Любовь. История сволочи
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ЛЮБОВЬ. ИСТОРИЯ СВОЛОЧИ
1
Для своих тридцати трёх лет он был большим человеком и большой сволочью. Так говорили некоторые. Думали все. Тех и других поддерживал он сам.
Судьба не просто улыбалась ему с рождения - она носила его на руках, целовала, щекотала, нежила, сдувала пылинки, грелась в его подмышках, повсюду проглядывая в его богоподобной фигуре и в таланте. О, особенно в таланте!
Он шёл, скучая, брезгливо сопя на обожателей себя, срывая все цветы, что попадались ему, порой хватая упругие подбородки бутонов просто от жадности или скуки. Цветы быстро теряли аромат, их надушенные пыльцой лепестки блёкли и обвисали. Скоро они уже вызывали отвращение. Только руки, перепачканные в пыльце, помнили ещё былых возлюбленных, помнили каждую.
Родители позаботились о будущем сына прежде, чем разбиться в Крыму летом две тысячи второго. Ему досталась четырёхкомнатная квартира на Кутузовском, бизнес отца, акции, машина, консультации отцовского адвоката, и, самое главное, судьба, влюблённая в кумира, как конопатая дурочка. Лишив его в один день и отца, и матери, судьба готова была возмещать и расплачиваться. Вертихвостка загуляла на полную катушку, и правильно делала. Зажравшаяся судьба никому не интересна. Не переигрывай! Суровая судьба вызывает гримасу, похожую на ту, с какой терпят надоевшего наставника. Терпят, чтобы поскорее сбежать от него, и кинуться в омут как раз тех ужасов, от которых тот предостерегал. И надругательство над оспоренными истинами тем изощрённее, чем глубже они успели зарыться во влажный песок сердца подопечного.
Судьба не могла допустить провала. Он должен знать, кто колдует над его свежестью, кто не ест и не спит, чтобы он был розовым и счастливым. Отец, мать? Что с того, что они исчезли? Пусть их сын видит собственными глазами, кто воркует над его гнездом. И судьба, не жалея сил, бросилась втираться в доверие к одинокому счастливчику.
Он писал диплом тем летом и не поехал в Крым.
Вечером позвонил дядя Слава...
Потом они приехали в их квартиру все: отцовы братья, бабушка, его двоюродные... Ходили по комнатам, стояли у стен и тихонько перешёптывались. Бабушка, похожая на кулёк с тряпьём, сидела, съёжившись на диване, и вся тряслась. Кто-то хлопотал над ней, кто-то нёс воду, кто-то кричал от дверей: Не надо! Не надо! Кто-то смотрел невидящими глазами на того, кто кричал. Всё как-то потеряло смысл. Что запомнилось? Сквозняки. Стало холодно. Кто открыл окна? Зачем? И через десять лет он помнил пупырчатую дрожь своего горя.
Так, в двадцать три он остался один.
Дальше всё закружилось слишком стремительно, чтобы запомнить очерёдность - провинившаяся судьба ухнула и взяла управление его жизнью в свои руки.
Всё происходило слишком быстро. Он не успевал понимать.
Нужны новые годы, чтобы разглядеть бешеный галоп десяти лет одиночества.
Ему так много досталось от родителей. Не каждому так везёт. Куда девать всё это? Кому это нужно, если так по-собачьи одиноко?
Когда, после похорон, родня разъехалась, и он остался один в огромной квартире и в огромном мире, он стал вслушиваться в себя и, как ни странно, ошеломлённая душа заговорила. Она говорила, что глупо вот так вот исчезнуть из мира, и уголки её губ сползали вниз от брезгливости. Глупо поехать на курорт и бестолково исчезнуть, говорила душа. Навсегда исчезнуть. Вернуться домой искромсанными обрубками, вызывать ужас, страх, отвёрнутые взгляды, стыдливые оглядывания в сторону той комнаты, где стоят гробы.
Он плохо помнил день похорон. Отец с мамой, наверное, и сами рады были, что их быстро отвезли на кладбище. Так неловко было всем, так одиноко среди всех было ему, их единственному птенцу, их сыну.
Родители, по крайней мере, были вместе, а он был один.
Они должны были плакать, летая над ним. Если мёртвые летают над нами, то, конечно, они плачут.
Такое бывают у каждого: просыпаешься, ещё не проснулся, только-только просыпаешься. Скорлупка сознание приоткрывается, впуская первые запахи, звуки, ощущения тела, раскинувшегося поперёк кровати, впечатления от первой мысли или мелодии, выхваченной мозгом из хаоса тишайшего мира...
Первое, что цапал его мозг, обрываясь ото сна, была мысль - как глупо вот так вот исчезнуть. Она не давала покоя, мучила, травила, повторяясь в различных вариациях, в разнообразном сопровождении, но ледяной смысл её был неизменен: как глупо всё.
