила бывает,
   та что мощью яркою нас спасает
   жизнь беззащитную нашу, и что мы так
   в открытой жизни вились, видя, что нам угрожает,
   что в дальнем кругу где-то и как
   закон прикасаясь, нас утверждает.
  
   \ДЛЯ ЧАРЛИ ВИДЕРЛЕЯ\
  
   Что наш союз изменяет нам, вероятно,
   умалчивает высшее общество ныне,
   втиснулись мы деликатно
   в счастье семейное карбоната
   и в монастырь хлорида по этой причине.
  
   Когда о разъединении удивительно
   нам переданное многие знают,
   исчезающие элементы действительно
   их секреты легче тогда восхваляют.
  
   Но мы думать о жизни союза должны!
   И на доктора надеяться мы хотели,
   чтобы вы, влюблённые вещества, в самом деле,
   что никогда в мире встретиться не сумели,
   к встрече счастья присуждены.
  
   МУЗЫКА
  
   Знал бы, для кого я играю, ей-ей,
   мог бы проворным быть как ручей.
  
   Догадался бы я, что мёртвые дети
   внутри меня звезду слышат на свете;
  
  
   Слышат ли девушки, что мимо прошли
   мой вечерний ветер вдали.
  
   Или один из тех чьему гневу пришлось
   тихо коснуться мёртвых волос...
  
   Ибо чем была бы музыка, если бы шла
   дальше, на той стороне каждой вещью была.
  
   Она та, что веет, верно не зная сейчас,
   где прервёт превращение нас.
  
   Что наши друзья слышат нас хорошо,
   но так не отдыхали ещё,
  
   как другие, что больше не видят нас,
   но жизнь-песню чувствуют глубже как раз,
  
   потому что веют средь веющих вокруг
   и выходят вперёд, когда проходит звук.
  
  
   \ДЛЯ ГЕРМАНА ГАЛЛЕРА\
  
   Чудо наше - это вода,
   сжатая, что маг совершил.
   Какая радость, какая мощь сил,
   Сдержанно рушится жизнь туда!
  
   Но, конечно, когда старались над нами,
   мы всё же власти не господа,
   ибо рвут наверху они нас с вами,
   и мы рушимся в форму тогда.
  
   ВАЛЕНСИЯ (ВАЛАНГИН)
  
   Четыре подушки, четверо кружевниц на них
   кружева наложили плотно крестом,
   глобус на приступочке малой при том,
   за ней в четырёх шарах водяных
   свет стоял.
  
   Сиял ныне там всё время свет...
   Один из мальчиков видел порой,
   как это их преображало. Нравилось или нет
   это рукоделие им с удалённой игрой
   того, кто лик наклонял?
  
   Кто вступил, о том он не думал скорее,
   не быть реальности больше средь исключений?
   Снаружи тьма была даже пестрее,
  
   ничего не было, лишь сияние и отражение
   и от чистой воды внизу только свет.
  
   Ах, как переходило оно в кружева,
   это сверкание, что включилось,
   когда девушки вперёд склонялись сперва,
   иногда оно двигалось, как если бы случилось
   поднять его к лицу безымянному в ответ.
  
   Как шар водяной свой свет получил
   и неописуемо рассеялся так,
   что не больше знает, пребывает он как
   или прощаться уже он решил,-
   этот, почти внутренний свет.
  
   Почти, как свет в ясной жизни,
   почти, как использование счастьем свечения,
   так одарил бессмысленно нас артистизмом,
   и так близко уже опять отречение,
   для кружев и кружевниц света течение.
  
   ДЛЯ ФРЕЙЛЕН ЕВЫ ШРЕЙЕР
  
   Это благо, когда юный размах
   о юности говорит. Одной ночью тут я
   (как длинна она здесь), от ветра ночного горя,
   так воспылал, что о битве песня моя
   о гибели, мужестве, восторге сейчас
   в большую форму из крови моей перелилась, -
   я был так молод, ах!
   Но ныне есть вы. О, существуете,
   без алчности, раздумья пребудете.
  
   Я ещё есть! Я ещё даже ребёнок здесь.
   Кто чувствует, остаётся. Что от чувства есть.
  
   ДЛЯ ФРЕЙЛЕН МАРГО ВЕРТГЕЙМЕР
  
   Что наш дух выигрывает, блуждая,
   приходит когда-то на пользу живущим;
   Если порою мысль приходит живая,
   она отделяется в крови той текущей,
   что вдаль убегает...
  
