Донская Анна : другие произведения.

Солнце падало

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Короткий рассказ о человеке на первый взгляд безвольном и погрязшем в своих неудачах. Но что стоит гармония с самим собой? Что готов он сделать, чтобы самому себе доказать нелепость этого утверждения?


   Солнце падало...
   ----------------------------------------------------------------------------------
   Рассказ (2004 г.)
  
  
   Больше всего на свете я люблю смотреть на человеческие руки. Белые, в синих венозных узлах, с тонкими жилистыми пальцами и чуть пожелтевшими от сигарет ногтями. Или слегка пухлые, с выгнутым дугой большим пальцем и надломанным ногтем на мизинце. Мне нравится, когда кисти рук грациозно изгибаются в ломаном жесте, или прямые женские пальцы бездумно гладят мои колени, когда они поднимают тяжесть или рвут цветы для очередного бесполезного букета. Когда в руках заключена вся сила и власть человека, когда руки похожи на мятные пряники или творожные печенья, когда у рук нет имени, когда у них сотни имен...
   У меня коричневые пальцы, потому что я очень много времени провожу на солнце. И это печально, ведь я терпеть не могу солнце и коричневый цвет. Я еще много чего не могу терпеть, но это главное.
   Наш захолустный городок - это родина солнца. Оно не уходит отсюда никогда, разве что зимой, но все же является в виде холодного бессердечного светила, и мне приходится зажмуривать глаза или носить дурацкие очки с затемненными стеклами. Я намазываю руки каким-то кремом - у моей матери много всяких кремов - но они все равно загорают и становятся отвратительно коричневыми. Я потом сижу дома в темноте, из крана тихо льется вода, и в ней отражается ночной блеск звезд за окном, а я оттираю пальцы и нос, обгоревшие за день, петрушкой. Не помогает.
   Я бы, пожалуй, с удовольствием сменил работу. Но это так утомительно, волокита с начальством, потом с документами. К тому же, ничего особенно принципиального от этого не изменится, потому что более достойного места я не найду.
   Юность я растратил на две школы. Первые семь лет я учился в дорогой и жутко модной в то время мужской гимназии, где бледные и с прокуренными усами учителя пытались научить нас чему-то хорошему. Если судить по мне, то им это мало удалось. Единственное, что полезного я вынес из тех лет, так это парочку приятных знакомств и мою первую любовь по имени Анастасия.
   Последние три года я учился в обычной государственной школе, но с математическим уклоном, что на мне мало отразилось. Это все прихоти моей взбалмошной мамаши, по мне - так я бы бросил школу после девятого. А дальше, дальше как резюме: в институт не поступил по нежеланию (ох, и жуткий был скандал!), в армию не пошел по состоянию здоровья. Теперь работаю. В маленьком магазине розничной торговли дневным сторожем. Печально и буднично.
   Моя мать никак не может смириться с тем, что я вот так, на корню, собственноручно разрушил свою жизнь да и ее мечты заодно. Она ведь видела меня великим академиком или, на худой конец, каким-нибудь худым аспирантом. Порушенная карьера - это разрушенная жизнь. Ее мнение, между прочим. Но меня ни мало не волнует. Я доволен всем от начала и до конца, мне все устраивает: и бездумная работа под палящим солнцем, и тесная мамкина квартира, и безрадостная будущность, и бессмысленность настоящего. А если все устраивает, так чего ж еще искать?
   Меня устраивает все и всегда на протяжении всей моей жизни. Даже когда мы расставались с Настей - моей первой и единственной любовью, - меня устраивало все. И ее низкое предательство, и лживый взгляд вкупе с корявыми оправдывающимися фразами, и самоуничижающее поведение. Меня устраивало то, что мы были вместе ни много ни мало четыре года, и мне казалось, что были счастливы. Меня устраивало то, что мы вот так просто расставались, словно случайно пересеклись на дороге или были просто неплохими знакомыми... Меня, как жалкого тюфяка, все устраивало... Порой мне кажется, что я настолько безвольный человек, что даже не могу себя убить...
   Моей матери около 60 лет. Ее муж и мой отец, соответственно, умер 15 лет назад от цирроза печени - довольно-таки часто встречающегося диагноза в наше время, - оставив ее с семилетним ребенком на руках да еще плюс без гроша в кармане. Но это и не столь важно сейчас, потому что мать моя - героическая личность, сделала абсолютно все от нее зависящее, и я теперь вполне доволен своей судьбой и выпавшей на мою долю участью. Я, пожалуй, даже мог бы сказать, что счастлив.
   Она уже стара и большую часть времени лежит. Конечно, леностью она никогда не отличалась, да и все время порывается начать что-нибудь делать: полы мыть, обед готовить или белье стирать, - но она уже настолько стара и бессильна - на мой взгляд, - что ей это дается с огромным трудом.
   Медведев, мой лучший друг еще с гимназической скамьи, расценивал все происходящее со мной, да, впрочем, и с ним самим, просто как переходный этап к лучшей жизни, что, в его понимании, значит - более сытой.
   - Тебе сейчас на портвейн еле хватает, а потом... Вот подожди еще пару лет, не вечно же мы будем прозябать в этой дыре, и все настолько хорошо покатится, что мы сегодняшний день будем вспоминать как страшный сон.
