Цванг Элиза : другие произведения.

Ни вчера, ни завтра (часть I)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Недалёкое будущее. Генрих Рихтер возвращается из командировки в родной Франкфурт и узнаёт, что его Бюро -- одна из немногих компаний, где к человеку всё ещё относятся по-людски -- втянуто в опасную игру, ставки в которой высоки даже для вспомнившего былое народного государства. И чтобы предотвратить трагедию он идёт на выставку за французским связным, даже не подозревая, что эта встреча не просто изменит его судьбу и судьбы дорогих ему людей, но и смешает воедино настоящее, прошлое и будущее. Любовь и ненависть. Волю и желание. Жизнь и смерть.


I

  
  
   Экран над входом в библиотеку уже десять минут продаёт мне ботинки из переработанного океанского пластика. "И лишь Партия сделает мир чище!" - кричит реклама и доказывает, что Объединённая Европа выстоит даже перед лицом Армагеддона. А её первые лица, те самые лица, что десять лет назад восхваляли опустынивание, озеленят планету. Нам же остаётся лишь любить, любиться и верить бесплатным прогнозам погоды.
  
   Вечереет.
  
   Я сижу на изуродованной каменной лавке, глухо смеюсь и пью кофе со льдом и перцем. Мимо проезжает грузовик, по бортам которого тихо и немного дёргано ползёт новая эмблема "Шпеци" с апельсином на фоне Парфенона, а широконосый бюргер, что стоит у самой дороги, хвастается ею по видеосвязи, ведь это - его работа. Я слышу про "гераклов секрет" и про первый цитрус, какой Аполлон ниспослал Эврипиду близ Афин, но быстро устаю от пустого трёпа самоучки, что закрыл первый большой заказ, и раздражённо вздыхаю.
  
   Без десяти пять. Пора.
  
   Я перехожу наискосок небольшую площадь. Умный пешеходный светофор услужливо подсвечивает бордюр зелёным. Нафонарная камера прячется в гнездо. А расписанная крестами урна благодарит меня, что сбросил недопитый кофе в бункер, а не на плитку.
  
   Я шмыгаю, тяну носом воздух. Пахнет цветами, выпечкой, хорошим табаком и дорогим парфюмом - приличным районом. Но почему здесь, а не на мёртвой стоянке, как было дюжину раз прежде? И почему мой связной - ходячий стереотип о своём народе?
  
   Экран отсчитывает минуты до открытия - выставка вот-вот начнётся.
  
   Дорогие автомобили останавливаются прямо у лестницы главного входа, а охранники - двухметровые амбалы с пышными баварскими усами - проверяют цветные конверты, что передают слуги, и, улыбаясь и раскланиваясь, провожают дорогих господ внутрь. А послушные "Мерседесы", "Ауди", "Вольво", "Порше" бесшумно отъезжают на стоянку, где, коротая время в покер, собаки в ливреях заждутся хозяйского свистка.
  
   Я же иду к торговому автомату за браслетом, что проследит, не ворую ли я чужое, и утыкаюсь в очередь. Жду. Разговариваюсь с соседями и узнаю, что те - учёные, художники, артисты.
  
   Гладко выбритый скрипач в белом пиджаке с танцующими крестами на лацканах хулит случай, ведь оркестр уехал в Рим без него. С ним горячо спорит сошедший с пожелтевших карикатур профессор теологии с томиком пронемецких бертрамских откровений под мышкой. Он доказывает, что случай - это Бог и его надо слушаться, отчего стоящий следом и гордящийся своим индексом цитирования постдок в круглых очках без диоптрий устало вздыхает. А скульптор, слишком похожий на безбородого Климша, жалуется и причитает.
  
   Он выиграл отборочный тур, унизил лодырей, и из тысячи осталась сотня. Он подписал контракт, работал в мастерской заказчика, и из сотни осталось десять. Он не спал ночами, но проиграл, и из десяти остался лишь один.
  
  -- И вот тот-с-то и получил все деньги, право выставляться-с и новый контракт, - с бесподобно-холёной, напускной важностью ворчит он. - А мы должны оплатить аренду и материалы-с. А потом ещё придти сюда и хвалебно прокритиковать-с.
  -- Собираетесь судиться?
  -- Хочу. Обберу их до цента!
  -- Тогда это вам нужно, - улыбаюсь я и достаю визитницу.
  
   Говорю, что волноваться - вредно для сердца, и протягиваю картон с контактами.
  
  -- Ведь если закон есть, то он должен работать, верно?
  -- Что? - скульптор долго рассматривает идеальные чёрные буквы на превосходно-белом фоне. - Юридическая помощь?!
  -- Зовите как хотите, хоть "Бюро добрых дел", но я настоятельно советую вам позвонить по номеру.
  
   Обычно срабатывает: я разговариваю беднягу, и мы получаем клиента. Но не сейчас - он отходит, смотрит исподлобья, оценивает и... мажет.
  
  -- Да как-нибудь справлюсь сам. Вы-с ещё коллективный иск мне предложите. Ведёте себя как француз-с. Воистину, вы прокляты эгалитаризмом.
  
   Я беззлобно смеюсь, забираю визитку, прощаюсь на латыни и протискиваюсь к торговому автомату.
  
   Прейскурант свежий: час, два, три, до утра плюс специальная зона... и цены кусаются. Я выбираю тот, что за пятьсот, и оплачиваю пластиковой банкнотой. Спираль проворачивается, и тонкий, так похожий на медицинский, матовый браслет глухо падает в лоток. Я надеваю его на руку, ввожу код с чека, и на экране загорается таймер. Три часа. На всё про всё.
  
   Я прохожу через стеклянный турникет и попадаю в фойе: большое, современное, красивое, но, вместе с тем, совершенно безобразное. Кривой паркет из длинных досок, большие стеклянные шестигранные окна и свисающие, словно бы пробившиеся сквозь бетон потолка, лампы. Имитация природы, где бегущая строка видится змеёй, а выключенный робот у дальней стены - львом в засаде.
  
   Полноватый гардеробщик с выученной лакейской улыбкой подходит ко мне, - но в костюме-двойке сдавать нечего, - и переигрывает программу. Проводит мимо закрытой двери в проекционный зал, чей указатель "Для спецперсон" выведен фрактурой. И отпускает на широкой крутой лестнице. Желает приятного вечера и спешит к большеголовому старику в плаще-накидке.
  
   Я хмыкаю, поднимаюсь по пятиугольникам из пёстрого, упругого пластика для безподписочных студентов, и прохожу в малый зал.
  
   И вижу кресты в костре. Символический пожар, в котором сгорает сердце мира, а маленькие красные человечки пляшут, пляшут и пляшут вокруг жадной алой звезды. Они кажутся людьми, но если присмотреться, то вместо лиц проступают козьи морды. В руках исчезают тыквы, и появляются детские головы. А трава залита не маслом, но человеческой кровью. "Июльские антихристосины. Изгнание жизни в самом его изначальном смысле" - так подписана диорама, что показывает снятый в прошлом году шабаш близ Турку.
  
   Рядом - стойка с обесцвеченными библиями и залитыми красным иконами. Возле них - бюсты святых с конфорками газовых плит над головами. А на полу - пропалённый ковёр с усатой, по-азиатски раскосой лысой Богоматерью, что указывает на стенд-бублик за моей спиной.
  
   Я оборачиваюсь, и актриса второго плана из полуубыточного фильма про настоящие деньги ойкает. Она хихикает, и блестящая бабочка на её точёных хирургом скулах машет крыльями рекламных аппликаций. Я подмигиваю, а она виновато отводит взгляд, пригибается и воркует с угрюмым толстяком в белом пиджаке.
  
   Он хвалится своей работой, этим "Одиночеством в опенспейсе", ведь это он, именно он переиграл тех конкурсных слюнтяев. А всего-то и нужно было, что сказать правду о тех мелких душах, что сходят с ума в коллективе.
  
  -- И коллективно!
  -- Милый, так им и надо, - слышу я ласковый шепоток, - они могли выбрать иное.
  -- Нет, не могли. Потому, что выбирать могут только люди.
  -- Ты так прав.
  
   Она целует его в щёку, а он смеётся. Ей - чуть-чуть за двадцать, ему - сильно больше пятидесяти.
  
   В большом зале играет отвратительный "дип-хаус": пять битов на три строчки текста. "Так хорошо! - визжит синтезированный женский голос в такт басс-бочке. - Мама, так хорошо. Очень хорошо, мама, чертовски хорошо! Мама, так хорошо, мама, так хорошо!" Залить, зациклить, но не взбалтывать. Отвратительный, выродившийся жанр, беспрерывно распадающийся на мгновенно сгнивающие хэштег-субкультуры. Такие яркие, но такие мёртвые.
  
   Я беру со стола у входа брошюру с черепом и костями. Читаю об истоках музыки там, за "Межой", откуда душекрады сосут Европу. И выбрасываю в урну.
  
   Безликие статуи-шаржи, что списаны с машиниста и продавщицы, коверкают мою походку. Выставляют меня гориллой, что тащит чемодан без ручки. Я подыгрываю, возвращаюсь, прохожу ещё раз. И ещё. Смеюсь. По-настоящему смеюсь. Не самое плохое ощущение.
  
   "Гедонизм - это не порок!" - от руки выведено на баннере, что таскают под потолком два дрона-шестимоторника. "Выставка их искусства", - пробегает по бегущей строке над книжными стойками. "Будьте добры, отключите телефоны..." - просит официант пожилую пару и тут же натыкается на скуластого чиновника средней руки.
  
   А тот отчитывает его за факт, что раз слуга посмел поправить старших, то уже отказался от заработка. Ведь надев бирку с квадратным матричным штрихкодом и взяв поднос, он обязался чувствовать клиента, а не перечить ему. И да поможет нахалу Бог доказать обратное.
  
  -- А ещё у статуй шарниры щёлкают. Исправь.
  -- Слушаюсь, - извинительно пятится бедняга.
  
   И я перехватываю его у кучи склеенной золы на старофедеративном американском флаге. Говорю, чтобы не волновался: "Такое бывает, - и даю визитку Бюро. - Если что-то случится, то ты сразу сюда иди. Тебе помогут", - напутствую я и беру с подноса стакан брэнди.
  
   Горло неприятно обжигает. Мерзкое, сладковатое, безалкогольное. Чистая синтетика. "Их синтетика", - так проштамповано на донце. Новый рецепт. Прямиком с Кубани.
  
   Пахнет мерзким одеколоном "для всех сразу", и гости в лисьих, куньих, волчьих масках толкаются бёдрами. Звенят бокалами с "зелёным" вином. Хвастаются костюмами с фарфоровыми вставками. Интригуют корсетными платьями со стоячими воротниками. Рассуждают о пользе нейрогеографического картирования и порайонной описи годных к работе автоматонов. О том, что профилактика сезонных депрессий вместе с синтетической биологией всё-таки спасут опекаемую нами Африку от неё же самой.
  
   Они считают себя будущим Объединённой Европы. Будущим, которое не позвали в спецзону, но которое явилось вдруг. Будущим, что поведёт других в будущее, и оно будет самым счастливым будущим из всех возможных.
  
   И пьют, и смеются, и отворачиваются, когда видят живой экспонат. Немца. Калеку. Ветерана Суэцкой войны и участника Каирского инцидента. Киборга на три десятых, чьи ладони из красного металла будто в крови, а на спине покачивается ажурная ферма с перьями аэрогеля, словно крылья у ангела. Он молится на выдуманных языках, косит под пророка и трёт Уаджет на лбу.
  
   Смешной и серьёзный. Страшный и жалкий. Дурной и прекрасный. Его хочется пожалеть, успокоить, снять боль. Поэтому к нему тянутся дамы постарше, что протягивают шампанское, поправляют косые юбки и кокетливо выставляют ножки в туфлях с волосатыми каблуками.
  
   Композитор из Берлинской филармонии задорно сравнивает нотные листы без названий и изо всех возможных выводов приходит к самому верному: их музыка - ущербна. Все их напевы антимелодичны, все их слова антиэстетичны, всё их гимны - античеловечны. Он бравирует перед гостями, раскладывает на части и "Гофманско-гайдновскую песнь", и "Интернационал"; превращает числа в графики и доказывает, что первая лучше второй чисто математически. Но восхитить не выходит, и привычный гвалт взмывает до совершенно обезьяньих нот.
  
   У ледяной статуи белого медведя проступает металлический скелет. "Плачь!" - призывает меня табличка у его ног. Но мне не хочется.
  
   Я прохожу под мусорными пакетами, что изображают больших медуз, и натыкаюсь на статую царя Давида - только ног, тела нет - в окружении парящих силиконовых грудей. Разных. Двух одинаковых нет. И каждая проштампована. И на каждой срок годности. И каждая - символ города. Их города.
  
   Я ищу наклейку-пацифик на указателе мужского туалета, но там пусто. Прохаживаюсь перед картиной с изменяемой перспективой. Застываю у рождественской ели из мятых гаубичных снарядов. Смотрю на треугольные часы под потолком. Пять сорок. Француз опаздывает. Первый раз за все два года.
  
   "Но если это так важно? Если это так опасно? Если так сильно понадобилось людное место, то зачем этот дурдом? почему нельзя было встретиться в кофейне?" - думаю я и отпиваю ещё.
  
  

*

  
  
   В шесть ноль-ноль Француз не приходит. Не появляется он и в шесть десять. Как и в шесть пятнадцать.
  
   На часах шесть сорок. Значит, всё пошло прахом.
  
   Время запасного плана. Как договаривались.
  
   Я раздражённо вздыхаю, допиваю третье брэнди и ставлю стакан у ступней Давида. Захожу в туалет. Иду в крайнюю у стены кабинку. Надеваю перчатки. Достаю из бачка заложенный утром отпечатанный кнопочный телефон и сдираю водостойкий чехол. Подключаю питание - сигнал есть, но данных нет. Долго, ошибаясь, перебарывая наркобойные лампы, набираю номер.
  
   Гудки, гудки, гудки. Меня отключают, замедляют, перенаправляют. Я звоню ещё, ещё, ещё и ещё... "Да здравствует Франция!" - наконец отвечает мне автомат, и я сбрасываю, даже не дыша. Там не было робота. Никогда. Там торговали пылесосами и отвечала старуха с английским акцентом. Всегда. И невозможно было представить, что Аргентина повторится здесь. Опять. И что вместо пулемётных очередей, вместо ярких фонарей парамилитарес меня встретят замогильно-синий свет, выцарапанные на кафеле шприцы и надпись "улетая - падай".
  
   Пора уходить.
  
   Я крошу телефон, ломаю карту, спускаю всё по очереди. Снимаю перчатки и кладу в карман пиджака, но не чувствую ничего, кроме досады. Я смотрю на экран браслета - остался час. Досмотреть хватит. Будет что рассказать в Бюро. Я беру новый стакан и иду гулять по залам.
  
   У дальней стены продают снимки мороженного из самых грязных мест в мире. Восхитительные пломбиры с лентами радужных пластиковых упаковок, синих водорослей, цементной пыли, чайных пакетиков с застывшими вокруг чаинками, использованных презервативов, слюны и средства для мытья посуды. И под каждой работой подпись - "Ну же, попробуй!" На немецком. Меня пугают, страшат ядами, но тут же успокаивают. Ведь всё собрано у побережья врага. Мы чисты.
  
   Музыка меняется: теперь это три бита на пять строчек текста. Но становится лишь хуже: глупее, въедливее, быстрее.
  
   Собранная из стеклянных трубок башня прорастает сразу и вверх, и вниз, а рядом, прямо на кривом паркете, разбита грядка с живой клубникой. Натянутый плакат спрашивает настоящая ли она, и правда ли я уверен, что живая природа по-настоящему живая.
  
  -- "И как вообще опознать ложь, которой кормят нас враги, от правды, которую даёт Партия?" - подкалывает надпись, а я ворчу:
  -- По вкусу.
  
   И спасаюсь в тишине зала "германского космизма", прохожу между бюстами пионеров-ракетчиков, с удовольствием сканирую библиотечным планшетом коды на постаментах из книг и читаю справки.
  
   Герман Оберт не только со вседостойным немца тщанием описывал аппараты, что преодолевают земное притяжение и возвращаются назад, но доказал саму возможность жизни человека в космосе. Возможность, которую так рьяно отвергало краснорусское болото невежества. Вернер фон Браун, чей всепланетный триумф лишь подтвердил наивысшую ценность германской мысли, ведь именно его машина первой преодолела линию Кармана. Вальтер Дорнбергер - человек дела, кто отдал всего себя искусству науки и, поплатившись чином за смелость, открыл человечеству дверь в будущее. В будущее, где "Общество космических путешествий" и его герои-соучередители - Лей, Даль, оба Риделя, Беттихер, Штейнхоф, Рудольф... - растоптали так привычное азиатам неверие в чужой успех. Превратили узость средневекового мышления в посмешище вселенского масштаба. Окоротили, оскопили, обезглавили тьму их душ и устремили взгляд ввысь.
  
   "И вам стоит! - дочитываю я с экрана и смотрю наверх, где прямо под потолком висит макет ядерно-электрического корабля марсианской миссии. - И первым на красной планете, как и на красной шее, станет партиец!" - и статья кончается нытьём, что полёт состоялся бы уже в феврале, вот только "они" закрыли "всем" небо.
  
   Толпа огибает четыре высоченные колонны из искусственного камня - разной высоты, но одного стиля, - будто бы прямиком с раскопа. Они утоплены в смеси речной гальки и мелко помолотого гранита. Они подсвечены белым. Они исчерчены нечеловеческими символами. Они... чужие. Инопланетные. Они повторяются, но по-разному. Есть одинаковые, есть с точками, с титлами, со спиралями и мостами, а есть повёрнутые и влево, и вправо. Они созданы, они кричат: "Мы - разумная письменность!"
  
   А на полупрозрачной стене рядом - листы с примерным переводом. На одном - наброски квазигенетических цепей со сносками. На другом - короткое эссе "живая архитектура". На третьем - два абзаца, где умоляют купить книгу о том, как создавался этот язык, о том, что мешает нам двигаться в будущее, и о том, как могут выглядеть спекулятивные, гипотетические раскопки человеческой цивилизации со стороны другой, более развитой, и что условный Марсианин предположит о нас, исследуя только окаменелости, отложения и редкие техноартефакты.
  
  -- Но мы так этого и не узнаем, - огорчается тощая, как щепка, жена банкира с красным, селёдочным галстуком.
  -- Ну и пёс с ним, Анжела. Всё равно Кесслер их сожрёт. Как тогда.
  
   Я помню те дни. Тысячелетняя вспышка на Солнце. Смерть гиперсозвездий. Противоспутниковые старты. Эффект домино, что за два года отучил людей от космической связи. Мусорка на орбите. И тишина, что пришла позже.
  
   Толпа медленно расходится, и я замечаю в ней девушку. Необыкновенную, потрясающую девушку с густыми, пышными, рыжими, как закат на море, и волнистыми, как ожившее пламя, волосами. Она поправляет упавшую на лицо прядь, и рукав белоснежной, воздушной блузы скатывается на середину предплечья. Она привстаёт на носки кремовых лодочек. Она незаметно, почти стыдливо прикрывает сумочкой прорезь на обтягивающей юбке-карандаше цвета телячьей кожи до середины бедра и скрещивает длинные, завораживающие ноги. Она обхватывает рукой руку и изгибается в талии. Она исполнена цветущей, романтической, восхитительно-женственной прелести - того, чего мы почти лишились.
  
   К ней подходит девушка в лазурном платье по фигуре, просит совета и поправляет белые манжеты. Концы её коротких - до плеч - светлых волос окрашены тёмным красивым градиентом. Они обмениваются брошюрами, и я вижу одинаковые кольца с крохотными желтоватыми камнями. Одинаковый макияж. Одинаковые сумочки. Одинаковые туфли. Одинаковые фигуры и одинаковые манеры.
  
   За моей спиной резко, остро стонут, и девушки оборачиваются. Я вижу их мягкие скулы, безукоризненно-прямые носы, прелестные рты, полноватые губы и потрясающие, янтарные, волнующие и полные чувственного блеска глаза. Глаза, в которых можно утонуть.
  
   Они очень красивы. Они ужасно похожи. Они - сёстры. Да, точно, сёстры. И я их узнаю.
  
   Но и они узнают меня.
  
   Поэтому я улыбаюсь и подхожу ближе.
  
  -- Дамы, вы прекрасны! - я салютую бокалом. - Вот это встреча! Никогда не знаешь где, правда?
  -- Генрих, - смущается рыжая. В её мягком сопрано слышится извинение. - Здравствуй.
  -- Привет, Лина.
  
   Она смотрит на меня, в пол, снова на меня и снова в пол. Она молча обнимает меня за шею - вежливо, но сильнее необходимого - и представляет мне Анну:
  
  -- Моя сестра.
  -- Мы знакомы. На все суды вы приходили вместе, помнишь?
  -- Да... наверно... - оправдывается Лина и добавляет. - И всё-таки, Генрих, мы ведь выиграли то дело с холодильником. Претензии сняли с нас, а матери вернули медстраховку.
  -- Да, я знаю. Мои поздравления!
  -- Спасибо, - она стыдливо отводит взгляд и, не веря собственным словам, добавляет, - но откуда?
  -- Скажем так... у меня очень длинные уши!
  -- Ах, да.
  -- А где ваши кавалеры? Надеюсь, мне не придётся никого бить за то, что я разговариваю с вами?
  
   Лина хочет сказать, её по-женски острый подбородок двигается, но Анна перебивает её:
  
  -- Нет. Мы свободны. Сам знаешь. Или работа, или личная жизнь. И выбор нам никто не навязывал.
  -- Прекрати.
  -- Что "прекрати"? Сама же говорила: "Пошли на выставку, подцепим кого-нибудь!"
  -- Я говорила?!
  -- А кто?
  -- Дамы, - улыбаясь, перебиваю я. - Хватит.
  
   Анна отпивает безалкогольного шампанского и рассказывает, что Лина до сих пор бесится, что бросила того специалиста по закупкам, и теперь корит себя за это.
  
  -- А они, между прочим, встречались почти полгода!
  -- Вот как. Неловко вышло, да. Так вы здесь на охоте?
  -- Ой, а сам-то?! - подкалывает она меня. - Хороший костюм, хороший парфюм. Тоже кого-то ловишь, да?
  -- Ну... да.
  -- Не такие мы уж и разные, - Анна наклоняет голову и смотрит на меня неопределённым, неогранённым, кричащим, что за глазами прячется недюжинный ум, взглядом.
  -- Тебе уже говорили, что ты очень похожа на сестру?
  -- Да. А ещё мне говорили, что у меня нос покороче, но рот пошире. - огрызается она и скалит белые, но уже не такие ровные зубы.
  
   Но Лина вмешивается и с живостью, со врождённой жизненной силой, которая может быть только у непокорённых и непобедимых, застыживает Анну до румянца.
  
   Повисает долгожданная, но короткая тишина. Лина оправляет длинные, до конца лопаток, волосы и старается не смотреть мне в глаза. Анна допивает шампанское и, сменяя бокал, благодарит официанта.
  
  -- Мне и правда жаль, что суд длился так долго. Дорого вышло?
  -- Очень. Высосало даже чуть больше, чем просто всё. Они как будто всё знали, - Лина вздыхает, встряхивает головой и убирает упавшие на высокий лоб пряди. - Жаль, конечно, хакера не нашли.
  -- Его бы и не искали. Во-первых, большинство всё равно не сможет оплатить поимку, если там вообще есть кого ловить. Бывает, что это делает программа. А во-вторых, зачастую страховые сами и занимаются подобным, они делают всё, лишь бы не платить по своим счетам. Ну а кто будет их ловить? Ворон ворону глаз не выклюет. Но я вам ничего такого не говорил, сами понимаете... - я отпиваю брэнди, смотрю Лине в глаза и подмигиваю. - В любом случае, хорошо, что так закончилось, правда?
  -- Правда, - она делается строгой и нервной. - Генрих... по поводу всего... Я не хотела, я не специально...
  
   Лина хочет оправдаться, но Анна мешает. Она засмеивается громче положенного, затыкает себе рот ладонью и, шепча, высмеивает сестру за самый глупый поступок в жизни, но та лишь фыркает как лиса
  
  -- Какая же ты дура, Господи! - качает головой Лина и смотрит на часы на левом запястье. - У меня просто не было выбора.
  -- Выбора?
  -- Генрих, понимаешь. Мать поменяла нам номера и почту, - ворчит Анна, её сопрано чуть выше, - а потом подбила общину вообще отказаться от лишних трат на связь и развлечения. Ведь Бог этого не любит. И теперь у нас тариф "Базовый". И обязательная утренняя молитва. А пастор мямлит. Это ужас, мы словно дикари какие.
  -- И с острова нашего не уплыть!
  -- А две недели назад её поймали за разрушением морали.
  -- За вот эту вот юбку! Представляешь? Я примеряла её, а староста заглянул в окно и увидел. Потом рассказал своему другу. А потом я неделю полы мыла в церкви. Вместе с пьяницами и должниками!
  -- Да? - хохочу я. - И стоило оно того?
  
   Они переглядываются и говорят, что да, стоило. Они наперебой рассказывают, какой же дурацкий был тот оранжевый комбинезон. Как Лина в нём глупо выглядела, как у неё пытались забрать эти вещи, а она устроила скандал и швырялась в них яйцами, и как за это ей дали ещё три дня сверху.
  
  -- И оштрафовали! А потом я неделю сидела без омлета на завтрак.
  -- И на сколько?
  -- Ровно на ползарплаты! - двигает носом Лина. - Пастор подошёл ко мне и назвал отроковицей. Строго-строго так, как будто он мне отец. Как будто мне должно стать стыдно от одного этого слова! А потом заявил, что всё знает, что моя юбка только по колено - и этим я нарушаю общественный покой! А сам на грудь мою смотрит и чуть не облизывается.
  -- Он часто говорит, что у нас бёдра сочные.
  -- И шире плеч!
  -- Это правда, конечно, - заискивающе кивает Анна, - но это всё равно звучит мерзко. О! А сколько шуток было про её сладко-тонкую талию.
  -- А стыдно после всего этого должно быть мне! Ага, прямо так стыдно, что я вся краснею!
  -- А не будешь краснеть - оштрафуют!
  -- Да. А если не отдашь, то влепят пени и отберут половину талонов, что дают на работе, - добавляет Лина, - а смена тринадцать часов теперь. Каждый день.
  -- И как вы здесь?..
  
   Они отмахиваются и, смеясь, злясь, проклиная всё на свете, рассказывают, как две недели переустраивали торговый зал только потому, что их хозяйка решила так. "А по-другому эта гадина не даёт себя называть, штрафует!" - закатывает глаза Лина и шмыгает, добавляет, что теперь среднее расстояние до входа выросло почти вдвое.
  
  -- И всё нашими руками. А как мы всё сделали - выгнала нас на выходной.
  -- И вот вы здесь.
  -- И вот мы здесь, да. За двести евро смотрим на каких-то дохлых микробов!
  -- Так что, Лина, какие планы на вечер?
  -- Господи, Генрих...
  -- Так это ты - тот менеджер?! Так это она тебя бросила тогда? - вспыхивает Анна, но я её игнорирую.
  -- Лина, я серьёзно.
  -- Ну... я не знаю.
  
   Она знает, просто не уверена - я читаю это в её взгляде и в том, как она поджимает напомаженные алым губы.
  
  -- Так и что? Может, тогда и на завтра возьмёшь один? Тут недалеко играют музыку. А завтра мы сходим куда-нибудь ещё.
  -- Я не знаю, - страдает она. - Не знаю. Этой гадине нужно, чтобы завтра мы были все. Чую, у нас учёт будет. А потом ещё домой нужно попасть до девяти, иначе не пустят.
  -- Заночуешь у меня.
  
   Повисает хрупкое, безучастное молчание. Люди вмиг притихают и засматриваются на бегущую строку с результатами матчей. "Айнтрахт" всухую побил "Манчестер". Ликование, споры, крики. Сёстры проверяют сообщения, видно, как им тяжело без нормальной сети.
  