   И это чувство: кто знает, дали какой достигает
   и что в чистом пространстве выявляя,
   в количестве малом тяжёлых и лёгких витая
   миров, двигает ими, звезду создавая.
  
  
  
  
   \ДЛЯ ТАНКМАР БАРОНЕССЫ ФОН МЮНХГАУЗЕН\
  
   ...Дать ответ ничтожному вечному
   зову жизнь, к тебе это вернётся.
   Ох, милость, ох дух, ох, троица бесконечная!
   И эквивалент каждый твоей ценой обернётся.
  
   ДЛЯ ГОСПОЖИ ИОАННЫ КУНЕШ
  
   Года идут. И на поезд похожи.
   Мы идём впереди, а года остаются,
   как пейзажи за окнами бьются,
   солнце ль сияло, мороз ли ударил всё же.
  
   Как случившееся в пространство идёт:
   кто лугом стал, деревом и пошёл кто-то
   небо составить помочь, бабочки забота,
   и цветок в наличии и никто не лжёт;
  
   Перемена декораций - не ложь...
  
   МУЗЫКА
   для господина Лоренца Лера
   Она, которая спит... чтобы при пробуждении чистом
   быть такой бодрой, чтобы мы, сонные,
   её в бодрости превзошли. О, кошмар истый!
   Удар у земли. Звенит она глухо, заземлено,
   приглушённо, закутано от цели нашей искристой.
   Удар у звёзд. Он тебе откроется быстро.
  
   Удар у звёзд. Числа неразличимые
   сбываются. Атома состояние
   в космосе умножается. Звуки сияют зримые,
   и что здесь ухо полно звучания
   и где-то глаза. Этих сводов дыхание
   изгибается где-то в идеале невидимом.
  
   Где-то музыка стоит, как где-то
   свет падает в уши, как далёкий звук...
   Для понимания единственным кажется это
   разделено. И меж колебаниями вдруг
   качается безымянный избыток. Убегало что
   в плод? И круг вкуса, какая
   его цена? Что аромат делит с нами?
   (Что делаем с каждым шагом мы сами,
   у познанного границы стирая?).
   _
  
   Музыка, ты вода в колодце нашего дома,
   тот луч падает, звук, что отражается,
   пробуждена блаженно под грифом подъёма
   сквозь поток покоя чистого пробираешься,
   ты больше, чем мы..., от "зачем" так знакомо,
   освобождённая...
  
   Как хотеть остаться должна была книга,
   где так Она сделала бы и приняла.
   Шедевр? Нет вещь малая то была,
   один бокал малый из переполненного тихо
   блаженно созданного потока. И, ах, моя доля,
   бокала зеркальное отражение. Наполнено чем?
   Отражением зеркальным того безымянного,
   что знаменует "повешенную", отравляло совсем.
   Розы в зеркале. Розы лионские пряные
   пятнадцатого века. Каждый шаг между тем
   от легко танцующего до шлёпанья тяжкого
   он земле доверился тоже?
   Она сама не в стихах находится всё же,
   пробуждается для восприимчивых адептов светло,
   что искренно верят и доверчиво повторяют
   частицу любви многократно,
   ныне служат ей, как ювелир, вероятно,
   загадочному жару, что огонь не теряет.
  
   ДОПОЛНЕНИЕ К "ВАЗЕ РОЗ"
   написано для мадам Риккард
  
   Всегда было сыто, полно их помещение.
   Розы, бывшие там, разом осыпались вдруг,
   может быть, вечером. Лепестков решительное падение
   звенит на краю камина, как оваций тихий звук.
  
   Одобряют время, что нежно их убивало?
   Берегли себя, ушли слишком рано от нас.
   Смотри: красные сгнили до черноты небывалой,
   а белые совсем выцвели сейчас.
  
   Ныне сторона их другая, меж страницами книг ;
   живёт в шкафу аромат неодолимый,
   попадает в вещи, что служат нам и в складках
   платочков сухих,
   что из роз нас захватило и что потонуло неотвратимо.
  
   ДЛЯ ВЕРОНИКИ ЭРДМАН
  
   Что такое задание, нам поручение,
   сколько повиновения и радости в нём.
   Ах, между нашими строками зимы слышно пение,
   оно отрывает нас от шума и звуков потом.
  
   Или это противоречие лучше всё же,
   воспитывает законное в нас повиновение.
   Любимейшая: убийца, отбросивший ножик,
   у жизни угрожающее пение.
  