   На его подобные реплики я только ухмылялся. И почему человека никогда не устраивает то, что он уже имеет? Может, это и есть предел его мечтаний и возможностей? Может, оно и есть счастье?
   Медведев налил себе еще пива. Светлого, пенистого и уже очень теплого.
   - Черт, Сань, мне так надоела вся эта возня. Изо дня в день... Бабские стоны... Ты уж извини, но ты мой друг, - похоже, его уже повело, - мы не должны это терпеть...
   - А что мы должны? - Кто бы знал, как меня раздражают подобные разговоры...
   - Мы должны свалить отсюда. И чем, скорее, тем лучше. Для всех... Да хотя бы в Москву. Чего уж мелочиться. Это наша столица, она нас примет.
   - Да, она всех принимает. С распростертыми объятиями, - Медведев не уловил ироничности моего тона.
   - И я о том же. Поработаем там пару лет. Ты потом напишешь какую-нибудь скандальную книгу...
   - Да, она разойдется миллионным тиражом, мы станем богачами и будем ходить под окнами нашей квартиры на Красной площади с неприступно-горделивым видом, а все модные шелудивые авторы будут гнить в своих кроватях от черной зависти...
   - Да! - кивнул Медведев, а потом и сам усомнился в реальности своей идеи. Все-таки, это была его идея. - Да! Да! - он уже начал кричать. Однозначно, ему много пить нельзя. Даже пиво. - Черт, Сань! Разве можно быть таким дураком?! Какого хрена ты тогда все пишешь? А! Скажи мне! Какого хрена ты тогда вообще родился? Чтобы просиживать свою задницу и ныть о том, что ты ничтожество?! Да ты и есть ничтожество, если действительно так думаешь! - Он, наконец, замолчал.
   Я тоже сидел молча. Сначала я, было, хотел встать и уйти, но потом подумал, что это выйдет как-то по-бабски. Ну, знаете, как это обычно бывает: уязвленная гордость, лицо оскорбленной богини. Так моя Настя всегда любила делать. А я сейчас все-таки сидел с другом, и пусть он нес какую-то пьяную околесицу, я все же понимал его. По-своему, но понимал. Он не хотел вылезти за счет чужого таланта (а был ли талант?), он просто хотел мне помочь. Способом, который казался ему единственно возможным.
   - Я никуда не поеду, - так я ему ответил.
   Медведев говорил о моем таланте, наверное, не без оснований. Мое честолюбие не позволяет мне этого отрицать. За всю мою жизнь он был единственным человеком, за исключением Насти, кому я показывал что-то из мной написанного. Он порой говорил, что "это никуда не годится", а иногда одобрительно кивал головой, пробуждая во мне надежду словами, что "я второй Зощенко". Я мало верил, но мне было приятно. Хотя, честно говоря, у меня, наверное, все не так гладко получалось, как хотелось бы. Я скрытный человек, да к тому же уверенный в своей исключительности, поэтому рассказывать о чем-то, пусть даже бумаге, для меня огромный труд, сопровождаемый личным надломом и перешагиванием через глупые запреты. А Настя всегда смеялась и умоляла, чтобы я "не заморачивался по пустякам".
   Тут бы еще следовало добавить, как относилась к моему "словоблудству" мать, но она, честно говоря, ничего об этом и не знала. Видела, конечно, как я, порой, до самого утра просиживаю над бумагой с карандашом в руке (я, как Хемингуэй, всегда писал только простым карандашом), но я отнекивался тем, что пишу письма друзьям, а она воспринимала это как юношескую влюбленность и поэтический романтизм.
   Однажды она все-таки наткнулась на один из моих рассказов, отличающийся, между прочим, жуткой метафоричностью и символизмом, и с холодной строгостью в голосе спросила, кто это написал. Я ответил, что Медведев, на что она мне сказала, что Медведев очень странный человек и лучше мне с ним не общаться.
  
   Лиза, моя теперешняя девушка, не отличалась особой красотой. Светленькая, как и многие девушки, голубоглазая, но с крупными и грубыми чертами лица: длинный нос с горбинкой, широкий рот и впалые щеки со следами детской сыпи. Я бы мог, конечно, сказать, что у нее красивый внутренний мир, но я и понятия не имел, какой он у нее. Мы были вместе, потому что нам нравилось держать друг друга за руки, ей нравилось гладить мои колени, а мне целовать ее широкие бледные губы. Мне нравилось, что она никогда не настаивала на том, чтобы я рассказывал о моем дне, о случившихся событиях и прочей ничего не значащей ерунде. Может, ей это просто было неинтересно, как и мне. Мы встречались от силы три-четыре раза в неделю, и нас обоих это устраивало. Обычно мы или ходили в кино (ей очень нравились мелодрамы с Томом Крузом в главной роли), или просто бесцельно шлялись по улице. Сегодня же было особенно жарко, и я не смог стерпеть удушающего солнца, поэтому мы сидели за столиком в каком-то темном и холодном кафе и пили ледяное пиво через соломку... Редкостная гадость.
   Глаза у Лизы сегодня выражали непонятную мне грусть и, может быть, даже тоску, что уже плохо само по себе. Она почти не слушала того, что я ей говорил, смотрела в окно и меланхолично теребила губами соломку в пиве. За весь вечер она три раза ни с того ни с сего внезапно вставала и, ссылаясь на донимающий ее насморк, уходила в туалет. Возвращалась она только минут через пятнадцать, а красные глаза говорили о том, что она занималась там чем угодно, но только не своим носом.
