В светлой Прави, в небесном чертоге, там, где лето земное чтётся за мгновение, в самой высокой светлице сидит богиня Макошь, из всех первая труженица и рукодельница. Непрестанна богинина забота - для всех рождённых спрясть покутные нити, без пристрастья рассудить, сколь долгий срок кому отмерен, и каковою судьбинушкой награждён будет.
Тянет Макошь нить из кудели, кудели непростой - то несбывшиеся судьбы, жизни нерождённые, слёзы непролитые, смех непрозвучавший.
Прядёт богиня, белых рук не жалеючи, а всё ж не управиться никакой умелице - столько душ в мир явный стремится, рвётся, и каждому особая нить потребна, а то как же без судьбы прожить? Для того у Макоши две дочки-помощницы, садятся обочь, одна по левую руку, другая по правую, и каждая свою нить тянет, да только не сходен труд их, как и сами они розны.
Меньшая, Среча, весела да румяна, заделье ей в охотку, за работою песни напевает, да песни всё весёлые. И работа у ней ладится да спорится, нить сама бежит из-под пальцев - долгая, гладкая, ровная, поглядеть любо-дорого. Знать, счастье кому выпряла красавица-певунья: радость светлую, дитя намолённое, милой девице - ласкового жениха, ясну соколу - зазнобу-любушку.
...Воркует мать над малым ребёночком: 'Дитятко моё, ясная звёздочка... будь счастливей своей матушки...'
...У князя гордого словно бы гусли в груди играют, звенят жилки-струночки: 'Одна ты мне желанна, дорогое твоё имячко...'
...Устами мужниными ласково говорит верное сердце: 'Отчего чураешься, точно зверь я какой? Возьми нож, раз слову моему не веришь, никогда не причиню тебе обиды'...
Сестрица старшая, Несреча, упрямая, злющая - сидит, губы кусает. И сама-то страховидна, худющая, космы нечёсаные развесила, распустёха. До песен ли тут! Непряха, неткаха, худорукая, неумелая, сестриной сноровке завидует, спешит-торопится, оттого только хуже выходит. Тянет нить, дёргает, того гляди оборвёт, где и обрежется, кровью измарает. И нить вся в наузах, где тонкая, где толстая - дрянь-работа. Не жужжит веретено - плачет, криком кричит. Каждый узел раною ложится. Без старания прядёт Несреча, не умением, так длиной пряжи сестрицу за пояс заткнуть тщится. Оттого и несчастья отмерено больше счастья: горе радость во взоре гасит, дитя от матери отрывается, змея-разлучница уводит суженого, сердце озлобляется.
...И являются слова - страшные, невозвратные: 'Будь проклят он, за вину свою и чужую! Пусть вечно ищет и нигде не обретёт покоя, как и мне он отныне заказан!'
...'Не оставь! Прости!..' - зовёт-убивается, падает, гордая, на колени...
...'Всю душу из меня вынула, ведьма!'...
Ласково глядит Макошь на обеих дочерей. Знает богиня: горе со счастьем ходит об руку, не узнаешь радости, несчастья сполна не изведав.
Знает и иное: каково ни выйдет нить, сам человек властен переменить судьбу, коль достанет ему на то сил и воли, спрямить, развязать узлы, переплесть с другой нитью.
Тянутся нити, прядутся жизни людские.
*** *** ***
Они пришли поздно, слишком поздно.
Уразумели допрежь того, как явилось очам потаённое селище, по дымам, что курились над заборолом дерев: то не тепло печное взвивалось в грязно-белой небесной хмари, то дотлевали остовы изб. Из всех вещанцев лишь младшему в отряде, Смеяну, не приводилось вдыхать гари пепелища, что горше нет, да и ему своего разумения хватило, рука без подсказки потянулась совлечь шапку. Поникнув головою, Смеян не поднимал невидящего взора от стоптанного снега. Никому они здесь уж не сумеют помочь - явилось нерассуждающее знание. Мчались, так скоро, только б не загнать коней, чтоб грудью в грудь приветить живых врагов. Не сдюжить им было скорей, жаль, не соколами мчаться по поднебесью... Домчали - чтоб найти мёртвых соплеменников. Что ж... теперь разве что проводить по-людски.
