Затянутые, однообразные дни позднего ноября девяносто четвертого года. Морось, темень - утро не отличить от вечера. Угрюмое время, когда неминуемая близость затяжных холодов учит понимать одиночество.
Так думал Максим Назаров.
Он мерз на пустой остановке. Казалось, что невеселые мысли были не его, их приносила осень в сизых закоченелых пальцах. Максим смотрел вдаль, дожидаясь автобуса, снова и снова подходил к грязному, неуютному павильону. Ветер продувал его насквозь, рвал объявления. В сотый раз Назаров читал их: "Обналичиваем любые суммы под надежный процент", "Ваша жизнь в Ваших руках! Тренер правильного питания Влад Коган", "Иностранные языки за десять дней под гипнозом. Научно-творческая группа кандидатов наук", "Окажем услуги по приобретению оптовых партий ваучеров для приватизации предприятий", "Конец света близок! Возьмутся только спасенные! Пришествие Иисуса на облаках 28 октября 1992 года!"
Максим Назаров внимательно перечитывал именно последнее сообщение. Хотя потрепанной листовке исполнилось два года, он был готов согласиться с близостью конца. Небо с каждым днем будто падало, огромные тучи давили, наседая тяжелыми поршнями. Недавно он читал книгу, в которой Бог именовался Вечным Живописцем. Видимо, поздней осенью у вселенского художника случался запой, он путал краски, смазывая их в серую грязь. Только вчера выпал первый снег, и он, такой свежий и пушистый, растаял, став частью нетрезвой мазни усталого мастера.
Назаров засучил рукав - часы "Монтана" отсчитали уже два часа напрасных ожиданий. Было настоящим безумием ехать на городское кладбище так поздно. Автобус до района "Полыни" и в будни ходил редко, и нет ничего глупее - ждать его в воскресенье.
Впрочем, спешить ему было некуда и незачем. В полдень Макс пересекся с друзьями по журфаку. Кто-то, как он, смог устроиться и довольствовался газетными копейками, другие перебивались случайными заработками. Никого не отнесешь к счастливчикам; романтизм, вера в себя и в будущее, всё то, о чем мечталось лет пять назад, время грубо выбило из головы и сердца. Они выпили, поговорили ни о чем и разошлись. Дешевая настойка не помогла расслабиться, душу грызли мысли. Он не знал, к кому пойти, с кем поделиться ими.
Максим решил поехать к деду, на могилу, он не посещал ее с Пасхи. А ведь только недавно в октябре была годовщина, и Назаров в суете забыл об этом. Он не навестил деда, который был ему за отца - настоящим учителем и другом. Теперь, когда Макс выпил, совесть заглушила рассудок и велела ехать прямо сейчас, в сумерках ноябрьского дня.
Глупо это или нет, но Максим верил, что никто никуда не уходит. Все люди - прошлые поколения, живые и ждущие рождения - связаны между собой, и чем больше думать об этом, чем сильнее стараться скрепить эту нить, тем крепче и чище станешь сам. Да, стоя на остановке, нетрезвый, одинокий, он верил - никто не уходит. В такой день, если приехать на могилу, зажечь свечу, уберечь пламя от ветра, постоять и подумать - сотни душ встанут рядом и молча разделят твою думу.
Он жил на городской окраине, район называли "Острова" - самая протяженная улица носила имя академика Островитянова, да и добраться сюда было также сложно, будто с материка на "малую землю". Сейчас "Острова" словно вымерли, люди спрятались в квартиры-норы старых двухэтажных домов... Максим смотрел на серый асфальт, на голубей, снующих красными лапками по лужам, затем поднял глаза к горизонту, к отдаленным трубам котельной...
Нет, какая-то ерунда. Куда собрался, зачем? Это помешательство! Он просто устал и болен, и всё пройдет. Нужно идти на квартиру, выпить таблетку, а лучше две, и забыться во сне. Назаров уже сделал шаг от остановки, пожалев о потраченном времени, когда услышал шум мотора. Мимо ехала помятая, ржавая "копейка" с самодельной желтой шашечкой. Максим раньше не пользовался такси, но какие-то деньги в кармане остались, и он взмахнул рукой.
***
Водитель был то ли азербайджанец, то ли дагестанец или еще кто - Назаров плохо разбирался в черных. Их до недавнего времени в городе почти не было. И вообще недавно много чего не было. Рыночная экономика только зарождалась и была намного чернее этого парня, который согласился подвести случайного попутчика.
Первое время ехали молча. Назаров посмотрел на забор бывшего предприятия "Сельхозтехника", где сегодня пустовали площади, ютились бомжи и наркоманы. Забор "украшала" свастика РНЕ и надпись: "Уважай Россию или уезжай!"
"Запятой не хватает", - подумал Назаров.
Таксист был рад клиенту, широко улыбался, будто встретил своего в чужом городе. На вопрос: "Сколько будет с меня?" ответил:
- На мэсте договорымся!
В начале пути водитель не умолкал:
- А чего же так поздно и на кладбище? Беда?
- Да нет, не беда, - отвечал Назаров, глядя в грязное окно на засыпающий город. - Бывает просто.
- Чего бывает?
- Да как объяснить, - Максим медлил. Показалось, что этот улыбчивый заросший мужик не чужой. - Еду к деду на могилу. Он мне за отца был.
- Понимаю, - протянул шофер. Долго молчал. - Я домой вернусь, поеду на могилы. Важней родных ничего нету.
Возникла тишина, и Назарову казалось - незачем говорить, как могли, они поняли друг друга. Не покрутил пальцем у виска - и то хорошо.
За окном промелькнули бледно-желтые стены районного ДК.
- Дорогу отсюда покажешь? - спросил таксист, блеснув золотым зубом.
Назаров кивнул.
Дорога до кладбища была разбитой. Немудрено, что автобусы выходили на маршрут только в часы, когда можно оправдать рейс. Ни муниципалам, ни частникам не хотелось гробить и без того разбитые "икарусы" и "пазики" ради двух-трех случайных пассажиров.
Максим присматривался к водителю. Раз тот не знал, куда ехать, значит, с каждым километром станет бранить себя, что взять пассажира. Но тот оставался спокоен, и трудно было понять, о чем думает. Таксист неспешно закурил папиросу, и в нос Максиму ударил сладковатый, не похожий на табак дым. Четверть часа они ехали по кочкам и, минуя промзону, "копейка" остановилась у поворота. За ним виднелось бесконечное поле крестов. Максим обыскал все карманы - набралось восемь синеньких сторублевок.
Джигит вздохнул. После "черного вторника" рубль не имел цены.
- Выбирай, - убрав в карман деньги, сказал таксист. - Кепка с курткой, сигареты, часы... а хош, - он указал на палец. - Давай пэрстень.
