Горбачев Юрий Николаевич : другие произведения.

Венера

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

7

Венера

Юрий Горбачев

Облачный слой планеты состоит из трех ярусов, но даже наиболее плотный нижний ярус похож на легкий туман... Природа облаков пока не установлена... Рельеф поверхности достаточно изучен посредством радиолокации, как с Земли, так и с трех ее искусственных спутников: советских Венера-9 и Венера-10 и американского

Пионер -- Венера...

(Из ученой книги)

1.

Подробно-подробно, фотографически, беспощадно явственно; как солнечная искра в янтарной бусине, все это живет, движется, длится. Для чего мне это? Зачем это существует? Рудиментарно. Бессмысленно, как рыбьи жабры у человеческого эмбриона, как зачатки крыльев в плавниках неуклюжего кашалота...

2.

Стог, омет, зарод, что ли, не знаю -- как это называть, кажется -- скирда, вроде бы -- сено. На краю стога все это -- до каждой гербариевой травинки, до каждой пряди косм, разметанных по измятому, истерзанному, упрессованному омету. Она еще здесь, рядом, близко, привстав на колени и неуклюже завернув руки, застегивает лифчик; спохватилась -- юбку, юбку одернуть. А может, наоборот вначале -- лифчик, потом -- юбку. А, может, все это -- в обратном беспорядке, невпопад, в промежутках, а в этих невпопадах -- губы, руки, волосы, бедра. Спинная ложбина, лопатки, недопробившимися, недоразвитыми крылышками. Так парашютист в затяжном прыжке хватается за все, что ни попадя, не находя -- за что дернуть. Ну как в ней разобраться, в этой застежке, как впопыхах пройти эту науку, никем не преподанную. Она как будто бы уже намеревается припрятать свое добро, отлепить его от моих рук, которые так и льнут. Ничего тут такого ги-демопассановского. Одна рука в ширинке путается, другая вот с этой застежкой воюет: застегивать или отстегивать -- тянуть, дергать, рвать? Все-таки застегнули, спрятали; накинула кофточку, еще раз проверила подол -- поджала ноги, отчужденная, кусает травинку, дразнит коленями, до которых не достает край подола моднячей мини-юбчонки, он вообще ни до чего не достает этот подол. Только сейчас, в полусвете нарождающегося утра, я могу разглядеть ее слегка монголоидное лицо с воинственно вздернутым носиком. Понемногу светает. В полумраке, полунеразберихе, сумятице стали обозначаться очертания предметов, одежды нашей, частями разбросанной, частями разостланной в безотчетном стремлении устроить хоть какое-то лежбище, ложе, соорудить хоть какую-то постель, вот здесь, под многоглазо вытаращившимся звездным небом, за деревней, по ту сторону зарослей лопухов и крапивы. Этот стог, скирда, это колко-волосисо-мягкое существо женско-мужского рода, шерстистое, запашистое, удерживающее тепло и производящее шорохи; мы зарылись в него, вшуршались -- и вот, высунувшись из этой норы, отряхивая клочки, обирая колючки, можно было убедиться, что мы находимся отнюдь не в глухом закоулке мироздания. Наш необитаемый остров, наша хижина на сваях, куда мы, гонимые инстинктом, добрались, миновав заросли крапивы и лопухов, куда, обнимаясь, тискаясь, потираясь, ловя в темноте руки друг друга, теряя и находя плечо, талию, бедро, пришли, остановясь у края, за которым уже ничего -- яма, бездна, а на дне ее фосфорисцируют глубоководные, мерцая и клубясь, вдруг обнаружила себя хмуро поблескивающему окну ближайшей избы. Наша никем не обжитая, уютненько-округлая планетка, куда свалились мы, проложив маршрут по звездной карте, телепортировались, мелькнув двумя нагоняющими друг друга блестками, оказалась не такой уж ненаселенной. Совсем близко прокричал петух. Рассеивающаяся темнота выдвинула на передний план кривоватую жердину. Чуть в стороне от этой оглобли, ближе к реденькому березничку, проступали кресты кладбища. Местечко получалось не очень подходящее. Но мою подругу, лучше чем я знающую местные достопримечательности, все это нисколько не смущало. Ознобные пупырышки на внутренней стороне ее бедер разгладились вновь, стоило только ощутить их кожей ладони.