И зло взяло на старосту здешнего, Могуту, так его звали. О прошлую весну, почти с зиму как, ездили от князя Берислава обещать заступы взамен справедливой дани. Староста, мужик дюжий, весёлый и хитроватый, усмехнулся тогда в пшеничную бороду: мол, какой такой князь? Никакого князя не знаем, в здешнем углу медвежьем всяк сам себе князь. Мы сам с усам. Так было при деде и отце, значит, по этому и при мне бывать. И на что нам заступа, покуда кроме вас никто не забижал, а лихим людям ещё сыскать нас надобно, а и как сыскать, когда с одной стороны леса дремучие заслоном, а с другой - заводь мелкая, вся в островах, как в конопухах, да камышом поросшая, не знаючи, не проплывёшь. Вот и платим дань двоим заступникам: Водяному да Лесному Хозяину, они нас хоронят, а вас знать не знаем и знать не хотим.
У Берислава и на такой ответ указ был заготовлен. Насильно мил не будешь, никого неволить, мол, не стану. Захотят, сами под мою руку притекут. И Твердята, коего князь за старшого назначил, по слову его перечить не стал. Тогда оборотился едва не на пороге побратим Смеянов, Пепел, а уж он-то без надобы пары слов не выскажет.
- При деде твоём по здешним рекам ничего, зубастей щуки, не плавало. Нынче не так, коль не знаешь. Раз мы селище нашли, так и иные сыщут, да не с мирным уговором придут, но с мечом. Раз сам готов горло подставить - вольному воля. Так ведь не бирюком живёшь.
У старосты усмешка потускнела.
- Спасибо, - говорит, - молодец, поразмыслю.
- Поразмысли. - Старшой побратим вышел из старостиного дома, а за ним и Смеян.
Одначе, когда под конец осени завернули по пути в потаённое селище, упрямец встретил прежним ответом. Быть может, и переменил бы решенье, коль испрашивал бы его княжий любимец, но Пепел о ту пору в далёких краях летал. Побратим тогда как в воду глядел, звериным нюхом беду чуял. Авось да и переломил бы старосту, а то и подвёл бы по-своему, вовсе княжьему слову вопреки, если б знал, что тем людей от смерти спасает...
Эх, авось да небось!
Вот и достерёгся Могута. Пред князем вещанским поскупился амбары отворять, ан явились налётчики и без спросу взяли, что ни пожелалось.
В прежнем молчании вступили в ворота, вынесенные наспех срубленной здесь же елью. У зелёной красавицы отсекли ветви и верхушку, и клочья нарядного убранства навалены опричь мёртвого дерева, что сгубили, не задобрив душу, и обратили на погибель людским соседям.
Ещё дымились остовы изб, ещё не справило кровавую трапезу вороньё. По снегу разбросаны чёрные пятна, в которых не хотелось беспечному парню, впервые увидавшему этакую бойню, узнавать людей, ещё недавно живших, с надеждами своими, печалями, думами. А ныне превратились они в изрубленные, окостеневшие на ранне-весеннем холоде трупы - мужчин, сжимавших вилы, палицы, топоры, женщин, распластанных, замученных, стариков, детей...
Смеян стиснул зубы, испытывая прилив дикой, звериной ненависти. С-суки... Пресветлые боги, у какого нелюдя поднялась рука на этого пацанёнка, ему ещё и четырёх зим не сравнялось, поди! Бежал, выкликая мёртвую мамку, а кто-то не поленился, полоснул походя, играючись... Иль вот белобородый старик, разваленный страшным ударом от ключицы до пояса. Лежат рядышком, и смерть роднит конопатого мальчонку и дряхлого деда. Никого не пощадили изверги... А после всё пожгли, порушили...
Что же ты, Водяной? А ты, Лесной Хозяин? Уж вам ли не скупились на дары, не вас ли одних признавал над собой, отвергая князя, Могута-староста? Что ж не оборонили? Но молчит лес, и молчит заводь.