  -- Лина?..
  -- Я не знаю.
  -- Иди, иди, - подталкивает её сестра. - Иди, только не нуди.
  
   Она смотрит на Анну благодарно, но сердито. Та отвечает язвительно, но любя и жалея. "Лина..." - прерываю я их, но останавливаюсь на полуслове. Мой браслет пищит "СОС" морзянкой, и таймер на экране показывает десять минут.
  
  -- Время уходить, да? - вполголоса говорит она и показывает мне свой: у неё осталось пятнадцать. - Это как клеймо, - Лина кивает в сторону состоятельной пары в одежде с сильным античным мотивом. - У них именной, я сама видела, как их из тех дверей выпускали. Спасибо хоть, что без оркестра. Пожалели нас, бедненьких.
  -- Бляденьки, - шепчет Анна и одёргивает её за рукав блузы, - ну хоть здесь не начинай. Пожалуйста.
  -- Да отстань ты! Это же как бирка у скота!..
  -- Лина, ты со мной идёшь? - перебиваю я её.
  -- Да. Иди уже со своим менеджером. Только заткнись.
  
   Она смотрит на меня и замирает на секунду-другую. В её взгляде усталость, злость и страх. Но Лина перебарывает себя. "Да! Да! Да! - вырывается у неё. - К чёрту всё, к чёрту всех! Тут вообще есть на что посмотреть?" - и я бегло рассказываю про забавную статую медведя, про мороженное из "святой" воды, да про "загон грудей".
  
  -- Я жду тебя на улице.
  -- Мы быстро!
  
   Лина посылает мне воздушный поцелуй и утаскивает сестру прочь.
  
  

*

  
  
   Снаружи лучше, чем внутри. Намного лучше. Здесь нет тошнотворного одеколона. Нет примитивной электроники. Нет этого вымученного, выстраданного, выдуманного и выдавленного из себя опережающего искусства под Партийной маркой. Только мягкий апрельский вечер и звуки города.
  
   Мимо меня проходит полицейский патруль с настоящей овчаркой в пластинах и сбруе. Та рычит, бросается на тонкорукого пианиста с красными отёчными щеками, но сержант одёргивает её, укорачивает повод и утаскивает за угол.
  
   По дороге бесшумно катится автомобиль совершенно космической красоты: ни одной острой грани - сплошь мягкие линии. Плавные очертания фар, кузов с тонкими линиями дверей, радиаторная решётка в мелкую сетку. Закрытые колёсные арки, низкая посадка, зеркальная багряная тонировка. И на этом чуде нет ни шильдика с логотипом, ни надписей, ни других знаков, только красный глянцевый корпус.
  
   Краем уха я слышу фотоспуск справа и поворачиваюсь - лысеющий банкир с амбициями драйзеровского финансиста снимает эту ракету и шепчет:
  
  -- Потрясающая!
  -- Ну и как, у вас вышло?
  -- Нет, фольксгеноссе, у него "антифото", - помолчав, усмехается он и показывает экран со смазанной кумачовой кляксой. - Вот это мерзавец! Вот это скотина! Вот это настоящий немец! Я так рад, что он моего племени. Не зря же мы отбелили город от копоти новых времён, правда?
  
   Я молчу и улыбаюсь, киваю, когда он восхищается садизмом, презрением к бедным и тем, что дойти до простой общечеловеческой истины о зависти как топливе души могут лишь гении.
  
  -- Заслужил, уважаю! - и он салютует водителю по-германски.
  
   Меня зовут, и я прощаюсь. Подхожу к сёстрам. Вижу, как Лина отдаёт Анне серьги с лунным камнем и расчёсывает волосы. Она запахивается в красно-чёрное пальто в крупную клетку и подмигивает.
  
  -- Дамы?
  -- Генрих, надо было сразу идти с тобой.
  -- Не понравилось?
  -- Нет.
  -- Это отвратительно! - вскипает Анна и застёгивает добротный приталенный кожаный бомбер. - Дайте мне тоже таких денег! Я тоже так могу! Я тоже могут быть таким творцом! Я тоже художник! Я ничем не хуже!
  
   Лина собирает ей волосы в хвост и говорит: "Перестань". Обнимает, успокаивает:
  
  -- Не психуй.
  -- Иди ты. У вас и так времени мало. А я что-нибудь придумаю. Всё, до завтра! - и помахав рукой, Анна уходит выше по улице.
  -- Что-то случилось?
  -- Нет... - тянет Лина, пытается скрыть тревогу, но выходит плохо. - Случилось. Мать требует, чтобы мы были дома раньше обычного. Мне нужно там быть. Она говорит, что это для меня и для моего же блага.
  -- Телефон дай. Я его тебе выключу.
  
   Она звонко смеётся и заговорщицки подмигивает.
  
  -- Я сама, сама. Постой, а твоё пальто где?
  -- В машине. Ну что? Пошли?! - я улыбаюсь и беру её под руку.
  -- Генрих, - просяще шепчет Лина, - а давай ты не будешь её вызывать? Давай мы пройдёмся пешком? Я так редко выбираюсь в Банкфурт не по работе.
  -- Банкфурт, да?
  -- Ну не Майнхеттен же его называть?
  -- Почему нет?
  -- Потому, что это - для деловой части. Я её ненавижу. Она всё ещё слишком американская.
  -- Справедливо, - я прижимаю её ближе, и она хихикает, улыбается. - Но нам всё равно надо в банк.
  -- Господи! - она сдувает прядь с лица. - Далеко?
  -- Четыре квартала.
  
   Лина соглашается и, когда мы отходим от библиотеки, спрашивает, что же мне понравилось.
  
  -- Медведь был неплох, но не как концепция, где меня виноватят за то, чего я не совершал, но и не как кенотаф, хотя, отчасти, это именно что атрибут смерти. Но не той, которая наступает после жизни, не физической, а той, которая находится ближе к концепции. К идейной смерти. Ведь то, что тебя, - я касаюсь кончика Лининого носа, - винят наравне со мной, а тебя винят, поверь мне, не только за то, чего ты не совершала, но и за то, что ещё, по сути своей, не наступило, приводит нас к вещи, что решение...
  -- Ладно, ладно, ладно... - перебивает она и толкает меня в бок локтем. - Мне правда тебя не хватало.
  -- Мне тебя тоже.
  
   Она смеётся и прижимается ближе.
  
  -- А тебе что понравилось? - продолжаю я.
  -- Я не знаю... Оно... оно всё какое-то неправильное, бесчувственное. Я не знаю, как это описать.
  -- Ну попробуй.
  -- Вот колонны с Марса, в них есть что-то такое настоящее. Но, опять же, пусть они и такое, но что-то в них не так. А то мороженое - такая гадость. Фу. Я как представлю сейчас, что это можно лизнуть даже. Фу, фу, фу и ещё раз фу!
  -- Совсем?
  -- Фу! Слюна там, другое всё! - её словно прошибает молния. - Фу!
  -- Лина, я не про это.
  -- А... - она тянет, - мне кажется, что меня обманывают, и мне это не нравится. Мне врут, и я это чувствую... Не стоит оно потраченных денег. Я думаю...
  -- А ты не думай, пусть Партия думает.
  -- А, - осекается Лина, - точно.
  
   Мы доходим до маленького безлюдного банка - простого отделения с рядами ячеек, и Лина просит открыть за меня. Я доверяю ей, и она справляется. Я забираю телефон, бумажник, ключи, и она радостно тянет меня на выход.
  
  -- Ну? Куда дальше?
  -- Пошли в оперу? Мы как раз для неё одеты. У нас будет отдельная ложа.
  
   Лина выворачивается, двигает носом и, обняв меня за руку, смотрит с немым вопросом.
  
  -- Да. Мы одеты для Старой оперы, а она как раз после ремонта. И там сейчас лазерные арфы в оркестре. Прямо как ты любишь. У нас будет своя ложа. А потом мы пойдём в ресторан.
  
   Но Лине стыдно. Она стесняется, хочет насладиться жизнью на своём уровне. Хочет пройтись по городу. Как все. Хочет повеселиться. Как все. Хочет развеяться по-обычному. Как все.
  
  -- И посидеть по-домашнему. Как все, ладно?
  -- Ладно. Сейчас машина подъедет.
  -- Нет, - Лина поправляет мне воротник. - Не так. Я хочу обычный вечер. Посмотреть что-то народное. Поесть чего-нибудь простого. Ну...
  -- Тут рядом дают концерт люди, которые не умеют петь.
  
   Она заливается хохотом, загорается, меняется и соглашается, даже не спрашивая.
  
   Мы подходим к трамвайной остановке, что похожа на закатанный в асфальт цветник: нет ни крыши, ни стен, ни лавки, ни даже "птичьего насеста". Только бетонная плита с напылением поверх мощёной улицы. Зато не скользко.
  
   "Да, сначала на трамвае, - говорю я. - Сама хотела. Да и похож ли я на миллионера, чтобы парковаться и ездить в центре города?" Она фыркает как лиса и лезет в телефон, находит там расписание маршрутов и где какой сейчас. Я называю ей номер нужного.
  
  -- Через семнадцать минут, - она вздыхает, утыкает алым ногтем в круглый значок и отрывает взгляд от экрана. - Ну вот, насесты - и те убрали. Опять всё на бомжей валят, да?
  -- Как и в прошлые разы. Ты кофе будешь? Тут недалеко.
  -- Ну раз угощаешь, - улыбается она.
  
   На вечерней улице мы одни. Я осторожно целую её в щеку, и она отвечает взаимностью. Я обнимаю её, она прижимается и ещё раз говорит, что очень скучала.
  
  -- Очень-очень!
  -- И всё-таки ты слишком хорошо выглядишь для таких выставок.
  -- Ещё бы! - Лина указывает то на туфли, то на сумочку, то на пальто. - Всё это стоит почти три моих месячных зарплаты. Я долго на это копила, и это должно выглядеть отлично! Должно, Генрих! Я обязана так в них выглядеть! - смеётся она.
  
   Я смотрю на неё и удивлённо улыбаюсь.
  
  -- Такие, как ты, Лина...
  -- Ещё раз ты такое скажешь, - она знает, что я думаю, и перебивает, отшучивается, - и я спалю тебе ужин!
  
   Лина улыбается и шутит, что Анна следит за зубами куда как строже, но у неё они всё равно хуже.
  
  -- А всё потому, что она любит конфеты больше жизни.
  -- А ты?
  -- А я люблю настоящее.
  -- Да, а раньше, - я дотрагиваюсь до её рыжих бровей, - ты так не считала.
  -- Генрих, - отводит она мою руку, - я изменилась.
  -- Поняла, что нарисованные тебе не идут?
  -- Что так, - Лина выделяет слово, произносит чуть громче, - красятся только шлюхи.
  
   Она оступается на кафейной лестнице и повисает на мне, шипит, ругается. Я открываю дверь и помогаю Лине подняться по скошенным враждебной архитектурой дизайнерским ступеням.
  
   Внутри нас встречает испуганная турчанка-бариста - полунемка с распухшими от работы пальцами, и такой же официант в замызганном жёлтом фартуке поверх футболки с гербом Берлина. Я спрашиваю у Лины: "Что будешь?" - и она просит что-нибудь не сильно горькое. Я покупаю себе эспрессо. А ей - латте с ореховым сиропом и шоколадом.
  
   Два глуховатых старика у окна громко доказывают друг другу, что библиомобили цифровой эры - это последний и окончательный гвоздь в крышку гроба бумажной книги. Сороколетка за столом у кирпичной стены косится на нас и записывает в планшет мою шутку про докторов и вирусы. Шофёр на корпоративном "Вольво" выбирает между "крепким" и "сладким", а подросток - мальчишка с заячьими зубами - просит тётку с тёмным испанским лицом купить какао.
  
   Мы выходим из кафе и садимся за небольшой столик.
  
  -- Сорок пять евро, - Лина отпивает из стакана, открывает минеральную воду без газа и улыбается, - но хотя бы вкусный.
  -- Когда там наш трамвай?
  -- Через пять минут.
  -- Забирай и вставай, - подмигиваю я.
  
   Весь путь назад Лина поглядывает на полицейского и женщину-кинолога, что идут напротив. Они при карабинах и с механической собакой на проводе. Но не детекторной, а боевой: в бронеплитах, с прошипованными копытами и пустым пулемётным гнездом на капотном хребте перед плавником радиатора.
  
  -- Я не люблю их, - шепчет она. - У них взгляды мясницкие.
  -- Никто не любит. Успокойся. Мы красивая, обеспеченная пара, к нам вопросов быть не может. Успокойся, всё будет хорошо. Просто успокойся и представь, что их нет.
  -- Они как-то к нам заявились. Усадили всех в подсобке, орали на нас, пугали собаками. Ладно хоть живыми. Всё что-то искали. Наркотики, наверно, или контрабанду.
  -- Нашли?
  -- Нет, но мы весь день из-за этого не работали, - Лина смотрит на меня и хитро улыбается. - Да, с нас потом за это вычли, а ты как думал? О! - она достаёт телефон из сумочки. - Чуть не забыла. У нас же у ратуши почти все лавки поменяли на платные с шипами. Будь они прокляты. Там ещё табличка есть, вот, - Лина протягивает мне телефон, - смотри.
  -- Оплачивать только за себя.
  -- Это ужас.
  -- Одно твоё слово, и я избавлю тебя от этого навсегда.
  -- Нет! - отстраняется, почти отталкивается она. - Не смей! - шипит Лина. - Не смей. Ведь если я скажу "да", то мир заклеймит меня приживалкой. Куклой для ёбли!
  
   Она останавливается, вскидывает перед собой ладони, показывает "нет". Но не мне. Себе. Лина долго, шумно выдыхает, вдыхает. Ещё и ещё, и ещё.
  
  -- Извини. Я знаю, что ты не хотел дурного, просто я должна сделать всё сама.
  -- Ты потрясающая. Просто нечто.
  
   Она улыбается и переводит тему:
  
  -- А мы, кстати, теперь в уценёнке. Да ещё и в разных отделах. Анку мою, конечно, повысили: забот больше, а денег - нет! - улыбается Лина. - Хотя смешного тоже.
  -- Вас хоть не сильно обижают там?
  -- Ну, смотря что такое сильно... - она убирает телефон и, припивая кофе, прижимается ко мне спиной, кладёт голову на плечо. - Уезжаем мы в семь, возвращаемся в десять. Вечера. Мы только и делаем, что перетаскиваем коробки да раскладываем товар по полкам. А эти уроды только и знают, что придираться. Каждый блядский день начинается с придирки. Каждый! Я ненавижу их всех. Я ненавижу менеджеров, ненавижу покупателей, ненавижу своих коллег. Я ненавижу это наёмное агентство, которое сдало нас, как рабов, за минимальную ставку, - Лина смотрит мне в лицо. - Я ненавижу свой контракт на ноль часов, Генрих. Это меня просто бесит.
  -- Я могу помочь, - говорю я и вытираю платком пену в уголках её губ.
  -- Да кто же меня отпустит? На нас три тысячи долгу... я человеком-то себя чувствую, может быть, час-полтора в день, когда сериал смотрю, который весь день в загрузке. Один день - одна серия, спасибо маме.
  -- Лина, - я хочу вразумить...
  -- Генрих, - но она знает и перебивает, - я сама. Но спасибо.
  
   Я целую её в ухо, и она смешно морщится. Я шепчу ей: "Тише, тише", - и глажу макушку. Полицейский говорит по рации. Минуту, другую. Потом он жестом обращается к кинологу, и они уходят.
  
   Подъезжает трёхвагонный трамвай-кирпич. Мы проходим под замазанной камерой распознавания, но с нас всё равно списывают. Лина устало, полурасстроенно-полурассерженно вздыхает и садится на свободное место у окна. Я встаю рядом, перевожу ей деньги, и она стыдливо сокрушается, что:
  
  -- Пятьсот - это уже слишком!
  
   Мы спорим, но быстро сходимся на половине.
  
  -- Так лучше? Доплата за твою компанию. И за билет.
  -- Да. С этим я смогу смириться
  
   Мы проезжаем через центр с его офисами, где большие шишки ходят босиком по настоящей траве, чтобы снять стресс, и домишками, каждый метр которых ценнее золота. Застреваем в пробке у самого вокзала и смотрим унылейшую рекламу "Опеля", где две шестилетки поочерёдно жмут на педали. А на переименованной "Площади возрождения" нас догоняют голландцы. Они пристёгивают велосипеды сзади, рассаживаются полукругом и на чистом английском обсуждают плакат Объединённой Европы с онемеченной Касабланкой, сумасшедший городской трафик и караоке-ботов для самых пьяных и одиноких.
  
   Лина хохочет. Она пьёт кофе и рассказывает о вчерашней грозе, о надломившемся дереве, о молнии, которая так удачно уронила его на трансформаторную будку, из-за чего вырубило их виртуальную электростанцию. Они сидели без света до самого утра, её мать взбесилась и опять заскандалила. Лина говорит, что уценёнка заключила контракт с их посёлком: пастор и сын старосты сговорились с мужем хозяйки - всё по Партийной линии. Поэтому теперь там работают почти все. Она ворчит, что все вкалывают, не разгибая спин, и получают гроши, а эти два рабоискателя стригут деньги и лишь подтрунивают.
  
   Я говорю, что всё могло быть хуже, но Лина перебивает, толкает меня в бок и указывает на огромный горельеф над торговым центром, где мужчина тянет набитую покупками тележку, женщина толкает, а дитё сидит на куче продуктов и весело разводит руками. "Я потребляю, следовательно, я существую!" - высечен под скульптурой дваждыфранцузский слоган.
  
  -- Да они там все, должно быть, в гробах вертятся.
  -- Так давай подключимся, чего добру пропадать? - улыбается Лина, и я тяну её на улицу.
  
   Мы выходим на остановке и сразу натыкаемся на городского сумасшедшего, разодетого в сине-зелёное платье поверх серой рабочей робы без нашивок. Он выкрикивает лозунги про пятьсот частей на миллион, про нашу будущую пустыню, про возвращение к корням. Он кричит, он рычит, он очень хочет, чтобы нас затопило или сожгло, или придавило осколком антарктического щита. Он бросается на косоглазую девку, что стучит пальцем по лбу. Но ударить её не дают дуболомы из частной психпомощи. Его бьют, крутят и утаскивают в машину под свист прохожих.
  
   Мы переглядываемся и осторожно переходим на другую сторону. Обходим вбитые стальные пирамидки под витринами и долго ждём, пока бункерный робот-уборщик съедет с булыжника, что вмуровали по центру улицы. Я помогаю Лине переступить через разлитое мороженное, и мы упираемся в гигантский экран, в движущуюся картину, где камера пролетает мимо стоящих кольцом красных великанов с сияющими синими глазами, которые презрительно смотрят вниз на обычного человека. На нас.
  
   Мы стоим. Секунду, пять, десять. Я знаю, что нам нужно правильно среагировать и автомат продолжит... но не позволяю ни себе, ни Лине. Поэтому всё делают за нас - программа отрисовывает им два жеста и надпись "Мы не дадимся!", а мерзкий синтезированный голос благодарит, что просмотрели затравку к будущему хиту лета. Что пока без названия.
  
  -- Пожалуйста, - презрительно-смущённо хмурится Лина и, обернувшись, шепчет. - Генрих, что за бред?
  -- Не обращай внимание.
  
   Она улыбается, соглашается и подбивает меня взять ещё кофе.
  
  -- И что-нибудь сверху.
  -- Сверху?
  -- А разве ты не чуешь? Пахнет выпечкой!
  -- А ты - апельсином и розами. - принюхиваюсь я.
  -- Это моя личная смесь. - подмигивает Лина.
  -- Никогда не меняй её, ладно?
  
   Она кивает, а я говорю, что мы сейчас будем очень глупо выглядеть, если закупимся... но не могу отказать и беру дюжину кренделей в бумаге.
  
  -- Жизнь полна глупостей! - Лина откусывает кусок и меняется в лице. - Эй! Они солёные!
  -- Сама хотела.
  -- И уже пожалела.
  
   Мы проходим разноцветную арку с ангелами и сворачиваем на уютную глухую площадь с фахверками.
  
  -- Рёмерберг, да? Не была здесь лет десять.
  -- Выходит, не зря встретились?
  -- Ага.
  
   Вокруг джаз-рок-группы в центре - восемь полицейских и два кинолога с живыми псами. У глухой стены слева - огромные ящики для инструментов и техники. Чуть поодаль - десять человек оркестра. Их главный - бритый налысо полноватый великан - настраивает планшеты на пюпитрах, синхронизирует ноты с облаком. Трубач играет для разогрева классику, и я узнаю в этих звуках гений бессмертного Армстронга. Техник проверяет пульт, щёлкает тумблерами. Я уверен - движения дронов от музыки зависят слабо, и даже если оркестр слажает, они выполнят свою программу филигранно.
  
  -- Большое вам спасибо, что вы пришли, - заявляет дирижёр. - Сегодня мы исполним для вас наше новое произведение "Блюз дикого запада". Заранее благодарим вас за денежную помощь. Все вырученные деньги пойдут в детский благотворительный фонд больницы "Святого Альберта".
  -- О! - шепчет Лина. - Я слышала, что у них вкусно кормят.
  
   Толпа вяло аплодирует, и полицейские жестами оттесняют ту на десять шагов назад. Техник поднимает дроны, оркестр играет смесь блюза, кантри и современной классики.
  
   Автоматы кружатся, перестраиваются в ритм. Выводят мёртвую петлю, делают бочку, поочерёдно мигают. Красным, зелёным, синим. Они рисуют собой салун, доступных дам, дешёвое виски и предложение, от которого нельзя отказаться, - великое ограбление банка.
  
   Дроны становятся лошадьми. Гонятся друг за другом. Всё как в классике вестернов. Музыка меняется: рвётся, ускоряется. Старые мелодии обретают вторую жизнь. Головы распадаются на силуэты и исчезают в темноте. Но не надолго.
  
   Оркестр замолкает. И над нами изредка вспыхивают лишь белые и жёлтые огни. И каждый "выстрел" раздаётся бас-барабаном.
  
   Лина толкает меня в бок и чуть слышно хихикает, я прижимаю её к себе. Автоматы становятся рассветом, вспыхивают оранжевым и резко уходят вверх, где собираются в два силуэта. Оркестр играет дуэль. Все напряжены и взволнованы. Фигуры сближаются и замирают. Секунду, вторую, третью... но тарелочник бьёт что есть духу, и дрон из правой стаи загорается белым.
  
  -- Должно быть... - шепчет Лина и угадывает. Грохочет барабан, и левая фигура рассыпается красными искрами.
  
   Толпа рукоплещет, указывает в воздух, где точки взлетают и уносят вдаль чёрную фигуру на фоне заката. Саксофон обрывается, оркестр молкнет.
  
  -- Конец, - целую я её в щёку, и она тает.
  
   Загораются экраны телефонов. Мы не исключение. Я оплачиваю за двоих и смотрю на время - прошло полчаса. Забавно, не почувствовалось.
  
   Мы не спеша отходим, и Лина отключает звонок.
  
  -- Пусть даже не пытаются.
  -- Значит, так, да?
  -- Да, так! - она широко улыбается - Генрих, у меня такого вечера не было с прошлого года.
  -- И что, тебе понравилось?
  -- Ну... это сложно объяснить. Вроде бы нет, но в целом да.
  -- Нет?
  -- У меня такого чувство, - она смотрит мне прямо в глаза, - как будто меня опять обманули, но я так и не поняла где. У меня такое чувство, что это всё неправильно, что так не должно быть. Это сложно. Вот... вот моя прабабушка говорила мне, что раньше они жили лучше, что они жили свободнее... - Лина внезапно останавливается и умолкает.
  
   Но я не спрашиваю, а веду её в магазин, где мы берём нежного мяса, фруктов, вина, сыра, хлеба и всего, чего не хватает для вечернего счастья. Лина не смотрит на ценники, но обещает сегодня удивить. Она просит меня пойти пешком, пройтись, ведь так редко бывает в городе не по работе.
  
  -- Ну и пусть, что там обещают дождь. Ведь это же был бесплатный прогноз погоды, а ему верить - себя не уважать, - улыбается Лина и прижимается ближе.
  
   Зажигаются фонари и огни лавок. Мы идём по зеленеющей аллее и город пахнет весной. Микроавтобус с нанесённой по трафарету книгой и лозунгом "Смерти нет!" на борту проезжает слева. Три десятилетки сталкивают доставочный дрон в незасыпанную яму. Но не для кражи, для удовольствия - платить будет парализованный оператор. Я прикрикиваю на них, делаю замечание, но они испаряются на боковых улицах. Лина грустно улыбается.
  
   Телеэкран на перекрёстке показывает рекламу наушников с танцующими насадками, и играет десять лучших песен этой весны. Я не спеша пью кофе, Лина доедает лепёшку и счастливо признаётся:
  
  -- Как же я хочу побольше таких встреч, побольше всего такого, - жуя, говорит она, и половины звуков не слышно, - как же я хочу жить нормально.
  -- Ты знаешь, что надо сделать.
  -- Знаю, но не буду.
  -- Не говори с набитым ртом.
  -- Да, да, да...
  
   Первая капля падает мне на лоб, вторая на раскрытую ладонь. Лина широко улыбается, выбрасывает бумагу в урну и поднимает воротник.
  
   Начинается дождь.
  
  

*

  
  
   Автомат нагоняет нас на перекрёстке, и Лина чуть пугается, когда чёрная, как дыра в пространстве, длинная, большая перевёрнутая лодка останавливается справа и мигает фарами. Я помогаю Лине сесть в "Ауди". Она, ёжась, стягивает и сваливает промокшее пальто на заднее сидение.
  
  -- Грей руки, продрогла вся! - я залезаю на водительское и забрасываю назад пиджак, - замёрзнешь.
  -- Грею, грею! Твоя машина, вот, тоже уже всё прогрела, - хохочет Лина и тут же жалуется, что я переборщил с хвоей. - Мы будто в лесу!
  -- Это плохо?
  
   Но она молчит, лишь пробует ногтями велюр сидений и полуустало-полубезразлично ворчит, что он куда приятней той плохонькой экокожи в их престарой, ещё папиной, "Шкоде".
  
  -- А вообще, я думала, что ты поменял эту яхту! - Лина распускает волосы и расчёсывает их пальцами.
  -- Яхту?
  -- Ну а как ещё её называть? Тридцать седьмой год, представительский класс, шесть метров в длину, два в ширину, один и семь в высоту. Ну и, конечно же, у неё всё включено. И когда я говорю "всё" - это значит "всё". - Лина будто отсекает ладонью вопросы... - Для этой модели мы выбрали классический вариант приборной панели. Экранам - бой! Именно поэтому это отличное приобретение для вас и вашей фирмы. С такой машиной, будьте уверены, вы всегда в выгодном свете. Хоть сейчас в плавание! - и хихикает. - А ещё ваш средний раб ни за что не заработает на такую и за сотню жизней! Пусть облизывается. Это ему полезно.
  -- Угу. И откуда? - я переключаю радиостанции, ищу приятную музыку.
  -- Ну... я недавно расставляла дешёвые планшеты со встроенными руководствами для автомехаников. Я много читала. Я очень много читала. Чего только ни сделаешь, чтобы время летело быстрее. Вот-вот! Оставь.
  -- Пристегнись лучше.
  
   Лина кивает, часто моргает, достаёт телефон из сумочки, тянется ко шнуру и выходит во внешнюю сеть.
  
  -- Она у тебя заизолирована, я помню.
  -- Умница.
  -- Так что ты её не поменял-то? Есть ведь и этого года модели.
  -- Она чем дольше ездит, тем лучше учится. А чем лучше учится, тем лучше ездит. Да и прикипел я к ней.
  
   На часах четверть одиннадцатого. Я мягко трогаюсь и включаю модное молодёжное радио, где всё ещё играют живые артисты. Обгоняю заржавленный грузовичок с крестами на задних дверях, сворачиваю за ним на перекрёстке влево, готовлюсь обгонять... но мы утыкаемся в пробку.
  