Лицо Максима загорелось, он был не готов к такому варианту "на месте договорымся". Даже одни модные часы однозначно стоили дороже этой поездки. Без верхней одежды он просто замерзнет, а серебряная печатка с изображением оскаленного тигра... Она была дорога как память об отце, которого он смутно помнил. Печатка принадлежала этому смелому, таинственному, святому для Назарова человеку. Отец был кадровым военным и погиб в Афганистане, когда Максиму было девять лет; лишь отдельными эпизодами сохранившись в воспоминаниях, он стал легендой, и единственная Память о нем блестела сейчас на среднем пальце.
Назаров представил, как кавказец понесет завтра эту Память на центральный рынок, где у старого универмага скупали всё подряд. Как такой же черный цыган будет оценивающе вращать перстень, подбрасывать в ладони, словно дешевую безделушку, думая, как перехитрить не менее хитрого джигита.
Максим нервно погладил печатку. Таксист протянул руку. Они молчали, ожидающе глядя друг на друга, и только двигатель "копейки", будто больное сердце, неровно стучал поршнями.
- Забирай одежду и часы, - наконец, ответил он.
- Как знаешь, - не без сожаления пробурчал водитель, добавив что-то резкое на родном языке.
- Сейчас, тут неудобно, - сказав это, Максим вышел из машины, оставив дверь открытой. Таксист внимательно следил за ним, барабаня пальцами по рулю. Назаров хотел расстегнуть куртку. Ветер подул с кладбища, ударил в спину. Руки дрожали, не слушались, и молнию заело на животе.
Решение пришло не в голову, а в ноги:
- На, жри! - он бросил в салон кепку, словно гранату, и, захлопнув дверь, бросился бежать по глине, мимо свежевырытых могил, на дне которых белел вчерашний снег. Он бежал, ни о чем не думая, сердце рвалось из груди, кровь в венах пульсировала так, что своим огнем могла разбудить покойников.
Его отрезвил выстрел. Пуля промелькнула рядом, глухо ударившись в сырую могильную насыпь. Максим упал, на время затих и ползком добрался до большого надгробия. Нерусская брань раздавалась откуда-то сбоку, совсем рядом.
Больше не стреляли.
Такого расклада он не ожидал...
Таксист искал его.
Максим поднял глаза - огромная плита, за которой он прятался, была надгробием криминального авторитета Пашки "Пыжа" Алтуфьева, убитого в мае девяносто третьего. С могильной фотографии смотрел угрюмый бритоголовый тип. Покойник ухмылялся, кривил толстые губы, будто говоря: "Ну чё, попал? Беги, зайчатина, рви когти!"
"Чижик-пыжик где ты был?" - в голове завращалась дурацкая песенка, она отстукивала в такт пульсу. Неуместная здесь, она звучала зловеще.
"Где ты был? Где ты? Где ты был? Где ты?"
Ворона села на соседний крест. Громко каркая, щетинясь, она выдавая Максима. Не задумываясь, он схватил кусок глины и бросил в нее. Взмахнув крыльями, черная птица полетела в сторону часовни.
Сбоку раздался новый выстрел. Назаров вспомнил: преследователь курил в салоне какую-то дрянь...
Он припал потной спиной к холодному надгробию. Дышал тяжело, стараясь сдержать крик. Ветер нес по небу рваные свинцовые тучи, поминутно скрывая бледный полумесяц луны. Бесконечные могилы в сумерках сияли желтыми, красными, фиолетовыми бутонами искусственных цветов. Время замерло... Не выдержав долгой тишины, Назаров оперся измазанной в глине ладонью на плиту и осмотрелся.
Таксист возвращался к машине, на ходу пряча пистолет за пояс. Рядом с его колымагой припарковалась новая красная "девятка". Двое бритых парней, едва умещаясь, сидели сзади, двое других, широко расставив ноги, ждали кавказца на дороге. Когда таксист поравнялся с ними, ветер донес обрывки нецензурной брани: "Какого палишь... чурка... наша территория... пушку сюда... вали давай быстро..."
Джигит спорить не стал. Отдав пистолет, он обернулся в сторону могил, сверкнул жгучими глазами, сплюнул, и лихо, со свистом развернувшись, уехал в город.
Максим перевел дух, но боялся даже шелохнуться.
Один из парней хотел пройтись по тропинке и узнать, зачем и в кого палил кавказец, но, быстро испачкав кроссовки, матерясь, вернулся в машину и сел за руль. Бритоголовые долго курили, очевидно, присматриваясь... Максим покинул укрытие только после того, как "девятка", буксуя по грязи передними колесами, шумно скрылась из вида. С трудом отмыв в луже запачканные глиной руки, Назаров побрел между могильными участками.
***
Полынёвское кладбище было настоящим городом мертвых. Максим ежился от ветра и холода. Должно быть, у этого города имелся невидимый смотрящий, заросший сединой, ветхий и суровый. Этот кто-то прогонял Назарова, завидуя теплу его крови. Он будто слонялся поблизости, ухал, кряхтел, бранил незваного гостя за то, что он молод, нетрезв и глуп. Впрочем, после погони хмель почти вышел. Назаров шел мимо могил, заглядывал на кругляши фотографий, читал имена, даты рождения и смерти, словно смотрел в окна чужих домов. Где же покоится дедушка? Он и не предполагал, что найти могилу будет непросто.
Тогда, в день похорон, Максим сильно устал и болел; ни о чем не думалось, хотелось поскорее укрыться где-нибудь, отлежаться, и чтобы никто-никто не мешал ему в этой затяжной усталости. Он прятал лицо в воротник куртки, грел красные воспаленные руки, его лихорадило в старом продуваемом автобусе. Сейчас едва помнились мрачные люди - свои и чужие, венки, обитый бархатом гроб, еловые ветки, осунувшееся лицо бабушки. Все подходили к ней, тихо говорили что-то, и в каждом сочувствии таилось осуждение покойника.
Дед погиб. Он уехал защищать Дом Советов, и ему стало плохо во время штурма столичной мэрии. Официально - умер от сердечного приступа в толпе. Как было на самом деле - не знал никто. Родные осудили его, и только Максим не соглашался - по-своему дед был прав. Пехотинец, прошедший финскую, а затем четыре года Отечественной войны, израненный воин, замерзавший в окопах, первый поднимавшийся в бой - он до конца оставался солдатом и не мог позволить себе отсидеться, остаться в тепле, когда Россию лихорадила смута. Это была его последняя война, а захват мэрии - последняя победа. Может быть, думал теперь внук, в чем-то и хорошо, что старик так и не узнал печального финала той схватки.