Смеян бродил средь мертвецов. Вот и сам Могута. Земля вкруг него взрыта сапогами и в крови изгваздана. Сколь ран принял на большое тело староста, знать, свалился, лишь когда кровью истёк, а и налётчиков посёк немало, хоть своих мертвецов и раненых вороги с собою унесли, но земля не хуже видоков рассказывает, умей лишь разобрать. Недаром носил имя староста. О чём мыслил он, здоровым топором отмахивая широкие дуги, закрывая подход к амбару, откуда позже выволокли жену с младенцем и двух дочек? Не проклял ли свою гордыню и скупость, когда не принял совета молодого кметя? Не припомнил ли, навалясь спиной, ослабелый от ран, на брёвна амбара, где колотились в страхе величайшие его сокровища, вещие слова заезжего парня: 'Так ведь не бирюком живёшь'? За них бы он умер. За них - он и умер. Да только смерти его кому-то показалось мало.
Неловкими руками, отринув мысли, оправил на старостиных жене и дочках разодранные рубахи, укрыл сестриным платком младенчика с разбитой головёнкой. Поздний сынок, последыш, родительская отрада, сестрина забава... ан вот оно как обернулось.
Отчего ж прелагатай так поздно вомчал с вестью в ворота Вещанска? Отчего Дымная не оковалась ледяной кольчугой, а здешняя заводь провела чужаков меж островов и мелей? Обошли стороною вставшие под руку Бериславову веси, бежали сильного Вещанска-городища, а злобу лютую выместили на беззащитном селище.
Смеян впервые ощутил всегда чуждое ему желание - крови, мести. Но не с кем биться - то поняли ещё, когда зверями хоронились по лесу, неслышными тенями мчали к селищу, надеясь застать врага, что налетал, как коршун и пропадал, оставив разорённые гнёзда. Не на другов же бросаться, точно отрок неугодливый? Да и они сжимают кулаки, каменеют скулами, вдругорядь напоровшись взглядом на растерзанную посередь двора малолетку. Волками разбрелись по выморочной веси, по безрассудному зову надежды - а ну как укрылся кто от расправы, иль не застала кого налетевшая погибель? Иль минула кого смертельная рана? Эй, кто-нибудь! Есть здесь хоть одна душа живая? Отзовись хоть стоном! Нет, тишина...
Смеян пошёл без пути, пока кривая не вывела на окраину веси, дальше только жальник - хотя что он, вся весь теперь - жальник. Там, у крайних дворов, увидал Пепла.
Побратим точно личину надел, ни в единой чёрточке - ни движения, лишь взор скоро и жадно обегает окрест, на миг касается мертвецов и устремляется прочь. Смеяну помстилось вдруг - едва ли Пепел видит лица мертвецов. Словно бы ищет кого-то, и одни лишь боги ведают, что творится на душе его, оковавшей себя бронью безмолвия. Знать, легкокрылая птица-надежда корчится в когтях жестокого знания: надежда - неверная попутчица, не зови её туда, где душа чернеет от смрадного дыма пожарища! Про всё то Пепел ведал уж верней меньшого побратима - ан нет. Отринет взором - не узнан, не узнана! и без промедленья продолжит одному ему ведомый путь. Смеян молчаливой тенью устремился вослед.
*** *** ***
- ...На море-окияне, на острове Буяне, где люди не ступают, птицы не летают, лежит камень Алатырь, вокруг него песок да пустырь; у того камня растет дуб - сухое древо, отростков ни справа, ни слева; на древе птица Ворон - железный нос, булатный коготь в кору врос; теребит жабу ни сухую, ни мокрую, ни злую, ни добрую. Беды и напасти, несчастья и страсти, сердечная боль и перекатная голь, от лихого человека и от ненавистника, из чистого поля, из зелёной дубровы, - подите от меня на тот дуб, на чужую сторону, в железный клюв птице Ворону...
Кресень, месяц тёплый, напоил, озорник, деву-ночь сладким мёдом допьяна. Густо поднимался от земли дух разнотравья, соками налившегося, легко и радостно дышалось полной грудью. Верея растворила ставни и, гибкая, стройная, тенью выскользнула из дому через оконце, оставив, от беды, пучок плакун-травы. Крупными жемчугами разбросаны по чёрной небесной одёже звёзды.
- Предвечная Земля-Мати, благослови меня твои травы рвати! Твоими повеленьями да буду я ныне с травами и кореньями! Вовек и по веку, отныне и до веку...