   - Лиза, я не могу на тебя смотреть, - я, в конце концов, не выдержал, - что с тобой сегодня? Если что-то случилось, расскажи мне. Я тебе помогу, - я старался быть как можно более убедительным.
   Лиза подняла на меня свои голубые глаза, но, будто застеснявшись или усомнившись в моей искренности, тут же снова опустила их и с еще большим равнодушием продолжила теребить соломку. Пива она почти не выпила, иначе я бы подумал, что она пьяна.
   - Нет, ничего не случилось... Я просто немного устала.
   - Тогда пойдем домой.
   - Нет, что ты! - В ее голосе послышался испуг. Странное дело, но мне это льстило.- Я устала не настолько, чтобы идти домой. Наоборот, здесь, с тобой, я быстрее отдохну и успокоюсь, - она попыталась улыбнуться.
   Я неопределенно пожал плечами. В конечном итоге, это ее дело, где и с кем проводить свой вечер, пусть даже сегодня этим "кем" буду я. Пока наши отношения не тяготят ни меня, ни ее, пусть все остается так, как есть. Я не люблю торопить события, подгонять их или вообще менять что-то в течении жизни. Покой и умиротворенность для меня превыше всего. В сущности, Лиза, наверное, и вправду устала, иначе я никак не мог объяснить ее настроение.
   Мы посидели в кафе еще где-то полчаса, а потом, когда жара спала, я пошел провожать ее домой. Всю дорогу она по большей части молчала, да и я не особо старался ее разговорить. Если захочет, расскажет сама. Я только одного не понимаю, неужели люди действительно считают, что их дурное настроение кого-то волнует, что кто-то по-настоящему откликнется на их сурово-печальные взгляды и сжатые в нитку губы? Что вот таким вот бессмысленным молчанием они добьются какого-то понимания? Если уж действительно хочется сочувствия и поддержки - хотя я даже этого не понимаю - то лучше взять да и выложить все на чистоту, а не строить из себя безмолвного мученика.
   Пересилив себя, я пытался изобразить восторг:
   - Посмотри, Лиза, сегодня ведь чудный вечерочек. И людей вообще нет... Хотя, рядом с твоим домом практически никогда нет людей. Скажи мне, почему? Такой заброшенный район?
   - Да нет, - какое жалкое подобие улыбки появилось на ее лице! - У нас тут просто одни пенсионеры живут, а они боятся по вечерам выходить.
   На лестничной клетке было совсем темно. Я едва различал силуэт Лизы, а все большей частью на ощупь. Пока она искала в сумке ключи (терпеть не могу дамские сумки! Эдакие радикюльчики для кучи самых полезных вещей!), я держал ее тонкую холодную ладошку в своих руках и как-то пытался согреть. Судя по тому, что она так и оставалась холодной, у меня ничего не выходило.
   Наконец Лиза нашла ключи, с жутким треском открыла дверь, и мы вошли в ее тесную однокомнатную квартирку. С виду все как обычно: узкий двустворчатый шкаф с одеждой (Лиза очень любила одежду), телевизор (с большим экраном, между прочим), стол, заваленный тупыми журналами и газетами с идиотскими кроссвордами и широкий диван с обтасканной донельзя обивкой.
   - Я пойду заварю чай, - Лиза собралась идти на кухню. Я попридержал ее за руку.
   - Не надо... У тебя нет чего-нибудь покрепче?
   Я сидел на диване и меланхолично нажимал кнопки на телевизионном пульте. Ничего хорошего не показывали. По одному каналу прошлогодний Кубок Италии, по другому никому не нужные международные новости, а по третьему какую-то третьесортную порнуху...
   Лиза протянула мне высокий бокал с пивом и дурацкой соломинкой. Отбросив ее в сторону, я выпил пиво тремя большими глотками и подождал, когда то же самое проделает Лиза. Но она, похоже, не торопилась.
   - Что с тобой сегодня? - Все это начинало меня потихоньку раздражать.
   - Ничего особенного. Говорю же, я просто устала.
   - Ничего себе! Ты весь вечер сама не своя! А эти твои походы в туалет с заплаканными глазами - тоже от усталости? Лиза, я тебя не понимаю!
   - Почитай мне стихи, пожалуйста.
   Я поставил бокал на стол, открыл шкаф и, достав оттуда матрас и одеяло, расстелил их на полу.
   - Я тоже сегодня очень устал. Давай спать.
   Лиза опрометью вскочила с дивана и побежала на кухню. Догонять ее я не стал, потому что не видел смысла и, к тому же, действительно устал. Она, наверное, решила порвать со мной, вот теперь и стыдится своих собственных мыслей и поступков, поэтому и пытается загладить свою вину чтением стихов. А что мне с того? Лиза - просто один из приятных этапов в моей жизни, добрые воспоминания и ласковые вечера в тесной квартире. Если она так решила, разве я буду сопротивляться?
   Мне снился темный лес. Ночной, темно-синий, а кое-где и с черными пятнами. Я стоял посреди поляны, слабо освещенной розовым лунным светом, в легкой рубашке и пижамных штанах, и оттого мне было холодно-холодно, но я не мог ни пошевелиться, ни двинуться с места, чтобы хоть как-то согреть себя. Я не видел звезд, потому что небо было затянуто серыми предгрозовыми тучами, видел только огромную розовую луну, и мне становилось еще холоднее. И страшнее.