Максим безуспешно искал его могилу. Прошло более получаса. Он вышел на воинское захоронение с уверенностью, что где-то именно здесь найдет... ходил и ходил, всматриваясь в угрюмые портреты ушедших людей... Всё казалось серым, однотипным, словно он целую вечность напрасно блуждал по замкнутому кругу. Назаров совсем отчаялся, когда издали увидел ржавую дугу, напоминающую ворота. Это был ориентир - уродливая дуга еще тогда, на похоронах, отчего-то врезалась в память. Он с каким-то особым, жгучим энтузиазмом стал искать. Вскоре вышел к насыпи с венками, увидел среди искусственных, смешанных с грязью бутонов знакомую, выцветшую за год фотографию.
- Ну, вот и нашел тебя... нашел же... нашел... здравствуй!
Стало по-мальчишески радостно. Максим не знал, что делать. Когда мерз на остановке, мысленно представлял душевный, внутренний разговор-исповедь. Тогда он думал, что спросит деда: почему люди живут, как крысы? Куда пропали вера, любовь, да и были они когда-нибудь на земле? Почему физически год от года люди становятся ближе, строят многоэтажки, ходят друг у друга на головах, теснятся в очередях, сбиваются в толпы на митингах, но душой... душами отдаляются, черствеют, звереют, готовые обманывать, даже убивать за копейки? Почему стало так много подлецов и лицемеров? Как и где спастись, уберечься в темное время?
Вопросов было много, и каждый разгорался от предыдущего, словно спичка. Но по дороге он растерял их и стоял, не зная, что делать дальше. Назаров вновь посмотрел на портрет. Дед не любил фотографироваться, потому на снимке он, одетый в парадную форму, при орденах, как-то неестественно, натянуто улыбался... "Эх дед, дед, - думал Максим. - Настало иное время. Люди, как ты, герои прошлого, теперь вы можете гибнуть за любую идею, но своей жертвой не повлияете на время, как смогли полвека назад. Может, в чем-то и правы те, кто тебя осудил. Твоя смерть нелепа, она ничего не исправила. Старики не должны гибнуть за идею, это дело молодых".
Максиму недавно исполнилось двадцать два года - и примерно столько же было деду, когда он сражался на фронте. Назарова-внука ждала своя война, более тяжелая - рядом не было товарищей, да и враг не разделялся линией фронта; он прятался где-то рядом, растворялся, готовый надеть любую маску и ударить со спины. В этой войне можно выстоять и победить, или умереть. Время, судьба распорядились жестоко, не дав шанса стать просто зрителем.
Максим полез за пазуху. Только сейчас вспомнил, что замок молнии заел на животе, и когда бежал, он вполне мог выронить... нет... не выронил... восковая свеча была с собой. В погоне она завернулась восьмеркой, напоминая знак бесконечности, и в руках быстро согрелась, приняв исходную форму. Он зажег ее, укрывая пламя ладонью. Долго стоял, безуспешно пытаясь вспомнить какие-нибудь молитвы, а воск капал, обжигал руку, застывая на коже мутными слезами.
Он замер - единственный живой среди огромной погребальной пустыни, и никто во всей вселенной не смог бы прочесть его мыслей...
Назаров очнулся в ознобе, почувствовав, что от холода засыпает стоя. Задув огарок, который почти истлел до пальцев, Максим встал на колени рядом с просевшей за год насыпью, опустил руки к промерзшей земле, погладил ее. На какое-то мгновение он ощутил тепло, будто дед, молчаливо поняв всё, очнулся от смертной дремы, и, приподнявшись, тоже поднес ладони близко-близко.
Максим огляделся.
Казалось бы, что она - жизнь? Какая ей цена, если можно потерять в одночасье? И сколько покоится их здесь, живших? Каждого ведь пеленали и нянчили, потом была учеба, работа, женитьба, дети... затем старость, а у кого-то раньше нее болезнь, несчастный случай... А ради чего? И почему? Сколько бессильных сказать что-либо покоятся здесь? Максим думал: каждый из них готов воскреснуть, хотя бы для того, чтобы научить его одного - как жить. Они знали. Попав туда, каждому дано понять, но никому не дано встать и объяснить... И он, Максим, неминуемо ляжет под холмик... и будет лежать среди глины, камней, червей и кореньев дни и ночи, ожидая визита родных. Вот и всё счастье после того, как уйдешь - часами ждать их. Часы выльются в дни, месяцы, а для кого-то, кто забыт - в годы и бесконечность. Сменятся поколения, рано или поздно к большинству могил на земле перестанут приходить люди.
Назаров закурил, присев на скамейку.
Затянувшись, вспомнил, как иногда в редакцию газеты, где он работал, приходил взбалмошный, энергичный мужичок, его звали Егор Игорев. Он никогда не был женат; его сестра умерла, и он заботился об умалишенном племяннике как о своем сыне. Мальчик всегда приходил вместе с Егором и, не отрываясь, смотрел на Максима лишенными мысли, но, в общем-то, неглупыми глазами. Но не о нем, не об этом странном взгляде вспоминал сейчас Назаров. Егор Игорев говорил, что философские размышления о смерти чаще посещают в юности, чем потом. Это такой удел двадцатилетних. Еще он рассказывал, что раньше много курил и бросил после того, как попал в грозу и, промокнув, заболел воспалением легких. Его формула была проста - брось курить, и черные мысли уйдут сами собой.
Где там...
Максим поднялся, затушил окурок и щелчком отправил его подальше от родной могилы.
- Давай, дед... - прошептал он. - А знаешь... скоро лед станет... пойду порыбачить. Помнишь, как ты меня со льда ловить учил? Вот схожу, потом приду - расскажу как оно в этом году. Ловится или нет. С первого льда должно пойти, - он помолчал. - Спасибо тебе. Будь со мной. Я никогда не забуду тебя.
Максим неровными шагами побрел к центральной аллее. Представил обратный путь по ночному городу - и теперь по-настоящему ужаснулся. Он устал и продрог настолько, что вряд хватит сил пройти и половину пути...
Отчаяние протянуло руки, но не успело схватить его в мрачные объятия.
В сумерках по главной дороге промелькнули огни фар. Родилась надежда - может быть, удастся уехать с кем-то, минуя хотя бы половину пути, особенно опасную в такой час промзону...
***
Это был автобус. Он остановился на западном краю кладбища, где начиналась лесополоса. Назаров брел на огни фар, иногда бежал, натыкаясь на железные ограды, кресты и надгробия; он боялся, что случайный автобус вот-вот развернется и уедет в город. Однако вместо этого водитель выключил фары и заглушил мотор. Назаров, поняв странность ситуации, сбавил шаг, отдышался и уже не спеша подходил ближе.