Шёпот, горячий, лихорадочный в дремотной тиши, накликал потустороннюю жуть. Верея крепче стиснула в левой руке старый серп с иззубрившимся лезвием, поправила берестяной короб. Перекликались промеж собою, перешёптывались шорохом листвы деревья, скрипя стволами, шумя ветвями, бродили, чтоб за одну эту, короткую самую ночь, пустить на новом месте корни...
Ведьмина выученица проверила, не обронила ли ненароком заткнутый за пояс стебель полыни, и поспешила в чащу. Нынче Купалье - лучший срок целебные травы собирать, пока они в самую силу вошли. Да вот только и нежить свирепствует как никогда, никакого укорота на них нет. Ну да и Верея за эту зиму с лишком успела кое-чему научиться.
А где-то там, в ласковой, обволакивающей темени, быть может, вовсе недалече, жгут очищающие купальские костры. На миг почудилось даже, что доносится до слуха смех и обрывки песен. Нет, всего лишь померещилось... Придумала она это. Но точно знает, что нынче кому-то пьяное - не от мёда, от заигравшей в жилах молодой крови, раздолье. Кому-то ухарски подмигивают парни, кому-то улыбаются девицы, пряча в глазах застенчивую радость. И лодьями поплывут по течению чьи-то с затаённой надеждой и любовью сплетённые веночки. Кому-то уходить с шумных игрищ, взявшись за руки. Кого-то навек свяжут в короткую ночку купальские костры...
Кого-то. Но не её. Верея, сама того не замечая, остановилась. Вкрадчивые голоса лесные, неясные обводы окружившего её: протянувшиеся к ней ветви - иссохшие старушечьи руки - уже не занимали безраздельно воображение. Иные костры виделись широко распахнутым, слепо устремлённым во мрак глазам.
Верея с отчаянной злостью рванулась из тенёт морока. Коса тугою плетью хлестнула по спине. Забудь, ведьма, о кострах Купалья, не про тебя им гореть!
Посередь летней пышности дерев то там, то сям мелькали бледные пятна лиц, темнели на них колодези глаз, колдовские, обманные. Цеплялись за ветви тонкие, белые, как овечий сыр, обнажённые руки. Которые из русалок купались уж в росе, иные неспешно водили хороводы, без слов зазывая Верею присоединиться к их забавам. Провожали живую девушку долгими немигающими взглядами, и змейки страха проползали меж лопаток. 'У, уставились, глазастые... каждой бы по веночку из полыни да осиновых веток...'
Верея распутала узел на поясе, стащила рубашку, зябко повела плечами. Нагая, одетая лишь в покрывало из распущенных волос; кожа, не изведавшая ни пылких поцелуев Ярилиных, ни стужи касаний, ни калечащей тело работы, словно бы светится изнутри. И глаза мерцают во мраке, едва заметным пока зеленоватым отблеском. Почти неотличима была она теперь от речных дев, будто бы сама стала одной из них.
Верея разложила по траве с четырёх сторон серебряную кузнь: колты, наручень, жуковинье. Легла на землю и зашептала, оглаживая влажную от обильно выступившей росы траву:
- Гой Земля еси сырая, Земля матёрая. Матерь нам еси родная. Всех нас породила и угодьем наделила. Ради нас, своих детей, зелий породила и злак всякий напоила. Повели урвать с себя разных снадобьев ради пользы для жизни...
Но не двенадцать разных трав собирала она, чтоб на суженого гадать. Собирала она метлику, тирлич, разрыв-траву, папороть, колюку, сон-траву - травы редкие, волшебные. Не каждый человек их сыщет, не каждый приметит, а то и мимо пройдёт, замороченный. И уж точно не всякому они в руки дадутся...
Знала Верея, что нельзя в купальскую ночь сон до себя допустить. Одначе наговор тянул невеликие покуда ведьмовские силы, усталость, того гляди, сморит, и предутренняя прохлада ей не помеха. Перебарывая сон, Верея оделась, перепоясалась, косу заплела, возвращая на недолгий срок отринутую защиту. Но персты, перебиравшие тяжёлые пряди, двигались неспешно, дремотно. Отгоняла девушка сон, да ночными птицами мягкокрылыми слетались думы, всё больше о былом, недавнем, хоть порой казалось - с той поры жизнь минула, самое малое.