   Вдруг с другого конца леса потянуло гарью и жжеными листьями. На мгновение я увидел, как вспыхнул огонь на макушках деревьев, но тут же из чащи на меня понеслась целая стая обезумевших от испуга волков, рассвирепевших и голодных, а я стоял один, в белой рубашке и до глупости легких штанах и абсолютно не знал, что делать.
   Я бы схватил, пожалуй, какой-нибудь сучок, но что я мог сделать один, пусть даже и с сучком, против целой стаи волков? Я бы поискал зажигалку, чтобы отпугнуть их хоть мелким огоньком, но у меня даже не было карманов. Я бы пустился бежать, но бежать было некуда, я не знал дороги, да они бы и все равно настигли меня через пару минут. Я обессилел...
   Я проснулся и почувствовал, что Лиза лежит в моих объятиях. Как маленький ребенок, свернувшись клубком и слегка приоткрыв свой бледный широкий рот. Я не стал ее будить, оделся и тихо вышел из квартиры. К черту лишние объяснения, слезы и упреки. Потом поговорим, когда она остынет и свыкнется с мыслью, что ни в чем не виновата.
  
   Моя мать сидела в кресле и смотрела телевизор. Какое-то очередное бездумное ток-шоу о превратностях человеческих судеб. С серьезным таким лицом, будто и вправду что-то крайне важное видит.
   Она в последнее время была преисполнена бредовой идеей пристроить меня в институт. Все равно, на какой факультет, лишь бы я, по ее словам, "был у места". Я доказывал, что все это бессмысленно и ненужно никому, а в особенности мне, что у меня и без этого проклятого института все замечательно выходит, а она, словно глухая каменная стена, обзванивала прежних, теперь уже бесполезных знакомых, покупала книжки и даже пыталась нанять репетиторов.
   Однажды я все-таки согласился, и к нам пришел репетитор. Молоденькая такая девушка, лет двадцати пяти - двадцати семи от силы, блондиночка и с наивными синими глазами. Похлопала ими, похлопала, да и вружилась обучать меня уму-разуму. Мы прозанимались с ней почти три недели, и все бы хорошо, но я как-то сдуру взял да и признался ей в любви. Сам не знаю, зачем, ведь любви то никакой не было и в помине, она даже и не нравилась мне вовсе, просто хотелось посмотреть, как меняется человеческое лицо под влияниям сильного чувства. Ведь она то любила меня наверняка, и в глубине души ожидала того же самого и от меня. Вскоре наши занятия прекратились. Однако ж мать от своей бредовой идеи не отказалась.
   - Ты сегодня пойдешь на работу?
   - Да, мам, сейчас поем и пойду.
   - Возьми в холодильнике борщ. Я тебе вчера вечером сварила, а ты не пришел. Где ты был, кстати?
   Я не ответил. Достал из холодильника тяжелую эмалированную кастрюлю, зачерпнул из нее немного ковшиком и поставил на плиту разогреваться. Я подумал о том, что Лиза уже, наверное, проснулась. Первые несколько секунд она в недоумении ходила по квартире, надеясь отыскать меня где-нибудь, а потом, осознав, что все повернулось как нельзя лучше, успокоилась. И сейчас она, наверняка, так же, как и я, стоит у плиты и разогревает себе какой-нибудь отвратительный на вкус завтрак. В задумчивости покусывает свою нижнюю губу, теребит рукой мятую футболку и помешивает суп - безусловно, это будет суп - огромным деревянным половником.
   Я сидел за столом и очень медленно прихлебывал борщ из тарелки. Лиза в тарелку ничего наливать не будет. Свой суп она съест прямо из кастрюли, попутно несколько раз облив колени горячим бульоном. Потом она быстро вытрет их уже грязным вафельным полотенцем, доест суп и, поставив кастрюлю в раковину, вернется в комнату, чтобы одеться. Лиза очень много времени уделяет своей одежде.
   С нелепой мыслью сожаления о том, что мы расстались, я пришел на работу. День выдался на редкость жарким, и я, с опухшим от духоты лицом, сидел в своей тесной будке, изредка нажимая на кнопки, чтобы поднять или опустить шлагбаум. Бессмысленность этого занятия довела меня до того, что я ближе к вечеру начал бредить. Сначала у меня перед глазами стояла Лиза. Высокая, белокожая, с гладкими круглыми коленками, узкими бедрами и слегка выпуклым животом. Одной рукой она стыдливо прикрывала голую грудь, а другой бесстыже и развязно манила меня к себе. В этот момент она чем-то до разительного знакомым напомнила мне Венеру Боттичелли. Только разве ж кудри у нее были не золотые, а белые.
   Я собирался было подойти к ней, схватить за руку и утащить куда-нибудь подальше, но она вдруг растворилась и исчезла в воздухе, а на ее месте выросла Настя с лживой ухмылкой и надменным взглядом. Я понимал, что мне все это мерещится, однако уже ничего не мог с собой поделать. Обхватил ее шею и, сжимая обеими ладонями, пытался разглядеть страх в этих до боли знакомых глазах. Но ничего, кроме ненависти, презрения и холодной гордости, не увидел. Я сжимал горло все сильнее и сильнее, пока глаза не покраснели и из век не брызнула кровь. Маленькими блестящими каплями она стекала по ресницам, когда-то любимым мною, причудливо струилась по нежным, слегка румяным щекам и собиралась в ямочке на подбородке, потом стекала по шее, в ложбинке между грудями и красной рекой змеилась по белому гладкому животу. Настя пыталась закричать, но из ее горла вырывался только приглушенный хрип; пыталась застонать, но пересохшие губы уже не слушались ее. Только в глазах, как и прежде, закаменело презрение, гордость и ненависть.
   Я бы многое ей простил, отпустил бы ее горло, да еще бы и валялся в коленях, вымаливая прощение, если бы она испугалась. Испугалась хоть на мгновение, на тысячную долю секунду... Не знаю, зачем мне был нужен ее испуг, но в тот момент я испытывал лишь жгучее желание видеть чей-либо страх, страх перед смертью, передо мной, наконец.
   Я в ужасе опустил руки: рядом со мной, вся в крови, стояла Лиза, надломленная насилием и чужой волей... Совершенно чужая и мне незнакомая... Моя Лиза...
  
   Когда пришло время идти домой, я оставался все еще под впечатлением собственных бредней. Я не верил в то, что мое подсознание могло породить такое. Откуда взялись подобные мысли? Может, я давно лелеял мечту убить кого-нибудь? Но причем здесь Настя? Причем здесь Лиза, в конце концов?
   Я широко шагал по асфальтированной дороге, громко пристукивая каблуками своих старых ботинок. Давно пора уже было купить новые, да все не хватало денег. Может, Медведев и прав, и вправду стоит послать все к чертям да и махнуть куда-нибудь подальше. Хотя бы в ту же Москву...
   Меня удерживала... нерешительность. Да, пусть это называется нерешительностью. Нерешительность как следствие неуверенности в своих действиях. Вопреки моему честолюбию, я не считал себя достаточно талантливым автором. Точнее, талантливым в той мере, в какой понимает это слово общественность. Моя индивидуальность и исключительность были заключены внутри, а изложить их на бумаге, да еще так, чтобы было понятно большинству, я отчего-то считал ниже своего достоинства. Как я мог бы это сделать? Да и кто мог бы меня понять? Я не прекращал попыток искать окольные пути, возможные методы и решения, но бумага как способ самовыражения и самореализации для меня уже не существовала. Я успокаивал себя только той мыслью, что поистине гармоничная и развитая личность понимания не требует, но и заставить себя написать что-то действительно искреннее я не мог.
   Я сидел на качающейся табуретке в тесной кухне и думал о том, что для меня было бы лучше родиться женщиной, для которой вопрос самореализации не стоит так остро, как для мужчины. Я бы мог целиком и полностью посвятить себя любви или еще какой-нибудь ерунде, которой так слепо поклоняются все женщины, или, на худой конец, удариться в религию. Во всяком случае, я не сидел бы сейчас и не размышлял так тупо и пошло о собственной индивидуальности и невозможности воплощения через искусство.
   Подумав о женщинах, я ненароком вспомнил о Лизе. Конечно, она уже достаточно успокоилась, чтобы объясниться и положить конец всей этой истории. По большому счету, мне и так все было понятно, однако ж я не упускал ни единого случая обогатить свой психологический опыт, а Лиза, я думаю, могла бы поведать мне хоть что-то полезное. Обо мне самом, в крайнем случае.
  
   Мы договорились встретиться в кафе недалеко от ее дома. Пока она не подошла, я ждал заказанное мной пиво (без соломок) и тихо рассматривал под столом свои руки. Мне подумалось, что за истекший день они потемнели еще больше и стали настолько отвратительно коричневыми, что белизна женских рук рядом с ними могла бы показаться божественной. Я представил, как надменно Лиза будет рассказывать о моих недостатках и, что уж мелочиться, пороках, с каким гордым видом она попытается уйти, а я остановлю ее в дверях и буду умолять о последнем поцелуе, о последнем вечере вместе...
   Лиза пришла. Совсем не смотрела мне в глаза и, неуверенно сев на стул, попросила официанта, только что принесшего пиво, принести еще и соломку.
   - Почему ты ушел сегодня? - наконец, когда глупое молчание прискучило нам обоим, спросила она меня.
   - Потому что я все понял.
   На мгновение в ее глазах затаился страх, и я почувствовал ликование, но вот она уже снова отвернулась и продолжила еще более тихим голосом:
   - Что же ты понял?
   - Что ты решила порвать со мной...
   Она застыла как истукан. Нервно надломила тонкими пальцами соломку пополам и уставилась на меня таким гневно-умоляющим взглядом, что я весь покрылся мурашками с головы до пят.
   - Ты ничего не понял, мой дорогой, - она тихо кашлянула и впилась в меня еще совсем недавно, пусть в моих бреднях, кровавыми глазами. - Ты ничего не понял, слышишь?! - Лиза сорвалась на крик. Такого с ней еще не было. - Ты не понял, что я люблю тебя, мой дорогой! Я люблю тебя всем сердцем. Так, как никого еще никогда не любила! Теперь ты понимаешь?! Понимаешь теперь?!
