Чужая, глухая, нагая страна Бела, как пустая страница, она. И божий ли перст начертает на ней Рассказ о деяниях добрых людей,
Поведает правду о вере священной, О жертвах для общего блага, о том, Что свет и любовь управляют вселенной.
(Адам Мицкевич. Дорога в Россию)
Мощный дубовый засов, окованный толстыми стальными полосами, подался с привычным тягучим скрипом. На пороге потемневшего от времени бревенчатого сруба показался довольно высокий, не по возрасту прямой старик в небеленой холщовой рубахе. Насторожившись, замер у частокола, пристально оглядывая всё вокруг.
Лес грудился за спиною сплошною черною мглой. На одной пронзительной ноте звенели комары, взвиваясь столбом над поляной, на долину мутной пеленою наползал туман, от ручьев и болотистых низин тянуло зябкой предосенней стынью. Ночная птица прокричала протяжно и хрипло и тут же резко умолкла. Неохотно расступились густые ели, и на краю ложбины показалась горстка измученных людей. Тихая лесная заимка, сложенная добротно и прочно, издали многим виделась заветным, уже и нежданным пристанищем.
Крепкий кряжистый старик тяжело шагнул навстречу. Выцветшие блеклые глаза глянули неожиданно зорко и цепко, оценивая всех разом. Недовольно качнул головой: добрые люди давно по гостям не ходят, эти же, обтрепанные, одетые во что попало - явно из красных. У колчаковцев, у тех солдаты - строем, и офицеры с аксельбантами. Были.
- Дзень до... - начал сипло темноволосый парень.
Старик не дослушал:
- Надо чего?
Парень стоял, шатаясь, явно ища, обо что бы опереться, смотрел в никуда оцепенелым взглядом. Девка высокая шепнула что-то парню, сама шагнула вперед:
- Здравствуйте. Переночевать бы нам, третьи сутки в лесу.
Дед глянул исподлобья, крепко сжимая приклад. Не те времена на дворе, чтобы гостей привечать. В руках вместо привычного для охотников дробовика - новенькая армейская винтовка. С этих разбоя ждать не приходится - сами едва на ногах держатся, но беду за собой привести могут. Хотел было сказать: "Ступайте, куда шли". Девка опередила:
- Раненый у нас, не дойдёт.
У валуна мальчишка распростёрся, молоденький совсем. Спутанные вихры светлым пятном выделялись на потемневших камнях. Медленно набирающее черноту небо еще цеплялось за сосны последними мазками расплавленного золота, а выползающие из леса густые сумерки уже окутывали поляну серою пеленой. Глянул дед хмуро: не уйдут ведь гости, так, под перелазом, на мох и лягут. Кивнул нехотя:
- Заходите.
Склонила девка голову:
- Спасибо, дедушка.
Говор не деревенский, правильный, хотя отголосок и незнакомый. Со всей страны народу намешано, отвык старик прислушиваться.
Последний из пришлых и не шевельнулся, с краю стал - как окоченел. Приземистый, с отвислыми седыми усами - явно из холопов. Надо же - оказались друг против друга два мужика. Оба в рубахах домотканых, один весь седой, и другой - белый, как лунь. Но лишь глянул хозяин - седоусый шапку смял, согнулся чуть не до земли. Мозгом спинным, что ли чует? Хоть и развели нынче товарищей - да сермяжность ничем не вытравишь. Девка позвала - опомнился мужик, подхватил мальчишку на руки, шагнул через порог. Сам шатается, а идет. Девка впереди, голову вскинула чуть ли не по-благородному, первой представилась:
- Мария.
Светлым платком до самых бровей замотана, платье простое, а держит себя по-городскому. Буркнул:
- Дедом Иваном кличут.
Еще Отшельником зовут, да того говорить не стал. На остальных рукой махнул - не до вас. Правильно староверами придумано - как шли стороной, так и дальше пойдут. Ночь коротка. Мальчишку велел на полати класть - раны особой не заметно, так, пара царапин, а в себя не приходит. Молод совсем, да и что с того? Сотнями тысяч по стране помирают, счёт давно не ведётся.
Может - и к лучшему. Столько лет прошло, казалось уже - позабыл давно. Да к старости всё чаще вспоминается. Везли его, помнится, по этапу, совсем ведь мальчишкой был. Сотни раз поначалу жалел, что не помер, что не остался лежать под Плоцком, в своей земле. Родные дубы шелестели бы, Марика зажигала бы свечи, настежь распахивая окна в день поминовения. Ян ветерком прилетал бы, шуршал опавшими листьями, играл золотистыми локонами. Над Марикой доля сжалилась, мать - вдова офицера российской армии, вымолила амнистию, даже маеток какой-никакой, а за семьей остался. Что вспоминать - если и жива до сих пор его Златовласка, давно уже внуков колышет.