Из автобуса выходили люди в милицейской форме. Максим заметил: их встречал сутулый старик в истрепанном ватнике, шапке-ушанке и резиновых сапогах. Он мог ошибиться в сумерках, но хорошее зрение вряд ли подводило: в пожилом человеке Назаров с радостью узнал Палыча. Наверное, сейчас во всем мире только ему было знакомо радостное чувство, когда, проблуждав по пустому кладбищу, подумав о многом, в потемках встречаешь кого-то своего, знакомого. Палыч около года жил на "Островах" в том же доме, что и Назаров, подрабатывал сантехником. В подвале у Палыча была мастерская, и Максим часто заглядывал послушать его рассказы. Немного выпив, Палыч любил травить истории из жизни, и в огне его бодрого рассказа всегда таилась мудрая грусть. Максим не знал, куда пропал старик после того, как его то ли за пьянство, то ли из-за того, что нечем платить, погнали с работы.
Тем временем милиционеры выгружали что-то. Сумерки быстро перешли в ночь, и Назаров пошел к людям. Странно, но ни о чем не думалось. Любой живой сейчас казался своим. Он осмелел, да и не было смысла прятаться. Через минуту Максим положил руку на плечо старика. Тот даже не вздрогнул, а лишь поднес старый железный фонарь к его лицу:
- О... о-о-о, Максимка, ты чего здесь? - он узнал его и протянул руку, пожал некрепко. - Да неужели кого знаешь из привезенных?
- Из привезенных? - удивился тот.
- Да из их, сердечных.
Услышав разговор, к ним подошел милиционер. Видимо, он был главный. Исподлобья посмотрев на Максима, он не задал вопросов, а лишь пробурчал:
- Начинаем.
Назаров пригляделся: и невольно волосы встали дыбом. Из автобуса выгружали завернутые в целлофан тела. Их укладывали рядами на заиндевелую к ночи землю. Трупов было не меньше десяти, и Максим не мог понять, что это за люди, почему их хоронят глухой осенней ночью вдали от чужих глаз, в общей могиле, без родных, панихиды и гробов.
Назаров нерешительно подошел к одному их целлофановых мешков. Он отличался от других тем, что был двое больше. Максим смотрел, смотрел, и не мог отвести глаз, с ужасом осознавая, что эта картина останется в памяти на всю жизнь, не раз явится во сне, станет его бредом и напастью. Двое мужчин - грязных, скрюченных, вцепились друг в друга. Их мышцы застыли то ли в борьбе, то ли в объятии. Он не успел понять это - милиционеры подняли тяжелый сверток и бросили, будто мусор, в темный зоб общей могилы.
- Давай-давай, шевелись, жрать охота, - произнес наконец один из людей в форме.
Свертки летели, глухо бились о дно. Потом их слегка забросали землей.
- Утром пускай твои архаровцы зароют до конца, - сказал старший, обращаясь к Палычу.
Палыч грустно кивнул. Милиционер протянул ему что-то.
Люди в форме сели в автобус, который быстро тронулся, оставив едкий дизельный смог. Максим, провожая его взглядом, даже не хотел думать, что каких-то десять минут назад бежал за огнем фар, рвался, волнуясь, что не успеет добраться в город. Он стоял, молча опустив руки. Старик вбил на место общей могилы табличку с номером, значение которой, видимо, знал только он. Максима трясло в ознобе.
- Пойдем-ка, дружище, пока не окоченел. А то смотри, если окоченеешь - с ними же и схороним, там места много. Айда, - Палыч умел прогнать грусть.
***
Они безмолвно брели в потемках. Где-то в лесополосе кричала ночная птица. Максим не разбирал дороги, теперь Палыч стал поводырем по запутанным могильным тропам. Он освещал путь своим древним фонарем, и казалось, его пульсирующее свечение выхватывало из тьмы размытые образы, тени, искривленные и страшные силуэты. Назаров шел, безуспешно пытаясь собрать себя, эмоции, мысли. Он вздрогнул, услышав гудок - недалеко от кладбища проходила железная дорога, и огромный поезд медленно полз во тьме, словно гигантский червь.
Палыч молчал всю дорогу, поднимая перед глазами скрипучий фонарь. Видимо, и его могли сбить бесконечные ряды и участки. Минуя череду забетонированных цыганских могил, они вышли к домику на взгорке у ограды. Переступив порог этой внешне неуютной кладбищенской сторожки, Максим сразу откинул, как тесную обувь, пережитый день, тяжелые мысли и страхи. Раскаленная докрасна буржуйка прогнала их уютным потрескиванием. Забыв обо всем, будто вечный странник, Назаров сел на корточки, протянув ладони. Казалось, он вернулся домой.
Палыч подкинул дров, подвинул гостю чурбак и впервые за долгий путь произнес:
- Водку будешь?.. Менты они на то и менты, что кроме бутылки добра ждать от них нечего.
- Кто эти люди? - не сразу спросил Назаров. Он сел на предложенный чурбак и не едва отдышался после того, как отхлебнул огненной жидкости из предложенной алюминиевой кружки.
- Ты грейся, чудной... - Палыч походил, довершая свои дела. Он неспешно подмел пол, подлил в чайник воды, потом еще подбросил дров. Максим ждал. Тепло буржуйки приятно оглушили голову, хотелось отдохнуть, забыть обо всем и спать... Палыч сел на соседний чурбак. Назаров слипающимися глазами смотрел на его редкую бороду, на то, как, причудливо отражаясь, играют печные огоньки в ее седине.
- Не знаю... эх, малый, не знаю. Не знаю, какой нечистый тебя сюда занес, но ночуй лучше у меня. Отсюда ночью хода нет.
- Кто эти люди? - Макс оживился. Мысли о странных похоронах, о милиционерах, телах в целлофане воскресили память, надолго запретили расслабляться и спать.
- Которых хоронили что ли?
- Да.
- Так это... бомжи, бездомные, наркоманы, сброд всякий, прочие, кого по улицам дохлыми собирают. Ты думаешь, с ними возиться сейчас кто будет? В морги везти там, прочее. Морги и так, говорят, переполнены. Не то время. Не то время, - он достал "Приму", надорвал уголок и выдавил скрюченными пальцами сигарету из бумажной пачки. - Сторож, что до меня был, Иван Матвеевич покойник, рассказывал, что раньше такого не было, а теперь считай... Нечасто, конечно, не каждую ночь, но в месяц пару-тройку раз привозят. - Он нагнулся к буржуйке, раскурил сигарету от уголька, молчал, глотая дым. - Кто там какое решение принимает, что мертвых с улиц прямо к нам, отчего так - не знаю, я человек маленький. Мое дело могилы общие готовить, - он помолчал, стряхнув в руку пепел.
