Аннотация: Написано запойно, но сама я так и не смогла ни разу перечитать эту штуку. Сильная вещь, если подумать.
ДРУГАЯ СМЕРТЬ
1
- Тебе не нравится твоя смерть? Ты недоволен? Ты считаешь, что тебя обманули, не дав то, что тебе полагается по закону? Приходи к нам! Не парься, не скрежещи зубами, не трать свои нервы. Тебе положена другая смерть? Да? Да? О, да! Ты имеешь право на другую смерть! Так иди и бери её! Закажи себе ту смерть, которую хочешь именно ты! Сделай свой выбор! Ты имеешь право! Приходи к нам!
Снизу экрана побежала строчка с телефонами.
- Как они достали!- Марк выключил экран и швырнул от себя пульт,- Достали. Уроды. Скоты!
В гостиной было полутемно.
- Ты расскажешь сегодня о новом начальнике, мальчик мой?
Женщина, говорившая эти слова, наверняка была красавицей. Наверняка, у неё были правильные, прекрасные, хоть и крупные черты лица и высокие брови, тонкий нос, пухлые губы, в которые хочется впиться своими губами и не отрываться, как от стакана с ледяным вишнёвым соком, глотая, глотая, и глотая, не чувствуя вкуса, чувствуя лишь блаженство. Сейчас черты её рассмотреть не было никакой возможности. Ещё у неё был голос. Есть такие женские голоса на свете, которые опасны как для мужчин, так и для женщин. Мужчины пропадают в таких голосах сразу, безвозвратно. Женщины же, будучи сластолюбивы, сопротивляются власти опасных голосов над собой, чуя, однако, змеиным инстинктом неминуемость поражения. Чем безнадёжнее предстоящее противостояние, чем выше магическая власть голоса, тем острее испытываемое наслаждение, от которого внутренности спускаются к коленкам. О, мужчины представления не имеют, сколь сластолюбивы женщины.
Антония Карадаг была красива и имела гипнотизирующий голос, повелевающий, как над мужчинами, так и над женщинами. И мужчинам, и женщинам, не сговариваясь, желалось подчиниться власти её удивительного голоса, желалось испытать боль, чтобы потом сразу же испытать наслаждение. Сейчас женщину нельзя было рассмотреть в сумраке, но любой вошедший в помещение хоть на минуту, безошибочно бы повернул голову в ту сторону, где полулежала в огромном кресле она, прекрасная чарующая Антония, бог семьи, туча, орошающая плодородную ниву дома.
- Да, мама. Конечно,- теплота в голосе, с какой Марк ответил, и услужливость его отклика подтверждали, что невидимая в вечернем сумраке женщина прекрасна, и Марк знает это, и оттого так смирен. И он любит прекрасную женщину, что само собой разумеется.
- Мишель, пододвинься ближе к нам, будь так любезен. Нехорошо быть от семьи на расстоянии девяти метров...
- Девяти с четвертью и ещё четыре миллиметра до ногтя большого пальца на левой ноге, мама,- сказал молодой голос близко.
- Не будь занудой, Луна. Это твой брат. И вообще, тихо, дети,- чем тише говорила сама женщина, тем прозрачнее и невесомей наступала в помещении тишина. Ни хруста, ни шороха, ни звука потираемых друг о друга рук,- Марк, говори.
Марк стоял посреди огромного пространства, заложив руки в карманы, красивый, обожаемый людьми, полулежащими в креслах на склоне длинного дня. Так лежат, откинувшись навзничь, тени деревьев на закате.
- Этого человека Господь наградил таким мощным психическим здоровьем, что, кажется, это никакое не психическое здоровье, а самая банальная, чёрт возьми, пошлая эмоциональная тупость. Душевная, даже духовная недоразвитость, плоскость. Я давно, кстати, заметил, что чрезмерная психическая крепость человека есть, при щепетильном рассмотрении, не что иное, как непробиваемая тупость, древняя, как мир. Недоразвитость, но только не мозга, а души. Мерзость, одним словом. Я много наблюдал за ним, и мне показалось, что он...
Марк замолчал.
- Да что ты всё мямлишь? Так и скажи - мертвец,- грубо вставил голос справа,- Ходишь около. Противно.
- Нет, Мишель. Он не мертвец, не передёргивай. Сам не хуже меня знаешь, что копиры не есть мертвецы...в прямом...натуральном смысле этого слова...
- Ага, ещё бы...
- Он очень умён, хитёр, очень практичен, решителен, даже коварен, когда дело касается его выгоды или его прав. Он не жалеет человека...
-... потому, что человеком не является...
-...потому, что человеком не является,- Марк, улыбаясь, повернулся направо,- Ты, когда злишься, Мишель, делаешься в два раза умнее. Так вот, тот человек, о котором я вам рассказываю, он не только психические здоровее всех нас, он нравственнее любого из нас и всех нас вместе взятых,- Марк поворачивался в разные стороны, обращаясь к слушателям, лежащим в темноте, постепенно распаляясь, маша руками,- Но, вот странное противоречие, его нравственность бесчеловечна. Анти - человечна. Ты понимаешь, Мишель, что это? Ухмыляешься, как неумно. А ты, Луна? Он может войти в этот дом и покорить всех вас, как внимательнейший собеседник и приятнейший гость, культурный человек, тонкий, ироничный, в меру богемный, в меру разбитной. Поверьте, мы все будем обожать его через тридцать минут. А потом он, не переставая улыбаться, перережет каждому из нас глотку и, может быть, не исключено, поглумится над нашими трупами...или...
- Ну, ну, мальчик, достаточно. Ребёнок в доме. Луна, ты что развесила уши?- в ответ кто-то сдавленно, нервно хихикнул,- Вот, пожалуйста, добились своего, дитя запугано. Фу, Марк...Луна, нашла, кого слушать, это же наш Марк, он только и ищет повод ущемить права копиров...
Семья Карадагов отдыхала в своём доме и в полном составе не часто. Сегодня был один из таких благословенных вечеров. Рядом, в зимнем саду, который почему-то называли зимним, хотя цветы в кадках туда сносили со всего дома как раз на лето, а зимой он пустовал, толстый ствол растрёпанной пальмы раскачивался, и звук её качания был похож на детскую колыбельную: ук-ук. Ук-ук. Это придавало вечеру ещё большую приятность, нежность, которую чувствовали буквально все члены семьи, не смотря на возраст: мать Антония и трое её детей: старший Мишель, средний Марк и двенадцатилетняя рыжеволосая Луна. Дети пошли в мать, они понимали такие тонкие перипетии в жизни любой души, как тоска, печаль, одиночество, раздумье, и разрешали любой душе быть иногда несовершенной, лишь бы была живой. Не каждая душа понимает тоску, а уж тех, кто не казнит тоскующего, вообще единицы. Очень многие люди даже не допускают человеческую душу до столь мрачных размышлений, и, как только застигнут преступницу на краешке печального раздумья, кидаются на неё, тискают, бьют, позорят, бичуют и готовы прямо уничтожить за преступление. В семье Карадагов разрешалось членам семьи быть неумными, некрасивыми, неуспешными, небогатыми, несчастливыми, и какими-то неведомыми путями, бесхитростно, но убедительно, всем членам разношёрстной семьи удалось, однако, стать умными и нежными друг к другу и счастливыми. Как это получилось, об этом лучше бы спросить мать. Я предполагаю, что секрета никакого нет, а есть великое терпенье благородной женщины, и больше ничего. Всё остальное - сплошная любовь, но о ней говорить ничуть не интересно.