Он боролся всеми силами неиспорченного молодого мышления, но мысль всегда побеждала. Ну, и пусть, успокоился он, наконец. Судьба на всех парах реабилитировала себя.
Так дожил до своих тридцати трёх Ипполит Бугаев.
Судьба жестоко обошлась с ним. Он вышел из своего горя во всеоружии. Нет жалости, нет справедливости, нет милосердия.
Завтра он может лечь таким же исковерканным куском мяса, как когда-то легли его родители, застигнутые врасплох. Они и не думали умирать.
Он хорошо запомнил урок. Судьба не переставала нежить его, но его раненая душа чутко глядела умным взглядом на мир, сделавший его одиноким. Нет милосердия, нет жалости, нет теплоты.
Судьба любовалась своим творением, а он каждое мгновенье готов был мстить за своё одиночество, за свой страх, за своё испуганное и ожесточённое сердце.
Двадцать четвёртый свой год он встретил в пустой квартире, у подножия громадных часов, бивших неожиданно нежно. Эти часы любила мама. Ей казалось, наверное, что нежноголосая громадина прочно утвердит их дом на земле. А потом в памяти всплывало совсем другое: то место в гробу, где должно было быть её лицо, закрытое красивой непроницаемой тканью. Он не видел, что под тканью, и ни за что на свете не хотел бы увидеть.
В кошмарах мама скидывала тонкое покрывало и долго смотрела на него. Ипполит делал вид, что не замечает её, хитрил, пытался и не мог уйти, а потом, собравшись с духом, оборачивался навстречу её взгляду и... Всё, больше ничего он не успевал увидеть. Ко времени разворота, он уже кричал и будил себя криком. Так и осталось загадкой, что там было? Мама, или какой-нибудь обман? Ему казалось, что там обман. Мамы там нет. Она не стала бы мучить его, своего драгоценного мальчика. Мама не дала бы никакому приведению надругаться над её возлюбленным сыном. Ипполит знал это.
Постепенно кошмары кончились.
Первые полгода он просидел дома, привыкая к новым звукам, новым теням и стеснительным шорохам состарившегося пространства. Как квартира поняла, что всё изменилось? Как она узнала, что отныне он один? Что бывшее не вернётся?
Квартира поменяла цвет штор и обоев, звук босой ноги, проваливающейся в ковёр, запах лилий и каких-то диковинных цветов, названья которых Ипполит даже не пытался запомнить. Главный дивноцвет стоял в большом глиняном горшке в комнате матери и пах фиолетовым цветом, её руками, её любимыми духами, совсем не сладкими, травянистыми, игольчатыми. Он пах так много лет подряд, независимо - была она дома, или нет.
И вдруг запах исчез. Ипполит тщательно проветрил комнату, но запаха не было. Его не стало однажды, как будто он понял, что мамы нет, и не стоит оставаться в месте, покинутом ею - и запах тоже ушёл. Безоглядно и непоправимо, как мама, его владычица, его муза, его хозяйка. Он ушёл, и повторить его было невозможно.
В день рождения, встречая двадцать четвёртый год, Ипполит побрызгал середину маминой комнаты её духами, долго принюхивался и вертелся, а потом заревел, словно раненый зверь, схватил гигантского выродка за колючую холку, сильно замахнулся и разбил об косяк...
Звук получился тупой и короткий. Земля, испещрённая корешками, разлетелась чёрной лужей.
Ипполит спокойно вернулся к часам, сел у их подножия и просидел так всю ночь.
О чём он думал? Он думал о том, что жизнь не должна кончаться так легко. Слишком просто и безвозвратно. Это несправедливо. Если бы мама долго болела, он бы сидел у её кровати, читал ей книги, приносил лекарства, смахивал крошки, задёргивал шторы, гладил руки. У них были бы целые месяцы наедине, и он постарался бы напичкать каждую секунду громадным содержанием. Для этого так мало надо, лишь трогать, дышать, смотреть и иногда прятаться от мамы, чтобы наплакаться навзрыд, захлёбываясь, до спазмов и тупой головной боли.
Теперь у него есть всё, о чём мечтают его однокурсники, но ему хочется выть и кусать от отчаянья и злости кислую плоть убитого цветка, обманувшего его, отпустившего из квартиры запах мамы.
Он думал об отце и дяде Славе, о завистливых взглядах двоюродных братьев на похоронах, о бабушке.
С этой ночи начал жизнь новый сын его прекрасной мамы, о котором мама никогда не знала. В гудящей тишине большой квартиры рождался новый Ипполит со страшным опытом преображения омертвевшего дома, преображенья наглого, не обращающего внимания на последнего владельца, не считающегося с его мукой, с его страхами.