-- Тебя как звать-то?

-- Нинка. А чо?

Я не знал, о чем с ней разговаривать. Это чо как-то не вязалось в диалог воркующих влюбленных. Рука сама скользнула по отзывчивому бедру. Живот был таким же эластичным, и твердость лобка, покрытого мягкими, хорошо различимыми кожей ладони волосками, продолжала эту живую упругость. Она закрыла глаза и блаженно улыбалась. Ей куда больше нравились прогулки моих рук по ложбинам и овражкам ее тела, нежели тщетные попытки развлечь ее разговорами еще тогда, когда мы, блуждая в темноте, пробирались к этому стогу. Я чувствовал под рукой теплую слякоть, но не испытывал стыда и отвращения. Она улыбалась. И ее губы то морщились совсем по-детски, то приоткрывались, обнажая ряд великолепных зубов. Ей, пожалуй, не было и шестнадцати. Она еще шире раздвинула ноги, так что другие губы раздвоились под моей рукой.

-- Да, здесь, здесь, еще, -- поощряла она мою неопытность, подталкивая меня к впадине, из которой мы только что выбрались и теперь опять валили друг друга в эту нору, подтыкая под бок мои мятые курточку и свитер, терзая в четыре нетерпеливые руки молнию на ширинке. Юбка опять завернулась, обнажив и лобок, покрытый темным треугольником волос, и дышащий живот; все это было совсем близко от моего лица. Неожиданно сильными руками она приклонила мою голову. Уже было совсем светло. И я увидел розоватую мякоть в глубине раскрывшегося от еще большего разброса ног входа, к которому с шести -- семи лет, а может быть, и раньше стремились мои потаенные мысли. Я угадывал этот вход в теле матери и сестры, я видел его схематические изображения на уродливых рисунках в уборных и на смутных фотографированных картах в руках дворовых дружков; украдкой я даже сам пытался рисовать что-то такое в школьных тетрадях, с фасадной стороны исписанных сочинениями о любви Татьяны Лариной к Онегину, Наташи Ростовой -- к Болконскому, Курагину, Пьеру попеременно, а с черного хода постыдными, анатомически подробными картинками, которые я потом вырывал и комкал, чтобы не засекла мать или учительница литературы.

-- Ну! -- почти простонала она, еще сильнее пригибая мою голову, крепко вцепившись в мои волосы.

Губы ощутили смутно напомнивший о чем -то вкус. Кисловато-солоноватый, вкус сочившейся из нее влаги, при маятниковом возвращении воображения высветивший в памяти жаркое солнце, влажный ветер, морские брызги на губах из времен крымско-курортного детства ...Отклонение маятника - в одну сторону--- бронзовотелый, белобрысый, любознательный мальчонка с облупившимся носом прикладывает к уху шумящую прибоем раковину, недоверчиво трогает кору проросшего из камня кривого раздвоенного дерева в том месте, где два ствола образуют нечто так напоминающее потаенную часть женского тела, в исследовательском любопытстве раздирает створки моллюска, воображая при этом совсем иное: я доставал этих моллюсков и раковины, ныряя с маской под воду... Возвращение маятника в другую сторону - вот эти распахнувшие себя для входа врата, по которым, как крабы по ворсистым стенам подводного ущелья, движутся мои пальцы... Выныривая из преследующего, настигающего меня детства, обострившимся обонянием я ощущал запахи наших тел, смешавшиеся с запахами сена, жадно вдыхал запах дешевого вина и сигарет ... Мы пили это вино, глотали, обливаясь и хохоча: дай я, дай я! -- а потом эти липкие, терпко-сладкие струйки я слизывал в желобке между двумя сморщенными, отзывисто ежащимися от моих прикосновений сосками: вот оно, -- я только чувствую, как дрожит и извивается ее тело, как ее горячий язык снует по моему ищущему в х о д а пульсирующему и твердому ж е л а н и ю, ощущаю, как плотными ужимистыми кольцами смыкается у самого края моего блаженства ее горячий, сильный рот, как там же мириады нежнокрылых бабочек щекочут лапками и крылышками -- в о т о н о!