   Мимо нас прямо по тротуару проносятся полицмашина-универсал и карета частной скорой помощи. Надеюсь, у тех, впереди, отличная страховка.
  
   Мы тащимся за почтовым фургоном. Лина снимает туфли и жалуется, что от них болят ноги. Что зря таскалась на каблуках весь день. Что надо было, дуре, сначала разносить, а потом ловить на них. Что да, они добавляют красоты, шансов и стати, но гарантий не дают.
  
  -- А платить надо вот так, - она подпинывает правую и откидывается на спинку.
  -- Но ведь вышло же.
  -- Что вышло?.. А, ну да, верно, - тянет Лина и коротко улыбается, но тут же кривится от боли.
  
   Я говорю, что в бардачке есть анальгетик, и она не отказывается.
  
  -- Вот вода, - я достаю с заднего сидения бутылку.
  -- Спасибо, - улыбается Лина и ставит её в подстаканник. Она глотает колесо и массирует ступни, - у тебя такие приятные ковры тут. Нужно было сразу разуться.
  -- Посмотри, пожалуйста, что там впереди.
  -- Да, сейчас.
  
   Она водит пальцем по экрану, спрашивает у меня улицу и протягивает телефон. Показывает нечёткие фотографии: дорогой светло-серый "Мерседес" влетел в городское роботакси. И вроде ничего серьёзного, но машины развернуло и выбросило на тротуар.
  
  -- Вот такая вот авария с роботом... - Лина читает и меняется в лице.
  -- Что такое? Опять боты заступаются за своих?
  -- Нет, нет. Просто странно это.
  
   Она откладывает телефон и указывает вперёд: грузовик перестраивается в левый ряд, и мы видим аварию. Да, с "Мерседесом" всё славно - три с половиной тонный класса люкс повредить сложно, - с "Фордом" беда. Он похож на смятую пивную банку. Но люди целы: их осматривают, ощупывают, проверяют документы. Обошлось. Я юркаю, протискиваюсь вправо и два светофора тащусь за вечерним автобусом. Выезжаю на автобан, обгоняю полуавтоматический конвой из фур, где водитель сидит только в головной, и Лина просит притемнить её сторону. Я не отказываю.
  
   Музыка сменяется барабанным боем заставки "Европейского обозревателя", по-солдатски гремит горн, и нас приветствует Мартин Урхарт, мой любимый политтрегер.
  
   "Добрый вечер, фольксгеноссен! - залихватски баритонит он, но изображения нет. Одна спектрограмма. - Знали ли вы, что всю нашу великую историю мы страдали, мы пытались понять природу, но оставались с носом? Что весь наш довольно провальный - вы ведь не будете со мной спорить - предыдущий век мы унижались, мы просили об ответах, но не получали их? Что все последние десятилетия, - Мартин выделяет последние два слова, произносит их громче, чётче, - мы шли к тому, чтобы определиться с тем, кто же мы на самом деле? Нет? Да? Впрочем, я узнаю ваше мнение из ваших же писем! Буду честен, я каждый раз в восторге от того, как много вы мне пишете! - он останавливается, чихает. - Простите меня, мои дорогие немцы, но это знак! Знак, подтверждающий то, что мы нашли ответ! Ведь совсем недавно мы выяснили, что деньги, которые мы всё ещё отвергаем, которые мы презираем, которые мы ненавидим, - это часть нашего расширенного фенотипа. Это часть нас, теперь с этим невозможно спорить! - Мартин стучит ладонью по столу, кричит, эпатирует. Он играет, дразнит публику, взводит себя и почти взрывается, но тут же остывает. - И всё же... выходит так, что всё остальное, с чем связаны сами деньги, - это тоже наша часть. Наша плоть и кровь. Поэтому нам просто нужно принять это в нас, перестать сопротивляться, перестать отвергать... Потому, что я верю. Потому, что я точно знаю, что так, так и только так мы сможем найти решение самого нашего извечного вопроса: "Можем ли мы жить лучше?"
  
   Мартин умолкает, берёт театральную, многозначительную паузу, и я слышу, как пищит индикатор отстёгнутого ремня.
  
  -- Генрих... - дышит Лина мне прямо в ухо.
  
   Я поворачиваюсь и вижу, что она сидит полубоком. Что выпустила блузу, что подтянула юбку почти к самой груди, что подобрала под себя ноги и что, улыбаясь, ждёт.
  
  -- Ну что ты делаешь? Тебе не интересно?
  -- К чёрту его! - перебивает Лина. - К чёрту их! - она говорит тихо и ласково, но в её взгляде огонь, - к чёрту всех! Кроме тебя!
  
   Я командую автомату зачернить стёкла по кругу и ехать домой. Лина фыркает, раздражённо закатывает глаза и отстёгивает мой ремень, делает тише звук. Я целую её... и это "я" плавно перерастает в "мы".
  
   Лина шутя отталкивает меня, лезет на заднее сидение, с третьего раза задвигает консоль в багажник и жестом зовёт к себе. Я скидываю башмаки и протискиваюсь следом. Лина просит выключить звук, а я слышу: "...феномен часов Пейли... рыночная... предначертана самой эволюцией... солидарность... Германия..." - и ставлю на паузу.
  
   Машина закладывает вправо и подтормаживает. Лина валится на меня, цепляется чулками за застёжку собственной сумочки и скидывает пиджак с пальто вниз.
  
   Я кладу ладони на её шею. Она прикусывает нижнюю губу и ёжится, безобидно клянёт мою хитрость, шлёпает мне по рукам и упирается затылком в ручку двери. Я скалюсь, запускаю руки под блузу, и Лина, хохоча, взвизгивает, выгибается, отталкивается. Я прижимаю её к себе и пытаюсь задрать юбку выше. Она помогает, но обманывает, обхватывает мои запястья и прижимает к себе.
  
   Мы целуемся. Я держу её за бёдра, а Лина, возбуждённо ворча, стягивает с меня рубашку и прижимается грудью.
  
   Я шепчу: "Не торопись", - но ей мало и медленно. Её пальцы на моём ремне. Она рывками сдёргивает пряжку, но спешит, и ногти слетают с металла. Лина блядится и пробует ещё раз. Ещё, ещё и ещё. Она громко, страстно, накалено дышит, и я помогаю, снимаю с неё блузу. Лина зашвыривает её на консоль и расстёгивает бюстгальтер. Я бросаю его следом, и она довольно хохочет. Я прижимаю её к себе, целую шею, ключицу, грудь.
  
  -- Выключи! - раздражённо шипит Лина. - Мешает.
  -- Что?!
  -- Телефон! - она прислушивается и узнаёт сигнал "красной линии". - Господи! Это ещё и твоя работа! Оно же и не прекратится, пока ты не ответишь.
  
   Лина смотрит на меня и чуть не плачет, а я обнимаю её и целую в лоб и щёку, шепчу: "Прости, киса". Она понимающе улыбается и тут же хулит себя, что сказала.
  
  -- Блядь, - в её взгляде боль, - ты бы и в жизни не заметил! Дура. Я - дура! - вздыхает Лина и лезет вперёд за блузой.
  
   Я нахожу на полу пиджак и беру трубку.
  
  -- Да.
  -- Генрих, - басит Макс, и чувствуется, что он страшно устал, - ты встретился?! Всё получилось?
  -- Нет, он как будто в воду канул. Я звонил, но попал... - я кошусь на Лину и подбираю слова, - на автомат. Будто адресом ошибся.
  -- Ты там не один, что ли?
  -- Нет.
  -- И с кем?
  
   Я коротко пересказываю вечер, и Макс скалится - я чувствую это даже через трубку.
  
  -- Воистину, настают последние времена! Но если ты её опять упустишь, я тебе лично башку пробью, - хохочет он. - Ладно. С телефоном как?
  -- Не говорил, не дышал. Избавился.
  -- Хорошо. Давай тебя сразу обрадую. Его затёрли. У него теперь есть всё, и выглядит оно так, словно это всё так всегда и было.
  -- А резервы? - я помогаю Лине застегнуться, и она негромко благодарит меня.
  -- Да, они остались. Только теперь они ведут на вещи, с ним не связанные. Как будто нашего Француза не было, а, повторюсь, был другой.
  -- Это тупик?
  -- Пока что... И да. Завтра сбор, не расслабляйся.
  
   Макс отключается, а я перекидываю пиджак на водительское кресло. Бросаю на него телефон и поворачиваюсь к Лине.
  
  -- Я расхотела что-то. Извини. Сама виновата.
  -- И ты прости, - перебиваю я, - я должен был встретить человека, а он испарился. И это трагедия.
  
   Лина молча приподнимается, надевает блузу и заправляет под юбку. На ощупь застёгивает молнию, поправляет волосы, и вот она выглядит как полчаса назад. Она достаёт из сумочки помаду, включает сзади свет и смотрит в чёрное зеркало телефонного экрана.
  
  -- Я помню, как пропал мой любимый блог. Тоже был человек, жил, проводил расследования... - она подкрашивает губы и причмокивает, - а потом исчез. В один прекрасный день я зашла на его сайт, а там продают газонокосилки!
  -- Знакомая ситуация. Ты его нашла?
  -- Да... но нет. Я искала, я отмотала на десять лет назад, но там всегда продавали газонокосилки, и о нём как о свободном журналисте никто ничего никогда не слышал. Это было очень странно. И страшно. А через месяц вышло оповещение о том, что он застрелился.
  -- Вот как.
  
   Машина сворачивает в пригород и говорит об этом. Лина просит меня убрать тонировку и, когда я соглашаюсь, театрально вздыхает: мы проезжаем пост охраны, сворачиваем на освещённую кубическими, цветными, парящими медузами улицу и словно оказываемся под водой. А они будто бы плывут. Окружают нас. И направляют нас. Лине нравится иллюзия, а мне нравится то, как ей это нравится.
  
  -- Так о чём были те расследования?
  -- Он проверял, что стало с капитанами кораблей, которые помогали и евреям, и иранцам после... ну...
  -- Ядерного обмена.
  -- Да. Но он только искал про тех, кто не был террористами. Ну... тех немногих, кого потом ещё отправили на Восток, - она вздыхает, ей неуютно, неудобно говорить об этом. - Но я ничего не говорила, ладно?
  -- Какой интересный способ самоубийства, - она застёгивает мне пиджак.
  -- Ладно?
  -- Ладно, солнышко, ладно. Ты молчала.
  -- Просто мне до сих пор не по себе от этого...
  -- Ты же не ищешь ничего этого?
  -- Нет.
  -- Умница, - я обнимаю её и целую в висок.
  
   "Ауди" подъезжает к дому. Мы ждём, пока овитые цветущим тёрном ворота раскроются, и заезжаем. Машина останавливается в гараже на направляющих, и механизм фиксирует её, выпускает из ниши в полу змеящийся кабель зарядки и подключает. Лина надевает пальто, спускает юбку до положенного, складывает остальное в бумажный пакет с едой и выходит в дождь. Я надеваю ботинки и с телефона включаю надрезанные, согнутые у самого верха, вбитые в землю столбики красного дерева, что освещают свои кусочки газона, гальки и камня, которым проложена дорожка до входной двери.
  
  -- В прошлый раз такой красоты не было, - она держится за стекло и надевает туфли.
  -- А, я немного перебрал, и у меня зачесались руки. Не смог устоять, так сказать. Из-за этого, кстати, на меня до сих пор смотрят как на полоумного. Контуженного. В лицо, правда, никто не говорит. Но у меня длинные уши.
  -- Но это ведь это хорошо, когда ты всё умеешь?
  -- Не в таком районе, Лина. Только не тут.
  -- Мир сошёл с ума. Ну ты хоть траву-то сам не стрижёшь?
  -- Нет.
  -- А кусты, цветы, де...
  -- Лина, - перебиваю я, - тут заставляют роботов. А потом удивляются, когда, поломанные, те выстригают им эммануэлей перед домом.
  -- Но твои-то уж точно нет, да?
  -- Конечно! У меня и в машине всё своё. Или ты забыла?
  
   Она смеётся, улыбается, и я подталкиваю её ко входной двери.
  
  

*

  
  
   Лина аккуратно ставит туфли вместе, потягивается, достаёт из сумочки телефон, находит шнур во внешнюю сеть и поворачивается ко мне. Она рассержена, но на саму себя, ведь уже и забыла, что в моей непрослушиваемой крепости нужно просить разрешения, чтобы просто позвонить.
  
  -- Хочу сказать Анке, чтобы не волновалась и забрала меня утром.
  -- Я сам тебя отвезу.
  -- Генрих. Пожалуйста.
  
   Я не отказываю, и Лина отвечает сестре, отключается и выскакивает из прихожей.
  
  -- А ворота-то закрылись? - обернувшись, улыбается она.
  -- Взгляни сама, - я стучу костяшками пальцев по настенному экрану, - ну?
  -- Нет. Поверю на слово.
  
   Лина проходит на середину гостиной и поднимает руки. Я командую терминалу: "Свет!" - и весь потолок вспыхивает ровным белым цветом.
  
  -- Господи, сколько же здесь места. И как же здесь всё поменялось за полгода! - удивляется она и спотыкается. Звенят падающие детали. Лина поднимает с разложенного на паркете брезента кусок медной коры и звонко смеётся. - Но не поменялся ты! - она указывает на меня ладонью и улыбается. - Мог бы и прибраться.
  -- Могла бы и позвонить.
  -- Вот ты и звони, когда у тебя будут "только входящие" за долги.
  
   Повисает тягучее, осторожное молчание. Лина обходит гостиную, хвалит светлые стены и пробует ладонью подушки глубоких староанглийских кресел. Садится, встаёт, садится. Кладёт ногу на ногу и, карикатурно важничая, журит меня, что два - это мало, что нужно покупать сразу набор, но видит дровницу с берёзовыми полешками у кирпичной пасти камина и запинается:
  
  -- Ты так его и не топил?! И никого не смог заставить? Ах, да. У тебя же нет прислуги!
  -- Вот только не говори, что ты в тот раз всё запомнила.
  -- Поверь мне, такое не забывается, - она осматривается, закусывает губу. - Слушай, а где у тебя тот глобус с заварником, в котором точно связь не ловит?
  -- Заварником?
  -- Ну, папа говорил, что на востоке в таких заваривают чай, а однажды даже сам купил маленький чайник. Мать его потом разбила о стену, она ещё сказала тогда, что все проблемы от него одного.
  -- Справа от тебя.
  
   Метровый глобус раскрывается по экватору, а Лина показывает язык и отводит полусферу акустического сейфа. Она долго мучается со стальным шаром на треноге, чей кабель уходит под плинтус, и зовёт на помощь. Я снимаю крышку, и Лина кладёт телефон внутрь.
  
   "Давай, ну же!" - она подначивает, просит меня повторить за ней, потому что так будет честнее, потому что во второй раз - это будет не справедливо. Я не спорю, но предупреждаю, что это не поможет: внутри сигнал не ловит, а терминал сымитирует и её номер, и мой, но Лина согласна. Она кивает, спрашивает, можно ли поднять чёрные шторы, но я отказываю и убеждаю, что этот вечер должен быть для нас двоих.
  
  -- Миру не нужно знать, что мы здесь делаем.
  
   Лина толкает меня в плечо и, заливаясь смехом, забирает пакет на кухню. Ставит на стол, выкладывает покупки и говорит, что сделает всё сама. Мне же просто нужно помыть фруктов и нарезать сыра.
  
  -- А я тебя удивлю. Только переоденусь, - и она уходит в мою спальню на первом этаже, а возвращается уже в оливковой военной футболке. Лина подвязывает её на животе и нудит. - Господи, да она как чехол на кресло!
  -- А я в чём ходить буду?
  
   Но она не отвечает, лишь подмигивает и собирает волосы в пучок. Я целую её в щёку и кладу вино в холодильник, собираю разбросанную кору в кучу и оттаскиваю под самый куст. Накрываю брезентом. Лина шутит, что я специально хочу раздеть её, ведь у меня нет ни сетки, ни фартука, ни чего-либо иного, что помогает приличным людям не мараться при готовке. А она замарается, как чувствует, как знает.
  
  -- Хорошо, что можно мазать твои вещи, - Лина прикрывает веснушчатые плечи. - А то я удавлюсь отдавать сотню за химчистку.
  
   Я смеюсь вполголоса, но она слышит, поправляет выпавшие пряди и пальцами показывает, куда мне нужно пойти. Лина бормочет, пытается распалить себя, но быстро остывает.
  
  -- Сделай теплее, - мягко произносит она и включает воду, а я командую терминалу: "Прибавь пару градусов!"
  
   Лина обдирает мясо с костей и откладывает на доску, сваливает кости и кожу в кастрюлю. Приказным, начальственным тоном обязует сварить бульон после - иначе пропадёт, а сама лезет по шкафчикам и вытаскивает муку, приправы, пищевую плёнку. Она спрашивает:
  
  -- А где у тебя овощи?
  -- Посмотри в холодильнике.
  -- Ах ты растратчик! - кричит Лина и заливается хохотом. - У тебя даже картошка почищенная и порезанная! Как тебе не стыдно?!
  -- А! Это не я, это всё Бюро.
  
   Она долго, звонко смеётся и просит включить телевизор, поискать полуночные новости.
  
  -- Они бывают приличными.
  
   И я не против. Поэтому включаю на случайном канале и иду мыть руки. Слышу, как Лина вытаскивает пластик из холодильника и вскрывает его. С грохотом достаёт противень из нижнего ящика и, весело напевая восточноберлинский шлягер, лезет за маслом. Она тянет, вывинчивает пробку, но плошает.
  
  -- Блядь!
  
   Недосушив руки, я выглядываю в проём: Лина стоит напротив стола, она ошарашена и расстроена. Я хохочу, а Лина смотрит на меня, и во взгляде читается:
  
  -- "Почему всегда так?" - она удручённо вздыхает, приправляет мясо, ставит ужин в духовку... - Генрих, мне... мне нужно в душ, - и стирает полотенцем оливковое масло с лица. - Я... я...
  -- Чувствуй себя как дома.
  -- Я быстро, - Лина закрывается в ванной, а я закрываю масло и командую пылесосу прибраться.
  
   По телевизору ничего стоящего, каналы-подписки уходят в повтор, и я останавливаюсь на прямом эфире унылейшего заседания "Европейской комиссии по расчистке космоса", где они говорят, говорят, говорят... Они уже три месяца говорят, но дело так никуда и не двигается.
  
   Я отключаю звук и ложусь на диван.
  
   Пылесос мерно гудит, камера выхватывает то одного оратора, то другого. Меня пытаются убедить, что у них жаркий спор, что это должно быть интересно... но желания их слушать нет. Всё равно никто не признается, в чём он виновен.
  
   Лина выходит из ванной босая и долго убирает нити с полы синего банного халата. Набрасывает на голову полотенце. Идёт на кухню. Достаёт из холодильника бутылку и наливает себе полбокала. Пробует, морщится, достаёт из морозилки лёд и кладёт в вино. "По-испански!" - хвастается она и садится на диван рядом, кладёт ладонь мне на грудь.
  
  -- Какая же горячая у тебя вода, какие тёплые полы...
  -- Оставайся.
  -- И туалета два. И в каждой ванна, - договаривает она... - Знай! Ты - искуситель! Дьявол! Ты можешь поставить фонари на дорожке, - и поднимает руку, показывает протёртую подмышку, - а халат поменять не можешь. Взгляни только - он стар и выцвел!
  -- А зачем менять?
  -- Он мне не нравится.
  
   Я фыркаю от её наглости, а Лина хохочет. Толкает меня. Поит вином.
  
  -- Нет.
  -- Да!
  -- Это мой халат, киса. Оставайся - и у тебя будет свой.
  -- Не могу! - Лина отпивает из бокала и прикусывает губу. - Ты знаешь... ведь пока мы переходили к другим юристам, страховщики и банк просто взбесились. Мы ведь тогда проиграли ещё один суд. Да... - она крутит его за ножку. - Да ты всё это и так наверняка знаешь.
  -- Да, знаю. Одно твоё слово - и я всё для тебя исправлю.
  -- Нет!
  -- Да.
  -- Генрих...
  -- Я тебя не тороплю.
  -- Генрих, мне будет стыдно.
  
   Я тяжело вздыхаю и встаю, беру её за руку, зову танцевать. Но Лина прячет взгляд, отворачивается, но я целую её в шею, и она тает. "Сейчас схожу тебе за бокалом", - шепчет Лина и убегает на кухню.
  
   Мы ходим по гостиной, слегка покачиваясь. Словно это глупый школьный бал или медленный танец в дешёвом клубе. Негромко играет восточноазиатский поп.
  
  -- Как же я давно не слышала ничего по-настоящему живого, - Лина прихлёбывает из моего бокала, ведь её уже пуст. - Так красиво.
  -- Песня старая.
  -- Да и чёрт с ней, - улыбается Лина, - зато красивая.
  
   Она тянет меня на кухню, к закрытым дверям столовой, ко второй спальне, где, шутя, пробует замотанную в пластик ручку. Лина дотягивает меня до лестницы наверх.
  
  -- А там?
  -- Ты ведь знаешь, что я скажу.
  -- Сколько у тебя было после меня?
  -- Хорошая попытка, - подмигиваю я, и она топает, приставляет ладони к моим щекам.
  -- Ладно, я первая. У меня - ноль! Я не смогла променять моего Зигфрида. Эти дуги, будто у тебя нет верхних век, эти брови, эти скулы, этот подбородок, который ты скрываешь за этой короткой бородой! А эта львиная грива! А этот лоб с мою ладонь! - Лина обнимает меня за шею, я её за талию. - А эти руки, эти плечи!
  -- Вот и у меня никого не было. Поэтому предлагаю считать, что мы и не расставались. Идёт?
  -- Идёт!
  
   Мы целуемся, додрейфовываем до гостиной, и Лина признаётся, что этот минимализм, эта сдержанная роскошь, как она прочитала в позабытом журнале, - превосходны. Да, хозяин её не выпячивает богатство, что, может быть, плохо для его реноме, но он точно не кичится деньгами, что для неё намного, намного важнее.
  
   Лина останавливается перед кустом - ветвящейся стойкой из флюоресцентных ламп в проволочной сетке, что когда-то были люстрами в фойе Бюро.
  
  -- Он подрос, да?
  -- Немного. Я напаиваю кору.
  -- Но она же медная! Ты что, бонсай из него делаешь?
  -- Откуда ты слова такие знаешь?
  -- Из словаря! Ну, за буквы! - Лина, хихикая, тостует, допивает вино и счастливо улыбается. - Так что?! Зачем тебе ненастоящее дерево?
  -- Как зачем? - улыбаюсь я. - Искусственному миру - искусственную флору! Искусственной природе - искусственные краски! Лина, ты не согласна?
  
   Она фыркает, ворчит, что всё это - наивысшее, невероятное, совершенно непостижимое проявление бестолковости, глупости и коварства. Я спрашиваю о её прошлом хобби, но Лина юлит, шутит, что её любимое занятие - спать. И заговаривает о снах. Но юлит и спрашивает о моих, а я отвечаю, что вчера у меня была пустыня. И я просто шёл по ней. Как и неделю назад. И две.
  
  -- Она мне очень часто снится. Хочу я этого или нет.
  -- Вот как...
  -- А тебе?
  -- Мне снилось, что у меня дом пропал, - улыбается Лина. - В прошлом месяце. Чушь, да и только. Я зашла в дверь, а внутри моего ничего нет. И снаружи, вроде бы, мой дом. И внутри. А меня там будто и не было никогда. А потом двери заклинило. И окна. И я не могла ни выйти, ни убежать. Так и сидела там, пока не проснулась. Кошмар!
  
   Она толкает меня в бок и прижимается ближе, я целую её в губы. Она просит меня раскрасить свет иначе, по-другому, и я разрешаю, командую терминалу: "Цветность!" Лина играет голосом с палитрой и яркостью, выбирает заготовки, подкручивает оттенки и останавливается на тёплом, как от свечи, жёлтом. Она замечает провода и пучки светодиодов над кроватью в спальне.
  
  -- А... это...
  
   Я опережаю её и говорю, что ещё не доделал, но когда закончу - это будет завораживающе красиво.
  
  -- Хочу сымитировать ночное небо. Как в планетарии.
  -- Тебе совсем вечерами нечего делать, да? - Лина смотрит мне прямо в глаза и пытается показать, что ей не интересно. Но я вижу, что она в восторге.
  
   Мы останавливаемся напротив полки с книгами, какие я перенёс из библиотеки. Лина протягивает руку и, поскрёбывая ногтями по корешкам книг, читает вслух: Акьен, Доль, Леньель-Лавастин, Свааб, Солмс, Эйкен, Эллисон.
  
  -- Ты серьёзно это всё прочёл? За полгода?
  -- Ну да.
  -- Ух...
  
   Повисает долгая, вязкая, но такая нужная тишина. Лина шепчет, что, наверно, это трудные книги и язык в них сложный. "Поэтому-то Хозяйка, наверно, никогда и не заказывает подобного. Ведь мы, блядь, - шипит Лина и возгоняет себя до гремучей ртути, - не в состоянии понять вещей сложнее инструкции к кофемолке! Она-то точно видит! Она-то точно знает!"
  
   Но не взрывается, я не даю. Целую её в лоб, обнимаю, подмигиваю, принюхиваюсь и торжественно объявляю, что, кажется, готово. Пора есть.
  
  

*

  
  
   Лина закрывает двери в столовую и брезгливо морщится. Она заматывает ручки полотенцем и, повернувшись, качает головой. Стыдит меня:
  
  -- Какой же бардак. У тебя там пыли по колено.
  -- А я говорил.
  -- Эх, - полупьяно вздыхает она, - лучше бы ты молчал. Потому, что теперь мы будем есть на кухне.
  -- Ты ведь хотела по-обычному. По-простому.
  -- Хотела, да.
  
   Я открываю вторую бутылку и разливаю по бокалам. Лина кружится, ластится как голодная кошка. Она ходит от бедра, распускает волосы, перевязывает халат. Она такая грациозная, такая прекрасная, такая желанная. Она дразнится и хвалится фигурой. Чем можно восхищаться, за что нужно подержаться...
  
  -- Иди сюда, - и я не выдерживаю, ловлю её за локоть.
  -- Генрих!
  -- Лина?
  
   Она ойкает, вдыхая, двигает носом и понимает без слов. Улыбается, исчезает в спальне и возвращается уже нарядной.
  
   Сладко пахнет картошкой, болгарским перцем, зелёным луком, травами и сметаной. Лина осторожно отщипывает мяса, и кухня наполняется запахом праздника: домашней стряпни, вина, фруктов. Вполголоса играет саксофон с оркестром. Я приглушаю свет, добавляю красного, и весь мир вокруг стола будто бы гаснет. Остаёмся лишь мы.
  
   Лина смущается и, улыбаясь, спрашивает:
  
  -- Как вышло?
  -- Отличная картошка.
  -- Не ври.
  -- Хорошо, чуть сыровата, - исправляюсь я, и она устало, апатично ойкает.
  -- Так это ты виноват! - Лина отпивает, целует меня в щёку и просит доливки.
  -- Ну да, ну да, - я не отказываю.
  -- Конечно! Это ведь ты нашёл нас! Не найди ты нас, я бы и не напилась сегодня.
  
   Она врёт - я вижу и журю за это, а Лина отмахивается, показывает язык и накалывает вилкой мясо. "Попробуй", - говорит она и подносит к моему рту. Я надкусываю и долго, увлечённо жую.
  