У явившегося на свет нового Ипполита взгляд петлял и запутывал, юлил, маялся, играл, пока, наконец, наигравшись, не резал в упор чернотой, залегшей на дне в одинокие ночи. Его душа никогда, ни за что не откроется больше этому миру, не посчитавшемуся с ним. Он похоронил свою душу в трудную ночь своего двадцати четырёхлетия.
Что спасло его? Что-то было спасительное, что-то схватило его за краешек одежд, пока он висел над пропастью, выбирая между безумием и самоубийством.
Решение было неожиданным, в первую очередь, для самого Ипполита. Сначала он криво усмехнулся пришедшей на подмогу мысли, потом всё же сел за стол в гостиной - там было светлей - достал первую попавшуюся тетрадь, зелёную, и, так и не поборов кривой усмешки, начал писать.
Он писал весь остаток ночи, кривым почерком ковыляя быстро-быстро вдоль линеек, протыкая листы, чёркая, но не останавливаясь.. Если б его заставили тогда же пересказать написанное - он бы не смог. Не вспомнил бы даже смысл. Он расхохотался бы на вопрос о смысле. Всё это было так неважно, так мало в сравнении с чувством высвобождения, пережитым им за эти часы, в их предутренней кульминации.
Совершенно пьяным встав из-за стола, спотыкаясь и лохматя волосы, он дошёл до своей постели и упал, мгновенно уснув впервые за прошедшие полгода блаженно, бескошмарно и крепко
Писать он не переставал с той ночи. Писал ночами, много, усердно, стиснув зубы.
В их семье читали книги, покупали их и собирали, но не больше того. И, вдруг, Ипполит услышал музыку слов, так похожую на просто музыку, но всё же недоступную ни одному музыканту. Чужеродная стихия приняла его в себя, одаривая бесконечной музыкой. Музыкой, которую не слышат в словах даже гениальные музыканты. Это были не просто слова, а слова, сказанные так, как никто не говорил до него. Владеть музыкой слов так же просто, как моргать или чесать руку, понял Ипполит, и сокровенные сокровища ни от кого не спрятаны, божественная музыка находится в общем доступе, любой может зачерпнуть из источника и напоить миллионы. Просто музыка не хочет стоять в очереди к человеческому сердцу, рядом с деньгами, карьерой, детьми, машиной, английским языком, орлиным профилем, музыка хочет, чтобы её искали, плакали и мучились без неё, тосковали, стояли обречённо на краю. Ещё лучше, если человек сам не знает, что ему нужна музыка, он почему-то не хочет жить, но не произносит никаких глупых слов, потому, что и сам не поймёт, почему ему не хочется жить. Музыка тут как тут, она задарит счастливчика до одури, до пресыщения, он навеки останется её верным рыцарем, но если однажды музыка уйдёт, у верного рыцаря не будет ни единого шанса выжить.
Ипполит стал разбираться в оттенках и настроениях музыки, он сделался чуток, тих, послушен.
Чтобы спать, чтобы не прислушиваться ко всей чепухе, мерещившейся по гулким комнатам, ему надо писать. Он понимал это и писал, писал, писал.
Весь тот год пролетел, как в аду, в угаре, в бреду чужих, выдуманных жизней, в злом уничтожении себя, в одиночестве, заполненном выдумками.
Бизнес отца повёл дядя Слава. Диплом Ипполит получил как-то...
Он не запомнил как. Вместе с дядей Славой они зашли к декану. Что-то говорили, декан Зверев участливо хлопал Ипполита по плечу, опускал глаза, потом достал пурпурную красоту не нужного никому уже диплома и отдал не ему даже, а всё тому же дяде Славе. Вот и всё.
Это прошло малозначащей заминкой, отвлекшей от главного.
Прошёл год.
Первые два романа Ипполита Бугаева критики разгромили в пух, а два питерских режиссёра поставили по ним фильмы, побившие рекорды в прокате.
Так началась новая жизнь Ипполита.
Он писал, как одержимый и, пока он работал, судьба кропотливо стряпала задуманное. Романы и новые рассказы расхватывались режиссёрами, как свежие пирожки. Они бередили душу успокоившимся согражданам. Его дар обволакивал самовлюблённые души, укачивал их медлительными описаниями, уютными подробностями мира, а потом зло выбрасывал на лёд обстоятельств, убивающих бессмысленно, безжалостно, нелепо. Это шокировало, нравилось, щекотало нервы и было находкой, съедобной для благополучного человека, не желающего знать правд. Столица кишела благополучными людьми, Ипполит бросил горящую бутыль керосина в мирный улей благополучных пчёл. Прочитанное в книжке не вправе произойти в реальной жизни - это казалось аксиомой. Ипполит пришёл в нужный момент. Он разбил эту иллюзию. Он воспел ледяные клешни случая, мёртвой хваткой вцепившегося в горло жизни. Не думай, странный человек с розовыми крыльями, что, раздавив миллиарды, случай задумается о нежной мякоти твоей шеи, о твоих бедных мечтах, о твоих неоперившихся детях. Нет милосердия. Нет теплоты. На гребне утех и свободы можно исчезнуть и всё, и это будет непоправимо и глупо. Так непоправимо, что даже глупо.
В этом мире нет ничего, за что можно было бы простить его создателя, если у этого мира есть создатель. Ипполита Бугаева окрестили писателем с сумрачным мировоззрением, но режиссёры кино и театра в очередь выстраивались за его писаниной.
Ипполита разрывали на части. Он писал, как проклятый. Остроносая авторучка уступила место компьютеру. Менялись имена героев, менялись агенты и редакторы, режиссёры, обожатели, менялись имена женщин, остававшихся в квартире, менялось его лицо, уступившее в борьбе за розовость и свежесть. Менялись оттенки его расхваленного стиля, с которым он делал всё, что ему желалось. Его талант, детище провинившейся и задаривающей судьбы, был бесподобен. Он сам в восторге играл им, как послушным алмазом, исполняющим прихоти. Талант был собачонкой, лежащей у ног Ипполита. Ипполит нёсся высоко и нагло, ничто не могло испугать его. Он пережил самого себя - чего ещё бояться человеку?
Всё поменялось с годами. Не изменилось лишь его неистощимое желание бить наотмашь эту глупую, никчёмную жизнь, бить зло, безжалостно, до изнеможения. Бить за огромную пустую квартиру, за мать и отца, за тонкое покрывало, под которым спрятали лицо его красивой матери, спрятали, чтобы не ранить свои эстетические чувства. Нет эстетики в гробу, смерть безобразна и всё. Бог не спрашивает человека - хочет ли он быть рождённым, и не спрашивает - хочет ли он умереть именно сегодня. Посреди двух полюсов - великие плутни религий о свободе человека. Ещё Ипполиту хотелось бить себя за ужасную писанину, которую глотали, разинув рты, мирные сограждане. Бить мирных сограждан за их скотское спокойствие. Бить себя за своё скотское писательство.
Ипполит не врал себе. Почти никогда не врал. Он приходил в комнату матери, целовал колючий лист цветка, и сидел в её кресле часами, глядя ясно и на себя, и на всё, что было вокруг. Он целовал цветок без затаённых желаний и предчувствий, целовал просто, как лист материного любимого цветка, не больше. Страдалец цветок был когда-то подобран с пола ниточка корешка к ниточке и пересажен в наичистейший гумус из цветочного магазина. Ипполит долго выбирал между красочными мешками, и купил, наконец, "Цветочный рай". Если рай не достался маме, пусть пребывает в раю её любимый цветок. Раз в два месяца приходила женщина из магазина, и производила с горшком какие-то манипуляции: втыкала в почву палочки, подсыпала гумус, поливала из красивой баночки, протирала каждый листок раствором без запаха. Ипполит ни на секунду не отходил он них, женщины и маминого цветка, не разговаривал, а, расплатившись и проводив цветочную медичку, садился в мамино кресло и мог так сидеть ночь, день, опять ночь.
Ипполит понимал, что, бросив писать, погибнет. Спасительная привычка. Труд, спасший его однажды. Откуда? Почему? Что было в нём такого, что толкнуло писать? Ничего. Как ни смотри - ничего.
Но, когда он входил в комнату матери, он ясно угадывал - мама. Это мама. Она долго летала над ним и плакала, так долго летала и так горько плакала, что Бог шепнул ей на ушко, что спасёт её любимого сына, а она послушалась, и подтолкнула любимого сына к столу в гостиной - там светлей, и подсунула ему зелёную тетрадь в клетку. Это она.
Разгадки Ипполиту не нравилась. В том, что он писал, было много зла. Зло правило в его выдуманном мире, зло побеждало, часто оно было бессмысленным, тупым, но разве в жизни оно чем-то оправдано? Его мама не любила сказок, где все умирали. Мама говорила: Какое неуважение к читателю - написать сказку, где герой в конце умирает. Ипполит был солидарен с мамой, пока мама была жива. А теперь, в его собственных сказках все всегда умирали.
Он подолгу сидел, скрючившись, в мамином кресле. Разве он обманет себя? В его книжках сотворён мир, в котором нет милосердия, нет добрых тихих глаз, нет запаха мамы, нет и его самого, раздираемого болью и сомнениями. Всё беззащитное в этом мире обречено. Никто не пожертвует ничем. Никому нет дела, кто и за что копошится в смертельной муке, смердит, испражняется под себя в последней агонии, просит о помощи, вопит о милосердии. Никто не откликнется. Небо пусто. Недра пусты. Человек жалок и обречён. Никто не поможет. Никто.