3

Все это произошло в далеком временном пространстве, превращающем явь в сновидения, реальное в фантастичное. Теперь я могу до бесконечности долго биться над тем, как перевести ознобно-чувственное ощущение той ночи на язык метафор, расколачивая вечерами вдребезги свою пишущую машинку, и все без толку. Нет, даже во времена эротических компьютерных игр и разгула кинопорнографии мне не передать этого. Вселившийся в меня ироничный, пресыщенный зрелищами и женщинами кинорежиссер в темных очках-слезках и кепке клювиком, понимая всю банальность наездов камеры сверху, снизу, сбоку -- хоть откуда, все эти воспроизводящие подробную топографию напряженных в совокуплении тел кадры, конечно же, не даст мне довести моего безнадежного дела до конца. Ерничая в тоске над собственной беспомощностью, он начнет в этом самом месте вмонтировать извержения вулканов на Курилах или Огненной Земле, вставлять погружение в морскую пучину гибнущего от землетрясения античного храма, с фронтонов которого валятся, обращаясь в обломки, прекрасные статуи, вклеивать удары расщепляющих стволы дубов молний или свивания змеиных тел. Он знает, что наиболее эффектно и по-восточному пряно выглядят в данном конкретном случае кадры с ныряющими в раззявленные цветочные бутоны крошечными колибри, зависающими над розами шмелями и другие сочетания ботаники с орнитологией и энтомологией. Ну а для хохмы, переключки, окончательного признания самому себе, что -- нет, нет, ничего из этого путного не выйдет, -- вы же сами понимаете! -- лучше всего дать крупным планом совокупление гиппопотамов или момент покрытия молоками акульих яиц, да, да -- акульих яиц, я видел как-то эти изумительные кадры подводных съемок по телевизору в передаче Жизнь на дне океана.

Все это произошло в том, далеком, фантастически-недостижимом, утопленном в синевато-бездонную пучину и уходящем все глубже времени, когда я был совсем юн, невинен и казался себе ужасно циничным, потому что у меня были длинные-длинные, до плеч -- волосы, набор кассет с песнями ансамбля Битлз и пара боксерских перчаток на киперной ленте на гвозде над койкой; тут же были прикноплены переснятые из журнала Ровесник плохие фотографии ливерпульской четверки, снимок первого человека на Луне, репродукция Девочки на шаре Пикассо. Я грезил о сверкающей никелированными ручками регуляторов тембра и громкости Музиме, а бренчал вечерами в подъезде на плохонькой семиструнной, переделанной под шестиструнку. Компанию мне составляли Серега и Славка, у которых тоже не было даже одной Музимы на двоих, а о ферромагнитных струнах для баса Славка мог только мечтать.

Наш поселок -- нелепая комбинация из кубов, местами разреженных заводскими трубами, в ней явно не хватало чего-то шарообразного. Девочка Люся, будто только что соскочившая с шара десятиклассница, позволяла целовать себя в коридоре кооперативного дома, где она жила с мамой и другими членами их благополучной семьи на третьем этаже. На краю поселка, где кончались панельные кубы и заводские трубы и начинались сосны и заросли сирени, акации и черемухи, мерцала электрическим светом, дразнила звуками, манила танцплощадка. Там пели почти все, что можно было услышать, заперевшись в Славкиной комнатухе, где больший объем жилого пространства занимали магнитофонные катушки, запчасти радиоприемников и битый Романтик. Славка был похож на Ульфсака в фильме

о Тиле Уленшпигеле, который сняли позже, а тогда мы не знали, что

он похож, но просто был сильно хипповый. В его комнате, где он крутил магнитофон, в котором просматривались все механические потроха, постоянно что-то заедало и надо было прижимать колесико, вставляя спичку. В этих теснинах Славка терзал гитару и запирался с Любашкой, тоже сильно хипповой и похожей на ту рок-н-рольную молодежь, что в Ливерпуле, наверное, спит прямо на стриженых газонах, завернувшись в свежий номер Таймс, и счастлива.