Тогда не была она ни в учении ведьмином, да и Вереей нынешней не была, всё больше - Верейкой, Вереюшкой. Она и прежде-то не тяготилась заботами, не изнывала от трудов каждодневных - добрая бабушка не дозволяла внучке-красавице от зари до зорьки спину гнуть на поле, переламываться под тяжестью вёдер, да натирать ладони д`о крови. 'Голубка ты моя, да разве ж по тебе такая долюшка? Тебе бы в светёлке сидеть, птичкой песенки с подруженьками распевать, золотом да серебром по шёлку-бархату вышивать! Эх-х, горюшко моё...'
У разговоров таких един был зачин, едина и припевка. Крушилась бабушка Потвора, мол, нет у любимой внученьки ни сафьяновых сапожек, ни золотых перстенёчков, и спится-то ей не сладко и не мягко, и яствами-то её потчуют скудными да безыскусными. Принималась тогда старая травница горько рыдать, да осыпать девочку ласками и поцелуями. Верейка так и эдак пыталась утешить бабушку, но та, вопреки бесхитростным стараниям, заливалась прежнего горше, с подвываниями и причетами. Жаль становилось Верейке любимую бабушку, а после уж и себя - заодно, и рыдали они уж вместе, обнявшись, словно две берёзы на пригорочке - старая кряжистая и молоденькая.
И сердилась Верейка на бабкину блажь и спорила даже... и слезами заливалась - это-то крайнее средство ей всегда допрежь помогало, а вот упёрлась тут бабка, и ни в какую! Мол, костьми ляжет, а не дозволит внученьке белой лебёдушке ручки свои нежные грязной работой уродовать. И сдержала обещание.
Была Верейка меж прочими девушками как княгиня меж чернавками. И правду сказать - не такова она была, как другие - рослые, в кости широкие, двужильные. Она-то и росточком невелика, и станом тоненькая, гибкая - и в самом деле, будто белая берёзка. Да и не бедовали они - много ли двоим надо, старой да малой?
Уходила Потвора в леса да на болота, собирала травы непростые, целебные, от хворей, от недугов. Сушила, резала, крошила, толкла, запаривала. Приходили в крайнюю избу, чуть беда приключится - скотина-кормилица захворала, или дитё малое в зыбке плачет-разливается, ночами не спит. Иль жену молодую попортил кто на свадебке, взглянул нехорошо, со злобой или завистью, а она теперь понести не может. Или же другой какой молодухе срок подошёл, дитя на свет просится, а не разродиться никак, и себя, и утробу мает. И все-то наперебой: 'Подсоби, бабка Потвора!'
Ну, и нечего делать, берёт старуха свой короб, день ли, ночь ли на дворе, - спешит помочь. А взамен, ясное дело, кто чем может, отдарит. Муки ли, яичек, молока ли крынку, курочку ли в лукошке - несут. Тем и кормились, не жаловались.
И внучку, красу ненаглядную, травница своей премудрости учила помаленьку, этому её пожеланию не препятствовала, не считала зазорным, что девка помощь свою предлагает. 'Вот, видишь травку, лепесточки жёлтые? Это знатная трава, лечебная. Хворобой зовётся, или зверобойник, а ещё - плакун-трава. Раны заживляет, ожоги, ушибы... А собирать следует по весне, как цветёт, верхушечку надобно срезать... Ну, полынь-то ты и так знаешь, её при лихорадке...'
О позапрошлое лето то было, да... вот как давно. И Верея, Верейка тогда ещё, в предрассветный час ушла из дому, по утренним росам собирать травы, какие умела раздобыть, бабушку Потвору порадовать, да и показать, - не обошлось без горделивой думки - что и сама Верейка научилась уж кой-чему, чай, не дитятко малое, четырнадцатый годок идёт. Тогда, несвычно лишаясь защиты рода, предков, казалось нынешнему не в пример страшней. И лес, чьи тайны помалу теперь постигались, тогда предстал пред нею, совсем ещё дитём испуганным, точно мир иной, не явный.