  -- Забавное блюдо, как называется?
  -- Гедлибже.
  -- Это что-то французское?
  -- Нет... - Лина останавливается и выдерживает хорошую, театральную, многозначительную паузу. - А может, да. Рецепт мне показала одна знакомая. Она была... не отсюда. Ну... когда "не отсюда" всё ещё существовало.
  -- А где она сейчас?
  -- Не знаю, мы потерялись, после всех наших проблем-то. Да и не в этом дело.
  -- А в чём?
  -- А ты представляешь, она здесь уже лет тридцать, у неё давно гражданство есть, а нормальной, приличной работы, где можно заработать, - нет. И не будет. И пенсии у неё тоже не будет, ведь до минимальной начальной планки в частном фонде, как она тогда говорила, ей не хватает двух тысяч в месяц... - Лина пьёт и хохочет, вино идёт у неё носом. Она морщится и хватает полотенце. Утирается и проверяет, нет ли пятен на блузе.
  -- А что смешного?
  -- Она репатриантка. Полукровка. Ей всё время врали, что здесь дают деньги за так, а потом оказалось, что надо работать больше обычных немцев.
  -- Лина, а что смешного?
  -- Генрих, - она утирает лицо, кривится, смотрит на меня, как на дурака... - Смешное здесь то, что у меня её тоже не будет, - и произносит по слогам. - Никогда.
  
   Мы смотрим друг на друга, и я вижу, что она ждёт ответа, жаждет его. Но молчу, не хочу, чтобы интимный вечер стал Партийной встречей.
  
  -- Лина, это какая-то грустная история.
  -- Грустная? Вот если бы ты был на том шоу Иисуса, вот тогда бы ты понял, что такое "грустная история"!
  -- Рассказывай.
  -- Ну...
  
   Лина кладёт себе ещё мяса и отпивает вина. Она злится, что на прошлое Рождество, после двухчасовой проповеди о божественности труда, всех в посёлке пригласили, хотя честнее сказать - одоброволили, воспеть Христа. Съездить и отметиться.
  
  -- Или мы едем сами и любим Иисуса всей душой, или мы лишаемся премии и горим в аду! За этот месяц и за месяц следующий, - скалится Лина и убирает за ухо выпавшую прядь. - Выхода, собственно, никакого не было. Но кто же знал что обернётся всё вот так!
  
   Их погнали на концерт гротескно-религиозной группы с ветхозаветным названием, которое их пастор так и не прочёл. Посадили в автобусы, привезли на край поля у бывшего аэродрома, споро выгрузили и выдали каждому пять литров воды.
  
  -- В пластиковой бутыли.
  -- Только пять?
  -- Ну, может, больше. Она тяжёлая была. Да и... - Лина фыркает и томно, страстно шепчет, - помню я плохо.
  
   Она поит меня из своего стакана, я кормлю её со своей вилки. Мы смеёмся, нам весело. Лина рассказывает, как они предъявили этикетки, и как охрана допытывала их, где купили ту воду. Как им оторвали корешки билетов и как построили в колонну. Как долго вели по бетону до самой сцены, и как дул холодный, декабрьский, пронзающий душу ветер.
  
  -- И представляешь, потом оказалось, что эти бутылки можно было купить только в одном месте. И только за одну цену.
  -- Кто-то крепко наварился, да?
  -- Ага, - Лина говорит с набитым ртом, теряет слоги, - они потом стоимость каждой из наших зарплат вычли! Как и стоимость билетов!
  -- Прожуй сначала.
  -- Генрих!
  -- Киса?
  -- Что, котик?
  -- Тебя поздравили с праздником?
  -- Нет, - качает головой она.
  -- С праздником!
  
   Лина взрывается хохотом и давится, прокашливается. Я протягиваю полотенце, но она отмахивается, говорит, что когда их всё-таки запустили и позволили слить воду в синий с красным бак у сцены, то стало лучше.
  
  -- Пели, конечно, чушь: "я люблю Бога", "Иисус - мой спаситель", "О! Моя Маргарита" и прочее такое, - улыбается Лина и трясёт бокалом.
  -- Тебе уже хватит.
  -- Ты не изменился.
  
   Она закатывает глаза, шумно выдыхает, ёрзает на стуле, упирает подбородок в ладонь.
  
  -- Но это было настолько лучше всех этих воскресных заунывных проповедей. Ты даже не можешь себе представить. Но если бы они рычали, а не пели, было бы ещё лучше.
  -- Вас водили на рокеров?
  -- Да! Представь себе! Анка даже оценила певца как "ничего такой". И всё бы прошло на ура, да был сюрприз - прямо под конец концерта.
  
   Лина описывает высоченную арку прямо над сценой и шланги, что тянулись наверх. Она шутит, что это настоящее чудо, ведь никто не заболел.
  
  -- Они опрыскали вас водой?
  -- Да! - смеётся она. - Да! Они допели свой куплет и заорали: "И сделал Христос из воды вино!" Мы ещё переглянулись, и тут на нас с неба полилась вода. А затем вино! Плохонькое, дешёвое, но вино!
  -- И все давай его пить?
  -- Ну да! И мы тоже! Вот так! - Лина встаёт из-за стола и тянется на носках вверх, языком зачерпывает воздух.
  -- Забавно.
  -- Это тебе забавно, а мы тогда так упились, что за это нас потом два месяца отчитывали. Пьянство то, пьянство сё, Господь не велит, Господь за вами следит. Господь покарает нас, и мы будем вечно гореть в аду потому, что грешные и порочные. Чревоугодливые!
  -- А сами деньги Партийные пилили, да?
  -- Наверно. Откуда-то же вдруг взялись у нашего прихода деньги на бутылки по пятьдесят евро, - она кладёт тарелку в раковину и облокачивается на гарнитур. - Вот такое вот было массовое мероприятие для нашего просвещения. И просвящения! А устроили его жадные твари, которые украли у меня ползарплаты.
  
   Я подхожу к ней, приобнимаю за талию и прижимаю к себе.
  
  -- Лина, а я - грешник?
  -- Ну, не святой,- соображает она, смеётся и кладёт ладони мне на шею. - Но точно честнее всех их вместе взятых.
  -- А выше их духом?
  -- Выше!
  -- А хочешь, я тебе сейчас повышу духовность?
  -- Ты? Мне? Да ты пьян, Генрих... - Лина пытается продолжить, но я опережаю, и после долгого поцелуя лишь шепчет мне на ухо, - хочу, Генрих, хочу. Конечно, хочу!
  
   И я выпускаю ей блузу, а она расстёгивает мне рубашку...
  
  

*

  
  
   Надрывно визжит терминал. Один короткий, четыре длинных писка. Тишина. Пять длинных. Тишина. Один короткий, четыре длинных писка. Тишина. И повторить. И всё сначала.
  
  -- Что происходит? Мы горим?
  -- Нет, нет, нет, киса. Это мне звонят. Всё в порядке, успокойся. Это по работе. Всё хорошо, спи, - я встаю, укрываю её одеялом и глажу по лбу.
  -- Интересная, наверное, работа. Не то, что у меня, - вполголоса бурчит Лина и переворачивается на правый бок, хватает мою подушку, кладёт на голову, прижимает и продолжает. - Вот бы мне такую, а не товар выставлять. Да я была бы счастлива. Да как на седьмом небе просто. А не как сейчас...
  
   Я хватаю халат из кресла, командую терминалу: "Заткнись!" - и поднимаюсь наверх. Ввожу пароль на кабинетном замочном экране, что жонглирует цифрами. Подключаю спецбук ко внутренней сети. Надеваю гарнитуру и нажимаю "принять".
  
   Это Ву. Он засыпает вопросами, а я медленно иду в гостиную и, как могу, объясняю, что был, но никого не встретил. Что звонил, но попал в другое место и на другого человека. Что не дышал. Что выкрутился. Пусть и не так, как планировал.
  
  -- Так, Генрих, начнём сначала, - помехи шипят, и я прибавляю Ву. - Да здравствует Франция?
  -- Да, - шепчу я, - именно так. Вместо пылесосов мне предложили стать перед Парижем на колени.
  -- Так. И что ты сделал?
  -- Походил по выставке. Шон, ты был прав - лучше не стало.
  -- Ты почему шепчешь, Генрих?
  -- Я дома не один.
  -- Так... - Ву многозначительно молчит, - кто она?
  
   Я бегло рассказываю про вечер, про Лину, про её дело, и как мы вели его к победе.
  
  -- А потом они внезапно убежали к другим. Помню.
  -- Вот так я их и встретил, - заканчиваю я.
  -- Сама Вселенная сводит вас вместе. Это хорошо.
  -- Мир тесен.
  -- О... - тянет он и скидывает статью в местной газете. Я слышу знакомый писк. - Иногда даже слишком. Будь осторожен, Генрих.
  
   Ву отключается, а я перехожу на сайт "Франкфуртер Цайтунг" и вижу, что Француз всё-таки приехал. Даже заселился. Но с доставкой не вышло - его нашли быстрее.
  
   Его звали Ив, Ив Фарси, так написано в статье, и сегодня в пять вечера он свёл счёты с жизнью. Он всегда был пламенным патриотом своего отечества. Он был "сильным сыном" Франции и всей Объединённой Европы. Он был человеком с большой буквы и добрым христианином, но дьявол подшутил над ним. Наслал безумие.
  
   Ив переворошил книги, изрезал, сорвал обложки. Перевернул кровать, выпотрошил матрац, взрезал кресла. Перебил посуду, горшки, зеркала. Разбросал землю, растоптал цветы. Но боль не ушла, лишь усилилась, поэтому он влетел головой в стену. Дважды, трижды. Ив ударился двенадцать раз и упал. Упал, но не сдался. Дополз до кухни, дотянулся, подцепил и опрокинул на себя подставку для ножей. Он вскрыл оба бедра, левое предплечье и грудь, а умер в петле - повесился на брючном ремне, зажав тот между косяком и посудомойкой.
  
   Газетный фотограф смакует моменты. Вот Ив со спущенными штанами. Вот ему обмеряют шею с передавленным кадыком. Вот стягивают скобами раны. Вот обтирают разбитое в мясо лицо, мутные зрачки, прокусанные губы, сорванные ногти.
  
   Вот десятки фотографий в монохроме, в объёме, в искусственных красках. А вот предсмертная записка, где Ив прощается с миром, с Европой, а самое главное - с Францией, потому, что не может больше видеть один и тот же исторический штиль. Поэтому он выбирает смерть. Ведь только она одна даст почувствовать себя живым. И умирает Ив не потому, что стремится к смерти. Умирает он для того, чтобы первый раз в своей жизни проснуться. Почувствовать себя живым.
  
   "Боже, пощади малодушного!" - заканчивается статья. И никто не видит десятки свежих чёрных линий на паркете. Скошенную, сорванную с петель дверь в ванную. Следы борьбы. Ведь Ив бился, долго и упорно бился. Но проиграл. Ему помогли уйти. Это не смерть во имя веры. Это убийство. Но даже убийство продаётся хуже сплетен о личной жизни покойника, о его работе и его праведности. Поэтому все слепнут.
  
   А пытки, кровь на полу, верёвка под стулом, выпачканный красным нож для хлеба - это мелочи, шутка патриота, что всегда шёл в фарватере Парижа. "Да здравствует Франция! -кричал он, - Да здравствует Король!" - пел он. И так, оказывается, было всегда. И, отныне, всегда так будет.
  
   Я откладываю спецбук и растягиваюсь на диване.
  
  -- Может быть, и правда поменять? - шепчу я, нащупывая дыры под мышками.
  -- Обязательно поменяй!
  -- Не подкрадывайся.
  
   Но Лина довольно фыркает, хихикает, идёт в ванную в моей рубашке на голое тело и пританцовывает: она меня напугала, она смогла, она улучила момент. Она молодец.
  
   Аппарат пищит - мне звонит Макс. Он рычит, он прикладывает по матери каждого полицейского клерка, каждого журналиста и каждого редактора.
  
  -- Святую матерь. В пизду и в сраку! И каждого их щенка туда же! И стариков! И детей!
  -- Макс.
  -- А Ив - кусок дерьма. Что говорили? Стой на виду! - шипит Макс. - Нет, хочу сперва заселиться. Мудак курьерский, Христова соска.
  -- Макс?
  -- Что?! - смеётся он. - Дело уже в архиве, архив в участке, участок на ремонте, ремонт на паузе, а мы в дерьме!
  -- Успокойся, подыши.
  -- Иди нахер, успокоишься тут. Они спрятали дело под право на Смерть. Уже, Генрих, уже. Я ничего не могу оттуда достать теперь. Шесть часов! Это пиздец! Это рекорд, вашу мать! Но, суки, - Макс сморкается, - я их всё равно достану. В их скорости - их же слабость. Пусть знают, бляди, что спешка нужна только при ловле блох.
  -- Макс, а где Француз мог засветить тот накопитель?
  -- Я не знаю пока. Да и какая разница?
  -- Угу. Мне интересно, в какое же дерьмо он залез на этот раз.
  -- Будь спокоен, в вонючее.
  
   Повисает душное, горестное молчание, я слышу как Макс печатает и отсылает мне список.
  
  -- Держи. Ву сказал посмотреть, завтра обсудим. Кстати. Ты точно уверен, что хвоста не было?
  -- Какого ещё хвоста?
  -- Рыжего! - ржёт он и отключается.
  
   Лина останавливается и, как заворожённая, смотрит в монитор. Удивляется, что самостоятельные компьютеры ещё остались, порывается подсесть, но, вспомнив кто я, ухмыляется, плачется, что одна, совершенно одна, посылает мне воздушный поцелуй и уходит в кровать.
  
   А я иду на кухню, наливаю кружку воды из-под крана. Отпиваю, заглядываю в спальню - Лина лежит на моей подушке и обнимает свою. Она уж спит. И пусть спит.
  
   Я сажусь работать, раскладываю ссылки в браузере. Прочитываю выхолощенную оптоволокном "Биомимикрию городских сред", откладываю "Проблему фиатных денег" с её пошлой, глупой, грубой и совершенно неуместной аналитикой и начинаю "Нейроразнообразие трудресурса" под редакцией Партийного профессионального союза рабочих и крестьян.
  
   Система страдает, рук мало, денег нет, а размноженные врагами психические съедают все те излишки, что Германия может потратить на себя и на немцев. Поэтому неполноценных перестанут считать больными. И преобразуют в нейроразнообразных. И им позволят работать. И даже зарабатывать.
  
   Больше никакого госпитального рабства, только самостоятельность. Счета, договора, расчёты. Та самая ответственность, которой не хватало. Взрослость, которую душили безрассудной гиперопекой. Житьё, которое отобрала беззубость Федерации. Они вновь почувствуют себя людьми. Ведь самое важное для человека - чувство причастности. И нейроразнообразные будут причастны. Моя ли полы в офисе, чистя ли картошку на ресторанной кухне - все принесут пользу народному государству. "Сколько работал - столько заработал. Вот она, справедливость! Они должны приносить деньги. Так хочет Бог!" - заканчивается статья, и я пересылаю её Ву.
  
   Открываю проект Лиги германских женщин, где те кричат о ненужной христианизации протекторантов, об излишнем Партийном человеколюбии и о том, что гуманитарная помощь, хотя её и не должно быть вовсе, всё-таки должна отправляться прицепом, а не отдельными составами. Они ссылаются на прошлогодний доклад Союза железнодорожников и его тревожный, полный безнадёги доклад "О гниении", в котором пересчёт километража в доходность показывает лишь убытки. Поэтому составы должны обслуживать только Европу. И никакие тонконогие водосборные башни, никакие душеспасительные миссии большеглазых сестричек в рясах и никакая мягкая сила никогда не окупят кровь и пот среднего немца, что бился против красной чумы на Востоке.
  
   Я отправляю статью Максу, пусть порадуется, и читаю дальше. Дальше, дальше и дальше. И заканчиваю в десять минут шестого. Я отключаю экран и отношу спецбук в кабинет.
  
   Терминал пищит: "Гости", - включает экран, и я вижу симпатичную, одинокую, светловолосую девку у голубого трёхдверного "Вольво". Это Анна, она устало машет прямо в камеру. Я открываю ворота, и она садится за руль. Мягко трогается, заворачивает вправо и заезжает в гараж. Выходит, видит "Ауди" и присвистывает. Я по громкой связи окликаю её, и Анна бежит ко входу.
  
   Я закрываю кабинет, замок опять меняет местами цифры на экране, и спускаюсь по лестнице.
  
  -- Разувайся, - говорю я в темноту, но Анна слышит, ворчит, шуршит кроссовками.
  
   Она скидывает кожаную курточку рядом со шкафом и ставит кроссовки рядом с туфлями сестры.
  
  -- Я и так босая. Ничего? Тут так можно или хозяин обижается? А может, нужно было тапки купить, а? Не дешевле ста евро, небось? - ей некомфортно, и она ёрничает, скрывает стыд за злобой. - Может лампы-то включишь?
  
   Я командую терминалу: "Свет!" - и Анна благодарит меня издевательски-плохим книксеном. Она отряхивает драные свободные джинсы в белых разводах и поправляет перехваченную красным шнурком на талии белую футболку с рисунком в духе ранних кубистов. Анна тонет в ней и подтягивает воротник.
  
  -- Да, из уценёнки. А что?
  -- Клади телефон в изолятор.
  -- Куда?
  
   Я раскрываю глобус, отвожу полусферу сейфа и открываю стальной шар.
  
  -- И зачем? Тут всё равно сигнал не ловит. А! Я знаю! Или ты мне сестру не отдашь? Или ты думаешь...
  -- Ты сделаешь это, потому что я так сказал.
  
   Анна мнётся, отводит взгляд, шумно дышит. Она борется с собой, бьётся со рвущими душу чувствами, но проигрывает и опускает телефон внутрь. Я закрываю крышку и хвалю её:
  
  -- Это было мудро.
  -- Доволен?!
  -- Да.
  -- Ещё бы ты не был доволен, - шипит она сквозь зубы, - в таком доме живёшь. А ты точно менеджер? Потому что я не вижу в тебе менеджера. И почему я вообще должна унижаться, раскупоривать счёт и арендовать, блядь, машину? Потому, что меня сюда не пустят? Потому, что здесь живут толстосумы, которым плевать на людей? Да у твоего хозяина даже дорога сюда платная!
  -- Анна, хватит.
  
   Но она не затыкается. Она ходит по гостиной и причитает, что я им врал. Что можно было всё рассказать сразу. Что в гостиной творится бардак, что здесь больше подошёл бы всегерманский стиль, чем моя показная нищета, которую не оценит никто.
  
  -- И никогда! - хихикает она и улыбается.
  -- Если бы не сестра, ты бы дышать в мою сторону боялась.
  
   Анна смеётся, признаётся, что я уел, уязвил её. Но даже не представляю, сколько времени ей пришлось ждать на въезде и слушать лысеющего армейского вервольфа с жёлтыми глазами и татуировкой ножа на предплечье.
  
  -- Да! И о времени! Терминал, - кричит она, - время!
  -- Это не так работает.
  -- Дай угадаю, только на твой откликается, да?
  -- Да.
  -- Ну конечно! - поворачивается ко мне Анна. - Где моя сестра?!
  -- Здесь.
  -- Лина! Лина! Вставай! Собирайся! Пора уезжать!
  
   Она кричит. Ходит по гостиной, проверяет ванные и кухню. Смеясь, заглядывает в ящики, в кастрюли, под стол. Нудит, что тут недоплачивают прислуге, что хозяин ханжа, обманщик, лентяй. А я живу один-одинёшенек, и что мне должно быть стыдно за то, ведь я не пригласил её с собой.
  
  -- Лина! - вскрикивает Анна и видит замотанную в одеяло сестру в дверном проёме.
  -- Что, блядь, тебе надо?!
  -- Бляденьки! Какой позор! Я знала, я знала, что вы опять это сделаете! - хохочет она и театрально вскидывает руки.
  -- Что тебе нужно?! - устало произносит Лина и трёт запястьем заспанные глаза.
  -- Мы уезжаем.
  -- Зачем?!
  -- Первое, - Анна разгибает большой палец. - Мать подняла меня среди ночи и выставила вон. Она потребовала тебя найти и велела без тебя не появляться. Мне обидно. Второе. Она требует тебя домой. Она бесится, что ты ушла без разрешения. А хорошие девочки так не делают. Третье. У неё пропали деньги, и она думает, что это ты.
  -- Мне-то что с этого?! Пусть с кем спит, у того и спрашивает!
  -- Иначе будут последствия. У кое-кого из нас - точно, - и Анна указывает на себя.
  
   Лина вздыхает и смотрит на меня. На сестру. Опять на меня. И опять на сестру. Она долго, протяжно, жалобно, словно от тупой, душевной боли, ойкает, просит поставить чайник и говорит, что сейчас будет.
  
   Я ставлю воду, включаю везде свет, а Анна хохочет, проходит на середину гостиной и утыкается в медный куст. Обходит его с боку, наклоняется вперёд и пробует пальцами проволочную сетку. Поднимает кусок коры, крутит между ладонями и бросает на место.
  
  -- Это глупо, - итожит она, ей не интересно.
  -- Как скажешь.
  -- Знаешь, то, что у тебя больше денег...
  -- Анка, - бросает Лина, - закрой пасть. Или я тебе глаза вырацапаю.
  -- Ладно, ладно. Молчу.
  
   Лина завязывает ремень на талии и поправляет мою футболку, что выглядит на ней коротким платьем на грани фола. Она проходит на кухню, берёт чашку и зовёт к себе.
  
  -- Зачем? - Анна выглядывает из-за дверного проёма и смотрит мне в глаза.
  -- Иди.
  -- Почему? - оборачивается она ко мне.
  -- Потому, что я так хочу.
  
   Анна садится за стол поближе к сестре. Она говорит, что хочет кофе, что она пьёт только его, как и все вокруг. В принципе все. Что не пить кофе - практически грех. Поэтому кто не пьёт, тот странный. Я снимаю чайник с базы, разливаю воду по чашкам с заваркой.
  
  -- Я хочу чаю, а значит, вы тоже будете пить чай.
  -- Ты невыносим, Генрих. Впрочем, - Анна толкает плечом Лину, - спать с прислугой ещё не предлагали? Ну тройничок там, всё такое.
  -- Тут нет прислуги.
  -- А, так вот для чего он с тобой возится, - хохочет она... - ну да. Какой экономный у тебя менеджер, - и поворачивается ко мне. - А твой Хозяин знает, что ты в его дом девок водишь?
  -- Господи, Анна, да заткнись ты уже. Я спала три часа от силы, что тебе от меня надо?
  -- Мать хочет назад свои деньги.
  -- Я ничего не буду ей платить. Я ничего у неё не брала. Я ничего ей не должна.
  -- Но...
  -- Нет, нет, нет, - жмурится, трясётся, затыкает ладонями сестру Лина. - Пусть даже не рассчитывает. Мы и так две трети зарплаты отдаём ей за жильё и коммуналку. И тётке ещё. Так что нет. Ничего не знаю. И вообще - пусть с сынишки старосты спрашивает. А то мало ей всё, мало! Всегда мало! Мало!
  
   Лина заводится, отсаживается ко мне и рассказывает, как в прошлый раз Отто - эта двуногая говорящая свинья - занял у них деньги, а мать сказала, что им привиделось.
  
  -- Очень интересно, - я тру нос, - ты про это не говорила.
  -- Генрих, - устало начинает Анна, - пойми, мать копила деньги чтобы поехать в Италию...
  -- Отдохнуть от нас, непутёвых, погреть кости.
  -- Поехать туда со своим...
  -- Ёбырем.
  -- Лина! Хватит.
  -- Что хватит?! Да я готова поставить все деньги мира, что это он их взял. Посчитал своими и взял. Но ведь ему нельзя это даже ввинить! - она отпивает, морщится, смотрит на меня и во взгляде читается "сахару". - Потому, что это бросит тень на старосту, а через него и на приход. А нам нужно знать своё место, нам каждое утро об этом говорят. Нельзя то, нельзя сё, нельзя обижать главного. И мальчика его нельзя обижать, хоть ему уже и сорок с хвостиком.
  
   Я ставлю перед Линой сахарницу, ложку, и она, мило улыбаясь, кладёт два кубика сначала Анне, а потом себе. С огромным удовольствием размешивает и смотрит, как в чашке тает водоворот.
  
  -- Мы шли туда на свои. Мы эти деньги честно заработали. Так что пусть идёт нахер. Пусть, вон, с пенсии своей откладывает.
  -- Лина!
  -- Что, Лина, что, Лина? У неё она есть, а у нас не будет. Никогда. Анка, смирись.
  -- Лина!
  -- Анна Матильда Каролина Штраус, - Лина делается невероятно серьёзной, сдвигает брови, - посчитайте, пожалуйста, сколько вам нужно зарабатывать в месяц для этого.
  -- Иди в жопу! - Анна поднимается, идёт в гостиную, садится на диван и включает телевизор на передаче про вымирающие виды.
  -- Мне до минимального уровня не хватает тысячи семисот евро. Анне чуть поменьше, - заканчивает Лина.
  -- Я знаю, это больная тема. Если хочешь, то давай..
  -- Нет! - перебивает она. - Нет. Не надо.
  -- Лина?
  -- Давай потом, ладно? Когда я буду готова к тому, к чему должна буду быть готова.
  
   Я смеюсь громко, вволю. Она вторит мне и толкает в плечо. Подсаживается и прижимается ближе.
  
  -- Ты ведь остаёшься? - я обнимаю её за талию.
  -- Я не могу. Правда. Иначе пострадает она. Мать не пощадит никого. Да, она заскандалит. Но я привычная, - Лина целует меня в щёку и кладёт голову на плечо. - У меня дома все ненавидят всех. Мать будет скандалить. Как и всегда. Я буду кричать на неё. Как и всегда. Она будет перемывать мне кости. Как и всегда. А потом сделает так, что меня опять оштрафуют. Как и всегда, - улыбается Лина. - Но я думаю, что всё обойдётся. Это не первая такая ссора. Я выкручусь. Я справлюсь.
  -- Но последняя.
  -- Нет.
  -- Хочешь, поспорим?
  -- И если я проиграю?
  -- Ты вернёшься сюда. Навсегда. И будешь меня слушаться.
  -- А если выиграю? - подмигивает Лина.
  -- Ты всегда сможешь вернуться сюда. На своих условиях.
  -- Так я всегда в плюсе?
  -- Только потому, что ты - это ты.
  -- Ура! Сделка!
  
   Лина протягивает мне руку, я жму, и её ладонь тонет в моей.
  
  -- Спасибо за вечер, - она целует меня в щёку и шепчет на ухо. - Всё, я пошла собираться.
  
   В воздухе пахнет хвоей и цитрусами. Диктор баритонит об исчезнувшей рыбе, что водилась только у Шетландских островов. Анна ходит по гостиной и рассматривает мои вещи. Она останавливается напротив полки с книгами, но ничего не цепляет её. Она обходит поставленные друг на друга ящики с виниловыми пластинками, и берёт кипарисовую рамку с фотографией стройной миловидной шатенки на три года младше Лины. Она ворчит, что длинное синее платье нельзя носить с волосами до плеч.
  
  -- Не завидуй.
  -- Кто это? - Анна поворачивается ко мне и корчит премерзкую, театрально-хитрую рожу.
  -- София Рихтер, моя жена.
  -- Так это ты?! Ты - тот самый Генрих из того самого Бюро!
  -- Да.
  -- Господи. И ты с ней, - Анна кивает на спальню, где переодевается Лина, - спишь!
  -- Угу. Всё так.
  -- Вот как, да?.. Генрих, - она неприятно хихикает, - ты же не будешь сильно против, если я сейчас достану телефон и позвоню твоей Софии? Расскажу про вот это вот всё?
  -- Конечно, - я хищно улыбаюсь, - валяй.
  
   Повисает вязкое, тяжёлое, неприятное молчание. Анна паникует, я вижу по глазам.
  
  -- Да? И что же с ней не так? Что же с вами всеми не так-то? Почему она не должна быть против ваших потрахушек?!
  -- Она мертва.
  -- А...
  
   Анна затыкается на полуслове, виновато тупит взгляд. Ставит рамку на место и поправляет, как прежде. Идёт на кухню, пробует мясо и, кивая на спальню, спрашивает:
  
  -- Она готовила, да?
  -- А что? - улыбаюсь я.
  -- Пересолено.
  
   Лина выходит из спальни аккуратная, причёсанная, сияющая. Она проходит на кухню, бьёт Анне по рукам и закрывает крышку. Вспоминает про посуду, говорит, чтобы я не сердился, ведь в следующий раз она обязательно помоет.
  
  -- Всё нормально, я засуну в машинку.
  -- Но ведь дорого же.
  -- Лина, успокойся, за всё платит Бюро.
  -- Как удобно, - говорит она и хитро кривится, - я и забыла.
  -- Линка, ты что, спала с хозяином Бюро?
  -- Анка, давай не будем?
  -- Ты - самая законченная дура, раз его бросила! И вообще! Мне пришлось снимать машину в аренду. Мне это в три сотни обошлось. И дорога сюда платная! И пусть отдаст нам телефоны!
  
   Лина вздыхает, хочет выругаться, но я опережаю её, открываю глобус. Перевожу ей тысячу и велю разобраться.
  
  -- То есть у тебя всё ловит?!
  -- Анна, это мой дом.
  -- Ну, конечно же, - отмахивается она и помогает сестре надеть пальто.
  -- Ну что, до следующего раза? - Лина поправляет волосы и берёт сумочку.
  -- Угу, я заеду за тобой в субботу.
  -- Не загадывай. Кто знает, может быть, я там уже и не живу.
  -- Номер диктуй, - я выпытываю у неё имена, явки, пароли, и она тает. Хохочет, рассказывает и свои, и Анны.
  
   Прощаясь, мы желаем друг другу удачи, Лина обнимает меня и шепчет: "Пока", - я целую её в губы. Анна фыркает - один в один, как сестра - и открывает дверь.
  
   Они идут к "Вольво" и смеются, подкалывают друг друга. Они садятся в машину, и я открываю ворота. Они уезжают, а я провожаю их по камерам: сначала своим, потом по взломанным общим.
  
   Совершенно разбитый я доползаю до дивана и закрываю глаза.
  
  

*

  
  
   "Ауди" закладывает влево и ускоряется, обгоняет прекрасную сухопутную двухместную яхту в стиле старых тридцатых: гибрид "Мерседеса" и "Майбаха", что заставляет хотеть себя.
  
   Меня мутит, я откидываюсь на спинку кресла, включаю радио, снимаю с паузы Урхарта, и он продолжает:
  
   "Но не всяк фенотип полезен Германии, - Мартин останавливается, прокашливается. - Да, дорогие мои немцы, я опять говорю про виновников мировых войн. Как-никак, скоро сто лет с начала мировой бойни, развязанной советским злом против всего мира. И вы не поверите, но у этого зла есть имя. И имя это - Владимир Ленин. Но что можно сказать про него? Александр Куприн - русскоязычный немец - называет его упырём, что в тысячу раз страшнее Нерона и гаже Тиберия. "Он, - говорил этот великолепный писатель, который по-европейски точно отобразил всю моральную гниль русских с их всеизвечным проститутством, - капризный, плюгавый, душевный урод. Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая - уничтожаю!" - Мартин выдыхает, даёт передохнуть и себе, и другим. - Но и это не вполне истина. Потому, что существовало два Ленина. Один - на импорт. Второй - на экспорт. Один, будь то удмурт, то татарин, то русский, должен стращать внутренних рабов. А второй, чей сердечный лёд, чья расчётливая ложь сводит с ума всех, в ком осталась хоть искра человеколюбия, должен пугать внешних. Да, мой дорогие слушатели, я понимаю абсурд сказанного. Но поймите и вы - это ещё не вся правда. Потому, что внешний Ленин... - Мартин лихо, искусно, по-заговорщицки шепчет, - это группа. И институт исследования Восточной Европы имени Лейбница считает, что Ленин - это коллективный псевдоним наиболее ущербных, наиболее революционных немецких соцдемов. Предателей своего Отечества!"
  
   Я убавляю громкость в ноль и зачерняю стёкла по кругу. Думаю, что полчаса отдохнуть у меня есть, но ошибаюсь - автомат заворачивает на стоянку-перехват в километре от Бюро и останавливается. "Забыл, - проносится в голове, - забыл поменять адрес. Не беда. - решаю я. - Пройдусь, проветрюсь. А машину вызову позже". И проверив пистолет в кобуре под мышкой, застёгиваю серый пиджак и надеваю чёрное пальто.
  
   Коробки кондиционеров в цветах Объединённой Европы. Деревья с раскидистыми кронами вдоль дорог. Висячие сады на стенах автолифтов. Сверхводостойкий бетон с оптоволокном. Датчики, что чувствуют каждую трещину. Солнечные панели вместо стёкол торговых центров. Город меняется, совершенствуется. Но крыши домов так и остаются огородиками, а балконы - летними грядками.
  
   Вывеску цветочного магазина меняют на патриотичную. Вместо роз - руна "йеру". Вместо дуг - углы. Вместо таблички "Открыто" - вывеска "Только для немцев". Старик-владелец подгоняет поляков с однобуквенными нашивками на жёлтых монтёрских робах и поправляет значок помощника Партии у самого сердца.
  
   За триста метров до Бюро я вижу красно-чёрный плакат с золотистой окантовкой. "Сила через радость" - дочка Трудового фронта - зовёт на море. Где волны, где пальмы, где солнце. Где жизнь легка и сладка. Где нет никаких забот, кроме отдыха. А если нет, то Партия готова переоткрыть для Европы Альпы.
  
   Я отхожу и налетаю на велосипедистов с номерами на спинах. Сморщенная, как изюм, большеротая старушка говорит мне быть осторожнее. Я охотно соглашаюсь, и у нас завязывается беседа. Они гордятся, что записались на благотворительный пробег из Берлина до Милана для больницы "Святого Августина", где сейчас лечится их любимая актриса. Я прошу назвать имя, но они отказываются, говорят, что она там инкогнито, но все собранные деньги пойдут на её омоложение.
  
  -- Мы вновь хотим видеть её на сцене!
  -- Весьма похвально.
  -- Весьма признательны и, герр...
  -- Рихтер.
  -- Герр Рихтер, до встречи! Нам пора! Пожелайте нам удачи! - улыбается она даже вежливее, чем нужно, и мы расстаёмся почти друзьями.
  
   Над выбеленной стене, за три дома от Бюро, размашистая чёрная надпись - "И из вселенской пустоты... Бог сделал человека! Теперь же красная свинья тебя низводит до червя!" - кричалка из "Пройдохи", журнала для сопляков, что устроил прошлогодний "побой уволенных", когда главред лично платил за каждую разбитую тыкву каждого сокращённого шахтёра. А потом сгорел вместе с семьёй в собственном доме.
  
   Я подхожу к Бюро - шестиэтажному красавцу из стали, стекла и бетона. К облачённому в ламеллярный доспех из медных панелей титану, что стоит посреди зарослей составных деревьев. К зданию, пропитанному неуловимым духом классического модернизма и немецкой истории. К собственной крепости на собственной земле, что построена своими. И для своих.
  
   Под массивным треугольным козырьком главного входа висят флаги Бюро с золотыми перекрещенными рунами "наутиз", что сложены в "звезду жизни" поверх чёрного простого щита. И прямо под ними останавливается битый "Фиат" с рекламой средства для мыться посуды, а с пассажирского места вылезает Макс в рабочей полувоенной куртке. Он кричит двум медюристам: "Держите двери", - и исчезает в фойе.
  
   Я захожу следом, и мне кланяются. А Кэт - милая молодая брюнетка с большими зелёными глазами, которая никогда не сделала никому ничего плохого - приказывает молодожёнам подождать, выходит из-за регистрационной стойки и поправляет длинную юбку по фигуре.
  
  -- Герр Рихтер. Герр Ву просил сообщить, что будет только через полчаса. Он вместе с Марией у себя в кабинете с новыми контрактниками. Освободятся в десять. Думаю.
  -- Медфургоны?
  -- Да, - она прикрывает вздёрнутый нос, - но у них топографический кретинизм. Они меня пять раз спрашивали, как дойти по лестнице наверх до большого кабинета с нужной плашкой и шахматной стеклянной стеной. И ещё сказали, что у меня ноги длинные и мне нужно носить штаны.
  -- У тебя прекрасные ноги. Они просто завидуют, - подмигиваю я, и Кэт краснеет, отводит взгляд. - Карл где?
  -- Уехал со Стасом, сказал, что его сегодня его не будет. Хотя обещал, что мы сходим к пианисту. Будем играть в четыре руки.
  -- Припомни ему это. Макс где?
  -- Ушёл на кухню.
  -- Хорошо, ты молодец.
  
   Она улыбается, возвращается, садится на высокое кресло и поучает клиентов, что хороший работник, как верный пёс, хозяина встречает лично. Что хороший хозяин, как небо над головой, всегда в курсе дел работника. И что хороший клиент, как настоящий немец, должен быть терпелив, невозмутим и холоден. Походить на айсберг посреди полярного моря, что красуется на картине за её спиной.
  
   Я прихмыкиваю, оглядываю обновлённое фойе в базальтовых плитах с осусаленными жилками в них, сворачиваю влево и открываю дверь между собачьими головами из свежеотлитой бронзы. Спускаюсь в туннель, что ведёт на соседнюю улицу. Поднимаюсь в столовую, прохожу служебными помещениями, мимо конвейерной ленты, мимо кастрюль с макаронами и сыром, мимо подносов с соевыми котлетами. Протискиваюсь сквозь тележки со свежим хлебом и выхожу в общий зал со столами.
  
Макс стоит ко мне спиной и отчитывает подчинённых информационников, что те схалтурили и не поменяли прошивки голосовых помощников наших поваров.
  
  -- Вы, сучье семя, лично оплатите всё, что им это соплячьё поназаказывало. А пока - марш на кухню. Вы их сегодня подменяете.
  
   Макс выше их на целую голову и шире на целое плечо. Он зол, почти искрится, а они кивают и соглашаются. Тридцатилетний очкарик с пингвином на безрукавной толстовке просит уйти.
  
  -- Пошли прочь, - рычит Макс.
  
   И они уходят, встают за кассу и на раздачу, а он подходит к автомату с закусками и пополняет монетами кредит. "Макс!" - окликаю я, и он оборачивается - вылитый кустульский Цезарь, хоть сейчас на памятник.
  
  -- О, герр Рихтер, вы уже слышали?
  -- Слышал.
  -- Две тысячи. Вот что я бы купил на две тысячи? - чешет он светлую бороду, приглаживает волосы и выбирает бутерброд с картошкой и телятиной.
  
   Но падает ему с луком и ветчиной.
  
  -- Кажется, меня наебали, - говорит человек, способный завязать в узел кусок арматуры толщиной с двухцентовую монету.
  -- Как же тебя, такого хитрого и злого, смогла обмануть машина?
  -- Как видите, - он показывает на себя, на пятна от кофе на зелёной куртке из парусины, на выцветшие штаны военного покроя, на потрёпанные военные берцы, - она недодала мне двадцать центов.
  -- Отдыхать не пробовал?
  -- Спал в кабинете. Восемь часов, как положено.
  
   Мы оглядываемся, убеждаемся, что одни, и гогочем как подростки над пошлой шуткой. Макс расправляет плечи и прислоняется спиной к двухметровому автомату. Он всего на четыре пальца ниже его. И выше меня.
  
  -- Какие же они все имбецилы. Если так дальше пойдёт, то ничего в мае у нас не выйдет. Они просто не смогут отмасштабировать наше обычное воскресенье до целого района. А ведь они уже давно не студенты, - скалится Макс.
  
   И жалуется, что тупицы никак не могут запомнить, что прачечная - кварталом ниже, поэтому то и дело приходят с кипами грязного шмотья, стоят в дверях и ошарашено смотрят, пока их не прикладывают по матери. Я же говорю, что для людей, которые между жильём и университетом выбирают второе, которые спят в машинах, которые готовы убить за скидку на стирку или за пять бесплатных литров воды в день, они ещё неплохо соображают. Особенно после работы.
  
  -- Надо же было додуматься до шланга, тазика и взлома ночного кафе через трамвайные билеты.
  -- Да, забавное было дело, - улыбается он. - А ведь они ещё даже не служили!
  
   Мы смеёмся. Но уже тише, злее. Макс передаёт мне мелочь, и я покупаю себе треугольный клубный сэндвич по старой американской моде.
  
  -- Я перезаказал табличку на вход. Надеюсь, что читать они не разучились.
  -- Надейся, - я снимаю пластик и откусываю в середине. - Неплохо. А где остальные?
  -- В порту, - на его хмуром лице читается "я ещё не спал".
  -- Ты рисунки у Бюро видел?
  -- Да, - Макс смотрит на часы над входом: без десяти десять. - Ладно, пошли наверх.
  
   Мы возвращаемся в Бюро, поднимаемся на пятый этаж и доходим до переговорной - большого непросматриваемого кабинета с табличной "сто один" на сейф-двери. Мы заходим, Макс растягивается на диване у левой стены, а я заваливаюсь на тот, что у правой, и ждём Ву.
  
  

*

  
  
   Шон приходит в половине одиннадцатого. Злой, взмыленный, дёрганый. Он смотрит на запястье, зачёсывает чёрные волосы назад, желает клиентам почаще болеть и поменьше лечиться.
  
  -- Что? Ушёл контракт? - я закрываю дверь на ключ и поворачиваюсь к нему.
  -- Всё в норме. У меня есть, что вам показать, - говорит он и оборачивается.
  
   Ву - полукровка. Отец, чистокровный весси, и мать, гонконгка, дочь англичанина и китаянки, - дали ему потрясающую двойственность взгляда. Она - мягкий и любящий, словно Шон - волшебник из доброй детской сказки. Он же - холодный, стальной, колючий, будто у самой смерти. От отца Ву достался профиль и ранняя седина. От матери - нос и рост.
  
   Макс подкалывает Шона, сравнивает его классический костюм-двойку, дорогие часы и отличные туфли со своим тряпьём и премерзко гогочет.
  
  -- Переоденься. Знаю, что из порта, - Ву ниже Макса на целую голову. - Всё, включай.
  
   Макс запускает генератор, что разбеседуется нашими голосами: срежессирует рабочий конфликт, подберёт аргументы, на которых научен, сам же решит его и сведёт вничью, вернёт статус-кво ровно в тот момент, когда мы выйдем. Шон уставно проверяет прибором комнату на жучки и подарки.
  
   Он кивает, и я ввожу свежий код на терминале у кафедры. За книжным шкафом отчётливо щёлкает, и тот отходит назад вместе с куском стены. Внутри темно - света не будет, пока клетка Фарадея не захлопнется. Ничего не заработает. Ничего ни с чем не свяжется. Ничего не выдаст связей мира внешнего с миром внутренним. Отличное место, чтобы поговорить.
  
   Мы отключаем звонки, оставляем телефоны в переговорной и заходим. Дверь закрывается, загораются лампы. Ву усаживается во главе стола и запускает экран. Макс вытаскивает из кармана накопитель и подключает, вводит пароль. Дешифрует. А я рассказываю про граффити совсем рядом с Бюро.
  
  -- Сотрём, - решает Ву.
  -- Руки бы им пообрубать.
  -- Так! - Макс хлопает и поднимает руки, просит тишины. - В общем, пока не забыл. Я до утра торчал в децентралях и вот что нашёл. Глядите, - он выводит на стол и включает запись. - Видите? Это наши лазутчики.
  
   На экране из дома, где умер Француз, выбегают двое в мотоэкипировке. Высокие, здоровые. Я приближаю, но лиц не видно - забрала опущены, расстояние метров семьдесят. Они останавливаются и оглядываются. Пока ждут, один поправляет на плече тяжёлую спортивную сумку. Второй опускается на колено и трёт голень через штанину. Через двадцать секунд к ним подъезжает "Мерседес-Спринтер" без номеров, и они исчезают внутри.
  
  -- А записи из дома?
  -- Стёрты. В прилегающих домах - стёрты, - Макс разгибает пальцы на левой руке. - В домах напротив - стёрты. Они даже записи с роботакси потёрли. Это единственная приличная из тех, которую не задело. Они просто ёбнули записи в радиусе пятидесяти метров и посчитали, что хватит.
  -- Забавно.
  -- Шон, это ещё не всё. Я проследил их путь, было не просто, но я сделал. Так они ещё и пересели потом. На что - не знаю. Внутри парковки всё тоже стёрто. И всё это очень грустно.
  -- И это всё?
  -- Пока - да. Я попытаюсь пробить их по антропометрии, по паттернам движений, по росту. Ну, насколько это вообще возможно, а там дальше уже от этого будем прыгать. В любом случае, это или военные, или парамилитарес.
  -- Крепкие, да, это видно, - я закрываю видео.
  -- Шансы есть! - Макс прямо сияет, он рад, что у него хоть что-то вышло.
  -- Может, трофеи взяли?
  -- Генрих, да ты как Стас прямо.
  
   Макс ехидничает, скалится, делится, что сам уже поспорил со Стасом на пять евро.
  
  -- Он говорит, что взяли. Я считаю, что нет. Не верю, что они настолько кретины. Но в соцсетях, конечно же, поищу. Может, хвалиться будут. Может даже, и не по-эзоповски.
  -- Думаешь, будет запись?
  -- Нет, Шон, скорее фото. Но они проколятся. Они уже чувствуют безнаказанность.
  
   Ву говорит, что Макс молодец, что Карл и Стас уже, наверное, на перегрузке, и если всё пойдёт по плану, то новых воробьёв с Родины мы опробуем уже в мае.
  
  -- Что с мазнёй делать будем? - начинаю я, но Шон перебивает.
  -- Закрасят. Позвоню сегодня. Это решим. Что-то ещё?
  -- Да, - Макс поднимает руку, - когда будем делать "книжки-за-цент"? Два месяца прошло.
  -- Всё близко. Карл договорился через своих прокси. Будет в этом квартале. А что, у тебя есть дополнения?
  -- О, - тянет Макс, - я там такого написал, вы охуеете!
  -- Отлично. - итожит Ву. - Всё?
  
   Я киваю. Макс вторит. Шон отключает стол, выпускает нас в переговорную и гасит генератор.
  
  -- Ты сейчас куда?
  -- Поем, - отвечаю я. - Потом решу, что дальше.
  
   Ву кивает, просит быть настороже, и мы расходимся.
  
   Я выхожу из Бюро, спускаюсь по улице, встаю на светофоре и утыкаюсь в бело-оранжевую коммунальную автовышку. Уставший немец поднимается в люльке под самый карниз и закрашивает валиком ярко-зелёную надпись "Мы лепим ваши новости под вас". Кричит водителю, переезжает правее и стирает большой, вписанный в треугольник из пушечных стволов глаз с радужкой в цветах Объединённой Европы. Опять кричит, опять переезжает, опять работает.
  
   Я успеваю снять "А вы нам верите!" и решаю зайти в "старый Гонконг" за потрясающей лапшой в кисло-сладком соусе и острой рыбой. Приказываю "Ауди" быть там и сворачиваю направо, поднимаюсь четыре квартала, но натыкаюсь на сборище.
  
   Сорок человек - приличные доктора и медсёстры в чистых белых халатах- стоят у частной клиники и кричат:
  
  -- Пусти!
  -- Верните деньги!
  -- Это наша работа!
  
   Четыре санитара в резиновых фартуках притаскивают отломанный бетонный верх бункерной урны, и один - короткостриженный бугай с бычьими глазами - пробует плечом двери. Они хотят штурмовать, прекрасно понимая, что потом штурмовать будут уже их.
  
  -- Герр Рихтер! - кричит знакомый - полноватый, лысый, чуть заикающийся главхирург со сломанными ушами, что стучался в Бюро в начале марта. - Господь послал вас нам!
  -- Маркус Готлиб. Вы обдумали наше предложение?
  -- Да. Я, Пол Андерсон и Эрнст Питту готовы хоть прямо сейчас. Только я вынужден просить аванс - мне ипотеку платить за дом.
  -- Обсудим, - я беру его за локоть и увожу прочь от толпы. - Если ваши сейчас здесь - пусть уходят. Будет кровь.
  
   Он кивает, пишет сообщение, и я вижу, как из толпы выходят двое и бегут прочь. Я увожу Маркуса вверх по улице, и он рассказывает мне о величайшем обмане всей жизни - их сократили. Но не как обычно: половину оставить - вторую в санитары. А раз - и всех. И даже клиника теперь принадлежит другим.
  
  -- Хозяин всё-таки нарушил закон и купил подписку на переделанный медискин от "Ай-би-эм". И мы перестали быть нужны. А лечиться можно и самому, нужно лишь соблюдать рецепт. Не думал, что попаду под каток.
  
   Не первый раз и не первый год я слышу о преимуществах медицины, когда твой лечащий врач - не живой человек, а машина. "Человек ошибается в каждом сотом диагнозе, искин - в одном случае из миллиона!" - проповедуют книжицы на девяти языках, а затем добивают, что и промах машины, в конце концов, не его вина. Это пациент нагрешил в анамнезе. Неверно описал состояние.
  
   Компьютер - ваш новый друг. Он и зашьёт, и вскроет, и с того света вытащит. Человек же останется как обслуга. Как механик, что заменит щупальца и зажимы. Как уборщик, что сменит простыни или затрёт кровь. Как могильщик, что зароет тело или уберёт отнятую у диабетика ногу. Лечитесь дома, покупайте у нас и будьте счастливы. До самой смерти.
  
  -- А потом, - разводит руками Маркус, - всё просто закончилось. Я... я безработный. Больше... - нервно сглатывает он, - ничего нет. Хозяин предложил нам сделать свой бизнес. Потягаться с его машиной. Слава Богу, она хотя бы кастрированная и сама не учится.
  -- А особый отдел?
  -- У Хозяина там связи. Мы отчаялись. Вот и решили поднять шум.
  
   Значит, сами. Значит, вечером их обвинят в бунте. В том, что фольксдойче, осколки восточного блока, эти дутые интеллигенты из редакции "Нового слова настоящей Европы" уже второе десятилетие называют "русской акцией". Событием, когда у совершенно нормальных людей, вместо принятия, вместо смирения, вместо решения проблемы на месте внезапно клинит мозги и чешутся руки. Ноги сами несут прочь. На борьбу. Пусть ты и не видишь, и не понимаешь, почему эта несправедливость существует. Пусть тебе неизвестно, почему так вышло. Но двигаться надо. Тебя зовут. Поэтому они называют это вирусом, информационной заразой. Мем-бомбой. На это и надавят в новостях. И назовут, как принято.
  
  -- Я теперь на всё готов. Хоть людей учить, - Маркус опирается рукой о фонарный столб и смотрит на белое разнородное пятно перед бывшей клиникой.
  
   Санитары с разбега таранят дверь. Ещё раз, ещё и ещё. Урна крошится, толпа взвизгивает. Видно плохо, но у них выходит, получается - из клиники выбегает коротконогий шатен и сразу падает от прямого в челюсть.
  
   Нас окликает морщинистый старикан в костюме-двойке и кремовом пальто поверх пиджака. Мы оборачиваемся, и он перехватывает клюку, поправляет повязку репортёра "Чёрного корпуса" - главных хвалебников особого отдела Партии - на плече и хищно, довольно улыбается.
  
  -- А они не люди. Нечего их жалеть. Или что, партайгеноссен, вам шоу не нравится?
  -- Они - немцы. Неужели вам всё равно на немцев? - я незаметно включаю диктофон.
  -- Они лечат нищету. Они её плодят. У них нет души. "От немцев - немцам", надо же. Это юбочный книксен перед слабаками в Берлине! Я доверил таким сына, когда служил, а они оставили его без стоп!
  -- Ты ещё сейчас слово скажешь, и я всю вашу шайку газетную без штанов оставлю.
  
   Он меня узнаёт - пятится, спотыкается, падает и смотрит как на живого Бога.
  
  -- "От немцам - немцам" - это мой лозунг. Ясно? Если тебе, собаке, что-то не нравится, то мы можем решить это через Партию.
  -- Простите.
  -- Исчезни.
  
   Он нелепо поднимается и вновь падает, опять поднимается, едва не налетает на двадцатилетку с коляской и, чертыхаясь, кашляя, сбегает за угол.
  
   Взвывают сирены, взрыкивают громкоговорители. Четыре полицейских броневика встают на перекрёстках: окружают, отрезают толпу и, оглушительно гудя, отстреливают драгдымы. Они наркуривают район гранатами, раскрывают двери и выпускают закованный в мягкие экзоскелеты полицейский спецназ.
  
   Маркус берёт у меня визитку, и я предлагаю ему посудиться с его бывшим хозяином. Но он отнекивается, обещает быть в Бюро к восьми, благодарит и убегает вверх по улице. Подальше от дубинок с шипами, гарпунных тазеров, резиновых пуль и тяжёлых, больших щитов с хищной зубастой прорезью внизу. Ведь на то, как вчерашние коллеги бьются в судорогах и как задыхаются от ошейников - он посмотрит вечером.
  
   Я выдыхаю, звоню Ву и радую новостью. Прохожу четыре квартала и захожу в "старый Гонконг", где словно бы само время застыло. Всё тот же красно-белый флаг над кассой, всё те же фотообои с бухтой Виктория, всё те же экраны со старыми бесплатными боевиками по углам.
  
   Мой заказ принимает симпатичная кареглазая полунемка, дочь владельца. Мы перебрасываемся парой дежурных фраз, и она улыбается. Я заказываю фирменную лапшу с острой рыбой.
  
  -- С собой?
  -- Да, шесть порций, будьте добры. И соусу побольше.
  
   Она исчезает на кухне и выходит уже с пакетом.
  
  -- Это вам от папы, - она передаёт закрытый стакан с чаем и набор сладостей, - вы наш особый клиент.
  -- Спасибо, - улыбаюсь я и плачу картой.
  -- Передавайте дяде Шону привет.
  -- Обязательно.
  
   Она машет мне и возвращается к делам. Я прощаюсь и выхожу на улицу. Сажусь в машину и кладу пакет на пассажирское сидение. Отодвигаю кресло и вытягиваю ноги. Снимаю пальто и забрасываю назад.
  
   На часах двенадцать десять. Я включаю радио на случайной музыкальной волне и глохну от смеси выхолощенного попа, гоа-транса и безжанрового техно из прошлого века. Я убавляю громкость в ноль и откидываюсь на спинку. С тоской вспоминаю короткий психоз пиратских передач весны тридцать первого. Всех тех, кто выходил в эфир, дабы нести в народ знание. Которое, как они считали, скрывалось или замалчивалось. Они не знали. Но чувствовали. Они так рвались высказаться, что забывали проверять новости. Но им прощали. Они флибустьерствовали в коротком диапазоне. Но Европа не воспринимала их всерьёз. Ведь они ни на что не влияли. Их съел "великий веб-три-ноль".
  
  -- И никто вас не хватился.
  
   Я хмыкаю, перебарываю себя и нахожу приятный "софт-рок" середины десятых. Разворачиваю и отставляю сладости. Отпиваю зелёного чая без сахара. И чувствую себя хорошо.
  
   Но не успеваю расслабиться - у меня звонит телефон и номер мне незнаком. Я велю автомату ехать домой и включаю громкую связь.
  
  -- Да?! - как можно холоднее произношу я.
  -- Генрих! - сквозь помехи доносится знакомое сопрано. - Генрих! Это Лина.
  
   Что-то случилось.
  
  -- Ты где? - начинаю я.
  
   Но в трубке вязкие мрачные басы, гудки клаксона. Топот и крики, нервный шёпот. Звук мотора.
  
  -- Лина?!
  
   Металл звенит о металл - так захлопывают дверь. Люди кричат на людей - проклинают словами, после которых чувствуешь грязь во рту. Они рычат, они скулят, они угрожают друг дружке, как враги.
  
  -- Ал-ло?
  
   Нервное шуршание, царапанье ногтей о пластик.
  