Закипел чайник, и Палыч привстал, разбавил крепкую заварку:
- А ты вот думал, как бомжей хоронят? Если, скажем, на улице замерзших подберут, из подвала вынут? Наркоманов уколотых? С оркестром что ли? На них ни дел нет, ни родства, ни биографиев. Вот так всё, милый, вот так...
Максим вспомнил двоих, вцепившихся, вжавшихся друг в друга. Палыч будто прочел его мысли.
- А, ты и этих видел, - он плеснул себе в чай немного водки. - Одного-то я как раз знал. Да что знал... он пару раз ночевал здесь. У меня много народу ночует... Хорошие люди ко мне на огонь завсегда идут. Вот и он. Хороший был. Сидел, помню, аккурат на твоем месте, о жизни много говорил, красиво так, но язык пьяный плелся у него, я теперь и слова не вспомню. А хотел бы я вспомнить. Умный был, хороший парень. Хороший... Ты что же, согрелся? Не спишь? Ну тогда слушай.
2
Иногда, когда выпьешь, тянет на исповедь. Тебя - такого неумытого, перегарного не примет ни один поп, и если явишься в церковь - сразу выпроводят, а искренность, слезы, крик, усталость души, муки твои спишут на алкогольный бред. Не исповедь это, а угар. Иди с ним куда хочешь. Потом утром тебе будет плохо - обязательно будет. И это только твоя болезнь, никто ее не поймет. Мучайся с ней один, выживай. Если начал пить, лучше помалкивай о душе в мире трезвых, они теперь для тебя чужие. Впрочем, без веры и надежды не останешься; есть иная церковь, ковчег, где тебя ждут со всей твоей вывернутой, разорванной и несчастной душой.
Церковь эта - кабак. В нее не надо благоговейно подниматься по ступенькам, надменно бросать гроши нищим, идти мимо золотых образов, искать встречи с чистым, пропахшим ладаном священником. Тут всё наоборот - ступеньки ведут вниз, в подвал, звучит не монотонная молитва, а музыка из хрипящих колонок, и за каждым столом найдется некто грязный, от пьянства ставший бесполым - готовый за рюмку, тобой оплаченную, принять исповедь. Этот мужчина или женщина - он такой же, как и ты, несчастный, он всё поймет, поделись с ним, и всё будет хорошо, по крайней мере, недолго покажется так, пока не уснешь.
Так думал Эдик Рябинов. Ему было около двадцати пяти лет. Он окончательно убил себя на стыке "восьмидесятых" и "девяностых", и с тех пор давно потерял счет времени. Жизнь перестала быть властным над ним только потому, что стремительно шла вперед, забыв о его существовании. Он уже даже не катился в пропасть, а лежал на дне и давился кружкой пива с "прицепом". В кабаке мелькали однотипные надоевшие рожи. Воистину храм вечности для тех, кто отстал...
С тех пор, как Эдик стал здесь частым гостем, многое случалось. Были и душевные разговоры, игры в карты, ссоры, драки, примирения... случайные женщины, которые в этом подземном храме не скрывали боли, а пили, плакали, бились в истерике и были готовы отдаться в туалете. Он брезговал схватить одну из них за душу, за тело, за что угодно, и только крепче сжимал кружку, если очередная пьяная дрянь вилась вокруг шеи.
Всё здесь было. Всё здесь пропахло дымом, пивом и отчаянием...
- Ты чего такой убитый? - к Эдику подсел человек, показавшийся знакомым. Рябинов поднял на него тяжелый взгляд.
Да, этот тип, наверное, знакомый... да, знакомый... ага, вспомнил... про себя он называл его Губошлеп. Когда-то он угощал его, или наоборот, в общем, угощались, этот губастый был свой в ту минуту, когда нужно быть своим.
- Остохренело всё, братиш, - выдавил Эдик и, ударившись о стол лбом, уснул. Пока он спал, к Губошлепу подсела растрепанная и веселая девка.
***
Сентябрь. Золото листвы. Дым костров, тепло осеннего дня и долгая, мягкая вечерняя прохлада. "Мы с тобой плывем по сентябрю". Так Эдик Рябинов - ученик одиннадцатого класса, хотел назвать стихотворение, а может, целый рассказ, глубокий и красивый. Рассказ о том, что, может быть, ему и Насте суждено быть вместе. Что его огонь, горящий нежной гроздью, не опадет в предзимье стылыми ледяными ягодами, а будет сорван до холодов и обогреется теплом ее губ.
В тот вечер он сидел на мостике и смотрел, как по воде плывут листья, как прекрасна осень... что это его осень, и дальше обязательно всё будет так, как он задумал. Ему было семнадцать; Эдик только прочел роман "Мастер и Маргарита", который впервые, как подарок для тысяч душ, издали массово. Он верил, что наступает новое время, интересное и настоящее, и всё в его жизни будет так, как в книге. Он - Мастер, пока непознанный гений, который миру откроет она, единственная она, вдохновив и полюбив.
Полюбив.
Ему всё по плечу. Он курит на мостике, любуясь переливами солнца на воде городского водохранилища, которое почему-то в его городе все называли "морем". По "морю" в тихие осенние дни плавают лодки, катамараны, да и нередки просто купающиеся, готовые нырнуть в холодную воду и тут же, раскинув руки, погреться на сентябрьском солнышке.
Эдик учится с Настей в одном классе. Кажется, они близки во всем и могут понять друг друга. Выпускной класс, как не понять. Здесь отношения способны достигают такого полета, что кажется - они уже серьезные, взрослые, что это любовь навсегда.
Он поднимается с мостика, стоя досматривает, словно фильм, красивый закат, потом в сумерках бродит один по парку, пинает листву. Возвращается домой по набережной, идет уже затемно, когда вдоль реки горят фонари. Думает о ней... Дома, поужинав, сказав что-то родителям, Рябинов закрывается в своей комнате, где есть параллельный телефон, и звонит...
Эдик крутит диск, слушая быстрые тычки, которые особенно долги на нуле. И когда должно произойти соединение... кладет трубку. Смотрит на полку, где собранны все его любимые книги, на плакат с Брюсом Ли, думает о том, что надо быть смелым.
Он боится... непонимания. Боится ответа "нет". Ему страшно оказаться одному в комнате с этим ответом. Страшно, что ее и его мир окажутся двумя бессвязными галактиками. Он создал свою, наполненную образами вселенную, в который вмещается всё, что дорого и за что готов сражаться и умереть: его город, речка, парк, школа, родные и друзья, мама и папа, сестра, а вершиной этому - он и она, как основа этого мира. Да, он и она были важнее всего на свете. А если вдруг Настя не станет его слушать, смажет краски, посмеется над ним, то что делать?