- Нет, мама, поверь, я не сказал ни одного несправедливого слова. Мой начальник, по-видимому, хороший и достойный человек...
- Мертвец!- рявкнул голос справа.
- ...я бы даже сказал, что он несчастливый человек...
- Несчастливый мертвец - как это, мама?!- голова девочки не шелохнулась, но все повернулись в ту сторону, где сидела мать, и внимательно следили за движеньем темноты.
- Мама, что они мешают? Ты же хотела слышать о новом начальнике, а они мешают...
Темнота сделалась гуще, и из неё появилось грузное тело Антонии Карадаг. Эта женщина была и впрямь прекрасна. Такой профиль в былые времена назвали бы греческим, а во времена очеловечивания копиров его звали "женским правдоподобным второго типа". Антония вышла к тому месту в помещении, где от окна на пол падал кривой белый квадрат, залитый лунным светом, и стала, ласково глядя на своих прекрасных детей, затаив дыхание следящих за прекрасной матерью.
- Дети, тихо. Мальчик должен рассказать нам всем, что такое психически нездоровый копир. Это надо знать каждому. В нашей семье есть несовершеннолетние дети,- Луна шевельнулась в кресле и хмыкнула,- Когда-нибудь эти знания спасут кому-нибудь из нас жизнь.
Женщина замолчала и продолжала ласково, с обожанием глядеть на детей.
- Говори, мальчик мой,- повернулась она к Марку,- Никто не перебьёт моего сына, когда он желает спасти семью от монстров.
Марк испытал неловкость, но взгляд матери, призывающий к речи, подбодрил его.
- Ну, вот. Мой новый начальник - копир, это я уже, вроде, говорил. Самое мощное оружие, которое копиры обращают против нас же - это наша доверчивость. Все отбракованные экземпляры так прямо и заявляли. Люди доверчивы и безалаберны, я могу, не выходя из этой комнаты, найти хотя бы одну безалаберную человеческую особь. Не скалься, Мишель, я не про тебя. Мой начальник очеловечен недавно, но, как мне кажется, его личность всё же материализовалась...недостаточно, что ли...Он, например, очень добр,- по комнате прошуршало общее движение,- Да, добр, но, честное слово, я бы побоялся обратиться к нему за помощью, или ещё сильней побоялся бы разозлить его. Я бы не оставил с ним детей, я не пустил бы его в наш дом, прости, мама. Человек не может быть добр безгранично, это уже будет не человек, а или идиот, или маньяк. А копир добр безгранично и бескорыстно, и это, как ни странно это прозвучит, самое ужасное. Это противоестественно. Даже в поведении маньяка и шизофреника прослеживаются...
- Мальчик мой, не говори при ребёнке о маньяках, умоляю тебя,- проговорила из темноты мать.
- Хорошо, мама. Прости, мама. Луна, тебе не пора спать?
- Марк, рассказывай, не тяни,- стала топать ногами Луна.
- Хорошо. Я начал рассказ с того, что феноменальное психическое здоровье моего босса вызвало во мне чувство, близкое к отвращению, к брезгливости, потому, что моё внутреннее я почувствовало здесь фальшь, подставу. Недоразвитость личности, способной генерировать и извращенные побуждения по отношению к субъекту, и святые порывы, и равнодушие, и самокритику - это всего лишь на всего причина правильной нравственности, правильного человеколюбия и безукоризненного социального поведения копира, а совсем-совсем не следствие его трудного очеловечивания. В нашем отделе почти все убеждены, что новый копир идеален и как копир, и как начальник. А меня вот это как раз и пугает...
- Что он идеален?
- Да, сестрёнка. Что идеален. Это неправильно. Это противоестественно. Против природы человека. И против Бога.
В помещении повисла гробовая неуютная тишина, карябающая душу.
- Кто вообще додумался копировать живого человека? Какая чушь, прости Господи!
Антония выпалила горячие слова и осеклась, но было уже поздно.
- Прости, дитя моё,- вытянула она руки навстречу остолбеневшему сыну. Марк стоял, как истукан и порывисто глотал воздух,- Прости, милый мой мальчик. Я знаю, ты поверишь, что твоя мать не желала сделать тебе больно. Ты - наш гений, ты - наша гордость. Ты знаешь, как мы любим тебя...
Марк заулыбался матери, и мать посчитала, что сказала достаточно, чтобы загладить вину.
- Когда я была маленькой,- продолжала Антония,- женщины носили длинные юбки, боялись родов, сидели дома и все их страхи вертелись по орбите муж - наряды - дети, и что в этом было плохого? А теперь, пожалуйста, копиры. У нас по улице уже пройти страшно - мертвец на мертвеце...
Марк почтительно выслушал мать, все тоже молчали, не шевелясь.
- Дело в страхе, мама,- Марк сказал это тихо, внятно, чуть наклонившись в сторону матери, будто хотел донести свои слова до неё лично,- В страхе смерти. Довольно банально, да? Для чего живого человека копируют? Да очень просто - чтобы он немного пожил и умер ещё раз! Всё! Бинго!
- Просто взял и умер?
- Просто умер. Ещё раз,- Мак поднял вверх палец,- Е-щ-ё р-а-а-а-з.
- Как-то это негигиенично, мне кажется. Извращенцы. Мазохисты. Фу...
- Гигиена здесь ни при чём, поверь, сестричка. А страх смерти, что, чистоплотен? Стерилен? Нет ничего более смрадного, чем выхлопы смертельного страха. Внутреннее небо каждого человека отравлено этим ядом, вся душа и весь разум закопчены, как лицо кочегара.
- Всё равно тупо. Раз сдох, потом ещё раз? И ты говоришь, не извращенцы?
- Ты молода, Луна, ты не отравлена страхом, а есть некоторые люди, которым вторая смерть слаще всей жизни!- и сам Марк, и все присутствовавшие в комнате, почему-то на этих словах повернулись в сторону Мишеля, сползшего вниз кресла, невидимого. Все знали, что брат будет молчать и злиться, но не вынырнет из убежища, даже если в доме начнётся стрельба.
Помолчали ещё минуту.
- Есть ещё обиженные. Луна, ты представляешь, сколько человек обижены несправедливостью, или некрасивостью своей смерти? Некрасивостью обижено больше миллионов, чем несправедливостью, это я тебе как специалист говорю. Проведены тысячи исследований, и нами, и другими корпорациями...
- Всё равно захотеть сдохнуть ещё раз - извращение! Это же больно...в конце концов, они что все мазохисты...
- Ну,- замялся было Марк, но как честный человеком и честный учёный быстро сделал выбор в пользу правды,- Действительно, смерть - это, прежде всего, больно. Ты права, сестрёнка. И первые копиры хотели именно как можно дольше жить, жить и жить...Жить, и ничего больше. Иногда мне казалось, что весь эксперимент пойдёт к чертям собачьим из-за этой "жажды жизни", инстинкта самосохранения, ненасытной жадности до ежедневных мелких осязаний, ощущений, пульсирования прожилок, морганий, вдохов, кашля. Человек обожает собственное физическое и физиологическое существование, он нравится сам себе больше, чем способен ему понравиться кто-нибудь чужой. Ни один человек не доставит другому человеку наслаждения, равного наслаждению, испытываемому человеком при прикосновении к собственному лицу, руке, животу, пяткам, шее, затылку, коленям, ладошкам, волосам на макушке. Человек непрестанно себя чешет, трёт, перебирает палец за пальцем, покусывает, поглаживает, шлёпает, выгибает, постукивает, щиплет, шкрябает, теребит. Почему? Он обожает это делать! По-честному он ничего так не любит, как трогать себя! И первые копиры выполнять свою непосредственную функцию, увы, не собирались. Они хотели жить, жить любой
ценой.
