Он пришел поздно ночью, когда я давил кочергой крысу, попав-шуюся в мою ловушку.
Я давил ее - она верещала, я давил ее - и весь человеческий мир осуждал меня и мой палачизм.
Но я давил, сжимая пальцы, эту мякоть и эту тварь, потому что всегда видел в ней пародию на самого себя.
Я давил самого себя этой кочергой, и сам корчился и пищал под железным прутом, взывая к жизни, желая жизни и только жизни.
И это из-за меня ополчился весь род человеческий на давящего кочергой.
Это я, мягонький и гибкий, задыхался и умолял, и каялся, обещая не шастать по кастрюлям и пакетам, проклиная острые зубы и нюх свой, обещая не грызть пол и стены, божась забиться в глубину дыры и дрожать, и дохнуть, но, пожалуйста, не сейчас, еще один глоток жизни, еще один вздох, одна вечность плоти, еще пару часов, минут, секунд не знать, кто ты и что ты, откуда ты и зачем ты. Еще один раз побыть в раю наркотической оболочки.
Он давил, и я видел, что он то, к чему однажды чуточку повела меня природа, но выбрав, сделала из него всепространственную жи-вучесть, властную по воле случая придавить меня. Я видел, что ему надоела эта возня, мой поиск под полом, мои игрища и потребности, ему опротивело видеть во мне себя, безразличного к вопросам кто ты, что ты, откуда ты и зачем ты.
Я давил, кривясь от брезгливости и мерзости, и был мерзок само-му себе. Я был одинок, хотя и взывал своим поступком о помощи. И никто не мог войти и понять, что со мной происходит и ради чего та-кие корчи.
Я должен был раздавить ее, чтобы уже никогда не участвовать в этой тупой крысиной возне. Я хотел разом избавиться от ее облика.
Она задыхалась и дергалась, скрежеща когтями и упираясь лапа-ми в дно бака. Она хотела вытянуть из-под кочерги свою крысиную голову. Она была пушистая и рыхлая, она хрипела от ужаса, и ее крысиный мех дыбился от напряжения, каждая ее клеточка вопила о пощаде.
Я проклинал ее за все эти ощущения мерзости, за те часы, когда я думал о ней, потакал ей, следил за ее скрытой жизнью. Она сидела во мне. Я ее давил, а она не подыхала...
Он неслышно вошел и посмотрел на бак. От неожиданности я ослабил давление, крыса выскользнула из-под кочерги и затравленно заметалась по дну бака.
Он сделал вид, что ничего особенного не заметил, и заговорил о чем-то житейском.
Он сказал, что заглянет еще.
И я стал кормить крысу, надеясь, что он придет и подскажет, что же мне с ней делать.
Она же, как ни в чем не бывало, ела, прыгала и стрекотала, меч-тая о своей дыре.
* * *
Бенедиктычу было как-то все равно, когда он прочел письмо Мак-сима, хотя он и отговорил его не подписываться, а вот Москвичке и особенно Веефомиту сделалось не по себе, когда они услышали о письме.
- Допрыгались! - воскликнул Веефомит.
Максим жил этажом ниже и часто заходил поспорить о переселе-нии душ и о будущем. Вёл он себя скромно и был то катастрофически внушаем, то непробиваемо упрям. Как написал бы о нем Веефомит, это был мешковатый парень с несколько выпуклыми глазами, широ-кобровый и бледный, с уже начавшей лысеть головой. Таких, навер-ное, тысячи, но пока он отличался от многих. Ходил он деревянно, и все движения у него были механические, в каждом его жесте зримо отражалась тягучая мучительная работа мозга. Он поднимал руку, и она двигалась не единственным порывом, а толчками, импульсами. В каждом его шаге виделся прерывистый, хаотичный процесс расщеп-ления трудноваримой мысли.
Он был смешон, он доводил своим обликом до истеричного смеха, можно было умереть от хохота, видя, как и он подсмеивается, не со-всем понимая, над чем смеются другие.
Москвичка считала его полудебилом, Валера Веефомит называл его Макси, а Бенедиктыч, увидев его, всегда вздыхал. Во дворе над ним подтрунивали и не совсем безобидно, так что Веефомит один раз оказался свидетелем, когда это полусущество плакало на лестничной площадке, приговаривая: "Я не олигофрен, мои родители пьяницы..." Веефомит задохнулся от душевной боли, увидев, что Максим сознает свои недостатки и терзается ими.
Как и всё на этом свете, эта высокая трагедия имела под собой основу. Мама Максима сгинула без вести еще в голубом его детстве, а папа кончил жизнь в лагерях. И, наверное, судьба эта сложилась бы еще печальнее, не будь у Максима бабки. Она много повидала и сделалась сложной старушкой. Соседи называли ее тронутой, и кто ее знает, может быть она и была с отклонениями от соседских норм, но зато внука поднимала, себе отказывала, выращивала его для жиз-ни. Она не упрекала Максима, когда он в старших классах приходил домой пьяненький, она не переживала, как он окончит школу. Будь любая другая школа, Максим ее не окончил бы вовек. Но уж очень то была дрянная школа, какая-то всеми министерствами забытая, таких и нет больше вовсе. Возможно, что бабка считала - чему быть, того не миновать, но в то же время она, это уж точно, никогда не ставила под сомнение нормальность своего внука. За него она всегда могла постоять. "Максим еще младенец", - мудро говорила она, когда "младенцу" шел двадцать третий год.
