Галаган Эмилия : другие произведения.

Чернее

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 10.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    боль и смех. и идиотизм. короче, всякое, что найдете, то и берите. ПС. Иллюстрация для обложки найдена на пинтересте, ежели у автора какие претензии - удалю по первому требованию.


Чернее

  

...Больше не осталось ни капли тепла,

Только холод из разбитого ветром стекла...

Ольга Пулатова

Голову приподними -- в небе воронья рать,

как тысячу лет назад, не устает кружить.

Жизнь научила нас верить и умирать.

Жаль, что ни вера, ни смерть нас не научат жить.

Константин Михеев

  
   Тьма заполняет душу,
   Проникая во все щели, поры, дыры и норы,
   Ничему не укрыться от нее, ничему не спастись...
  
   Я помню наши большие качели в парке, огромные такие качели, которые стоило большого труда раскачать -- но когда это удавалось, я подлетала к самому небу, высоко-высоко... А что было самым захватывающим -- одна доска в качелях была плохо закреплена и в тот момент, когда качели достигали предела высоты, эта доска вдруг подпрыгивала -- а вместе с ней и мое сердце... а потом оно ухало куда-то вниз, плюхалось в живот, юбка, сперва раздувшаяся куполом, резко хлопала по ногам, и в голове мелькало: те, кто внизу, могут увидеть мои трусы "неделька".
   У меня были все дни, кроме воскресенья.
   Но ведь это неважно, правда?
  
   А самое прекрасное утро -- то утро, когда, разбуженная как можно раньше бабушкой, я, вялая и сонная, была представлена своему новому платью... оно было такое... белое в мелкий красный горошек... а спереди такой фартучек, на котором вышиты цветы... это все потому, что свадьба у дяди.
   И мы едем на автобусе, далеко, в другое село, мне очень любопытно, я смотрю в окно, смотрю и жду: что там такое необычное меня ждет?
   А потом выхожу и попадаю в вихрь гомона и крика, и счастья, счастья, счастья... И все смеются, чмокают друг друга в щеки, и всем так хорошо и весело...
   Я помню из того дня только три, три самые прекрасные вещи на свете:
   -- можно было не ложиться спать долго-долго-долго, до самой жирной, густой темноты,
   -- можно было плясать до упаду и кружиться, пока в ушах не зашумит,
   -- и, наконец, я сижу за столом как раз напротив блюда с вафлями, намазанными вареной сгущенкой. Блюдо, целое блюдо вафель, намазанных вареной сгущенкой!
   Что могло быть лучше?
  
   Было, было!
   Потом дядя и тетя жили у нас, они были очень смешные и не такие, как все, я чувствовала это, особенно когда дядя нагибался и шептал тете что-то на ушко и она краснела. Мне становилось ужасно смешно и хотелось тормошить их, мешать им, и я это делала, а они смеялись и принимались меня щекотать...
   -- Баб, баб, я слышала, как дядя называл тетю... на ушко!
   -- Как, как Милочка?
   И я, вся довольная собой -- хранительница страшной тайны -- нагнулась и прошептала бабушке в ухо:
   -- Мы-ы-шка!
   И бабушка, до этого сидевшая с сурово сдвинутыми бровями, начала смеяться, и я вместе с ней, уже громче и громче повторяя:
   -- Мы-ы-шка, мышка!
   И я побежала к дяде и тете, которые сидели в саду под яблоней, и я, счастливая в своей глупости, кричала:
   -- А я бабушке, бабушке сказала про мышку!
   Дядя принялся гоняться за мной по саду, пока не словил меня, хохочущую, за подол платья.
   А тетя, подобрав с земли маленькое зеленое яблочко, сказала:
   -- А у вас тут колхозный сад есть?
   И лицо у нее было такое хитренькое. Я запомнила его: хитренькое, веселое лицо, сморщенный нос и большие белые зубы, открытые улыбкой.
   А потом -- о, потом было невероятное! -- меня посадили на раму велосипеда и тетя, быстро-быстро крутя педали, поехала по раскаленному от жара шоссе, дядя на своем велосипеде ехал рядом, мы мчались наперегонки, мы летели, в лицо нам дул ветер, и внутри у меня пел целый хор из маленьких девочек, безмерно любящих жизнь.
   Я помню, как мы перелезли через забор -- то есть сперва перелез дядя, потом тетя передала ему меня, а он аккуратно поставил меня на землю с другой стороны. И там мы увидели много-много разных яблонь, мы собирали яблоки в подол к тете, а потом она пересыпала их в мешок. Там было просто море яблок: и мелкого белого налива, и ярко-красных, и темно-малиновых, и желтых, и всяких-всяких...
   И я не помню их вкуса, не помню, помню только яркие цвета и солнце, солнце, солнце, отражавшееся от каждого бока... Блики, всюду его блики...
  
   А потом было другое, совсем другое -- я уже старше, мне, наверно, лет шесть...
   Ничего особенного не случилось, просто мы с отцом поехали на дачу самым последним дизелем. А ехать было долго -- до конечной, больше двух часов. К концу пути в вагоне остались только мы с отцом, я носилась по вагону и садилась то на одно место, то на другое, а то и полежать на сидениях пыталась. И вот я увидела, что в одном из окон внешнее стекло разбито, испещрено сетью трещин. Наверное, кто-то швырнул камень. Отец открыл окно, высунул руку и отломал кусок этого битого стекла, протянул его мне:
   -- Играй!
   Я разломила стекло на множество маленьких кусочков вдоль трещин и складывала из них всякие фигурки. особенно хорошо помню ёжика, у него носик получился остренький.
   Даже не порезалась.
   А потом мы с отцом вышли из дизеля.
   И еще у нас с собой была труба. Длинная железная труба, которую отец стащил с завода. Она была призвана стать опорой для винограда. Ну, чтоб он рос, цепляясь за нее. Мы несли трубу вдвоем -- за один конец я, за другой -- отец. Несли и несли... А потом, когда мы уже далеко отошли от вокзала, не знаю почему, я вдруг задрала голову -- и увидела звездное небо. Я замерла. Их было та-а-ак много! Таких живых! Таких же маленьких и любопытных, как я!
   -- Здравствуйте, звезды! -- сказала я.
   -- Здравствуй, девочка! -- ответили они.
   -- Эй! -- крикнул отец и потянул за трубу.
   Она выпала из моих рук и звякнула по асфальту.
   Я подняла свой конец, мы пошли, но я то и дело поднимала голову и смотрела на звезды, которые подмигивали мне.
   А потом вечером бабушка кормила нас кашей, они о чем-то спорили с отцом, а я ела кашу, болтала ногами и думала какие-то очень умные мысли. И вдруг меня осенило: я
   -- ношу зеленый сарафан с белкой на груди, сшитый бабушкой, такого ни у кого нет;
   -- сижу на коричневой табуретке, прекрасной, крепкой, высокой коричневой табуретке;
   -- думаю очень-очень умные мысли;
   Не значит ли это -- что я -- самая замечательная девочка на свете?
   От этой мысли я даже жевать перестала.
   И верно же! Ведь все-все вокруг меня любят!
   И я принялась доедать кашу: хотя все мое существо было преисполнено восторга, желудок все же оставался пуст -- и требовал наполнения.
  
   А потом я пошла в школу и узнала, что тупая.
   Учительница сказала, что надо сделать, а я не услышала.
   Открыла пропись -- на обложке была нарисована розовая лисичка -- и увидела в начале строки аккуратно нарисованную жирными черными линиями ёлочку, рядышком другую елочку -- очевидно, посыпанную снегом, потому что нарисована она была точечками, а не сплошной линией. Я попыталась пристроить рядом с этими двоими свою. Елочка вышла какая-то накренившаяся, кособокая, возможно, ее расшатал медведь, или, может, она просто устала от жизни.
   -- Мила, я просила не рисовать, а обвести! -- Я услышала над ухом голос учительницы.
   Обвести? Легко! И я уверенно обвела в кружок свою кособокую елочку. Теперь она была как будто в портретной раме.
   -- Что ты делаешь? -- изумленно спросила учительница. -- Вот как надо! -- Она взяла мою руку своей и, крепко сжав, стала водить ручкой по бумаге, соединяя точки второй елочки в единую сплошную линию.
   -- Поняла?
   Я молчала. Почему-то единственное, что я ощущала в тот момент, -- это как ее ногти впиваются в мою кожу. Острые красные ногти.
  
   Но это было нестрашно.
   Меня очень любила наша библиотекарь -- Маленькая Библиотекарша, как я ее звала, женщина совсем крошечного роста, с меня, но взрослая, очень добрая и умная. Она всегда подбирала для меня хорошие книжки и интересовалась, понравилось ли мне.
   Рисунки к книгам, которые я приносила, она всегда вывешивала на стенд и под ними была моя подпись: "Мила Г." (свою длинную фамилию я не любила писать, одно мучение).
   Это было здорово, и хотя я понимала, что рисую отнюдь не лучше всех, я почему-то все равно была ужасно собой довольна. Важно то, что все могли видеть -- я рисую.
   Я помню, однажды мы с Маленькой Библиотекаршей о чем-то говорили, и я -- в восторге пересказывая недавно прочитанную книжку -- протараторила:
   -- Там... там такая девочка была... она попала в волшебную страну и всех злых победила, а с хорошими подружилась, и там еще был такой парень, хороший-хороший, который потом оказался принцем этой страны... И он на ней женился! Я бы тоже так могла, как эта девочка! И вы тоже могли бы! Вы же как я!
   -- Ты, Милочка, неаккуратно читаешь! -- вдруг сказала мне Маленькая Библиотекарша. -- Уголок от обложки оторвала.
   Я покраснела, потому что так и было.
   А потом через какое-то время услышала, как мама говорит с кем-то по телефонц:
   -- Да, я ее знаю, Маленькая Библиотекарша, как говорит моя Мила. Бедная женщина-карлик -- ни мужа, ни детей! А детей любит, вот и работает в этой библиотеке! Да, так вот устроила свою жизнь, бедняжка! Хоть на работе пообщается с детишками!
   Я сидела, понурив голову. Откуда-то сверху, как пласт снега с крыши, сползла тоска.
   Разве может быть так, чтоб человек просто приспособился жить -- а сам был несчастным? Разве может?
   Нет, конечно, нет, решила я. Просто в книжках все происходит быстро, а в жизни медленно -- вот и все.
   В жизни надо подольше подождать -- и откроются двери в волшебную страну для Маленькой Библиотекарши. Тем более что она же маленькая. Неважно, что взрослая. Все равно для нее должно случиться чудо. Для маленьких всегда происходят чудеса -- рано или поздно.
  
   С точки зрения мамы, тот год был хорошим: нам дали квартиру.
   Но я не хотела переезжать.
   -- У тебя будет своя комната! -- говорили мне.
   Но я никогда не хотела свою комнату. Я хотела ходить в свою старую школу, дружить со старыми друзьями, жить с бабушкой, спать с ней в обнимку, уткнувшись в мягкий живот. С бабушкой я была в безопасности. А кто защитит меня от всего ночного в новой квартире?
   Дяде и тете тоже дали квартиру, даже раньше нас. Так как у них нет детей, мама считает, что это несправедливо, и что-то там объясняет про блат и взятки.
   Но я помню, как мы сидим на кухне в новой квартире дяди и тети, мне очень скучно, потому что мама с тетей говорят только о мебели, а это мне неинтересно.
   -- Все прекрасно, только зеркало зря повесили в нише, -- говорит мама. -- Там же темно.
   -- О, -- отвечает тетя, -- какие глупости! Можно ведь включить свет!
   Я выхожу в коридор и долго смотрю на свое отражение в зеркале. Я совсем не похожа на себе, и мне становится страшно. Я пугаюсь себя самой так сильно, словно я -- не я, а кто-то похожий на меня, но ужасно злой, ненавидящий всех людей и в особенности -- меня настоящую.
   Я люблю нашу старую квартиру. Хотя в ней тесновато, а в ванную порой не попасть -- отец любит мыться, часами отмокая в ванне.
   Вот я с криком ломлюсь в дверь:
   -- Папа, пусти, еле терплю!
   Дверка дергается, ее удерживает крючок.
   -- Папа, ну ты сам виноват -- прячься!
   Я беру с подзеркальника тонкую расческу и просовываю в дверную щель. Чуть-чуть вверх -- и дверь открыта. Ухо улавливает шелест задвигаемой шторки: отец отгородился, успел, и я могу спокойно сделать свои дела и уйти.
   А это незабвенное окошечко в ванной! Когда неожиданно из крана начинал литься кипяток, надо было вскарабкаться на бортик ванны и что есть силы стучать в окошечко с криком:
   -- Холоднее!
   Дежуривший на кухне человек колдовал у колонки, и вскоре из крана уже не шел пар, а... бежала ледяная вода, и приходилось снова карабкаться на бортик, стучать в окошко и орать:
   -- Горячее!
   Зато как весело! И никаких страшных зеркал в прихожей.
  
   Мама записала меня на курсы английского. Английский -- это важно, престижно и "будешь читать Шекспира в оригинале". Будешь умницей, будешь хорошей, все тебя будут любить.
   У нас очень мало денег, потому что мама все отдает как взносы за новую квартиру. Я ненавижу новую квартиру, я хочу куклу Барби, прыгающую по ступенькам разноцветную пружинку "Радуга" и лизуна, который смешно прилипает к стенам. Но маме безразличны мои желания.
   Я очень обижена на маму.
   На курсы английского меня водит отец.
   Поздним вечером мы идем с ним по улице, он держит меня за руку, а я балуюсь: щурю глаза и качаю головой -- от этого фонари расплющиваются и тоже качаются из стороны в сторону у меня перед глазами. Мне кажется, у меня с фонарями тайный сговор -- я знаю их большой секрет, но не выдаю его.
   -- Стой, -- говорит отец, -- стой, подожди!
   Я покорно замираю.
   Мимо нас проходит какой-то человек и скрывается за поворотом. Теперь мы одни.
   -- У, какой бычок хороший кто-то выкинул! -- говорит отец и нагибается.
   Мама не дает ему денег на сигареты.
   Дома отец раскрутит бычок, вытряхнет из него табак в специальную банку и будет крутить из газеты самокрутки. Я ему помогаю иногда. Мама бесится.
   Это все потому, что мама хочет, чтоб я знала английский, потому что это престижно.
   А я сижу на курсах английского и сочиняю всякие странные истории.
  
   -- Нет, в эту школу я свою дочь не отдам, -- говорит мама. -- Ни за что!
   Я сижу за столом и ковыряю ложечкой пирожное "Наполеон". У меня почему-то нет аппетита, сама не понимаю, как так вышло, но мне не лезет в горло эта сладость. Что-то не так.
   -- Мила, ты или доедай, или уходи!
   Но я не могу расстаться со сладостью и продолжаю мурыжить "Наполеон".
   -- Возьми пирожное с собой и иди в комнату, посмотри телевизор, -- говорит тетя.
   Я беру в одну руку блюдце с пирожным, в другую -- чашку с чаем и выхожу в коридор, стараясь не задерживаться долго рядом со зловещим зеркалом в темной нише.
   Ставлю чашку и блюдце на журнальный столик и замечаю на нем журнал с красавицей на обложке. Тянусь к нему, открываю... и ухо ловит из-за стены снова мамин нервный голос:
   -- Никогда моя дочь не будет учиться в этой школе! Весь город гудит! Да, убил девочку...
   Я все еще смотрю в журнал, но не могу читать то, что в нем написано.
   -- Да, случайно разоблачили... Кто-то видел, как он вез на велосипеде девочку в сторону леса... Да, ну как она могла подумать что-то такое: учитель ведь... любимый учитель рисования!.. Да, представь, пишут, что сперва надругался, а потом задушил и расчленил... Ужас, ужас, а теперь моя дочка пойдет в эту школу? Да никогда! Я уж лучше взятку дам директору гимназии соседней, туда иначе ведь не пролезть... И английский там на уровне...
   Я сижу, положив на колени журнал, и зачем-то часто-часто стучу по зубам чайной ложечкой.
   Я думаю о том, что значит "надругался и расчленил".
   И не понимаю. Но что значит "задушил" -- понимаю вполне.
   А потом думаю о том, как здорово ехать на велосипеде. В лес. Там большие деревья. Огромные зеленые кроны над головой. Смотрят на тебя сверху, как боженька. Пахнет травами и каким-то волшебством. И девочка едет и думает о том, чему ее всегда учили: нужно быть внимательной, когда едешь на багажнике велосипеда, а то нога может попасть в колесо. Но так трудно думать про ногу и колесо, когда ты такая счастливая! Что может быть лучше, чем ехать на велосипеде в лес!... У меня перед глазами проносилось зеленое, шелестящее... А потом...
   Как же так может быть?
   От самого большого счастья, какое только можно представить, -- к "надругался", "задушил", "расчленил"...
   Как же так можно?
   Я не могла представить, не могла и только сидела и стучала чайной ложечкой по зубам...
   А когда мы уходили и я надевала в коридоре шапку -- в зеркале долго смотрела себе в глаза, словно надеялась найти ответ, словно хотела поймать взгляд той девочки, которая была как я и которая теперь не как я -- потому что мир весь и разом открылся ей во всей полноте. Во всей безграничной своей черноте.
   Потому что на ее месте могла быть я.
   В тот вечер я просто заговорила с человеком, стоявшим по ту сторону нашего железного забора. Забора из тонких железных прутьев, из которых даже какой-то узор составлен.
   Он что-то спросил, как меня зовут.
   Я просила угадать. Никто никогда не мог угадать мое имя. Я это знала, мне нравилось так развлекаться. Я помню, что на мне была пухлая красная куртка и красная в белую полоску шапка-буратинка с помпоном. (Мода такая, у многих в нашей детсадовской группе были такие шапки.)
   И он стал угадывать. Это была очень веселая игра. Я смеялась и ходила вдоль забора -- и он со своей стороны.
   -- Катя?
   -- Маша?
   -- Таня?
   -- Лена?
   -- Нет, -- смеялась я. -- Совсем нет!
   Я его совсем замучила.
   -- Мила. Меня зовут Мила, -- сказала я наконец с неописуемой гордостью.
   -- А может, теперь, Мила, ты поиграешь со мной в мою игру?
   Эта игра мне не понравилась.
   -- Ну, не хочешь -- как хочешь, -- сказал он, застегивая штаны. -- А хочешь -- пойдем погуляем?
   -- Нет, -- гулять мне не хотелось. -- Я пойду домой.
   И потом больше всего на свете я сожалела, что не запомнила его лица. Совсем не запомнила. И так и не узнала, был ли это тот самый, которого посадили, или другой. Мне хотелось, чтобы тот (хотя что он делал тогда вечером в нашем дворе, в другом районе, далеко от той самой школы?).
   Больше мне не нравилось мое имя.
   И мне не очень-то нравилась я. Самая замечательная девочка на свете не играла бы в такие игры.
   Но я была жива -- правда, временами мне казалось, что уже то, что я жива, а ту, другую, закопали в лесу, это неправильно, и в этом тоже виновата -- я. Миром управляла девочка в шапке-буратинке -- и она совершила ошибку.
  