   ИГРА
  
   К старой игре: вопросы и ответы,
   как есть, больше мы не стремимся.
   Милый маленький кубик падал, катился
   и показывал цифру...И стал бледен при этом.
  
   и снова бросил его ещё один раз,
   маленький кубик сквозь стол провалился
   и через весь дом прокатился тотчас,
   из-за силы тяжести он тащился.
  
   Чтобы мы падение чьё-то признали,
   вниз бросок чётким делает что-то.
   Верно на столе на кубике "семь" прочитали.
  
   Верю ему сам, и судьба у него святая
   участвует вдвойне, он не причастен счётам.
   Ты говоришь Ты, но Я сказать не его забота.
  
  
   \ДЛЯ ГОСПОЖИ П. ФЕРИЕН-СТЮАРТ\
  
   Кто может дарить янтарь? Принадлежит он кому?
   Дома сильнее, невидимый он.
   Он выходит легко, как спокойный к тому
   Бог из тайной шкатулки вон.
   Он здесь и вдруг исчезает, вновь здесь, исчезает опять
   Может быть сродни он стихотворению,
   что в руках читателя дрожит от стеснения
   и неспокоен от своих ощущений,
   и обязательством должен себя он связать.
   Невидимое возбуждает тотчас,
   попадает в его строк раздачу.
   Неунывающий, весёлый, как излеченный раньше,
   счастье в себе и ещё чуть счастья для нас.
  
   ДЛЯ ГОСПОДИНА И ГОСПОЖИ ФЕРИЕН-СТЮАРТ
  
   Брат Кёрпер беден...тут он богатым считается.
   Часто он был богачом, прости ему \для него
   его жизни бедной мгновения злые.
   Он вёл себя так, будто узнал нас впервые,
   должен вспомнит тихо всё общество.
  
   Конечно, мы не одно, а два одиночества:
   наше сознание и Он;
   и друг друга издали вдогон
   благодарим,
   как друзья делают. И в болезни дружили:
   но друзьям тяжек был этот фон.
  
   ЭЛЕГИЯ
   для Марины Цветаевой-Эфрон
  
   Какая утрата, Марина, рухнувшая с небе звезда!
   Мы не умножаемся, когда бросаем себя
   и к какой
   звезде! В целом всё уже сосчитано навсегда.
   Кто падает, также не уменьшает число.
   Каждое отрёкшееся падение рушится прямо в начало
   излеченным.
   Было бы всё игрой, переменой равенства
   сдвигом,
   нет имени и едва где-то выигрыш
   домашний?
   Волны, Марина, мы - море. Глубина, Марина, мы - небо,
   Земля, Марина, мы - Земля, мы - весна тысячекратно,
   как жаворонки,
   что вырвавшись, в невидимое песню бросают.
   Мы начинаем, как ликование, что полностью нас превзошло;
   вдруг к плачу тяжесть наша обращается, вниз к
   песне.
   Но всё же: плач? Его бы не было: юного ликования
   внизу.
   Нижние Боги, Марина, прославленными быть хотят.
   Боги, невинны, они, как школьники ждут
   похвалы.
   Славим любовь, тебя растратили зря с похвалой.
   Мы ничего не имеем. Мы кладём руку
   на горло возле
   стойких цветов. Я видел это на Ниле в Ком-Омбо.
   Так, Марина, дары, отрекаясь сами живут
   королями.
   Как ангелы идут, и двери того спасённого
   отмечают,
   так касаемся мы этого и того с нежностью мнимой.
   Ах, как далеки восхищённые, как рассеяны они,
   Марина,
   также при доводе искренним. Сигнальщики
   и ничего иначе.
   Это тихое занятие, где Наше одно
   не переносит больше и закрывает доступ к себе,
   убивает и мстит. Ибо что силу смерти имеет,
   замечаем мы все его нежность и сдержанность
   у странной силы, что из жизни нас забирает,
   и делает в живых оставшихся. Небытие. Ты знаешь как часто
   нёс нас слепой приказ сквозь вестибюль ледяной
   рождения нового... Нёс нас? Тело из глаз,
   среди песен бесчисленных, сопротивляясь. Нёс в нас
   вниз брошенное сердце рода всего.
   И птиц перелётных
   нёс стаю, картину парящего
   нашего превращения.
   Живущие не могли, Марина, и не должны
   так много знать о заходе. Должны, как новые, быть.
   Только их могила старая, только могила их вспоминает
   тёмная,
   под рыдающим деревом их вспоминает давно.
   Только взламываются их могилы. Они сами гибки,
   как лоза;
   что слишком их гнёт, округляет в полный венок.
   Как развеются они в ветре мая! В центре
   вечности,
   дышишь ты и сознаёшь: они исключают
   взглядом.
   (О, как я постигаю тебя. Цветение женское равняю я
   с вечным кустом. Как сильно в ночном воздухе
   я рассыпаюсь,
   так, что тебя, ближайшей, касаюсь.) Рано половина
   учёных Богов лицемерит. Мы в кругах жизни касаемся,
   наполнены всем, как диск луны.
   Так же в сроке ущербном, так же в неделях переворота
   никто не способствовал нам в полной жизни, лишь
   одинокий собственный ход на бесконечном ландшафте.
  