Коснулось бедра что-то тёплое, шерстяное. Верейка криком подавилась, но тут же посмеялась над собой - было бы отчего так всполошиться! Всего лишь Смелый решил проведать хозяюшку, почто не спится ей, куда посередь ночи из дому собралась и даже с собой не позвала, негодница? Верейка потрепала пса по загривку.
- Ну, не сердись, хороший мой. Одной пойти надобно, никак нельзя тебя с собой брать, ты уж пойми, дружок... Вернусь на рассвете, коли дедушка леший не созорничает, как тогда, не закружит...
Смелый улёгся на земле, всем обличьем своим выражая укоризну, мог бы заговорить - заговорил.
'Добыча' удалась. То-то порадуется бабушка Потвора внучке-травнице! Верейка поклонилась земле-матушке, поблагодарила за щедрость её. Но чуть лишь к родимому селищу прошла - гасимым костром затрещал подлесок, а вслед - того хуже - продрал морозом по спине утробный рык. Верея прижала к груди короб, словно тем думая отгородиться от вставшего на дыбы бера.
Страшен был зверь - шерсть нечистая, клоками, в боку дурная рана, уж гнильё да черви белеются. Засел там обломок рогатины, вот и лютует лесной хозяин. Только знание это из тех, что беде не поможет... Вовсе не хотелось Верейке стать жертвой промаха незадачливого зверобоя!
Как вдруг промельк перед глазами, будто Перунова молонья с чистого неба грянула. На краткий миг даже примстилось: Смелый всё ж в дому не усидел, за неразумной хозяюшкой увязался. Но тотчас поняла, как не права оказалась. Вымахавший в здоровущего телка Смелый показался бы кутёнком заморённым рядом со зверем, что застыл меж нею и ошалелым от боли топтуном. То был не пёс, а волк - лесной вольный брат. Верее не раз случалось видеть серых, но такого покуда не приходилось. Да и не был он серым, как простые сородичи, - шкура дивно светлая, почти белая, лишь с едва приметным железным отливом. Но то не седина, что покрывает матёрых одинцов, зверь был молод, и бел без единого тёмного пятна. И только глаза искони волчьего цвета - как светлая смола.
Вытянулся в одну прямую черту, от носа до хвоста, словно тетива перетянутая, чуть заденешь - оборвётся. Того гляди, прянет, вцепится оскаленной пастью, а клыки-то длиннющие - страсть! Волки ж они стаей добычу промышляют, а уж чтоб в одиночку да на лесного хозяина, старшого брата своего бросался... да неслыханное дело! Кинулся бы Смелый боронить хозяюшку от неминучей погибели в медвежьих когтях - тут же отшвырнула бы его с переломленным хребтом тяжеленная лапа, прихлопнула бы, как надоедную муху, и осталась бы Верея без верного и единственного друга. Но, глядя на белого зверя, немудрено было засомневаться, кто выйдет из схватки победителем.
Тут-то бы Верейке и ускользнуть, пока топтун и дивный заступник скалят один другому клыки да дыбят шерсть на загривках, да только куда там! Сидит на том же месте, где и была, ни жива, ни мертва со страху, шевельнуться не может, не то, чтоб бежать куда-то ни было.
Казалось, ещё чуть, и полетят во все стороны бурые и белые клочья, брызнут рассыпавшейся из туеска брусникой кровавые брызги. Покатится по неровной лесной земле клубок, распадаясь изредка на две большие смазанные тени. Но вместо этого волк заговорил.
Яров лик уж показался на небе, и не купальская ночь растворилась в сиянии утра, вспять воздвигнув преграду меж мирами Яви и Нави, а известно ведь, что лишь в Купалье понятен людям язык зверей, птиц, трав и деревьев. Но в волчьем рыке Верейке почти угадывалась человеческая речь, будто бы даже слова знакомые мерещатся, а смысл ускользает. И не приметила, когда лесной хозяин, проревев коротко, припал на передние лапы и с видимым усилием поковылял прочь. Будто в полусне слышала, как со стихающим треском ломаются заросли малинника. И нетвёрдой рукой нащупала серп, когда белый волк повернулся к ней.
За годы выглаженная ладонями рукоять норовила выскользнуть из повлажневших пальцев. Верейка не смела и надеяться, что остро отточенное лезвие хоть сколько-нибудь поможет, если прогнавший бера волк кинется на неё. Светлые боги, какой же он огромный! Не сам Хорс, но один из его стаи точно.
- Не подходи! - пролепетала, стискивая оружье. И глазам не поверила, когда волк очень медленно, словно бы нерешительно попятился. Будто б сам остерёгся испугать её стремительным движением. А после - всего один удар заполошной пичугой трепещущего в силках груди сердца, - пропал, точно сгинул, лишь чуть взмахнули узорчатыми рукавами красавицы-ели, и нет его. Не поймала даже миг, когда белая тень растаяла в зеленоватом сумраке.
Обессиленно Верейка упала на траву, каждая поджилочка дрожала в ней, как у зайчонка. Едва разжать сумела пальцы - судорогой свело, выпустила бесполезное оружие.
Долгий путь проделала по дороге небесной Даждьбогова колесница, когда Верейка выбрела к дому, а там Потвора уж сама на розыски навострилась, да половину веси успела всполошить... А как увидала внучку живую-невредимую, забранить не успела - в слёзы. Опосля поведала: будто бы краткий миг на рассвете захолонуло сердце тревогой, и одна только думка явилась: "Вереюшка, внучка, беда с нею приключилась!" Но тотчас пропало, как отрезало, хоть сердце бабкино успокоилось, лишь когда воочию увидела внученьку у родимого порога.
Допрежь того лесного дива не завела Верейка обычая держать от бабушки тайны, но тогда, хоть и стыдилась вчуже своего затворства, не перемолвилась с родной душою тем, что грузом на сердце упало. Нынче ж словно бы нашёптывало ей - не говори, сбереги. Бездумно отвечала на ласку заскучавшего по хозяйке Смелого, мысли её витали далеко от крайней в селище избёнки, откуда поворчав да повздыхав разошлись соседи восвояси, коль пропажа сама собой сыскалась. Вскоре само собой уладилось, успокоилась Потвора, приняла полный короб, что чуть не оставлен был в лесу, похвалила запоздало за умение и старание - вышел из внучки толк, вот и выросла ей, старухе, замена. Вдвоём принялись перебирать колдовские травы, и в родимом дому, за привычным, утишающим думы задельем, Верейка поняла, что не отпускало её, не давало ей покоя.
У страшного лесного зверя глаза были усталые, человечьи...
Чарна встречала её на пороге потаённого терема, видать, давно ждала припозднившую воспитанницу. Душа Вереина отогрелась теплотой, что на краткий миг отразили всегда бесстрастные зелёные очи. Без лишних слов Чарна проводила её в дом. Верея не спешила рассказывать, и не в обычае Чарны было донимать расспросами - мол, коль приспеет нужда, сама притечет за советом, али тягость с души снять за долгой беседою, а нет, так и пытать не стану. Вот и теперь наставница лишь глянула из-под ресниц на кусающую губы ученицу, но ничего не сказала, и девушка была ей за то благодарна.
И Верея не спрашивала, каково минула для ведьмы колдовская купальская ночка, что за ворожбу творила ноне, в какие глуби Нави заглядывала и каких гостей привечала. Как настанет срок, Чарна всему научит, и растолкует, и наставит, а пока ещё неумела, неразумна Верея, не постичь ей тех премудростей. Не вышел срок, про то Чарне решать, она старшая, она мудрая, а Верее благодарной быть за приют и помощь, за участие сестрино, за науку сокровенную.
А впервые увидала... смешно вспомнить! Смешно... и горько. Чудн`ая выдалась их встреча. И теперь, когда уж вторую зиму в лесном терему живёт-поживает, многое ей не ясно, но молчит Чарна, а раз молчит, значит, так оно и правильно. Придёт срок, расскажет. Только вот когда он придёт, тот срок?
...Верейка привыкла вставать с полатей до рассвета, со вторыми петухами, а ныне - глядь - Хорсов лик уж улыбается с неба. Лежанка широкая, застелена тепло и богато. Не узнавая, Верейка обвела долгим взглядом чисто убранную и нарядную светёлку. Невысоко над полом повисло лохматое серое облачко, послышался лёгкий хлопок, и предстал сам Хозяин-батюшка - старичок маленький, скрюченный, сморщенное личико белым волосом поросло - будто шерсть. А глазки колючие, как иголочки. Как зыркнул из-под кустистых бровей - сердечко захолонуло, пусть вроде бы и не по-злому посмотрел-то. Да вот комом в горле слова нужные встряли, и спросить не сумела, как полагается: 'К худу или к добру?' Да и как тут не растеряться, если до того случилось увидеть Доброжила один-единственный разочек, когда ещё несмышлёнышем бегала в перешитой материной рубашке без пояска.
Верно, осерчав на гостьину невежливость, домовой исчез с таким же негромким звуком, будто в ладоши кто хлопнул. Показалось, что на странном лице, только лишь похожем на человеческое, мелькнула улыбка, спрятавшись в густой кучерявой бороде.
'Надо бы каши на загнетке оставить, как бы хозяин-батюшка не осерчал на меня, глупую невежу', - подумала поперёк того, чтоб подивиться, в чьём дому хозяйничать собралась? Но распахнулась дверь, и в светёлку лебёдушкой вплыла женщина такой красоты, что только басни про неё слагать.
Никогда того прежде не доводилось гостье видеть таких зелёных глаз, сияющих ярче смарагдов под тёмными соболиными бровями, таких червлёных губ, кос цвета воронова крыла, что спускались до колен.
- Проснулась, милая? - Голос у красавицы был под стать облику - тихий, но серебристый, речь плавная, тягучая. - Как звать тебя?
- Верейка... - припомнилось через силу. Прошептала и голову склонила. Странное почуяла в сладкопевной хозяюшке, оттого и правду говорить не хотелось, но и обманывать нельзя, стыдно, как за добро обидным недоверием отплатить?
Та усмехнулась чему-то.
- Славное имя. Преданная, значит, верная...А я - Чарна.
Даже имя у красавицы было колдовское. Верея, ощущая в теле странную робость, встретилась взглядом со сверкающими лукавыми очами. Экие ведь зеленущие, таких у людей-то и не бывает! Словно травушка весенняя, поутру прозрачными росами чисто умытая. Глядят вроде весело так, приветно, искрятся в окружении луками изогнутых ресниц. А всё едино - смотреть в них боязно. В самую душу колдовские очи заглядывают. Все-то думки потаённые из тебя вынет, будто вышитое приданое да всякое узорочье из заветного ларчика. Вынет на свет божий, рассмотрит, переберёт... Верейка крепко зажмурилась, перемогая силу колдовского взора.
- Да ты ведьма!
Что теперь с ней зеленоглазая сотворит? Сразу ли в лягуху болотную превратит, чтоб на мокрой кочке о судьбинушке своей горькой, да о дурости несчастной мимохожим молодцам жалостливо квакала?
Но хозяйка лишь усмехнулась тихонько, да по щеке её ласково погладила.
- И вправду ведьма я. Догадлива же ты, с первого взгляда суть мою различить сумела. Не каждому такое дано. А сил противиться ведьминой воле - тут и вовсе особый надобен дар. Знать, ты и сама из породы нашей. Ну да ты не бойся меня, сама посуди, умна ль я буду, если, повстречав ту, в ком сила ведьмина, того гляди, проснётся, замыслю погубить своими руками?
Верейка зябко обхватила плечи.
- А я и не боюсь.
И правду сказала. Страшно ей уже не было. Стало пусто.
- Что, лихо тебе? - спросила Чарна. Села рядышком, обняла. Тепло так, словно добрая старшая сестра. Наверное, так... ведь не было у Верейки сестры, ни старшей, ни младшей, чтоб доподлинно это узнать. Ладонь ведьмы коснулась головы, провела по волосам, и голова склонилась Чарне на плечо, ресницы опускались. С ласковой улыбкою шептала ведьма: - Спи-засыпай... Спи, забывай... Ты не бойся меня, девонька. Ведь не зря я заради тебя столь труда употребила... Мы уж с тобой поладим, как же иначе? Идти тебе всё равно теперь некуда...