...Им было всё равно, кого искать. Летели на восток, всё дальше углубляясь в дикую, неприрученную зону чужой страны. Рыскали над бесхитростными речными долинами, ныряли в тесные, до краёв налитые тенью ущелья и, выпадая в пустыню, неслись, припав к земле и пугая пулемётными очередями летящие мимо мёртвые кишлаки. Поднималось алычовое солнце, пели винты, - а в грузовой кабине тошнило навьюченный оружием досмотровый взвод. Сейчас, ради передышки на твёрдой, надёжной земле, этот натасканный на караваны зверь был готов обнюхать даже одинокого путника - и уже скрёбся в дверь, что-то почуяв...
Путников было трое. Они стояли на берегу иссыхающей речки и ждали, привычно подняв руки. Стрелок снял пулемёт с упора, повернул его рыло к людям - на тот невероятный случай, если они захотят пожертвовать собой. Снижались, надменно задрав нос, осторожно, как дама в воду, ступили на песок. Сосредоточенно совершая подскоки и перемещения в поисках плотной почвы, фаршированный солдатами дракон просто скрывал смущение, стыдясь своей мелочности. Наконец утвердились. Дверь отъехала, и на землю попрыгали несколько солдат. Постояли, жмурясь на солнце, и двинулись. Шли, не снимая с плеч автоматы; зевая, поглядывали по сторонам, попинывали песок, переговаривались - ленивые грибники, которым совсем нет дела до тех троих. Уже потом, через секунду, сочиняя причины, стрелок приписал утерянному клочку времени этот звук, придумал хлопок, приглушённый винтами. Солдаты от неожиданности остановились и смотрели...
Человек убегал к холмам. Он бежал, запрокинув голову и широко выбрасывая ноги, а его спутники лежали, закрыв головы руками. Опомнившись, солдаты стронулись с места и тяжело пустились в погоню, - буксуя в песке, суетливо сдёргивая с плеч автоматы, стреляя, - кто от плеча, кто от пояса. Но, несмотря на треск за спиной, человек бежал, быстро сокращая расстояние до спасительных холмов. Смешно думать об их спасительности, думал стрелок, ведя перекрестье прицела за бегущим и натыкаясь на вислые зады егерей, - смешно так думать, когда вверху, накрывая беглеца долгой тенью, проносится ведомый... Обескураженные солдаты уже меняли пустые магазины, махали кружащему над ними вертолёту, призывая помочь, но, отрицательно качнув пилонами, он снова уходил на круг. А человек бежал, чудом выбирая в кипящем пространстве свободные от смерти места. Наверное, этот восточный маг неуязвим, он просто забавляется, и от его непресекающегося бега солдаты теряют уверенность в убойной силе своего оружия, в свинцовости своих пуль. Нельзя же заподозрить сразу всех выполняющих расстрел в намеренном косоглазии... Вот приговорённый остановился, оглянулся и, размахнувшись, швырнул что-то в сторону преследователей. Споткнувшись о страх, солдаты повалились на песок, неловкие, сдавленные бронежилетами, подминая собственные автоматы. Человек нырнул в нагромождение больших валунов, запетлял, отталкиваясь от каменных боков. Не дождавшись взрыва, солдаты поднимались и снова бежали, забыв до конца разогнуться, стреляя из-под живота. В камнях зазмеился малиновый рикошет трассеров, огненный серпантин оплетал ноги бегущего. Ему оставалось совсем чуть-чуть, чтобы исчезнуть за камнями, когда стрелок вдруг ощутил всю ярость неуклюжих, обманутых солдат, увидел, как один из них припал на колено, старательно прицелился, скаля зубы, и его плечо задёргалось от коротких и злых, как удары ножа, очередей...
Чиркнув винтами по солнцу, пролетел ведомый, сказал:"Они его кончили. Камнями кидался, дурак". Волоча автоматы за ремни, солдаты возвращались. Багровый командир, высунувшись из кабины по пояс, орал на взводного, угрожая пистолетом. Привели двоих, затравленно озиравшихся и никому не нужных. Облокотившись на пулемёт и посасывая погасшую сигарету, стрелок изучал их через стекло. Кажется, они уже встречались ему где-то в прошлой, музейной жизни - старик с длинными голубыми зубами и мальчик в широкой, грязно-лиловой, как зимний закат, рубахе: чумазая мордочка, большие, изюм в шоколаде глаза. Вопрос изучившему местные нравы: кто он? Внук пустынного отшельника или приголубленная им сиротка, тёплый персик, греющий барханными ночами холодеющие чресла старика? Тогда кем был тот, бежавший?..
Взлетели, оставив на качнувшейся земле двоих с поднятыми руками, и быстро ушли. Торопясь, чуть не опрокинулись, поскользнувшись на ветре, и казалось, что из задних створок убегающей машины что-то валилось и лилось...
Продолжая: кем он был и зачем бежал? Никаких зацепок для следствия. Вся миллиардолетняя цепь причин сейчас не рассматривается, - только ее хвостик, оторвавшийся и оставшийся в камнях. Не поймите меня превратно - я не грущу об убиенном. Ночью, как обычно, придет время подумать о нем, разобраться в психологии пули, в ее скачке из металла и пламени в живое (она даже не успевает озябнуть в полете), в ее чудесном преображении - из свинцовой болванки в новый, смертельно важный орган, горячий, воспаленный аппендикс, остывающий медленнее тела; подумать о тупиковости той эволюционной веточки, которую намедни срезал великий садовник, - и, покрываясь потом, ощутить этот удар меж лопаток, этот лом в спицах твоего дыхания, увидеть кувыркание мира вокруг тебя и услышать издалека собственный вскрик...
Вряд ли этот номер пройдет сегодня. Стрелок не видел его с тех пор, как он канул в камнях, завершив свой гордый бег олимпийского героя; с тех пор, как рукоплескал этому ахиллесу и освистывал его погоню - низкорослую, чирястую, в засаленных, обвисших галифе и рваных бронежилетах. Это полудохлое животное, ползущее по резвым следам, оскорбило основную идею нашего прайда, где лёгкий и могучий бег всегда был основой. Мы ведь ещё не устали, нам ещё не снятся бесконечные дожди, и запах остывающих стволов по-прежнему слаще унылых запахов прошлого. Весёлые и загорелые, самая дорогая мечта слезливого теоретика, влюблённого в нас ещё до нас, чёрные ангелы в искрах и копоти, - мы носились над этой солёной землёй, уча своей хулиганской мудрости грызущих саранчу мудрецов; уставая от пыльной жары, поднимались к белым, холодным облакам, чтобы искупаться в их пьянящем озоне; падая с высот, похищали пасущихся сабинянок, прививая им свою свежую кровь, - а книги, что захватили с собой, чтобы не одичать, - где они, эти книги?..
2.
Что же теперь скрасит угрюмое возвращение обознавшихся? Отвечайте, тупо ковыряющие толстыми пальцами в коротких носах. Нет ответа, и грязь в моём благородном салоне... Тогда что-нибудь красивое и быстрое, пожалуйста. Этот чардаш посвящается убегающим, - хвала и реквием. Есть острый обсидиановый нож, и уже видна жертва, призрачная спутница для ушедшего фараона речной долины - и такая быстрая и прыгучая, рождённая для бегства - совсем не женщина, чей игривый визг и трясущийся студень убивает азарт, - совсем другая...
Стрелок издали заметил её и успел заменить короткую ленту на длинную. Вот она снова исчезла, и снова ревущий вираж вывел чудовище на беглянку. Неведомо как удерживаясь на повисающей земле, тонконогая грация застыла и, повернув гордую головку на длинной шее, смотрела, как летающий циклоп разворачивается к ней блистающим фасетками глазом. И когда, качнувшись, он устремился на неё, газель скакнула в сторону и понеслась, разматывая за собой пыльную завесу. Пулемёт встрепенулся и выплюнул первую порцию огня. Очередь вспорола пыль перед бегущей, она шарахнулась, и вертолёт проскочил над дымящейся пустотой. Зашли с другой стороны. Теперь ветер сносил пыль, и жёлтое, с белым промельком живота, тельце летело прямо на пулемёт. Стрелок нажал на гашетки, исполосовал очередями место, где она только что была, - а она, снова скрытая пылью, уже уходила... Опять перестановка фигур: игнорируя вес и парусность, обжигающим креном (в салоне свалка из касок, ругани и пулемётов) брюхастая машина заходит в хвост газели, неутомимо чертящей на пергаменте пустыни ломаные узоры. Пулемёт вышивает пьяными стежками вдоль её летящей канвы, бьёт огненными когтями - мимо, мимо! Лёгкий, не смазанный страхом обскок огненных вешек, мельканье её невероятно изогнутого тела над разверзающимися пропастями, - и опять пустота, и снова хвостатый бросок пятнистого зверя. Я вся равно догоню тебя, моя пустынная нимфа, - я чувствую твой стремительный путь, я уже слился с ним и мысль моя опережает его, - я просто оттягиваю тот сладкий миг, когда в длинном прыжке собью тебя своей тяжелой, нежной лапой, подомну под себя и сомкну челюсти на твоем тонком загривке...
Зелёной жабой спрыгнул с неба вертолёт. Стрелок вышел за добычей сам, оттолкнув кинувшегося было солдата. Нужно идти медленно, чтобы, когда подошёл, рядом уже не было её укоризненной души... Ему оставалось совсем немного, когда, отчаянно мотая головой, животное поднялось и, враскачку, припадая на все ножки, поскакало к далёким кустам. Стрелок страдальчески сморщился: она убегала, как истерзанная, не понимающая, что с ней сотворили, девочка! Он присел, выдёргивая из кобуры пистолет, и прицелился. Он мог бы в два прыжка догнать её и добить в упор, всадить пулю в её хрупкий затылок, - но вдруг бы не получилось увернуться от этого жалобного взгляда, от совсем нечеловеческих глаз, память о которых - мечта не умеющего рыдать актёра... Он выстрелил, почти зажмурившись. Её передние ноги подломились, она ткнулась щекой в песок, постояла так, судорожно вздрагивая, ещё пытаясь выдернуть из-под себя ноги, думая, что сейчас всё пройдёт, что не бывает так долго тяжело и больно... Она упала. Он подошёл, пряча пистолет. Долго стоял, присматриваясь к её недвижному боку, в который раз удивляясь её малости (а с воздуха была величиной с лошадь), потом наклонился и поднял рыжее тельце за теплые ножки...
3.
Они возвращаются. Неважно откуда и что там было. Память тела несовершенна и фрагментарна, почерк сна дрожащ и невнятен. В закорючках угадывается: ночь, мертвый свет осветительных бомб, быстрое снижение, сверкающий выстрелами мрак, загрузка падали (душный запах теплой крови, вздохи трупов и стиснутое молчание раненых), взлет и набор высоты... Дальше - небо укрывает беглецов. Постепенно выползает из обморока душа, - она сохранилась, и уже можно посмеяться над доктором, который просит зажечь в салоне белый свет. Ах, он не может попасть в вену! А Штрауса вам не включить? Держите фонарик и закройте дверь. Кто еще терпит пусть терпит; уже скоро, - мы возвращаемся.
Они возвращаются. Машины несут их домой. Они летят над черной пустотой земли, под мерцающим брюхом Вселенной, летят к своей невидимой еще звезде, которая в приближении распадается на огни посадочной полосы. Ровно гудят двигатели, поддерживая ровный полет, успокаивающе горят зеленые табло топливных насосов, питающих могучие организмы, спят ненужные на такой высоте пулеметы. Наклонив головы, машины идут через ночь, неся в утробах застывшие экипажи. Теперь можно закурить, можно расслабиться, наконец, в красном полумраке кабины, глядя в ночь, как в огонь, - бессмысленно и спокойно. Торопиться некуда, - ночью на этой высоте нет времени. Здесь только постоянный ветер, - он упирается в лбы машин мягкими лапами, приглашая гостей задержаться. Время же, остывая, сгущается на земле, - и не хочется завидовать спящим внизу: ведь как удивительно будет, вернувшись под утро, встретить на знакомой стоянке ржавые, изъеденные песком прошедших столетий скелеты машин, и как ностальгически сладок будет дым случайно найденного окурка, ровесника всей династии Саманидов. И стоит ли тогда возвращаться? - я бы летел так вечность...
Я бы летел, я бы плыл так, неторопливо беседуя со своим сумеречным близнецом, обитающим в глубинах ночи. Вот он по ту сторону тлеющих углей подсветки, за черным лобовым стеклом, - он знает больше, чем я, он знает все, - и я бы слушал его. Расскажи мне о вечном: о твоих ночных подругах и ваших пикниках на вершинах, о полетах стаями, играх с орлами и охоте на горных козлов. Возможно, тебе скучно со мной, мелко живущим, и ты просто заскочил повидаться, - но у нас нет даже телефона, чтобы поговорить через всегдашнее стекло, и мне никогда не услышать вести с этой темной воли... Тогда не стоит терять времени. Видишь, - в лунном свете надвигается пепельный астероид перевала, - загруженные, утомленные машины пройдут совсем низко над гребнем, сдувая в пропасть спящие камни, - здесь ты можешь соскочить. Твои друзья ждут тебя, - они жарят козлятину, и я чувствую ее запах, вижу, как взвиваются и гаснут среди звезд искры невидимого костра, - они поднимаются навстречу в беспорядочно-веселой пляске, и хочется подставить им доверчивую ладонь...
Я бы плыл, я бы спал так, - но за стенкой уже кто-то забегал, заорал, хлопая дверьми: проснись, придурок! Рев сирены, красные пунктиры вместо искр, - поднимая свалившееся сознание, напяливая швами наружу, выглядываем, таращась: трассы льются с двух сторон. Они подстерегли нас, таких медленных и низких! - и теперь пулеметы бьют не только на звук (это были бы всего лишь жмурки с отставшим голосом), - к их услугам еще и виев глаз луны. Железная дичь, насаженная на вертел ветра - почему мы стоим?! Днем эти секунды по-своему радостны, - они заняты огненной работой: заход на боевой и уничтожение. Сейчас же, шаря слепыми руками и огрызаясь бестолковым огнем (испуганный скунс-вонючка, - дайте ему по башке палкой, чтобы не вонял!), - мы убегаем... Раскладываем в ряд: сучащие, буксующие ноги, - толкайте же, толкайте, прячьтесь, закрывая глаза и останавливая мысли, растворяйте все растворимое, уменьшаясь и заворачиваясь в носовой платок, исчезая совсем, переносясь и пережидая в укрытии, подглядывая, как обреченные двойники бешено скребут когтями по небесному стеклу, - и дальше, дальше, подпрыгивая от пинков, пряча голову, - жмите на педали, жмите, не оглядываясь, - мы вернемся завтра и, ах, как мы попляшем!..
Они уходят, обгоняя последние пули. Они вырвались даже из рук ветра, но ряд все еще не сходится. Наступает время сочащееся кровью из пробитых баков, трясущееся по булыжному теперь небу на изорванных лопастях, время, обняв руками парашютную беременность, постанывать от схваток страха, вылавливать жадными глазами огоньки полосы, дотягиваясь до крайнего, - цепляя ногтем, срываясь и снова карабкаясь, теряя последние капли, шепча и ругаясь, - время чего угодно, только не молитв. Даже если это последние минуты, и мы уже не дотянем (я слышу, как отлетает от лопастей обшивка, я вижу красные табло тревоги), - все равно не хочу целовать сапоги того, кто сам окунает и сам (если попросишь, отчаянно пузырясь) вынимает, добро улыбаясь в бороду. Белое, простынно-кафельное, искусственные цветы пахнут хлорамином, - этот главврач все равно не властен над снами больных. Прошу тебя, мой ночной близнец, передай своему повелителю: сейчас я жду его поддержки...
И что же нужно тебе, такому потному, с холодными конечностями? Чего жаждет твоя пересохшая, скукоженная душа? Облизнуть эту землю, обдирая о горы язык, утоляясь собственной кровью? Нет, моя испуганная кровь не поможет мне, - чужого хочу, неизвестного, но нет времени перебирать и отбрасывать. Так пусть она подойдет, - последняя вокзальная жрица, - и в мазутных кустах, в мелькании и грохоте проносящихся поездов, эта общественная плевательница (даже здесь воображение привередничает, требуя молоденькую мулатку со стертыми в кровь лопатками), приготовившись оказать мне самую дешевую из услуг, так и останется стоять с открыты ртом; круглая готовность сменится удивлением, переходящим в стон, потому что бледный незнакомец сам опустится на колени и, войдя под узкий полог, сделает это за нее, - жадно и больно, языком и зубами испуганного животного, жаждущего вкуса жизни и нашедшего этот вкус. Я сделаю это, и пусть отвернутся проплывающие мимо купейные мадонны, чтобы не потерять молоко! Я сделаю это, я вылижу последний уголок жизни, куда она вся и забилась, глядя, как умные и тупые пигмеи-пигмалионы танцуют с ее двойником, фригидной самозванкой, - я покажу забытой, что не забыл... Да кто там топчется, черт возьми, кто этот слюнявчик, бубнящий чушь в ее желтые, спутанные пряди, когда она качается в моих руках? "Какие танцы, Заратустра, - бормочет она. Уходи, не мешай нам..." Уходи, танцор, и вы тоже уходите, - вы, жрущие горстями снотворное и пускающие в теплые ванны свою рыбью кровь, - как вы вообще смеете корчить гримасы, даже если жизнь испражнилась вам в морду? Радуйтесь! - она пометила вас как свою территорию, она будет защищать вас! И все остальные, - от рыбака до фискала, - пошли вон! Ей не хватает воздуха, а мне доверия к вашим шаловливым ручонкам: вы обязательно растащите мое тонкое листовое время, эмали чувств, тиски обстоятельств, молоточек сердца, начеканите целую кипу ереси - пьяный блудный сын променял папу на грешницу, - и все это останется невостребованным, как желтые перстни рыночного армянина... Все вон! В моем маленьком мерцающем кадре места лишь на двоих, и мне не нужны апостолы, а тем более зрители. Сейчас, пока я не протрезвел, мне хватит слез, чтобы омыть ее грязные ноги, и жара губ, чтобы осушить их, - а потом я положу к этим ногам все заработанные войной деньги, все усыпанные бриллиантами ордена, и, попросив - нет, не отпущения грехов, - а всего лишь разрешения остаться до утра, улягусь у ее ног. А ты, моя мулатка, сядь рядом, спой что-нибудь нежное на своем родном, неизвестном мне языке, напои меня с ладоней своим прохладным голосом, - и успокоенный я усну. Я так устал от своей дикой любви...
...Светлеет. Шорохи, скрип, задушенные голоса, - все потихоньку уходят, унося... Смех, как эпилог ночного страха: такие серьезные люди, а каким кубарем катились! Отстань, женщина, чего ты лепечешь? Разве ты не видишь, - мы долетели; разве ты не чувствуешь, - он уже расцвел, мой цветок. Немигающая рептилия, магическая пентаграмма, сложенная из лоскутов змеиной кожи, - другу на память от повелителя мух. Все аристократы флоры - от розы до крапивы - все боятся и презирают его. Он тошнотворно красив - камуфляжная звезда, пахнущая тухлой кровью, - и чем дольше я знаю его, тем острее желание склониться к нему и вдохнуть. Мясные мухи, грифы, красноглазые гиены, вам нечем здесь поживиться, здесь человеческое (даже слишком человеческое), - расступитесь и дайте человеку приблизиться. Мне нужен этот запах, такой противный для многих, - я узнаю и обожаю его, - запах возвращения. Так пахнет встающее над горами солнце...