Вернувшись из армии, я не узнал страну. Все ускорялось и перестраивалось. Теперь можно было тунеядствовать и спекулировать, не боясь наказания, и так же безнаказанно говорить все, что ты не мог сказать какие-то два года назад. Мой полученный до армии диплом инженера с тисненым гербом на синей обложке казался мне атавизмом эпохи индустриализации и пятилетних планов. Сойдя с трапа самолета, перенесшего меня из-за гор и пустынь, я вступил в эпоху индивидуальной свободы.
С собой я привез две вещи - деньги и план построения великой жизни. Деньги в новых условиях начали быстро таять. Когда есть возможность поить девушек шампанским, кормить икрой черной осетровой и персиками, возить исключительно на такси, а розы дарить по старинке - букетами, - то золотое дерево солдата превращается в голый куст задолго до наступления законной осени. И когда через несколько месяцев в моем ранце показалось дно, я понял, что наступило время построения великой жизни. По упомянутому плану сделать это я мог только одним способом - написать роман про оставшуюся за горами войну. Такой роман, чтобы под его тяжестью прогнулся мир. "Да, пусть этот мир прогнется под моей войной", - думал я, шагая по городу, - руки в карманах камуфляжной куртки, в ее нагрудном кармане - японский плеер, и в ушах молотом по барабанным: "Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве, пожелай мне удачи в бою, пожелай мне..."
Под эту музыку, уже почти нищий, я и трудоустроился. Вряд ли можно назвать трудом полставки слесаря в маленьком дошкольном учреждении. Это была почти синекура - я чинил сломанные стульчики и шкафчики, вставлял дверные замки, вешал гардины и выполнял прочую мелкую работу, которой было совсем не много. Работал вечерами, когда оба этажа маленького дома пустели, - только поварихи на кухне еще звякали и брякали, укладывая в сумки сэкономленный за день казенный провиант, да сторож (вот синекура полная) обходил коридоры и комнаты, принимая здание под охрану...
Сторожем здесь служил недоучившийся студент медицинского института - бросил на пятом курсе после двух "академов", окончательно убедившись, что больные люди - не его призвание.
- Да и здоровые тоже, - сказал он в первый мой рабочий вечер, когда мы обмывали знакомство. - Помню, привели нас в гинекологию, там все парни рвались к смотровым креслам, едва головой в распяленных пациенток не залезали, - а я как глянул в зеркало, меня чуть не вырвало...
- В какое зеркало? - не понял я.
- Да не в такое, - махнул он рукой на висевшее на стене зеркало. - Ладно, проехали, не в зеркале дело. Я с тех пор смотрю на девушек и насквозь их вижу, мимо внешней красоты - сразу внутренности - почки, кишки, каловые камни, - и содрогаюсь. Так и уродом моральным стать недолго, до патологии дойти...
Звали его Патрик. Неважно, как нарекли его родители, он откликался только на это имя, только им и представлялся. На мой вопрос, уж не ирландец ли он, Патрик обиженно пожал плечами:
- При чем тут Ирландия? Это мой будущий сценический псевдоним.
Вечер нашего знакомства продлился в ночь, вторая бутылка наполняла нас святым духом любви и доверия, и Патрик открыл мне свою тайну, о которой, по его словам, знали единицы. Бросив институт, он устроился в этот скрытый во дворах, окруженный забором и старыми тополями домик, чтобы вызреть в нем, как в коконе, и выпорхнуть уже во всей красе сразу под юпитеры и софиты. Цель его была конкретна - он хотел стать солистом группы "Веселые ребята". На дежурствах Патрик пел, оттачивая голос (который, должен признать, у него был, но скорее оперный бас, чем эстрадный фальцет), и отращивал волосы - к моменту созревания вокальных данных волосы должны были достичь такой длины, чтобы после химической завивки превратиться в шар мелких кудряшек.
- Как у Макаревича, что ли? - спросил я.
- Как у Гнатюка! - обиделся Патрик. - Конечно, как у Хендрикса! Символ музыки свободного мира!
Я хотел напомнить про Анджелу Дэвис, но не стал.
Пока же Патрик мыл свои советские волосы хозяйственным мылом, потом жестко спутывал, натирая полотенцем, и уже массажной щеткой придавал получившемуся колтуну форму вздыбленного попугайного гребня.
Патрик открылся мне, я в ответ рассказал ему о своих творческих планах, и мы решили, что соединение наших устремлений пойдет на пользу обоим. Я стал оставаться вместе с Патриком на его дежурства. Вечерами, когда солнце светило в окна старшей группы на втором этаже и его красные косые полосы лежали на паласе, я сидел посреди комнаты на маленьком стульчике за маленьким столиком с псевдопалехскими маками на фанерной столешнице и стучал по хилым клавишам печатной машинки "Москва". Вокруг меня вдоль стен на таких же маленьких стульчиках сидели куклы в коротких платьицах и белых трусиках, - расставив ноги и подняв руки, они слушали, как поет Патрик. Он пел на первом этаже в комнате младшей группы, и его густой горячий голос поднимался по лестнице на мой этаж и колыхал оконные шторы. Поначалу я не мог писать под это пение, которое прерывалось на любом месте песни и начиналось сначала. Но скоро привык и уже не обращал внимания, как не обращал его на шум дождя, ветра, листвы за окном. Удивлял только выбор репертуара - вместо того, чтобы учить песни "Веселых ребят", Патрик перепевал пластинку "По волне моей памяти", которую он постоянно крутил на старом проигрывателе "Аккорд". Скоро я знал все песни наизусть, иногда, отвлекшись от сочинения текста, подпевал вполголоса: "Тихо плещется вода, голубая лента". Патрик хотел поехать с этими песнями к их автору, чтобы Тухманов, пораженный провинциальным чудом, рекомендовал бы его в тот самый вокально-инструментальный ансамбль.
- Но почему ты не поешь песни "Веселых ребят"? - не понимал я.
- Потому что они мне не нравятся, - отвечал Патрик. - Зато у "Ребят" есть слава и деньги.
За ползимы, пока не решившись на роман, я написал две маленькие повести. Первая, по-хемингуэевски простая, - про один эпизод войны; вторая, стилистически изощренная, - непонятно про что. Это был всего лишь прикорм, который я бросил в литературные журналы, чтобы критики успели обсудить два текста и представить нового гения читателю, тогда как гений будет вдумчиво писать свой роман. Но пока я сочинял план романа, заполняя записные книжки в прогулках по городу, в котором уже пахло весной, из журналов начали приходить отказы. От каждого письма уши и щеки мои горели так, словно в конвертах были не редакционные бланки со стандартно вежливым: "к сожалению, мы вынуждены..." - а оплеухи и пощечины. Когда количество отказов сравнялось с количеством уведомлений о получении, я понял, что мой блицкриг провалился. Патрику я ничего не сказал, чтобы не пугать его. Говорил, что жду ответов, журналы всегда тянут. Он успокоенно пел, а я валялся на вечернем солнечном паласе, как на пляже, окруженный куклами, и, слушая, как он поет, думал, что делать, и так уплывал в дрему.
Иногда к нам заглядывала сестра Патрика. Она была участковой медсестрой, а наш дом стоял на ее участке. Вот она и заходила по пути. Творческая натура, она рисовала, писала стихи, много читала и любила поговорить со мной о литературе и почитать мне свои стихи, сидя на паласе в позе русалочки на датском камне.
Она была чернявой, кудрявой, круглолицей большеглазой хохотушкой, и звали ее Лизой. Но, произнося свое имя, она как-то нежно присвистывала, и получалось "Лиса". Мне нравилось это имя.
Ей нравилась моя проза. Вернее, она говорила, что нравится. В каждый свой приход просила что-нибудь новенькое и читала машинописные листки, лежа на животе на пушистом паласе, и ее босые ноги медленно и нежно трогали друг друга, явно приглашая мою руку включиться в их игру. Но я не решался. Она была старше меня на два года, замужем, имела ребенка, и ее брат пел на первом этаже.
Как-то раз ранней весной, когда только начал таять снег, она ворвалась возбужденная и рассказала, что ходит на квартиру к народному поэту, ставит его жене капельницу.
- Это шанс! - воскликнула она. - Дай мне что-нибудь небольшое, я ему передам почитать, он поможет, рекомендацию в издательство напишет, а то и в Союз писателей в Москву пошлет!
Я вяло отбивался:
- Не хочу я попрошайничать. И потом, он поэт, а у меня про войну...
- Он - участник войны, был ранен, вот как раз поймет! - горела она.
И я сдался, решив, что судьба не может посылать целого народного поэта просто так. Выбрав из повести про войну две машинописные странички с эпизодом боя, я вручил их посланнице.
Она ушла, пообещав вернуться через два часа. За это время во мне воскресли прежние мечты - я чувствовал, как из дома, в котором жил поэт ("Тут недалеко, перекресток Ленина и Достоевского", - сказала она, убегая), распространяется волна удивления. Я видел, как он поднимает телефонную трубку, звонит кому-то в Москву и читает в трубку мои строки...
Лиса пришла и тянула время, рассказывая, какая у поэта квартира, какой он сам вблизи - большой и седой, как белый медведь, как он и она, пока в вену его жены по капле точился кавинтон, пили чай с шоколадными конфетами в виде разных морских ракушек - она даже не думала, что такие бывают!.. Наконец, насладившись моим терпеливым мучением, перешла к главному.
- В общем, дала я ему твои листочки. Вот, говорю, друг моего брата пишет, не могли бы вы взглянуть. Он взял. Знаешь, взял двумя пальцами, брезгливо так, а на лице читалось - ох и надоели вы мне...
- Я же говорил! - с досадой воскликнул я. - Не надо было!
- ...Взял он листочки и ушел в кабинет, неся их двумя пальцами перед собой, как дохлую мышку за хвост. Вышел через несколько минут, держа их уже двумя руками, и сказал: да, это, конечно, писатель...
Она сделала паузу.
- Ну и? - не выдержал я.
- ...А дальше он так задумчиво, глядя в окно, сказал: а раз он писатель, то пусть дальше мучается. Писатель должен мучиться...
- И все?
- Не все. На прощанье он посоветовал отнести рассказы в "Вечерку", там есть литературная страница. Хочешь, я отнесу?
Конечно, я отнес свои тексты сам. Вошел в Дом печати, поднялся на третий этаж, нашел в коридоре редакции отдел культуры, постучал. Но редактора литальманаха на месте не оказалось, и его соседка вежливо предложила мне оставить рукопись на столе - "только телефончик написать не забудьте...".
Редактор позвонил через неделю и пригласил меня на разговор. Когда я вошел в кабинет, за столом, что был в прошлый раз пуст, сидел усато-бородатый, большеухий и большеротый человек в больших, как окна, очках и без одного переднего верхнего зуба.
- Ну что вы мне опять принесли? - тряс он листком. - Почему опять так безграмотно?
- Так... Не русский же я... - бормотал сидящий на краешке стула человек, которого я не сразу заметил за стоячей рогатой вешалкой с висевшим на ней пальто.
- Да и я, как вы можете догадаться, всего лишь россиянин! Но если решили писать по-русски, пишите грамотно! Или пишите на родном и отдавайте переводить!
Когда удрученный автор ушел, я шагнул вперед и представился. Редактор преобразился - он перестал топорщить бороду и широко - в пол-лица - улыбнулся, поднимаясь навстречу и протягивая руку.
- Негасимов, - сказал он. - Александр Францевич...
И, усевшись, мы начали разговор.
- Сразу хочу спросить, - сказал он, - кто вы по профессии?
- Врач, - неожиданно для себя соврал я.
Наверное, я назвал профессию, представители которой дали великих писателей. И я не боялся разоблачения, потому что был уверен - мы видимся первый и последний раз. Какие такие провинциальные газеты, куда я пришел?
- Странно, - сказал Негасимов. - Тогда я не понимаю, откуда в вашем тексте столько этих ужасных техницизмов?
- Я еще окончил авиационный институт, - сказал я правду.
- А, значит, еще и авиационный? Когда это вы успели? - пробормотал Негасимов. - И все же, мне кажется, вертолет на пуанты встать не может, это вы перегнули...
- А вы, наверное, поэт? - насмешливо спросил я, уже готовый встать и уйти.
- Ну, в общем, да. А что? Не любите поэтов?
- Люблю. У них мышление специфическое. Как у женщин. А женщин я люблю...
- Не сердитесь, - сказал Негасимов. - Мне ваши тексты понравились. Только... нет ли у вас чего-нибудь... как бы точнее сказать... человеческого, что ли?
- Не про войну? - уточнил я. - Есть. Но это вы точно не напечатаете. Вот, пожалуйста...
И я протянул ему несколько машинописных страничек.
- Беса? - прочитал вслух Негасимов. - Это по Достоевскому? Заметил, вы - писатель филологический, аллюзии всякие... Ладно, я прочитаю, позвоню через несколько дней.
Но телефон зазвонил, когда я, придя из редакции домой, раздевался в прихожей.
- Послушайте, господин Набоков! - возбужденно кричал редактор. - Я когда начал читать и понял, о чем вы, с ужасом ждал, когда же вы все испохабите! Но вы прошли меж дождевых струй! И пусть меня уволят, но я это напечатаю!
- Вы с ума сошли! - радостно кричал я в ответ, царапая ключом холодильник. - Вам этого не дадут сделать! Я же просто так дал, не в расчете на печать! Вам никто не позволит, даже и не пытайтесь, - а то я вообще стану нон грата в местной прессе! И вы вместе со мной!
- А вот поглядим! Нет, нам определенно надо выпить водки!..
Конечно, этот рассказ не напечатали. Негасимов показал мне верстку снятой полосы, на которой был мой рассказ с оставленным окном для рисунка. В этом окне замредактора начертал стремительно: "А. Ф.! Ваш протеже, конечно, гений, но не для нашей газеты!"
- Гордитесь хоть этим, - сказал Негасимов. - И давайте что-нибудь не столь щекотливое.
Я принялся писать и написал три рассказа. Один за другим они были отвергнуты замредактора. В творчестве и ожиданиях минуло лето, канул сентябрь. Негасимов бесновался - такого с ним не было никогда, он всегда публиковал кого хотел.
- Это мистика! - горячился он, когда я приходил в редакцию. - Наверное, что-то не так с вашей кармой. Дошло до того, что, когда я набираю ваше имя, мой компьютер зависает! Я - убежденный атеист и реалист, а вы шатаете основы моего мира! Пришла пора выпить водки...
Наступил октябрь. Мы с Негасимовым пили водку. Патрик к нам не присоединился, но и не пел. Негасимов, войдя и поздоровавшись с открывшим ему сторожем, вежливо спросил у него, нет ли в здании ремонта, и в ответ на удивление пояснил, что на подходе к зданию ему показалось - рабочие поют. Уже наверху, получив мои объяснения, Негасимов долго сокрушался, хотел спуститься и принести извинения, но потом решил, что так будет еще хуже, и смирился.
За окнами лил дождь. Опрокинув в большой рот рюмку, Негасимов сказал:
- Я, между прочим, на вашу "Бесу" стихотворение написал, вот...
Он достал из кармана сложенный вчетверо листок, развернул, протянул. Я взял. Стихотворение, написанное большими, наклоненными в разные стороны буквами, начиналось со слов "Звуки приплывают по воде", дальше говорилось про таинственный сад и запретный плод.
- Это вам, - сказал Негасимов. - Дарю.
- Спасибо, - сказал я, продолжая смотреть в листок, по которому буквы брели, как мигрирующие в поисках воды грустные слоны, носороги и гиппопотамы.
- Это страшная вещь, - сказал Негасимов, опрокинув очередную рюмку. - Теперь, обнимая свою дочь, я думаю, чтобы ей не попался такой змей, как вы...
- Не я, а мой лирический герой, - сказал я.
- Да бросьте, - махнул в меня рюмкой Негасимов. - Это обманка для критиков и читателей, а уж мы-то с вами знаем... Так что замред правильно сделал, что не пропустил. Плохо только, он теперь в каждом вашем тексте видит опасность. Его нужно чем-то отвлечь... - говорил он, глядя в оконный струящийся размыв. - Мысль крутится... Когда-то давно я видел какой-то фильм. Там еще Гундарева играла. Помню кадр - она сидит у окна, дождь, осень, по окну вода течет... Понимаете? Вот что-то такое нужно написать... Представляете ощущение? Напишите такое, отвлечем внимание цензора...
Он говорил, говорил, говорил, прерываясь только на рюмку. Мы лежали на паласе в позе римских патрициев на пиру.
- Схема моего сближения с автором проста, - говорил Негасимов. - Сначала я влюбляюсь в текст, потом в человека. Вас, - он крутанул лежавшую между нами пустую бутылку, - я уже люблю...
Бутылка, покрутившись, указала горлышком на Негасимова.
- Я тоже вас люблю, - сказал я и икнул.
- Но на брудершафт мы пить не будем, - глядя на бутылку, сказал Негасимов. - Останемся на "вы", так вернее...
На следующий вечер, глядя в запотевшее окно, я вспомнил про Гундареву в неизвестном мне фильме. Сев за столик, всосал своей китайской ручкой чернил из пузырька, придвинул чистый лист и написал первое, что пришло в голову: "Октябрь уж наступил". Нарисовал на полях профиль Пушкина, потом профиль Негасимова, который оказался вылитым пушкинским бесом из "Работника Балды", и продолжил. Рассказ написался за ночь. На следующий вечер переставил куски местами, отрезал, добавил, ночью отпечатал и утром отнес в редакцию.
Негасимов был в восторге:
- Именно об этом я и говорил! Импрессия! Надеюсь, что зам ничего не поймет и пропустит! А вообще про что это? Если вдруг спросит...
- Про то, как я с парашютом первый раз прыгнул, - сказал я и ушел спать, оставив Негасимова перечитывать рассказ с учетом полученной ориентировки.
До выхода Литальманаха был еще целый месяц, оставалось только ждать. В это время Лиса решила, что ее брату тоже не помешает помощь в восхождении на вершины славы. В нашем учреждении, конечно, было пианино, а у Лисы была подруга Лика, когда-то окончившая музыкальную школу по классу фоно и, что важно, недавно расставшаяся с мужем.
- У нее теперь до фига свободного времени, - добавила Лиса и аргументировала в ответ на гримасу брата: - Она научит тебя аккомпанировать собственному пению, а то что за певец, который даже "Собачий вальс" не может сбацать!
Она привела Лику на дежурство и увела меня - чтобы не мешал им заниматься. Но на следующее дежурство Патрик попросил меня остаться.
- Кажется мне, - сказал он, - что эта учительница музыки хочет не только музыки. А я не хочу, я все либидо сублимировал в горло! Потом за все отыграюсь - сам знаешь, сколько у нас, певцов, поклонниц, есть из кого выбрать...
Я остался. Сначала мы втроем пили вино. Лика встряхивала длинной соломенной гривой - она вообще напоминала веселую лошадь - от осанки и длинного лица до радостного ржания, - много говорила, обращаясь то к одному, то к другому. Патрик явно нервничал - наверное, ему было жалко терять время и хотелось петь. Я, правильно понимая свою задачу, ненавязчиво налаживал контакт - то невзначай касаясь мизинцем своей руки мизинца ее, то коленом - ее коленки. Она не убирала. Когда наступило время решений, я встал и, пожелав им хорошо позаниматься музыкой, пошел на свой второй этаж. Мимо меня пробежал Патрик, крикнул Лике, что только дверь закроет, а мне прошипел:
- Не спи!
Я не спал почти час. Лежал на полу на двух положенных поперек матрацах, читал и правил новый рассказ, иногда отрываясь и прислушиваясь к звукам снизу. Было тихо - никаких фортепианных гамм. Через час лестница заскрипела. Она скрипела так осторожно, словно по ней поднимался грабитель. Я затаил дыхание и ждал. Она вошла на цыпочках, встретила мой взгляд, спросила "не спишь?". Ее ненакрашенные ресницы были мокры.
- Представляешь, - сказала она, садясь рядом по-турецки, - я так и не смогла уговорить Патрика позаниматься. Он сказал, что нужно настроиться, помедитировать. Лег, закрыл глаза и через минуту захрапел! Как это называется?
Потом она рассказывала про свою неудачную семейную жизнь. Я с тоской слушал обязательную программу, иногда встревая и пытаясь увести ее в сторону. Но лишь когда, сочувственно кивая, я начал поглаживать ее коленку, она замолчала. Сидела, прислушиваясь к моим пальцам. Вдруг засмеялась сквозь слезы, спросила:
- Как думаешь, я его совсем не интересую?
- Понимаешь, у него сейчас любовь с музыкой, - сказал я. - Не расстраивайся.
И, сев рядом, мягко, по-братски, привлек ее к себе. Она доверчиво склонилась.
...Через несколько минут, когда все одежды валялись на полу, она, вцепившись в мои волосы, закричала так, будто ее зарезали.
- Я, я! - неожиданно для себя переходя на нелюбимый немецкий, зарычал я.
Потом внезапные любовники отдыхали, лежа на матрацах, - они разошлись, как льдины, но сдвигать было лень.
- Ты же не думаешь, что я бэ? - сказала она, водя пальчиком по моим губам.
- Ну что ты, - искренне ответил я. - Какая же ты б...? Ты б... не видала...
- При чем тут б...? - вскинулась она. - Я имела в виду бревно! Не показалась ли я тебе холодной? Уф! Б...! Как ты мог такое подумать! Нет, ну надо же, я - б...! Ну, спасибо!
Она отвернулась.
- Так я же и говорю, - успокоил я. - Не понял только, зачем шифровать такой знаковой буквой? Какое же ты бревно? Ты такая темпераментная, я еле сдержался, когда ты закричала.
- И не сдерживался бы, - сказала она. - Сегодня можно...
"А вот вам", - подумал я, складывая за спиной фигу.
Была дождливая осенняя ночь, когда я проводил ее домой, - она жила недалеко, но путь через лабиринт дворов был извилист.
На следующее дежурство она пришла снова. Потом еще. И еще. А ночью, когда, проводив, я садился за свой маленький письменный стол, она возвращалась телефонным звонком, чтобы говорить, говорить...
Незаметно пролетели две недели. Я вдруг обратил внимание, что полностью утратил одиночество. Лика теперь была со мной всегда - если не телом, то бесконечными телефонными разговорами. Однажды я заикнулся, что мне нужно поработать, - мол, завтра должен отдать последнюю редакцию рассказа в "Вечерку", там никак не пропускают рассказ, требуют редактуры, а я не могу сосредоточиться.
- "Вечерка"? - радостно встрепенулась Лика. - Чего же ты молчал?! У меня там друг работает, правая рука главного редактора!
- Негасимов? - на всякий случай спросил я. - Александр Францевич?
- Нет, его Валера зовут. Завтра позвоню, и уже послезавтра тебя напечатают! - сказала она и приблизилась, мерцая очами.
На следующий день она сообщила:
- Я позвонила Валере, он все обещал сделать. Правда, ногу недавно сломал, оказывается, но он по телефону с главным договорится.
- Спасибо, - сказал я. - Но, может, не надо? Редактор сам разберется, а то как-то неудобно...
- Не думай об этом, - прошептала она, закрывая своей ладошкой мой рот. - Я все устроила, наслаждайся жизнью...
Но наслаждение мое быстро убывало, утекало в какую-то щель, образовавшуюся в моем бытии.
- А то ты не знаешь, в какую, - говорил Патрик. - Бери пример с меня, я все силы бросил на достижение цели и скоро буду на вершине. А ты застрял, попал в капкан. Я читал, что в таких случаях волк отгрызает свою конечность...
Я и сам чувствовал, что Лика отклоняет меня от великого пути, на который я едва ступил. Но и никаких конечностей отгрызать не хотелось, тем более что мне, в общем, нравились наши скользкие барахтанья, ее развратное бесстыдство, с которым она изображала куклу, принимая в белых трусиках кукольные позы и представляясь механическим голосом:
- Меня зовут Суок, мальчик. У меня нет сердца, но есть что-то другое...
Я хотел ввести наши отношения в нормальное русло - когда женщина есть один из элементов твоей свободы, а не прикованная к тебе тачка с обязательствами.
На очередном свидании я попытался объяснить ей поэтику своего существования.
- Понимаешь, я, как Ихтиандр, - говорил я, - выныриваю на воздух, в жизнь, чтобы не атрофировались легкие. А так в основном я дышу жабрами, я все время под водой своих фантазий, я опускаюсь на самое дно и ищу самую главную жемчужницу, чтобы вскрыть ее и извлечь самую главную жемчужину...
- Ты ее нашел, просто не понимаешь, дурачок, - ответила она, раздеваясь и кидая мне в лицо бюстгальтер, который попал чем-то твердым прямо в глаз.
Еле сдержав крик, я грустно улыбнулся и сказал, растирая глаз:
- У меня страшно болит голова.
- Сейчас пройдет, - бурно дыша, она скидывала туфли.