- Сколько лет, брат, ты обращаешь нас в свою веру, а всё равно - плохой ты проповедник,- рассмеялась невпопад Луна,- И "Другая смерть" твоя - это гадко просто. Ты бы смог поцеловать мертвеца? Вот скажи, и я отстану. Смог бы? А?
- Ну, Луна,- замялся Марк. Как трудно разговаривать с ребёнком о серьёзных вещах.
- Так иди и поцелуй!- махнула рукой Луна, и все, хоть и увидели только брызги теней на стене, откинутые её рукой, прекрасно поняли - куда указала девчонка.
В темноте, у входа на террасу, нечто зашевелилось в огромном кресле, но никто не обернулся на шум. Все смотрели на мать. Что она скажет?
- И как же вы их...убеждаете...умирать?- спросила из сумерек мать. О, мудрая Антония!
- А никак. Они сами всё поняли. Как только копир очеловечивался, он вспоминал, кто он и почему он ходит, дышит, ест, надевает на голову шляпу, пугается темноты, портит воздух, извините. Они начинали тосковать по себе самим, живым, точнее, умершим. Несправедливость или некрасивость их смерти, смерти их прекрасных, гибких, сильных тел разъедала их копирские души. Инстинкт самосохранения - глупость, мелочь, если речь идёт о несправедливости или некрасивости смерти. Период до - очеловечивания есть самый сложный и самый долгий из всех ступеней, на прохождение которых копир обречён самим фактом своего создания, и жажда жизни мучительна и непреодолима на этой стадии для копира. Лишь только копир очеловечится - он желает умереть, это закон. Я посвятил свою жизнь копиратству, а они,- он потряс кулаком в сторону телеэкрана,- превратили сакральное таинство в базар с гирляндами, мяуканьем песенок, трусами из фольги и накладными сиськами! Скоты! Идиоты!
Марк дышал, как паровоз. Никто не решался сказать что-нибудь поперёк его эмоциональному спичу.
- Почему же ты так ненавидишь вашу же рекламу?- развела руками в темноте мать,- Раз ты такой энтузиаст-карьерист...
- Ненавижу, да. Честно и открыто ненавижу. Что это: Приходите к нам, гоу-гоу! Хотите новенькую с иголочки смерть - мы ждём вас, пупсики! Какую желаете? Мирную кончину, взрыв самолёта, прыжок с Эвереста вниз головой, укус акулы, огонь, обледенение, петлю, нож, а, может, вас зажарить на сковородке? Не тяните, бросайте дела, копируйте себя и умрите ещё раз, грёбаные вы идиоты!- Марк так хорошо пародировал телевизионного чувака, поджав правую руку в локте, маша свисающей безвольной кистью, что никто, даже мать, не остановили его, хотя брови матери два раза нахмурились, но потом и она расхохоталась наравне со всеми. Смеялись все, кроме Мишеля.
-Что это за уродство, я спрашиваю?- неожиданно гневно вскрикнул Марк, и все замолчали, глядя с благоговением на сына и брата, как на ветхозаветного пророка,- Смерть,- вкрадчиво, чуть-чуть даже сладострастно, но уже спокойно заговорил Марк,- Смерть - это интимно, это таинство не для посторонних глаз, ушей, толстых жоп, свербящих в предвкушении карнавала. Смерть,- Марк перешёл на шёпот,- это событие планетарного масштаба, даже если умирает муравей. Даже, когда обрывается дыханье одного муравья, вселенная трубит от боли. Что же говорить о людях? А они,- он махнул на стену с телевизором,- превратили смерть в товар. Теперь любой клерк может, поднакопив, скопировать свою убогую бесцветную жизнь клерка и сдохнуть дважды! Тень, помноженная на два, даёт в результате тень! Ничто, помноженное на два, остаётся невидимкой. Бесцветная жизнь, помноженная на два, превращается в великую пошлость! Если бы я знал, когда только начинал работать над очеловечиванием копиров, что мою гениальную мысль превратят в великую пошлость, я бы уничтожил первые опыты, и забросил бы вообще к чертям эту работу...
- Ты просто разозлился на тупую рекламу, но сама идея-то, как была, так и осталась гениальной,- произнёс из своего укрытия Мишель.
- Нет.
- Гениальна.
- Думай, как хочешь.
- Так думают все в этой гостиной, в этом городе, в государстве и в мире. Просто я могу сказать об этом открыто, а вы все боитесь, стесняетесь, что-то из себя ломаете...
Бровь матери высоко задралась от удивления, она привстала, рассматривая сына, но промолчала и вновь скрылась в глубине огромной гостиной и плотного сумрака. Неловкость почувствовали все, но и мать обожали все. Первой приподнялась и пересела на широкий подлокотник кресла маленькая Луна.
- Марк,- звонким детским голосом громко начала девочка, так начинать её учили в школе,- А если копир влюбится в человека, что тогда?
- Ну, что тогда, что тогда,- Марк потёр лоб и хитро улыбнулся,- Тогда будут дети.
Марк первым не выдержал и прыснул от смеха.
Марк разочаровался в своём детище. Что делать, если твои мечты обманули тебя? Мужественный человек постарается исправить то, что ещё исправлению подлежит, и продолжит свой путь, не рассказывая миру о том, как он искалечен. На него придут смотреть люди, но никто не заметит никакого изъяна, так он будет крепок, скрытен и мудр. И люди подумают, что этот человек очень силён и испорчен, раз он так мудр. Мало, мало кто увидит, что он инвалид.
Марк увидел, что копируют себя совсем не те, ради которых он старался, из-за которых душа его не знала покоя столько лет. Копир живого человека изначально предназначался для одного: плюнуть в морду дикой несправедливости под названием случайная смерть. Растоптать эту гадину, эту склизкую вонючку, эту горечь, это несчастье, этот позор мироздания под названием случайная смерть. И что? И что? Ткни пульт телевизора и умирай миллиарды раз на дню от раздражения и боли, видя, как красоту твоего детища лапают гнусные ручищи мудаков, как на её ванильные крылышки брызгают слюни желающих жить вечно извращенцев, не достойных даже одной единственной жизни. Марк уже в двадцать лет походил на древнего старца, так велико было вдохновение, несущее его, он искал у природы противоядие от страха и злости, этих двух убийц доброты на лице человека. Человек непрерывно боится смерти, а, боясь, непрерывно злится на себя, ведь с пелёнок ему внушают, что страх - это позорно. И каждый день человек непрерывно разрываем двумя монстрами: страхом и злобой, и у него нет ни единого шанса победить их, пока он не признает, что его будущая смерть есть чудо, не меньшее, чем чудо его собственной жизни. Лишь благословив собственное умирание, человек обретает покой...
Гостиная вся зашевелилась, будто в неё вползли два десятка змей, это улыбались и ёрзали в креслах счастливые, влюблённые друг в друга люди. Марк улыбался во весь рот, глядя сузившимися хитрыми глазами в пустоту перед собой, туда, где была его семья.