Но в пятый раз набрав ее номер, Эдик решительно слушал гудки. В нем победил мужчина, смеявшийся над детской нерешительностью. Трубку поднял отец, и Эдик, помедлив недолго, скороговоркой попросил Настю. Та ответила сразу, будто выхватила трубку:
- Я слушаю.
Он молчал. Она говорила:
- Алло. Да... да... слушаю, - ее "да" подзадоривало, звало куда-то, будто всю жизнь он только и хотел слышать это ее теплое, дышащее в ухо "да".
- Настя, это я, - он помолчал. - Настя, это я, Эдик.
- Эдик, да... - снова это манящее "да". Гимн победе и солнцу. - Здравствуй.
Какой-то предатель на миг завладел им. Хотел спросить: "Настька, слыш, а у тебя нет билетов по алгебре?" В каждом юном сидит кто-то трусливый, в ненужную минуту подсовывающий дурацкие, а, в общем-то, роковые вопросы. Этого черного "кто-то" Эдик задушил. Краски осени, желание написать стих, рассказ о любви, мосточек, неспешное курение в одиночестве, закат, мысли о ней забили голосок предателя.
- Настя... Я хотел предложить. Сказать. Есть такая вот... у меня. То есть, извини, - даже в своей нерешительности он почувствовал силу, и сказал, - давай с тобой покатаемся на лодке. Я очень хочу покатать тебя на лодке. Вообще я рыбак, я умею грести, и вообще, - он помедлил, подумав, что наговорил какой-то лишней ерунды.
Наступила невнятная пауза, слышались голоса, будто вся семья, а не Настя, бурно обсуждала предложение, вынося вердикт. Впрочем, робкий, но явно противостоящий другим голос Насти ответил:
- Эдя, завтра в школе поговорим, хорошо?
Этого "завтра" Эдик ждал всю ночь, не сомкнув глаз. Он впервые разрешил себе наглость - достал пачку "Пегаса" из потайного шкафчика, где лежали его дневники и тетради со стихами, и, раскурив сигарету, высунулся в окно. Казалось, с девятого этажа был виден весь город. Он курил, не думая о том, что на запах сигарет может прийти мама и устроить скандал. Мир лежал перед ним, и он был счастлив, зная: всё будет хорошо...
***
После занятий, таких ненужных, затянутых, когда Эдик и Настя (на радость классу, который не упускал и строчки) раз пять обменялись записками... они плавали на лодке по "морю". С какой-то особой гордостью, небрежностью он отдал лодочнику деньги и, как давнему знакомому, сказал:
- Палыч, дай лучшую посудину, и не менее чем на два часа.
Палыч улыбнулся в усы, ничего не ответив на его бахвальство перед миловидной девушкой. Когда они отплыли, он закинул удочки, но не смотрел на поплавки, а только грустно думал о чем-то своем...
Эдик навсегда запомнил этот день. Тихий, багряный, нежно-осенний, ласковый. Он снял рубашку, остался в майке и греб, сильнее налегая на весла. Она сидела напротив, улыбалась и, краснея, смотрела, как при каждом взмахе напрягаются его мышцы. На ней была короткая синяя юбка, которую она поминутно поправляла. Эдик смотрел на ее обнаженные красивые колени, на алеющие помадой губы... Он знал, что это лучший день в его жизни, и жадно хотел наслаждаться им. По возможности запомнить каждую деталь. Переливающуюся небесными красками брошь в ее волосах, легкий запах "взрослых" маминых духов... Портфель с тетрадями, ее, отличницы портфель, в эти минуты забытый, так неудачно лежавший в бортах лодки, где набегала и плескалась вода... Как остановить эту минуту, как сделать ее вечной? Эдик Рябинов греб, и на мгновение родилась мысль - если и будет когда-нибудь рай, то для него он должен быть таким - они, двое, ждут рождения Любви и плывут, плывут одни...
Он говорил ей что-то... о сентябре. На ходу, в такт веслам, выдавал яркую поэму-рассказ, говорил всё - о чем только вчера мечтал сказать. Казалось, что каждое слово, произнесенное им, было удачно; словно подготовленное заранее, стояло на своем месте. Непроизвольно из него лилась музыка, будто кто-то другой, вечный и великий, нашептывал мелодичные строки. В этой поэме звучало что-то наивное и светлое о позднем цветке, распустившемся среди осенней листвы, о святости, о радости и боли жизни...
Закончив, он взглянул на нее - Настя смотрела большими, голубыми глазами и... дрожала. Может быть, ею владели эти строки, или она мерзла от холода. Эдик остановил лодку - и здесь, на самой середине огромного водохранилища, на глубине, он обнял и поцеловал. Ее губы были влажными, холодными, и в этой смелой радости ему стало неловко.
Она не знала, как ответить, и поникла, положив руки на колени.
Обратно плыли молчала. Эдик с остервенением налегал на весла, сопел, его лицо пылало. Когда причалили к берегу, он набросил цепь за кобу, помог Насте выбраться и собрался идти к лодочнику, но девушка, которая весь путь не проронила и слова... как-то особенно позвала его:
- Эдя... Эдичка...
Она поцеловала, крепко прижавшись к нему. Этот миг не забыть никогда. Лучшее, что было, осталось для него в этой секунде. В его сердце навсегда застыл этот осенний кусочек янтаря, внутри которого они стояли, обняв друг друга.
***
Он очнулся в угаре, помутневшими злыми глазами, словно лучами прожектора, прошелся по столам. Губошлеп ласкался с девицей, она глупо смеялась, раскрывала, как рыба, большой рот. Эдик понял, где он, и сон из прошлого упал тяжким грузом. Ударив по столу, Рябинов крикнул:
- Пошла, шалава! Ненавижу тебя! Мразь!
Девица отпрянула, встала и быстро попятилась к прилавку. Вся пивная затихла, смотрела на него - без особого интереса и эмоций.
- Ненавижу! Сучьё! Мрази!
Он встал, шумно откинув скамью, ухватил Губошлепа за ворот:
- И ты мразь! Мразь! Из-за вас всё! Сдохните! Ненавижу. Марази. Ненавижу. Где ты? Настя, где ты? Как я тут? Как я-я-я-я-я, - истошный крик рвался из глотки. Схватившись за волосы, Рябинов ревел и упал, обессилев.
Замерший на миг кабак, поняв, что парень ослаб, ожил и зло загомонил.
- Слышь ты, извинись! - потребовал Губошлеп.
- Скоты вы все, вы все - дрянь! - Эдик отстранил его, пошатнулся и неровно пошел, задевая столы и людей.
Губошлеп догнал, повернул к себе, без слов ударил несильно в солнечное сплетение. Эдик закашлялся.