Фитиль зажег, поставил гостям котелок с густой мясной похлебкой. Чернявый за ложку схватился, как полгода не ел. Мужик седой с краю сидит, рук за миской не тянет. Что поставили - то и взял. Девка мальчишку белобрысого приподняла, голову к себе крепко прислонила - соломенные вихры по подолу разметались. Кормить пробует. Тот совсем глаза закатил. Выругался дед:
- Дура девка.
Светлыми глазищами так и зыркнула, да промолчала. Огонь едва отсвечивает, сбоку посмотришь - вроде молодая совсем, а глянет вдруг - как из погреба. Скрипнув зубами, отвернулся дед. Перевидал он немало активистов, и тех, что сами шли помирать, не дрогнув, и тех, что новую власть погостами меряли.
Взял узкий черпак, отвару из котелка набрал, приподнял белобрысого, ловко разжал зубы. Влил ложку, еще. Глянул - хватит. Девка чуть слышно пробормотала что-то, едва уловил: "...Господи Иисусе". Зови, зови, может быть, услышит.
Долгими ночами один на один с гудящим огнем в печи, истово, до боли в занемевших коленях, молился неясно видимому лику на старой потемневшей доске. Об одном молился - Польшу еще хоть глазком увидеть, хоть ногой на землю родную ступить. Амнистии шли за амнистиями, смутьяны-народовольцы по домам возвращались, а о нем и не вспоминал никто. Тенью стояло за плечами отчаянное, захлебнувшееся в крови восстание памятного шестьдесят третьего года. Где-то в далеком Петербурге русский царь крепко сжимал в руке разукрашенный скипетр - и не прощал. Многое с тех пор поменялось. Уже и самодержец вслед за своей державой в землю лег. С лихвой заплатил.
Неохотно поднял дед голову. Совсем потемнело в избе, словно сдвинулись, нависли стены непривычно многолюдной горницы. Чужие хрипы да шорохи рвали устоявшуюся тишину. Двое в углу как упали, так сразу же и заснули оба, только чернявый ворочался изредка. А белобрысый мальчишка успокоился, дышал тихо, ровно. Девка подле него сидела, глаз не смыкала, губы водой ему смачивала.
Ян в одиночку тогда оклемался, сам на ноги встал. Молодым был, вольно - невольно, а за жизнь зубами хватался. И за то спасибо долюшке, что в рудник не попал. На заводе каторжанские обычаи уже позабыться успели. Яна к сушильной печи поставили, работа не из тяжелых считалась - с утра и допоздна дрова таскать, в печь да обратно. В цеху всё больше девки да бабы трудились. Разбитные, горластые, сноровисто сновавшие между печами, помощи они не просили, сами могли отбиться от любого, хоть словом, хоть поленом. Бабы постарше паренька жалели, старались дать лишнюю минуту роздыха. Ян стискивал зубы, стремясь не поддаваться. Меланья, круглолицая да конопатая, стала встречать за углом, загораживать проход. Зубы скалила да смотрела, как на взрослого. Девка была хоть и рыжая, но здоровая, видная, сам мастер подарки дарил, шали пуховые, дорогие. Видел Ян как вечером прохаживалась в дарёных бусах, не кроясь. Меланья сиротой росла, при заводе была с малолетства. Здесь ей и век вековать - с завода замуж не скоро выйдешь. Мастер, мужик женатый, подстерёг их вечером. Меланья парня назад оттёрла, голову вскинула: "Кто по сердцу - с тем и хожу. Я девка сама по себе. Или по каторжанкам подневольным тоскуешь?" Тот и отступил, зубы стиснул, тронуть так и не решился. Видел - мужики волком смотрят. У многих жёнки из каторжанок бывших.
Червонным золотом отзвенела хмельная осень, рьяно налетевший зимовей ревел за окном злым, не уснувшим медведем. Дверь в избёнке вовнутрь открывалась - за ночь сугроб наметёт, откидаешь поутру - так и выйдешь. Меланья медвежий жир наливала в плошку, да жарче огня пылали губы. Ян стену покосившуюся подпёр, хотел было крыльцо чинить - да по весне с партией в лес ушел. Призрачной волей поманила тайга. От края до края - сама себе тюрьма, сама себе свобода. Старый сруб на опушке - последняя пристань.
Клонится угасающий огонек, едва освещая горницу. Очнулся дед, вздохнул тяжко:
- Сами ведь пропадёте, и народу положите немеряно.
Девка голову подняла, глаз не отводит. Тени мечутся, резкими провалами на лицо ложатся:
- Мы же за правду шли.
Может быть, и дойдут. Эти зубами выгрызут, голыми на баррикады встанут - флагами пули ловить. Крякнул старик:
- Молода ещё. То раньше думали - правды много, на всех хватит, да только у каждого - своя была. Вот и разодрали её на куски.
Пожевал губами, нашел старый кафтан, бросил ей - укрыться. Погасил огонь, спать велел. Этой не прикажи - так и будет до утра колыхаться. Губы потрескавшиеся, а в глазах - прозрачная сталь. Не по лесам бы им шататься - дома строить, сыновей растить. Хотя чего их рожать - всё равно ведь перестреляют.