Нас с Люсей караулила бетонная женщина с веслом на входе в парк КиО, и я всей чуткой, обтянутой рубахой-сеточкой спиною осязал, что, того и гляди, меня достанет эта тетка в окаменелом купальнике, ну а уж если не она, то Люсина мама, и если не бетонным веслом, то настоятельной необходимостью связать судьбу, стать отцом детей, кормильцем. Мы забирались в сиреневые, в черемуховые джунгли в дальнем углу парка, где не было стриженых газонов, потому что не Гайд-, а все заросло папоротником, и вот там, тогдашние, видимо, могли бы стать неплохим типажом для насмешливого режиссера в темных пижонских очках и кепке. Тут бы вот как раз приладить софиты, умело направить освещение и в перебивах между энтомологически-ботаническими дзен-буддистскими вставками поподглядывать телеглазом, отслеживая поверхность кожи, удивительную и непознанную, как поверхность Луны, на которую ступил первым, кажется, астронавт Олдрин, задержаться на осязательных прикосновениях пальцев к запретному плоду, на всех этих щекочущих подбираниях мураша к заветному, запечатлеть до мельчайшего шевеления, до самой микроскопической ворсинки. Все эти копошения лапок и усиков в бутонах и лепестках. Все зависания шмеля или ночной бабочки над венчиком. Да еще вмонтировать сюда рожицу конопато-вихрастого мальчонки, изнывающего на крымском пляже рядом с мамой и сестренкой среди наворотов бедер, едва прикрытых купальничками треугольничков лобков и чашечками лифчиков бугорков, бугров и расплывчатых лепех, называемых пресным словом груди. Чтоб в одном кадре все в стыдливо-разоткровенничавшихся пляжных нарядах начала шестидесятых, а в другом -абсолютное ню и так-мигалками, на одно смаргивание крылышка мотылька и детского глаза. В купальниках. Без. Прикрытые разноцветными фиговыми листочками трикотажа и лавсана. Голые. И опять. И снова... Но все -- стоп! -- дубль снят, какой из меня кормилец, из меня, ничего не умеющего, кроме минора с семеркой, не успевшего пробиться в этой жизни даже на сцену танцплощадки, где я и мои дружки всего лишь навсего подносили аппаратуру восхищающим местных Йок Оно Леннонам? Иногда, конечно, давали немного позвенеть на отключенной гитаре, а Сереге поколотить на ударной установке, похваливая за таланты, но это ведь не повод для женитьбы! И мураш не доползал. И шмель зависал в нерешительности. И дерево оставалось не расщепленным молнией, а вулкан, булькнув в глубине недр, не спешил с извержением. И не смотря на то, что расфасованные в плавки и бюстгальтеры лобки и соски по-прежнему так и лезли в глаза, и для того, чтобы скрыть своего постыдно встопорщившегося морского конька, мне, имитируя земноводное, бороздя животом по камешкам, приходилось сползать в пенящееся море в сообщество медуз и моллюсков, я все еще оставался тем же самым одуревшим от эротических фантазий, плывущим по волнам ночных поллюций, разморенным на пляжном солнышке мальчонкой, желающим обладать всем этим скопищем самок враз, и не имеющим возможности прикоснуться ни к одной из них... И фантомный лик Люсиной мамы возникал. И мы возвращались домой мятые. И Люсина мама встречала нас у подъезда, рентгеня взглядом. Ну, я пошла, -- говорила Люся и улыбалась улыбкой Венеры Боттичелли; репродукция Рождения Венеры -- на стенке, прикрепленная булавкой к обоям в синенький цветочек, вздрагивала, когда Люся, такая похожая улыбкой и наклоном головы на репродукцию, открывала крышку черного пианино, прятавшего в себе менуэты и рондо, и заставляла ударами музыкальных пальчиков по клавишам маршировать по комнате кукольно-чопорных человечков в длинных платьях, камзолах и париках. На репродукции -- над мрачным, как средневековый катафалк, пианино, -- такая же ручка, ладошка, веслецо, тонущее в русой волне волос, такая же горсточка прикрывала от вийоновски-нахальных взоров вагантов-современников все то, что остается неприкрытого у женщины, когда она выходит из пены морской, опираясь узкой ступней на раковину-жемчужницу, прикрыв другою рукою грудь, с которой сдувает капельки старательный фавн.

4.

Мы грезили сценой. Душными вечерами мы приходили в парк КиО, где электрический свет, подобно иллюзионисту, вынимал из черного ящика дергающихся в рок-н-ролле разноцветных марионеток, принаряженных в стильные мини-юбки, клешеные штаны, вызывающе-легкомысленные кофточки и пиджаки без воротников. Мы сами охотно превращались в этих марионеток, чтобы кто-то, усмешливо глядящий на нас с высоты звездного, бездонного, дергал за нитки наши руки и ноги. Мы подражали. Мы хотели быть такими же, как те четверо на фотокарточке у меня над кроватью. Уединяясь в подъезде, на веранде детского сада, в Славкиной комнате, мы набирали репертуар. Но у нас не было ни приличных инструментов, ни аппаратуры. К тому же нас было не четверо, а только трое. Серега, которому выпала роль ударного, за неимением всех этих тарелок и барабанов похлопывал себя по ляжкам, задавая ритм. Из подъезда нас гнал отдыхающий после дежурства милицейский чин в синем тренировочном костюме. С веранды в детском саду вытесняли несмышленые гномы с лопатками, ведерками и соплями под носом, с которыми не управлялась их воспитательница-Белоснежка. Репетиции в Славкиной комнате заканчивались тем, что за стеной на всю катушку врубала телевизор интеллигентная Славкина бабка, и мы не могли со своими естудеями прокричаться сквозь обращение генсека к советскому народу.

-- И вам не надоело!? -- вывела нас из этого акустического поединка Любашка, заявившись в самый разгар. -- Я только что из деревни, от бабки...

-- Везет же людям с бабками! Гы! -- ухмыльнулся Славка. --А тут!

В общем, здесь произошел интенсивный диалог, из которого выяснилось, что Любашкина бабка живет на краю деревни в избушке под вековым баобабом, а в центре этого населенного пункта -- гордость и краса совхозная -- дом культуры, а в этом доме культуры...

5.

Гулкая, как ферромагнитная басовая струна, электричка часа за два домчала нас до станции возле старой водонапорной башни и древнего тополя. Потом полчаса на автобусе, виденном в кино про войну, где шофер в пилотке без звездочки рулит по пыльной, разбомбленной артподготовкой степи, -- и вот он -- этот стандартный клуб, блиндаж культуры, дот, насмешка пьяного кубиста над шарообразностью земли. Мимо аршинных букв лозунга, призывающего БОРОТЬСЯ ЗА УРОЖАЙ, сквозь фойе, где уже