  -- Лина, ты!..
  -- Генрих, привет... Помнишь... помнишь, ты говорил о том, что я в любой момент могу вернуться? - Лина чуть запинается, она звучит уставшей. - Генрих... всё прошло не так, как я думала. Генрих... ты меня приютишь? - в её подсевшем голосе надежда и тревога. - Генрих, ты меня слышишь? Ты сейчас дома?
  -- Да, да, конечно, да. Где ты?
  -- Мы... я не знаю. Мы... мы сейчас остановимся на подзарядку, и я тебе напишу.
  -- Хорошо, оставайтесь там, я сейчас буду.
  -- Да, да. Хорошо.
  
   Я смотрю на карту, ставлю чай в подстаканник и разворачиваю машину через две сплошные.
  
  

*

  
  
   Рок плавно перетекает в блюз, играет антология немецкого модерна, и всё движется медленно, словно во сне.
  
   Я стою у свежего эрзац-поста: полицейской будки на пятиоснике-платформе с аутригерами и грузовика с арками-трансформерами, десятком камер и створчатыми турникетами, что больше похожи на больших палочников, чем на ворота.
  
   Машины гудят, вклиниваются, но полицейские не растаскивают пробку. А ходят вокруг перевёрнутого хакером грузовоза и следят то за работниками в одинаковых жёлтых робах с нашивками на плечах, которые сметают жесть томатной пасты в траву. То за серыми воротничками на крыше кабины, какие уже раскурочили обтекатель с тарелками антенн. И теперь достают, ломают, разбрасывают блоки памяти - заметают следы, чтобы красное месиво с запахом жжёных шин не повесили на них.
  
   Лейтенант спускается по жестяной лестнице и раскручивает жёлтую ленту. Наматывает на конусы ограждения, и та мигает надписью: "Опасность! Ограничьте скорость!"
  
  -- Как будто мы куда-то едем, - устало ворчу я и жду, когда сержант всё-таки даст отмашку.
  
   И вот он кивает, указывает на меня, и его жезл загорается зелёным. Я газую, проезжаю под аркой и отключаю звук мотора. Но насладиться тишиной не выходит: "Ауди" догоняет армейский конвой, а солдат с арьергардного противоминного вседорожника отодвигает пулемёт в сторону, поднимает ствол, высовывается из-за щита и показывает объезжать. И я объезжаю. И его, и тягач с колёсной ремонтно-эвакуационной платформой, и грузовик с низкорамным полуприцепом, к которому принайтовано ракетоносное облако в брезенте, и заправщик с помпой, и сервисную машину с пирамидками антенн, и командный броневик со спаренным автодробовиком на крыше, и точно такой же, но авангардный вседорожник.
  
   Я оставляю их позади, и только густой, чёрный выхлоп поднимается в зеркале. Электризация не для них. Электризация для цивилов. Электризация для ядовито-жёлтой "Феррари", что обходит меня, как стоячего. Что быстра, красива, обтекаема. И мне нравится, что они вернулись к корням.
  
   "Ауди" съезжает на стоянку-подзарядку и останавливается между громадных зонтов фотовольтаики. Прямо перед старенькой - ещё довоенной - зелёной "Шкодой" со свежей вмятиной на передней пассажирской двери. Анна машет мне через стекло и тормошит Лину. Я хватаю пальто, выхожу и иду навстречу.
  
   Она вылезает из машины и нервно оправляет плохо сплетённую косу. Убирает упавшие на лицо локоны. Улыбается, но слушаются только уголки губ. Вздыхает, но тонет в мужской безразмерной футболке с рокером-Буддой. Шагает, но путается в широких жёлтых алладинах. Надевает слетевший белый тапочек. Смотрит на меня глазами провинившейся кошки, дрожит и говорит: "У меня остались только телефон и паспорт", - зажимает их меж ладоней, и я чувствую, что Лина сейчас заплачет.
  
  -- Золотце, - я набрасываю плащ на плечи и помогаю надеть, просунуть руки, - успокойся.
  -- Ты был прав. Ты опять был прав, - шмыгает она и прижимается, обнимает за шею.
  -- Пойдём, пойдём.
  -- Ты победил, - сдаётся Лина и будто бы оседает, становится чуточку ниже. Как раз мне до виска.
  
   Я довожу её до машины и сажу назад. Она послушно кивает, прижимает к груди телефон и паспорт и уставляется в чёрный экран подголовника. Лина видит себя в отражении и извинительно шепчет.
  
  -- Как будто сильно отличаешься от себя утренней. - опережаю я вопрос.
  
   А она бесшумно смеётся и откидывается на спинку дивана.
  
  -- Ты всё ещё прекрасна, - утешаю я и достаю сладости. - Вот. Тебе нужно поесть.
  -- Нет.
  -- Да, - мой голос сух. - Это приказ.
  
   Лина качает головой, но я вкладываю стакан с тёплым чаем в её ладони и настаиваю. Она отпивает и морщится, жалостливо смотрит мне прямо в глаза. "Давай-давай. Ты ведь согласилась, что если проиграешь, то будешь меня слушаться, правда?" - говорю я, и Лина кивает, разворачивает коробку, выуживает розовый комок, что пахнет клубникой, и понуро откусывает. Жуёт.
  
   Я решаю, что обошлось, и закрываю дверь. Пусть греется. И так намёрзлась.
  
   Анна, шаркая, подходит сзади. Она одета как вчера. И как вчера же зла. Но теперь не на меня - я вижу это в её янтарных глазах. Она держит перед собой красно-чёрную спортивную сумку со старой эмблемой "Адидаса".
  
  -- Генрих... спасибо. Я... я не ожидала. Честно. Я в шоке.
  -- Ждала, что я от неё откажусь?
  -- Да, - Анна неохотно, виновато кивает.
  -- Вымой рот с мылом, - язвлю я, и она ухмыляется. - Там что?
  
   Анна объясняет, что это Линина сумка на тот самый случай, что она всегда была готова, потому что отец учил их держать главные вещи вместе. Держать их сухими. Держать их рядом.
  
  -- Чтобы, ты знаешь...
  -- Знаю, я служил.
  -- А, - удивляется и чуть отстраняется она. - Вот оно что. Теперь понятно.
  
   Я забираю сумку и ставлю рядом с едой. Анна заглядывает в "Ауди" и присвистывает.
  
  -- Ого!
  -- Так что случилось?
  -- Генрих, - она останавливается и долго молчит... - как только мы приехали, сразу случился скандал. Все всем всё припомнили. Все всем. Всё, - и понижает голос. - Пересчитали расходы, что на кого потратили. Каждый цент друг другу припомнили.
  -- Угу.
  -- Ну Линка-то сразу почуяла чем пахнет и сразу переоделась. Она готовилась к обычному скандалу. Она же не знала, что подтянутся дружки материного хахаля. А потом ещё и он сам нарисуется.
  -- Угу. И?
  -- Они выволокли её из её комнаты.
  -- Её били?
  
   Анна молчит - секунду, вторую, пятую - и призна1ётся, что не знает. Но просит понять, что не была там всё время. Что успокаивала мать. Что пыталась успокоить всех. Что её почти приговорили к месяцу работ за то, что встревает в дела старосты.
  
  -- Её били? - повторяю я, и Анна пугается.
  -- Нет. Нет. Нет, Господи, нет. Они не так работают с нами, - отстраняется она, поправляет волосы и двигает носом. - Они её схватили и держали голову так, чтобы она-то точно всё видела. А всё, что у неё было было ценного, они себе сразу прибрали. В пользу церкви, типа. Кольца, серьги, часы. Хорошо хоть снять заставили, а не с ушей сорвали. А что было ей дорого - выволокли на улицу и сожгли. И одежду её любимую, и книги, и всё остальное, - Анна останавливается, складывает руки на груди и трёт ладонями плечи. - Сначала порвали, а потом облили чем-то и сожгли. Она страшно кричала, Генрих. Я никогда её такой не видела. А потом, когда она обмякла, они бросили её на улице и ушли.
  
   И она показывает как именно поднимала сестру с земли, как вела и как запихивала в машину.
  
  -- Угу. И что в итоге?
  -- Пнули её под жопу, пока что. Сказали подумать над своим поведением. Помучиться в нищете со своим новым мальчиком. А потом вернуться в паству и обязательно извиниться перед всеми нужными людьми. Как именно нужно извиняться, - она кавычит пальцами слово, - ты, небось, понимаешь. А там они сами решат, кому она принадлежит. Это опасные люди, Генрих, там двое состоят в Партии.
  -- И что?
  -- Кажется, они кого-то вчера убили. Пауль страшно горд был.
  -- Угу. Ладно, - я меняю тему. - Ты пыталась её одеть?
  -- Да, но она не давалась. В чём вытащили, в том и...
  
   Анна вскрикивает, корит себя, что заговорилась, что забыла, и бежит к "Шкоде". Она копается в багажнике, приносит розовые кроссовки и ставит их у "Ауди". Я понимающе киваю, но Анна тяжело вздыхает и хлопает себя по бёдрам.
  
  -- Вот. Обуй её. Будем считать, что ты их у меня купил.
  -- Угу. Тебя не били?
  -- Угрожали.
  -- Угу. Понятно.
  -- Генрих! Ты меня вообще слушаешь?
  -- Угу, при этом очень внимательно.
  
   Я улыбаюсь, Анна хихикает и толкает меня в ребро. Она попадает прямо в рукоятку пистолета и резко одёргивает руку, как от огня. Она резко отшатывается, чуть не отскакивает. Она резко бледнеет, словно стоит перед диким зверем.
  
  -- Господи. Ты... - она останавливается, чуть кашляет, чуть заикается. Трёт ладонями лицо, - ты всегда такой ходишь?
  -- Почти.
  -- А, ну да. Вы ведь все после войны отмороженные. Контуженные... А, - Анна щёлкает языком, громко выдыхает... - впрочем, знаешь что, Генрих, - и складывает кисть в подобие пистолета и наводит на горизонт, спускает большой палец. Имитирует выстрел, - если ты их всех убьёшь, я не буду против.
  -- Даже так...
  -- Да, так. Генрих, а она знает? - Анна кивает на Лину.
  -- Да.
  -- Ого, - она удивлена взаправду. Ведь узнала о сестре нечто новое. - Хотя, вы же спите вместе. Было бы странно, если бы Лина не знала, что ты такой.
  -- С тобой что будет? - мой голос теплеет, мне правда интересно.
  -- Ничего. Я девочка хорошая. Ты за меня не беспокойся, ты за неё... о, уже спит.
  
   Я заглядываю назад и не могу подавить смешок: Лина спит на диване свернувшись, подогнув под себя ноги и укутавшись в пальто. Мило и забавно.
  
  -- Не бросай её, ладно? - просяще, ласково шепчет Анна.
  -- Уходил не я.
  -- Я знаю.
  -- Будить будешь?
  -- Нет. Пусть спит, - она отмахивается и поправляет выпавшие пряди. - Я всегда позвонить могу. Я и дорогу помню, если что.
  -- Так, насчёт этого.
  -- Я помню, помню. Не дешевле ста тысяч. Не волнуйся, нашу "Фабию" ты больше не увидишь.
  -- И, если что, позвони мне. Я тебя заберу и отвезу потом обратно.
  -- Да, да, да. Я помню, я... в общем, я позвоню.
  
   Я улыбаюсь, я искренне надеюсь, что свои уроки она выучила.
  
  -- Хорошо. До встречи.
  -- Береги её.
  
   Анна обнимает меня, карикатурно грозит пальцем и, улыбаясь, уходит. Садится в машину и машет. Я вторю. Она смеётся - я вижу это через лобовое стекло - и выезжает на трассу. Ловко встраивается в поток и пропадает.
  
   Я бросаю кроссовки к сумке, открываю заднюю дверь и убираю сладости в пакет к лапше. Я заставляю Лину сесть нормально, и она тихонько постанывает. Я пристёгиваю её и закрываю дверь. Сажусь на руль, выключаю радио и убираю остывший чай в подстаканник.
  
  

*

  
  
   Беспилотный вилочный погрузчик пищит, пятится по стоянке и объезжает пятитонник, что стыкуется с герметизатором проёма. Макс кричит: "Контакт!" - выключает планшет, отмахивает водителю и кивает мне.
  
   Я отдаю автомату контроль - "Ауди" заезжает в портал подземной парковки и сдаёт задом на личное место - и открываю двери. Выхожу, вытягиваю зарядный пистолет из гнезда в стене и вставляю в горловину до щелчка. Я не помню, выключал ли я тихий машинописный джаз, но вижу Линину ладонь в проёме и понимаю, что это она.
  
  -- Проснулась? - я открываю уже её дверь.
  -- Да, да. Спасибо, Генрих. - Лина сидит, подогнув ноги под себя. - Правда, спасибо.
  -- Киса?
  -- Я такая дура, Господи. Какая же я дура.
  -- Хватит.
  -- Генрих, сколько времени? Я будто проспала вечность. У меня всё затекло, и голова раскалывается.
  
   Я лезу в бардачок за анальгетиком и полудопитым стаканом.
  
  -- Держи.
  -- Спасибо, - Лина запивает колесо и страшно морщится, качает головой. Она садится, вытягивает ноги... - Не чай, а дрянь! Как ты такое пьёшь? - и сминает картон, невинно, просяще протягивает мне. - Куда?
  -- Давай выброшу, - я прячу мусор в карман.
  -- Так сколько времени?
  -- Почти пять. Как спалось?
  
   Лина хмурится, ёрзает и хитро, по-заговорщицки кривится. Рассказывает, как стояла на небольшой площадке. Одна. И свет плыл по миру, словно те волны на экране осциллографа, который она видела в музее. Когда отец ещё водил их туда. И было так тихо, что, казалось, устал даже сам звон в ушах. И было так пусто, что некуда было даже присесть. И с небес на неё смотрели два гигантских багряных глаза. И они то следили за ней, то перемигивались. И это ужасно походило на шифр, что она никак не могла взломать. И они чувствовались чужими. Как фонари, как маяки в этой бесконечной, безначальной тьме. И они говорили с ней - она чувствовала это, но ничего не смогла понять. А когда всё-таки разгадала и захотела ответить - не получилось даже шевельнуться. И она боялась как никогда прежде. Боялась, но смотрела: так было жутко, но, вместе с тем, так интересно.
  
  -- Ну и бредятина, если честно, - хохочет Лина и убирает за уши опавшие на лицо пряди. - Мне, бывает, такое снится, что даже рассказывать стыдно.
  -- Например?
  -- Например, вот это вот! - стеснительно улыбается она и лезет в телефон. Ойкает, смотрит на меня, замолкает, думает. - Связь есть потому, что дверь открыта, да?
  -- Да. Умничка.
  
   Лина гордится собой, я вижу это в её взгляде, но проверяет сообщения и тут же тухнет.
  
  -- Блядь!
  -- Уволена?
  -- Да. У меня теперь нет ни работы, ни дома, ни семьи. Нихуя! - она прокрикивает последнее по слогам и бьётся затылком о подголовник. - Блядь, блядь, блядь.
  
   Я открываю её дверь и нежно обнимаю Лину. Она отвечает, но чувствуется, что вот-вот заплачет.
  
  -- Я безработная! Всё. Конец. И эта мразь сказала, что из кожи вон вылезет, но испортит мне жизнь, куда бы я ни пошла. Хозяйка, блядь. Сука! - шипя, свистя, надрывно тянет Лина и прижимается ближе. - Это конец. Конец, - шепчет она прямо в ухо.
  -- Нет, солнышко, это только начало.
  
   Лина отстраняется и, недовольно поджав губы, качает головой. Серьёзничает. Она умоляет меня понять, что ей нужна работа, что она не может, не хочет, не будет приживалкой. Она смотрит на меня с досадной издёвкой, и я вижу, как в её взгляде вновь вспыхивает здоровая, жаркая злость.
  
  -- Я. Не. Буду.
  -- Я не говорю про то, что ты будешь гнить на диване. Я говорю про то, что ты бы всё равно туда никогда не вернулась. Я бы не позволил.
  -- Но...
  -- Ты проиграла, и теперь должна меня слушаться. Во всём.
  -- Ну хорошо. Ладно, - улыбается Лина. - И что теперь?
  -- Я покажу тебя Ву, и он тебя устроит.
  -- Ву? Шон Ву?
  -- Да. Помнишь его?
  
   И она кивает, но тут же качает головой. Ворчит, что не может показаться такой на людях.
  
  -- У меня ничего нет.
  -- Спорим?
  -- Я не буду больше с тобой спорить! - грустно улыбается Лина и давит тихий, слабый смешок. - И даже не пытайся удивить меня. У тебя не выйдет.
  
   Но я улыбаюсь, вытаскиваю с переднего сидения её вещи, и у меня выходит.
  
   Лина смотрит на кроссовки, сумку и лишь молча жмурится. Моргает, двигает носом, закусывает губу. Она подпирает ладонью подбородок и, кажется, совсем забывает дышать.
  
  -- Ты не Генрих, ты - Дьявол! Бедный, бедный Фауст! Бедная я! Бедные все мы! У нас нет ни шанса! - рассмеивается Лина и подносит подошву ко ступне. - Большеваты... это Анкины, да?
  -- Да. Даю десять минут, чтобы переодеться. Пальто оставь.
  
   Она фыркает, закрывает двери, скидывает тапки и справляется за пять. Шнурует обувь, находит белую футболку по размеру и фигуре, подкрашивает губы, распускает волосы, и я признаюсь Лине:
  
  -- Ты похожа на заспанную модель. Такая красивая, но такая простая.
  -- Не смущай меня, - дерзит она, но позволяет взять под руку.
  
   Ву встречает нас у регистрационной стойки. Он отпускает Кэт, та коротко прощается, но обещает, что скоро будет.
  
  -- Я же говорил, что это не навсегда. Могу я? - Шон предлагает Лине снять пальто...
  -- Да, конечно, - и она не отказывается, но взгляд уводит.
  -- Герр Рихтер, прошу наверх.
  -- Генрих, - стеснительно шепчет Лина, - тут пахнет деньгами,
  
   Я приобнимаю её, и мы поднимаемся на шестой. Идём в самый конец крыла к кабинету со стеклянными стенами, выкрашенными в шахматную клетку.
  
  -- Подожди, Генрих, а разве... не к тебе?
  -- Я - Хозяин. Не работник.
  -- Ах, точно, - Лина надувает щёки и обиженно молчит, но Ву просит её не глупить, и она слушается. - Хорошо. Я готова.
  
   Шон открывает дверь и Лина проходит на середину, встаёт на чёрный квадратный ковёр. Она признаётся, что тут пахнет ещё богаче, и застывает, почти паникует. Я беру её ладони в свои и успокаиваю, ободряю. Перетаскиваю два высоких французских стула от дальней стены прямо в центр и ставлю напротив большого дубового стола с мониторами, телефоном и сдвинутой к боку командирской приставкой. Ву кладёт пальто на диван и услужливо предлагает мне своё кресло. Но я отмахиваюсь, сажу Лину и сажусь рядом.
  
  -- Итак, Лина... - Шон жестом просит её продолжить, представиться остальными именами, но она отказывается.
  -- У меня только одно.
  -- Значит, просто Лина?
  -- Да, Лина Штраус.
  -- Расскажи мне о себе, Лина.
  
   Повисает гадкое, неуютное, стыдливое молчание, когда одни хотят слышать, а другие не хотят говорить.
  
  -- Не волнуйся. Никто тебя не осудит, - я беру её за руку и глажу плечо, успокаиваю. - Расскажи про себя.
  -- Хорошо. Я училась в Свободной христианской школе. Здесь, во Франкфурте. До шестого класса я была в основной школе, а потом меня перевели в гимназию. После выпуска я пошла работать.
  -- И всё?
  -- Всё, - она трогает волосы, шмыгает, трёт нос. - На большее денег не было.
  -- Лина, - осторожно басит Ву, - а может, у тебя были какие-нибудь курсы повышения квалификации или что-то подобное? Понимаешь, мы - медицинская компания. И я, как директор, должен знать всё, что ты знаешь, чтобы, как попросил меня герр Рихтер, подобрать тебе работу по душе.
  -- Ну, я почти прошла курсы по хирургии, - бросает Лина и издевательски улыбается, - какая разница?!
  
   Ей смешно, она кладёт ногу на ногу и цепляется ладонями за колено. Покачивается, двигает носом, почти искрится и от удовольствия, что сдерзила, и от самой мысли, что сказала такую немыслимую глупость.
  
  -- Да? - но мы не смеёмся. - А почему раньше не сказала? - добавляю я, а Ву давится, хватается за новость: "Где? Когда? Какие?"
  
   Лина теряется, кашляет, но быстро разохочивается и рассказывает, что всегда мечтала быть врачом. Что всегда искала новых знаний. Что стремилась к учёбе. Что в позапрошлом году подкопила. Что поступила на курсы, и они даже были вживую. Что ходила на каждое занятие и была лучшей на потоке. Что уже грезила новой работой, но потом узнала про аттестацию, и жизнь резко погоршела. "Ведь накопить на неё я не смогла бы и за десять жизней. И это только заявка! - хохочет Лина. - А для самого экзамена мне нужны были ещё инструменты, материалы, одежда!" А потом, когда оказалось, что нужны не просто деньги, не просто зажимы и иглы, не просто халат и перчатки, а практика под надзором настоящего хирурга, она поняла, что на затее лучше поставить крест.
  
  -- Ведь в доктора идут богатеи. А я - бедняк, и у меня лишь грёзы. Лелея, бросаю я их под ноги себе.
  -- Ступай легко, свои, - я подыгрываю, переиначиваю стихи... - ты топчешь грёзы, - и она счастливо улыбается.
  -- Да. Именно так. Нет, я всё ещё пытаюсь. Но шансов нет.
  -- Есть. Шон, - поворачиваюсь я, - давай дадим ей тесты?
  -- Можно. Ты готова?
  -- Да. Где вводить?
  
   Но Ву достаёт планшет с бумажными, и Лина удивляется. Пристраивается, ворчит, ёрзает и справляется за полчаса. Шон сверяет ответы с ключом, довольно кивает, и мы спускаемся на третий, в комнату санперсонала. Я сажусь на кушетку, и Шон на латыни просит Лину показать, где у человека лоб, правая рука, мизинец, пятка, ухо. На мне. Спрашивает, чем же папиллома отличается от перелома. Сколько костей в черепе, а рёбер в грудной клетке. И она справляется не хуже наших студентов из звучных династий, которые уже родились врачами, пусть даже ещё не зная этого.
  
  -- Ты откуда мёртвый язык знаешь? - подкалываю я, и Лина улыбается, застёгивает мне рубашку.
  -- Учила в школе. Она же христианская была. Это была неплохая школа. Но поняла я это гораздо позже. Правда, - тут же оговаривается она, - мои богатенькие знакомые из гимназии сначала баловались микродозингом - пытались походить на этого модного дурачка с его дурацкой манией разогнать мозги на сто процентов. Как будто они у него были, - Лина поправляет мне воротник. - Но потом они перешли на что потяжелее, и их взяли с поличным. Но они были дети профессоров, и на это закрыли глаза. Мы, улыбаясь, выпустились, и они пошли в университет. А я пошла на работу за ноль часов.
  -- А теперь забудь про неё.
  -- Генрих! - взбрыкивает она.
  -- Лина, - перебивает Ву. - Мы закончили. Идёмте наверх.
  -- Я прошла?
  -- Надо посчитать.
  
   Она берёт мой пиджак, а я беру её под руку, и мы поднимаемся назад. Шон закрывает дверь, садится в кресло и притворно-долго считает. Лина подпирает кулаком скулу и безразлично смотрит то в окно, то в чёрно-белую стену. Проходит минута, вторая, пятая. Но на десятой к нам заходит Макс. "Груз не тот", - устало ворчит он и просит совета. Я киваю, глажу Лину по голове, шепчу, что скоро буду, и выхожу в коридор.
  
  

*

  
  
   В Бюро тишина. Я стою у кабинета и пересказываю Максу новости. Говорю, что Лина наверняка попросит закрыть глаза на тех Партийцев из её посёлка. И я подыграю, отпущу, больше не заикнусь о них. Но только понарошку.
  
  -- Потому, что за ними надо следить. Её сестра сказала: "Они кого-то вчера убили". И один из них был страшно горд.
  
   Макс кивает, наваливается на стену и объясняет, как мы можем подбуриться к ним и что можем оттуда достать.
  
  -- Просто на это время нужно. А выворачивать Партийные души я люблю. Особенно когда есть за что.
  
   Макс пьян. Я знаю это, вижу по тому, как жадно он пьёт горький крепкий кофе. И Макс знает, что я знаю. Поэтому молча чешет бороду и смотрит через окрашенное в шахматную клетку стекло, как Лина энергично объясняет Ву, что была права.
  
  -- Да, можем, почему нет. - шмыгает он. - Легко.
  -- Сколько, Макс?
  -- Я не пил. Я только проснулся, - Макс отмахивается, - и лучше бы не ложился.
  -- Опять вертолёты?
  
   Он уныло кивает и выбрасывает стакан в урну.
  
  -- Тебя это всё почему задело? Такое каждый день происходит.
  -- Догадайся.
  -- А чего догадываться? Влюбился ты, как школьник. Тебе имидж надо поддерживать, чтобы важные встречи, элитные обеды, красивые автомобили, дорогие проститутки, - Макс широко улыбается. - Элитное потребление определяет элитное сознание. Богат лишь тот, кто мыслит по-богатому! Тебе наш бизнес надо представлять. А ты за кухаркой какой-то бегаешь!
  -- Звучишь как истинный француз, - умно парирую я, - просто тебе не повезло, что из нас двоих чистый немец - это я.
  
   Мы гогочем как подростки над пошлой шуткой, и Макс лезет в карман за мелочью. Звенит ей.
  
  -- Не хватает?
  -- Нет, всё ровно. Если что - я её хакну. Просто решаю какой взять, - он поднимается и идёт к автомату, берёт себе ещё кофе и выгребает сдачу.
  -- Макс, так сколько?
  -- Два пива.
  -- Горжусь тобой. Без шуток. А остальные где?
  -- Карл сидит у меня. Картинки для книжки из архива вытаскивает и с городской администрацией разговаривает. Ждёт, пока одежду принесут. Его всё равно сегодня не будет. А Стас обработку от жучков закончил, сейчас придёт.
  -- Опять подменяет?
  -- Нет. Шеф сказал.
  -- Так что там с Французом?
  -- Ну... - тянет Макс и разваливается на диване у самой двери, - он умер.
  
   Макс приставляет горячий стакан ко лбу, трёт левой рукой шею и расплывается в счастливой улыбке. Воздух запахивает кофе.
  
  -- Здесь чисто. - он показывает, чтобы я не беспокоился.
  -- Так кто убрал Француза?
  -- Местная, Генрих, "третья сила". Я не знаю кто конкретно, но это у них такое крещение огнём, я полагаю. Обряд, блядь, инициации, - он говорит медленно, чудовищно сонным голосом. - Да, я слышал, что Анна тебе сказала. Но у нас каждый день партийцы кого-то кончают.
  -- А иногда... едят!
  
   Да, в моей шутке лишь половина шутки. Но нам хватает, и мы опять гогочем.
  
  -- Правда, раньше для этого лавочников резали. А тренировались на свиньях.
  -- Случайности не случайны. Подберись к ним, ладно?
  -- Хорошо, Генрих, хорошо. О! - Макс поднимает палец вверх. - Слышишь?
  
   На этаж вваливается Стас. Плечистый, большерукий, бритый налысо поляк с типично славянским лицом и двухнедельной щетиной. Бывший штангист, которого в восемнадцать лет увезли воевать на другой конец Земли только за то, что, как показалось оберлейтенанту, тот отлично понимал союзника. Ведь чайная церемония, бусидо, Хагакурэ и короткие трёхстишия, где форма зачастую ценнее смысла - именно то, что нужно для контакта, когда спасаешься от пикирования подруливающей бомбы.
  
   Мы жмём руки, и Стас садится рядом с Максом.
  
  -- И как прошло?
  
   Стас показывает два больших пальца - всё, мол, в норме - и вытягивает ноги, пытается носовым платком убрать масляное пятно с рукава чёрной толстовки с дурацким восточным рисунком, что выиграл на турнире по случайной смеси из борьбы и бокса. Но быстро бросает, чертыхается, чихает и трёт виски. Он жалуется, что умудрился изгваздать любимые ботинки и спортивные штаны военного покроя.
  
  -- Мы когда в трюм залезли, клянусь, там говна, нормального, настоящего говна, как на отцовской ферме было. По щиколотку. Не меньше! Я клянусь, у меня свиньи жили чище, чем эти матросы. Я весь усрался.
  -- Так чего не переоделся тогда, а, центнер злости?
  
   Стас поворачивается к Максу - он ниже на два пальца, но шире в плечах на целую ладонь.
  
  -- Хватит квакать. Ведёшь себя, как француз.
  
   Мы смеёмся. Не каждый день увидишь его таким уставшим.
  
  -- Ну так что? - выпытываю я.
  -- Нам выделили хлюпиков. Пришлось помогать.
  -- Помогать?
  -- Ну... - тянет Стас, хищно щёлкает языком... - Карл, зараза, поскользнулся и упал. Эти заржали, и мы их чуть-чуть помяли, - и бьёт кулаком в ладонь. - Ничего необычного.
  
   Он просит меня купить ему кофе - его деньги остались в кабине. Я не отказываю.
  
  -- Так что, где прокололся Француз? - и передаю стакан.
  -- Спасибо, - кивает Стас и перебрасывает вопрос Максу.
  
   Но тот хмыкает. Отпивает. Проклинает всех святых - чем можно и чем нельзя - и, тяжело вздыхая, просит представить, что бывает с амбициозным мальчиком, сердце которого всё ещё бьётся слева, когда тот попадает к соцдемам. А через них - к анархистам нового полумютюэлистско-полусиндикалистского пошиба, что всё ещё верили в триаду французского девиза. Через них к - самоназванным гуманистам, на чьих оргиастических сессиях в сквотах помирали от передоза и тайно молились акселерационистам. И, в конце концов к биохакерам, кто так и не смог определиться, что им ближе: космо-реваншизм или свобода "тела".
  
  -- Святую матерь и в рот, и в сраку! Куда его только ни записали после открытия их первой "варни" в двадцать восьмом.
  -- И какие...
  -- Никакие, - обрывает меня Макс и допивает кофе. - Они ишачили двадцать дней, запустили пару молекул, а потом к ним в гараж ворвался спецназ "Байер". Им тогда присудили полтора миллиарда недополученной прибыли. Но их отбили: забастовки, пикеты, погромы. Да что там, в их честь жгли машины! - он смеётся. - Но это давно было.
  -- Что-то я не помню этого, - бурчит Стас.
  -- Не мудрено. Сейчас этого и вовсе не было... В любом случае, Ив мнил себя героем. Он считал, что законы ещё работают.
  -- Идеалист, что поделать, - резюмирую я и тут же спрашиваю. - А мы ему кто?
  -- Никто, - перебивает меня Макс. - Никто и ничего. Я всё стёр. Теперь, отныне и во веки веков, наш Ив - всего лишь пламенный патриот своего отечества, что пал в борьбе с опиоидными демонами.
  -- Аминь, блядь, - бурчит Стас.
  -- Аминь.
  -- Аминь.
  
   Повисает мрачное, отрешённое молчание. Мы хороним друга, пусть глупого, пусть неосмотрительного, пусть стихийного, но друга.
  
  -- Лина рассказала вчера, что смотрела блог одного доморощенного журналиста, который ковырялся в грязном белье ближневосточного ядерного обмена, - признаюсь я в чужом грехе, и Стас присвистывает. - В общем, он рыл, рыл, рыл, а потом пропал. И в один прекрасный день на месте его рассказов начали продавать газонокосилки, а через месяц он застрелился.
  -- Крайне неосмотрительно по таким сайтам ходить. Отшлёпай там её, для порядку.
  -- И помянем молодого! - рычит Стас.
  
   Мы ржём долго и глупо. Стас допивает кофе и подбивает Макса выбросить мусор. Они карикатурно вздорят и решают решить всё игрой в числа. Просят помочь, и я загадываю. Макс проигрывает.
  
  -- Ты на большую землю звонил?
  -- Да, - садится он, - старшему позавчера одиннадцать стукнуло, я поздравлял его.
  -- И как он? - Стас
  -- Буянит. И я его прекрасно понимаю.
  -- Из-за тебя?
  -- Да. У него нет отца. Да, он в училище, где у большинства парней отцы тоже в командировках или в походах, или на дальних рубежах, или ещё где. Но они им фотографии шлют, гостинцы. Они звонят, говорят. Дети слышат их голос. Да они сами иногда приезжать умудряются. А я? - он бьёт себя кулаком в грудь. - Вот у него отец - это кто или что? Для него я - это пять-шесть предложений, не больше. Да ещё и озвученных роботом. Он даже не знает, как я выгляжу. А я не знаю, как выглядит ни он, ни средний, ни младший. Вот кто я вообще им, после всего этого?
  -- Всё, всё, всё, всё. Заткнись, - ворчит Стас. - Ты когда пивка дёрнешь, то или злобствуешь как дьявол или философствуешь как мой старик. Ты сооруди уже что-нибудь одно. Что там с мотоциклистами, кстати?
  -- Ну, они или где-то были, или их приравнять можно.
  -- Дай угадаю - они как-то не так двигались, да?
  -- Да. Круг сузился, шансы есть. Плюс Генрих узнал, что некоторые партийцы людей едят.
  -- Тоже мне новость, - Стас оскаливается, но слышит громкий стук и быстро добреет.
  
   Лина выходит из кабинета с цветастой, перевязанной ленточкой с бантом коробкой. Это подарок. Ей. И она сияет, и я вижу слёзы в уголках её янтарных глаз. Лина подходит, крепко обнимает меня, смотрит через моё плечо и ойкает, а я представляю ей Стаса - водителя Ву, и Макса - нашего главного информационника.
  
  -- Здравствуйте.
  -- Добрый вечер, синьорина, - театрально кланяется Макс.
  -- Мадемуазель Штраус, - кивает Стас.
  -- Прекратите! - смеётся она и отдаёт мне коробку.
  -- Как тебе Ву?
  -- Он с виду строгий, и взгляд у него тяжёлый, но внутри он очень-очень добрый. - отвечает она и улыбается.
  -- Это да, это есть, - глухо смеётся Макс.
  -- Я подожду тебя у машины, - шепчет Лина мне прямо в ухо и уходит. Оборачивается и машет остальным.
  
   Макс отмахивается. Стас дежурно поднимает руку и сразу опускает, опять чихает и снова трёт виски.
  
  -- Добрый-добрый, особенно ко врагам добрый, - ворчит Стас. - Слышь, Макс, как пятитонник раскидаем, пошли выпьем, заодно твоего балбеса отметим.
  -- Да, можно.
  -- А тебя, Генрих, мы не зовём. У тебя, Генрих, другие планы, - хохочет он. - Ладно, бывай, Ромео, до завтра.
  
   Мы прощаемся, и я нагоняю Лину уже на лестнице. Она хихикает и прижимается к моему плечу, обнимает руку. Мы не спеша идём к машине.
  
   На парковке пусто, если не считать дюжину наших "Транзитов". Я убираю еду в багажник, и Лина падает на пассажирское. Сразу вытягивается, сбрасывает кроссовки, снимает носки и признаётся, что ей очень нравятся мои ковры. Я же сажусь за руль, говорю ей пристегнуться и мягко трогаюсь.
  
  

*

  
  
   Я выруливаю на автобан и включаю автопилот, притемняю стёкла по кругу. Поворачиваюсь к Лине и говорю: "Давай, открывай".
  
   Она справляется с бантом за пять секунд, ещё за семь снимает упаковку. Открывает крышку и заглядывает внутрь.
  
  -- Бесполезная коробка! - Лине весело, она смеётся. - Машинка моей жизни. Такая же глупая, такая же пустая, такая же бесцельная. Такая же бесполезная.
  -- Ну что ты, правда, - я глажу её руку, - всё хорошо. Там наверняка есть что-то ещё.
  
   Лина откладывает коробку в ноги и вытаскивает маленькую красную книжицу. Открывает её и вздыхает. Я спрашиваю её что там. Она в ответ хитро кривится и прячет её в карман.
  
  -- Это ежедневник, - она ласково смотрит на меня и добавляет. - Генрих, а если я захочу прочитать какую-нибудь конкретную книгу, где мне её достать?
  -- Просто скажи мне название, и я возьму её в библиотеке Бюро. Ну, это по началу, а потом будешь себе сама их заказывать на отпечатку.
  -- Бесплатно?
  -- Для своих - за чисто символическую цену.
  -- А для меня?
  -- А для тебя - задаром.
  
   Я включаю радио и перебираю каналы, останавливаюсь на ежечасных новостях - как раз семь вечера. И диктор приятным и поставленным сопрано рассказывает, что сегодня, шестого апреля в час пополудни, в городе Бохум неизвестный зашёл в семейный магазин и зарезал шестерых полунемцев, двух немцев, родственников тех, и одну собаку. Он взорвал две гранаты и исчез. Улик нет, подозреваемых нет. Ведётся следствие.
  
  -- Опять? - Лина поворачивается ко мне, её взгляд полон и тревоги, и усталости.
  -- Да, - я произношу это полушёпотом, словно это что-то значит.
  
   Очередное событие с элементами гражданской несознательности, как любят отговариваться в Партии. Каждую неделю кто-то кого-то режет, а общественность всё меньше и меньше замечает это. Обвыкается.
  
   Нас дразнят невероятной коллекцией стопроцентных соков в упаковке, идентичной натуральной по текстуре и запаху. Нас приглашают на открытие "Неосоветского рая" - гигантской выставки в окрестностях Берлина, на которой мы сможем увидеть всю чудовищность и нежизнеспособность большевизма. Мироустройства, что зиждется на крови, голоде и войне.
  
  -- Выключи, ну пожалуйста, - умоляет Лина. - Там нет ничего интересного.
  -- Давай дослушаем?
  
   Нас уверяют, что коллекция устрашающих аппаратов для женщин, неспособных к живорождению, но к нему понуждаемых, - не шутка и не ложь. Что сама судьба вступилась за Германию и наказала монголоидов бесплодием, но те, как и положено красным, не видят знаков и с бараньим упорством продолжают клепать мясных големов.
  
  -- И именно в таких колбах, - взводит, распаляет себя диктор, - их верхушка готовит себе новую касту рабов. Глупых! Преданных! Выносливых! Быстрорастущих, но короткоживущих роботов из плоти и крови, годных только для тяжёлого труда на износ! Тяжёлого труда... и войны! Войны, что они обрушат на нас! О времена, о нравы! О дивный новый мир!..
  -- Ладно, - я выключаю радио, и Лина горделиво улыбается. Она победила, уела меня.
  -- Видишь, я же говорила!
  -- Угу.
  -- Угу?!
  -- Угу... так что сказал тебе Шон?
  -- Он сказал, что у меня сегодня второй день рождения. Что сегодня мне очень повезло, ведь если бы я не встретилась с тобой, то всё пошло бы совсем иначе.
  -- Всё и вправду пошло бы иначе. Так куда тебя определили?
  -- На последний курс. В докторскую школу. В твою, Генрих, докторскую школу!
  
   Она смеётся, убирает волосы на уши и говорит, что всё это словно списано со старых фильмов про бандитов. Там, где долг, честь, семья.
  
  -- Там, где свои покрывают своих!
  -- Неужели?! Ты и правда думаешь, что мы - мафия?
  -- А как иначе! - она хлопает в ладоши и долго, залихватски смеётся.
  -- Лина, тебе, что, сделали предложение от которого нельзя отказаться?
  -- Да! - выкрикивает она - Да, да, да! Это предложение новой жизни! А ты тоже смотрел?
  -- Да. Я люблю старые фильмы потому что в них были смыслы. И был сюжет. Актёры в них играли, а героям можно было сопереживать, не стесняясь этого.
  -- А я люблю их потому, что они почти бесплатные. А с деньгами у меня всегда напряг, - подмигивает она, отстёгивает ремень и залезает с ногами на сидение.
  
   Я прошу её подождать хотя бы час, но она мотает головой, убирает волосы с лица и хвалится, что Ву отметил её словарный запас.
  
  -- Он сказал, что я разговариваю как бакалавр, не меньше.
  -- Ух, ты.
  -- А я всегда была такой. В четырнадцать лет у меня было пять тысяч! Я очень хорошо училась.
  -- А сейчас сколько?
  -- Почти тринадцать только активного, я думаю. Плюс-минус.
  -- Молодец! - я наклоняюсь и целую её в губы.
  -- Генрих!
  -- Что? Ты сама так села.
  
   Лина толкает меня в плечо и хохочет, что, совершенствуясь, лишь тратит зазря время. Ведь оттого, что она отличает "полицию" от "поллюции", платить ей больше не станут. А вворачивая редкие слова, зачастую лишь выставляет - и выставляла - себя дурой. Потому что все бывшие подруги до сих пор разговаривают как десятиклашки.
  
  -- Словно у них сейчас слюна пойдёт. Вот так! - и Лина проводит пальцем по губе в угол и дальше вниз. - А ещё они очень программу платежей любили.
  -- Там ещё расчёт до цента?
  -- Да.
  -- Отвратительная вещь.
  
   Лина кивает, шмыгает и, любя, ворчит, что я ни черта не понимаю в людях. Ведь само знание, сколько ты наел и напил, когда ходил по друзьям, - благость и прилежание. Крохоборство - то, к чему должен стремиться честный христианин.
  
   "Мать говорила: "Лина, рыдай над каждым грошем, что тратишь на врагов!" - она останавливается, выдыхает, дразнится и добавляет, что ни разу с того самого дня не слышала, как её не назвали бы "сукою" или "шлюхой".
  
  -- На врагов?
  -- Совместные посиделки, - улыбается Лина и касается пальцем моего носа, - Генрих, это всегда война.
  -- Нужно больше всех съесть...
  -- И не переплатить ни цента! - заканчивает она за меня. - Мелочность - это единственное, что позволяет человеку оставаться индивидуальностью. Мать всегда считала, что нас погубит коллективизм.
  -- И поэтому она живёт в посёлке с круговой порукой?
  -- Да! - Лина закатывается хохотом. - Да! Моя мать никогда не была самой умной женщиной на свете.
  -- Так и что было с подружками?
  -- Я разругалась с ними, когда мы отмечали десятилетнюю годовщину выпуска. Мне надоело это постоянное "Лина, где мои пятнадцать?" и "Штраус, верни три, мы скидывались!" Ну я и психанула, я отдала каждой из них по евро и удалила из своей жизни. Я первое время даже на другую сторону переходила при встрече. Это так глупо, если честно.
  -- Забудь про них всех.
  -- Уже. В любом случае, те кто сейчас жмут цент, потом теряют евро.
  
   Она поворачивается и неодобрительно качает головой, чуть смеётся, чуть грустнеет, но совершенно серьёзно и совершенно искренне говорит, что, несмотря на всю ненависть к матери, к посёлку, к образу жизни, к бестолковой, бессмысленной работе и всему тому прочему, что окружало её прежде, ей всегда было страшно жить вне дома. Особенно если пришлось бы жить одной. Лина делится болью и тем, что всегда знала одно: готовишься снимать комнату - готовься дружить с собственником телами.
  
  -- А спать с лендлордом я не хочу, - говорит она и смотрит прямо мне в глаза, - а если откажусь, то меня или выпнут, или поднимут аренду до небес. Что одно и то же.
  -- Я знаю.
  -- Генрих, я не хотела быть "подружкой с обязанностями шлюхи". Я хотела жить с тем, кто мне нравится, кого я люблю.
  -- Ну а как же эмоциональная связь, привыкание к своему обидчику?
  -- Ой, иди в жопу, - говорит Лина, толкает меня в плечо и вновь ахает, видя цветных парящих медуз.
  
   Я фыркаю от смеха, а она подкалывает, говорит, что я - старый лис. "Но мне всего тридцать!" - хохочу я, отстёгиваю ремень и приобнимаю её за талию. Лина расслабляется, наваливается, прижимается ко мне, улыбается и успокаивается.
  
  -- Тебе чуть меньше, - ласково щебечет она и выглядывает в окно.
  
   "Ауди" пищит, что мы дома, и подъезжает к воротам. Лина охает, описывает высокую цветущую терновую изгородь и корит себя, что не разглядела ещё утром.
  
  -- Ты и не смотрела, - извиняю я её, и она часто кивает.
  
   Автомат заезжает на направляющие и встаёт на зарядку. Я забираю из багажника сумку и помогаю Лине вылезти.
  
   Мы выходим из гаража, и она молчаливо смотрит на дом. Я знаю, что она видит два этажа в райтовском стиле: стекло, кортен, бетон и клинкерный кирпич. Чёткие линии, прямые углы, панорамные окна, плоскую крышу и много, пожалуй, даже слишком много места. Лина поворачивается направо и оценивает разбитый за домом сад коротким, снисходительно-восторженным смешком.
  
  -- Я ещё не была здесь при свете солнца, - она почти счастливо смотрит на меня и поджимает губы, - тут очень красиво на закате, но...
  -- Что такое?
  -- Тут много деревьев.
  -- Это плохо?
  -- Нет.
  
   Она мотает головой, хмыкает, улыбается. А я велю ей привыкать, целую в лоб и веду ко входу.
  
  

*

  
  
   Лина бросает сумку в прихожей, отдаёт пальто и, словно бы извиняясь, просит: "Генрих, пожалуйста, повесь". И я не отказываю.
  
   Она снимает кроссовки, подпинывает их к стенке, проходит в гостиную, просит помочь с глобусом и молча бросает выключенный телефон внутрь. "Плевать", - опережая вопрос, холодно и апатично шепчет Лина. Я прошу её поберечь нервы, но она отмахивается, ставит пакет на кофейный столик и залезает на диван с ногами
  
  -- Плевать! - повторяется Лина и обнимает колени.
  -- Иди, мой руки.
  -- Да мне всей нужно вымыться посте того, что наговорила мне мать! Я чувствую себя грязной.
  -- И чего ты ждёшь?
  
   Она смотрит на меня и долго, часто моргает. Акает. Приоткрывает рот от недоумения. Лина кивает, встаёт и, чуть качаясь, идёт в ванную. А я пользуюсь моментом. Поднимаюсь в кабинет и проверяю сеть. Разряжаю пистолет, кладу кобуру на стол и возвращаюсь.
  
   Я нахожу Лину в центре гостиной.
  
  -- Ты не смогла?
  -- Не стала мыть голову, - она утирает лицо полотенцем и вешает мне на шею. - Не знаю почему.
  -- Ты - дома, - я обнимаю её. - Успокойся.
  -- Генрих?
  -- Что, солнышко?
  -- У тебя же остались вещи Софии?
  -- Откуда? - Лина бьёт меня под дых. Я никому не рассказывал, никто не знает.
  -- Ну... - хитро улыбается она. - Ты бы всё равно не смог их вбросить. Ты - ностальгист.
  -- Кто? - смеюсь я, и Лина закатывает глаза.
  -- Или ностальгант. Ладно, забудь... Так что?!
  -- Ты выше её на голову. Просто закажи себе, что захочешь. И завтра утром всё будет здесь. Ни в чём себе не отказывай.
  
   Она кивает, прижимается ко мне лбом и дрожащим голосом признаётся, что страшно устала. "Давай поедим?" - подмигивает Лина, и я веду её на кухню, где ставлю чайник и мою руки. Вытираю полотенцем, и Лина смеётся, подходит к плите, где бесцельно крутит ручки. Осторожно заглядывает в кастрюли и проверяет посудомойку. Лина оборачивается ко мне и хитро кривится.
  
  -- Ты и правда это сделал.
  -- А что, надо было тебя подождать? - словно бы оправдываюсь я.
  
   И она смеётся, берёт кружку со снеговиком, подходит к раковине, включает воду и растерянно смотрит на меня.
  
  -- Да, можно. У меня очень хорошие фильтры.
  -- Ага, - Лина наливает себе с горкой.
  
   Она пьёт жадно, залпом. Выдыхает, умывается, прижимается ближе. Я обнимаю её за талию, и мы завариваем чай в четыре руки.
  
  -- Отлично! Ты справилась.
  -- Я перепутала температуру! - смеётся Лина, дует на горячее и хихикает словно жертва в предвкушении розыгрыша. - Так не бывает, Генрих.
  -- Что не бывает?
  -- Обычная девочка попадает в беду. А ей помогают. Я такое только по телевизору видела.
  -- Но там ведь только сказки.
  -- Так и у меня это какая-то сказка. Сказка для взрослых.
  
   Теперь уже хохочу я, а она толкает меня в бок, расплёскивает чай и смешно злится на саму себя. Лина хватает за тряпку, винит меня, что отвлёк её деньгами, но резко мрачнеет и смотрит в пол.
  
  -- Блядь...
  -- Что ещё случилось?
  -- Мы за того адвоката ещё должны. Те три тысячи - это за него. А если их не отдать, то мать сначала вредить начнёт, а потом ещё и судиться станет.
  -- Ты боишься суда? - я ставлю в микроволновку коробки с лапшой.
  -- А она не со мной судится будет, а с Анкой. Всё на неё спишут. Ещё и просрочку влепят небось.
  -- Так! - командую я, и она отступает. - Давай мы поедим для начала, а потом решим.
  -- А как она на вкус? Просто я не хочу ещё один пожар.
  
   Повисает неловкое, безобразно-мерзкое молчание, когда один хочет спросить, а вторая не хочет отвечать. Мы стоим и переглядываемся.
  
  -- Лина, - ломаю я тишину, - что там было.
  -- Генрих, - чуть тише, чуть горестней начинает она, - там был огонь.
  
   И пересказывая, перепроживая те часы, Лина запинается, дёргается, злится. Ведь прибежавший пастор заподозрил "вселение" демона, что овладел телом и теперь пожирает душу. Но экзорциста не звали - справились сами. Перетряхнули комнату, прибрали драгоценности, а вещи, те самые вещи, в которых она была не с ними, сожгли. А её заставили смотреть.
  
  -- Красота - это акедия, это тщеславие, это похоть, это жадность, это всё то, чем нас пугают по воскресеньям. И виновата в этом... - Лина затихает и опирается на стол, - я! Только я. Всегда - я! И не слушаюсь я мать только потому, что грешна. А красива я оттого, что грешна. И мысли у меня греховны. И сама я - воровка!
  -- Они тебя били?
  -- Нет, только держали. Не хотели, уроды, портить свою будущую собственность, - она говорит это с таким презрением, с такой жёлчью, что, кажется, вот-вот и воздух загорчит. - Меня скрутили, завели руки за спину, чтобы я не дёргалась, и ещё голову держали. Вот так, - Лина ставит кружку на пол и берёт мои ладони, прикладывает к своему лицу, расставляет пальцы около глаз, чтобы те держали веки, и прижимает. - Я должна была всё видеть. Ведь так из меня бес выйдет. Он пламя увидит и меня покинет.
  -- Ты хочешь?.. - спрашиваю я, но она предугадывает, перехватывает вопрос.
  -- Нет! Прошу тебя, нет. Генрих, - шепчет Лина, - что бы Анка тебе ни сказала, чтобы она тебя ни просила, как бы она тебя ни умоляла - не связывайся с ними, пожалуйста. Это опасные люди, Генрих, у них есть свои люди в Партии. Да и они сами оттуда. Пожалуйста, не надо. С ними никто не справится. Даже ты.
  -- По-твоему я - слабак?
  -- Нет, - она мотает головой. - Просто не надо. Ладно? Ради меня?
  -- Лина, ты ведь понимаешь, что всё это - лишь полумеры, и они только оттягивают неизбежное?
  
   И она понимает, кивает, говорит, что пусть решение будет после. Потому, что этой "полумеры" для неё пока достаточно.
  
  -- Я просто хочу покоя. Ладно?
  -- Ладно, киса, ладно, Да будет так. - притворяюсь я, и Лина ласково обнимает меня.
  -- Спасибо.
  
   Звенит таймер у микроволновки. Лина переставляет кружку на стол и говорит, что справится сама. Она открывает шкаф с посудой, берёт две суповые тарелки и перекладывает в них лапшу с рыбой. Вытаскивает из пакета пузырьки с соусом и заправляет. Каждому из каждого. И не жалея.
  
   Лина открывает нижний ящик гарнитура и выбирает вилки, но я хитрю и предлагаю две пары светящихся палочек с коротким проводом-перемычкой.
  
  -- Лина, тебе какие?
  -- Генрих, я не умею ими есть.
  -- Так какие?
  -- А какие есть? - улыбается она и перемешивает лапшу.
  -- Выберешь синие, - я пафосничаю, словно дешёвый киноактёр... - твоя жизнь будет легка и приятна, ты будешь счастлива и желанна. По крайней мере, до моей смерти, - и Лина кривится, смеётся и чуть толкает меня в грудь. - Выберешь же красные, и ты узнаешь какова жизнь на самом деле. Я покажу тебе, кто дёргает за нити. А потом мы выйдем на другой стороне.
  -- Из глубокой кроличьей норы!
  -- Ты смотрела?
  
   Лина хохочет, выбирает красные и признаётся, что я сыграл прямо как тот носатый гессенец, что был Морфеем. Бледным, мерзким и кривозубым.
  
  -- Там он ещё с азиатами дрался и проиграл, те его в плен взяли. А потом его спасли блондинчик с поддельным берлинским выговором и кареглазая брюнетка, которой я так завидовала, когда работала на раздаче.
  -- Ты смотрела региональную версию.
  -- Да? - она смущается, уводит взгляд.
  -- Мы посмотрим оригинал. Как-нибудь.
  
   Я нажимаю на кнопку у основания перемычки, включаю палочки. Лина повторяет, пробует подцепить рыбу и кусок валится в тарелку. Она бесится, но быстро учится. Ест жадно и хищно. Словно первый раз в жизни.
  
  -- Держи, - я подкладываю рыбы Лине, но она лишь машет руками.
  -- Не надо, сильно острая. Забери себе?
  -- Правда?
  -- Эй! Не всю! Ах, так? Тогда давай меняться! - ворчит Лина, лезет за лапшой и набирает на вторую порцию, но победить не выходит. Она сдаётся на полпути и откладывает палочки, отодвигает тарелку. - Я всё. Съем больше - поплохеет.
  
   И мы переходим в гостиную, где разваливаемся на диване. Я включаю телевизор на вчерашней конференции, и нам показывают диаграммы с концентрациями частиц по высотам и планы расчистки всего, что выше семисот километров. Лина фыркает, деловито отворачивается и, будто бы пряча слабость, будто бы она всё ещё в гостях, массирует ступни.
  
  -- Давай посмотрим, что там ещё есть? - улыбается Лина, отбирает пульт и попадает на реконструкцию свадьбы короля Прусского. - Блядь, - вздыхает она и переключает назад.
  -- Что случилось? Это же история. Её пишут первые лица.
  -- И жаль, Генрих, что ты не видел морду моей матери, когда её хахаль так и сказал, что да, это он взял те деньги. Да и вообще он же староста, всё в нашем доме теперь его, - Лина надрывно, но совершенно фальшиво смеётся. - Она так быстро заткнулась про них. Просто "хлоп" - и всё.
  -- Но перешла на другое?
  -- Да! Представляешь, оказывается, я виновна в том, что меня видели с мужиком, - Лина показывает пальцем на меня и хихикает. - Да-да-да, это про тебя, ковбой! А ведь я да с мужчиной - это же караул! Это же значит, что я не люблю мать! А если я не люблю мать, значит, я плохая христианка!
  -- Но ты ведь не говорила, кто я такой?
  -- Конечно, нет! Ни я, ни Анка! Мать обойдётся! Она только и ждёт, чтобы на чужом горбу в рай въехать! Но грешница у нас всё равно я! Ведь я хожу где попало и под кого попало ложусь! И всё это я делаю только для того, чтобы насолить своей любимой маменьке! - Лина тянет слова, карикатурит их. - А ведь мне следует послушать старших и лечь под кого нужно! Под кого ей, суке эдакой, нужно! И всё ради нашего общего блага! Генрих, представь, оказывается, маменька-то моя уже договорилась предложить меня. Ой-ой-ой, не так, - она театрально вскидывает руки, разжимает кулаки, - мать моя договорилась подложить меня. Да блядь, что же такое-то! Опять не то!
  -- Обручить, Лина, обручить.
  -- Обхуючить, - она смотрит на меня и почти скалится.
  
   Ей весело. Лина, шутя, рассказывает, что последние три года, с перерывами, её выдают замуж за нормального, настоящего мужика за сорок, которому давно уже пора остепениться, заиметь семью и стать законченным немцем, а она - коза своевольная - на мне скачет.
  
  -- А могла бы скакать на нужном маме! Нет, - поправляется Лина, - должна скакать на нужном маме! Не зря же она так их подбирает.
  -- Они местные?
  -- Конечно. И каждый год разные! Теперь, вот, это Отто, сын старосты. Матери лишь бы своё положение поправить, а на остальных ей плевать. Я всё удивляюсь как она нас в бордель не сдала.
  -- Не в бордель, а в агентство по удовлетворению половых...
  -- Иди в жопу! - перебивает Лина и смеётся, пусть радостно, но недолго. - Я не хочу так, Генрих. Но если я не хочу того, чего хочет она, то, значит, я её оскорбляю. А через неё я оскорбляю ещё и тех, кому она свою дочь продаёт, ой, простите, сватает. А что на это скажет пастор? А что скажет староста? А как про это написано в Библии? А у нас в посёлке так не принято, чтобы дочери гуляли направо и налево, чтобы спали с кем хотят. Дочь должна быть послушна и молчалива. Как там, - она щёлкает пальцами, пытается вспомнить что-то связанное с семьёй и кайзером-дезертиром.
  -- Дети, кухня, церковь?
  -- Нет, там было что-то про леди...
  
   Лина щёлкает языком, цокает, двигает носом. Думает. Думает, думает, но сдаётся. Выворачивает карманы штанов, приподнимается и делает реверанс. Она заливается хохотом и падает на бок, смотрит мне в глаза и произносит одними губами отчётливое:
  
  -- Да и нахер всё это, - Лина жмётся ближе, и я беру её за руку. - Моей матери такая дочь больше не нужна, а мне больше не нужна такая мать. Пнули меня под жопу и велели не возвращаться. Рассчитывали, что санпапьерка, что бездомница никому не нужна будет. Что я назад приползу и проситься буду!
  -- Я не позволю.
  -- А я не вернусь. Лучше сдохну.
  
   На экране белобрысая короткоголовая итальянка с огромными крысиными резцами бахвалится, что именно её команда спроектировала шестую ремонтную миссию к телескопу "Уэбба". Ведь те предыдущие пять, что стартовали из Флориды, уже стали частью Кесслера. Нам показывают феерию орбит, и Лина чертит указательным пальцем дуги в воздухе.
  
  -- А это правда сделали русские?
  -- Что сделали, киса?
  -- Засрали небо из злобности потому, что не могли в космос?
  -- Начали всё американцы.
  -- Американцы, да? - Лина ложится на спину. - Я ненавижу американцев. Будь они все прокляты. Весь мир обворовали. Весь век чужими деньгами тешились. Они всё, что у нас было - украли. Украли и прокутили.
  -- А знаешь кто был первым в космосе?
  -- Я не знаю. Американец, наверно. Они же всегда во всём первые были. Чего же на краденые деньги не отметиться-то?
  -- А может, немец?
  -- А может, и немец. Мне плевать. Мою жизнь это знание не изменит. Мою жизнь вообще мало что изменит. Мне так по телевизору сказали. По общедоступному пакету.
  -- Поиграем в угадайку?
  -- В какую? - она смотрит мне прямо в глаза и подмигивает.
  -- Назови программу.
  
   Лина ехидно смеётся и садится, поправляет волосы. Говорит, что это глупая, бестолковая, совершенно детская забава. Ведь откуда человек может знать, что смотрел соперник? Какую передачу он знает, а какую нет.
  
  -- Просто скажи, что боишься проиграть.
  -- Никогда! - вскрикивает она и хихикает.
  
   Лина кашляет в кулак, готовится. Она спрашивает, знал ли я, что английский, французский, немецкий и прочие наши европейские языки - цвета неба? Догадывался ли, что они мягки и музыкальны? Думал ли, что они учат мир по-настоящему справедливому равенству без уравниловки? И не осознавал ли, что именно они дали миру Закон с большой буквы?
  
   Лина дотрагивается пальцем до моего носа и всхохатывает. По-турецки скрещивает ноги и корчит смешные рожи. Она спрашивает, читал ли я, что, в отличие от наших, русский язык, китайский, японский, арабский и десятки-десятки других - красные, дикие и опасные? Слышал ли, что все все они кособокие и кривые? Что звучат, будто ясень пилят? Что они не дали миру в культурном плане совершенно ничего нового?
  
  -- Их языки - языки войны, страха и ненависти! На них думаются грязные мысли. Всегда и только.
  -- Это из "Детского обзора мира", да? - смеюсь я, и она вторит.
  -- Да. Откуда знаешь?
  -- Я видел пару выпусков, зацепился взглядом и не смог пройти мимо.
  -- А ты?
  -- Наслушалась на работе. Так! Следующий!
  
   Лина вытягивается, подгибает ноги и говорит, что русские ненавидят всех и вся, а некоторые ораторы, что обитают на "первом" и "втором" каналах, считают, что сама их идентичность сформировалась из всесжигающей ненависти и глубочайшего презрения к другим этносам.
  
  -- Они не могут прожить и дня, чтобы не возненавидеть что-либо. Всё их существование, весь смысл их жизни только в том, чтобы гадить и ненавидеть...
  -- Пас. Новые исторические передачи не мой конёк.
  -- А что такое? - язвит она.
  -- Подташнивает.
  -- Это "Знай своих друзей, или мы - фронтир мира", его ещё на центральном, бывает, крутят. Так, ладно, следующий! Мы все рождены чтобы стать богатыми...
  -- Это "Экономика мысли" Вольфганга...
  -- Штрауфберга, да! - перебивает Лина и расплывается в улыбке.
  -- Ну, это было легко, - я показываю чтобы она не поддавалась и не загадывала книг, пусть и паршивых, про которых пустой стены не было - везде реклама.
  
   Лина хихикает и говорит, что из-за судов, медстраховочных долгов и их распрекрасного ограничения на "только входящие", пересмотрела каждую такую передачу. И, кажется, даже чуточку сверху.
  
  -- Я приходила с работы и просто ложилась. Я смотрела, смотрела, смотрела...
  -- И долго?
  -- Девяносто семь дней. Потрясающий опыт, Генрих. Я дошла до того, что меня начало рвать при каждом звуке из их заставок. Я не шучу.
  -- Я верю.
  
   И Лина кивает, охает, окает и рассуждает, что, не зная меня лично, никогда не поверила бы в любовь такого, как я, к такой, как она. Что я тоже добрый. Что при мне даже можно зубоскалить и говорить что думаешь. "Хотя, опять же, меня учили, что кровь важнее совести, а Шон и ему подобные - просто звери. И доверять им нельзя. И оставаться наедине тоже. Ведь всё, что они хотят сделать - это погасить огонь нашей воли", - натужно, давя горечь, ухмыляется Лина и сознаётся, что, видимо, она так и не стала законченной немкой.
  
  -- Я должна его ненавидеть, а я не могу. Он всегда относился ко мне, как к дочери. С того самого первого раза, как мы пришли к нему за помощью.
  -- И он вас выслушал.
  -- А ещё спросил, что я думаю о нашем мире. А я проговорилась, что он мне не нравится. И он не осудил. Хотя должен был.
  -- И я не осужу.
  -- Я знаю, - улыбается Лина и упирается затылком в моё плечо.
  
   Она рассказывает про последние школьные годы. Про гимназию, куда их перевели из-за отца. Про Партийные флаги, что появились в сентябре двадцать восьмого. Про форму в цветах Объединённой Европы. Про широкую синюю юбку, что укорачивала ноги, и белый клетчатый жакет, что невозможно полнил. Про любимого учителя музыки, которого выгнали потому, что он только на четверть немец.
  
  -- То, что он ещё и французо-поляк им было плевать, - скалится Лина. - Его только в тридцать втором вернули, когда опомнились.
  
   Она вспоминает, как сократили старые предметы и ввели новые. Как впервые познакомили всех с Гюнтером и Стоддардом. Как в программе стало меньше алгебры, но больше Германии. Как настойчиво реабилитировали былое величие. Как уверяли, что им повезло, ведь это именно они - наследники великой нации и продолжатели тысячелетней борьбы. Как учили антропометрии. Как заставляли любить только правильные формы. Как измеряли черепа. Как Лину постоянно записывали, то в "альпийки", то "средиземноморки", то роняли прямо в "славян". И как она ревела, когда городские дети стебали сестёр за дешёвые туфли и блузки, что те покупали по скидке.
  
  -- Выпускник должен выйти из школы законченным немцем! Ибо его предназначение - нести свет в загибающийся от левоты мир. И он должен верить в себя! Верить в провидение, в божественное предназначение, которое питает германский дух! Ведь веру труднее поколебать, чем знание! - язвит Лина и театрально, понарошку сплёвывает.
  
   Она повторят лозунги, что вызубрила в школе. Что долг народного государства - очистить Германию от цветов, что портят её историю. Что ополяченный прометеизм, которым кичился Пилсудский, - всего лишь перепетый мотив нашего великого Филолога. Что здоровое тело также важно для страны, как и твёрдая, стальная воля.
  
  -- Я ходила в кружки. Но девочки там только шили и готовили. Мне было скучно, но зато я узнала, что в материнстве нет ничего мягкого, нет ничего сентиментального! Материнство - вещь твёрдая, как сталь! Материнство - это и есть Германия! - Лина кривится, елозит, двигает носом, долго, жалобно вздыхает... - Как для моей матери писали, - и поворачивается ко мне. - Генрих?
  -- Что?
  -- Математика является немецкой собственностью?
  -- Тебе так в школе сказали?
  -- Генрих...
  
   Она ждёт моего кивка, но я качаю головой и говорю, что заиметь можно только то, что может быть физично. А цифры бесплотны, одна абстракция.
  
  -- Говоришь как очкарик. Как яйцеголовый. Как хренософ, - хихикает Лина. - Как тот, кто дообразовал нацию до ручки. Когда высокий уровень народного просвещения не смог защитить немецкий народ от ядовитого воздействия ложных восточных доктрин! Они хотели внушить нам, что родство - это миф. Но кровь-то важнее класса! Всегда была и всегда будет. Аминь.
  -- О, это ты запомнила.
  -- Я это заучивала в одиннадцатом классе. А потом блевала.
  
   Она цитирует бравурные сводки с последней войны, что выжигали дыры в детских головах, дабы учителя залатали их трудами классиков Третьей Империи.
  
  -- Но мне никогда не нравилась ни эта напускная бравурность, ни все эти подростковые шоу, что больше напоминали Партийные сходки. После которых всё всем всегда становилось ясно, - шепчет Лина и засматривается на экран, где говорящие головы всё ещё решают судьбу Солнечной системы.
  -- Что ясно, киса?
  -- Что мы побеждали. Что мы победили. Что мы победим. Что это наш крест и наша судьба. Генрих, - она останавливается, её голос дрожит, - когда я доучивалась свои последние годы, по ящику постоянно шла война. И новости о тех безумствах в Африке и...
  -- Ближнем Востоке.
  -- Да, больше всего напоминали мне ежедневные прогнозы погоды: такие же далёкие, такие же пустые, такие же бесполезные. Но такие правильные, такие патриотичные. Да я бы и не отличала их, если бы у прогнозов были приписаны не цифры и значки дождя и солнца, а потери и номера частей.
  
   Лина переворачивается на левый бок, ложится головой на моё бедро и убирает спавшие на лицо волосы. Я приобнимаю её за талию, и она обхватывает мою руку.
  
  -- Но они были всегда, Генрих, понимаешь? Всегда! Сколько я себя помню. Куда бы я ни пришла - они были там. Они играли у матери на фоне, они были на телеэкранах в фойе школы, они были в магазине, где мы обычно покупали овощи, - Лина ложится на спину и глубоко выдыхает. - Они были так далеки и нереалистичны. Генрих, они абсолютно ничего для меня не значили и ничего в моей жизни не решали. Но они так меня бесили, так бесили.
  -- Понимаю.
  -- Лет в шестнадцать я уже точно знала, что, несмотря на победы или поражения, в моей жизни не изменится ровным счётом... нихуя, - произносит она по слогам. - Вообще.
  
   Лина зажимает мою кисть между ладоней и бесцельно смотрит в потолок. Я командую терминалу закрыть шторы и включить лампы в гостиной.
  
  -- Ты ведь не собираешься плакать?
  -- Конечно, нет, - оживляется она, - мне что, по-твоему, десять лет?
  
   Я ставлю пятки на кофейный столик, растекаюсь, и Лина мрачно хохочет, кладёт голову мне на грудь и, переключив на случайный канал, попадает на стандартно-развлекательную муру про красивую и дорогую жизнь.
  
   Повисает тяжёлое, мерзкое, бесконечно долгое молчание. На экране мелькают фигуры, дома, машины. Но как-то ненарочно, приглушённо. Словно из другого мира и для других людей.
  
  -- Чего молчишь?
  -- Я? - от поцелуя в лоб Лина краснеет. - Генрих, я всё вспоминаю эту выставку. Знаешь, я поняла где меня обманули.
  -- Где?
  -- Когда-то, ещё с папой, мы ходили в картинную галерею, на выставку старых картин, тех, что сделали ещё перед Второй Мировой, - она кладёт ладони себе на живот. - Я не знаю, как это называется, но там были эти полотна, как ночной кошмар, когда хочешь кричать, но не можешь даже вдохнуть. Я поняла про что они только сейчас. Те люди чувствовали, что скоро они должны будут кричать, но у них не будет рта. Они чувствовали, что живут не так, - Лина выделяет эти слова, говорит их ниже, чётче.
  
   Она смотрит на меня, и я вижу слёзы в уголках глаз.
  
  -- А я не чувствую, Генрих. Я ничего не чувствовала на той выставке. Я только сейчас поняла, что я специально туда пошла, чтобы что-то почувствовать. Чтобы это было как в тот раз. Чтобы после этого я неделю ходила не в себе, чтобы мне опять снились кошмары. Чтобы я опять забоялась темноты, - Лина скверно, натужно хихикает, - но там ничего не было, представляешь, Генрих? Одна пустота... пшик.
  -- Всё верно. Хочешь прочесть ту книгу, которую цитировала?
  -- Потом, - она улыбается. - Потом.
  -- Хорошо.
  -- А ты нашёл того человека?
  -- Да.
  -- А что с ним?
  
   Лина приободряется и приподнимается на локте, но я говорю, что его зверски убили, буквально выпотрошили, и она разочарованно падает. И даже не убирает волосы, упавшие на лицо.
  
  -- А за что... - отчаянно, надрывно, но совсем-совсем тихо говорит Лина.
  -- Ну... - я выдерживаю театральную паузу. - он был француз. Его убили за то, что он был на войне.
  -- Вот как, - понимающе шепчет она и свешивает пятки с подлокотника. - А как оно там было, Генрих? Ну... на самом деле. Только не ври. Пожалуйста.
  -- Там было скучно.
  -- Я же просила не врать.
  -- А я не вру, Лина. Там взаправду было скучно. Мне было девятнадцать, когда я записался добровольцем.
  -- Почему...
  -- Я считал, я верил, что это правильно. Да, глубоко внутри я надеялся, что меня не примут. Но меня взяли. В учебке мы все рвались на войну, на передовую, под обстрелы. Но не столько потому, что были страшными патриотами Объединённой Европы, хотя тогда я ещё им был, признаюсь, а потому, что всем побывавшим на передовой обещали возможность поступить в университет.
  -- И даже тебе? - её голос мягок и спокоен.
  -- Мне - нет.
  
   И я смешу её историями из прошлого. Рассказываю, как Пауль, ещё во Франции, накупил копчёностей у местных, и половина из нас отравилась. Шучу про Томаша, второго нашего пулемётчика, который от лагерной скуки начал каркать и заодно обклеил взводных дронов перьями. И признаюсь, что сам однажды, уже в пустыне, зазевался и скатился вниз по дюне, а взбирался назад добрых полтора часа.
  
   Я подтягиваю Лину к себе, и она садится, наваливается на меня, показывает, как песок утекает сквозь пальцы.
  
  -- Так мы и торчали. Я возненавидел Алжир на второй неделе. Там было жарко, как в сауне, и скучно, как в церкви. А если я открывал рот, то в нём быстро образовывалась маленькая дюна, - я легонько щёлкаю Лину по носу. - Стоило только моргнуть - и всё. Но я гордо снёс все лишения той кампании и честно ушёл в запас. Вот и вся история. Ничего необычного.
  -- Да? А как по мне, ты что-то не договариваешь!
  -- Ну, не буду же я пересказывать все те пошлые анекдоты, что я выучил за это время?
  
   Она сдавлено смеётся и просит чаю, а я не отказываю и иду на кухню, ставлю воду, разливаю по кружкам. Добавляю сахар. Лина переключает на девятичасовые новости и прижимает колени к груди. Ей тяжко и нужно выговориться. Поговорить по душам. Я знаю это.
  
  -- Генрих, - шёпотом зовёт она и знает, что я рядом. А я знаю, что Лина просто хочет услышать "да". И слышит, - ещё сегодня ночью всё было волшебно, а утром я спустилась в ад, чтобы вечером опять уехать наверх. Генрих... Я не хочу опять вниз, Генрих. Я не хочу кататься на этих горках.
  -- А тебе не придётся, ты сошла ведь. Помнишь?
  -- Ты мне запретишь?
  -- Я тебе не позволю, - убеждаю я, и она послушно кивает.
  
   На экране разгоняют медиков у частной клиники - их рвут, крошат, рубят. Камера выхватывает загарпуненного, дёргающегося санитара в резиновом фартуке, которого волокут по улице. Сержанта, что стоит коленом на затылке полумёртвой от драгдыма девки с порванной дубинкой щекой. Два беспогонных полицейских надевают на задыхающегося доктора ошейник и тащат того к автозаку. А лейтенант с шевроном партийца-стотысячника ломает молоденькой секретарше руку. На улицах кровь, зубы, отстрелянные пальцы, а белобрысый диктор с жирными и обвисшими, как у шарпея, щеками басит про "русскую акцию", про ополоумевших луддитов и про угрозу всей Германии, которую, слава Богу, успешно раздавили.
  
  -- Генрих?
  -- Что, Лина?
  -- Я не помню лицо папы, - её еле слышно, она произносит слова одними губами.
  -- Он ведь был доктор, да?
  -- Да. Военный врач. Так он всегда говорил.
  -- Расскажи, что помнишь.
  -- Когда я последний раз его видела - мне было четырнадцать.
  -- Тринадцать лет назад. Значит, в двадцать шестом?
  
   Лина кивает и смотрит на меня, словно зашуганная кошка - боязливо, но, вместе с тем, просяще.
  
  -- Он был большой и сильный, он был лучший папа в мире. Он любил меня. А потом его отправили в Италию, чтобы спасать людей, которые... ну... больны. Так я помню. Тогда я не знала деталей.
  
   Я протягиваю кружку, и Лина благодарит меня, отпивает. Ещё, ещё и ещё. Она ставит чай на столик и утирает нос.
  
  -- Сначала нам сказали, что он там на месяц. Потом, что на два. Потом, что на три. Он звонил домой, всё обещал приехать, а потом... - Лина замолкает, отчаянно борется, чтобы не зарыдать, - пропал. Мать сказала, что это морской чёрт прибрал его. Но я не верила. Я смотрела каждый выпуск новостей в надежде, что они про него скажут. Я звонила ему, но всё впустую.
  
   Я сажусь на диван, и она вновь ложится, вновь кладёт голову мне на бедро. Говорит, что не отчаялась, что смотрела, что впитывала всю ту чернуху, что лилась с экранов. Она пропускала через себя бесконечные пляжи и тысячи разложившихся тел с раздутыми животами, с трупными пятнами, с вывернутыми ногами, с выклеванными глазами. Она слушала, как "добрые люди со светлыми лицами" хаяли последними словами всех униженных и обездоленных за попытку к бегству.
  
  -- Виноватым в той войне следовало остаться дома и помереть с честью, а не играть с судьбой в орлянку. Так они вдалбливали нам с экранов.
  
   Политики заигрывали с военными, которые топили всё, что движется, а Лина чувствовала, как в ней взращивают ненависть. И чем дальше, тем больше она переходила в рефлекс.
  
   Они бахвалились, что стоят на страже цивилизации, а прибой всё приносил к нашим берегам изрешечённые лодки, обгоревшие катера и людей, людей, людей... И новости голосили: "Это трагедия! Это несчастный случай! Это происки врагов!" - и все верили. И дружно, до беспамятства экстазировали от самой малой вести, что в строй вошли новые автоматические средства смерти - страшнее прежних. И никого уже не волновало, что новости стоят друг за другом.
  
   И к шестнадцати Лина уже твёрдо знала, что десяток новых патрульных катеров важнее нового автобусного маршрута или целой дороги, или отремонтированного парка. Что мы как нация должны отдать ради победы всё. И что Третья Мировая Война - это последняя и решающая битва за будущее нашего мира.
  
   Лина говорит, что всегда восхищалась отцом и тем, как он чётко определял, когда она и вправду болела, а когда хитрила. Она всегда хотела походить на него. А однажды сказала, что хочет стать доктором, и он похвалил её, купил энциклопедию с картинками. Да, они были страшные, странные и написано было не на немецком, но он сказал, что это нормально, что потом Лина всё поймёт. И она поверила. И решила, что точно станет врачом, что не подведёт отца. И лелеяла мечту как смогла долго.
  
   Но жизнь рушит воздушные замки. Пал и её. В ноябре двадцать восьмого деньги от отца перестали приходить. И семья переехала. Сначала в муниципальное жильё, а оттуда уже в тот проклятый всеми богами посёлок к тётке.
  
  -- У которой мать выкупила дом. За папины деньги! - Лина останавливается и глубоко, громко дышит, старается унять гнев, но выходит слабо. - Но даже там я всё ещё ждала. Я просто не верила, что он мёртв! А мать отлупила меня до крови, когда я послала её нахуй за то, что она назвала папу дезертир-пидорасом!
  
   Лина плачет. Вытирает ладонью слёзы, скрывает, держится... но плачет. Я глажу её по голове, и она сворачивается клубком.
  
  -- Я хотела помогать людям. Да я и сейчас хочу, - шепчет она дрожащим голосом, - но доктор - это долго и дорого. А хорошая профессия и бедность стыкуются слабо. Я была обречена с самого начала.
  
   Лина говорит, что мать ненавидит сестёр. И всегда ненавидела. И всегда будет ненавидеть. И для её ненависти достаточно лишь того, что у них отцовские глаза.
  
  -- Но нет, говорит она, вы же его копия! Шакалье семя. Волчьи дети. Тупые, упрямые, нежизнеспособные твари. Она-то точно всё знает!
  -- Лина.
  -- А потом пришёл похоронный лист - папу выловили во Франции и опознали по татуировке на плече. Он попал в шторм, и его корвет перевернулся. Никто не выжил. Так нам сказали. И мать совсем с катушек слетела. Во всём виноваты сразу стали мы. Бог послал нас как проклятье на её голову. Она вырезала в семейном альбоме каждое его лицо. Словно его никогда и не было. Хоть улистайся. А на его месте теперь - пустота.
  -- Так ты всегда хотела стать доктором? - я глажу её по голове, вытираю ей глаза.
  -- Да. Наверно, это называется общая практика.
  -- Терапевт, - поправляю я.
  -- Да. Может так. Или хирургом. Или кем-нибудь ещё. Кем-нибудь. Я просто хотела стать кем-нибудь, кто не будет походить на мою мать!
  -- Лина?
  -- Генрих, а кем ты мечтал стать в детстве?
  -- Я не помню, - отговариваюсь я. - Я потерял себя в четырнадцать, а нашёл в двадцать два. А потом меня съела бытовуха.
  
   Лина улыбается, она не верит мне и правильно делает.
  
  -- Ладно, - шмыгает Лина, - не говори. Молчун. А я в четырнадцать хотела быть богатой. Так сильно, так страстно. Я хотела скупить все те вещи, которых у меня не было и быть не могло. Я хотела быть на обложке "Звезды" или "Зеркала". Я хотела улыбаться вместе с прусским королём и выглядеть наследной принцессой. И принца, я хотела принца. Я хотела быть на каждой фотографии, - она поднимает вверх руки, словно снимает себя на телефон, - Ох, как же я хотела быть богатой! Каждый раз, когда я закрывала глаза и видела себя в свете ламп Бродвея или на дорожке в Каннах. Я видела своё имя на неоновых вывесках и на плакатах. Каждую ночь я представляла себя в другом городе, и каждый раз в разном. И каждый раз у меня были деньги, чтобы их потратить. А временами я бредила о том, что миру нужно бояться того времени, когда я стану богатой. Ух как бояться. Миру... нужно приготовиться... миру... я...
  
   Повисает короткое, ломкое молчание. И Лина рычит:
  
  -- Как же я их всех ненавижу! - она бессильно бьёт воздух.
  
   И сквозь взвои и взрыды говорит, что через год после смерти отца все такие сюжеты исчезли, и на место чернухе-душедавилке пришла чернуха-патока. Ведь с тех пор в новостях только и говорили, что у нас всё хорошо, что мы побеждали, мы побеждаем и мы победили в этой священной войне. Что мы вот-вот пересоберёмся в лучшее общество. Что мы сделаем Африку демократической и пойдём на юг - нести мир в мир!
  
   Нет, трупы продолжали прибывать, Лина это знает, она общалась со свидетелями, но говорить про них уже не решались. Или не считали нужным. Причём везде: и по телевизору, и в новостях, и в сети. Да, отдельные люди пытались что-то кому-то рассказать, но существовать такие записи могли только на дне мировой сети.
  
   А шесть лет назад пропали и они.
  
  -- Просто в один момент они все исчезли. Как раз под Рождество. И тот журналист пропал, и истории про поражения в войне пропали, и про тела на берегу тоже! Всё! Всё пропало! И папа пропал... И получается, что он умер зря!
  -- Нет, пока ты считаешь иначе.
  -- А толку?! - она заикается, трясётся, ревёт навзрыд. - Я после этого ещё четыре класса старалась, я училась! Я пыталась вырваться! В христианской гимназии было тяжело, но я старалась. Правда! Я старалась! Я боролась, я билась головой о стену! Нас называли "люди из Альди". Иногда мою фамилию специально меняли на "Тедди", в шутку, конечно же, только чтобы подколоть, лишний раз напомнить, что моя жизнь тоже стоит один евро. И мне никогда не сбежать. Но что им смешно, то мне - истерика! Я не видела выхода, Генрих... Я никак не могла стать кем-то. Словно меня прокляли. Словно сам мир поставил на мне крест. Словно он сказал мне, что я - пустышка. И я сломалась, Генрих! Я стала пустышкой! Душой за евро! Ведь у меня не было шансов с самого начала! Генрих, как же я это всё ненавижу! Генрих, как же я их всех ненавижу!
  
   Я подтаскиваю её к себе, и она садится мне на колени. Я обнимаю её, и она утыкается лбом мне в ключицу. Я глажу её по голове, по волосам, и она кивает.
  
   Я шепчу, что всё будет хорошо. А Лина рыдает взахлёб и прижимается ещё сильнее. Она зарывается лицом в свитер и тихо-тихо воет, а я целую её в лоб, в щёку, в ухо, в шею.
  
   Я командую терминалу: "Свет!" - и мы остаёмся в темноте.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"