   ВОДА РАГАЦА
  
   Какое удобное место: встретиться у ключа,
   чья сила земная на градус указанный согревает
   нашу собственную кровь. И одарить может сгоряча,
   когда природа через край себя переливает.
  
   Часто кажется, она чужда и враждебна и занята
   собою самой,
   а мы случаемся между спокойствием
   и тревогой,
   но красоты добавляет нам, если укрепляет
   собою:
   и глубины одобряет колеблющихся понемногу.
  
   ИВА ЗАЛЕНЕГГА
  
   Прежде иву гербовую сажали
   с вопросом о будущем счастье.
   Казалось, живые и мёртвые принимали
   в развитии надежды участие.
  
   Она развивалась. Сила земли подтвердила
   этому дереву объединённому рода.
   Каждый род, когда весна приходила,
   небо импульс ей посылало в угоду.
  
   Как ни дерева преодоление,
   так ни ствола переживания,
   нет связи с верой и объяснением?
   Когда мы видим доверия продление,
  
   длимся мы с ним: так дерево вырастало
   из сильной системы ствола своего,
   ежегодно в радость зелень бросало
   в весёлое одобрение пространства всего.
  
   Но взрослостью старость зовётся. И в какой-то миг
   в неизбежность взгляд с заботой приник,
   в изнурительно тихое уходя течение.
  
   Состарившегося ствола зияла корка
   и обнаруживала сквозь сухие разрывы
   всё больше следы выцветшего сока
   и тьмы злой и пустой переливы.
  
   Всё время по штормом и сверх зимою
   в дереве дупло долго стояло,
   наконец, пришло в чёрную комнату сам собою
   бездомного чужого заката начало.
  
   Лишь сквозь последнее корней управление
   ( в полом дупле бессильно висящим)
   казалось кроны весёлой приготовление
   ещё для малого времени настоящей.
  
   Увядших волокон никто не заметил.
   Само усердие садовое ввели в заблуждение,
   ибо живём мы ближе к потерям на свете,
   как чудо мелодии рождения.
  
   Это случилось тем не менее. Словно чудо
   дышало в бытии падения бедного.
   Голос каждого года встал ниоткуда,
   и горло укрепилось внутри этого дерева.
  
   Медленно из ствола узнавалось оно,
   и ныне стоит здесь стена, разрушаясь,
   и защищая, будто с огнём заодно,
   что борется, держать наши руки стараясь.
  
   Хотелось бы с сильного дерево шелушение
   задолго значительным быть для ствола.
   Обновить с деревом своё значение
   и действующего тайного союза дела.
  
   НАПИСАНО ДЛЯ ГРАФА КАРЛА ЛАНКОРОНСКИ
  
   "Ни души ни рвения лишиться мы не желаем":
   одного за счёт живущих других умножая,
   мы уверены, кто-то избран в момент,
   в этом споре чистейшего достигая:
   они искусны, бодры, знаки судьбы узнавая,
   рука легка и закалён инструмент.
  
   Тишайший не позволит им убежать,
   каждое отклонение они должны наблюдать.
   И свидетелю, кажется, еле заметно,
   должны, словно веками глаз,
   лёгкими крыльями бабочки ответить тотчас,
   и чувствовать так, как цветок неприметный.
  
   Разрушимы они, как другие твари,
   но должны всё же (иначе бы их не избрали),
   сильнейшими вырасти и быть заодно.
   И, где другие блуждают, хнычут, блуждая,
   тут ударами ритма они отвечают,
   в самих себе, узнавая камень давно.
  
   Они должны быть как пастух, что продолжается;
   издали кажется, что он печалится,
   подходит близко, чувствуешь, он не засыпает.
   И движение звёзд громко ему,
   Он близок им, ибо доверено это ему,
   он поднимается и ночью гуляет.
  
   Во сне сами сторожами остаются они:
   сну, яви, смеху рыданию сродни,
   что связывает им сознание...И одолевает их,
   так перед жизнью и смертью клонят колени смиренно,
   так миру новый предел отмерен,
   с этим верным углом коленей у них.
  
   Если вдруг неудобным оказалось чтение,
   можно встретиться с этим духом рассеянным.
   Из неё, из книги раскрытой может многое перейти,
   когда из дали времени поднимаемся мы в пути.
   Я говорю: "наше время" и мой эквивалент,
   невыразимое издали увеличивает нас в момент
   и издали уменьшает. И откуда крушение?
   Нереально так обладание и реальное отречение.
  
   ДЛЯ ФРЕЙЛЕН АЛИСЫ БЮРЕР
  
   Вы были вправе поддаться желанию
   моей собственной рукой быть одарённой!
   Промедления к жизни веду прерыванию:
   воспевает один, других настраивая синхронно.
  
   Что мы пропускаем, в нас остаётся висеть;
   время тяжко для того, кто существует без слов.
   Может, прежде, чем вы желали иметь,
   был я уже к подарку готов.
  
   СЕМЬ СТИХОТВОРЕНИЙ
   (поздняя осень 1915)
  
   <I>
   Сборщица роз хватает вдруг
   стебель жизни, полный бутонов,
   и от ужаса различий, что являет он,
   исчезают (нежные сады) в ней и вокруг.
  
   <II>
   Ты, лето, что вдруг явилось ко мне,
   у крутого дерево растило ты семя.
   (Внутри вместилища чувствую я всё время
   изгиб ночи, где оно взрослое вполне).
   Ныне поднялось оно и в небо его движение,
   вблизи деревьев стоит его отражение.
  
   О, столкни его, чтобы оно повернуло
   в твоём лоне против неба блеснуло,
   где упрямится оно, возвышаясь, действительно.
   Опасный ландшафт, как провидицы его
   видят в шаре. То внутреннее, прежде всего
   в наружное гонят жизнь звёзд удивительно.
   (Там сидит смерть, что снаружи кажется ночью.
   И всех, кто были там перед нами
   со всем грядущим объединяет воочию,
   и толпы к толпе собираются сами,
   как думать ангел об этом хочет).
  
   <III>
   Взглядами нашими круг замыкаем сейчас,
   чтобы белым ему напряжение неясное расплывалось.
   Уже достиг безответный твой приказ
   колонн моей рощи стыдливой, появляясь.
  
   Созданная тобой, стоит Бога картина
   на перекрёстке тихом под платьем моим.
   Моё всё тело зовёт его. И мы оба стоим,
   как одна область внутри магии едины.
  
   Но роще быть. И гермы рядом с небом, столбы
   есть у тебя. Тебе дано. И чтобы Он
   свободный Бог в центре своей толпы
   восхищённый прошёл средь разбитых колонн.
  
   <IV>
   Убегающая, не знаешь башен зубцов.
   Но заметить должен одну, ты смотри
   с чудесным внутри
   тебя пространством. Закрой же своё лицо.
   Подняла ты его
   с поворотом, взглядом, кивком, ничего не зная.
   Вдруг замер он, от совершенства сияя.
   И я, счастливец, должен накрыть её.
   Ах, как узок я для неё.
   Мне льстит в купол войти,
   чтобы в ночах мягких здесь
   с взмахом слепящей ракеты в пути,
   больше чувства швырнуть, заявляя: я - есть.
  
   <V>
   Как мы, что разрежены в космосе дальнем,
   Вдруг об изобилии размышляем.
   Сквозь сито тихое поцелуи мы пропускаем,
   существ горький абсент и альзем печальный.
  
   Что из моего тела сильно торчит,
   новое дерево с развесистой кроной
   и к тебе движется, смотри, оно без зелёной
   одежды лета, в твоих недрах парит.
   Ты и я есть, что мы так осчастливлены?
   Кто это сказал, тут мы исчезаем. Может стоит
   в комнате колонна, что восторг вызывает дивный
   несёт свод, и исчезает медленно её вид.
  