столпилась молодежь, мимо биллиардного стола, по которому гоняли шары два переросших попсовый возраст дядьки, -- к заветной цели. И вот -- мы на сцене. Зал -- полон. Сколоченные в шеренги для собраний и киносеансов стулья сдвинуты, свалены, сгромождены к стенке. Толпа фанатов качается и стонет под извлекаемые нами из двух гитар и ударной установки звуки. Девочки, только что соскочившие с шаров, -- вперемежку с хмурыми атлетами в майках. Играли мы настолько отвратительно, что мне до сих пор непонятно, почему деревенских вагантов мог повергнуть в такое неистовство наш усеченный бит-бэнд? Монументальный пьедестал сцены, откуда, устраиваясь, мы уторкали за кулисы обитую лозунгово-красным сатином трибуну, возносил нас над головами танцоров. Лишь одна некондиционная макушка высовывалась из общей массы. У меня в руках была отнюдь не мечта моя -- Музима, а плохонькая рогатая соляга безвестной фабрики музинструментов, сориентированной на ширпотреб. Ручки громкости и тембра обломаны, механический вибратор погнут. Видно, на этой лютне упражнялись всем совхозом попеременно. Эту рогоносицу мы подключили к киношному усилку, так как другой усиливающей аппаратуры не имелось. Кое-как привязанный кабелем на скрутках с изолентой к посвечивающему мутно-красной лампочкой усилку, я двигался по сцене, изображая как минимум Джимми Хендрикса. Правда тот - курчавый, брюнетистый полуиндеец-полунегроид, а я длиннопатлый славянин-одень в телогрейку - и на передовую районнки в качестве героя жатвы, а ежели патлы сбрить, то тот же лик, чудесным образом преобразуясь в беглого, осужденного за храническую неуплату алиментов женатика, даже на репера не потянет. В лучшем случае сольется линиями надбровных дуг, носа, губ и изумленно взирающих на мир глаз с фотороботом разыскиваемого органами маньяка, изнасиловавшего два десятка разновозрастных женщин, вырезавшего им гениталии и соски, перерезавшего им горала кухонным ножом, чтобы, возвращясь вечерком к любимой жене и двум дочерям, начистить картошки для скромного семейного ужина. Славка рвал заветные ферромагнитные на басу, орал что-то на каверканном псевдоанглийском, а я, не зная языка лордов, квакеров и рокеров даже в таких пределах, лишь подхватывал окончания фраз, припадая к единственному микрофону. Его Славка предусмотрительно прихватил с собою, воспользовавшись залежами паяного, переделанного, сконструированного из хлама. Серега добивал остатки смысла, угадываемые в словах песен, моторно колотя по двум слегка переросшим пионерскую зорьку барабанам, в накале экстаза вышибая набатный звяк из медной тарелки, напоминающей Донкихотов шлем для бритья. Репертуар, как обнаружилось, был настолько скуден, что некоторые шлягеры пришлось повторять по два-три раза. В коротких перерывах, за экраном, за сморщенной тряпкой, где на манер очага папы Карло были намалеваны рябенькие березки и синьково-непорочная речушка-змейка, среди обломков домр и басовой балалайки мы срывали пробки с бутылок; вино мы закупили в Новосибирске, в привокзальном магазинчике, и Славка волок всю дорогу этот боезапас Диониса в своей попсовой сумке -- от магазина до электрички, от автобуса -- до клуба. Славка попсовал круче всех нас. Возложив руку на плечо своей подруги, он опустошал поллитровку за один прием. Вот тут-то Любашка и сообщила нам с Серегой, что им и мною весьма заинтересованы две здешние подружки. Нет, деревенские не рвались в закулисье, и, подобно легендарным ливерпульцам, нам не пришлось отгораживаться от неистовой публики решетками, а популярность, столь скоро завоеванная двумя из нашего походного оркестра, объяснима -- если вообще объяснима -- скорее всего, не столько всеобщим преклонением перед рок-звездами, сколько нашей неисправимой молодостью, всеобщим опьянением и безотчетной тягой к рок-н-ролльным нравам. Пока мы пили и перекуривали за кулисами, деревенские то же самое делали на клубном крылечке, и две молоденькие сильно курящие сирены, обсудив все с Любашкой, взявшей на себя роль сводни, уже поделили нас с Серегой.

И мы снова овладевали сценой и залом. И опять наши гигантские тени двигались по белому прямоугольнику экрана за нашими спинами, куда канул шофер в пилотке без звездочки; он продолжал гнать громыхающую полуторку по изрытой артподготовкой степи, чтобы за ним не угнались эсэсовцы с похожими на электрогитары шмайсерами на груди, чтобы не порвали овчарки, настигнув среди хлебных колосьев, чтобы, не закусив после первой, второй, пятой, не возвращаться в лагерный барак и не резать ниткой черный хлеб и сало, чтобы, бросив вконец разбитую полуторку на склоне кратера, пересесть в такой же гремучий автобус-луноход и доставить нас в эту марсианскую деревню. Как только клубная сумятица вытолкнула нас на вольный воздух, откуда-то сбоку появилось вот это: едва различимое в подсвеченной звездным небом и клубными окнами темноте лицо, где-то виденная улыбка, волосы, рука с ладонью -- веслецом, поправляющая волну распущенных волос; эта ладонь сжала мою; пахнуло запахами дешевого вина и сигарет, -- и мы двое, одни -- поплыли в раковине-жемчужнице, гонимые ветерком от губ лукавого фавна.

6.