Мама не читала бы мой бред, говорил себе Ипполит, проваливаясь в ладони, потом закрывал комнату матери, и шёл к компьютеру.
Раньше он совсем не пил. Даже после похорон, умирая в пустой квартире, не пил.
Он попробовал однажды ночью. Слова не шли. Деревянный ум тупо пятился на вордовский полупустой лист. Спина ныла. Глаза горели. Хотелось плакать, громко орать, перегрызть мышь, швырнуть в стену монитор, грохнуть клавиатурой об стол так, чтоб разлетелось всё к чертям...
Ипполит убежал от компьютера в кабинет отца. Подошёл к бару, достал самую красивую бутылку и профессионально, ловко опрокинул её, задержав дыхание. То, что он почувствовал через пять минут, Ипполиту так понравилось, что время от времени он стал повторять подходы к бару.
После нескольких глотков писалось легко. Квартира оживала, наполняясь воспоминаниями. Не больными, не опасными, простыми человеческими воспоминаниями, которые не хотелось отпускать. Одиночество побитым зверем скулило по углам, не смея ступить на свет его забытого счастья. Да, воспоминания убивали его одиночество, и Ипполит бежал, и бежал за ними, чтобы ухватить их, чтобы свалиться бесчувственно в самом их разгаре в лохматом тумане наступающего утра.
Следующая его книга провалилась.
Потом ещё одна.
И ещё.
Он пил. Дядя Слава появился в квартире внезапно и не один. Ипполита заперли в дорогой клинике. Два месяца он проклинал дядю Славу, блевал, стонал, выл в белоснежный потолок. Потом стих. Потом приехал дядя Слава и забрал его.
Ипполит вернулся домой. Слова ушли. Музыка кончилась.
Судьба притаилась, подшутив над ним, и ждала, что будет. На миг ей показалось, что сделано достаточно. Деньги, слава - всё было у её избранника. Он дурачился и изнывал от вдохновения, от пресыщения, от журнального словоблудия, от придумывания себя, от женщин, от зависти коллег, от своих собственных книг, в которых не было просвета, не было слезинки, не было надежды. Достаточно ли?
Судьба задумалась.
В вечер возвращения домой он, хохоча от счастья, от долгожданного чувства свободы, растирая по лицу слюни и слёзы, в восторге разбил свой компьютер. Ненависть, восторг - всё в тот час смешалось в нём. Его мучитель был повержен! Как давно, как сладко в мечтах он репетировал это мгновенье! Каждая мышца знала, что ей делать, когда придёт сладостный миг возмездия. Слова кончились. Музыка ушла. Ипполит шагнул во мрак.
Последние три года слились в болтанку из алкоголя, наркотиков и женщин.
Он умудрился дважды жениться и дважды развестись. Имя своей первой жены после развода со второй, Ипполит вспомнить так и не смог.
Дядя Слава впихнул его в модное издательство замом редактора. Он никому не был нужен, как писатель, но его имя ещё имело вес. Свадебным генералом он сидел на презентациях невесть чего, говорил нацарапанные помощником стандартные фразы на открытиях каких-то фестивалей, ресторанов, на юбилеях, поминках, корпоративах. И каждый вечер напивался.
Иногда ему казалось, что должно что-то произойти, что-то должно спасти его. Когда-то его спасла зелёная тетрадь в клетку, подсунутая под руку заплаканной мамой. Что теперь? Почему он до сих пор жив? Кто-то ведь спасает его. В такие дни, дни предчувствий, он напивался не сразу. Сначала он ёрзал и томился до вечера, ждал, хватал поминутно мобильник, маялся, изнывал, а потом, разочарованный, издёрганный напивался до чёртиков. Боже, думал он, ни одна мука не сравнится с надеждой. Надежда страшнее отчаянья.
Когда он увидел дядю Славу у себя в квартире во второй раз, он сразу понял, что его ждёт.
Через четыре месяца худой, побелевший и тихий, он вошёл вновь в двери своего дома. Их дома на Кутузовском. Дома, мамин запах которого иногда возвращался и благословлял его, её одинокого растерянного мальчика.
На следующий день Ипполиту Бугаеву исполнилось тридцать три.
- 2 -
- Маша, позови Илью. И ещё,- Ипполит помялся,- найди меня, когда главный объявится.
- Хорошо, Ипполит Андреевич.
Он не объявится сегодня. Скорее всего, не объявится, сам себе сказал Ипполит. Ну, и хорошо.