В двадцать два с половиной, смущенный Кузьмой Бенедиктовичем, Максим взялся за древнюю историю и философию. На него как-то гипнотически действовали слова "бессмертие", "вечность" и "беско-нечность". Он их произносить боялся, а когда слышал их в употреб-лении Бенедиктыча, то, казалось, в нём всё замирало. Веефомит дав-но заметил эту странность и многое бы отдал, чтобы узнать, что воз-никает в голове у Макси в такие минуты.
С увлечением историей дело шло из рук вон смешно. Кузьма опа-сался, что Максим свихнется, и избегал с ним встречаться. Но у Кузь-мы тогда был здорово подвешен язык, его самого куда-то несло, и мысли возникали и гасли мгновенно, он не мог без постоянного обще-ния, и на первого встречного обрушивался каскад философских во-просов.
А у Макси мысль раскручивалась и закручивалась с трудом. Его сознание не в силах было вместить хотя бы какую-то составную часть целого. Вначале он пугал Кузьму тем, что, сказав два-три слова, не мог вспомнить, зачем их говорил. На такую работу мозга можно было смотреть лишь с состраданием.
Нет, Кузьма не брался делать из Максима героя, он вообще не ду-мал о перспективах его развития, было не до него. Так же, как и ни-кому не было дела до Кузьмы.
Максим путался под ногами. Он работал на каком-то предприятии кем-то посменно и в свободное время топтался на кухне в квартире, которую снимали Веефомит с Москвичкой и Кузьма. Последний часто впадал в состоянии меланхолии и мизантропии, тогда и Максиму пе-репадало, хотя он вряд ли понимал колкие шуточки и иронию.
Зато Веефомит понимал все как нужно и даже более остро, чем требовалось. Не было покоя ему с Кузьмой, рушились любые ценно-сти, Кузьма заставлял плыть без опоры. Веефомит дивился на его острый, всюду снующий ум. И боялся за Москвичку. Что-то коренное произошло с ней, когда они познакомились на этой квартире с Кузь-мой. Она становилась все безжизненнее и бледнее, апатия одолевала ее. Она стала рассеянной и замкнутой. А ведь Валера помнил, как она раньше хохотала. Естественно, он ревновал. Кузьма же, научен-ный горьким опытом, посмеивался над ее странными взглядами и го-ворил Веефомиту, что молодым необходимо завести ребенка, раз та-кое дело. Всего лишь. А она смотрела и смотрела на него, так что Ве-ефомит не выдержал и поговорил с ней "серьезно". Она отвечала, что сама не понимает, что с ней, что ей странно кажется, будто она уже видела Кузьму, и вот ее преследуют навязчивые вопросы: "где видела?", "что она ему должна сказать?". Так они и не разобрались. И Веефомит уже с неприязнью посматривал на раздавшегося в плечах Кузьму, который был крепок и смугл после скитаний по стране, где были и тайга, и реки, и озёра.
Болела Москвичка. И Веефомит был хорош и юн, но слишком близко к Кузьме она оказалась, и почувствовала в нем жар. Она бы не сказала, что это за жар, но именно это - чувство огня, скрытого под оболочкой, тайного пламени в нем - она ощутила остро, и этот жар мучил ее чем-то невысказанным. Ей все-таки повезло с Веефоми-том, и многие осудили бы ее за глупость и ветреность. Но она была открытее других, которые боялись остаться одни. Чья-то железная воля и дарованное ей чутье заставляли отречься от всего прежнего и тогда уже принять, оценить то, что могла оценить только она. Она бы, наверное, сказала, что именно для этого она родилась и жила. Ве-ефомиту временами чудилось, что она меняет кожу. Теперь у них все не ладилось. Ей было с ним неинтересно, ей было жаль его. Утекало от Веефомита его прежнее достоинство. Он смотрел, как она смотрит на Кузьму, как она его слушает, какая она теперь - еще более таин-ственная и красивая, чем тогда, когда он в первый раз позвонил, а она открыла и стояла перед ним, как сама судьба, вышедшая из тон-кой паутины фантазии, созданной неизвестно кем и зачем,- он смот-рел, видя, как она тает на глазах, и чувствовал себя Макси, сидящим здесь же на кухне, слушающим Кузьму и пытающимся собрать воеди-но причины и следствия устремленной в прозрачность мысли, и так же, как Москвичка, он не находил себе покоя, пытаясь вспомнить давний, знакомый и всёвбирающий образ из сна или из реальности.
* * *
- То был демон раздраже-ния и несчастья. - Новая болезнь - кредомания. - При вбивании гвоздей в штукатурку, она часто трескается. Чтобы избежать трещин, опустите предварительно гвоздь в горячую воду или расплавленный парафин, а потом вбивайте. - Зачем кошке Золотой век (к спору о равен-стве)? - Копилин отбыл в Америку. - Когда на реке становится лед, ступая на него, испытываешь безот-четную радость. - Эры: кайнозой - параной. -
* * *
Теперь уже не знают, что многие люди в восьмидесятых не желали трудиться. Хотели быть, иметь, пользоваться, но не производить мате-риальных благ. Этот феномен и по сей день как следует не изучен. И еще в 1997 году имелись отголоски тех настроений, которые и теперь можно наблюдать, но уже в иных - гармоничных формах. Я, как ле-тописец, напрягаю память и вспоминаю, что моменты иждивенчества наблюдались сплошь и рядом; и даже у тех, кто трудился, в голове стойко держалось желание все бросить, лечь, поплевать в потолок, посмотреть телевизор, выспаться, поесть вкусненько, выйти на улицу и поболтать с приятелями о том, как мало производится добротных вещей, какая всюду бесхозяйственность, как жутко ущемлены инте-ресы молодых и куда это весь мир катится. Трудно теперь предста-вить, что подобное имело когда-то место в истории нашего развития!