И вот все кончилось. Не сразу. Мы приезжали в эту деревню любвеобильных девиц еще и еще, втыкаясь в один раз случившуюся с нами историю, как игла в запиленную пластинку. Но по моей шевелюре уже прошелся машинкой насмешливый парикмахер. С хладнокровностью кобры придирчиво осмотрев все, что оставалось выше ватерлинии по настойчивому требованию приспущенных трусов, очкастая баба из призывной комиссии произнесла: Годен! Славке и Сереге все это предстояло лишь весной. Мы всем нашим неполным квартетом грелись на утреннем солнышке, на крыльце совхозной конторы в ожидании автобуса. Мои сотоварищи, выглядящие по причине длинных патл более ливерпулисто, нежели я, клевали носами. Мой предармейский ежик мог бы вполне сойти за шевелюру Боба Дилана или Пресли. Вряд ли местные зазнобы были столь осведомлены в истории рок-н-рола, но я все равно чувствовал какую-то нехватку боевого оперения в своем облике -- и робел. Славка, пристроив голову на коленях у Любашки, маялся. Мы все же не все выпили в закутке за сценой. Одну из бутылок предусмотрительная Нина прихватила с собой -- и сунула мне ее в руку, как только вознамерился я, знающий заранее, к чему все идет, приобнять ее на первом же повороте в переулочек. А теперь вот опустошенная бутылка валялась где-то у края стожка, отдавая понемногу в окружающее, протепляемое солнышком пространство ту раскаленную горячечность, с которой припадали мы к ее горлышку. Опустошенный, пребывающий в тупом оцепенении, я возвращался и возвращался мыслями ко всему случившемуся. Хотя какие это были мысли? Так-неостановимо молотящее в режиме навязчивых фантазий воображение. Я заново переживал мгновения моей первой близости с женщиной(почти что садистические повторения пройденного во время повторных наших гастролей только усиливали это тревожное ощущение новизны). Мы с Ниной были совершенно чужими. Нам абсолютно не о чем было разговаривать. Ее крепко, по-деревенски сбитое тело, вздернутый нос, монголоидное лицо и голубущие глаза с косинкой(это я разглядел при солнечном свете) были, что называется, абсолютно не в моем вкусе. Но меня с такой силой тянуло к ней, с такой необоримостью хотелось вновь и вновь повторять с нею то же самое, в чем мы так усердно упражнялись душными предосенними ночами, что я начинал галлюцинировать наяву. Тот детский прием воображаемого растворения одежд взглядом, что был освоен мной на крымском побережье во время отдыха с матерью и сестрой, чьи тела, как и тела купальщиц на пляже вдруг начали дразнить мое воображение, когда мы дикарями поселились в лачужке у самого побережья! Этот прием на Нине я отработал до совершенства. Моргнув, я видел ее абсолютно голой, крепкобедро-твердогрудой живой скульптурой, снова моргнув, одевал ее в ее нарочито-буколический сарафанчик(были вечера, когда она заявлялась на танцульки в обтягивающих все детали этой скульптуры моднячих джинсах, в футболке без бюстгальтера). Засевший в моей голове кинемотографист-порнограф до бесконечности повторял ракурсы, позы, сцены безумных ночей, когда мы нетерпеливо падали в стожки, срывая друг с друга одежды, возились на полянках, совокуплялись, прислонившись к первой попавшей березе, слеплялись за экраном, куда унырнул патриотично-антиэротичный боец со своей полуторкой-грохоталкой, шматом сала, буханкой черного хлеба, и суровой ниткой для справедливого распределения всего этого между доходягами-пилагриками. Я не хотел справедливого распределения. Я жаждал, чтобы все вокруг колхозное было все вокруг моим. По крайней мере, в пределах вот этого столь притягательного тела. С упоением неведомой силою брошенных друг другу в объятия сорвавшегося с куба Гимнаста и соскользнувшей с шара Девочки мы трахались с Ниной на биллиардном сукне, долбились на клубных стульях, впрессовывая в которые свои дородные зады, сельские труженицы изнывали на собраниях или смотрели индийскую любовь. Я не знал, как прекратить это кино. Единственным действенным способом было соединиться с этой самой Ниной. