РЕВИЗОРА И САМОЗВАНЦА В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XIX ВЕКА
Если предпринять попытку рассмотрения русской классической литературы как целостного феномена и выявления в ней "каркасных", структурообразующих элементов, то первое, что бросается в глаза - это восприятие писателями и поэтами Родины как великой загадки, проблемы, решить которую жизненно важно. По стихийно сложившейся традиции в большинстве своём главные литературные героини связаны с национальным началом. Даже если женский персонаж изображён сатирически, упор делается на пороки, обычно приписываемые русскому народу: невежество, консерватизм и особенно самодурство - иррациональный, мелочный, но жестокий деспотизм, присущий госпоже Простаковой, старухе-графине из повести "Пиковая дама", Кабанихе, Арине Петровне Головлёвой. И всё же гораздо чаще литературная герои-ня - либо прекрасная, умная, возвышенная и сильная духом девушка, ждущая своего суженого, либо незаурядная молодая женщина, тяготящаяся браком, жаждущая настоящего чувства.
Супруг героини, как правило, ассоциирован с государственностью, с официальной властью, либо олицетворяет комплекс норм и ценностей, принятых обществом. К первой категории могут быть отнесены муж Татьяны Лариной, Константин Скас и А.А. Каренин, ко второй - князь Лиговской, "удачливые" герои Гончарова: Адуев-старший и Штольц. Нормой в обоих случаях являются возрастная дистанция - муж значительно старше жены, что подчёркивает его внешний авторитет.
Главное отличие русского героя-жениха (или любовника) от героя-мужа в том, что первый воплощает в себе не столько цивилизацию (административный порядок, экономические отношения, армию, законы и т.п.), сколько культуру (философию, искусство, науку), но источник обеих один - Западная Европа, с которой Россию если не обвенчал, то обручил Пётр Великий.
Но есть в отечественной литературе сквозной персонаж, возможно, наиболее оригинальный и загадочный, сближающий и для автора, и для читателя социально-историческую проблематику с религиозно-мистической.
В XIX в. были распространены весьма противоречивые суждения о характере и степени религиозности русской культуры. С одной стороны, православие входило в триаду основ российской государственности, сформулированной графом Уваровым, с другой, В.Г. Белинский писал Гоголю: "По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! <...> Он говорит об образе: годится - молиться, а не годится - горшки покрывать. Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности"[2, т. VIII, c. 284].
Восприятие православия как инструмента организации жизни здесь и сейчас могло выглядеть грубой профанацией в глазах образованных и мыслящих людей, знающих, какой духовный путь прошла Европа, помнивших, что когда-то религия была для западного человека даже не формой сознания, а самим сознанием, и всё, что он совершал, было исполнено веры в Бога и бессмертие души. В период с десятого по семнадцатое столетия в Европе имели место ужасающие проявления религиозного фанатизма, но одновременно совершались подвиги аскетизма, самопожертвования, творчества. Ренессансный гуманизм исходил из понимания человека как образа и подобия своего Создателя. Искавшие истину учёные не сомневались в том, что мир сотворён Богом. Поэты и художники трудились над величайшими произведениями, вдохновляясь именно верой. Здесь можно вспомнить, например, "Божественную комедию" (1308-1321) Данте Алигьери - поэму далеко не ортодоксально-католическую, но передающую религиозную картину мира в предельной полноте при том, что автор не был клириком и келейным богословом, он активно участвовал в политических событиях своего времени, знал любовь, создал семью; биографически Данте кажется более приземлённым, чем Пушкин или Тургенев. При этом великий флорентиец всё же полагая истинное бытие в иных сферах, устроенных не людьми, а Богом. Только там царят порядок и справедливость, земной же мир - это хаотичное пространство, отданное во власть Фортуне. В России не было своей "Божественной комедии", между тем, не восполнив этого пробела, не создав концепции высшей правды, отечественная литература не могла встать на один уровень с западноевропейской. Безотчётно или сознательно, но несколько поколений русских писателей стремились решить эту задачу.
Нужно отметить, что отечественное религиозное мировосприятие издавна отличается верой в то, что несовершенная земная реальность может быть преобразована в царство абсолютного блага. Зёрна этой мысли содержит книга Откровения Иоанна Богослова, а именно её последние главы, посвящённые новому Иерусалиму: "И увидел я новое небо и новую землю <...> увидел святой город Иерусалим, <...> сходящий от Бога, с небес <...> се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними <...> И отрёт Бог всякую слезу с очей их <...> ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет <...> И не войдёт в него (в город) ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи" [Откр 21: 1-4, 27].