   Ночью, лежа в объятиях Лизы, я подумал о том, отчего же я сразу не распознал в ней эту любовь. Может, я считал, что она, именно она, не способна на любовь, полюбить или вообще проявить какие-то более или менее высокие чувства. Но потом я понял, что дело во мне. Я не считал себя и только себя достойным любви. Все равно чьей: материнской, дружеской или любви женщины. Оттого и строил всякие бредовые предположения и создавал комичные теперь уже ситуации. Мне, может быть, и хватило единственной любви в моей жизни, но потом постигнувшее меня разочарование перехватило все, и от былых добрых воспоминаний не осталось и следа. Теперь я верил лишь в то, что пребывание на земле не ограничивается одними лишь физическими потребностями, но никак не мог подумать, что меня вот так внезапно и с новой силой настигнет та самая любовь.
   Я еще не понимал, счастлив ли я. Но знал уже с совершенной ясностью, что ничего плохого не случилось, да и в любом случае это стоило бы принять как должное. Было чувство удовлетворенного самолюбия, разросшейся до небывалых размеров мужской гордости и чего-то еще, неописуемого словами, но более низкого. Наверное, похоти. Осознать счастье я еще не успел. Да и не стремился вовсе.
   Я знал, что Лиза любит меня. Но не знал, люблю ли ее я. Старался не придавать этому значения, потому что истинная любовь взаимности не требует. Ее любовь. Для меня же главным было то, как я себя с ней чувствую и ощущаю. На тот момент мне было хорошо. Поэтому я и лежал рядом с Лизой, гладил ее волосы и целовал широкие розовые губы.
   - Ты здесь? - прошептала она, только проснувшись.
   Я молчал и только смотрел в ее глаза. Светлые, голубые и блестящие. А она обняла меня за шею и придвинулась ближе, до невозможного близко.
   - Разве могла я еще вчера подумать о том, что все мои мысли и мечты о тебе не бессмысленные грезы, как мне казалось, что все это осуществится, да так, что я сама не своя теперь от счастья? Саша, милый, для меня одно имя твое, как молитва. Оно на сердце начертано, и уже ничто не сможет стереть его оттуда. И глаза твои, нос, смешной такой, губы бледные - для меня это единственная икона, только это для меня сейчас важно, и ничто больше. Ты веришь мне? Веришь?
   Глаза у нее стали такие испуганные. Странно, как быстро она изменилась. Еще вчера такая молчаливая, теперь же все говорит и говорит мне о своей любви, как о божественном знамении.
   - Конечно, верю. Я тоже люблю тебя, Лиза.
   Вздох облегчения, и вот она уже снова целует меня, обнимает и теребит волосы. Она, словно в забытьи, вся поглощена своим счастьем, которое, как ни странно, сейчас для нее заключено во мне. И я не знаю, как это: хорошо или плохо. Я просто принимаю это и стараюсь осознать. Я принимаю ее любовь, в глубине души окрестив ее заблуждением, я принимаю ее восхищение, отождествляя его с ребячеством, я принимаю ее ласки, понимая, что это не больше, чем потребность. Я принимаю все и не отдаю в ответ ничего. Абсолютно ничего. Ничего, кроме, пожалуй, надежды. Но разве можно назвать это воистину даром, если я уже сейчас прекрасно понимаю, что это лишь мгновения, а завтра все порушится и не будет ничего: ни любви, ни ласки, ни восторга. Ни счастья. Ни надежды.
   - Саша, ты слышишь, музыка играет? Или это только у меня в голове?.. Ты должен это слышать, ведь это для нас музыка! Для нас!
   Я улыбался и смотрел, как завороженный, в ее глаза.
   - Я как сумасшедшая, но это правда! Правда! Я всерьез все слышу... Это, наверно, от счастья я помешалась, но лучше ведь от счастья... Я же умерла бы, если бы тебя сейчас не было здесь, рядом со мной...
   - Лиза, прекрати говорить глупости...
   Мы сидели на диване, друг против друга, она обхватила лодыжками мои колени, а я рассматривал ее руки. Белые, с широкими ладонями и тонкими, абсолютно прямыми пальцами.
   - Я люблю тебя, - еще раз сказала она.
   - Теперь легко так говорить?
   Она смущенно опустила глаза. Неужели она верит мне? Странно, разве можно мне верить?
   - Ты странный. Ты не такой, как все остальные, - она гладила мои волосы, - знаешь, за что я тебя полюбила?
   - За то, что я странный?
   - Не только... Ты честный. У тебя глаза светятся искренностью, и все черты лица, - она многозначительно провела рукой по моему лбу, носу, а затем губам, - освещены Правдой.
   Мне стало стыдно. Печально, но стыд не частый гость моего сознания. Когда же он является, то захватывает все и смещает все минусы и плюсы в свою сторону. Я не знаю, куда мне деваться, я пытаюсь искупить свою вину, загладить и залечить раны. Но разве ж сейчас? Какие раны я могу залечить, если только собираюсь их нанести? Да и о какой вине может быть речь? Только если я не люблю.... Моя ли вина?
   Стал бы другой на моем месте наслаждать тем, чем поделилась с ним удача? Поддался бы он искушению, не позволив стыду и сомнениям завладеть его сознанием? Или позволил? А что потом? Погнал бы их прочь?