- Слышь ты. Если не извинишься, убью.
- Ты... Губошлеп! У тебя губы как... как бараний студень! Дрянь ты, Губошлеп! Дрянь! - он плюнул ему в лицо и оттолкнул с силой. Губошлеп упал.
Эдик не стал продолжать драку, отвечать на истеричные выкрики пьяниц. Он поднялся вверх по ступенькам и вышел в ночь. Ноябрь показался ему каким-то хорошим, родным, пусть и холодным. В такую ночь хочется лечь, укутавшись, и уснуть. Чтобы весь-весь ты был завернут по уши, и только нос дышал, дышал свежестью, выгоняя из нутра боль. Пусть он неудачник, алкоголик, который, конечно же, сам пустил под откос жизнь, но в его прошлом был тот день, когда они с Настей плавали на лодке... Неважно, что было потом. Неудачные экзамены, скандал в семье, самоубийство отца, армия, 1991 год, о который сломалась его жизнь. Хотя... сколько можно купаться в жиже своей слабости? Искать виноватых и пить?
Эдик брел по городским улицам, не различая дороги. На перекрестке увидел телефонную будку. В карманах не было ни копейки... но Рябинов зашел, снял с рычажка черную, массивную трубку - и услышал протяжный звук свободной линии .
Рябинов помнил ее номер. Пьяный дурак, потерявший и забывший всё, что только можно и нельзя... но эти заветные цифры он помнил.
Он вращал диск, нервно теребил жестяную обертку провода.
Эдик не решался. Как и тогда, он сбросил раз... два, три, четыре... Набирал. Набирал. Слушал тишину. Сбрасывал в момент соединения. И вновь набирал. Выходил из будки курить, возвращался. .
Эдик быстро трезвел. Из мира луж, густого ночного неба, из сумерек ноября можно было отыскать дорогу, вернуть себе свое, вырвать прошлое, услышать ее голос. Вот так, прямо здесь, в автомате. И, может быть, поехать к ней. Он набрал и больше не бросал трубку. Сердце билось...
***
Палыч прервал рассказ - в дверь сторожки настойчиво били ногой.
Этот стук разрушил целый мир, грубо выдернул Максима из грустной, но интересной истории. В ее начале Назаров кивал носом, засыпал с алюминиевой кружкой в руке - но рассказ быстро захватил его и, словно огонь, алыми языками поднял куда-то вверх, к хорошим, ярким и жгучим сопереживанием. В дверь снова ударили. Палыч нехотя, с хрустом в коленях поднялся, покашлял в кулак, накинул ватник, и, откинув засов, вышел.
Макс ждал долго. Глаза снова слипались. Но минутная стрелка старых настенных часов пробегала всё новый и новый круг, а старик не возвращался. На улице завывал ветер, в окно начал бить снег с дождем. В затянувшейся тишине оживились мыши. Они скреблись лапками по ножкам стола, карабкались по занавескам, мелькали серыми шариками по полу... Максим встрепенулся, его охватил страх - мрачный, удушливый. Он ведь здесь один, абсолютно один, ночью, среди десятков тысяч могил. Кто пришел к Палычу так поздно? Ночью могли постучаться только мертвые. Это было их время, они поднимались из земли, блуждали, шатались рядом, чувствовали ледяными влажными глазами огонь сторожки, тянулись с дальних концов Полынёвского кладбища, окружали, стучали в дверь костяшками. Сейчас они, скорее всего, доедали Палыча, и скоро войдут сюда...
Максим любил смотреть вечерами фильмы ужасов; теперь он вспоминал кадры из них и трясся, понимая, что кошмар становился реальностью. Он встал, налил водки и выпил. Несмотря на тепло буржуйки и спирт, его лихорадило. Казалось, что откуда-то рядом раздаются монотонные, звенящие голоса. Ноги сами понесли к выходу. Какая-то часть души звала одуматься, вернуться назад, не выходить.
Назаров подошел к двери. Она ужасно скрипела, и, чтобы не выдать себя, Макс приоткрыл щель. Было тихо. По надгробиям и крестам бил косой снег с дождем. Неподалеку от сторожки стояла красная девятка, та самая, что вовремя появилась и спасла его от жестокой расправы. Горели фары, работали "дворники", но в салоне никого не было. Максим не видел людей, но хорошо разбирал голоса. С Палычем, который иногда утвердительно мычал, разговаривали двое. Объясняли они четко:
- Двух подкопай к кому-нибудь. Третьего, - говорил один.
- Да, третий терпила, - подхватывал второй. - Его зарой с крестом отдельно по нормальному, попу скажешь, чтоб отпел, все дела.
С этими словами они пошли, Макс слышал хлюпающие шаги по грязи ... но не к машине, а в сторожку. Он отпрянул, попятился к стене и едва дышал, не зная, чем может обернутся встреча.
В натопленную комнатенку вошли двое бритоголовых парней. Невзирая на время суток, один из них был в черных очках. Они неловко сгибались - низкие потолки были не по их росту. Широкоплечие, угрюмые, с одинаковыми минами на лице, они казались близнецами.
Парни не заметили его, тщедушного, осевшего в углу с такими же притихшими мышами. Ребята неловко сели на чурбаки у огня, раскинув по комнате ноги, долго грели руки. Молчали. Назарову показалось, он смог уловить их настроение. Эти грубые парни имели деньги, контролировали не только кладбище, но иные территории, участвовали в разборках, отчего устали за долгий день и... теперь грелись у огня простой буржуйки. Млели, отдыхали.
- Нормалек, Кочепас? - спросил один.
- Норма, - ответил другой, - слышь, а вот в бане были, да?
- У.
- А там не такой кайф
- Ага. Денек блин.
- Ага, денек. Меня рубит прям.
- Не спи! Давай!
Они поднялись, и, не оглядываясь, пошли к выходу, ударили дверью так, что она слетела с петель. В сторожку сразу потянуло холодом.
Палыч пришел только через полчаса после их отъезда. Максим не решался выйти из угла. Старик был спокоен и сосредоточен, как честный работник, выполнивший задание. Он недовольно покряхтел, повесил на петли дверь. У него была новая бутылка водки, и Палыч - в расстегнутом ватнике, с влажными волосами, принял ее из горла всю, без остатка.
Он сел на чурбак, опустил голову на руки и замычал. То ли пел, то ли стонал.
Максим понял - старик вовсе забыл о его существовании. Сев рядом, Назаров положил руку на плечо.
- Вот так и живем, вот так и... живем. - Палыч поднял мокрые глаза. - Вот ты думаешь, почему люди пьют и спиваются? Оттого что плохие?.. Нет. Оттого, что хорошие и невезучие. Вот я - везучий... в том, что меня столько лет не схоронили еще. Больше ни в чем. Нет еще моего срока. Но думаешь, я рад, что живу и вижу это всё? Что копаю, копаю. Хороню днем известных, ночью безвестных...