Образ города в западноевропейской литературной традиции лишён са-крального содержания отчасти ввиду исторической реальности (средневековый город трудно идеализировать), отчасти ввиду преемственности с античной культурой, пресыщенной урбанизмом, о чём свидетельствуют идиллии Феокрита, многие стихи Тибулла и Горация. Автор "Энеиды", изображая загробное царство, поселил фурий и мучимых ими злодеев в город, благочестивым же душам отвёл живописные поля Элизиума. Последователь Вергилия, Данте нигде в райских сферах не рисует образ города, праведные души обитают в открытом космическом пространстве. Зато на одном из верхних кругов Ада стоит ужасающий город Дит.
На Руси образ небесного Иерусалима мог быть воспринят с большим энтузиазмом. Далее мифологема эволюционировала в соответствии с историческим контекстом. Столица Давида и Соломона в умах славянских книжников соединилась с другими символом земной славы - Римом и его преемником Царьградом, центром православной веры. Захват Константинополя турками-османами совпал с возвышением Московского княжества и возникновением концепции "Москва - третий Рим", быстро набравшей популярность. В знаменитом "Послании великому князю Василию" старец Филофей пишет: "старого Рима церковь пала ... второго же Рима, Константинова-града церковные двери внуки агарян секирами ... рассекли. И вот теперь третьего, нового Рима державного твоего царства ... церковь во всех концах вселенной ... больше солнца светится. ... Один ты во всей поднебесной христианам царь" [9, c. 437]. В конце литературного памятника первой половины XVI в. находим отсылку к Апокалипсису: "И если хорошо урядишь своё царство - будешь сыном света и жителем горнего Иерусалима" [9, c. 441]
Результатом развития этой идеи стало более или менее осознаваемое восприятия государства как сакрального института, несущего на землю совершенные законы и порядки, а государя - как их олицетворение. Итак, в русском культурном сознании ещё до воцарения Петра поселилась мысль о том, что божественная справедливость и Царство Божие возможны здесь и сейчас, а государство во главе с благочестивым царём - наиболее вероятный посредник между землёй и Небом.
Интересующий нас тип литературного персонажа служит именно цели установления истины и справедливости. Назвать его олицетворением святости было бы опрометчиво, но он, безусловно, является агентом высшего правосудия.
При слове ревизор в памяти русского читателя немедленно возникает одноимённая пьеса Н.В. Гоголя, созданная к 1835 году, но её герой - отнюдь не первый в нашей литературе чиновник, призванный искоренить зло. В знаменитой комедии Д.И. Фонвизина "Недоросль" (1782) фигурирует персонаж, представленный как Правдин. Он гостит у Простаковых, но, как выясняется, неслучайно. "Имею повеление объехать здешний округ, - признаётся он Милону, - а при том, из собственного подвига сердца моего, не оставляю замечать тех злонравных невежд, которые, имя над людьми своими полную власть, употребляют её во зло бесчеловечно" [11, с. 12]. О своём непосредственном начальнике, наместнике, Правдин говорит, что тот с усердием исполняет "самые человеколюбивые виды вышней власти" [11, с. 12]. Конечно, подразумевается монархия, но церковнославянский оборот "вышняя власть" мог вызвать у зрителя или читателя пьесы мысль также и о Боге. Только благодаря Правдину, его бдительности и благородной инициативе ("подвигу сердца") имение жестокой помещицы было взято под опеку, что защищало крепостных от хозяйского произвола.
Успех миссии Правдина во многом определился тем, что чиновник некоторое время пребывал в доме Простаковых неофициально, скрывая намерения, и мог тайно наблюдать всё происходящее, собирая материалы. Суд над тиранкой и её недалёким мужем происходит заочно, а решение оглашается внезапно, с эффектом грома среди ясного неба. Полномочия Правдина чрезвычайно велики, кроме того его сопровождает таинственность, недосказанность, в частности, автор не сообщает, в каком чине состоит персонаж, имеет ли титул и т.д.. Именно его и следует назвать первым русским литературным Ревизором.
Наследует ему герой гоголевской комедии, но не столько Хлестаков, чьё донесение о бесчинствах в безымянном городе (письмо журналисту Тряпичкину) было перехвачено, сколько тот чиновник, что через жандарма потребовал к себе городничего, после чего последовала немая сцена, напоминающая напоминает окаменение нечисти в повести "Вий" (1833). Если праведный царь и его посланники - священны, то нерадивые чиновники эквивалентны бесам, врагам рода человеческого.
Довольно рано литераторы начали разрабатывать и сюжет, в котором типичный Ревизор действует по собственному почину, без поддержки властей. Первый подобный персонаж - рассказчик в повести А.И. Радищева "Путешествие из Петербурга в Москву" (1790). Перед нами тот же Правдин, но совершающий свой "подвиг сердца" без указаний от начальства. Просматриваются влияния книги Л. Стерна "Сентиментальное путешествие" (1768), но социально-критическая риторика у Радищева намного выраженней; русский автор считает социальное обличение своим долгом. Его выступление имело известные трагические последствия.
Другой пример - центральный герой комедии А.С. Грибоедова "Горе от ума"(1823-1824). Теряя возлюбленную, он произносит жаркие монологи о недостатках воспитания и образования дворян, о предрассудках, о торговле крепостными крестьянами, даже об утрате русской культурной идентичности и порче русского языка варваризмами, хотя это не имеет прямого отношения к интриге пьесы. Кажется, ревность о Софье и ревность о Родине, соблазнённой разными ничтожествами, у героя равны по силе. Чадский - не просто внимательный наблюдатель; он знает все нелицеприятные секреты светского общества, искренне негодует на пороки окружающих, старается придать их гласности ради искоренения. Горькая ирония заключена в том, что у этого идеального Ревизора нет никаких официальных санкций и предписаний. Его миссия не нужна властям, как не нужна барышне его взыскательная, придирчивая любовь. Он раскрывает читателю подноготную московской знати - и расплачивается за это, объявленный безумцем, символически гибнет в глазах света.
Русская литература начала XIX в. явно нуждалась в герое с задатками Правдина и Чадского, умном и активном борце с злом. Если государство не наделяет его полномочиями, он должен получить их от иных инстанций. Им и стал так называемый Самозванец - это слово адекватно не переводится на романские и германские языки. Глазам европейца, привыкшего к пикарескным романами XVI-XVII вв. или романам карьеры XVIII-XIX вв., предстаёт обычный плут и аферист, только с чересчур завышенными амбициями. Безусловно, подобный герой использует обман, но цели преследует куда более сложные, чем самоутверждение или нажива.
Самый запоминающийся персонаж данного ряда, собственно, номинированный автором как Самозванец - Григорий Отрепьев из драмы А.С. Пушкина "Борис Годунов" (1825). Воспринимать его лишь как честолюбца (реалистическое толкование) или даже как человека исключительной судьбы (романтическое токование) мешают произносимые им монологи о возложенной на него карательной миссии, исполнении некоего приговора над Годуновым: "Тень Грозного меня усыновила <...> И в жертву мне Бориса обрекла"[10, VII, c. 64]; "И не уйдёшь ты от суда мирского, // Как не уйдёшь от божьего суда" [10, VII, c. 23], "А там Борис расплатится во всём" [10, VII, c. 53]. Такова если не основная, то, во всяком случае, существенная мотивация героя. За высокопарностью речей Самозванца, очень часто трактуемой как позёрство, отчасти нарциссизм, вполне можно увидеть любование ролью, призванием вершителя высшей воли. Пушкин переводит акцию Отрепьева в религиозную плоскость. В беседе Патриарха и Игумена побег Григория из монастыря, а также его заявление "Буду царём на Москве" четырежды именуется ересью [См.: 10, VII, c. 24].
Проблема в том, что власть Годунова - и это подчёркивается многократно - не более легитимна, чем авантюра беглого монаха, а может быть изначально даже более преступна, поскольку куплена кровью "несчастного младенца". "Еретик" выступает против "Царя Ирода", потому чувствует за собой правду. Мотив суда над преступным правителем возникает в сцене "Ночь. Келья в Чудовом монастыре", и если Пимен прибегает к религиозному дискурсу: "Прогневали мы Бога, согрешили: // Владыкою себе цареубийцу // Мы нарекли" [10, VII, c. 21], то Григорию приходит на ум уголовное расследование. Сперва он сравнивает летописца с чиновником: "Так точно дьяк, в приказах поседелый, // Спокойно зрит на правых и виновных, // Добру и злу внимая равнодушно, // Не ведая ни жалости, ни гнева"[10, VII, c. 18]. Затем под-бирает более одиозную аналогию: "А между тем отшельник в тёмной келье // Здесь на тебя донос ужасный пишет"[10, VII, c.23]. Коннотация слова донос не нуждается в комментариях. Монолог звучит так, словно "божий суд" вершится методами земного судопроизводства и не гнушается фискальством.
Старец и молодой монах принципиально по-разному мыслят о субъекте вины. Для первого ответственность за исторические события по-библейски возлагаются на весь народ: "Прогневали мы Бога". Второй упрощённо видит единственного виновника всех бед в Борисе и планирует его наказать, возомнив себя инструментом божьего гнева.
Фактическая же функция Самозванца оказывается иной. Его выходка всего высвечивает непопулярность царя, неблагополучие народа, а также экспансивные настроения поляков в отношении России. Для короля и папы он - "предлог раздоров и войны"[10, VII, c. 65], для соотечественников (от обиженных беженцев до военачальника Басманова и князя Шуйского) - испытание нравственности, исторической прозорливости. Самозванец обречён на гибель, но он отыгрывает свою полусакральную полутрикстерскую роль обличителя своекорыстия, беспринципности и других нравственных язв.
Бесшабашной храбростью, отчасти шутовством, отчасти жертвенностью и служению справедливости Григорий Отрепьев по-своему симпатичен Пушкину. Писатель упоминает его и в повести "Капитанская дочка" (1836) как вдохновляющий образец для Пугачёва, которого рассказчик часто называет самозванцем [См.: 10, VIII, c. 324, 349, 352 и т.д.]: "Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?" [10, VIII, c. 332]; "Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою" [10, VIII, c. 353] Пугачёву автор препоручает ту же функцию испытателя людей, той угрозы, пред лицом которой видны и нравственная стойкость Гринёва, и низость Швабрина. Весь народ подвергается искушению пугачёвщиной.
Тень Самозванца, интуитивно воспринимаемого в качестве версии Реви-зора, падает на многие значительные произведения русской литературы. По мысли А.В. Злочевской, Хлестаков является пародийной версией Отрепьева [Cм.: 6, с. 7], следовательно, внутри гоголевской комедии близко сосуществуют, в иные моменты накладываются друг на друга роли Самозванца и Ревизора.
Неполным тёзкой Григория Отрепьева является лермонтовский Печорин, и вряд ли это случайно. Скитания и столкновения "героя нашего времени" с самыми разными людьми выявляют не столько его, сколько их сущность. Можно видеть в нём талантливого, энергичного человека, не находящего себе лучшего поприща, чем бретёрство и волокитство, но Печорин отстоит далеко от классического Дон Жуана. Любовный сюжет есть только в двух главах романа - "Бэла" и "Княжна Мери", в трёх остальных рассказчик даже уступает центр читательского внимания Вуличу, Максиму Максимовичу, таманским контрабандистам, а они раскрываются в случайном взаимодействии с Печориным. Он - превосходный индикатор скрытых истин, действующий более тонко, нежели прямолинейный просветитель, гуманист и идеалист в комедии Грибоедова . Там, где Чадский проповедует, Печорин провоцирует, в результате чего зло само себя разоблачает и само от себя страдает.
Литературный (не исторический или политический) тип Самозванца под пером Пушкина приобрёл ряд атрибутов. Назовём некоторые. Во-первых, это тесная связь с русской этничностью. В противовес более распространённому романному герою, олицетворению Европы, любимой Россией (Онегин и Татьяна, Рудин и Наталья) или влюблённого в неё (Штольц и Ольга, Пьер и Наташа), Отрепьев - удалой русский дух, завоёвывающий гордую западную красавицу. Во-вторых, сердечные дела предстают помехой на его пути, он чувствует в женщине угрозу. Расставшись с Мариной Мнишек в ночном саду после рискованного признания, Самозванец досадует: "Нет - легче мне сражаться с Годуновым <...> Чем с женщиной - чёрт с ними, мочи нет" [10, VII, c. 65]. Наконец, его отличает восприятие себя как инструмента высших сил, небесного правосудия.
Эти черты обнаруживаются и в Печорине. Подчёркнутая русскость заложена его именовании. Как известно, очень похожий персонаж появляется в незаконченном романе Лермонтова "Княгиня Лиговская" (1836-1837), где друзья и родные на французский манер зовут Григория Александровича Жоржем. Однако в "Герое нашего времени" данная версия имени ни разу не звучит. Играя чувствами женщин, Печорин не может связать свою судьбу ни с одной, суеверно боясь быть погубленным "злой женой" [7, IV, c. 283].
Интересно сравнить также Печорина с Чадским как с одним из первых "гибридов" Ревизора и Самозванца. Герой Грибоедова также побывал на Кавказе ("Лечился, говорят, на кислых он водах, // Не от болезни, чай, от скуки..." [4, I, c. 70]; его постигает именно та участь, которой страшится Печорин - крах по вине женщины. Но между героями много нюансов. Чадский - рационалист, видимо, достаточно лояльный к власти, верящий в прогресс: "Нет, ныне свет уж не таков. ... Вольнее всякий дышит"; "Недаром жалуют их скупо государи" [4, I, c. 84]. Печорин - скептик с мистической складкой. Государство как силу, управляющую жизнью людей, он игнорирует. Реальность для него имеют Бог, судьба и личная воля человека. На самого себя он склонен смотреть как на инструмент потусторонних сил. "судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм <...> Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя" [7, IV, c. 272]; "cколко раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обречённых жертв, часто без злобы, всегда без сожаления" [7, IV, c. 290]. Тут можно усмотреть что-то от демонизма в духе Мельмота-Скитальца, но Печорин не испытывает отвращения и ужаса от собственного существования, а порой высказывается с неожиданным благочестием: "душа, страдая и наслаждаясь, даёт во всём себе строгий отчёт и убеждается в том, что так должно ... Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие божие" [7, IV, c. 266]. Логично восклицание Грушницкого: "Не заботьтесь о моей душе больше, чем о своей собственной",[ IV, c. 297] - в ответ на реплику Печорина, отдающей средневековым судилищем: "Я вам советую перед смертью помолиться богу"[ IV, c. 297].
Сам Грушницкий отчасти тоже отмечен самозванством. Эпигон поверх-ностно понятого романтизма, говорящий одними выспренными штампами (например, "Нам на земле вдвоём нет места"[7, IV, c. 298]), он погибает вполне по-отрепьевски, падая с вершины. Был ли смертельным выстрел Печорина, Лермонтов не сообщает.
Ещё один герой, без которого русская литература немыслима, Павел Иванович Чичиков, совершая свои "негоции" в некой губернии, повторяет действия классического Ревизора Правдина: объезжает поместья, гостит в них, наблюдает образ жизни дворян, и его критические замечания подчас сливаются с суждениями самого автора "Мёртвых душ" (1835). Не нужно забывать, что в предприятии Чичикова решающую роль играет такой документ, как ревизская сказка или просто ревизия. Именно он искажает факты и своей погрешностью делает аферу возможной. Мотив ревизии входит в текст на уровне каламбура, но формирует у читателя определённую ассоциацию.
Чичиков столь быстро и искусно расположил к себе местную знать и са-новников, что о нём можно сказать словами Пушкина (не автора, а персонажа-однофамильца) о самозванце Отрепьеве: "...умён, приветлив, ловок, // По нраву всем"[10, VII, c. 40], однако в финале первого тома поэмы городские администраторы показаны в смятении по поводу действий Чичикова. Прокурор, главный контролёр за исполнением законов, даже умирает от потрясений: земное правосудие уже бессильно. В фантазиях почтмейстера Павел Иванович на некоторое время оказывается самим Наполеоном, тайно выпушенным из ссылки англичанами и отправленным в Россию для диверсии. Это вывернутый сюжет самозванства, его негатив, имеющий комический эффект. С другой стороны, ассоциирование Самозванца с Наполеоном в русской литературе признано такими современными исследователями, как И.В. Артамонова и С.Б. Калашников.
Образ Самозванца может быть дан в предельно мрачном ключе, как в стихотворении Лермонтова "Предсказание" (1830):
Настанет год, России чёрный год,
Когда царей корона упадёт ...
И зарево окрасит волны рек:
Тогда явится мощный человек,
И ты его узнаешь - и поймёшь,
Зачем в его руке булатный нож;
И горе для тебя! - твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон...
[7, I, c. 128]
Пушкинские Отрепьев и его последователь Пугачёв распространяли смуту, сеяли смерть, но были у них и человеческие слабости, сердечные привязанности. Лермонтов изображает потустороннее существо, выходца из преисподней, чуждого добору и милости.
С сороковых годов по шестидесятые годы XIX в. интерес к рассматриваемой теме ослабевает. В Дмитрии Рудине из тургеневского романа 1855 года немало черт Самозванца, но едва ли автор, даже дав герою имя, присвоенное Отрепьевым, сделал это намеренно. Евгений Базаров гостит по дворянским усадьбам, критически взирает на их уклад, намеревается изменить русскую жизнь, но гибнет, а косвенной причиной тому является женщина, но роман "Отцы и дети" (1962) не содержит внятных реминисценций на тексты, посвящённые типам Ревизора и Самозванца.
Позднее авторы пробуют экспериментировать с разбираемой темой, например, поэма "Кому на Руси жить хорошо" (1863-1877) показывает це-лую коллегию самочинных "ревизоров" из простого народа, обходящих сёла и деревни поисках счастливого человека. Театральность поведения Наполеона в романе "Война и мир" (1863) заставляет снова вспомнить пушкинского Самозванца-популиста. М.Е. Салтыков-Щедрин создаёт в "Истории одного города" (1869-1870) гротескно-гривуазную хронику женского самозванства.
Тему Самозванца возвращает в круг наиболее значимых и радикально переосмысляет Ф.М. Достоевский. Повесть "Село Степанчиково и его обитатели" (1859) часто воспринимается в свете влияния комедии Мольера "Тартюф", но, в отличие от французского лицемера и тайного распутника, Фома Опискин стремится прежде всего к безграничной власти над своим благодетелем. Достоевский, очевидно, обратил особое внимание, на то, что ложное благочестие наиболее эффективно для Самозванца, но оно же превращает его в фигуру кощунственную, близкую к представлению об Антихристе.
Кульминацию развития синкретичного литературного типа можно усмотреть в романе Ф.М. Достоевского "Бесы"(1872), а именно в образе Николая Ставрогина. В случае с ним писатель совершенно сознательно вводит историческую аллюзию устами Марьи Лебядкиной: "Читали вы о Гришке Отрепьеве, который на семи соборах был проклят?" [5, Х, с. 217] Тайная жена Ставрогина несколько раз называет его самозванцем и кричит ему: "Гришка От-репь-ев а-на-фе-ма!" [Х, с. 2219].
В сценах обсуждения с Петром Верховенским, какую роль тот прочит ему, Ставрогину, в революционном движении, герой сам к себе применяет понятия, уже ставшие концептуальными для русского читателя:
- Вы, конечно, меня там выставили каким-нибудь членом из-за границы, в связях с Internationele, ревизором? - спросил вдруг Ставрогин.
- Нет, не ревизором; ревизором будете не вы... [5, Х, с. 299]
Ключевое слово подчёркивается трёхкратным повтором; на него невоз-можно не обратить внимание.
- ... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Ивана-Царевича; вас, вас!
Ставрогин подумал с минуту.
- Самозванца? - вдруг спросил он... [5, Х, с. 325]
Роман "Бесы" как ни один другой классический русский текст связан с Апокалипсисом. Отсюда постоянный мотив надвигающейся катастрофы, множество кровавых событий, трагических смертей. Одновременно цен-тральные герои представляют собой основные литературные инварианты на предельном этапе своего развития. Так, Лиза и отчасти Даша - это тургеневско-гончаровские девушки, способные на жертвенный поступок или самозабвенное служение. Выходец из народа, носитель самобытной идеи Иван Шатов напоминает своими умонастроениями некрасовского Гришу Добросклонова. Ингат Лебядкин - деградировавший потомок полковника Скалозуба, драгунского капитана из "Героя нашего времени" и Козьмы Пруткова. Образ его сестры восходит к пани Катерине из повести Гоголя "Страшная месть" (1831) - недаром она часто говорит о своём убитом младенце. Тёзка и двойник Хромоножки, Марья Шатова, также умирает в состоянии помешательства, потеряв и мужа, и новорожденного сына. Лембке с его нелепым увлечением бумажным композициями заставляет припомнить губернатора из "Мёртвых душ", искусно вышивающего "разные домашние узоры" [3, V, c. 28]. Но у Гоголя сановник просто занят неподходящим занятием, а До-стоевский создаёт символическую фигуру карикатурно-беспомощного демиурга, клеящего то театр, то железную дорогу, то лютеранскую церковь в мизерном масштабе и из самого непрочного материала.
В тринадцатой главе Апокалипсиса за власть над землёй борются демонические силы в образах двух зверей, последователей красного дракона. Первый зверь хулит Бога и подчиняет себе слабых духом людей, второй творит чудеса, обольщая живущих на земле. В романе "Бесы" действуют два теоретика новой власти, диктатуры нигилистов - Шигалёв и Пётр Верховенский . Последний - сторонник не грубого насилия и притеснения, но провокации и соблазна, для чего ему нужен живой идол - "Иван-Царевич", мыслимый не как вождь, а именно как "старый бог". Функцию Ревизора, уполномоченного разыскивать и карать противников власти, Верховенский, вероятно, оставляет за собой, как наиболее сильную и защищённую позицию - персонаж в финале просто исчезает, неуязвимый и безнаказанный. Ставрогину он отводит роль Самозванца, чреватую гибелью. Парадокс в том, Николай Всеволодович лишён отрепьевской инициативы, он не хочет быть марионеткой Верховенского и при этом трагически не может уже стать никем иным. Он и сам во многом "зверь-соблазнитель", и речь не о многочисленных любовных похождениях. Ставрогин сеет идеи, становящихся маниями: сверхчеловеческое самоутверждение, личный апофеоз через самоубийство у Кириллова, культ народа-богоносца у Шатова.
Достоевский уловил и подчеркнул близкое родство образов Ревизора и Самозванца, разработал эти концепты наиболее глубоко и новаторски. Религиозная тема в романе "Бесы" чрезвычайно сильна. Центральные герои страстно ищут новые святыни, потеряв традиционные, а апокалиптические лжепророки, демонические Самозванцы затягивают их в нравственные тупики. Указывает автор и на присущее русскому культурному сознанию сближение, а подчас даже неразличение кесарева и божьего . Фразы типа "Если Бога нет, то какой же я после того капитан?" [5, Х, с. 180], "Градоначальник ... обязан верить в Бога" [5, Х, с. 339] звучат несколько абсурдно, но симптоматично. В духовно дезориентированном обществе развиваются болезненные идеи, суеверные страхи и столь же обманчивые надежды. Ревизор и Самозванец в данной ситуации - уже не просто литературные типы, но порождения менталитета, склонного мифологизировать власть. С одной стороны, общество или народ видят в её представителях священную силу, призванную решить основные проблемы бытия (аспект Ревизора), с другой - носители власти готовы воспринимать себя как полноправных вершителей судьбы мира (аспект Самозванца).
Ранняя советская литература вновь актуализирует двуединый и двуфункциональны образ. Он действует в дилогии И. Ильфа и Е. Петрова об Остапе Бендере, в романе М.А. Булгакова "Мастер и Маргарита", проникает в драму С.А. Есенина "Пугачев", но об этом имеет смысл говорить отдельно.
Использованные источники
1. Артамонова И.В. Самозванство как вариация наполеоновского ком-плекса в драме А.С. Пушкина "Борис Годунов" // Филологическая наука на современном этапе: проблемы и перспективы. - Пенза: Пен-зинсикй государственный технологический университет, 2016. - С. 5-8.
2. Белинский В.Г. Собрание сочинений в 9 томах. М., "Художественная литература", 1982.
3. Гоголь Н.В. Собрание сочинений в 8 томах. М., ТЕРРА-Книжный клуб, 2001.
4. Грибоедов А.С. Сочинения в 2 томах. М., Библиотека "Огонёк", Издательство "Правда", 1971.
5. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Издатель-ство "Наука", Ленинград, 1974.
6. Злочевская А.В. Два самозванца в русской литературе или ещё один пушкинский сюжет в "Ревизоре"? // https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1206015564&archive=1206184559&start_from=&ucat=&.
7. Лермонтов М.Ю. Собрание сочинений в 4 томах. Л., "Наука" Ленин-градское отделение, 1981.
8. Калашников С.Б. Ролевое самозванство и проблема сюжетосложения в "Евгении Онегине" А.С. Пушкина // Art Logos (искусство слова). - 2023. - ?3. - С. 10-30.
9. Памятники литературы Древней Руси. Конец XV-первая половина XVI века. Сост. и ред. Л.А. Дмитриевой, Д.С. Лихачева. М., "Художественная литература", 1984.
10. Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 18 томах. Изд. АН СССР, 1940. Репринтное переиздание - М. "Воскресенье", 1995.
11. Фон-Визинъ Д.И. Избранныя сочиненiя. Издание И. Глазунова, СПб., 1892.