   Я подавлял в себе стыд. И в то же время жалость к Лизе. Я не смогу ее полюбить, как бы ни старался. Дело не ней, и не в моем тщеславии, и даже не в моей исключительности. Дело в чем-то другом. Наверное, когда я впервые ее увидел, то не почувствовал искорки, вспышки и легкой дрожи в ногах, которая обычно бывает при встрече будущих влюбленных. Я ничего этого не почувствовал. Да и это, пожалуй, не главное. Мы просто не те, кем мы должны быть. В данном случае, мы не влюбленные, и даже не сможем ими казаться. При всем огромном желании. И пусть сейчас меня гложет стыд, пусть сейчас она пребывает в глубоком заблуждении, потом мы оба поймем, что единственно верное решение заключалось в самой простой безответности, а затем и в расставании. Навсегда.
  
   Мы с Медведевым сидели за столиком в каком-то обшарпанном кафе и пытались хоть как-то укрыться от солнца, неустанно палящего во все заляпанные грязью окна. Перед нами стояли четыре уже опустошенные бутылки пива и почти пустая бутылка водки. Разговаривали о моем последнем рассказе, написанном буквально несколько дней назад.
   - Так в чем же смысл, Сань? - он уже порядком захмелел.
   - Я пишу не для того, чтобы потом еще объяснять, для чего я все это писал.
   - Я так понимаю, что смысл - в любви, - он не слышал моего замечания. Пьяные люди становятся на порядок глухими. - Ты опускаешься, Сань, опускаешься. Ты так скоро доберешься до слюнявых бредней какого-нибудь Санда или, того хуже, французских бульварных романов. Ты же выше всего этого, намного выше. Ты же трибун, ты должен рубить порок на корню и преобразовывать социальную действительность!
   Он поперхнулся. Стукнул кулаком по столу, так, что стаканы зазвенели, откашлялся и снова запил пивом.
   - Ты говоришь, как моя старая учительница литературы, - слова с трудом вязались в предложения.
   - Мне плевать на твою учительницу литературы! Сань, у тебя же талант, а ты запихиваешь его куда-то далеко-далеко и размениваешься на мелочи!
   Я смахнул бутылки со стола. Они с треском разбились, усыпав пол вокруг нас мокрыми осколками. Люди вокруг начали оборачиваться.
   - Пошел ты к черту! Мой талант - что хочу, то и делаю! Хочу, вообще пойду лозунги рекламные сочинять! Тебе то что?!
   - Мне что?! Ты теперь особняком жить захотел? Посмотрите, я личность, я свободная одинокая личность! Недомерок ты, вот кто...
   Я пытался подавить в себе гнев. Гнев - несвойственное для меня состояние. Оскорбления - это всего-навсего чужие мысли, какими бы отвратительными для меня они ни были.
   Я скрежетал зубами, жал кулаки, но сидел и молчал...
   - Недоношенный писатель! Да! Писатель, Сань, а не газетчик из подворотни!
   Я вскочил на стул и заорал дурным голосом на все маленькое, пропахшее спиртным и табаком кафе:
   - Эй, вы! Посмотрите на меня! Я писатель! Писатель, черт возьми! А мне запрещают писать о любви! Я хочу, а мне запрещают! Сволочи! Скоты!
   Я орал так не потому, что кто-то действительно мог что-то мне запретить, и даже не потому, что мне был неприятен сам факт такого отношения Медведева. Я орал так потому, что мне казалось, что я могу что-то изменить. Хотя бы таким своим поступком. Я мог обратить на себя внимание, возбудить любопытство и, следовательно, убить равнодушие, я мог возродить ненависть или сочувствие, все равно. Я что-то мог. Я что-то пытался.
   Но все это я понял только на следующее утро, когда проснулся у себя в квартире и увидел нависшее надо мной лицо матери. Оно опухло от слез и бессонной ночи, а в глазах я видел страх и жалость. Самое ужасное, что мог увидеть.
   - Зачем ты так со мной? - Ее голос дрожал. Она протянула мне стакан воды, но я отвернулся к стене, тем самым, пресекая дальнейшие расспросы.
   Она поставила стакан на пол, а сама крепко-крепко обняла меня и прижалась ко мне грудью.
   - Сынок, почему ты так делаешь? Почему, ответь мне!
   Я молчал. Только громко дышал, почти сопел, и молчал. Я знал, что поступаю жестоко, я знал, что должен сейчас же развеять все ее сомнения, убить на корню ее негодование, вселить надежду и возродить любовь. Я много чего был должен. Но ничего не сделал. Потому что мне было наплевать. Я с ужасом осознавал, как во мне растет это наплевательское отношение к чужим чувствам, абсолютное равнодушие и даже, в какой-то степени, презрение. Я считал их мысли, переживания и надежды мелочными и ничтожными. Я считал их ниже себя. Всех. И свою мать в том числе.
   Она прижималась ко мне все крепче и крепче, она умоляла меня ответить ей, поливала мои щеки своими горячими слезами. Горячими материнскими слезами. А мне было все равно.
   Я мог только корчить сочувственную мину, я мог только улыбаться в ответ на ее мольбы и упреки. Я мог, но и этого не делал. А ей хотя бы стало бы легче. Она бы видела мое лицо, но не знала, что в глубине души меня все раздражает, и хочется поскорее отпихнуть ее от себя, оттолкнуть и не подпускать вовсе.
   Именно в тот момент моя мать впервые предстала передо мной как общее представление всего человечества. Мне казалось, что она олицетворяет собой всю порочность, весь негатив, все ничтожество моих современников. Глупую, никому не нужную чувствительность, эмоциональность, бессильную доброту и заботу. Так ли это плохо? Мне казалось, что так. И даже хуже.