Он замер, уперев голову в тяжелую, испачканную землей руку. Максим смотрел на эту жилистую пятерню и знал - Палыч в прошлом сменил тысячи профессий, умел буквально всё, и вот теперь в конце жизни, одинокий, седой, неухоженный, постигал самые страшные тайны. Назаров думал: никто во всем мире, ни один человек не смог так познать судьбу, жизнь и время, их цену и горечь, как Палыч.
Он обнял старика, погладил немытые, растрепанные сосульками волосы. Долго сидели так, и не было ничего проще и лучше этой близости. Но Палыч не думал раскисать. Он поднялся, погладил бороду и спросил:
- Ты куришь? А то я свои, когда копал, выронил в лужу.
Макс достал сигареты "Космос" - ему самому тоже нестерпимо хотелось курить.
***
Эдик Рябинов слушал гудки. Долго не отвечали.
"Чего ты хотел? - спрашивал голос разума и трезвости. - Ты звонишь на номер, где жила она... и ее родители. Думаешь, она и теперь живет с ними? Ей двадцать пять, как и тебе. Она давно замужем, детей нянчит. Ха-ха! Идиот".
- Алло, - раздался мужской голос. Какой-то тихий, затравленный, будто человек прожил всю жизнь, опасаясь ночных звонков.
- Здравствуйте. Извините, могу я услышать Настю? - просил он твердо и спокойно.
- Настю? - удивились на другом конце провода. - Но простите...
- Она не живет с вами?
- Конечно же нет. Что-то случилось? Я... я могу дать номер.
- Дайте, - Эдик выдохнул. В голове кружилось. Он по-прежнему был пьян, но удивился, как смог говорить так хорошо и ровно. И, с гордостью думая об этом, услышал номер. Ни одной цифры не запомнил.
- Подождите, - он запаниковал. - Я... мне надо записать. Секунду.
В ответ молчали. Он нервно думал - как, где, чем записать, чтобы было время подумать, позвонить не сразу.
- Скажите, а Настя... замужем? - вдруг спросил он, сам удивившись тому, о чем спрашивает.
На другом конце провода с человека - по всей видимости, ее отца, сошел сон, и он стал тверже:
- Нет. Она не за... а вы кто такой и почему спрашиваете? Подождите, представьтесь! Вы из какой организации? Почему ночью?
- Она не замужем значит? - Эдик сел на корточки в телефонной будке. То ли от холода на улице, или от его нетрезвого дыхания стекла запотели, и он вывел пальцем: "Настя, я тебя люблю!"
- Скажите номер... уважаемый, как там, вы же сказали. Пожалуйста. Кажется, я нашел, как записать. Диктуйте.
В ответ раздались короткие гудки. Отец Насти (или кто это был?) бросил трубку. Эдик подергал рычаг и вновь набирал номер родителей, думая, что любой ценой добьется своего и напишет телефон на стекле.
Кто-то постучал в кабинку.
- Сейчас, подождите, - прижав к груди трубку, крикнул Рябинов.
Стучали настойчивей.
- Да что вы там, подождите! - Эдик злился.
В будку ударили ногой. Эдик выругался и открыл дверь.
Его схватили за шиворот, выдернули, ударили в живот и повалили в грязь.
***
В короткое мгновение, пока падал, перед глазами промелькнуло прошлое. Нет, конечно же, не вся жизнь, а только сама суть, ее понимание. Все события были словно упакованы в эту секунду. Да, он - любил её, жил Настей, но после глупой ссоры они расстались. Гордость не позволяла созвониться, объяснить, что дальше - в этом мире зла, нищеты, обмана им нельзя друг без друга. Он начал пить, и в этом лирическом, грустном состоянии всё время думал о ней. Когда после армии первый раз шел на работу ночным грузчиком - казалось, что он сможет немного заработать, прийти к ней независимым человеком, объясниться, забыть о нелепой ссоре и начать жить. Что может быть важнее? После первого же дня на работе появились друзья, которые поддержали его, когда невозможно было нести мешок или ящик, помогли не упасть в секунду, когда от тяжести ломило мышцы. Вместе они разгружали вагоны и фуры; измученные, под утро шли в привокзальный кабак и пропивали деньги. Рябинов жаловался друзьям на жизнь - они понимали его и соглашались.
Он любил Настю, но потерял к ней путь.
Упав, Эдик Рябинов расцарапал лицо. Сначала посмотрел не на противника, а на будку - дверь была открыта настежь, телефонная трубка, словно маятник, болталась и еле слышно мычала гудками.
Напротив него стоял растрепанный Губошлеп. Замер в нелепой позе, широко расставив ноги. Эдик сел на холодный асфальт, размазал рукавом кровь и грязь по лицу, захохотал:
- Опять ты, идиот? Чего ты хочешь? Кому что хочешь доказать?
Рябинов, поднялся, раскачиваясь, подошел к Губошлепу и ударил наотмашь. Тот распластался по асфальту.
- Иди к своим. Иди, - сказал Эдик. - Я к вам больше не вернусь. И лучше не мешай мне.
Он повернулся к будке, и не видел, как Губошлеп с перекошенным лицом вскочил на ноги и едва слышно выдавил из себя:
- Убью.
Рябинов вновь обернулся к нему. Он казался жалким. Эдик не испытывал зла, а скорее сострадание, а может даже - любовь. Эдик сам удивился этому чувству, но не сомневался - оно настоящее. Всё, что он пережил сегодня, очистило душу, сделало его другим. В эту минуту ему отчего-то хотелось любить всех-всех людей. Любить красивых и уродливых, богатых и нищих, добрых и злых.
- Ладно, перестань валять дурака, мы не будем с тобой драться. Прости, что я ударил, и за прошлое тоже извини, - он подошел вплотную к Губошлепу и обнял его. Стало тепло. Он думал, что вот так просто можно найти примирение. Они больше не противники. Им нечего делить. Вот так, просто полюбив всех и все, можно сгладить любые противоречия, исправить ошибки и научиться жить. Нестерпимо хотелось жить. Теперь самое время расстаться с этим не таким уж и плохим человеком, вернуться в будку, узнать ее номер, ехать к ней, милой, родной и, как выяснилось, незамужней.
Сегодня они обязательно должны встретиться. Пускай он грязен, устал - если она примет его таким, значит, в мире есть любовь и она правит им.
Эдик не сразу понял, что под ребром нож. Что теплая жидкость, от которой мокнет рубашка - это его кровь. Рябинов смотрел в замершие, злые глаза Губошлепа.