   <VI>
   Кому мы близки? Смерти и тому,
   чего ещё нет. Что было бы и почему,
   если из глины Бог формировал без чувства
   фигуры, что вырастают с нами. Постигни искусство
   только в моём теле, что воскресает.
   Ныне помогал ему тихо из горячей могилы
   в то небо взлететь, что в тебе для меня сохранило,
   и смело из могилы переживает.
   Ты - юный пункт глубокого вознесения.
   Ты тёмный воздух, пыльцою полный.
   Если тысяча духов в тебе беспокойны,
   то мой жёсткий труп нежен опять при воскресении.
  
   <VII>
   Как звал я тебя. Эти зовы глухие,
   что во мне сладки так были.
   Ныне разрушаю в тебе я ступени крутые.
   И моё семя, как дитя, поднимается весело в силе.
   Коренная порода желания прыгнет внезапно,
   и до нутра оно чуть раньше достанет.
   О, отдайся чувству, когда ближе он станет,
   ибо ты бросишься вниз, при кивке его приватном.
   Мюнхен, около первого ноября 1915
  
  
  
  
   ЧЕТЫРЕ НАБРОСКА
  
   Слёзы, слёзы, что рушатся из меня,
   моя смерть, мавр и носильщик души
   и сердца моего, меня наклонно держи,
   чтобы скатились они, говорить хочу я.
  
   Большой чёрный держатель сердца, скажи,
   если бы также я заговорил,
   веришь ты, что молчание я бы разбил?
  
   Покачай, старик меня, поспеши.
   Париж, поздняя осень, 1913
  
   МАВЗОЛЕЙ
  
   Королевское сердце, зерно высокое,
   великолепного дерева, плод живицы,
   золотой орех сердца, мака коробочка
   посреди центрального здания,
   ( где отлетает эхо,
   как тишины осколок,
   когда его касаешься ты,
   ибо кажется тебе это,
   что прошедшие отношения
   слишком громкими были...)
   Народы, лишившиеся
   расположения звёзд,
   в кругах невидимых
   кружащегося королевского сердца.
   Где, откуда
   тот лёгкий любимец?
   Улыбка, она снаружи
   на медленной округлости
   весёлых плодов лежала,
   или, может быть, моль,
   драгоценность флёра, усики златоглазки...
  
   Но где эта песня,
   что она нема в одном
   сердце поэта?
   Ветер невидимый,
   ветер внутри.
   Муцот, октябрь, 1924
  
   ***
   Коробочка завязи мака,-
   и, ох, лёгкие красные
   листья, что ветер-невежа колышет действительно...
   Как сыновей сына, однако!
   Все себя превосходят прекрасно,
   каждый отдельно, но сомнительно.
  
   А время дальше вглубь с нами стремится;
   Что от рухнувшего останется ныне?
   Картина выцветшая, жёлтых писем страницы
   и в живущих неописанные святыни.
   То несказанное, что оплакиваем бесконечно...
   Не как косулю или серну,
   что в будущем звере явится снова, конечно,
   как прежде, так верно.
  
   Владение наше - потеря. Либо смелее, либо чище,
   мы теряем больше, чем ищем.
   Муцот, конец октября, 1924
  
   ***
   Приди ты, последняя, что я уважаю,
   ужасная смерть родной паутины:
   как в душе я горел, смотри, я сгораю
   в тебе. Дерево, сопротивлялось поныне
   пламени, что ты разожгла, одобряя.
   Но теперь горю в тебе, тебя питая.
   Моя мягкая жизнь в рези твоей пребывает,
   но не отсюда ада гнев поступает.
   Совсем чист, свободен от будущего встал
   я на спутанный костёр страданий тогда.
   Грядущего точно не купить никогда,
   чтобы запас этого сердца молчал.
   Я есть ещё, тот непознанный, что сгорает?
   Воспоминания не рвут изнутри меня.
   О, жизнь, жизнь, внешняя жизнь моя
   И я в пламени и никто меня не знает.
   ( Отказ. Это не как было в больнице
   прежде в детстве. Отсрочка. Отговорка.
   Чем-то большим стать. Всё звало тут и шептало.
   Не смешивай в себе то, что удивляло.
   Вольмонт, около середины декабря 1926.
   Последняя запись в последней записной книжке
  
   Перевод Людмилы Цветковой. Июль 2010.
  
   Франкфурт на Майне, 1986. Напечатано Эбнер и Шпигель, Ульм
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"