Написал - и подумал: а ведь какой он мне сейчас Володя? Это раньше мы были - помнишь - Сашенька и Володенька, а теперь я уж и вовсе никак не зовусь, а ты... тебя теперь, конечно нельзя назвать Володенькой, и Володей тоже.
И зачем я пишу тебе? Что мне тебе сказать? Как ты вывернул наизнанку такую дорогую нам с тобой - детям еще - Родину ради каких-то не своих даже, внешних разрушительных идей, из-за твоих - о, они всегда меня поражали! - огромных амбиций? Что ты натворил здесь, что тебе рук вовек не омыть, а пуще того - не отмыть своей совести?
Но ты это и без меня знаешь, вот в чем беда. Ах, кабы ты не так мучился!
Что мне сказать тебе? Напомнить, какое это было лето, тогда... Июнь - сухой, прищуренный, хитроватый июнь, присматривающийся и приглядочный, подозрительный, ломкий - чуть тронь. Июль - робкий, тихо смеющийся, веселый с оттенком странной твоей твердости и логичности, такой странный и сладостный, цвета шиповника - цвет твоих глаз - такой долгий и мгновенный. И август - август цвета твоих волос, огненный, расыпчатый август, громкий август, спроящий и ссорящийся и тихо, мягко примиряющийся, с привкусом красной смородины веснушек на горящих от стыда губах...
Но зачем мне еще мучить тебя этим августом? Тебе, наверное, хотелось бы забыть его, а, может быть, ты уже и забыл...
И получается, что нечего мне сказать тебе, нечего, совсем. И мое беспомощно-сентиментальное Здравствуй, Володя сгорит в печке - все теплее, - как сгорели все мои предыдущие, неотправленные к тебе письма (сколько их было за всю жизнь!). Но, кажется, зовет уже Аннушка. Что ж, не могу задерживаться долее, прощай и прости мне этот торопливый, неуклюжий поцелуй в краешек твоих твердых, столько раз уже обветренных, губ.
Ведь он - украдкой, а значит - можно...