   Я не пытался анализировать это свое ощущение, поскольку раз уж оно возникло, то следовало его принять. Я теперь смотрел на нее как на порок. Не как на грех, ибо Грехом был я, а именно как на Порок. Меня теперь раздражали ее слезы, я возненавидел ее тонкий голос и страдальческие стенания.
   Я вжимался в спинку дивана, пытался зарыться в нее с головой, но мать крепко держала меня за плечи, жарко дышала мне в шею и все умоляла не издеваться над нею. Разве ж я издевался? Я пытался оградиться, пытался уничтожить все, что связывает меня не только с ней, но и со всем миром, я хотел только закрыть навечно глаза, заткнуть уши и исчезнуть, раствориться в какой-нибудь пучине, бездне... Все равно... Мне не было стыдно. Мне было противно. Не за себя. За нее, за всех них.
   Ближе к вечеру я все-таки встал. Оттого, что звонил телефон. Я с неохотой поднял трубку и услышал в ней голос Лизы, расстроенный и надрывный:
   - Саша, дорогой мой, почему ты не звонишь мне? Вот уже близится вечер, а я еще ни разу тебя не видела...
   - Я был очень занят сегодня. Извини меня.
   - Нет, что ты! Не стоит извиняться! Вечером ты свободен? - Какой жалкий униженный тон. Она же злится. Почему же ведет себя так?
   -К сожалению нет. Но я бы тоже очень хотел увидеть тебя...
   Мы закончили разговор взаимным признанием в любви, и я повесил трубку. Почему я ничего ей не сказал? О том, что вовсе и не люблю ее? Что я не был занят целый день, а просто мучался похмельем? Что и вечером я не занят, а просто не хочу ее видеть? Почему я не сказал? Боялся? Чего? Ее реакции? Но так ли мне важна ее реакция, когда только сейчас я разочаровался в одном из самых близких мне людей? Так ли мне важна ее реакция, если я точно знаю, что наши пути уже окончательно разошлись, и ничто не сможет снова свести нас вместе? Зачем я забиваю голову подобной ерундой?
  
   Я шел по улице и почти не смотрел по сторонам. Стояла жуткая июньская жара, и мои волосы уже слиплись от пота, я упорно прятал руки в карманы и все шел и шел, медленно и бесцельно. Сначала я хотел таким образом все обдумать и принять хоть какое-нибудь паршивое решеньице, но теперь понял, что ни о чем, кроме удушающей жары и бутылки холодной воды думать я не могу.
   Я зашел в какое-то кафе по пути и теперь стоял в очереди. Не знаю, уж как так получилось, но я вдруг почувствовал на спине пристальный взгляд, чей-то непонятный и меня раздражающий взгляд, и начал обводить взглядом помещение. Лучше бы я этого не делал! В нескольких метрах от меня за столиком сидела Настя, моя Настя, вместе с каким-то лысым и тупым уродом. Она в упор смотрела на меня, даже не скрывая любопытства и своего недовольства. Черт возьми! Я не видел ее почти пять лет, и вот она теперь сидит здесь и так смотрит на меня, словно я жалкое ничтожество... Она теперь разговаривает с этим быдло, она доверяет ему свои секреты, свои мысли, возможно, даже наверняка, свое тело.. И это моя Настя...
   Все такая же худая, в каком-то пошлом и вульгарном платье. Прическа на голове - для меня она так никогда не причесывалась. Руки, тонкие, белые, скрещены на груди. Когда-то они обнимали меня. И взгляд, такой надменный, бесстрашный... бесстыдный...
   Красное зарево, и солнце падало в самый низ, в огненную геенну заката. Оно не сопротивлялось, оно просто смиренно катилось по уже давно установленному кругу, установленному кем-то другим, ровно и плавно, изо дня в день, а потом возрождалось... Или просто выкатывалось из преисподней...
   Я пришел домой поздно, моя мать уже спала. Оно спала на диване, отвернувшись к стене. Видимо ждала меня, и не дождалась - заснула.
   Я не знаю, почему, я не знаю, как, но именно тогда я понял, что должен убить свою мать.
   Антрацитовое небо надо мной,
   Но солнце слепит глаза...
   Я знал, что нет смысла, что это ровным счетом ничего не меняет, но именно поэтому я должен был это сделать. Чтобы доказать самому себе, что я не ничтожество, что я могу... Что могу? Я должен был убедить всех, и себя в первую очередь, что заготовленный круг можно и просто необходимо порушить, что моя безвольность - это не мой порок, это порок всеобщий, а все пороки для меня были собраны в ней одной.
   Ты достигнешь счастья, сын мой, перешагнув через свой страх...
   Я должен был поверить, что завтра солнце не выкатится - оно будет триумфатором, потому что оно победит установленность и ничтожный натиск ненужности... Я должен был это доказать...
   Я взял на кухне нож, такой, которым рубят мясо, и быстро вернулся в комнату. Моя мать все также спала на диване, отвернувшись к стене. Она грузно дышала, и от этого ее бока попеременно вздымались то вверх, то снова опускались вниз...
   Я старался подойти ближе. Близко, ни о чем не думая. Я старался не шуметь и не скрипеть этим проклятым паркетом, но мать вдруг отвернулась от стены и, продирая глаза, заспанным голосом пробормотала:
   - Ты уже вернулся, сынок?
  
  
  
   11
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"