Было время - и ему угла своего захотелось. Когда ставил сруб - печь выбелил, сам узор вывел. На святую Троицу бабы по деревням избы зелёными ветвями украшали. Ян ветви не ломал, к осени листьев цветных набирал да рассовывал за притолокой - словно золото по всей избе рассыпалось. Местные хоть головами качали, да не трогали. Сибирь велика. Посёлки староверские жили своими законами, люди пришлые - тоже. Вековечная каторга приучила на себя поначалу смотреть. Листья желтели, отсвечивая запоздалым солнцем, Марика смеялась, подставляя лучам золотистые косы. С годами замечать стал: не шуршит - скрежещет под ногами опавшее золото. Глядел на блеклую ржавую листву, да всё реже вспоминал ту заветную святящуюся фигурку, что во снах ему грезилась. Другую видел - крепкую спину, согнувшуюся над работой, щеки в темных конопушках. Взял бы тогда - да и женился, избу бы ближе к людям возвёл. Повёл бы под венец - девку дворовую, грамоты не знавшую. Поколения шляхтичей Домбровских в гробу бы перевернулись.
Давно уже разлюбил Иван осень.
Огляделся вокруг, покачал головой. Мужик седоусый в угол отодвинулся, привычно локоть под голову подложил. Темноволосый клубочком свернулся, посапывает потихоньку. А белявенький вновь мечется, всхлипывает, по всему видать - скоро в себя придёт. Нечего им тут дожидаться - разбудил дед гостей спозаранку, еще и солнце не выглянуло. Чернявый молчал привычно, глядел обречённо, девка всё к мальчишке жалась, кудри льняные гладила:
- Можно, хоть пару деньков здесь побудем? Хоть в сарае где-нибудь?
Пацанёнок и не шевелился.
Позабытая всеми глухая заимка упрямо держалась сама по себе, надежно отваживая и белых, и красных. Долгая жизнь позади, очень долгая. Заросшие нескончаемыми лесами горные хребты - всё, что ему осталось.
- Езжайте поутру. Лошадь дам да телегу старую.
Долго сероглазая смотрела искоса, решилась:
- Нет ли оружия, хоть какого-то? Дорога неблизкая...
Скривил брови:
- Свое-то потеряли, небось.
Девка глаз не отвела:
- В болоте утопло.
На заимку не всякие заглянуть решались. Взять нечего, а слава Отшельника далеко известна. Чем больше господ да товарищей по тайге ляжет - тем вольнее в далеких краях вздохнут.
Молча насупился: "Как же ты в болото залезть умудрилась? И косынку красную там же, видать, потеряла. Или сняла, опомнившись?"
Девчонка вздрогнула, поёжилась от жаркого ненавидящего пламени, внезапно прорвавшегося сквозь белесое мутное зеркало. Словно оправдаться попыталась неведомо для чего:
- Мы за свободу стояли!
Но тот остыл уже, враз осунулся. Хотел сказать: "Дома бы тебе сидеть..." Не сказал. В овине от пожара не укроешься. Буркнул только: "Все за свободу", да пошел прочь. Девчонка упрямо не опускала головы: "Это наша земля, наша страна, наша..." Не прокричала, оказалось, прошептала. Не услыхал, наверное, - и хорошо.
Принес охапку сена, подстелил. Крепкая тонконогая кобылка недовольно косилась на телегу. Седоусый мужик привычно ладил сбрую, чернявый за оглоблю держался, словно боялся упасть. Девушка сена белобрысому под голову намостила, вновь обернулась:
- Спасибо, дедушка.
Тот лишь головой качнул:
- Не за что. Не моя скотина - приблудная.
Суждено - так доедут. Его вот довезли тогда. Лишь для того, чтобы очнулся, приподнялся - да глянул на родное пепелище. Просмоленными крыльями заслоняя стонущее небо, высился над головой остов сгоревшей ветряной мельницы. Довезли - в лапы одного из царских отрядов, как раз заскочившего в имение. В самую ярость почуявших победу карателей. После, слыхал, те поспокойнее стали, закрывали глаза на многое, иначе - опустело бы Царство Польское.
Потянул мужик за вожжи, тяжело заскрипев, тронулась с места телега. Восходящее солнце не спеша разгоняло зябкую ночную стынь. Сквозь редеющие туманные клочья навстречу повозке пахнуло прелой сырой травою, тягучей болотною мглой.
Дед Иван выставил котелок во двор - проточной водой сполоснуть. Ложки да миски гостевые за частокол зашвырнул. На короткий миг замер на пороге: скрипучая телега медленно исчезала за рваной стеною тумана. Отгораживаясь, перекрестил вслед привычным уже православным крестом.
Паренек на телеге дернулся, словно услыхав что-то, заметался в беспамятстве. Девушка, плотнее прикрыв раненого домотканым кафтаном, оглянулась на исчезнувшую в белой мгле заимку, поправила выбившиеся из-под платка золотистые пряди: