- Сделай что-нибудь, я, кажется, умираю, - прошептал корнет Оболенский, зажимая рукой рану в области сердца.
Бледность корнета становилась всё очевидней в полночной тьме, словно лицо его светилось. Виновный поручик стоял над раненым, не в силах отважиться на какое-либо полезное действие. Просто слушал прерывистое дыхание друга. Он даже не догадался поднять упавший подсвечник, зажечь свечи, чтобы заодно и прикурить.
Зря они, конечно, вспылили. И некому было их разнять, потому что все уехали вслед за актрисами. Уехали опять же по вине злосчастного поручика.
Сначала они пировали мужским собранием, все свои, закадычные. Потом, после венгерского и пунша пополам с водкою, Ржевский лично поехал за актрисулями. Был чертовски галантен, сыпал комплиментами, обещал каждой по ведру цветов из собственных цветников. Шумный приезд красоток прибавил вдохновения мужчинам, и всё было бы славно, но тут поручик, известный своим охальством, учинил грубую, несвоевременную шутку. "Родина... Я знаю, что она такое, потому что я родился не из хрустальной вазы. Я родился из..." Все закричали: "Поручик!" и замахали руками, но Ржевский отчетливо досказал свою мысль. Актриски с театральным возмущением засобирались вон. Гусары хмуро потянулись за ними, а сами втайне радовались. Во-первых, сильный пол и прекрасный пол теперь численно уравнялись. Во-вторых, поручик наконец остался с носом, то есть без дам, а прежде он имел обыкновение хвататься сразу за две - к чьей-нибудь непременной досаде. В общем, для кавалеров на этот раз женские капризы обернулись к лучшему.
Поручик напутственно сулил им чертей и, шагая из угла в угол, матерился страшными, неслыханными выражениями. В кресле кто-то зашевелился: обнаружился корнет. Молоденького Оболенского сразил пунш из "фамильных подвалов" Ржевского. Скандальный отъезд всей честной компании он проспал. Отчасти проснувшись, приподнялся:
- Что случилось? Где господа, где дамы?
- А пойдите вы все! - бросил поручик.
Корнет вдруг зарделся. Это непонятно отчего так нашло на него. Они частенько поливают друг друга бранной шрапнелью, и только в удовольствие. А тут самолюбие взыграло. Друзья повздорили. "Слюнтяй, молокосос!" - в лицо юноше отчеканивал слова Ржевский. "Вы грязная, пошлая скотина", - детским голосом кричал Оболенский. От взаимной ненависти им стало душно. Ждать соблюдения дуэльных формальностей оказалось невмочь.
На стене два мерцающих клинка - крест-накрест. Мощный и никогда в мякину не напивающийся Ржевский осознавал своё преимущество в сабельном поединке перед неженкой Оболенским, но не успел послушаться совести, да и бесстрашная ярость корнета отменяла вопрос о снисхождении.
Они сшиблись клинками. Корнет был отброшен к столу, загремела посуда, два подсвечника уронили свои огоньки. Юноша замер в темноте, намереваясь предложить перейти в лунный сад, но тут злым невидимым выпадом Ржевский поразил его в грудь.
- Постой, - попросил Оболенский.
И стол, так послышалось Ржевскому, долго и самостоятельно переезжал, звеня рюмками. Смутная фигура корнета исчезла.
- Тихо, я ранен, - удивительно спокойно ответил снизу Оболенский.
Ржевский различил его, отшвырнул хищную, виновную во всём сталь, бросился, обнял товарища:
- Дыши, Павлик, дыши!
Тот робко задышал. Всмотреться в грудь товарища поручик не посмел. Он мучительно ждал кого-нибудь... В окне появилась Луна, и ему стало совсем холодно. Никого в доме. Денщика он отпустил развлекаться (давеча слишком сильно ударил его по шее), матушка с Анисьей уехали к больной тётке. Беспомощность. Чем бы кто перевязал раненого?
С чувством совершаемого предательства поручик тихо и спешно вышел в сад. Здесь он замер, озадаченный ночным пейзажем. Поручик Ржевский не отличался впечатлительностью. Он даже во сне только пил и чертыхался. И слагаемые им рифмы "мадам - не дам", "эскадроны - панталоны" отражали грубую инстинктивность его натуры, способной лишь к азартному действию или скуке.
Маленький одичалый сад, именуемый важно "сады", никогда не служил ему картиною, но трактовался чисто практически как удобный для партизанской любви кустарник. Сейчас поручик впервые увидел свой сад.
Незнакомое пористое тело, наполненное космической чернотой, отдельные ветки, изломанные в страсти или в страдании, пена листвы, посеребренная лунной краской... Дорожка то пропадала, то вновь появлялась и ширилась. Поручик даже усомнился, будто дорожка ведёт к тыльной калитке: она вела в неизвестное. В
В отдалении аллею перекрывала белая дверь, а может, повешенная простыня... нет, всё-таки фигура. Кто-то стоит там. Поручик не верил в потусторонние силы, но сейчас усомнился в правоте своего неверия. И многого ему вдруг стало не хватать: друзей, собак, ружья, коня, даже храбрости. Он укорил себя: друг ранен, а он, просвещённый человек, прогрессивно мыслящий гусар топчется, как... Он шагнул вперёд и пошёл.
Фигура не исчезала. Стояла намертво. Приближалась. Поручик, выполняя свой приказ идти к соседям, дышал как бы замерзшими губами и двигался машинально. Через глаза ему в душу вливался нездешний страх и по силе этого страха он понял, что старание проморгаться не избавит его от белой фигуры. А вблизи этот образ, увиденный в подробностях, набросился на его разум, как безумная собака, и разум едва не бросился наутек. Перед ним стояла легендарная Смерть-старуха в белом саване, со щербатой косой. Платок, обмотанный вокруг маленькой головы, оставлял открытым только середину безобразного костяного личика.
В двух саженях от неё он встал как вкопанный.
- Ты кто? - спросил хрипло. И услышал её шелестящий голос.
- Не бойся, не за тобой пришла. Ступай, куда шёл, молодчик. А ещё лучше выпей и спи. Ты своё дело уже сделал.
- Мы с ним повздорили малость, - стал оправдываться поручик. - Однако рана пустяшная, не то бывало, сама знаешь.
- Рана достаточная. Грамотно ты его зарезал, соколика.
- Нет, старая! Давай потолкуем, авось и столкуемся. Хочешь саблю мою в подарок? Или матушкины духи?
- Ты меня старухой не величай! Наглец! У меня вся жизнь впереди, не то что у тебя.
Тут поручил бегло ухмыльнулся, ощутив родную почву для беседы.
- Ты ещё молодкой назовись! - сострил он, глядя вбок.
- И назовусь! - ответила с вызовом. - Я младенца моложе! Я девушки целее!
- Вот как?! Так ты, стало быть, не целованная, нетронутая! Пугливая, наверно? Я страсть люблю таких! Куда нам спешить, любезная, давай погуляем, пообщаемся душа в душу. Ночь-то какова! Только мечтать в обнимку да сердечко нежить. Когда ещё такое счастье привалит, погулять с тобою! - произнёс воркующим баритоном.
- Вот ещё выдумал, очень мне надо обниматься! Зачем? Даже не тронь, а то полосну косой - всю охоту отшибу.
- Ты сперва ласку изведай, а потом коси. Понятное дело, тыщу лет в девках - не на пользу характеру, и робости много, но она скоротечная. Чуть познобит вначале, и войдёшь ты, девушка, во вкус, и станет тебе сладко, словно ты меду объелась. Зачем же воевать супротив блаженства? Нешто весело одной, нешто счастлива? Не поверю. Ну, коли не навек, хоть на час один останься. Ущемила ты мне сердце с первого взора, никогда не видел я таких, честное слово. Хочешь, для проверки укуси - всё от тебя стерплю, даже боль будет мне в радость, на вот мою руку! - (Человеческие девушки тут захихикали бы, но Смерть промолчала.) - Для начала только давай вина на брудершафт выпьем. Погоди, я мигом!
Он сорвался с места, не дав ей слово молвить. Через минуту уже возвращался, точно из пушки выстреленный, перед собой держа чёрную бутыль, в которой плескался адский коктейль, слитый из разных сосудов.
Смерть, угнетенная борением соблазна и чести, сидит на скамейке, печальная, сгорбленная. Ждет.
- Неповторимая! - воскликнул он, задыхаясь после затяжного глотка, - Никто тебя не оценил по достоинству. Мужланы! Им толстое мясо подавай. Мясники! А в тебе изящество лучших сортов.
Он вызволил косу из её руки и бросил наземь. Его передернуло от прикосновения к чему-то похожему на куриную лапку. Что там дальше, ниже, глубже, ему страшно было вообразить. Поэтому он срочно наполнил прихваченную для дамы кружку, крепко зажмурился и чмокнул её куда-то в платок, под которым ощущался череп.