Главный был поклонником Ипполита - "певца сумерек мира", а точнее, его первых двух книжек. Он искренне любил своего кумира, но теперь, когда Ипполит не пил и не писал ничего нового, поклонник соскучился по прежнему Ипполиту, а сегодняшний Ипполит никак не мог дать ему то, чего поклоннику хотелось. Поклонник, не получая любимую игрушку, злился на Ипполита и бессознательно мстил ему.
Исковерканное дарование, называл его редактор, повсюду, где заходила речь о Бугаеве. При этом он вздыхал и многозначительно приподымал плечи, брови, очи.
Не сказать, что это злило Ипполита. Нет, он, правда, не пил, но и не писал. Не писал, но и не пил. Иногда Ипполит говорил так, иногда наоборот, говорил и усмехался. Сумма выходила одинаковая: Ипполит не слышал музыку.
Что мне делать, злился он на себя. Что делать?
Он понимал, что писать можно и без музыки, но писать без музыки противно. Это предположение искажало его лицо гадливой гримасой. Нет, не слыша музыки, писать нет смысла, нет права.
Почему раньше он не задавал себе такие вопросы? Потому, что слышал музыку. Можно теперь писать? Можно. Навык написания складных строчек крепко сидел в нём. Но зачем? Гадко.
В кабинет вошёл Илья Исаевич.
Этот маленький пухлый человек в круглых очёчках, сидящих на кончике носа, был финансовым божком издательства. Благосостояние Ипполита также с потрохами принадлежало ему. Все называли его Ильёй между собой и Ильёй Исаевичем в личном общении. Он многое мог и многие побаивались его власти. Ипполит не боялся, но мысль, что он зовёт его, чтобы просить денег, была унизительной, а облагородить дело никак не получалось. Он, действительно, звал, чтобы просить денег.
- Здравствуйте, Илья Исаевич,- без фальши, спокойно сказал Ипполит, двинувшись навстречу.
- И тебе не болеть, Ипполит. Зачем звал так рано? Зачем сам так рано?
Он уставился на Ипполита в упор, смешливо разглядывая его своими маленькими умными глазками.
- Дело есть, Илья Исаевич,- твёрдо начал Ипполит.
- Денег хочешь?- спокойно перебил божок.
- Да. Мне нужно.
- Сколько?
- .....
- Это невозможно,- равнодушно ответил Илья Исаевич и отвернулся. Скука повисла в воздухе.
Ипполит подождал минуту.
- Сегодня до двух. Наличкой,- продолжил он, когда минута прошла.
Илья Исаевич с любопытством вновь уставился на него.
- Ты запил?
- Вы же знаете, что нет.
- Тогда что?
- Надо. Срочно. Это очень важно.
- А! Кажется, я понимаю,- божок поиграл трубочкой губ, потёр ладонью подбородок, постучал носками башмаков,- Да. Понимаю. Туда?
Ипполит поймал взгляд.
- Да. Туда.
Он опустил голову и отвернулся от Ильи Исаевича. Так они молчали. У Ипполита не было аргументов, способных сыграть в его пользу. Он знал, что это безумие. Если даже Илья согласится...
- Как ты себе это представляешь?- угадал его мысль Илья Исаевич.
- Понятия не имею. Вы же знаете, англичане интересовались последним романом. У нас он провалился, я сам ненавижу его, но им нравится всё, что не нравится мне,- Ипполит хмыкнул,- На прошлой неделе в ЦДЛ я обедал с этим...как его...ну, не важно. Потом, я готов продать всё старое Кириллу, там только экранизаций три или четыре...
- Кирилл высосет из тебя всё, что возможно и выбросит. Кирилл - страшный человек...
- Пусть. Я готов.
- Тебя не назовёшь бедненьким Буратино, насколько я осведомлён. Что же?
- Деньги нужны через четыре...через три часа сорок...две минуты. Ни квартиру продать не успеть, ни акции...Акции...они у дяди Славы....Это всё сложно...Семейное...Машина разбита, какие-то деньги есть, но это мало...
- Понимаю. Понимаю. Семейное - это есть самое сложное. Ты хорошо подумал?
- Я готов на всё, Илья Исаевич. Помогите,- шепотом закончил Ипполит.
- Да, Ипполит. Ты удивительный человек. Да,- выразительные глазки Ильи затуманились высокопарными размышлениями,- Удивительный.
Он стоял и тарабанил пальцами по столу.
- Но таких денег тебе не дадут,- тоном, привыкшим к недвусмысленности, отрезал он.
- Необходима именно эта сумма.
- ... за три часа?
- Да.
- Ипполит, я говорю тебе - нет.
- Сколько тогда?
- Ну, ... - потолок. Но ты продашься весь и до второго пришествия. Знай это. И ещё - последний роман покупаю я. С потрохами. Никаких козлов из ЦДЛ. Добро? Мне нравились твои первые вещи...Они злые и ласковые. Хорошая смесь, редкая. Но теперь ты не пишешь. Не пишешь?
- Не пишу.
- Не пишешь,- растягивал звуки Илья,- Но об этом не надо никому говорить. Никому. Мы пропиарим твой новый роман. Слышишь, сейчас ты пишешь новую вещь. Не забудь - новый сногсшибательный роман. Окей? Ты им ещё покажешь.
- Да,- хихикнул Ипполит,- Покажу.
- Мне пора. Детали надо обмозговать. Ты мне для этого не нужен. Кириллу сам скажешь? Нет? Хорошо, я всё устрою. Документы пришлю. Подпишешь?
- Подпишу. До двух.
- Ну, ладно, ладно. Не учи. Давай.
- Спасибо, Илья Исаевич. Спа...
- Пока не за что. Процент мой ты знаешь.
- Знаю. Всё в порядке. Спасибо...
Илья резко махнул рукой.
- Хватит, Ипполит,- раздраженно прошипел он,- И куда его? В Германию?
- Нет. Хьюстон, вроде бы. Борт нужен, рота врачей, миллионы бабла...
- Ну, ну,- он помялся: сказать - не сказать, но потом решительно подошел к Ипполиту,- Ты так и не решился? Что ты теряешь? Я бы нашёл для тебя ребятишек, они бы из твоей истории бомбу сварганили бы! Бомбу! Детские слезливые истории нынче хорошо покупается. Это трогательно, чисто, жертвенно....Представь, какой проект можно раскрутить! Все знают, что ты не педик, что ты искренно, по велению сердца, так сказать...Чудо! Я сам уже готов плакать...Что скажешь?
- Ты что, Илья...то есть, вы что?- запутался Ипполит с ужасом глядя на Илью Исаевича, как будто на месте его увидал чудовище,- Вы что?- он взял себя в руки,- Это невозможно. Это...другое. Другое это...
- Ладно. Всё. Забыли. Давай. Пока. Как Вероника?
- Не знаю. Нормально, наверное. Я давно не был у неё.
- Эх, Ипполит, Ипполит,- разочарованно махнул руками Илья и быстро вышел из кабинета.
Ипполит задумался. Он победил Илью. Никто, обойди он всех знакомых, не даст ему взаймы и ста долларов. Разумеется, все боятся, что он запьёт. Ему нужно именно ..., а там видно будет. Борт со спецоборудованием и врачами из Москвы до Хьюстона - миллионов пять, плюс операция, плюс жить, плюс назад лететь, плюс Москва...Илья никогда не даёт сколько просят. Он найдёт любые деньги, его методы изощрённы и гениальны, он умён, беспощаден, он считает себя всесильным и именно поэтому никогда не даёт то, что просят. Исключений не было.
Детская хитрость Ипполита победила. Слава Богу, твердил Ипполит, слава Богу.
- Он только что поимел тебя, купив твой роман, последнюю твою сильную вещь за три с половиной копейки, это включая и экранизации, и переводы,- ядовито процедил разум, с ненавистью глядя на счастливого Ипполита,- Не удивлюсь, что и всё остальные права купит именно он, а не какой не Кирилл...
- Ну и пусть,- ответил разуму счастливый Ипполит,- Какая мне разница! Слава Богу.
- До вечера, Макс. До вечера. Я привезу хорошие новости,- шептал сияющий Ипполит. Он вернулся на своё начальственное место, задумался, и стал отсчитывать время.
Это случилось три месяца назад, в декабре. Ипполит только что вышел из клиники и сел в кресло зама. Дядя Слава жалобно заглядывал в его глаза, ища подтверждения того, что Ипполит понимает важность происходящего. У дяди не хватало духу просто по-мужски, по-родственному наорать на племянника. Он не знал, как сильно хотелось этого Ипполиту. Он удивился бы, если б узнал. Вместо этого, Ипполит всякий раз отворачивался от взгляда дяди, полного сострадания, полного воспоминаний, счастливых и горьких. В основном, горьких.
Он не слышал музыку. Она ушла. Искусила его и ушла. Как мама, как отец, как старые запахи дома, как цвет обоев, прикидывающихся старым цветом. Никто не смог бы понять его. Только тот, кто сам потерял музыку. Но об этом не принято говорить. Это больно. Это мешает жить.
Что оставалось Ипполиту? Он чувствовал себя инвалидом, но ему было тридцать три, его имя вызывало сладкие пощипывания живота у ценителей трудных судеб, его книги хорошо продавались, театры ждали его пьес. Но, заглядывая в глаза всем тем, кто жал его руку, он видел, что все они притворяются. На самом деле, им хотелось, чтобы он пил, кололся, дебоширил, дрался с операторами, срывал съёмки, блевал себе на туфли, ходил мрачный, гениальный и одинокий, молодой демон Врубеля, которого судьба, наделяя всеми возможными богатствами, обделила даром любви. Все эти люди забыли бы о существовании Ипполита Бугаева через двадцать минут, остепенись он, располней, женись, напиши слезливую книгу о милосердии или Боге. Упитанный и розовый он не сгодился бы больше на роль порочного демона, а людям хотелось, чтобы Ипполит был демоничным, растраченным и злым. Все, о чём они мечтали сами, но боялись воплотить, должно происходить с ним, Ипполитом, на их глазах, под их вздохи, по их сценарию, как ежедневная жертва бесу самолюбования.
Судьба лелеяла его, вскармливала, целовала. Она знала, для чего. Теперь она устала. Она отойдёт и посмотрит, как её питомец справится в одиночку.
Такая огромная жизнь впереди! Больше всего Ипполита ужасали невидимые холмы времени, лежащие впереди - так лежат на песке толстые неопрятные женщины, не вызывающие желания, так утомляет предчувствие праздника в чужих людях, в час, когда тебе хочется спрятаться от людей или безболезненно исчезнуть.
Люди хотят видеть "исковерканное дарование", им это нравится, это утяжеляет их на весах собственного честолюбия - пусть же смотрят, думал Ипполит. Не жалко. Жизнь как-нибудь да пройдёт, может быть, даже скоро. Не жалко. Пользуйтесь. Какая коварная услада есть в разглядывании разбитого человека, никто мудрый не станет злоупотреблять сладостью такого подглядывания, если он действительно мудр. Это завораживает больше созерцания обломков разбившегося самолёта, затонувшего корабля, искорёженного металла смятой в лепёшку легковушки. Никто действительно счастливый не захочет поднимать со дна океана Титаник.
Перед новым годом к Ипполиту подошёл креативщик Женечка. Ему было, по видимому, под шестьдесят, но он всё оставался Женечкой, сильно кривлялся, гнусавил и в Ипполите вызывал какое-то стыдное чувство гадливости.
- Нужна акция, Поля,- прогнусавил Женечка, тронув пуговицу на пиджаке Ипполита,- Я кое-что придумал для тебя.
- Отстань. Не хочу.
- Поля, ты не продаёшься,- в голосе Женечки мелькнули ледяные нотки,- Девочки провели мониторинг...так сказать... рынка, так сказать, и вот - ты не продаёшься.
- Новый год, подарки, пьянки, ёлки...
- Кто продаётся, тот продаётся в любую погоду, Поля. Не дерзи. Нужна акция.
- Что ты придумал?- вздохнул Ипполит, сникнув, стараясь не смотреть на Женечкины накрашенные ногти.
- То, что я придумал - гениально. Разумеется. Пошли ко мне. Пошепчемся...
Это было пошло и гадко. Двадцать пятого декабря, в два часа, перед отъездом на корпоратив, пёстрая компания представителей их издательского дома, ввалилась в фойе детской больницы. Семь человек с книжками и игрушками, китайскими фломастерами, раскрасками, шарами, с дребеденью и безделушками. Каждый взял что-то в руки, для парада, остальное, в ящиках, двое рабочих выгрузили из редакционного Форда, и сложили посередине фойе. На мраморном полу огромного помещения разноцветные пожитки смотрелись сиротливо.
Ипполит сразу понял, что стены раскусили их. Полные достоинства стены больницы, пропитанные совсем иными переживаниями, нуждами, стонами, муками - закрыли глаза и затворились...
Стены умеют чувствовать и понимать. Ипполит знал это по своей квартире.
Они попались. Благотворительная акция "Писатели - детям" - маскарад, как ни пыжься. Он умирал от стыда. Быстрее бы, только и крутилось в голове, быстрее.
Телевизионщики двух каналов бегали по коридору, протаскивая провода и светильники, жестикулируя, расставляя участников, как марионеток. Ипполиту всунули в руку копию платёжки, которую ему предстояло вручить кому-то из больничной администрации. Он машинально глянул на сумму и покраснел, и растерялся ещё больше. Ресторан, заказанный на пять вечера, стоил в двадцать раз дороже.
Да скорее бы уже, взмолился он.
Начали снимать. Всё произошло так шаблонно и быстро, что Ипполит не успел испытать муку, к которой готовился.
Всё кончилось.
Гул, шарканья, смех, короткие взвизги, ругань операторов, крепкий бас администратора, приглашающего в ординаторскую, предвкушающее "О-о-о!" на шелест распечатываемых пакетов с коньяками и закуской...