Всем хотелось сделать вечер чуть-чуть веселей. Что делать, если мир такой, какой он есть? Разве это повод ходить мрачным, как Мцыри? Уже десять лет работает программа по очеловечиванию копиров, у неё есть сторонники, есть противники, есть те, кому плевать и на копиров, и на государство, лишь бы их оставили сидеть на их огородах. Что особенного? Если бы запустили программу зачёсывания чёлки на правую сторону, поверьте, резонанс был бы не меньшим, а, может, даже большим. Людям нравится быть несогласными, они перечешут чёлку налево и пойдут с плакатами на площадь, даже, если всю жизнь носили чёлку направо. А самыми неистовыми погромщиками станут лысые. Самое опасное в жизни - это рутина жизни, чтобы убить её, человек способен на всё.
Единственное отличие семьи Карадагов было в том, что Марк являлся официальным творцом всей философии человеческого копиратства. Огромный дом на холмах, в гостиной которого полулежали в креслах в вечернем сумраке счастливые обитатели семейства, был куплен на деньги Марка, и всё инфантильное их равнодушие к спеху и борьбе за жизнь было проплачено на десятилетия вперёд деньгами корпорации "Другая смерть". Семье не о чем было волноваться, не о чем желать, даже любовь внутри семьи царила настоящая, но всё же недобрый микроб послился и в их стенах, и однажды семья поняла, что перемены неизбежны, и каждый, как маленький ребёнок, прятался от дурных предчувствий в неподдельной нежности друг к другу, и каждому хотелось укрыться от бурь за этими крепкими стенами, рядом с обожаемой матерью.
- Мальчик, о, мой мальчик!- грузная Антония выплыла из тьмы с грацией, какой позавидовали бы танцовщицы балета, распахнула руки и спрятала взъерошенного, распалившегося Марка в своих тёплых недрах, как в пещере, как в раю.
- Сколько ты передумал того, о чём не следует думать молодому здоровому мужчине, о, дитя моё, сколько ты страдал, сколько ты трудился. Видел бы твой отец...
- Не надо, мамуля, не надо,- запищала сбоку щуплая Луна.
- Зажги свет, Луна, пора ужинать. Не буду. Не буду. Т-с-с,- сама себе приказала Антония, прикрыв рукой губы,- О, дети мои! Идите ко мне, дети, я всех вас хочу обнять...
Мишель и Луна провалились в материны объятья, сопели у неё на груди, как щенята, а она стояла, как огромная курица, растопырив руки-крылья, и улыбалась. О, как прекрасна была Антония Карадаг на закате этого дня, в окружении прекрасных детей, желающих лишь одного - никогда не выпадать из-под материных подмышек, никогда не вынырнуть из-под гипноза её чарующего голоса, колдовства, делающего из людей послушные игрушки. О, как сладко быть послушной игрушкой в руках любящего бога!
- Я вот только не пойму, Марк, вот, хоть убей, не пойму,- отъединилась от круговой хватки Луна,- а почему отца ты изуродовал? Так у тебя всё возвышенно, так мудро, так обоснованно, а отец? Почему отец такой...не как другие копиры?
И Антония, и Марк смотрели на Луну, как на чудовище. В классификации чудовищ самые достоверные те, которые не знают, что они чудовища.
- Деточка,- начала было совестить девочку мать.
- Нет, мама, пусть скажет!- топала ногой Луна,- Мишель, ты чего молчишь? Ты разве не так же думаешь? Почему отца "Другая смерть" изуродовала? Пусть скажет!
Семья растерянно разглядывала прекрасное чудовище.
- Луна, сестрёнка,- тяжело начал Марк, подбирая слова,- Это была...заря "Другой смерти", великий эксперимент... Да, как и в любом...глобальном прорыве...в нём был риск, но...
- Почему отец? Марк, ты что, оглох?- нервно перебила его лепет строптивая Луна,- Почему "великий", ой, извини, "глобальный прорыв" нужно было проводить на трупе нашего отца?
- У нас было недостаточно биологического материала...Я же говорил уже: об удвоении человеку следует позаботиться при жизни...Отец нелепо погиб...
- Я знаю.
- Чего ты привязалась? Не я же убил его?!
- Я знаю. Ты не убил, ты взял и изуродовал труп моего отца.
- Я...мы сделали почти невозможное, понимаешь, невозможное...
- Допускаю...
- Это была, если хочешь, великая авантюра...
- Вот именно...
- И вообще,- Марк разозлился, и не желал скрывать озлобленности,- Кто, по-твоему, должен был получить великую честь: стать первым в истории человечества копиром? Если не отец? Кто? Кто?
- Но копиром же,- не отставала Луна,- Не уродом! Посмотри на него! Посмотри, что ты с ним сделал!
Луна махнула рукой на темноту у входа на террасу, и лица всех домочадцев побелели, как у мертвецов.
- Это был опыт!- орал Марк.
- Это был мой отец!- орала Луна.
- Это и мой отец тоже! Луна, очнись!
- Почему сто раз на дню я должна смотреть на...на...
- Луна...,- зашипел Марк.
- Луна...,- приподнялась мать.
- ...на...это...Как его назвать? Зачем ты сделал это с отцом, Марк? Скотина ты...
- Посмотрите на эту девчонку,- злорадно расхохотался за их спинами Мишель,- Прелесть! Малышка знает, кто есть корень вселенского зла! Марк, поздравляю, это ты!
- Да вы оба с ней - идиоты!- заорал взбешенный Марк.
- Прекратите, дети мои. Немедленно прекратите!
Антония стала, как гора, между детьми, и выставила вперёд руки, загребая рассыпавшихся детей снова в свои объятия. Первым делом, мать изолировала Луну, отгородив её, как одеялом, мощной грудью, и запричитала:
- Поплачь, Луна. Мы сейчас пойдём к тебе, и ты поплачешь...И я поплачу...
Луна и впрямь готова была расплакаться. Ребёнок победил в ней умную малолетнюю стерву. Ум в семье Карадагов - залог трудной жизни и частых слёз, даже ребёнок Луна знала это.
В распластанном кресле у выхода на террасу крупная фигура шевельнулась, но не приподнялась, и не двинулась. И никто не обратил на неё внимания.
2
Тринадцать лет назад в задних комнатах дома на Петит стояла такая тяжёлая тишина, что даже потолки, казалось, просели вниз, выставив бесстыжее пузо. Такая тишина нависает над пространством только там, где случилось что-то страшное, несправедливое, постыдное до такой степени, что вынести никак нельзя, даже бездыханное пространство - и то не может вынести несправедливости случившегося, гнусной правды сегодняшнего дня. Правда сегодняшнего дня, как нечто отдельное, отделённое от смазанного мельтешением времени, есть вообще, если вы замечали, вещь подлая, болезненная и несправедливая. Ингредиента "справедливость" нет в рецептуре вселенной, если бы это понять, то мир расцвёл бы совсем другими цветами, мир сделался бы понятней, теплей. Но человеку никогда не смириться с тем, что справедливости не существует, что её придумали позже от бессилия, зависти и обиды, и поэтому человеку никогда не будет легко, и понятней, и теплее, увы, не будет. Правда сегодняшнего дня залечивается любовью к воспоминаниям. Некоторые умники всё спрашивают и спрашивают, и даже раздражаются, спрашивая: почему люди так привязаны к воспоминаниям? Да потому, что избегать боли - это нормально, потому, что быть защищённым и успокоенным - в том тоже нет ничего преступного, и человек неутомимо и упёрто, как дерево, как животное, вырабатывает из жажды жизни смолу под названием воспоминания, и обильно смазывает ею болящие места, а болит всё, везде, ежесекундно, живого места нет! Зачем осуждать человека за премудрость, ведь дерево премудро и никто не осуждает его за то, что оно любит влагу, тепло и покой, животное премудро - и это тоже никого не раздражает, почему же стоит человеку выказать божественную премудрость - и на голову его летят злобные крики: Вернись! Не смей лечить правду сегодняшнего дня смолой воспоминания! Сдохни, но не исцелись! Лучше сдохни!