"Ничего, - подумал, - стерплю, с лошадью сколько раз лобызался". Потянулся к её лицу, бегло поцеловал смрадный воздух, ещё раз налил убойного "ерша", изумляя себя вертлявостью. Поднял тост "за любовь и смерть" и без промедления обхватил её под плечи. "Ну и вешалка!". Ткнулся губами ей в шею, в накрутки платка, ограждавшего шейные позвонки от скорбного пересчёта, и тут же, отставив бутылку, сунулся правой рукой в дамские угодья, в сухие вяленые бедра, сминая, задирая подол.
Мастер телесного натиска, поручик Ржевский проделывал всё это властно. Он с такой силой прижимал к себе предмет страсти и разворачивал, приготовляя к опрокидыванию, что предмет и не помышлял о сопротивлении. Успеху предприятия способствовала отработанность кавалерских приёмов. Без этого автоматизма поручик был бы растерян, чего греха таить.
Тут она прошептала: "Не надо!"
Как это в нём трогательно отозвалось! Он вспомнил, что она девушка, и ухватился за волшебное слово "девушка", способное пробуждать мечты и желания наперекор гнусной действительности. Она робко обняла его, лирически склонила спелёнутую головушку, а он скрипнул зубами, стараясь не ощущать качества прикосновений.
Скамья ради симметрии и удобства лишена была спинки, ведь не всегда влюблённой паре удавалось найти безлюдной уголок в домашних покоях, а на земле роса, так что изделие бывшего садовника служило не только для нежных соловьиных прелюдий, но и для недвусмысленных совокуплений, и услужливо подпирало оголённый стан какой-нибудь гостьи, стеснительной или бесстыжей, без разницы.
Но никогда сюда не возлагали мумию. Так оценил свою новую подругу хозяин. Ручное знакомство с её заветными местами чуть не сделало его инвалидом. С высоты своей славы он на миг заглянул в бездну позора - "Ржевский не смог!" - "Нет уж, дудки вам!".
Он душу и челюсти стиснул и дыхание в себе почти отменил, потому что запах могилы его отвлекал. В техническом смысле задача была тоже непростая, из ряда вон выходящая. Девическое там истлело, зато дамское засухарилось и скукожилось. К счастью, в списке гусарских подвигов Ржевского значился опыт овладения неодушевленными предметами, навряд ли напоминающими барышню. Однажды он выиграл чудовищное пари такого натюрмортного характера и вырвал победу из рук пехотинцев.
Смерть заскрипела. Не скамья под ней, а она сама, как телега. В её тазовых суставах раздавался хруст и стук. "Как бы слух закрыть? Труднее, чем глаза", - сетовал несчастный поручик и в то же время славил своих отца с матушкой.
- Не тревожься, милая, всё рассчитано Божьим промыслом, - подбадривал её.
Вопреки ветхости естества она оказалась выносливой, даже порадовала его скупой отзывчивостью телодвижения. "А в общем-то оно ничего", - подумал поручик, разогреваясь.
Забывшись, он открыл глаза и в ужасе зажмурился. Нашарив под скамейкой бутылку, он без лишней галантности отхлебнул из неё ради отупения, впрочем, не нарушая близости отношений. "И такая мамзель сойдёт для коллекции".
- Как хорошо! - пробормотала она мечтательным голосом.
Эта безобидная фраза почему-то разозлила поручика, и он додумался вышибить из неё дух посредством углубления близости. Прикончить, не марая рук. Это, разумеется, была нетрезвая и еретическая идея, поскольку человечеству не достичь бессмертия никаким способом.
К утру поручик устал, ему надоело. Он засыпал на ходу, роняя голову в объятия настоящей женщины, ждущей его где-то там, в уже распахнутом пространстве сновидения. Костлявая подружка тоже измаялась. Она жаловалась на ломоту, колики, жжение - напрасно, он не сочувствовал. Было холодно. Туман неслышно обволакивал деревья. Пустая бутылка вульгарно и доходчиво олицетворяла жизнь. Но смерть олицетворялась ещё мрачней. Сон, стакан водки и сон... Он вспомнил про Оболенского и единственно улыбнулся тому, что спас товарища. Ей было не по силам хлопотать.
Он сказал ей жестокие слова:
- Прощай, не торопись вновь появляться в наших окрестностях, а то я всем расскажу, какая ты девушка.
Жалкая, сгорбленная, она удалялась в туман, бормоча проклятия в адрес мужчин, и растворилась в тумане одиночества. Ржевский не возражал. На прощание сплюнул.
В тот день поручик пригласил доктора Штампке, светилу. Доктор осмотрел раненого и выразил научное изумление по поводу русской живучести.
Корнет улыбался своей уже не страшной ране, а Ржевский посвистывал, предполагая, на что бы употребить свою облегчённую совесть и грядущий вечер.