   -- Дежурные! Кто у нас сегодня дежурные? -- Классуха всегда недовольна. Смотрю на нее исподлобья. Мне четырнадцать. У меня длинные волосы, которые я в школе распускаю, потому что мне нравится, как они меня укутывают.
   Иногда я слышу угрозу прилепить к моим волосам жвачку -- и тогда я дерусь, отчаянно и завзято, так что меня боятся.
   Меня иногда дразнят -- из-за придурочности или из-за отца: "Горбатый, я сказал: Горбатый!" Отец у меня совсем ссутулился в последние годы. Начал пить. Мама все время недовольна им, они ругаются очень часто. Ну и я, как отец, тоже не совсем прямая.
   -- Дежурный! Кто сегодня дежурные?
   Пронеси, Господи, пронеси, хочу вечером кино посмотреть...
   -- Галаганова, чего сидишь, как будто это не к тебе обращаются? -- это староста.
   "Сука!" -- думаю я устало.
   -- Галаганова и Астапкин, -- говорит классуха, -- вы должны будете привести в порядок кабинет. И полить все цветы.
   Все цветы в кабинете биологии!.. Мама дорогая, да это работы на целый день.
   -- Ольга Михайловна! -- Астапкин, мой сосед по парте, прочел мои мысли. -- Да мы тут заночуем!
   -- Пусть вам поможет кто-нибудь! Кто-нибудь хочет помочь Галагановой и Астапкину?
   Ну да, жди!
   Но неожиданно Майка Коркина встает и говорит:
   -- Давайте я им помогу!
   -- Хорошо. -- Классуха довольна.
   Мы с Майкой поливаем цветы, а Астапкин типа подметает пол. По факту он то скачет верхом на венике, как ковбой на родео, то играет на нем, словно крутой рокер, а под конец пытается разбить веник о парту, как будто это гитара. Прутья летят во все стороны, мы с Майкой хохочем.
   Потом мы идем домой -- Астапкин сперва предлагает нас проводить, но мы отказываемся: ему совсем в другую сторону, и, честно говоря, за него мне как-то страшнее, чем за нас с Майкой: мы здоровые девицы, а он мелкий мальчонка, выглядит совсем дошкольником, скорее уж на него нападут, чем на нас.
   -- Надо не забыть в подъезде шапку надеть, -- говорю я. -- Уже дважды на этом палилась.
   Майка удивленно смотрит на меня.
   -- Ну, мама хочет, чтоб я шапку носила, а я не хочу. Шапка уродская.
   -- А! Я и забыла, что мама может что-то запрещать.
   Майка тоже без шапки. У нее темно-вишневые волосы, стриженные под мальчика. А еще у нее сережка в носу.
   Ну да, ее мама действительно вряд ли ей что-то запрещает.
   Я уже успела ей позавидовать, как она сказала:
   -- Моя мама умирает.
   Я посмотрела на нее растерянно, не зная, что сказать.
   -- Ее из больницы выписали умирать. А я не могу больше сидеть с ней рядом. Мне страшно очень.
   -- ...
   -- Не хочешь в садике погулять?
   Ночь медленно заглатывала вечер, как удав кролика. Меня ждали дома. Но я сказала:
   -- Пошли!
   В садике были маленькие качельки. Для мелкоты. Такие низенькие и с таким маленьким сиденьицем, что втиснуть в него задницу оказалось нелегкой задачей. Но я с ней справилась. Неуклюже упираясь ногами, стала раскачиваться.
   Майка села на соседнюю качелю и тоже стала раскачиваться, мы некоторое время возились так, а потом она спросила:
   -- Тебе какая музыка нравится?
   Я ответила:
   -- Под настроение.
   А она сказала:
   -- Мне "Нирвана" нравится очень. И Курта жалко.
   Я молчала.
   -- У тебя волосы очень красивые, -- наконец произнесла она.
   -- У тебя тоже.
   -- А твоя мама... кто?
   -- Зануда, -- сказала я от души. -- Но хорошая, -- тут же добавила я, -- добрая. За всех молится. Нищим подает. Кошек кормит бродячих.
   -- А моя мама экономист. Но я хочу, когда вырасту, быть врачом.
   -- Моя в аптеке работает. Но я, когда вырасту, хочу быть писателем.
   -- Ты крутая!
   -- Ты ж еще не читала, что я пишу!
   -- Все равно это здорово.
   -- Врачом тоже здорово быть.
   -- Можно и угробить кого-нибудь. Страшно. Но я все равно буду врачом. Можно тебе задать один вопрос. Личный? Только не обижайся...
   -- Не обижусь. Задавай.
   Она внимательно посмотрела на меня и спросила:
   -- Тебе нравится Астапкин?
   -- Астапкин? -- Я захохотала так, что едва не рухнула с качелей. -- Он же мелкий! Как он может нравиться?
   -- Хорошо, -- сказала она.
   Я продолжала веселиться.
   -- Астапкин, ха-ха-ха!
   Она тоже засмеялась.
   И так мы хохотали, как сумасшедшие.
   А потом расстались у выхода из садика. Майка вдруг обняла меня крепко-крепко, и мы замерли на несколько секунд, а потом он поцеловала меня в щеку и шепнула:
   -- Ты похожа на ангела. Не забудь шапку.
   Дома мама долго на меня кричала, она даже отца посылала в школу, чтоб меня встретил. Он пришел: школа закрыта, никого нет.
   -- Я уже молилась-молилась... В милицию звонить хотела... Где тебя носило?
   -- В садике с Майей сидела. На качелях.
   -- Жопа примерзла, встать не могла? -- язвительно поинтересовался отец, злой из-за того, что пришлось лишний раз выйти из дома.
   -- Сам ты жопа, -- отвечала я, думая про себя: "Я вообще-то похожа на ангела, во!"
   -- За такие слова! -- Мама пребольно шлепнула меня по губам. -- И ты бы тоже молчал, хамло!
   -- И я еще виноват! -- гнул свое отец. -- Она где-то шатается на ночь глядя... наверняка с каким-то хахалем тискалась!
   -- Ни с кем я не тискалась! -- разозлилась я. -- Я с Майкой сидела в садике. Она сказала, что у нее умирает мама. А я не могу, когда слышу, что кто-то умирает, взять и сказать: пока!
   -- Ладно, иди есть, -- мама сменяет гнев на милость. -- Я буду молиться за эту девочку. И ты молись! Куда села, лоб не перекрестив?
  
   Поганый день.
   -- А-а-а-нгелы в небе песнь воспевают, что Христос родился, всем возвещают! -- старательно вывожу я, стоя в первом ряду хора нашей воскресной школы.
   Это генеральная репетиция рождественского концерта.
   В конце ее наша пианистка, женщина с симметрично-грустным лицом, подзывает меня к себе.
   -- Мила... Не могла бы ты... петь немного потише?
   -- Да...
   -- А еще лучше: вообще не петь... Просто открывай рот и все, хорошо?
   Я опешила:
   -- Хорошо, но я... Я вроде неплохо пою...
   -- Не обижайся, пожалуйста, но ты поешь громко, но... неправильно... со слухом у тебя беда!..
   -- Зачем тогда вы взяли меня в хор?! -- От обиды у меня даже слезы навернулись. -- Я ведь ездила на репетиции! А у меня уроков куча! И вообще!.. Я на утренник не приду!
   -- Мила, ну что ты!.. Ты -- украшение нашего хора!
   -- Да ну вас! -- Я топнула ногой и пошла домой.
   А дома оказалось, что какая-то зараза, стоявшая во втором ряду хора, прилепила жвачку к моим волосам.
   И хотя мама кричала, что все можно спасти, я пошла в парикмахерскую.
   -- Зачем так коротко? -- ворчала мама.
   А я недовольно думала, что надо было еще и выкраситься в синий. Тогда бы этот долбаный хор имел тот вид, которого заслуживает!
  
   Назавтра мы прогуливаем с Майкой английский в садике. Ей нравится, как я подстриглась.
   -- Понимаешь, -- говорю я, -- ведь это же обидно, когда тебе не дают петь! Должно быть так: или ты поешь, или слушаешь! Или пишешь, или читаешь! Нельзя стоять в хоре! Надо петь! Надо писать!
   Майка смеется. Она постоянно переделывает стихи, которые мы проходим на литературе.
   Например, недавно был "Школьник".
   Сижу я за партой в школке дурной,
   Мечтаю попасть поскорее домой;
   Мне хочется есть и хочется спать;
   А мне все втирают про Пушкина, блядь!
  
   Собаке бродячей и то веселей--
   И я так ужасно завидую ей --
   Обшарит помойку, что-нибудь съест
   И спать заберется в вонючий подъезд.
  
   Хочу я на свете жить, как она,
   Свободой своей наслаждаясь сполна, --
   Прогуливать школу, пить и курить
   И в туалет под забором ходить.
   Я принесла с собой свой рассказ. Он в ученической тетрадке в клетку. Это история про ангела смерти. Ангела, который злоупотребляет своими полномочиями. Он забирает душу человека чуть раньше, чем надо. До того, как человек по-настоящему умрет. Он боится, что его высшее начальство ему наваляет, но все равно иногда срывается. Однажды он летел за одной душой, видел сверху спину мужчины в светлой рубашке, крутившего педали, видел головку девочки с косичками, видел, как она вытягивает ноги в белых носочках и красных сандаликах, чтобы они не попали в колесо... Он выдернул ее маленькую душу из тела, как только мужчина, бросив велосипед на траву, подошел к ней и стал расстегивать ширинку. Ангел смерти выдернул душу из девочки и унес ее далеко-далеко, а она плакала и просилась к маме, но никогда-никогда не узнала, что с ней должно было произойти...
   Когда я читала, ветер то и дело лохматил мои свежестриженные волосы, они лезли в глаза, в нос и в рот, а Майка их заботливо поправляла. У нее были легкие, невесомые прикосновения.
   И я сказала:
   -- У ангелов такие руки, как у тебя. Когда они достают из человека душу, он совсем этого не чувствует.
   Она пристально посмотрела на меня.
   -- Другого человека -- не тебя -- я бы убила.
   -- Прости меня. Я живу, горя не зная, как говорит мама. А у тебя...
   -- Не будем про меня... Ты ни в чем не виновата... Если бы я могла освобождать души, думаешь, мама все так же мучилась бы? -- Она смотрела в сторону. Хорошие люди, когда плачут, смотрят в сторону. А потом добавила: -- Расскажи мне про рай. Просто придумай что-нибудь...
   Мы сидели в садике, примерзая к лавочке, среди сугробов снега на земле и облаков снега на небе, наши носы и уши леденели, а у меня из сумки торчал уголок фиолетовой шапки-капора, подрагивавший на ветру, как язычок пламени, маленький фиолетовый огонек.
  
   Шесть утра. Проклятье. Чтоб мне сдохнуть. Шесть утра.
   Воскресенье.
   Мама разбудила меня на раннюю службу.
   Противиться бессмысленно, я одеваюсь.
   Захожу в зал. Мама в ночной сорочке -- белой в синий цветочек "зимней" сорочке из очень толстой ткани -- стоит босая на краешке ковра -- на пол не становится, он же холодный.
   -- Слышишь? -- говорит она.
   Я прислушиваюсь. Где-то далеко завывает собака.
   -- Ишь как вытягивает! -- Мама качает головой. -- У нас в деревне сказали бы: к смерти. -- Она вздыхает. -- А может, от холоду и от голоду. Зима суровая в этом году. Возьми там объедки в пакете, возле мусорки положим.
   Мне очень хочется выть от того, что надо ехать в церковь, но я молчу, и мы едем.
   Вечером мне звонит Майя. Ее мама умерла.
   Чтоб мне сдохнуть.
   Я сидела рядом с ней всю ночь. Мы с мамой по очереди читали псалтирь.
   У моей мамы строгий профиль и суровая складка у губ.
   Ее слова прокладывают путь по снежной равнине -- шаг за шагом, туда, откуда не возвращаются. Моя мама -- правильный ангел смерти, она все делает вовремя, я знаю.
  
   Есть вещи, о которых все помнят, но никто не жалеет, есть и такие люди, но сейчас не о них.
   Одна из таких вещей -- мусорное ведро.
   У нас в доме полгода не работал лифт. Сгорел. Какой-то придурок бросил бычок -- вот и полыхнуло. Пожарники потушили. Но лифт не работал. Поэтому мы так делали: идешь с утра в школу, берешь мусорное ведро, выбрасываешь, ставишь на первом этаже под лестницей. Потом возвращаешься из школы, берешь ведро -- и домой. Удобно.
   На дно мусорного ведра подстилали газету, чтоб мусор не прилипал. Но иногда -- при особенно мерзком мусоре вроде рыбьих кишок -- газета размокала и прилипала к дну и тогда приходилось чем-то (я обычно палочку какую-нибудь находила) поддевать ее и вытаскивать из ведра. А иногда она еще и рвалась в клочья, и я, плюнув на все, лезла в ведро руками...
   Дома ведро надо было сполоснуть водой. А когда оно высыхало -- постелить новую газетку. Наука!
   Ведро было моим мучителем много лет. Моей повинностью, тяжким крестом, впрочем, не сколько тяжким, сколько вонючим.
   Но однажды я предпочла общество ведра всем прочим существам во вселенной.
   Я сидела под лестницей и рыдала.
   Я сидела рядом с ведром и рыдала.
   Я удрала с похорон Майиной мамы. Не смогла это видеть.
   Я утирала слезы фиолетовым капором, пух лез мне в нос, я несколько раз чихнула.
   Мы пришли всем классом. Классуха так захотела. Мы стояли, как придурки, вытянувшись в струнку, а Астапкин даже умудрился, приподнявшись на цыпочки, прошептать мне на ухо:
   -- Помер один мужик, попал в ад. Ему черт говорит: какую муку себе выберешь? Открывает одну дверь: там людей на сковородках поджаривают, открывает другую -- там людей на колья сажают, открывает третью -- там мужики стоят по пояс в дерьме и курят...
   -- Астапкин! -- тихо рявкнула классуха.
   Это не по-настоящему. Как на демонстрации, куда нас приводили на праздники.
   Я стояла столбом. Люди и звуки суетились, нервничали. Чей-то нервный смех толкнул меня острым локтем под ребро, а тяжелый вздох больно наступил на ногу.
   -- Будут нести гроб -- скажите, чтоб аккуратнее, тут ступеньки обледеневшие, -- побеспокоился кто-то.
   -- Цветы сейчас дорогущие! -- заметил другой.
   -- Зима! -- объяснили ему.
   -- Каково-то теперь ее дочке, бедная девочка!
   Все это было грустно и странно, не более.
   Но когда гроб уже грузили в машину и до этого спокойно стоявшая Майка -- моя бесстрашная, дерзкая вишневая девочка -- передернулась лицом, закричала "Мама, не надо!" -- что-то сверху разодралось сверху донизу и в прореху хлынула тьма...
   И я больше ни с кем не могла обсудить это, кроме мусорного ведра, я сидела рядом с ним под лестницей и рыдала, обещая постелить ему на дно историю про ангела смерти...
  
   Я до сих пор переписываюсь с Майкой. Они с отцом уехали к его сестре в Москву.
   Она меня всегда любила, хотя я никогда не стоила ее любви.
   Когда умерла моя бабушка -- и я так же, как Майка, рыдала над ее гробом, мир уже не рвался пополам. Его клочья лишь беспомощно хлопали на ветру над нашим старым кладбищем.
  
   -- Твой выбор -- это твой выбор! -- сказал мне отец тогда. -- Но помни: я второе высшее оплачивать не буду. И вообще содержать тебя не буду, так и знай.
   Мама сделала каменное выражение лица, но проявила истинно христианское смирение. Смотрела на меня с укором, но молчала.
   Страннее всего повели себя дальние родственники, дядя и тетя, которые почему-то сказали, что я очень их разочаровала.
   Дядя:
   -- Маленькая такая была умница, а выросла...
   Их дочка, младше меня на десять лет, только-только должна была пойти в школу. В класс с английским уклоном.
   Она уже знала алфавит и несколько простых стишков, которым я ее научила.
   Я набычилась и не стала спорить с дядей.
   -- Что хочу, то и буду делать!
   -- Своя волюшка доведет до горюшка, -- наконец разлепила губы мама.
   -- Я в это все не верю!
   -- Оно и видно! -- В маминых глазах промелькнуло вдруг что-то грустное, человеческое. -- Дочка, это ведь на всю жизнь. Переучиваться потом трудно. А филология твоя русская -- это ведь школа потом... Работа нервная, зарплата копеечная...
   -- Мам!
   Бедная, она уже оплакивала мою будущую бедность.
   -- Есть же еще столько возможностей для филолога... газеты, журналы... издательства... репетиторство...
   -- И все гроши! -- покачала головой мама. -- Но живи как знаешь.
  
   Здравствуйте! Ваш рассказ был опубликован в Интернет-журнале "Эпилог" и рекомендован к участию в конкурсе молодых писателей. По итогам конкурса в Москве будет проведен семинар, на котором вам представится возможность обсудить ваше творчество с ведущими российскими авторами современности.
   Ну ничего себе!
   Да я крута! Я ведь только-только начала писать -- и такой успех! Мой третий рассказ!
   А какие отзывы от читателей: "растрогана до слез", "душа проснулась от ваших слов", "ваша проза душевная".
   И это все -- мне!
   Хотелось плясать и петь. Я сидела в компьютерном клубе, а рядом несколько школьников громко кричали, играя в "Как достать соседа", девушка-оператор пыталась объяснить студентам-индусам, что веб-камера у нас только одна, так что им придется выходить в скайп по очереди.
   Вот он, миг моего звездного часа! Рождение знаменитости! Громкий успех!
   Я с презрением думала обо всех своих бедах и несчастьях.
   Отец с матерью разошлись? Ерунда!
   В любви не везет? Фигня!
   Карьерные перспективы никакие? Хрень!
   Главное -- я писатель! Вот! Пусть нищий, пусть одинокий, пусть сидящий пока в компьютерном клубе, так как домой Интернет провести мама не разрешает, но писатель! Девочки у меня внутри отплясывали с помпонами, как группа поддержки в американских фильмах.
   Тудум-тудум-тудум!!!
  
   У меня иногда случается... как-то раз пошла в магазин за сметаной, а купила две бутылки молока. Скажу честно: больше всего меня удивило не то, что молоко со сметаной перепутала, а то, что купила именно две бутылки. Почему две? До сих пор загадка.
   Но в тот день я просто вышла из дома, не помню зачем, а встретила Таньку.
   Не так давно Танька познакомилась на концерте с парнем из другого города и, похоже, влюбилась. И вот сейчас она шла мне навстречу, какая-то ссутулившаяся и напряженная -- тащила за собой, как бабка тележку, свои мечты и грезы. На улице стояло лето, самое пекло, а она вырядилась в черные джинсы и темно-синюю рубашку... от ее вида меня аж передергивало: как же ей, должно быть, жарко! Высокая трагически черная фигура посреди счастливого лета: мелкие школьники гоняют в футбол, крупные пьют пиво и курят у подъездов, парочки обнимаются -- и отовсюду бьет в нос летняя битва запахов пота и дезодоранта.
   -- Здорово, друже! Пошли на пиво! -- бросила она.
   Я подняла.
   -- Пошли!
   Когда сели на лавочку, она сказала:
   -- Что-то я сон странный видела сегодня. Как-то погано мне... -- Танькины темно-русые волосы были нервно взлохмачены, а карие глаза смотрели страдательно.
   -- Да ты не сильно в сны-то верь... -- Я завела свою шарманку. -- Мне снилось недавно, что у меня по всему телу мех, как у крота, черный, густой... В соннике посмотрела -- к деньгам. И что? Думала от универа премию дадут, и где она?
   Меня очень беспокоил денежный вопрос. На носу -- поездка в Москву, и мне нужны были деньги на билет, и не только.
   -- Нет, друже, -- сказала Танька, -- сон был вещий, я знаю. Уж больно поганый.
   -- Рассказывай тогда.
   -- Снится мне, что я сижу в тюрьме. То есть снится темная камера, вверху крошечное окошечко, я сижу на нарах внизу и рядом кто-то есть, не знаю кто... Тут в двери лязгает ключ, дверь открывается, в камеру заглядывает надзиратель и просит выйти того, кто вместе со мной сидит... И тот выходит... а когда дверь захлопывается, я понимаю, что мне тут еще долго сидеть... очень долго...
   -- Знаешь что, -- сказала я. -- Пошли-ка в компьютерник. Там выйдем в Сеть и посмотрим, к чему снится тюрьма. Часто ведь бывает наоборот: плохой сон означает что-то хорошее.
   Мне также хотелось проверить, может, на сайт выложили список участников московского форума. Я знала, что меня точно пригласят, но хотелось увидеть подтверждение.
   В компьютернике было пусто и тихо: школьники гуляли на улице, а индусы разъехались на каникулы. Я устроилась за компом.
   Танька села рядом.
   -- О, письмо!
   Лязг ключа в замке... Таньке пришло письмо якобы от друга молодого человека, с которым она не так давно познакомилась. Никакого текста -- только фотки. Фотки Танькиного возлюбленного -- с разными девицами, я насчитала штук пять, но, может, их было и меньше, просто какая-то часто радикально меняла имидж, красила волосы и все такое.
   Танькино лицо подернулось болью, как бывает, когда в зубе открыт нерв -- а ты хлебнешь холодненького. Нужна была анестезия.
   Мы пили пиво, пили водку, пили бальзам, а потом меня вырвало в кустах за гаражами.
   -- Это никакой не друг его... -- без конца повторяла Танька. -- Это та девка... Какая-то из... Это она нарочно... Но мне это все равно... с кем он до меня... все равно... главное, чтоб он сам мне ответил... главное, чтоб сейчас...
   -- Да, -- говорила я. -- Главное -- это сейчас. Мало кто с кем и когда...
   Мы пили неделю, и мама перестала со мной разговаривать.
   Я все думала про тюрьму, в которой Таньке еще долго-долго сидеть, и не хотела бросать ее одну. Я стала куда выносливее в отношении алкоголя.
  
   -- Мила, ты где? -- Трубка истерила. -- Иди домой, слышишь! Иди домой!
   Шел мелкий дождик, зонта у меня не было, я стояла на крыльце компьютерника, переминаясь с ноги на ногу. Приперлась осень, а ничего не изменилось, кроме того, что у меня теперь есть мобильник. Сперва это радовало, но сейчас -- нет. Потому что -- мамины звонки.
   Танька пишет письма этому своему придурку -- а я стою на крыльце, потому что уже не могу на это смотреть.
   -- Иди домой! Ты слишком легко одета!
   Я всю жизнь слишком легко одета -- по мнению мамы. Но это не я легко одета, это в мире слишком мало тепла.
   -- Я скоро буду, не волнуйся! Мне не холодно!
   Мне очень и очень холодно.
   Скрип двери, вываливает толпа мелких, доставших уже соседа, они бегут в сторону школы, весело матерясь.
   -- Я скоро приду.
   Выходит Танька. Выходит и проходит мимо меня.
   -- Тань!
   Она, получается, забыла, что я ее жду.
   И в ту секунду, когда она замирает -- высокая девушка в черных джинсах и синей рубашке -- я вижу во всей ее фигуре, в поникших плечах, в висящих как-то безжизненно руках: сломано. Так бывает -- чертишь в тетради поля под линейку, нечаянно чуть-чуть сдвинешь руку -- и вот он, слом линии, уродливый, раздражающий.
   -- Тань!
   -- Он не хочет со мной общаться. Он сам мне это все послал, не она, не девушка его, а он сам. Чтоб я отстала.
   -- Пошли стипуху пропивать.
   -- У меня денег нет, друже.
   -- У меня есть.
   -- Я не хочу.
   У меня запиликал телефон.
   -- Мам!Я сейчас приду! Пакет кефира? Хорошо! Какой? Любой, только не зеленый с красными узорами? Ага, хорошо!
   -- А хочешь... мороженого?
   Не знаю, почему я тогда не заболела и почему мама меня не убила -- я ведь купила-таки тот самый кефир!
   А еще съела три порции мороженого.
   Надеюсь, и Таньке холод помог.
   Главное, обе не заболели, хотя вполне могли бы. Значит, с холодом у нас был заключен пакт о ненападении.
  
   -- Ну что, что ты рыдаешь?
   Танька сидела рядом со мной на лавочке, пока я -- скорчившись, как будто у меня скрутило живот -- подвывала и всхлипывала.
   -- Ы-ы-ы-ы!
   Мне было жутко стыдно, но я не могла успокоиться:
   -- Ы-ы-ы!
   -- Ладно, ладно, прорыдайся, друже, может, легче станет!
   Мне не становилось легче. Хотелось сказать:
   -- Тань, ты пойми, достало меня все это! Сил моих больше нет! Матушка с отцом собачатся каждый день! В универе без конца "когда пойдете работать в школу"! А если я не хочу идти работать в школу? Если я просто из любви к литературе учиться пришла! Никто в меня не верит, никто! Как узнают, что я пишу -- сразу криво улыбаются! Почему? Почему, блядь? Почему никто криво не улыбается, если узнает, что ты трахаешься с кем-то -- а если пишешь, то пожалуйста? Ты мучаешься, ты душу выворачиваешь -- и все только и могут, что криво улыбаться! А тут -- сперва сами, сами -- я же не напрашивалась, я не смела и надеяться! -- сперва пригласили на форум, сказали: перспективы, то-сё, понимаешь: сказали, что точно, сто пудов меня позовут, я уже всем рассказала -- а теперь пишут: извините, в этот раз решили не звать граждан стран СНГ! Понимаешь, я думала: им важен талант, как написано, а им -- чтоб не из стран СНГ. То есть даже не важно, что я там написала! Важно: что я из СНГ! Тань, как же так? Все теперь надо мной смеяться будут! Тань, я только в это и верила: что творчество меня спасет, что я уеду из этого города, тут же невозможно, тяжко, тошно... Тебя уже сломало, теперь и меня ломает, Тань, ломает!
   Но я только издавала нечленораздельный вой и шумно втягивала воздух в легкие.
   Нос хлюпал, как дырявый ботинок, сердце стучало башкой в стену, и кто-то спросил:
   -- Что с ней?
   А Танька ответила:
   -- Любовь, не видно, что ли?
   Кто-то ушел, а она сказала:
   -- Суки они.
   -- А-а-га! -- наконец-то смогла выговорить я.
   -- Суки они, а ты -- талант!
   Сквозь пелену слез я посмотрела на Таньку. После той истории она похудела на два размера, глаза ввалились и на лице застыло выражение "мир, иди на хуй". Иногда я замечала, как подрагивает сигарета у нее в руке.
   Что с нами? Ведь не мы первые, не мы последние?
   -- Что, друже, водка?
   Я кивнула.
   Пропащие мы, совсем пропащие.
  
   Мать с отцом окончательно разругались и разбежались.
   Мне это было не с руки, так как раньше их конфликты удачно заслоняли мое пьянство и безделье, а теперь все стало очевидно.
   Прилетало с обеих сторон.
   Мама кричала:
   -- Ты пьяница, как и он!
   Отец:
   -- Истеричка, вся в мать!
   Правда, иногда удавалось выклянчивать деньги то у одного, то у другого.
   И пропивать.
  
   Тетка с сестренкой уезжали в санаторий на три недели, но вещей набрали -- как на год.
   Дядя позвонил мне и попросил помочь посадить ее на поезд. "Мил, она не верит, что мне тяжело тащить эти ее баулы, а у меня -- спина, между прочим".
   Я согласилась.
   Дядька защитился в прошлом году, тетка -- лет пять назад. Сестренка ходила в школу. Нормальная семья, не то что мы, дебилы.
   Я несла теткину сумку, она больно била по ногам, я ругалась про себя, но терпела.
   -- Мы на лавочке посидим, а ты сходи, купи мне воды минеральной в дорожку!
   -- Дай и мне на пиво тогда!
   -- Какое пиво в двенадцать дня!
   -- За твой отъезд!
   -- Дома отпразднуешь! -- Тетя полезла в кошелек, достала деньги. -- Иди уже!
   -- Я с папой! -- Сестренка, смешная худющая девочка на длинных ногах (синяков-то сколько, тонкая кожа -- наша фамильная, чуть-чуть где-то ударилась -- уже синяк) -- метнулась вслед за отцом.
   -- У него и правда что-то со спиной! -- сказала я, посмотрев на удаляющуюся фигуру дяди. Он был каким-то перекошенным.
   -- Он изменяет мне, Мил, -- вдруг не с того ни с сего сказала тетка.
   -- Что?
   -- Баба у него какая-то. Я знаю. Ты приди к нему сегодня вечером, а?
   -- Э-э-э, да я не могу, у меня практика в школе, уроки...
   -- Ладно, забудь.
   Через несколько минут появился дядя. В одной руке у него была банка пива, в другой -- минералка.
   -- Спасибо!
   Тетушка спрятала бутылку в сумку.
   -- Ма-а-ам, я так давно уже в поезде не ездила! -- протянула сестрека. -- Я даже чу-чух-чучух забыла, представляешь! Я так рада, что мы едем! Там ведь будет река?
   -- Будет.
   -- И лес?
   -- Будет.
   -- Здорово ведь, мама!
   -- И можно будет гулять по ночам, да, мам?
   -- Только со взрослыми!
   Сестренка восторженно посмотрела на меня:
   -- Здорово ведь, Мила, да?
   -- Не то слово!
   И тут я заговорила:
   -- Знаешь, на звезды как засмотришься -- можно шею вывернуть! Здорово -- не передать! Чудо -- одно слово! А деревья как шумят, когда целый лес! Как будто с тобой говорят! А я как-то, когда была маленькая, ежика ночью нашла! Вышла в туалет -- а на дорожке ежика нашла!
   -- Это у бабушки? -- спросил вдруг дядя.
   -- Да, -- сказала я, посмотрев ему в глаза. -- Да.
   -- Хорошо там было, -- ответил он и отвернулся.
   А потом прибыл поезд, и они уехали.
   Когда мы шли к остановке, дядя бросил:
   -- Ради дочки не разводимся.
   Я молчала.
   -- Ты-то замуж не собралась еще?
   Я мотнула головой.
   -- Ну и хорошо.
   -- Дядь Саш, дайте на проезд, я кошелек забыла.
   -- А, ну на, возьми!
   -- Так у меня сдачи нет! Я потом верну!
   -- Брось, ерунда...
   -- Ну, я побежала!
  
   Я уехала. Я это сделала. Внезапно, сломив линию своей судьбы, я дернулась, вырвалась, вылетела.
   И упала.
  
   Хозяйка, женщина лет пятидесяти по имени Ирина Яковлевна, полная, с короткой стрижкой и невыразительным лицом, посмотрела на меня с ехидцей и спросила:
   -- А ты в курсе, что водопровода в доме нет?
   -- Как? -- Я аж глаза вытаращила.
   -- Да так. Нет и все.
   -- А вода как же? Течет из крана...
   -- Течет, потому что в бочку налита. И насос качает.
   -- А в бочке она откуда?
   -- Из колонки.
   -- А... как...
   -- Ручками, ручками... ведро взяла -- и пошла...
   У меня подкосились ноги.
   -- Но я думала... что тут все как в городе...
   -- За такие-то деньги?
   Я присела.
   -- Хоть бы мама не узнала...
   -- А что мама? -- Хозяйка посмотрела на меня как-то более тепло.
   -- Мама расстроится, что мне придется носить тяжелое.
   И тут я заплакала.
   -- Мама не хотела бы, чтоб я так жила. Она хотела бы, чтоб я жила... жила... как человек!
   -- Брось, ну что ты! -- сказала хозяйка совсем примирительно. -- Мы неплохо живем! И потом -- зимой мы воруем воду из труб... ну, отопления. Мыться можно спокойно, только если уж совсем сильно топят, можно обвариться.
   -- Я сварюсь под душем! -- выдохнула я со всхлипом. -- Какая глупая и нелепая смерть!
   -- А еще... -- Хозяйка наклонилась ко мне и доверительно улыбнулась: -- Мы тут воруем электричество...
   Зато до города было недалеко.
   Наверное, я могла вложить свои деньги во что-то лучшее, а может, и нет -- денег-то было не так много. Я копила пять лет на покупку этой комнатенки в пригороде Санкт-Петербурга. Часть денег я взяла в долг, поэтому мне приходилось работать довольно много, чтобы успеть отдать все в срок.
   Я читала корректуры, писала статьи для журналов, в общем, делала, что умела и могла.
   С соседкой я даже немного приятельствовала, а ее сын Коля -- оболтус пятнадцати лет -- приходил ко мне, когда надо было сделать английский. Моего уровня английского как раз хватало на то, чтобы выполнить домашку за девятиклассника. Иногда даже на четверку. Не зря на курсы ходила.
   Соседка за это подкармливала меня -- когда тарелочку супа нальет, когда котлетками угостит. Так что да -- иностранный язык, он кормит.
   Колю "ту би о нот ту би" занимало мало, в основном его беспокоили более серьезные вопросы, например как-то раз, пока я что-то ему объясняла, а он вроде бы слушал, как-то смешно вывернув набок бритую голову на длиннющей шее, он спросил:
   -- А правда, что если человек упал и ударился головой... и ему стало как-то нехорошо... ему надо разбить нос? Типа там кровь из носа пойдет, но зато сотрясения мозгов не будет...
   -- Не знаю, -- честно ответила я.
   -- Я теперь всегда буду всем носы разбивать, если что. Прикольно было бы, если б это от всех болезней помогало. Простился -- в нос, руку сломал -- в нос...
   "Ну, Бог в этом вопросе с тобой солидарен, -- подумала я. -- У него тоже семь бед -- один ответ: все плохо и ты приуныл -- получи в нос, все хорошо и ты возгордился успехами -- снова в нос!"
   В другой раз Колька спросил меня:
   -- И почему я такой дрищ?
   А в третий:
   -- А правда, что зубная паста помогает от угрей?
   По ночам Колька играл в компьютерные игры, а днем, придя из школы, отсыпался. Ему часто снились какие-то монстры из игр, и он кричал во сне.
  
   -- Ты вроде умная? -- Катька ехидно прищурила левый глаз. Она дочка моей соседки, возрастом помладше меня, но замужняя, у нее и ребенок есть, мелкий толстый Кирюшка, лет ему что-то около пяти. Катька сама мелковастая такая, крашеная брюнетка с татуировкой-иероглифом между лопаток. Что означает этот иероглиф, Катька не знает. Возможно, его просто выдумал тот чел, который его набивал. Катька говорит, что он был наркошей.
   -- Не знаю, -- ответила я, полагая, что это самый лучший ответ на такой вопрос.
   -- Ты какие имена знаешь, чтобы с буквы "К" начинались. Только не "Кристина" -- у нас так главную школьную шалаву звали...
   -- Каролина еще...
   -- Не-е... На Кристину похоже...
   -- Карина.
   -- Из той же жопы.
   -- Ксения, Ксюша.
   -- Собчачка?
   -- Ну почему Собчачка сразу! -- Мое религиозное воспитание восстает как-то само собой. -- А святая Ксения Петербургская? Все про нее знают! Переводится как "иностранка". Типа "не от мира сего".
   -- Не, со странностями мне имен не надо...
   -- Клава?
   -- Бля, ну ты скажешь! Так только бабок старых зовут!
   -- Камилла?
   -- О... красиво. Только сокращенно как? Кама, что ли?
   -- Мила.
   -- Мила -- хорошо. Камилла Константиновна -- ничего звучит?
   -- Ничего. С Константиновной вообще, конечно, трудно как-то сочетаться. Длинное отчество... А...а, так ты беременна, Катя!
   Я раззявила рот.
   -- Дошло только! -- Она засмеялась. -- Я что придумала. У нас вся семья на "К" должна быть: Костя, Катя, Кирилл. Думаю, дочка будет. Вот чувствую: точно дочка. Когда Кириллом беременная была, какие-то другие ощущения были.
   Тут мне трудно было что-то сказать. Поди разбери, какие там у этих беременных ощущения.
   Ирина Яковлевна вернулась с работы, открыла дверь, сняла сапоги.
   А Катька ей:
   -- Мам, я придумала! Камиллой назову!
   -- Ну хорошо, хорошо! -- Соседка сняла шапку и взлохматила прибитые волосы. Посмотрелась в зеркало. -- Ну я и чуча!.. Значит, будет у меня внучка Милочка! К доктору-то когда покажешься?
   -- Завтра поеду. Костя завезет. Мам, так курить охота! Как это мне девять месяцев продержаться?
   -- Потерпишь.
   Соседка присела на крашенный в желтый цвет ящик, который у нас на кухне почему-то был за табуретку.
   -- Фуф, устала! -- достала из кармана пачку, потянулась за зажигалкой.
   -- Ну, ма-ам!
   -- А-а! Ну хорошо, хорошо! Не буду тебя искушать!
   -- И ее травить! Она же через меня все яды в себя впитает...
   -- Чему там впитывать, там еще нет ничего, зародыш вот такусенький!
   -- Все равно лучше не дышать всякой гадостью.
   -- И то верно. Заварю-ка чаю. Ты себя чуток иначе чувствуешь, чем когда с Кириллом-то? Я помню, сразу догадалась, что у меня девка будет.
  
   Мама мне редко пишет. И неожиданно. Вдруг ни с того ни с сего -- эсэмэска. А в другой раз -- месяцы молчания.
   Только с праздниками всеми поздравляла. Или иногда выныривала из темноты с чем-то типа "Была у отца. Он на полу в кухне спал, пьяный. В квартире свинарник". Я помню, что в тот день, когда я получила это, на кухне Катька и соседка пили чай, звенели ложками и:
   -- Мы ж семья на букву "К"! Здорово, да?
   "Ты ж вообще-то Екатерина, дура тупая!" -- подумала я.
   И вдруг мне захотелось выйти из дома и пойти... по шпалам, по шпалам, как в песне, пока не дойду до родного города, до дома, до кухни, где можно лечь на пол рядом с отцом и так и лежать рядом -- на твердом, холодном, родном полу.
   Какая иной раз находит глупая, бессмысленная тоска! Я же оттуда бежала со всех ног, забыла, что ли?
   Я включила комп и уткнулась в сериал. Но мысли почему-то пошли дурацкие. Вон герой моется в душе. Хорошо ему, может плескаться, сколько хочет. Не то что у нас -- выльешь всю воду из бочки, потом будешь стоять весь в мыле, как загнанная лошадь. А их убивают, ведь так? Верно?
  
   На работе мы очень сильно выпить любим. Прямо так любим, что иной раз даже нажираемся. Особенно перед праздниками. Перед Новым годом, например.
   Офис у нас -- комнатка в полуподвале, тесно, душно. Единственное окно выходит на какие-то кусты, в которых шныряют бродячие кошки. Кошкам мы иной раз оставляем на подоконнике консервные банки с остатками своего обеда. Кошки диковатые, поэтому есть предпочитают, когда мы их не видим, но я се-таки выведала их секрет, этих кошек. Они были не совсем кошками. Одна -- так точно.
   -- Нет-нет, мне больше не наливать! -- отмахивается коллега Влад. -- Мне надо домой. Подготовка к празднику. Жена будет холодец разливать, а я -- салаты рубить.
   В моем воображении Влад прекрасно вписывается в интерьер любой кухни -- он очень большой, толстый, спокойный и мягкий, мне кажется, что старое-доброе: "не сворачивай на кухню, там ведь жесткий холодильник, а сворачивай на папу -- папа мягкий, он простит" -- это про него, в том отношении, что в него можно влететь во весь опор, врезаться прямо с лету, а он только улыбнется, обнимет крепко и скажет: "Ну, куда ты, дурашка?" У него есть маленькая дочка, думаю, у них там все так и происходит.
   -- А у нас в такое время... обычно... -- начинаю я и чувствую, что язык как-то заплетается, -- мы с мамой на кухне возились и папку гоняли, чтоб он до того, как все сядут за стол, не подъел наши запасы... а то он то бутеб... бутирб.. бутербродик схватит, то еще что... -- Я чувствовала, что краснею. Вокруг все такие солидные и трезвые, а меня вот развезло. -- Надо идти... надо... опоздаю...
   Я предусмотрительно не пытаюсь даже выговорить "на электричку", точно язык в узел завяжется.
   Влад встает из-за стола. У него мохнатая, взъерошенная борода.
   -- Я вас провожу.
   -- Не надо.
   -- Надо-надо.
   Мы выходим во двор.
   -- Зима такая хорошая, -- говорю я. -- Снега сколько!
   -- Да, -- говорит он, -- чудесная зима. У вас нет варежек? Вы же замерзнете!
   -- Нет, -- смеюсь я. -- Есть. Вот, я сейчас...
   Одна из варежек падает в снег, Влад нагибается, поднимает, подает мне ее.
   -- Спасибо, я бы сама. -- Но на мне толстый пуховик, а под ним -- не менее толстый свитер, а еще я пьяная, нагнуться мне было бы трудно, поэтому я искренне благодарна. -- Я вас так люблю! -- вдруг говорю я и обнимаю его.-- Вы хороший!
   Он смущенно отстраняется.
   -- Как же вы до дома доедете?
   -- На электричке! -- Я жутко радуюсь, что все правильно выговорила.
   -- А до электрички как?
   -- На метро!
   -- А до метро?
   -- На маршрутке!
   -- Хоть бы не потеряться вам. Мы не хотим вас потерять, вы ценный сотрудник.
   -- Спасибо вам огромное! -- Мне снова хочется его обнять. -- Я так рада, что вы у меня есть. Я завтра тоже буду пить. Ведь праздники же! Надо пить и гулять!
   -- Берегите себя.
   -- И вы тоже. Я вас очень-очень люблю. Всех-всех!
   -- Вон маршрутка идет, не ваша!
   -- Моя.
   -- Знаете, что такое любовь по Лакану?
   Я смотрю на него, слушаю, поражаюсь, как все умно и верно, он запихивает меня в маршрутку, и я, уткнувшись носом в воротник, понимаю, что ничего не запомнила из его слов.
   Как теперь спросить, на трезвую-то голову, что он там сказал про любовь по Лакану? И правильно ли будет переспрашивать?
  
   Лет в десять был у меня заскок: боги древней Греции.
   Я специально маму троллила: не буду в Бога верить, а буду верить в богов. В Зевса вот буду верить, в Афродиту и Аполлона.
   Книга о богах Древней Греции была у меня настольной. Разумеется, недолго: пока я не дошла до мысли, что даже самые лучшие боги порой убивали, приказывали сдирать кожу и всякое подобное. Но какое-то время я была увлечена, даже игрушек своих назвала именами богов. Да, я тогда еще играла в игрушки, во все, включая даже разборного клоуна, который состоял из пяти колец разного диаметра и головы-навершия. Этот клоун постоянно находился в разобранном состоянии, потому что штырек, на который надевались кольца и голова, где-то затерялся. Клоун был богом времени, в моей интерпретации развалившимся на прошлое, настоящее и будущее -- потому что ведь действительно, кому и когда удавалось увидеть все время целиком?
   Но самым моим любимым богом был Аполлон. Его имя у меня носил медведь, маленький, коричневый. Я считала, что этот медведь -- самый красивый из моих игрушек, повязала ему на шею красный бант и украсила его утащенной из маминой шкатулки брошью со стекляшками. Моя логика была, как мне казалось, непрошибаема: самый красивый бог соответствовал самой красивой игрушке мужского пола.
   Как-то раз мама затеяла уборку и принялась выколачивать пыль из всего вообще. В том числе и из моего медведя.
   И он выпал у нее из рук. Упал с балкона.
   -- Похоже, твой коричневый медведь упал куда-то вниз, на тротуар, -- сообщила она мне. -- Или даже на дорогу. Я из-за деревьев не могу углядеть куда.
   -- Мой Аполлон!-- взревела я и бросилась к входной двери. -- Я его найду!
   -- Кто? -- Мамины очки аж подпрыгнули.
   -- Аполлон! -- ответила я, натягивая сапоги. -- Самый красивый бог. Мой самый любимый медведь. А тот большой, надутый,-- это Зевс.
   -- Этот плюшевый -- Аполлон? -- Мама просто не могла сдержать смех. -- Ха-ха-ха! Ой, я не могу!
   -- И ничего смешного! -- Я топнула ногой.
   Мама продолжала смеяться.
   -- Да ну тебя!
   Я выскочила на улицу и принялась искать своего Аполлона. К счастью, он упал прямо под балконом, и его еще никто не подобрал и не затоптал сапожищами.
   Я прижала к себе своего мишку. Теплый, мягенький, коричневый. Как его можно не любить?
   Но мама смеялась даже тогда, когда я вернулась домой.
   -- Аполлон! Ой, не могу.
   Честно говоря, моя мама редко смеялась, это плохо сочеталось с ее суровой набожностью, но в тот день она прямо-таки вся извалялась в веселье. Я же, надутая, сидела в углу со своим Аполлоном. Кстати, красивая брошка с камешками осталась там, на улице, видимо, отстегнулась как-то. Но любимый был жив-здоров, это главное.
  
   -- Почему он до сих пор не внес правку?
   -- Может, запил, -- говорит Влад спокойно, лишь слегка грустновато.
   -- Да вы что?!! Нам же завтра сдавать макет!!!
   Влад выбрался из-за стола (а с его большим животом это было не так уж легко) и пошел в сторону нашей импровизированной кухоньки, где на маленьком столике стояли чайник и микроволновка.
   -- Хотите бутерброд с паштетом?
   -- Нет, спасибо.
   Я сижу, гипонтизируя экран. Когда же чертов верстальщик пришлет макет? Уже поздний вечер, а мне надо проверить, как он внес правку, еще раз сверить выходные данные...
   Просматриваю промежуточный вариант макета.
   -- Тупица! -- Я не могу сдержать гнев. -- Как я не заметила! "Восточно-европейский" через дефис! Как, откуда?
   Влад подходит ко мне так близко, что я вижу хлебные крошки на его свитере.
   -- Люда! -- Он примирительно кладет мне руку на плечо. -- Ну чего вы так? Позвоним верстальщику, скажем, что нашли ошибку, попросим исправить, а заодно разберемся, пьян он или нет...
   Он достает мобильный и набирает номер.
   Я отчаянно анализирую, почему так вышло -- откуда в моей работе и ошибка?
   -- Наверное, тут первоначально был перенос, а потом, когда текст подтянули... Черт, ну что же я за овца! Была же уже одна сверка!
   Верстальщик взял трубку. Я слышала, как он на том конце бросил:
   -- Не могу говорить, потом перезвоню.
   Влад сел рядом со мной.
   -- Мы сегодня этот макет не сдадим! -- с отчаянием воскликнула я. -- Уже семь часов! А еще надо все тщательно сверить! Вдруг там еще где-то вылез такой дефис! И как я, балда...
   -- Люда, почему вы так ненавидите себя? -- Влад посмотрел на меня пристально-внимательно. И я на него так же внимательно посмотрела. Лицо его всегда пряталось от меня в смешной, косматой седовато-рыжеватой бороде, а теперь вдруг выплыло: светло-серые глаза, крупный нос в тонких красных прожилочках, родинка в уголке левого глаза, пухлые губы, прикрытые усами.
   -- А почему у вас красные черточки на носу?
   -- Ну Лю-юда! -- Он громко и открыто засмеялся. -- Святая непосредственность! Это капилляры просто так расположены, наследственное! А вы думали, я жуткий пропойца вроде нашего верстальщика Миши?
   -- Нет! -- Я смутилась. -- Нет, ну вы что! Я не должна была спрашивать! Простите! Я такая дура!
   -- Ничего, я уже к вам привык! Только теперь и вы мне ответьте: за что вы себя так ненавидите? Ну?
   -- За то, что уехала, -- тихо сказала я и почувствовала, как преодолеваю словно бы какое-то внутреннее сопротивление, не слишком сильное, но ощутимое -- отталкиваюсь от берега и начинаю плыть...
   -- Уехала... откуда? Иди сюда, -- он приобнял меня.-- Вот так. Что случилось?
   -- У меня была бабушка, она умерла. А отец спился. Он был там совсем один. Сперва бабушка смотрела за ним, потом он -- за ней. А потом она умерла. И он начал пить. А мама с ним в разводе. Она не могла помочь. А если бы я не уехала...
   -- Ты ничего не изменила бы, ты же знаешь. Вон наш Миша -- как твой отец. Пьет и пьет. Мы ему работу подкидываем, тащим-тащим, а он что? Пьет... И жена его пыталась вытащить, и мать покойная -- ничего...
   -- Я понимаю...
   -- Людочка! -- Он говорит это так, как будто смягчив это имя теплым тоном, его можно приложить к больному сердцу, как компресс. -- Не надо себя ненавидеть!
   -- Я бы хотела...
   Его свитер пахнет всякой-разной сегодняшней-вчерашней-позавчерашней едой и немножко потом, и я слышу, как стучит его сердце, размеренно, спокойно, удар за ударом, как будто идет кто-то большой и уверенный в себе, никуда не торопясь, ничего не боясь, потому что велик, потому что огромен, потому что -- бог.
   Он начинает гладить меня по щеке, легонечко так, и я поражаюсь, как это такая огромная рука -- и такая нежная... Мне ужасно приятно, но я начинаю беспокоиться -- как это, как -- ведь это уже не совсем по-дружески, это уже что-то другое... А он легонько касается кончика моего носа, и снова палец поднимается вверх, к переносице, а потом спускается на щеку...
   -- Надо себя любить! -- тихо говорит он. -- И вас будут любить другие! Будут любить мужчины...
   Я дрожу. Мне неловко, странно и стыдно, я вижу, что приличность ситуации закрывается, медленно и неотвратимо, как двери поезда метро. Он обнимает меня, как теплая вода, которая не давит, а расслабляет.
   Я чувствую: он меня хочет, и понимаю: я тоже хочу его.
   Но я мыслю -- яснее, чем картина нашего офиса за стеклами очков (обои в цветочек, на стене напротив диплом от Министерства печати), передо мной предстает правда -- он старше на пятнадцать лет, он женат, у него маленькая дочка.
   Я сжимаюсь в точку, от страха, от нерешительности, от смущения, но он как-то ловко изворачивается и целует меня, так же легко, как касается, -- целует мои губы, которые только и могут, что по-рыбьи беззвучно шептать "Не надо".
   Я закрываю лицо руками, и чувствую, как оно горит.
   Мне стыдно, потому что он меня поцеловал, стыдно, потому что я не знаю, как реагировать, а мне уже ужасно много лет, я должна знать, должна! И этот стыд взрослой, прилично одетой тетки, которую уличают в поедании козявок из носа, жжет больнее всего.
   -- Ну что? -- ласково шепчет он. -- Ты в домике?
   -- Угу, -- выдавливаю из себя я.
   -- Испугалась?
   Киваю.
   -- Посмотри на меня.
   Я отнимаю ладони от лица, и он снова меня целует.
   И тут я уже нахожу силы отстраниться:
   -- Не надо.
   Я думаю: надо бы сказать "Я не целуюсь с женатыми", но говорю почему-то:
   -- Я не умею целоваться, -- и вытираю губы тыльной стороной ладони.
   -- Ну хорошо, хорошо, не бойся! -- Он снова пытается меня приобнять, но я его отталкиваю. -- Послушай, я не сделаю тебе ничего, чего бы ты сама не захотела.
   Он обиделся. Я вижу, он обиделся. Я смотрю на его профиль и вижу, что у него на ухе, прямо на самом верху, растет пучок волос. Мне это кажется ужасно милым. Мне хочется сказать: "У вас на ухе шерсть. Вы зверь. Зверёк. Зверюшка". Но я молчу, потому что уже понимаю: это неправильно.
   -- Знаете, что такое любовь по Лакану? -- говорит он.
   Я отрицательно мотаю головой, он что-то говорит -- но тут звонит телефон.
   Это Миша. Он готов выслушать наши требования. Он немного пьян, но все понимает.
   Все в порядке. Мы сдадим эту книжку в срок. Я не хочу любить себя. Я хочу любить тебя и чтобы меня любил ты.
   -- Я тебя не обидел?
   Мотаю головой.
   -- А я вас?
   -- Нет. Не хочешь на "ты"?
   -- Нет, не стоит.
   Я смотрю на него и думаю, как холодно на улице.
   Мерзкий, промозглый март. Закоченею, пока доеду домой.
   Мы как-то несуразно прощаемся. Я снова не уловила про любовь по Лакану. И не смогла сказать ему, что он -- море, зверь и бог. Мое самое большое, мохнатое, мягкое счастье. Мое тепло.
  
   Из-за бури повалило несколько деревьев, одно из которых повредило линию электропередач. Мы сидели без света несколько суток, как-то даже привыкли, Катька приклеила в туалете к бачку толстую, с руку толщиной, свечку, а то мелкий Кирилл промазывал бы мимо унитаза. Заходя в туалет, где от открытого унитаза подымался едва заметный пар -- мы же воровали батарейную воду, а это кипяток -- я ловила себя на гордости: это самый странный туалет в мире -- с романтическим освещением и ультрасовременным подогревом сидения.
   Сидя на унитазе, я размышляла о том, что совершенно очевидно -- я дура. Нет, ну бывает же так -- сколько за мной пытались ухаживать, клеились там, на свидания приглашали, а я все не то, не то... Никого не хотела. Даже тех, которые чисто внешне были симпатичными. Про кого подружки говорили: "А он ничего!" А мне просто не хотелось, чтоб он рядом со мной садился. Вот когда напротив и в двух шагах -- то ничего. А когда поближе -- уже нет, не могу, убери руки, сейчас в глаз дам. А тут прямо... Прямо обнял -- и все.
   Почему я никого другого не хочу?
   Черт, телефон!
   Успела добежать, на ходу натягивая штаны.
   -- Люда? -- Это Шеф. -- Люда, вы видели авантитул?
   -- Да, а что?
   -- Люда, вы тра... сидели с этим макетом весь вечер, а у вас на авантитуле -- перевод латинского!
   -- Черт!
   -- Люда, чтоб в последний раз! -- Шеф вне себя.
   -- Хорошо.
   -- И пока потерпите, денег нет.
   -- Хорошо.
   -- Через пару недель будут.
   -- Ладно.
   -- Да не расстраивайтесь.
   -- Хорошо, не буду.
   Я даже не знаю, что хуже: что я пропустила ошибку или что нет денег. Нет, хуже всего -- что я безумно хочу женатого человека. Черт. Черт. Черт.
   Иду на кухню, завариваю кофе, в такт чертыханию звеню ложкой.
   Сосед Коля, всклокоченный спросонья, спрашивает:
   -- Можно у тебя кофе взять немножко?
   -- Бери, -- говорю.
   -- Слушай, почему в игре я их побеждаю, а во сне -- нет?
   -- Кого?
   -- Да этих... зомбей.
   -- Не знаю.
   -- Вот и я не знаю. Бью их, бью... у меня жизни заканчиваются -- а у них нет!
   -- Ты бы играл меньше. И не ходил бы босиком по полу, холодно же.
   Коля налил кофе в чашку и потащился в свою комнату. Длинный, худющий. Конечно, зомби его победят.
   -- Может, тебе меньше играть?
   Не слышит.
  
   Мы много разговаривали по телефону, я решила, что это безопасно.
   Мне нравилось с ним говорить. Он в основном возился с дочкой, поэтому временами отвлекался на:
   -- Ай, Оля, не суй папе карандаш в ухо!
   А я тогда кричала:
   -- Нет, Оля, суй папе карандаш в глаз!
   Или он:
   -- Оля, немедленно выходи из лужи!
   А я:
   -- Оля, не слушай папу, бей ногой по воде что есть силы!
   Оля меня, конечно, не слышала, но почему-то делала именно то, что я говорила. И заливалась смехом. Мне нравилось, как она смеется. Как все дети смеются. Как смеются счастливые.
   С ним мы говорили о разном. Я рассказывала о своей жизни, он -- о своей.
   Однажды он меня поздравил с Благовещением, пожелал только добрых вестей. Не все знают про такой праздник. Я спросила:
   -- Вы ходите в церковь?
   Он вздохнул:
   -- Да нет, не то чтобы... Жена вот ходит. Знаете, Люда, -- мы по-прежнему были на "вы", -- она у меня немного тянется к богу. Хотя не слишком вроде верует, она же все-таки преподаватель, кандидат математических наук, доцент. Но от безысходности и кандидат... Моя жена очень хотела дочку. Старший у нас сын, он уже взрослый, студент, мы сами, когда он родился, были студентами... Он был неожиданным ребенком... Но любимым... А потом почему-то жена все никак не могла забеременеть... Никак... Столько лет... А она так хотела дочку... Сына Олегом назвали, дочку она хотела назвать Ольгой... Даже в церковь ходить начала, свечки ставить, молиться... И видите -- сработало! В сорок три года родила -- и дочку! Прямо как хотела!
   -- А вы? Вы хотели?
   -- И я хотел, конечно.
   -- Здорово. Олечке повезло.
   -- Это нам повезло.
   -- Ей больше.
   -- Ну не знаю. -- Он замолчал. -- А как ваши родители?
   Лучше б не спрашивал.
  
   У меня хорошие отношения с мамой: я ей вру все время.
   Мама живет, как может. Пытается верить в бога. Получается так себе.
   В прошлый раз я приезжала к ней на Пасху, мы в церковь ходили, я мужественно всю всенощную отстояла -- ради мамы же! Пришли домой, закрываем дверь в тамбуре, ну и громко у меня получилось -- дверь железная.
   -- Тише! -- прошипела мама. -- Людей разбудишь! Это мы сегодня не спим -- для нас Христос воскрес, а для некоторых он даже не рождался.
   -- Не думаю, чтоб основной посыл христианства именно в этом, -- не удержалась я.
   -- Ты слишком много думаешь! -- рыкнула она, и я поняла, что вся эта ночь и гудящие от усталости ноги -- все это было без толку -- я снова ее разозлила.
   Впрочем, это были мелочи в сравнении с тем разговором, который случился тогда, давно... Я в тот день была особенно едкая. Тогда в кухне еще работало радио, может, это оно виновато -- передавали новости, а в них всегда есть что-то эдакое, провоцирующее богоборчество.
   И сказала:
   -- Ну вот за что бог так с этими людьми?
   А мама:
   -- Ну ты же помнишь Писание. Они не были грешнее других. Но их смерть стала назиданием для прочих. Чтобы покаялись.
   -- Тогда это терроризм. Убивать случайных людей, чтобы запугать всех остальных и заставить жить по своим правилам.
   -- И этот человек семь лет ходил на воскресную школу! -- Мама уже начала искажаться.
   Я поняла, что наделала.
   -- Мам, мам, это я так сказала!
   -- Ты никогда не думаешь, что говоришь! А мне за тебя держать ответ на Страшном Суде! Мне! -- Морщины, уголки глаз и губ -- все на ее лице как-то заострилось. В ее душе всегда было полно битого стекла, на которое она порой наступала, и часто -- из-за меня.
   -- Мама! -- Мне было ужасно стыдно.
   -- Господа Бога... сравнивать с террористами! Да как мог твой поганый язык! -- Она упала на колени и заломила руки. -- Господи, господи, прости ей...
   Я вышла из кухни. Сидела в зале, за стеной, но слышала, как она молится. И я молилась. Молилась всем богам и божкам вселенной, могущественным и хилым, чтобы ей полегчало, чтобы отпустило, чтобы прошло поскорее... И ругала себя и свой поганый язык.
   Но поганый язык ведь до всех грехов хорош -- и я научилась врать.
   Теперь мама ничего дурного в адрес своей веры не слышала, в то время как я потеряла эту веру окончательно и бесповоротно (а ведь тогда, когда я дразнила ее -- тогда еще верила, верила!). Вера ушла, как вода из ванны с плохо заткнутой пробкой. Ничего не изменилось -- лишь лицемерить оказалось легче. Это кто верует, того тянет на правду. Вера и правда -- они сестры. Ими служат. А я, видимо, отслужила свое.
   -- В чем ты сейчас ходишь -- носишь плащ или пальто еще?
   -- Ношу плащ. Пальто отдала Таньке. Она сейчас немного бедствует. Зарплаты хватает на аренду и на еду. Еще отдала ей ботинки и большой свитер шерстяной. Она хочет подрабатывать, листовки на улице раздавать, а холодно...
   -- Ну ладно, отдала и отдала. В следующей жизни тебе Господь воздаст...
   Пальто было старенькое, ботинки подтекали, свитер уродлив, как моя жизнь, за что тут воздавать? Но я молчу.
   -- Я тебе, хочешь, соберу посылочку...
   -- Нет. Я сама куплю. Я разъелась, с размером не угадаешь. Сфотографируюсь в новом и пришлю фото.
   Как всегда -- вместо бога стремится "воздавать" старая, больная женщина! Фигушки. Одолжу у кого-нибудь новые вещи, сфоткаюсь и отправлю ей.
   -- Слушай, помнишь, вашу библиотекаршу, маленькую? Умерла недавно.
   -- Да ты что! Как же так?! Ей же всего лет пятьдесят было...
   -- Сердце больное. Ну и обмен веществ был нарушен... Вот и умерла. Очень жалко, в библиотеке, правда, никаких мероприятий не проводили, чтобы детей трауром не расстраивать. Я просто случайно узнала. Шла мимо, думаю: зайду, поговорю с ней, вот мне коллега ее и рассказали. Оказывается, она замужем была последние года три. Где-то в Интернете познакомилась с мужчиной, тоже инвалидом, только по зрению. Очень он убивался на похоронах... Жалко ее, бедную. Так она тебя любила! Я всегда ей о тебе рассказывала. Правда, в последнее время что рассказывать-то было -- успехов-то никаких...
   -- Ма-ам, ну не начинай, а...
   -- Ладно. Купи себе новую одежду. Только в магазин иди с кем-то понимающим, а то вечно возьмешь что-то, что на тебе как на корове седло. Даже несчастной калеке Господь мужа послал вон, а тебе -- нет, а все почему? Одеваешься как пугало. Ну и еще потому, что плохо молишься, конечно. И в храм не ходишь.
   -- Хожу.
   -- А, знаю, как ты ходишь, сразу сбегаешь после "Отче наш"...
   Ничего ты не знаешь, мама. Я вообще забыла, когда там в последний раз была.
   -- Купи себе шубку или дубленку, -- вдруг завершает она. -- Не мерзни.
   И тут -- мне больно, страшно больно, потому что она меня очень любит. А я ей вру. Это подло и низко. Но я продолжаю врать:
   -- Не мерзну. Не выдумывай.
  
   Танька приехала в Питер через два года после меня. Развелась с мужем и переехала. Брак недолгий, меньше года. Как она сама говорила: так, от скуки замуж сгоняла. В нашем городе действительно скучно, так что я ее понимала.
   Она не изменилась, такая же высокая трагическая фигура в черных джинсах и темной рубашке. Только стричься стала короче и интереснее -- ей шла асимметрия.
   Я была рада, что она теперь живет в одном городе со мной. Танька стала моим ухом. Ухом-одеялом, которое выслушивает и согревает. Мы вмести пили.
   В тот вечер мы праздновали новоселье, Танька переехала на очередную съемную квартиру. Квартирка дешевая, мебели -- раз и обчелся, но какой-то знакомый подсуетил ей старую кровать, которая у него в разобранном виде на лоджии сто лет простояла. Мы с Танькой пытались ее собрать.
   -- Короче, смотри... Вот этот болт должен войти вот в эту дырку, слышишь! -- командовала Танька. -- Давай, я двигаю планку, а ты целься болтом...
   -- Не лезет он туда!
   -- Как это не лезет?
   -- Выше подними! Нет, теперь ниже! Чуть-чуть левее...
   -- Выше-ниже... Черт, Людка, с тобой как с моим мужем в постели...
   От смеха у меня так задрожали руки, что теперь попасть было нереально.
   -- Блин, ты сама виновата!
   -- Ну давай еще раз!
   -- Я... я... не могу! -- я валялась на полу. -- Все, все... как твой муж...
   -- Вставай давай!
   Танька потащила меня к развалине, которой предстояло стать кроватью.
   -- Да мы что-то не то, по ходу, делаем... видишь, вот тут не совпадает...
   -- Чему тут совпадать: болт и дырка! Бей сильнее по нему -- вот он и влезет!
   Я взяла тапок (молотка в квартире не было) и что есть мочи принялась забивать болт. Забила.
   Кровать была собрана. Стояла она, правда, какой-то раскорякой.
   -- М-да, -- Танька обошла ее со всех сторон. -- Слушай, а мы вроде перепутали боковины местами. Это левая, а то правая...
   -- Я со всей дури этот болт заколачивала, теперь уже мне никак не вытащить его...
   -- Да хрен с ним. -- Танька взгромоздилась на кровать. -- Сойдет и так... Ну, рассказывай, как там твой толстячок...
   -- Он нормально, что ему... Это я тоскую...
   Я налила себе в кружку вина, больше ничего забивать не надо было, и можно было со спокойной совестью бухать до бесчувствия.
   -- Я бы на твоем месте, наверно, не стала бы так все бросать... Может, у жены его попробовала бы увести...
   -- Да ну...
   -- Жену жалко?
   -- Вообще плевать. Ей и так уже достался весь комплект: диссертация, муж, сын, дочка... Как говорится, одним все, другим ничего... можно и за справедливость побороться... Нет, я ей просто завидую. Если бы мы с ней честно могли биться за него -- я бы ей морду расквасила... Молотила бы, пока она не сказала бы: твой, твой, забирай... Я если про кого и думала, то про дочку. Он-то, конечно, из семьи бы ни за что не ушел -- да и не ко мне же в коммуналку без воды ему идти, на десять квадратов пространства...
   -- Которые его могучая фигура займет все...
   -- Ой-ой, как смешно! -- Но я не удержалась от улыбки. -- Да дело не в этом. Как можно встречаться с какой-то... мной, когда надо с дочкой рядом сидеть, когда она человечков рисует? Слушать, как она поет что-то на своем языке... щекотать ее, чтоб она смеялась, катать на велике... Ну там много всякого, короче... В общем, пока она маленькая, она должна быть счастливой... человек ведь не может быть всю жизнь счастлив, рано или поздно ветер дунет -- полетел пух с одуванчика... всё, маленькая девочка, так смеяться, как раньше, ты уже не будешь... это всегда и со всеми случается, но я не хочу... не хочу иметь к этому какое-то отношение... лучше пусть наковальня на меня упадет.
   -- Где ты видела падающие наковальни? В мультиках?
   -- Да черт его знает. Когда жить не хочется, и не такое в голову приходит.
   -- Все, друже, пора нажираться.
   -- И я так думаю.
   Я посмотрела на нее и зачем-то сказала:
   -- Мой батя был очень хороший. Когда-то давно.
   Она кивнула.
   -- И дядя был хороший. И тетка. А сейчас все или скандалят...
   -- Ужас...
   -- Или не разговаривают... И, главное, вечно жалуются друг на друга... а мне слушай это все...
   -- Тоска...
   И тут в ритм колес поезда я начала читать рэп:
   -- Ужас-ужас, тоска-тоска, ужас-тоска, тоска-ужас...
   И Танька, хохоча, стучала зубами о край кружки.
  
   С макетом проблемы, куда-то пропала буква "ё", мне пришлось задержаться -- вернуть беглянку оказалось куда сложнее, чем я предполагала.
   Разговор вышел странный, да и каким ему быть, когда у него то и дело звонил телефон. Он нервно поглядывал на него и всякий раз сбрасывал вызов.
   -- Жена? -- как можно спокойнее спросила я.
   -- Какая там жена -- из банка звонят, выплат по кредиту требуют, а у нас ведь зарплату задержали...
   -- Так вырубите телефон.
   -- Не могу: вдруг правда жена позвонит. Мало ли что...
   Я вздохнула: и то верно.
   -- У дочки температура с утра была. Невысокая, но все-таки... если вдруг что, я хочу быть на связи... по дороге домой лекарств купить. А вы какая-то грустная сегодня...
   -- Не выспалась. Вчера вечером возвращалась из театра, пришлось ехать домой на последней электричке, приехала поздно, спать легла поздно, вот и... Да еще и холодно было ужасно, я оделась легко, замерзла, стоя на платформе...
   -- И как это ваш спутник допустил, чтоб вы возвращались домой поздним вечером?
   -- Я ходила одна.
   -- Людочка, -- он ласково заглядывает мне в лицо, -- ну почему вы всюду ходите одна?
   -- Мне и так хорошо.
   -- Правда? -- Он меня обнимает. Мягко и сильно. Клюет меня в нос своим носом. И я его клюю в ответ.
   -- Правда-правда.
   Снова звонит телефон.
   Он разжимает объятия. Сбрасывает вызов.
   -- Сколько вам нужно? Я сегодня за одну халтуру получила деньги, могу занять...
   -- Людочка...
   -- Могу только пятнадцать тысяч...
   -- Не надо, ну что вы...
   Но я уже вскочила, схватила сумочку, нашла кошелек, зашелестела купюрами:
   -- Вот, возьмите!
   -- Люда, я не могу...
   -- Вернете, когда сможете...
   -- Спасибо. -- Он взял деньги и спрятал в карман. -- Я верну. В мелочах я честен.
   -- А в крупном?
   -- В крупном я обманщик... -- Он снова притянул меня к себе. -- Спасибо, Людочка. -- Он метил в губы, но я отвернулась, и поцелуй приземлился на щеку. Его рука скользнула по моей спине, как будто он хотел сыграть на мне, как на гитаре, и искал струны -- и нашел, внутри зазвенело, наполнилось одним звуком, даже в голове прокатилось эхом: "Людочка, Людочка..."
   Но решение было уже принято.
   -- Не надо. Ничего не будет. -- Я выскользнула из его рук. -- Это неправильно, непорядочно. Ваша жена дома возится с ребенком, а вы...
   -- Моя жена. -- Он помрачнел как-то резко, сразу. -- Моя жена, Люда, тоже, знаете ли... Не святая. Она ведь так хотела ребенка, что ей было все равно, от кого. Это воспитывать должен был я, а родить можно было и от кого-нибудь другого...
   Снова зазвонил телефон, он нажал на отбой, даже не глядя.
   -- Я пойду домой, -- сказала я. -- У меня скоро электричка. Пришлите мне макет на почту. Дома высплюсь и решу, что делать. Поставлю точки над "ё".
   -- Я чем-то вас обидел?
   -- Нет. Все хорошо.
   Я вышла из офиса и побрела по какому-то бескрайнему полю, по выжженной траве, под палящим солнцем, под белым небом, и только комариное гудение чиркало иногда по слуху -- это проносились мимо машины... да, машины... я перешла дорогу и побрела к метро.
   И вокруг, кажется, были люди, но для меня никого не было, потому что всюду была только она одна -- эта мысль: "Он меня не любит. Не любит, не любил, не полюбит. Он любит ее -- ту женщину. Любит ее. Потому что простил. И она ему все простит. Потому что любовь -- это вот такая вещь. Такая вот хрень по Лакану. Непонятная для меня".
  
   В тот день я пришла домой как-то рано, все семейство было в сборе, я хотела попить чаю, но в кухне, как-то прямо посреди прохода, стояла Катька.
   Ни пройти, ни проехать.
   Ирина Яковлевна сидела на табуретке в углу, курила. Это было странным, она вроде как бросила, а тут...
   -- Я сон видела, -- сказала она. -- Как будто Коля умер. И я его хороню. Сама могилу рою. Тяжело мне, земля тяжелая. Спину ломит. А потом еще утрамбовываю землю-то, ползаю по холмику. И плачу, плачу. А слезы вытереть не могу -- понимаю, что руки-то в земле...
   -- Мам, ну не надо, не надо, а! Только сопли тут не разводи! -- резко сказала Катька. -- Что сделано, то сделано. Не хотел он ребенка. То есть перехотел, когда я сказала, что хочу, чтоб он, как девочка родится, ее в свою квартиру прописал, потому что в этой нас и так толпа прописана...
   -- А что случилось-то? -- Это уже я.
   -- А тебе какое дело?! -- рявкает Катька.
   -- Никакого, -- пожимаю плечами.
   -- А-а-а-а! -- По коридору, вопя, как сумасшедший, проносится Коля, смешно размахивая длинными тощими руками.
   -- Мама, мама, он боится куклы! -- Мелкий Кирилл мчится за ним, размахивая большой фарфоровой куклой, ее спирально завитые кудряшки смешно подпрыгивают.
   -- Она страшная... реально страшная! -- кричит Коля. -- Я зашел в комнату, свет не успел включить, а там -- она. Белая, как привидение...
   -- А чего ты ее не выкинула? -- спросила Ирина Яковлевна с укором.
   -- Жалко. Дорогая.
   Ирина Яковлевна вздохнула.
   -- Может, и правильно. Еще родишь. У меня вот четыре аборта было. И ничего. Но, может, те дети были бы получше вас. Это вас можно было и...
   -- Мама, ну хватит, а! -- Катька снова отвернулась.
   -- Можно я... пройду... за кружкой, -- начала я.
   -- Главное, мне, мам, обидно... Я, считай, из-за него, урода, дочку схоронила, а он... да мне и доктор сказал: не напрягаться. Я пришла, легла, реву, а он: "Иди ужин готовь! Чего разнюнилась! Горе у нее великое! А то я не знаю, что у тебя до меня хватало и мужиков, и абортов!" Это он мне говорит! А у меня до него... Ну тот... Ну, Егорша... А ты чего тут стоишь?
   -- Так... за кружкой...
   Катька отошла в сторону.
   -- Бери давай. -- И потом почему-то бросила: -- Не будет Камиллы.
   -- Да я поняла, мне не десять лет.
   -- Да это и Кирилл понял, а ему семь. -- Катька все-таки не могла меня не уесть.
   Из комнаты раздался звук запускающегося компьютера.
   -- Коля, дашь поиграть? -- заорал Кирилл. Куклу со светлыми волосами он тут же швырнул на пол в коридоре.
   Ирина Яковлевна подняла ее.
   -- А лучше все-таки выкини. Нехорошо держать в доме вещи покойника.
   -- Ма-ама! Ну что ты опять!
   Когда я уже подходила к своей двери, неожиданно услышала:
   -- У него день рождения через неделю. Что дарить-то? Деньги все на аборт ушли.
   "О, Кириллу уже восемь!" -- подумала я. Но ошибалась. Это был день рождения Катькиного мужа. Они отпраздновали его у нас. Испекли торт, зажгли свечи, пели песенки, смеялись. Даже меня звали. Но я не смогла.
   Я никак не могла понять, куда девалась та боль, тот камень, которым Катька тогда задела меня, бросив через плечо... Вот она стоит посреди кухни, в коротких шортиках, рваной майке и в сланцах на босу ногу. Левая нога опирается только на носок, и подошва сланца чуть подрагивает в воздухе, как крыло бабочки. И иероглиф виднеется сквозь прореху в майке. И она сама -- иероглиф, выдуманный каким-то наркошей, который тут же забыл, что хотел выразить своим творчеством.
   Куклу посадили на полку в коридоре. По ночам я боюсь ходить в туалет. Чертов Коля был прав. Она реально жуткая.
   Не будет Камиллы, ну и ладно. Дурацкое имя. Мила -- мечта педофила.
  
   Я хотела уволиться, но как-то не выдавалось возможности: постоянно висел какой-то проект. А уходить, не доведя дело до конца -- это не мой метод.
   А тут еще случился юбилей издательства. Мне не очень хотелось идти на пьянку, но выпить хотелось очень. Такой вот парадокс. В итоге я на пьянку пришла. И выпила. Может, и напилась бы, да не вышло -- внезапно меня попросили сказать тост (разумеется, эту идею подкинул Миша, затаивший на меня зло, потому что я постоянно нахожу косяки в сверстанных им макетах). А я вообще речи говорить не люблю. Теряюсь. А тут -- авторы вокруг, все умные, солидные.
   -- Предлагаю выпить, -- начала я, -- за... наших читателей... я их всех помню по ярмаркам... бабушки-дедушки... те, кто учится... ну то есть студенты... короче, за всех!
   -- Пьем за учащихся бабушек-дедушек! -- бросил кто-то.
   Народ смеялся, чокался, а я -- я чуть ли не плакала, потому что вдруг подумала обо всех них -- о наших читателях: о фрике, который носит пиджак шиворот-навыворот, так что подплечники торчат, как крылья, о бабулечке с двумя палочками, которая листает книги и чихает, потому что у нее аллергия на типографскую краску, о веселом монахе, который закупает книжки для монастырской библиотеки -- он настолько меня не замечает и так жадно смотрит на книги, что становится понятно, что обет целомудрия дается ему легко, обо всех этих чудилах, которые рвутся спорить, доказывать, объяснять, как правильно писать книги...
   Я спрятала в рукаве пару кусков колбасы, вышла из-за стола и прокралась к окну. Открыла его.
   -- Люда, вам душно?
   Шеф прошел вслед за мной. Он огромный, почти два метра ростом, у него большие живот, плешь и глаза. А еще он очень сильно потеет, так что на его рубашке темнело несколько мокрых пятен.
   Я проигнорировала его вопрос. Тихонько вытащила из рукава колбасу, положила в кошачью плошку.
   -- Это что?
   -- Жертвоприношение.
   -- Кому?
   -- Богу. Знаете такое божество Кса? Ходит тут. Маленькое такое. Мохнатое. Многоцветное. С одним глазом. И таким странным обрубком вместо хвоста. Я не сразу поняла, кто это. Думала: котенок. А потом время шло -- а оно все такое же. И его не приманишь. Только прошмыгнет быстро. Еду хвать -- и бежать.
   -- И зачем вы жертвуете ему колбасу, на которую я потратил деньги нашего издательства?
   -- А я желание загадала.
   -- Люда, сдается мне, божество, которому хулиганы выкололи глаз и отрубили кусок хвоста, не очень-то сильно по части исполнения желаний.
   -- Ну, божество, которое прибили к кресту гвоздями, тоже...
   -- Меня ваше богохульство не оскорбляет, мне все равно, в кого вы верите. -- Шеф покачал головой. -- Люда, но маленькие боги могут исполнить только маленькие желания.
   -- Ну, -- сказала я. -- От Кса я хоть чего-то могу дождаться. Как-то раз я сто рублей на тротуаре нашла. И еще один раз в маршрутке бесплатно проехала, зашла, сделала морду клином...
   -- Люда, -- Шеф посмотрел на меня своими большими грустными глазами.
   "Он, наверно, еврей", -- подумала я.
   -- На этой работе вас ценят. Я не люблю говорить людям комплименты, но вы -- хороший специалист.
   -- Да ладно... а "перевод латинского"?
   -- Люда, с финансами будет туго, но это временно.
   -- Это ничего. Я... я справлюсь...
   И тут Миша, сидевший, как мне казалось, далеко от нас, вдруг поднял от тарелки, по которой пьяной вилкой все гонял маринованный грибок, осоловелый взгляд и брякнул:
   -- Шеф, а куда это вы Люду утащили? Не боитесь, что Влад взревнует?
   Кое-кто из собравшихся засмеялся, кто-то сделал вид, что не услышал, в частности -- сам Влад.
   -- Миш, ну ты что... -- протянул кто-то.
   -- Да ладно, если в этой конторе есть женщина, то она непременно любовница Влада. Нет, тут еще когда-то подрабатывала уборщицей его теща, но это...
   -- Ну, бл... Миша! -- резко сказал Шеф (он даже сейчас, разозленный, споткнулся о мат). -- Ты перебрал!
   -- Я не... -- начала я, говорить было трудно, как натягивать одежду на мокрое тело. -- Я... не... любовница Влада. Не... не совсем.
   За столом кто-то, кажется, из авторов-историков, спросил:
   -- А "Династии Китая" переиздаваться не будут?
   Ответил Влад:
   -- Нет, у нас истекли права.
   -- Жаль.
   -- Настойка хорошая. Людок, я тебе плесну? -- Миша привстал, слегка покачиваясь, с бутылкой в руках. -- Не совсем... не совсем полную рюмочку...
   Я кивнула.
   -- И мне, -- сказал Шеф, -- и мне плесни на донышко. -- Он перевел взгляд на меня. -- Люда, мы все считаем вас порядочной женщиной. Идите, выпейте настойки.
   Я чувствовала себя Танькиной кроватью-каскорякой -- казалось, даже в том, как я сейчас стою у окна, есть что-то нелепое.
   -- Идите, идите... И, -- сказал он совсем тихо, -- помните: то, что вам там говорит Влад, -- это не правда. А то, что сказал Слава... правда. То есть не совсем. Тут работала не теща Влада, а его тетка. Пойдемте.
   И я пошла. И потом мне было ужасно больно -- не из-за того, что все теперь знали, а может, и посмеивались над моей глупостью, не из-за Влада, то есть из-за него тоже было, но несильно, потому что было уже все равно -- он не любил меня, не любил и какая разница, скольких он не любил еще? Да и кого любил -- тоже без разницы.
   Мне было ужасно больно -- потому что это был конец самой большой нежности в моей жизни.
   Через три месяца он вернул часть денег. Еще через два -- еще часть.
   Оставшегося я уже не слишком ждала -- по моим меркам, это было честной платой за опыт. Хотя я так и не знаю, что там сказал Лакан про любовь, но у меня внутри все равно больше нет любви, у меня внутри больше ничего нет и только чисто вымытый пол слегка отдает хлоркой.
  
   Вот она я -- стою посреди улицы, и снежники, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и кружатся, и танцуют, и волю свою являют, и отдаются ветру, и шепчут, шепчут всякое.
   А я стою посреди улицы и вспоминаю.
   Вспоминаю нашу квартиру, где низкие потолки, где так мало места, все заставлено старой мебелью, и я всегда ушибаюсь об углы, и никакого простора, никакого движения, только и можно, что смотреть в окно и думать о том, каково там. Вечером горит наш фонарь, единственный на всю улицу, и высокие тени деревьев, тонкие, гибкие, раскачиваются на соседней стене. Горят чужие окна, внимательные, как любопытные глаза, подглядывающие за соседями в щели забора. А вечер разворачивается, разворачивается, открывая свою черную сердцевину -- ночь.
   Бабушка смотрит телевизор, сидит, такая большая и тяжелая, на своей маленькой неуклюжей табуреточке. А телевизор рассказывает своё, а я лежу на кровати, подтянув одеяло к самому носу, я дышу под одеяло для большего тепла. Я жду, пока закончится кино и бабушка придет ко мне, ляжет рядом, диван тяжело заскрипит, я прижмусь к ней и станет еще теплее. И я совсем заползу под одеяло, в темноту и духоту, и прижмусь к ней крепко-крепко. Она спит и не знает, не понимает, а я-то знаю, знаю, что страшные высокие тени, что колышутся по стене соседнего дома, просто ждали полной темноты, чтобы уйти незамеченными, соскользнуть с мест, нырнуть в открытые форточки, зашарить по стенам. Они ищут меня, ищут. Меня. Конечно, меня. Ведь я -- самая замечательная маленькая девочка на свете, и они это знают, знают, что пока я маленькая, надо меня схватить и унести. Но так у них ничего не выйдет, потому что они меня не найдут. Увидят большую гору, вздымающуюся под одеялом, подумают: какой большой толстяк тут спит! И пойдут дальше, не догадаются, конечно, что тут, под боком у бабушки, притаилась я. Мне не страшно, то есть если и страшно, то только чуть-чуть. Пусть попробуют оторвать меня от бабушки! Как же! Я напрягаю слух. Тикают нервные часы (у них странное неравномерное тиканье тикки-так-тикки-так!), за стенкой у соседей слышен телевизор, а бабушка тихонечко похрапывает во сне, и совсем рядом со мной стучит ее большое сердце.
   Больше нет ничего этого.
   Даже те деревья давно спилили, умерли тени. И нет низких потолков, маленькой табуреточки, старого телевизора, нервных часов тикки-так, и нет большого сердца, стучавшего совсем рядом. И то, что казалось таким прочным, таким плотным, таким тяжелым, исчезло навсегда, и в ладонях моих пустота.
   И вот она я -- стою посреди улицы, и снежинки, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и я стою наедине с ветром, потому что он, не имеющий тела, оказался прочней всего. И он смеется, и говорит: "А помнишь, как ты от меня пряталась?" И верно, смешно. И я большая девочка, весь мир -- мой. Нет никаких стен, в любую сторону открывается свобода. Разве это не то, что тебе нужно? Хочешь -- волю свою яви, хочешь -- отдайся течению. Никто не остановит, не сдержит. Некого бояться -- никто не ищет тебя, потому что ты никому не нужна.
   Ты уже сделала то, что сделала. Обменяла живое сердце на кусок льда. И что там еще -- новенькие коньки? Весь мир в придачу?
   На кой черт? Ты же не умеешь кататься на коньках! Едва стоишь, уже коленки сбиты до крови -- что ты наделала? Куда тебе ехать?
   А горячее твое тело сжимает кусок льда в груди, сжимает так, что адски больно всему твоему живому телу -- глупая, разве ты не знаешь, что изо льда надо состоять целиком -- чтобы выжить? Разве не леденели до боли твои ладошки, когда ты лепила снежки без варежек -- когда-то тогда, в детстве? Леденели, но никогда не становились льдом...
   И вот ты стоишь посреди улицы -- и весь мир твой. Почему же ты его ненавидишь?
   Ничье сердце не бьется ради тебя. Даже в твоей собственной груди кусок льда. Тает. Пусть тает. Вытекает. Когда-нибудь останется лишь пустота. И будет уже не больно. И не холодно. Будет лишь тьма.
   Когда растает лед, ты уйдешь в ту пустоту, что у тебя внутри.
   Тьма заполняет мир вокруг, тьма клубится в низинах, поднимается снизу вверх, к небу, заволакивая солнце.
   И только тогда ты понимаешь, что все-таки в тебе осталась искра благодарности -- за то, что ноги твои на чем-то стоят. И шаг за шагом ты идешь во тьме, непонятно куда и зачем, идешь и идешь, уже не думая о свете, просто идешь, потому что боишься, что и то, что имеется, отнимется у тебя, эта почва под ногами отнимется -- и ты полетишь в бездну, куда-то туда, куда уже упали тысячи и тысячи таких же, как ты, ныне забытых.
  
   Катька пришла к нам жить посреди зимы. Ушла от мужа. Она опять что-то там заикнулась про прописку -- а он ей в нос. И потом еще и еще. Сильно избил. Она пришла ночью к нам, рыдала в голос. Ужасная ночь. Я не смогла уснуть до утра. Прятала голову под подушку -- но все равно не могла уснуть. Сперва Катька билась в истерике, потом взвизгивала, пока мать обрабатывала ее ссадины, потом вдруг неожиданно зарыдал Кирилл, до этого вообще никак себя не проявлявший, видимо, до него только сейчас дошло. Как будто ему открылось, как необъятна скорбь человеческая -- и он возопил. А через пару недель к нему пришла медсестра, которая должна была сделать укол (прививку?) -- и он снова орал так, как будто его живьем засунули в камнедробилку. Если бы я не была уверена, что там всего лишь медсестра -- я бы решила: его убивают. Но его не убивали. Если те, кого убивают, орут еще страшнее, то насколько же кромешная глухота внутри тех, кто убивает -- раз они слышат и им все равно. Раз в них не откликается.
   В ночь пришествия Катьки я не выглянула из своей комнаты. Так и пролежала до утра, затаившись. Я понимала, что вряд ли Катьке хочется, чтоб я видела ее разбитое лицо. По крайней мере мне на ее месте не хотелось бы, чтоб на меня глазели. И когда от воплей Кирилла у меня лопались барабанные перепонки -- я тоже не вышла из комнаты. Мне не хотелось, чтобы Катька при мне смущалась из-за своего буйного ребенка. Чтоб извинялась и все такое. Мне это было не нужно.
   Теперь Катька и Кирилл жили с нами. Стало теснее.
   Коля начал ходить на секцию бокса. Быть может, хотел поколотить Катькиного мужа. А быть может, зомби из сна. А быть может, всех и сразу.
   Кое-что изменилось и у меня.
   Я завела кошку. Кошку звали Люська. Как мою бабушку и меня. Кошка была юна. Совсем котенок. Огромные глаза и уши. Она сидела на улице. Другие коты тоже сидели там. Они были на самом деле другие. Они знали жизнь, а Люська -- не очень. И когда на улице появился мужик, державший на поводке большую собаку, все остальные кошки бросились врассыпную -- а Люська осталась на месте. И так же смотрела большими глазами. На большую собаку, которая подошла ее обнюхать.
   -- Ты что за чудо? -- удивился мужчина. -- Почему не боишься?
   Кошка Люська не знала ответа на этот вопрос, как и на множество других. Возможно, она верила, что она самый замечательный в мире котенок и поэтому никто ее не съест.
   Мужчина спрятал ее за пазуху и отнес домой.
   Потом его жена дала в Интернете объявление: отдается котенок, маленький, глупый, нездешний.
   Ну а я взяла его и нарекла Люськой. В честь бабушки и себя. Чтобы высказать все -- и бабушке, и себе, и этой мелкой серунье по углам. Я выкинула старый системник -- кошка в нем нагадила. Выкинула свою подушку -- ее постигла та же участь. Потом я перебрала вещи в шкафу и выкинула половину -- тут Люська уже ни при чем, мне просто понравилось выкидывать. Люська скакала счастливым бесенком, а я паковала шмотки в мешки и носила на помойку. Я едва смогла остановиться -- и если бы не остановилась, то, пожалуй, вынесла бы на помойку саму себя. Думаю, Люська бы не возражала.
   Я налила во все углы духов -- сильные запахи должны были отучить кошку гадить в этих местах. Атмосфера в комнате стала еще более психоделичной. Перед глазами плавали цветные круги.
   Люська съела шкурку от колбасы, и ее пробрал понос. Теперь она гадила на бегу. Говняные дорожки подозрительно напоминали мой жизненный путь. Я носилась за ней с тряпкой и ругательствами. Люська забивалась за холодильник и зыркала на меня глазищами.
   Я купила ей хороший корм и наполнитель для лотка. Я старалась. Люська поела нового корма -- и наложила две кучки: в углу, благоухающем духами, и неподалеку от лотка. И это последнее меня окончательно взбесило. Она как бы сказала: я знаю, господи, что ты есть, но срала я на твои заповеди.
   Но погоди же -- я умею метать громы и молнии. Я могуча. Образ и подобие мое, гнусная мелкая Люська, ты сама напросилась.
   Я схватила кошку за шкирку. Посадила в лоток. Придавала к земле.
   -- Послушай меня, бестолочь! Ты будешь срать здесь -- или будешь срать на улице. Где дождь, стаи бродячих собак и детей-дебилов. Понимаешь меня? Понимаешь меня, сука?
   Кошка рванулась, попытавшись освободиться, и я окончательно озверела.
   -- Не понимаешь? Тогда я еще раз тебе говорю: срать сюда, падла. Срать -- сюда. Остальное -- где хочешь. Поняла? Ты не особенная. Ты не имеешь права срать где попало. Еще одна кучу наложишь -- и я тебя убью. Удавлю вот этими руками. И зарою в этом лотке. Никто тебе не поможет, поняла.
   Кошка прижала уши и смотрела на меня огромными, полными отчаяния глазами. Ей хотелось жить. Она молилась.
   Впервые в жизни мои слова подействовали на живое существо -- и напугали это живое существо до смерти.
   -- Ну давай, рой. Рой, я тебе сказала! -- свободной рукой я отчаянно принялась рыть наполнитель.
   Кошка ошарашенно смотрела на меня. Затем вдруг наложила небольшую кучку -- вырвалась из рук и пулей метнулась за холодильник.
   -- А зарыть? -- устало спросила я.
   Из темноты на меня смотрели большие печальные глаза.
   Я сама зарыла кошачье говно и пошла спать.
   Ночью Люська пришла ко мне. Я лежала на правом боку, правая нога вытянута, а левая чуть согнута -- и кошка забралась в эту пещерку, где свернулась клубком и заснула.
   Назавтра она так усердно зарывала говно в лотке, что крошки наполнителя летели во все стороны. Люська-экскаватор старалась изо всех сил. Во мне с тем же остервенением, что и Люська в лотке, рылась совесть. Когда кошка отодрала кусок обоев и перегрызла провод от наушников, я просто махнула рукой -- хрен с ними, надо же животному как-то отрываться. А то ведь еще вопрос: как лучше жить -- в тепле, но с хозяйкой, которая вечно на тебя орет, или на улице, где холодно-голодно, но зато делай что хочешь. Между прочим, человек запросто выбрал бы второй вариант. Вот я же выбрала. Ведь могла бы жить с мамой -- надо было просто научиться гадить в лоток.
   Человеком все же быть лучше, чем кошкой. Хотя иметь такую трогательную мордаху, как у Люськи, я бы не отказалась. Может, тогда бы меня больше любили.
  
   Катька тоже мучилась педагогикой. Кирилл немилосердно тупил. Каждый вечер они делали домашнее задание. И каждый, абсолютно каждый вечер заканчивался у них приблизительно одинаково.
   -- На одной полке было три книги, а на другой -- семь. Сколько книг надо переставить со второй полки на первую, чтобы книг стало поровну? -- читала Катька вслух.
   Условия задачи не давали Кириллу шансов. Это было неподъемно. Он задумывался и изрекал:
   -- Четыре.
   -- Что -- четыре?
   -- Взять четыре книги. На первую полку. Тогда на обеих полках будет по восемь книг.
   -- Откуда ты возьмешь эти четыре книги?
   -- Откуда-нибудь.
   -- Нет! В задаче нет никакого откуда-нибудь! Кирилл, у тебя есть только две полки -- и надо, чтоб на обеих было одинаково, понимаешь? Тебе надо взять со второй полки книги и переставить на первую! Сколько ты возьмешь?
   -- Четыре.
   -- Да почему четыре? Почему четыре, черт тебя побери!
   -- Четыре.
   -- Вот смотри, я рисую книги, вот они -- три на одной полке и пять на другой, сколько мне надо взять отсюда, чтобы было одинаково и здесь, и здесь? Ну!!!
   -- Четыре.
   -- Кирилл, ты дебил? Ты меня слушаешь вообще? Скажи, а?
   Молчание.
   -- ТЫ СЛУШАЕШЬ МЕНЯ???
   -- Слушаю, слушаю... -- Сдавленные рыдания.
   -- А ну не реви. Сколько останется книг, когда ты уберешь четыре со второй полки?
   -- Три.
   -- А сколько будет на первой полке, если ты добавишь на нее четыре книги?
   -- Семь.
   -- Ну так и где тут равное количество? Где, я тебя спрашиваю, придурок?
   -- Надо просто эти четыре книги выкинуть.
   -- Нет!!! Нельзя!!! Нельзя выкидывать!!! Слушай меня, идиот: нельзя ничего выкидывать! Нельзя ничего брать откуда-то еще! Просто переставить книги!
   Кирилл рыдал в голос. Книг было то слишком много, то слишком мало. Они не хотели уравниваться, как количество бед и радостей в жизни.
   -- Вот. Смотри. Берем две книги со второй полки. Две. Переставляем их на первую. Ну? Пересчитай теперь, сколько стало книг на первой полке.
   -- Один, два... пять.
   -- А на второй?
   -- Пять...
   -- Понял теперь?
   Видимо, Кирилл кивнул головой.
   -- Ну слава богу... так какой ответ пишем?
   Я затаила дыхание и скрестила пальцы.
   -- Пять.
   Дальше начиналось неописуемое. Катька вопила дурным голосом, Кирилл вторил ей, книги падали с полок, а мы с Люськой думали, что быть тупым ребенком -- это очень нелегко. Мы обе через это прошли в свое время.
   На ночь Кирилл рассказывал маме сказки. Катька сказок не знала -- зато знала жизнь, так что была не такой уж плохой матерью. Я знала, что они засыпают в обнимку.
  
   Пришло письмо от сестренки. Она теперь очень высокая, почти модельного роста, барышня с длинными, мягкими светло-русыми волосами и совсем детскими голубыми глазами. Под каждой фотографией во Вконтакте множество лайков и коммментариев "красотка!". Я и сама там отмечаюсь иногда из вежливости.
   Привет, Люда, ты там как? У меня через месяц свадьба, приедешь?
   Ух ты! А он кто?
   Зай :))) Рост 180, блондин, глаза зеленые, автослесарь.
   А чего так быстро со свадьбой-то?
   Ну-у... догадайся.
   Ребенка ждешь?
   Раскусила :)))
   Совет да любовь. Я вряд ли смогу приехать. А маму мою звали?
   Звали, но она, наверно, не придет... не обижайся, но она у тебя, похоже, совсем поехала.
   В смысле?
   Начала мне выговаривать, ну-у... пост, нельзя свадьбу играть... а мы ждать не можем, сама понимаешь...
   Не бери в голову. Это же моя мама. А как твои?
   Как обычно. Ругаются. Отец на пенсии, мама работает еще. Отец выпивает иногда. Мама его все пилит, что баба у него какая-то есть. Хотя какая там баба -- он из дому выходит только мусор вынести. Ну, кто-то был когда-то, а может, и не раз -- я все детство помню, как они скандалили, но теперь он уже старый. Кому он нужен? А у мамы ноги отекают сильно. И спина болит.
   Лекарств каких передать? Если кто ехать будет из знакомых. Танька, например. Помнишь ее?
   Помню, да, такая сутулая, в черном. Слушай, я не знаю, я еще у родителей спрошу. Спасибо. Они тебя всегда вспоминают хорошо. Ты очень веселая и забавная была маленькой. Думали, ты будешь какой-то знаменитостью, когда вырастешь. Все время мне тебя в пример ставили.
   Ничего, теперь мне тебя будут в пример ставить.
   Ладно, я пойду, мы с Заем в кино идем.
   Всем приветы.
   Ну, пока. Целую :)))
   Это был позор позоров и стыд стыдов. Сестра выходит замуж, а мне достать бы денег на билет -- не то что на подарок.
   Вот капец-то.
   Я вспомнила дядю и тетю тогда, в молодости, нужно ли было им, чтоб я им что-то дарила? Нет, это они дарили мне -- свет своей влюбленности, радостности. И во что все превратилось?
  
   Но в этот вечер обстоятельства словно сговорились меня доконать.
   Сообщение от Майки. На аватарке -- девушка с коротко стриженными каштановыми волосами и широкой, профессиональной улыбкой. Майка -- стоматолог, ей полагается белозубо улыбаться. Но в моем воображении она постоянно кривляется и в носу у нее поблескивает сережка. Я знаю, что она ее носит иногда, не на работу.
   Как дела? Чего не пишешь?
   Боюсь ревности твоей девушки.
   Блин, не смешно, она от меня ушла месяц назад.
   Черт, прости.
   Ладно.
   Правда, прости. И что не пишу прости. Просто ничего хорошего не могу написать. Не нравится мне все это.
   Мне оно вообще никогда не нравилось. Ничего не нравилось. за исключением некоторых девочек...
   Блин...
   Да не бери в голову. Все это так. Ты не виновата, что такая, как есть, и я не виновата. Я тут немножко пью и пишу стихи. Вот, например:
   Что сказать мне о жизни? Что оказалась шнягой.
   С каждым лузером чувствую солидарность;
   Этот мир посылает всех на хуй.
   Не нужны ему ни ненависть, ни благодарность.
   Ну ты поэт!
   А то!
   И философ.
   Захвалила прямо.
   Тебе не одиноко там? Приезжай, если что.
   А ты не боишься меня к себе пускать-то, вдруг приставать начну?
   Врежу тебе тогда.
   Ой, не могу, врежет она... Вот еще стиш:
   Кто впервые в жизни любит,
   пусть несчастен, все ж он бог,
   Ну а кто вторично любит,
   И несчастен, тот дурак.
   Если ж в третий раз с любовью
   Мимо кассы пролетел,
   То тогда среди дебилов
   Ты первейший рекордсмен.
   По-моему, это ты про меня.
   Про меня.
   Нет, про меня.
   Про нас, короче.
   А ты что-нибудь пишешь?
   Иногда.
   Ты здорово писала когда-то...
   Это тебе так казалось.
   И кажется.
   Спасибо.
   Я до сих пор думаю всякий раз, когда мимо "скорая" с мигалкой пролетает, ангел смерти в этот раз поступил по правилам или нет?
  
   Но добила меня Танька.
   Друже, это ты, что ли? (Прикреплено фото книги. На ней название одного из моих рассказов. Но -- не моя фамилия автора.)
   Нет, не я.
   А я думала, может, ты взяла другой псевдоним. Но, думаю, странно, Людка вряд ли бы стала бы держать в тайне, что ее напечатали. Я еще пару разворотов сфоткала. Прислать?
   Давай.
   Я с замиранием сердца прочла текст. Это не плагиат. Просто моя идея, развернутая до размеров романа. И боже, какие глупые, пошлые шутки!
   Ну что, обокрал тебя этот хрен?
   Да нет... идеи носятся в воздухе... А может, и прочел... в сети-то все лежит... теперь не докажешь...
   Бля, обидно. Гонорар, наверно, пропивает теперь, сука.
   Да мне за рассказ обидно. Всю идею похерил. Персонажей дебилами сделал. А главного героя еще и каким-то любителем веществ.
   Сука.
   Ну а с другой стороны -- может, когда-то прочел, забыл, а потом вспомнил и подумал, что сам выдумал. Ну и под себя все переделал. Бывает же...
   Бывает. Может, и вообще не читал, конечно. Хотя я скорее поверю в то, что он просто падла.
   И издали же! Мне всегда говорили, что я пишу не формат. А этот взял -- и издался.
   А я еще загуглила: ему за эту книжку премию какую-то дали.
   За искрометный юмор, видимо.
   Да ты не расстраивайся.
   Черт, как будто я писала сценарий, где в главной роли видела ДиКаприо, а потом кто-то взял и снял фильм, сунув туда Безрукова.
   Да забей. Ты пиши, главное.
   Да я пишу.
   Не пропадай.
   Не пропаду.
   Я твои рассказы читаю. Даже прослезилась один раз.
   Не утешай. Я пошла нажираться.
   Ну, нажраться никогда не лишне. Но я, между прочим, не плакала даже над "Хатико".
  
   Писать -- пишу. Творчество не дает ни славы, ни денег, но не дает и сдохнуть.
   Друзья. Спасибо, что вы есть.
   Дай бог вам здоровья, денег да всяческих удовольствий. А если не даст -- пусть хоть пожалеет. Не Бог, так хоть кто-то.
  
   Ездила я как-то в поездочку одну, матушка меня втравила -- паломничество, святой источник, надо окунуться, ну я и поехала, что делать -- автобус, жарища, пылища, но для матери родной сердца успокоения чего не сделаешь.
   Народ собрался -- в основном бабки, такие все набожные, как будто не при Сталине родились и не при Хрущеве в школу ходили. Сдается мне, что такие бабки вообще молодыми не были, они, как грибы, в лесу растут, прямо в платках. Ну вот, бабки всю дорогу пели всякие стихи духовные, типа:
   Господи помилуй,
   Господи прости,
   Помоги мне, Боже,
   Крест мой донести.
   Я думала про себя, думала:
   Если не поможешь,
   То тогда я крест
   Брошу на дороге--
   Кто-то запнется, ногу сломает,
   Я не виновата, что не в рифму.
   Помимо бабок с нами ехало и немного молодежи -- какие-то благообразные девушки с кроткими лицами, многодетное семейство и еще одна женщина лет сорока, вся в черном. Женщина была родом с Украины, приехала к нам, потому что вышла замуж, а тут недавно муж ее умер, она осталась вдовой, вот кто-то и надоумил ее съездить в эту поездку, к святыням. Женщина была очень веселая, много шутила, смеялась, помогала старушкам садиться в автобус, улыбалась детям, в общем, мне она сразу понравилась.
   Когда мы приехали к источнику, обнаружилось, что не одни мы такие умные -- очередь была километровая. Я изнывала на жаре, стоя между двух бабок и мечтая лишь об одном -- чтоб побыстрее все-таки окунуться и свалить отсюда подальше. Узел платка впивался в подбородок, ноги гудели, болела спина.
   И тут заметила любопытную парочку, двигавшуюся параллельно очереди. Высокий мужчина и... маленький медвежонок, которого мужчина вел за собой на веревке. Мужчина предлагал народу сфотографироваться с медвежонком. Разумеется, останавливался он напротив молодых девушек и семейный пар с детьми, кто-то даже соглашался, многие гладили медвежонка.
   -- Ой, вэдмэдык!
   Женщина в черном присела рядом с медвежонком.
   -- Малэнький!
   Дальше произошло странное. Она просто взяла медвежонка в руки. Как будто это был не зверь, а маленький ребенок. Взяла на руки, как младенца.
   -- Вин мэду хоче! Бидна дытына! -- И она стала укачивать его на руках, как ребенка. -- Спы, малэнький! Втомывся, бидный!
   И медвежонок совершенно спокойно лежал на ее руках, и она качала его, что-то совсем тихонечко напевая себе под нос, неразборчиво, видимо, на украинском, и все остальные столпились вокруг нее и молча смотрели, пока мужик, приведший медвежонка, не протянул к ней руки, требуя своего зверя обратно. Она его отдала, и мне показалось, медвежонку совсем не хотелось уходить от нее, но мужик понес его дальше уже на руках, как будто боялся уже опустить на землю, словно сейчас так было уже неправильно: ведь детей мы не таскаем за собой на веревке.
   И очередь снова выровнялась, все перешептывались, обсуждая увиденное, а я думала, что, может, ничего страннее не увижу в этой жизни, под жарким солнцем женщина в черном баюкает, словно младенца, медведя, напевая ему что-то на неизвестном мне языке.
   И теперь, когда мне говорят, что человеку не нужна жалость, я думаю: да идите вы куда подальше, дебилы, медведю, зверю из леса, и то нужна была всего капля жалости, не то что человеку, а ведь он, честно говоря, тоже в глубине души медведь, которому всего-то надо -- сладенького да заснуть у чьего-то теплого бока, когда вокруг наступает зима и какие-то серые фигуры, выстроившись в очередь, идут стройными рядами куда-то на поиски живой воды.
   Я просто хочу, чтобы меня любили. А все остальное -- оставьте себе. Даже меда можно не давать.
  
   Работа работалась. День за днем. Шаг за шагом. В дурном или в хорошем настроении -- я работала. Хорошо или плохо -- но работала. Конечно, можно было и лучше, но не всегда получалось. Мне нравилось работать с книгами. Милые ребятишки эти тексты. А я им -- как бабушка. Они прибегают, а я:
   -- И где это ты так выпачкалась? Носом мороженое ела? Стой, погоди, егоза! -- достаю из сумки носовой платочек, плюю на уголок. -- Так-так... Стой, не вертись! И давай колготки подтянем, а то пузыри на коленках... Вот, совсем другое дело! Тут у нас тавтология -- подберем синоним, а вот это несогласованное предложение разделим на две части... И вот какой у нас красавчик получился, любо-дорого смотреть!..
   Но иногда возникали ситуации, когда в текст я входила, как в темную чащу или тонула в болоте... а иногда -- просто ныряла в сортир...
   -- Шеф, мне кажется... Это неправильно... Здесь три страницы вот этих вот его фантазий...
   -- Каких?
   -- Извращенческих. И какое они отношение имеют к его открытиям?
   -- Люда, это биографические очерки. Там и про семейную жизнь написано.
   -- Какая же это семейная жизнь, когда он девятилетнюю девочку, скотина поганая...
   -- Люда, Люда...
   -- Что, что, Люда? Не могу, простите!
   -- Из песни слова не выкинешь.
   -- Ну давайте хотя бы напишем как-то по-другому... Без вот этого смакования...
   -- Люд, бл... вы же умная женщина... поймите: автор -- уважаемый человек, он сам никого не насиловал, а написано... ну написано... Люд, ну мы взрослые люди, не стоит впадать в истерику по такому поводу...
   -- Я не впадаю. Ладно. Я предупредила.
   -- Люд, деньги, может, будут через пару недель. Грант на книжку от Министерства печати. Пока продержитесь-то?
   -- Да, конечно.
   Нажимаю "отбой". Руки как-то подрагивают. И чего я разошлась, ну правда? Я же взрослая. Не маленькая девочка. Но рыдаю, как маленькая. Хотя нет, так я никогда не рыдала в детстве. Как будто внутри бешено вверх-вниз, вверх-вниз ходит лифт, и нет сердцу опоры... За что мне это? Опять и опять? За что? Не надо напоминать. Не надо. Не надо, пожалуйста...
   В такие моменты меня выручало спиртное и музыка. Можно положить на грудь кошку, налить в кружку коньяку, врубить "My immortal" и лежать без движения, глотая ушами слезы. Можно оплакивать свою жизнь тысячу, тысячу и тысячу раз.
   Можно тысячу и тысячу раз задаться вопросом: в определенный ли момент обрывается струна, разбивается стекло, etc. или просто радость сочится сквозь не заделанную герметиком щель внутри, как течет наш бачок в туалете, из-за чего всегда на полу лужа... и так же у меня внутри... То есть нет, у меня внутри -- огромный океан, над которым огромное небо, и солнце, и птица, парящая над водами. И крылья ее устали, но нет ни конца ни краю этой воде, этой тоске.
   Жизнь можно отнять один раз, а радость можно отнимать тысячу и тысячу раз -- и всегда, пока человек жив, у него найдется что отнять.
   Быть может, однажды кто-то сказал: "Нет, не сегодня" -- и острый карандаш легко прочертил несколько тонких, но крепких железных прутьев. И на противоположной стороне замер человек, лица которого я не помню.
   И кто-то сказал: "Нет, внесем разнообразие. Над этой будем издеваться иначе".
   Нас убивают. Нас всех убивают. Каждый день нас убивают -- и если однажды петля на шее ослабляется, то только для того, чтобы потом затянуться туже. И всякая жалость и нежность -- как надежда, что отпустят, смилуются -- это только часть пытки.
   Впрочем, никого нет. Посмотри туда, посмотри в пустоту -- там никого нет. Ты все выдумала, некому тебя мучить, мир просто таков и все. Таков для всех.
   То, что мечты осыпаются тебе на голову, удар за ударом вышибая дух, -- это закон всемирного тяготения. Остается только прикрывать голову руками. Но больно, как же больно...
   В дверь стучали. Барабанили прямо с жуткой настойчивостью. Соседка открыла -- и я услышала голос нашего поселкового активиста, который, видимо, пришел собирать подписи за или против чего-то.
   -- А соседка твоя дома? Зови и ее -- петицию составлять будем.
   Мне постучали -- пришлось выйти, рожа наверняка опухшая, но у нас в коридоре слабая лампочка, так что все равно никто ничего не заметит.
   -- Так! -- Активист, мужчина лет пятидесяти в спортивных штанах, толстой куртке защитного цвета и вязаной красно-синей шапочке, похожей на ту, которую носил когда-то мой отец (бабушка вязала), размахивал в воздухе какими-то листами. -- Ой, мама, что это у вас? -- Куклу, сидевшую в коридоре, Коля разрисовал черным маркером под зомби, так что теперь она наводила ужас на всех. -- Я вот бланки достал, будем писать прошение о проведении капитального ремонта.
   -- Что писать-то? -- Соседка села на ящик, служивший у нас на кухне табуреткой.
   -- Как есть, так и пиши: все сгнило к хуям, стены рассыпаются, пол проваливается...
   -- Бачок течет... -- начала я.
   -- Нет, бачок -- это совсем другое, у вас вообще по плану дома без водопровода, так что бачка у вас просто быть не должно, ковшиком из ведра надо сливать.
   -- Так мы ж из батарей...
   -- Про батареи нельзя писать, это незаконно! Напишите, как ваш Коля чуть в яму с говном не провалился... Когда это было?
   -- Так ведь лет десять назад уже, -- пробормотала Ирина Яковлевна. -- Сейчас-то у него нога уже не пролезет в ту дырку. Сорок третий размер.
   -- Пишите в прошедшем времени.
   -- Так как? Просим провести в нашем доме капитальный ремонт, -- Соседка начали писать, -- так как в 2000 году мой сын Николай во время прогулки во дворе, проходя вдоль стены дома, провалился ногой в яму с... как тут написать?
   -- С отходами жизнедеятельности, -- предложил Андрей. -- Или даже так: отходами жизнедеятельности жильцов нашего дома.
   -- ...отходами жизни... деятельности...
   -- Жизнедеятельности -- в одной слово, -- подсказала я.
   -- Я тут исправлю.
   -- Это будет черновик, потом набело перепишете, -- вставил Андрей. -- А то они там не смогут прочесть, что вы тут начеркали.
   -- Да я сама не могу уже разобрать.
   -- Пишите, пишите!
   -- Да что писать-то? Застряла нога между бетонной плитой, которой яма прикрыта, и ее краем, еле выдернул, кроссовок испортил. Что еще писать-то? Пол вон прогнил на кухне, тоже если станешь неосторожно, можешь в яму провалиться. Это тоже писать?
   -- Пишите: имеется угроза разрушения досок пола и... как это написать?
   -- Провала в говно?
   Давненько мы так не смеялись. Наверное, это был первый случай эдакого душевного единения -- моего с народом. Соседка писала и зачеркивала, мы искали слова, но всякий раз сходились на том, что провал в говно -- это самое ёмкое определение того, что происходило с нами.
   Наконец Андрей, отсмеявшись, заметил:
   -- Это все мне анекдот напоминает. Знаете? Помер один мужик, попал в ад. Ему черт говорит: какую муку себе выберешь? Он открывает одну дверь: там людей на сковородках поджаривают, открывает другую -- там людей на колья сажают, открывает третью -- там мужики стоят по пояс в дерьме и курят. Ну он и подумал, все же лучше стоять по пояс в дерьме, чем чтоб тебя на сковороде жарили, вот он и говорит черту: я тут останусь. Ну черт такой: ладно, я тогда пошел. А тут один из мужиков такой докурил сигарету, выкинул окурок и говорит: Ну что, мужики, перекурили и доедаем!
  
   Поздно ночью мне захотелось чаю и обнаружилось, что в доме нет ни капли воды, я накинула плащ -- в прихожей висело зеркало, мое отражение, путавшееся в рукавах, усмехнулось мне устало: на сегодня демон был сыт моими злоключениями -- и вышла на улицу.
   Ночь встретила меня холодом. В темном небе блестели звезды. Те же самые. Вдруг я совершенно ясно почувствовала это.
   -- Здравствуйте, звезды! Помните меня? Я -- самая замечательная девочка на свете!
   -- Окстись! Мы тебя в первый раз видим, баба с ведром!
   И я почему-то вспомнила наше мусорное ведро -- еще оттуда, из родного города, из детства. Свою вонючую повинность. И мне стало ясно: да -- ведра играют определяющую роль в моей жизни. Ведра сопутствуют мне постоянно. Жизнь с ведрами -- это моя судьба.
   И я подхватила ведро и пошла.
   Пошла и пошла и пошла.
   Это долгая дорога.
   Я выдыхаю -- и тьма заполняет мир, проникая во все его поры, дыры и норы.
   И я чувствую, как мою ладонь сжимает детская ладошка. Я знаю, как страшно самой замечательной девочке на свете.
   Но мы идем. Идем, пока чувствуем под ногами твердую почву. Пока доска не прогнила окончательно.
  

Оценка: 10.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"