Но как уже признано всеми, нельзя закрывать глаза на плохое или хорошее в прошлом, тем более, если следовать высказываниям древ-них, повторим: "мысль изреченная есть ложь", и значит ко всему не-приемлемому ныне в прошлом будем относиться именно как ко лжи. И можете не верить, но в 1997 году в городе Калуге стряслась сенса-ция. Привожу кусочек заметки из газеты, которая сохранилась в моем архивчике:
"Однозубый полураздетый Ра-джик ловил чертей на привок-зальной площади. Он выкрики-вал "бяки!" и делал два паль-ца над головой. Где-то там же он откусил от колеса поливоч-ной машины кусок резины, из-жевал его и, быть может, про-глотил. Прокричав "я не отец!", он превратился на гла-зах у онемевшей публики в быстроногую газель и на чет-вереньках поскакал с огромной скоростью по центральной улице к себе домой, где и уснул на листе газеты, свернувшись калачиком".
Помнится, когда я прочел этот экстренный выпуск, то глазам своим не поверил. Теряясь в догадках, я бросился к дому Раджа. Там уже собралась вся Калуга. Народ гудел и строил домыслы - один неверо-ятнее другого. Самым умным, на мой взгляд, было предположение, что Раджик получил сотрясение мозга.
Калужане знали, что я на короткой ноге с Бенедиктычем и Зинаи-дой, и потому пропустили меня к квартире. Оказалось, что прибыв-шие врачи так и не выяснили в чем тут дело. Раджик все еще не по-давал признаки рассудочности. Послали за Кузьмой Бенедиктовичем, а тем временем в соседнем помещении, где была мастерская, обна-ружили странный аппарат, от которого исходило страшное зловоние. Никто не мог уразуметь, что это за сооружение, и почему оно излуча-ет такой резкий запах. И благодаря чистейшей случайности удалось определить название и назначение аппарата. В моей памяти возникла безобидная ассоциация, ибо из-за рассказов калужан, толпившихся на улице и видевших проделки Раджика у вокзала, я живо предста-вил, что он с а м себя куда-то г н а л. Сам гнал. И еще у меня выплыло из памяти слово "гон". Между "сам" и "гон" я поставил восклицание "о!", так как без эмоций этот гон не обошелся. И тогда я вспомнил о самогоне. Меня попросили объяснить. Что же слово "са-могон" обозначает. Стараясь не углубляться в не совсем мне понят-ную сферу, я объяснил, что у Раджика простейшее отравление от ак-ва витэ или иначе от химического состава под названием этиловый спирт, формулу которого я так и не вспомнил. Врачи покопались в старом справочнике и поставили предварительный диагноз: белая го-рячка, хотя и сомневались в правильности его. Тем временем, спяще-го Раджика увезли в больницу и приставили к нему двух сиделок и опытного врача, готовящегося к защите ученой степени по теме: "Болезни прошлого".
Кузьма Бенедиктович переживал, и я не отходил от него ни на ми-нуту. "Так и кричал: я не отец?" - время от времени спрашивал он и вновь уходил в состояние задумчивости. И все калужане были углуб-лены и подавлены. Только у врача по болезням прошлого наблюдался творческий подъем. Раджик медленно возвращался из небытия, и врач смог во всех тонкостях проследить последствия отравления са-могоном. Были описаны и лихорадка, и нежелание жить, и просьбы о глоточке, об избавлении от мук, оскорбления, и клевета, и благоду-шие. Весь город принял живое участие в трагедии, могу с уверенно-стью сказать, что не было человека не посетившего квартиру моло-доженов и не увидевшего нерукотворный аппарат, приводивший од-них в ужас, а иных в изумление от такой вычурной изобретательно-сти. Находились молодцы, желающие рассмотреть аппарат в действии, кто-то даже пытался вынести банку с остатками вонючей жидкости. Прозвучали предложения сдать аппарат в музей истории. И неизвест-но, до чего бы договорились, если бы не пришла Зинаида и не разо-гнала всех по домам. В комнате остались я и Бенедиктыч, когда Зи-наида дала волю своим чувствам.
Она "подозревала!" Она "чувствовала", что этот "никчемный че-ловечишко" задумал что-то "нечистое"! Проклятия и упреки сыпа-лись на голову бедного Раджика и тогда, когда Зинаида принялась громить выдающееся сооружение мужа.
- Мочалка! Жижа! Слюнтяй! - доносилось из мастерской.
Я вздрагивал, а Бенедиктыч выпускал густые облака дыма. Мне было видно, как Зинаида сгибает металлические части и рвет резино-вые шланги, она искрошила стекло до порошка, спрессовала в одну жалкую кучу творческое достижение мужа. Остатки ядовитой влаги и какую-то жалкую кашицу поглотил унитаз. Зинаида налила в ведро воды, и на этом ее очистительный порыв иссяк, она вспомнила о ру-кописях и отправилась что-то там дописать.
Я посмотрел на Бенедиктыча. Он пыхнул трубкой, так что из-за дыма не было видно его глаз, и снова спросил:
- Значит, так и кричал: я не отец?
Я еще раз подтвердил, не придавая значение его любопытству. Ибо в своем воображении я предвосхитил события, пытаясь с гостеприим-ным сожалением увидеть, как Зинаида покидает мой дом, чтобы уха-живать за Раджиком и возобновить должные семейные отношения. Об этом же затаенно мечтала вся Калуга. В 1997 году люди еще более внимательно и сочувственно, чем раньше, относились к личной жизни ближних. Все понимали, как ей хочется сделаться сестрой милосер-дия для мужа. Но какова же была воля этой женщины, если она изу-мила своей высокой самоотреченностью всех нас! "Каких усилий бедняжке это стоило!" - с изумлением шептали самые волевые жен-щины Калуги. Ради высшего она пренебрегла благородной потребно-стью в милосердии. Она не только не перебралась к Раджику, она еще пуще углубилась в дело создания романа "Истина". И, исходя из примера исключительной личности, никто уже, в том числе и выздо-равливающий Радж, не сомневался, что истина восторжествует и что наконец-то женщина достигнет и обойдет мужчину и его мыслитель-ный уровень. То, что не удалось объять Жорж, Веронике, Анне, Ма-рине, Агате и другим творческим женщинам, теперь уже наверняка удастся ей - рыжей и жизнелюбивой Зинаиде. Калуга замерла в напряженном ожидании. А мне оставалось только гордиться, что вы-дающаяся личность получила приют в моем доме. Что поделать, в 1997 году еще имела место туманность мнений на счет того, какое положение должна занимать женщина по отношению к природному назначению мужчины.
* * *
Всё те же вопросы раскаленным бумерангом возвращались к Стро-еву.
"Куда весь этот духовный багаж человечества? Как разобраться - что действительно, что ложно? Для кого писать?"
И в который раз отбрасывал их подальше. У него имелись рабочие критерии, вкусы, привязанности, система ценностей, да и нет. И по-чему, с какой стати всё это ослабло, пошатнулось? Он хочет и будет писать, в этом смысл, единственное, что он может дать людям. "Ис-кренне!" - восклицает он про себя. Не от того же он стал сомневать-ся, что разошелся с Ксенией; он оставил ей всё, их дальнейшее про-живание стало немыслимым. Она не пошла за ним, каков он есть, она осталась где-то в прошлом, в каком-то застывшем ожидании. Но чего ждать? Она сама не понимает не ведает, чего хочет. Сколько этих женщин, провожающих мужей на работу и с тоской смотрящих в окно. Она молчала, она совсем перестала проявлять интерес к его успехам и неудачам. Что он там пишет - ей было все равно.
И было время, когда он решил, что это от того, что он с ней нелас-ков, тогда он терзал ее ночами, изводя и себя. Но она не "возрожда-лась", ей не было противно, ей было все равно. Вопреки Фрейду и его приверженцам.
Его пугало ее молчание. Ксения казалась бездонной пустотой. Ино-гда он боялся, что она с собой что-нибудь сделает. Она подводила его к какой-то черте, переступить которую (он это инстинктивно предвидел) - означало сойти с ума. И они расстались, так и не опре-делив, что между ними стряслось.
Здесь бы Леониду Павловичу в самое время умереть, чтобы его проблема повисла в воздухе, чтобы он остался неразрешённым вы-мыслом и погиб бы, как выродившийся яблоневый парк. Его место тут же бы занял другой, хорошо бы помоложе и поталантливей, и, в свою очередь, дошел бы, возможно, до тех же вопросов. И всё бы было, как всегда - кругообразно и нескончаемо.
Но у Строева на редкость переменчивое здоровье, линия жизни на его правой ладони уходит далеко в загадочные борозды запястья. И если Леонид Павлович болеет, то всегда выздоравливает. А болеет он постоянно, так как изнуряет себя сидением за письменным столом.
Вот и теперь по настоянию врачей собирается съездить на отдых к морю. А Светлана Петровна остро переживает разлуку. Как я, гово-рит, без тебя, Лёнечка, буду, куда дену нежность нерастраченную?
Ух, эта Светлана Петровна! Не успел опомниться, как обнимал и целовал, и все прочее. Статна и упруга, без всяких молчаливых том-лений. И любому достойно ответить может. Леночке она не понрави-лась, но зато домовита, внимательна и участлива, готова отречься от себя в любую минуту, в литературных движениях хорошо ориентиру-ется, хотя, конечно, не всегда понимает главное направление.
Как Леониду Павловичу жаль Ксению! Кто знал, что она придет к одиночеству. Хорошо, что есть увлечение вязанием, преподавание. Одна, не молода, без будущего и иллюзий. И Леониду Павловичу бы-ло уже меньше обидно, что Леночка ближе к матери и откровеннее с ней. Это уменьшает ее одиночество.
"Что за жизнь, - думал за письменным столом Строев, - какие перипетии судеб. Женское одиночество. Вот о чем нужно почаще пи-сать. Займусь этой темой, а то все чужие судьбы, связь поколений, биографии на кончике пера. Не для меня это."
Крякнул, поднялся и позвал Светлану Петровну. Она влетела, внесла в кабинет жизнь улицы, здоровье, вечную общественную кру-говерть. С ней было легко.
- Иду гулять! - сказал Леонид Павлович.
И Светлана Петровна, чмокнув его в щеку, сказала:
- Погуляй, Лёня, а потом мы с тобой в театр пойдем. Ты же хотел этот спектакль посмотреть, два места за нами.
- А, этот! Ну пойдем посмотрим, что там Юртов наворочал.
Леонид Павлович вообще-то не любитель театров, но спектакль тенденциозный, да и идти недалеко.
Вечером они сидели в восьмом ряду, и Строев старался не задер-живаться на лицах, знал, что многие рассматривают, а позировать не любил, тяготился такой вот известностью.
Спектакль был довольно смелый. Тем таких в искусстве еще не было. Десятилетиями они звучали на устах, а вот теперь пробились и в творчество. За игрой актеров Леонид Павлович увидел главную ре-жиссерскую задачу - влезть в душу к зрителям, дать понять, что мож-но теперь обсуждать любые темы без оглядки. И актеры старались, ходили среди зрителей, создавали эффект присутствия, задавали в зал вопросы, интересовались, откуда кто приехал, кому как живется и просили чувствовать себя как дома. Леонид Павлович усмехался. Он бы давно ушел, но ему было приятно посмотреть на действительно талантливых актеров. И если бы не один из них, улыбчивый Барнилов (чье имя приводит всех женщин в трепет), который с успехом вел роль положительного героя, все бы кончилось обычно. Но обаяние Барнилова было огромно. Когда он улыбался - улыбались все, и Леонид Строев попадал под его гипнотическое обаяние, расплывался, как последняя девица, внимая его призывам к откровению.
Удалось Барнилову разговорить нескольких зрителей, а одного даже вывести на сцену, откуда этот зритель поведал о надеждах и чаяниях своего села.
- Товарищи, - торжествовал Барнилов, - мы сегодня здесь все равны, критикуем всех и себя тоже, так чего мы боимся, давайте стремиться к открытости, чего нам бояться, если от нашего страха и происходят все ужасы и беды. Равнодушие - вот наследие нашего прежнего времени. И я был не так уж хорош (схитрил Барнилов), но теперь - мы творцы жизни! Что у кого наболело, высказывайте, чего вы боитесь?
Леонид Павлович недоумевал: зачем режиссер так настоял на подключении зрителей? Какой-то неуместный диспут. Но любопытно все-таки посмотреть на того, кто не выдержит искушения. Барнилов разгуливал в зале и не унимался. Его призыв звучал уже как осужде-ние.
- Неужели мы такие трусливые? Чего мы боимся?
- А мы и не боимся! - разорвалась долгожданная бомба.
Леонид Павлович вздрогнул. Ему показалось, что это заявил он сам. Он скосил глаза и не увидел Светлану Петровну на месте. Она, наступая на ноги сидящим, устремилась на сцену.
- Подсадная, - прошептал кто-то сзади.
"Она делает из меня идиота! Боже, что она творит!" - втянул го-лову в плечи Леонид Павлович.
Электрический разряд пронзил его тело, захотелось тут же прова-литься, вынестись вон из зала, отречься от Светланы Петровны, навеки забыть весь этот позор.
- Я хочу сказать, - продолжала уже со сцены Светлана Петров-на, - что хотя наше правительство...
Зал онемел. Как только Леонид Павлович не поседел. Он впервые испытал предынфарктное состояние. Нет, не то что был не согласен с ее доводами (тем более, что она декламировала выжимки из его соб-ственных суждений), но так же нельзя, никуда не годится и зачем про органы и идеологию, когда здесь храм искусства, господи, так про-блемы не решаются!
Актеры бледнели и цепенели по мере того, как Светлана Петровна расходилась. Барнилов пытался угомонить свою жертву. Какой там! Теперь она была неуправляема. Она только тогда сошла в притихший зал, когда выплеснула всё, что слышала и усвоила. Она была бледна, но несказанно довольна, ей посчастливилось вкусить истинное наслаждение, небывалое еще в ее жизни. Переступила.
Вот эту идиотическую потребность в авантюре Леонид Павлович всегда в ней чувствовал, всегда вовремя гасил излишки эмоций, и вот не досмотрел все же!
На сцене Барнилов пытался сделать одну из своих обаятельней-ших улыбок, но это у него плохо получалось. Зрители смотрели в пол, будто на сцене произошло нечто непристойное. Начавшие розоветь актеры бросали демократические шуточки, но зал безмолвствовал.
- Ну и что! - воспалился Барнилов, - вот видите, человек гово-рит, как думает. Главное, сказать, чтобы не мучиться. Так чего мы боимся? - ухватился он наконец за спасительную фразу и ослепил улыбкой. - Теперь все убедились, что одной критикой и словами ни-чего не изменишь. Так будем же искать пути для действенного реше-ния проблем, давайте не говорить, а трудиться, каждый способен на своем месте горы свернуть!
- Важно, чтобы слова не расходились с делом, - поддержал из глубины сцены оттаявший актер.
- Вот видите, какие у нас женщины.
Послышались смешки.
- И никто, как вы убедились, ничего против. Ничего страшного не произошло! Так чего мы боимся? - он сделал долгую паузу. - Пусть этот вопрос останется открытым!
Спектакль продолжался.
За вспотевшей спиной Леонид Павлович снова услышал: "Видно сверху разрешили, подсадная." Эту фразу расслышал и Барнилов, он открыл рот, хотел возразить, но передумал, видимо решил - пусть так и считают, коли хочется.
Леонид Павлович не хотел видеть Светлану Петровну. В антракте он шепнул ей: "Дуй сейчас же домой!" и стал прохаживаться в фойе, разглядывая портреты. Но Светлана Петровна не отставала.
Подходили знакомые, ехидничали:
- Леонид Павлович, Светлана Петровна подрабатывает в театре? - и премило улыбались.
Сам Барнилов вышел, узнав, что Светлана Петровна - жена само-го Строева.
- Молодец! В горящую избу войдет! - заразительно смеялся он, пожимая руку. - Спасибо, очень мило вышло!
Леонид Павлович сводил разговоры на тему пассаж в пассаже, де-лал вид, что разыграл все сам, мудро подшутил над драматургом, а майка и трусы тем временем промокли насквозь. Он решил продер-жаться до конца, дабы не увеличивать слухи и конфуз.
Всю дорогу к дому Светлана Петровна побито семенила за ним на почтительном расстоянии. Теперь-то она поняла, что сотворила без-образие. И лишь ввиду беспредельного человеколюбия Леонид Пав-лович не применил рукоприкладства. По правде, у него и сил физиче-ских не осталось. Двое суток он не вставал с постели.
Но зато с того случая просочилась в покой и распорядок необъят-ная тоска. Новый дом дал трещину, и в голову к Строеву ворвался хаос. Миллионы корешков отличнейших книг вновь завладели вооб-ражением, тысячи тезисов и мудрых изречений, добро и зло слились в единый монолит, лицо непознанного Якова отражалось отовсюду. Ручка и бумага опротивели. Сердобуева обозвал дураком, а Нематод упредительно не являлся.
Как и в юности, преследовали вопросы, на которые не находил ответов. Такое чувство, будто в голове и теле начался радиоактив-ный распад. Мысли бегали по кругу: зачем миллионы книг и полотен, симфоний и фильмов? Как на экране дисплея появлялись столбики отпечатанных страниц и стремительно менялись строчки, не меняя смысла и не добираясь до главного. Мучили резкие слова Леночки из того прошлого, когда спорил с Кузьмой, а она встряла, и раздраженно сказал ей: "Не лезь, когда говорят люди старше и опытнее тебя." Она вспыхнула и ответила, совсем, как Ксения, точно и навсегда: "То, что вы, мудрецы, делаете - всё для нас - и сколько бы вы не наделали, отмахиваясь от нас, чего бы вы тут не навозводили и не натворили, не назвали лучшим и образцовым - нам рушить, сжигать или принимать. Вы же все равно умрете!"
Какой-то жуткой справедливостью веет от слов дочери.
- Гад Кузьма, сволочь Кузьма! - бормотал часто, вспоминая, как Бенедиктыч улыбался ее словам. Вы-шагивал по кабинету и все воспроизводил и воспроизводил, как со-всем недавно пришел к ней в общежитие, где она пропадала неиз-вестно зачем и с кем, и нашел ее на лестнице, у входа в подвал, ку-рящую сигарету, сидящую с какой-то такой же бессмысленной и дерзкой, тоже курящей и тоже в бегах от папы с мамой, как предста-вил тогда, что они часами вот так говорят всякое, молчат, курят, си-дят, нехотя бегают на лекции и возвращаются в подвал, какие-то по-лучеловечки, когда всюду события и жизнь, когда ради них все воз-водится и пишется, - они сидят где-то между лестницей и стеной на ящиках, время идет, курят, говорят, мечтают о чепухе, долго и глупо смеются, молчат и ждут, ждут, ждут чего-то.
Потом шли с ней, и от избытка жалости и любви к ней, взял ее за руку и почувствовал, что это не его рука, не его человек, что там другой мир, другие глаза. А она как-то медленно, а потом все серьез-нее и быстрее говорила, заглядывая в глаза:
"Папа, у тебя бывало, когда я была совсем крошка, ты шел по белому снегу, среди города один, когда что-то ширилось и росло в тебе, ты был молод, и всё впереди, ты шел, падал снег, он пьянил и насыщал твое сознание свежестью, ты был смел и полон сил... ты хоть на какую-нибудь чуточку думал обо мне, идущей по снегу, которая совсем такая, как я, и всё впереди, идущая по снегу, воображающая тебя, молодого, идущего по снегу, полного восторга, надежд и сил, думающего о маленькой дочери, которая идет по снегу уже взрослой, воображающей тебя молодого, идущего по снегу?.."
Она остановилась, и рука ее выскользнула из его руки.
Тогда сказал ей:
"Ты запуталась, Леночка, но я тебя понимаю, я думал о тебе, я всегда заботился о тебе, ты же у меня единственная..."
А сейчас, вышагивая по кабинету, думал, что нужно было сказать, что никого у меня больше нет, что да, не было такого момента со снегом, но что-то знакомое во всем этом чувстве, что нечто подобное было, что этот хаос и есть начало движения, прорастание настоящего чувства из юной чувствительности, что пока всё не так, но будет по-другому, потому что ничего не осталось, кроме непознанной дочери - единственной и чужой...
Шли, и выговаривал ей, кровинушке, что так до добра не дойдет, что потрясен ее легкомыслием, несерьезностью, пустым времяпро-вождением, что она не думает об отце, который презирает мягкоте-лых людей. Она слушала, и пропасть углублялась и ширилась, потом она, не ответив, стала рассказывать про маму, и что мама зовет во сне Бенедиктовича. Тогда это показалось смешным и сентименталь-ным.
- Гад Бенедиктыч! Сволочь Кузьма! - бормотал и мотался по ка-бинету. - Тоже мне панацея! Психопат, шизофреник, интриган!
И понимал, что проиграл то, на что и смешно было ставить ставку. Получив всё, остался ни с чем. И вновь, как в юности, больно ощутил ту грань, за которой начинается сумасшествие.
И уже ядовито представлял:
"Вот сейчас в белом венчике из роз Кузю на крест - и понесем впереди. Всем семейством, с поклонниками его чудачеств, с хрюш-кой, с этим Веефомитом и билетёрщиком, с мальчишками - и утешит всех, осветит. Тьфу!"
Тикали часы и мечтал:
"Отрекусь, поеду к Кузе, буду просто смотреть, поумнею, нового наберусь, тогда что-нибудь и выйдет. Заново! Как славно мы с ним раньше на равных спорили!"
"Сентиментальничаешь, - охлаждал себя, - ничего не возвра-тишь. Из тупика в тупик. Кузя сам маньяк, его окати холодной водой - и он взвоет, как я."
Так разрывался между трех смыслов, хандрил, видел Леночку, идущую по снегу, и ел борщ, который так славно умела приготовить Светлана Петровна.
* * *
Приехали они, когда Кузьма Бенедиктович готовил себе постель. Предвкушал, как уйдет в океан сна и растечется там опытом. Он спит теперь по четыре-пять часов, идея высасывает из него всю оставшу-юся жизнь. Спит он в мастерской на ложе из досок, среди бардака, в котором одному ему видимый порядок, любит, чтобы подушка была повыше, пьет перед сном холодное молоко, посасывает незажженную трубку. Он все впускает в голову: вчера, сегодня и завтра, детали и мелочи. Они накапливаются за день и кажется, что, вот-вот, Кузьма Бенедиктович доберется до последнего штриха, увидит бесконечную конечность... Самое время лечь спать, не то поясница начнет стре-лять, она всегда так, когда Кузьма Бенедиктович вплотную подбира-ется к итогам. Предупреждение получается. И до сих пор он не пой-мет: извне оно или изнутри исходит?.. Вот и на этом вопросе стрель-нуло в поясницу.
"Саморазрушение чертово!" - кряхтит он и собирается погасить свет. Но нет, звонят.
Кузьма Бенедиктович чертыхается на свою безотказность. Маль-чишки у него не переводятся, лезут, куда хотят. Раньше от девиц по-коя не было. Истаскался с ними Бенедиктыч, когда через них природу изучал. "Слава Богу, - думает про себя, - ни одну не обидел." Ему теперь много не нужно, три-четыре человека, и всё. Он и из них всю историю человечества высосет. А захочет, чтобы дождь пошел - идет дождь, солнца пожелает, и солнце светит. По молодости боялся ду-мать о катастрофах, так как замечал, что если подумает, то они через день или месяц происходят. А теперь вот способность эту в свое изобретение вкладывает, и от людей не шарахается, говорит, что все интересны, особенно более-менее зрелые личности. К нему ищущие калужане часто заходят, он любит угощать их чаем, кофе, дает книж-ки, говорит "отдыхайте", говорит, о чем желают слышать, посмеива-ется, подмигивает, хвалится, что владеет гипнозом, настаивает, что может читать мысли на расстоянии, желает это доказать, не сидит на одном месте, уговаривает попробовать, внушает: "вы засыпаете" и другую чепуху, говорит, чтобы представили свою мечту, день-другой в прошлом, что-нибудь любимое из книг, убегает в другую комнату, сидит там, потом возвращается, гадает, говорит, что сегодня не полу-чилось, в другой раз, не в форме, все смеются, мило проводят время за остротами и давно уже привыкли к его странностям и неудачным фокусам; приятно, когда человек доставляет людям удовольствие и смех. И удивительным иногда кажется, что он знает множество судеб, рассказывает так, будто сам их пережил, иногда похоже, что он по-вествует о будущем или о далеком-далеком прошлом и не раз ему предлагали заняться сочинительством, кое-кто считает, что он даром прожигает талант. И никто еще не видел, с каким наслаждением по-сле ухода гостей Кузьма Бенедиктович отдается вдохновению в своей маленькой мастерской. Его рвение может сравниться с энтузиазмом алхимика, жаждущего соткать из воздуха золото. Но мало кому дано увидеть, что ждет впереди, и еще меньше тех, кто из желаемого тво-рит действительное.
"Не случилось ли с Раджиком что?" - беспокоится Кузьма Бене-диктович, открывая дверь.
На пороге виновато улыбается Веефомит. Извини, дескать, вон кого к тебе веду.
- Дядечка Кузя! Дядечка любимый, я так по тебе соскучилась! - бросилась Леночка целовать Кузьму Бенедиктовича. - Так скучала, ну прямо ужас! Как здорово ты пахнешь табаком! Я замуж выхожу и сразу к тебе!
Веефомит смущается. Все это напомнило ему Москвичку. Ему все-гда везет на посредничество. Вот и Радж недавно с кулаками ревно-сти бросался. Одна беда с этими женщинами, какие бы они ни были.
Кузьма Бенедиктович улыбается, он несказанно рад видеть Ле-ночку, это он захотел, чтобы она приехала. На третьем госте он за-держивает взгляд своих серых насмешливых глаз.
- Полагаю, вы и есть женишок? Гвоздь сезона и одинок в своих воззрениях?
- Я тебе говорила, что дядя Кузя видит всех насквозь! - затащи-ла Леночка Копилина в квартиру.
- Папа, конечно, не в курсе, - набивает трубку Бенедиктыч, - и вы, конечно, голодны и на восьмом небе от счастья?
Он повел Леночку на кухню, возвратился и тогда только заметил, что жених прячет за спиной гитару, обыкновенную и недорогую, а в руке у него приемник.
- И это всё ваше имущество? Невелико приданое. А что Валерий Дмитриевич, хорошо, когда вокруг столько молодоженов?
Валерий Дмитриевич смолчал, он знает, что дальше последует.
- Так-так, - продолжал Бенедиктыч, - я удивлен, что есть люди, всё еще слушающие радио. Я, вон, и телевизор не включаю.
- Дядя Кузечка, ты просто сам телевизор, - крикнула из кухни Леночка, - на тебя смотри - не насмотришься, родной ты мой дядеч-ка Кузечка.
От таких слов даже Валерий Дмитриевич разулыбался во весь рот. Копилин смущен. О Бенедиктыче он был наслышан от Леночки и дав-но уважал его заочно.
- Ну, садись, Алеша, вот сюда, в кресло, здесь и отдыхай.
Веефомит не спускает глаз с Бенедиктыча, в этом кресле он сам сидел не раз, когда Кузьма начинал свои розыгрыши с гипнозом.
- Мы зашли к вам на старую квартиру, - заговорил наконец Ко-пилин, - а там Раджик спит, это он нас зачем-то к Валерию Дмитрие-вичу отправил, а там Зинаида читает главы из романа.
- Леночка смеялась, - с грустью сказал Веефомит.
- Она просто взбесилась, ваша романистка! - выскочила Леноч-ка, - как вы ее здесь все терпите?
- Лена, займись едой, - сурово сказал Копилин.
И она послушалась. Кузьме Бенедиктовичу это понравилось. Хоро-шо, когда есть на свете человек, которого слушается эта бесовская девчонка.
- А что вы ловите по приемнику? - поинтересовался он.
- "Голос Америки", - не задумываясь, ответил Копилин.
- А что, до сих пор существуют "Голоса"? - изумился Бенедик-тыч. - А хотя, конечно, раз есть Америка, будут и "Голоса".
Валерий Дмитриевич разволновался. Ему не терпелось поговорить с Копилиным о политике, а Бенедиктыча интересовало другое.
- Вы гитарист? Очень хорошо. А откуда? Сколько лет? Отлично!..
Он задавал вопросы, не выслушивая ответов, и Веефомит увидел, что Кузьмой завладело все то же непонятное желание начать игру в гипноз. Но сегодня это желание было не совсем обычным, каким-то образом Веефомиту, да и Копилину, впервые удалось испытать ред-кое состояние, подобное тому, когда чувственно и всеобъемлюще растворяешься всюду, проникаешь в каждую травинку, в движение ветра и шорох волн, будто приподнимаешься над землей, отрываясь от целого, но в то же время остаешься недвижим, спокоен и созерца-ешь все процессы и самого себя со стороны. По подоконнику ударили тяжелые капли дождя.
- Все так же трудно в столице с пропиской? - спешит Бенедик-тыч и в глазах его прыгают искорки.
- Да, - забеспокоился Копилин, - жилья много, а с пропиской пока трудно, но говорят, скоро ее повсеместно отменят.
- Неужели? - равнодушно изумляется Бенедиктыч.
Сегодня он дарит себе радость, раз приехала Леночка, то пусть будут и покой воспоминаний, и полумрак, и чувство любви к ближне-му, и дождь...
Бенедиктыч порозовел. Сухой и морщинистый, он выпрямился, разгладился, стал будто выше, и трудно было оторваться от его глаз, горящих чудной страстью.
Веефомит знал, какие слова он сейчас скажет, а ливень хлынул во всю мощь, сделалось почему-то жутко, и Бенедиктыч прошептал, не в силах сдержать радостно-лукавую улыбку:
- Хотите, Леша, я угадаю ваши мысли? Вспомните один день, ка-кой-нибудь период из жизни с Леночкой, и я угадаю через комнату.
Алексей от удивления встал.
- Нет, нет, сидите, - усадил его Бенедиктыч, положите голову на спинку, так, и закройте глаза. Очень удобное кресло. Вспоминайте, это недолго. Леночка, не входи сюда десять минут, мы переодеваем-ся!
- Ладно! - крикнула Леночка.
И Бенедиктыч убежал в мастерскую.
- Тишина! - высунулся он из-за двери, - абсолютная тишина, я сосредотачиваюсь.
Веефомит усмехнулся и, закрыв глаза, стал слушать дождь.