Воистину, от некоторых человеколюбцев лучше держаться подальше, целее будешь.
В тот страшный день на улице Петит семья Каадагов познала на своей шкуре, что это - правда сегодняшнего дня. Августин Карадаг вышел из дома в семь двадцать девять для того, чтобы взять газету из ящика у дороги. Августин выходил из дома за газетой самостоятельно, так было всегда, и десять лет назад, и двадцать, и, кажется, с самого рождения этот седоволосый Аполлон только и делал, что выходил к дороге, чтобы лично принять утреннюю газету. Одну минуту он ждал мальчика почтальона, облокотившись правым боком на ящик, через плечо любуясь диким виноградом почти скрывшим их маленький дом от посторонних глаз, если смотреть со стороны площади. Мальчик появлялся. Почтальон и мужчина кивали друг дугу, как истинные джентльмены, чуть подаваясь вперёд, учтиво и столь тютелька в тютельку в меру, что этой изысканной мере позавидовал бы и ядерно-электронный вычислитель золотой меры, имей он божественный разум, умей он насладиться этой красотой, этой изумительной благородной вещью - мерой. Седовласый Аполлон брал из рук мальчика кусок древесины, переработанной сначала в целлюлозу, потом ещё раз переработанной в бумагу, под конец разглаженный и испачканный буквами, уносил к себе, в дальнюю комнату, и читал её неизменно перед священным обрядом утреннего чаепития, а не во время, и уж, о великие боги, не после него, что считалось в семье верхом дурновкусия.
Карадаги были семейством сложным и, как все сложные семейства, им очень нравилась собственная утончённость, она, собственно, была единственным клейстером, скрепляющим разношёрстных обитателей, привнося предчувствие избранности каждого в общую копилку мощи расслабленных, избалованных людей. Что же такое и есть расслабленность как не осознание своей мощи, и что такое мощь, как не уверенность в своей защищённости. Посмотрите на суслика, на воробья, на антилопу - как они суетливы и напуганы, разве можно представить суслика лежащим вверх жёлтым брюшком, зажмурив крохотные глазки? Невозможно. А лев лежит день, и два, и охра его боков лоснится от жира и спокойствия. Так же, как лев, зажмурившийся под баобабом, переваливающийся с бока на бок, сгоняющий мух, также чувствовала себя и семья Карадагов: счастливая, монотонная и упитанная мать, лучезарный Августин, Марк, Мишель и трёхлетка Луна, рыжеволосое счастье и без того счастливой друг в друге семьи.
В этот день Августин ровно в семь двадцать девять появился на дорожке, ведущей к ящику, и успел даже посмотреть в ту сторону улицы, откуда обычно появлялся велосипед мальчика - почтальона, шагнул вперёд всего лишь на шаг, но потом случилось что-то молниеносное, непонятное...
Тело мужчины дважды подпрыгнуло в воздухе, как тряпка, подвешенная на верёвках, которую с силой дёргают сверху, перекувыркнулось вокруг своей оси, вытянулось в струнку и шмякнулось на тротуарную плиточку хлёстким шлепком. Такой звук при падении не способно создать ничто во вселенной, кроме падающего ниц и с размаху человеческого прекрасного тела, и этот звук мог свести с ума любого. Звук вышел короткий и сильный, такой сильный, что в каждом закоулке улицы Петит каждый человек, чем бы он в тот миг ни был занят, расслышал зловещий звук - убийцу. Только один человек не услышал его - сам Августин Карадаг, ибо к тому мигу был уже вполне и беспробудно мёртв.
Выбежали соседи, заорали сиренами и полиция и скорая, никому уже не нужные, но так хорошо рассасывающие ужас. Для чего так громко кричать сиренам полиции и скорой, когда всем и так уже ясно, как Божий день, что спасать некого, что случилось непоправимое, страшное? Ответ очевиден: чтобы пощадить выживших, живых, претерпевающих ужас в данную минуту, на данном пятачке земли. Ужас в тишине непереносим, поэтому человек кричит, поэтому визжат сирены, как дурные, как бесноватые. И пусть визжат, пусть перебудят весь квартал, и огней надо больше на крышу, на капот, на бампер, и пусть они переливаются, как на самой весёлой дискотеке города, и шипенье уже бесполезных раций пусть будет захлёбывающимся, многоголосым, будто воткнули в рот большое яблоко, или глотают слёзы и говорят еле-еле. Вот для чего у полиции сирена, у полицейских шепелявящие рации, у горя вкус пустоты, а у ужаса страсть к громким звукам. Всё это придумано, чтобы пощадить живых.
Карадагов же никто не пощадил. Дежурная полицейская машина орала как-то не по-настоящему, подъезжая к тихому дому, без искреннего отчаяния, от которого стынут жилы, а, прибыв и разместившись, и совсем заткнулась, стыдливо, растерянно. Даже не одухотворённые децибелы полицейской сирены понимали, что присутствуют на спектакле под названием случайная смерть, билеты на который не купишь в театральной кассе.
Августин Карадаг лежал растерзанный на кораллового цвета плиточке любимой садовой дорожки. Его будто бы выпотрошили, или долго пытали, или изощрённо издевались над его прекрасным телом, так тело было изуродовано, опустошено в прямом смысле слова.
Где были, что делали, кто услышал первым звук-убийцу, кто вторым, как бросились в сад, как побежали к ящику все прочие Карадаги, кто где стоял, как держали под руки мать, кто плакал, кто угрюмо молчал, кто убежал в дом и забился в тёмный угол гостиной, рыдая, кусая мокрые обслюнявленные пальцы - можно рассказать и об этом, но лучше не надо.
Когда скорая уехала, семья собралась в дальней комнате, излюбленном месте отца. Стены и пол в комнате были мраморными, верхушки колонн венчались дорическими капителями, единственным архитектурным изыском, допущенным отцом в его заветное уединения. Карадаг любил строгую простоту диких греков, исчезнувших с лица земли тысячелетия назад. Простота есть величайшая из ипостасей утончённости. Вкус - это и есть апофеоз простоты. Жаль, что так мало людей понимают это, вздыхал Карадаг, трогая гладкие стены, переступая, умиротворённый лев, с носка на пятку, и обратно, с носка на пятку, и обратно. Как чудесно босым ногам на прохладном мраморе танцпола, которому позавидовал бы любой танцор, в этом жарком климате, в этой бедной, несчастной стране. Карадаг нахмурился, часы стукнули семь двадцать восемь...
Здесь он собирался свершить обряд чаепития и чтения свежих новостей. Знал бы он, что самой свежей новостью уже следующего выпуска станет его собственная смерть!
Карадагам объявили, что Августина сбил автомобиль. Как это возможно, если старший Карадаг лежал на плиточке любимого сада, в глубине, в восьми шагах от дороги? Злосчастный шаг, порождённый неожиданным нетерпением - он решил исход его жизни, приход его смерти. Мальчик почтальон видел это. Отрок свидетельствовал, что один шаг подкосил богоподобный колосс по имени Августин Карадаг, сшиб и расплющил солнцеподобного любимца Олимпа. Если бы в одном месте, вдруг, собрались бы все мудрецы мира, все вещуны, колдуны, пророки, миродержатели, и если бы их попросили состряпать для солнца Карадага самый ужасный сценарий его захода, в самых гнусных подробностях, в стыдных мелочах, в панораме катастроф, в волнах и в буре, в трясении чрева земли, в выхаркивании плазмы на высоту ста километров - даже все колдуны и прорицатели не выдумали бы более страшной и тихой картины, чем та, что называлась правдой сегодняшнего дня. Так хозяйка молча выплёскивает помои из грязного зловонного ведра - двойной кувырок и расплющенное тело. Можно перетерпеть ужас, нельзя вынести ужаса, прикинувшегося жизнью.
Мать в тот день сидела на голой кушетке в комнате мужа, огромная и величественная, как жажда справедливости, прекрасная, как жест отваги. Дети по очереди подсаживались к её подолу, прижимали свои руки к её рукам, теребили крупное застывшее тело, плакали, уходили и возвращались снова. Первая ночь прошла беспокойно. Никто не знал, как надо вести себя, когда горе затопило душу. Каждый чувствовал, что нужно время, нужно много-много времени, чтобы научить застигнутых врасплох людей вести себя правильно, соблюдая и горячность и достоинство, но справляться с ужасом, вот беда, вот нюанс, надо сегодня и сейчас, без черновика и второго шанса, без репетиции и права на ошибку. Надо что-то говорить, смотреть в глаза, ждать ответа, перебирать в памяти фантики мыслей, не имеющих к данной секунде никакого отношения, раздражаться на себя, вообще очень много раздражаться, и это раздражение, как болезнь гнилого зуба, мучительно, ни капельки не сладкое. Ты раздражаешься на громко шмыгающих, на слишком тихих, на тех, кто не пришёл, и на тех, кто зачем-то припёрся, хотя их никто не звал, раздражаешься одинаково как на тех, кто попросил вина, так и на тех, кому захотелось воды. Как пить воду, когда воздух пропитан ужасом? Из чего состоят их глотки? О, какой страшной была первая ночь! Одна маленькая Луна спала, и ничего не поняла и не запомнила.
Первые дни дети и мать молчали. Молчание - эликсир, усыпляющий боль, чернозём, в котором уже притаились невидимые корни душистых роз, дай им прорасти - их бушующий сад вознесёт тебя до небес внутренней радости. Дети молчали и жались к матери, Антония дышала, как астматик перед смертью, за минуту до удушья, качалась из стороны в сторону и казалась всем сумасшедшей. Что перенесли потолки, подпёртые дорическими капителями в гордой греческой простоте тихого дома - о том никто не узнает, потолки ведь молчат, но и сам воздух провис в те дни вниз от тяжести горя семьи Карадагов, поделённого честно на четверых. И как не воспротивиться всему существу человека несправедливой ухмылке злого божка, растоптавшего в семь двадцать девять их счастье, их солнце. О, как страшны мысли человека, возжаждавшего справедливости!
А на седьмой день Марк исчез. Его искали в доме и за домом, и на улице, у родственников, у соседей, в парке, в университете - Марка нигде не было. Антония, будто почувствовав кожей отсутствие сына, очнулась, и больше не впадала в сомнамбулическое беспамятство. Поиски Марка затянулись и разбудили семью Карадагов, Антония и старший сын почти не бывали дома. Одна крохотная Луна, как обычно, ничего не заметила, играя с няней в своей комнате, ничего, ни разбухших потолков, ни тяжёлого воздуха несчастья, ни заторможенную мать, ни пропажи брата. Её жизнь была воистину прекрасна.
Марк пришёл домой сам, сорок дней спустя, ввалился грязный, взъерошенный прямо в отцовский рай в задних комнатах дома, хотя прежде боялся перешагнуть за порог отцова святилища, задыхаясь от благоговения, краснея, как варёный рак. Он встал посередине спартанской комнаты униженного случайной смертью грека - своего отца, глаза его блестели, так повелительно и сильно блестели, что все бывшие в комнате не проронили ни слова, не пикнули ни писка, не шевельнулись, не охнули, не нахмурились. Стояла благоговейная тишина, только теперь благоговение вызывал сам Марк, средний сын, всегда робкий и тихий мальчик, теперь же он походил на древнего разъярённого и просветлённого пророка, принесшего людям великую тайну жизни, пришедшего, чтобы всех спасти. Марк постоял неподвижно не больше минуты, но всем показалось, что прошли годы и тысячелетия, так велика была сила его молчания, а потом он подошёл к матери, опустился перед ней на колени, уткнулся лицом в складки её чёрного платья, как смирный барашек, и простоял так ещё минуту, которая вновь показалась всем вечностью. А потом Марк заговорил. Он говорил долго, иногда бессвязно, иногда сложно, неизменно пламенно, но и хладнокровно, красноречиво и сумбурно, как и подобает древнему пророку. Он говорил примерно так:
- Не всё создано по благодати, мама. Я теперь знаю это. Я теперь могу говорить то, что не говорил раньше. Надо решиться и бросить вызов позорной гадине под названием случайная смерть. Надо стать мужественными и оскорблёнными. Я прятался в отцовой лаборатории в надежде найти ответы на вопросы, раздавившие всех нас вот в этом месте, в этой комнате, вопросы, расплющившие наши надежды, осквернившие жизнь отца...Ничего не говори сейчас, мама, я умоляю тебя, ничего не говори сейчас...
Марк уставился с мольбой на сомкнутые губы матери, и всем на миг стало страшно. Неподвижные материнские уста не подвели сына и не шевельнулись.
- Я не нашёл ответа, как убить боль, но я узнал, что надо сделать, чтобы несправедливость не стала приговором, фатумом, чтобы человек оставался осмысленным и свободным в выборе, даже, когда у него отняли право на выбор... Когда его дёрнули за чуб, как ублюдка, пнули в дерьмо, надругались над ним, как над скотиной, осквернили его душу, растерзали на глазах любимых...
- Ч-ч-ч-ч,- уста Антонии разомкнулись на миллиметр, не способный выцедить членораздельное слово, но достаточный, чтобы одарить утешением,- Ч-ч-ч-ч,- пела мать, обхватив охапкой голову сына.
Марк всхлипнул, взял материны руки и порывисто поцеловал их. Было видно, что он не закончил говорить. Эмоции помешали ему, но не остановили.
- Я знаю, как перехитрить эту сучку, случайную смерть, знаю, мама, поверь мне,- сын осыпал мелкими сухими поцелуями руки матери и говорил, как пьяный или безумный, когда он поднимал взгляд - взгляда никто не мог выдержать, так бешено он горел,- Отцу не дали шанса выбрать самому свою смерть, а я дам людям эту привилегию, этот великий дар! Я, мама, я! Ты будешь гордиться своим сыном, мама, как я горжусь своим отцом. Отныне мир изменится, дни старого мира сочтены. Любой лавочник, любая девушка, подросток, старик, дурная баба, любой, понимаешь, любой, если он захочет, сможет распорядиться своей смертью так, как хочется ему. Только мы сами имеем право выбирать свою смерть...
На этих словах Антония шумно выдохнула и в этом выдохе была мука.
- Да, мама, да - только мы сами имеем право выбирать свою смерть,- громким шёпотом, уверенно, строго повторил Марк, сжимая запястья матери, глядя на неё в упор, будто хотел просверлить её душу,- Никто другой не имеет на это права! Никто. Я знаю это теперь. Раньше я догадывался, а теперь знаю. Ты даже не представляешь, мама, как глубоко я это знаю,- Марк вновь ласково и сухо чмокал материны ладошки,- Ты даже не представляешь, мама. Я уйду от вас завтра и буду работать так, как не работал ещё ни один учёный до меня. Даже Августин Карадаг не работал так, как буду работать я. Это будет великий проект, поверь, мама, своему сыну. Я назвал это чудо, это противоядие, которое изменит лицо мира, "Другая смерть"! Тебе нравится? Тебе понравится, мама, вот увидишь, как тебе понравится!- на этих словах Антония ещё раз выдохнула муку и задрожала,- Не пускай никого в лабораторию, пожалуйста, мама, кроме меня там никого не должно быть. О, мамочка, о божество моё, о, моя прекрасная мать...Отпусти меня, отпусти меня, отпусти меня...
Марк нежился, как ласковый котёнок, мурчал, но было ясно, что этот статный молодой мужчина вырос из своего имени, из своего рода, из своих бренных одежд, из своего прошлого и настоящего, и это распирало его чуткое человеческое естество, боящееся перемен, как боится перемен всё живое, непрерывно при этом меняясь. Он мучился, как мучается женщина в родах и сбросил, наконец, свою старую кожу под названием - Марк Карадаг, как сбрасывает её змея, трясь боками о камни. От Марка Карадага ничего не осталось, кроме метрик, никому уже теперь не нужных. Марк ушёл в ту ночь, и два с половиной года семья почти ничего о нём не слышала, а потом, вдруг, весь мир заговорил о гении Марка Карадага, о мужестве Марка Карадага, о великом открытии Марка Карадага, рядом с которым померкли, как тусклые пылинки, все прежние достопримечательности мира: хождение на двух конечностях, огонь, пирамиды, письменность, электричество, прививки, победа смертоносных болезней, этика, эстетика, гигиена, "не убий", человеколюбие. Марк сразу же возглавил громоздкую корпорацию "Другая смерть", о которой грезил столько лет.
Жизнь семьи переменилась. Как она могла не поменяться, когда изменился целый мир, визжащий от восторга, рыдающий, избавившийся от вековечного проклятья - несправедливой смерти, гнусной истерички, бьющей метко в висок в тот самый миг, когда человек нюхает цветы, или гладит ребёнка, или поёт песню. Конец омерзительной Горгоне! Да здравствует моё право выбрать себе смерть самому! Никто не протестует против юбок трубочкой, никому нет дела, что я курю, что косолаплю, что люблю дождь. Тысячелетия подряд мне оставляли право выбирать форму для моих ногтей, длину моих волос, цвет моей юбки, вкус моего чая, фасон моего гроба, но стоило мне покуситься на большее - меня проклинали или умерщвляли. Марк Карадаг стал первым человеком, который вышел вперёд и сказал: И форму ногтя, и фасон гроба, и свою смерть - выбирай сам! Он не просто сказал это, он дал голодному человечеству пригоршню вкуснейшего мармелада.
И мир услышал, и вкусил, и взорвался.
"Другая смерть" стала новой философией, никогда больше человечество так не дрожало от предвкушения экстаза, как в тот благословенный год обретения надежды, год, поманивший сердца человеков миражами победы над заклятым врагом - смертью. Пусть мираж, пусть дурман, кричало сердце всякого человека, но пусть будет ещё жизнь, и пусть будет ещё смерть, та, что хочу я. О, никакому разуму не под силу перешибить силу этих двух слов: слова "я" и слова "хочу". Когда они соединяются воедино, человек оборачивается в монстра. Никому не докричаться до ушей монстра.
Марк вернулся домой. Семья обступила потрёпанного любимца и принялась за дело, которому издревле обучено гибкое тело любой семьи - залечивать раны, ибо залечивать раны есть единственное предназначение семьи, как таковой. Кто не знает этого, тот не знает ничего, тот дурак.
Внешне ничего не произошло в глубине маленького дома на Петит. Мать и дети так же сидели дома, и так же обожали друг друга. Марк с головой ушёл в новое дело, и был так счастлив, что семья радовалась за его счастье, и лишь ночами каждый плакал на своей территории, и грыз ногти, и ходил из угла в угол, и выходил утром с красными замученными глазами, стесняясь быть изобличенным в страхе. Одна Луна расцветала и не знала тревог близких.
Старший Мишель поначалу с интересом следил за удачливым братом, бегал за ним, как собачонка, пропадал в корпорации, носил книги, бесконечно спорил с кем-то по телефону, даже отрастил элегантную бородку, став похожим на молодого гениального профессора больше, чем сам гениальный брат - молодой профессор. Но постепенно Мишель остывал и отходил от дела брата, запирался, отнекивался, лгал, прятался, и молчал, молчал, молчал. Марк был так поглощён триумфом "Другой смерти", что уклонение брата воспринял, как временную хандру лентяя, девчоночьи сопли здорового бородатого мужика, не желающего закатать рукава и пахать, пахать, пахать от восхода до заката. Брату не хватает идеи, грустил Марк, поглядывая, как избегает его старший брат, как печален он в интерьере старого дома, не залечившего ран после смерти отца. Иногда Марка охватывал порыв позвать брата к себе в кабинет, поговорить с ним по душам, как братьям, как единомышленникам, но на этом слове порыв увядал потому, что яснее ясного было видно, что никакие они больше не единомышленники, а быть братьями - недостаточно, чтобы сидеть рядом и говорить слова. Даже при одной мысли Карадагов передёргивало от запаха фальши, закравшейся в их чистые мысли уникумов. Как-то незаметно избегать друг друга сделалось их взаимной игрой, из тех игр, что держат в тайне, но без которых обойтись уже трудно, ибо правда вызывает обоюдную неловкость и желание скорее заиграть в новую игру. Марк не заметил и того, как брат посерел, будто наелся таблеток активированного угля, как стал дик, неухожен, раздражителен, тощ.
- Это всё детское, мама, Kindisch,- успокаивал Антонию средний сын,- Не думай. Пройдёт. Ему не хватает отваги, чтобы стать свободным. Быть отважным так трудно, мама, так неспокойно, так многослойно и многомысленно. Нельзя просто проснуться и быть свободным, это сказки, это ложь для старшеклассников. Пусть Мишель поболеет...Не смотри на меня...так, мама, не смотри, ты знаешь, как я люблю тебя и твоих детей. Пусть поболеет, это приближает к освобождению.
- Ты заметил, как он смотрит на тебя?- глотала слёзы Антония, давясь ими, выравнивая речь так, чтобы незамеченным оказался ком, перегородивший глотку, мешающий говорить,- Он смотрит на тебя с ненавистью...
- Да нет же, мама, нет, мама....
- С ненавистью,- дышала Антония астматическим хрипом,- С ненавистью. Мои дети смотрят друг на друга с ненавистью...
- О, мама, нет. Нет...
- Да. Да. Да...
Сцены учащались и учащались, и, однажды, домой не пришел Мишель.
- Приведи своего брата, или я...
Средний сын не бросился уговаривать или останавливать мать.
- Что, мама?
- Или я...
- Что, мама?
- Я...
Разговор ничем не кончился. Когда между двумя любящими разговор кончается ничем, это значит, что кто-то из двоих стал любить чуть меньше, это чрезвычайно важный и печальный симптом, предвещающий расставание. Мишель отныне жил отдельно от семьи, и Антония ни слова не сказала больше ни среднему сыну, не вернувшему ей старшего сына, ни кому бы то ещё.
Антония больше никогда ничего не требовала от детей. Что делать матери, когда она видит, что дети рассыпаются в стороны, как ни тяни она их к себе, как ни призывай, как ни аукай? И она стала делать то, что делают все самки планеты Земля, то, что подсказывает не глупый заносчивый разум, а зов древних соков, которые старее разума. Она только прижимала их к себе и прижимала, и целовала, и целовала, и не могла нацеловаться, не могла насытиться, не могла насмотреться, не могла надышаться, не могла наплакаться, когда оставалась одна, и слёзы её были обильны и горьки. О, мой Августин, плакало в тишине ночи её крупное сердце! О, мой Августин! Если бы возможно было перевести на бумагу все выдохи её сердца, все стоны её и всхлипы, то получилось бы бесконечное и бессмысленное: О, мой Августин! О, мой Августин! О, мой Августин! Кто никогда не любил, тот ни черта не поймёт, а кто любил, тот промолчит, потупится, вздохнёт и повторит: О, мой Августин! И миллиарды ликов, разорвавших когда-либо по умыслу либо по неосторожности чьё-то живое сердце, поймут в этот миг язык запоздалого раскаяния, и счастья, и горя, и любви, и светлой печали, заменяющей многим отсутствие воспоминаний.
О, мой бедный Августин!
Однажды Мишель подкараулил Марка у здания корпорации. Мишель выглядел, как оборванец, был худ, глаза неестественно блестели, он боялся встретиться взглядом с удачливым везунчиком братом, у ног которого лежал теперь весь мир, ибо мир жаден до бессмертия, как не жаден ни до чего больше в бренном мире. Свихнись, вдруг, и захоти Марк убивать собственноручно пару тысяч людей в день, или пару сотен, или, хотя бы, парочку человеческих экземпляров в сутки - и свихнувшееся от жадности человечество, в угоду Марку, каким-нибудь образом да оправдало бы это его личное священное право на бессмысленное убийство. Человечество нашло бы, чем обосновать кровожадность гения, помахавшего у носа человечества, сдыхающего от страхов, вкусной костью бессмертия.
- Ты плохо выглядишь,- равнодушно констатировал Марк, быстро глянул на брата, и так же, как и он, боясь быть с ним ласковым.
- Да,- непонятно о чём прогудел Мишель.
- Что делаешь?- продолжил Марк в том же тоне.
- Так...
Разговора не получалось. Марк сделал движение, чтобы обойти препятствие в виде брата.
- Зачем ты лжёшь всем?- тихо-тихо процедил Мишель, уже почти в спину младшему брату.
Марку показалось, что его ударили. Он шатнулся, но устоял и с ненавистью посмотрел прямо в глаза брата.
- Кого - всех?- губы Марка дрожали.
- Их. Меня. Мать. Луну. Всем лжёшь.
Марк испугался, что может упасть, так потемнело у него в глазах.
- Никому. Никогда. Не лгал. Поди прочь. Ты - сумасшедший и завистливый неудачник-слюнтяй...Пропусти.
- Ты же знаешь, что единственно, чего захотят копиры, очеловечившись - это вечной жизни. А ты им - сорри, детки, надо умирать. Пройдёмте к гробикам. Ах, какие гробики! Баю-баюшки-баююю, дети, закрываем глазки,- Мишель качал невидимого младенца и безумно зло глядел на брата,- Так? Я спрашиваю - так?
Марк на секунду растерялся.
- Не так,- взял он себя в руки,- Не так. Ты - чокнутый, точно чокнутый.
- А как? Как ты заставишь их умереть ещё раз? Они что - придурки? Они захотят жить с такой силой, что тебе и не снилось. Они сотрут в порошок полмира, чтобы урвать хоть полминуты дыхания. Они у-м-и-р-а-л-и-и-и, Марк, умирали, понимаешь? Ты понимаешь, что это такое? Ты знаешь, что это? И я не знаю, и вот, те все, кто ходят, хлопают тебе, заглядывают тебе в рот, ждут от тебя чудес - они тоже не знают, что значит умирать. А они знают! Они знают! Брат, очнись! Ты зовёшь людей в ловушку! Это всё мираж! Всё - ложь!
- Да пошёл ты...со своими истериками...баба слюнявая! Как ты надоел, как ты гадок...А что хорошо? Что не ложь? Ты забыл отца? Его смерть - хорошо? Его смерть - не ложь? Что тогда благо? Что? Скотина...
- Ты злишься потому, что сам боишься того, что задумал сделать. Да?- Мишель говорил тихо, так тихо, что у брата от воротничка вниз по позвоночнику побежали мурашки,- Тебе страшно,- шипел Мишель, буравя брата глазами,- Оттого ты так активен и супер-занят, что ты запуган. Тебе страшно остановиться. Если ты остановишься, ты ужаснёшься тому, что задумал сделать, побежишь и бросишься вниз головой вон с того моста. Да? Так? Посмотри, у тебя дрожат пальцы, с чего бы это, а, наш гений, спаситель человеческой расы, спокойный атлант, не ведающий сомнений, а?
Марк, вдруг, устал. И у него действительно дрожали пальцы, он сам только что заметил это.
- Иди, Мишель. Иди прочь. Ради матери я прощу тебе твою злобу. Уходи, брат. Мне плохо...
Мишель подступил к брату почти вплотную, и сверкал глазами, в уголке губ его пузырилась бешеная слюна.
- Ты перечеркнёшь историю человечества, Марк. Ты разбудишь дьявола. Посмотри, что ты делаешь с людьми, посмотри на меня. Меня зовут Мишель Карадаг, мне двадцать девять лет. Вероятно, я буду жить долго потому, что страх за свою шкуру повелевает мне лелеять собственную плоть, избегать дурных привычек, сокращающих дни моей жизни, и страстей, мешающих моему телу радоваться жизни. Я тебе точно говорю, что проживу очень-очень долго. А теперь посмотри внимательно. Что ты видишь? Кто перед тобой?
Марк и правда внимательно стал глядеть в лицо брата, и тошнота подступила к его горлу.
Марк сонно водил ладонью по воздуху, будто отгонял невидимую муху, на самом деле, он разгонял ужас.
- Смотри, смотри на меня,- шипел Мишель, не отпуская брата, как удав не отпускает мышь,- Ничего не заметил? Страшно? Страшно, спрашиваю? Что? Кого видишь?
- Мы похож на мертвеца...
- Мертвеца?- Мишель дико, некрасиво засмеялся, икая, глотая колики,- Мертвец? Нет, брат. Нет. Я не мертвец. Я - во сто раз хуже мертвеца. Я готов плюнуть на мою бесценную жизнь и умереть сегодня же, умереть в любую секунду, вот прямо здесь, на этом месте, лишь бы попробовать этот деликатес - Другая смерть.
- Что мешает тебе умереть сегодня так, как хочешь ты сам? Зачем тебе "другая смерть"? Исполнить свою мечту ты и "без другой" смерти способен в любую секунду. Иди и умри, как желаешь! Чего стоишь? Иди и умри!
- Ничего ты не понимаешь!
- Это ты ничего не понял. Я хочу справедливости! Я хочу возмездия! Я хочу тепла в дома! Я хочу, чтобы отец встал в тот день, побыл с нами ещё какое-то время, а потом ушёл бы от нас, как уходят любимые от любящих, со светлой грустью, с улыбкой прощания. Нам достался только ужас, только холод, только крах, это несправедливо. Я проклинаю несправедливость смерти отца, и я хочу убить её, больше мне никто не интересен, и больше я ничего не желаю...
- Ты не вернёшь отца...
- Я не верну отца, но я делаю "другую" смерть только ради него. Только ради него...
- Но копирам плевать на справедливость, копиры захотят жить, жить и жить, раз уж ты, творец, смог вырвать их из лап смерти. Они перегрызут тебе глотку за одну мысль об их повторном умерщвлении...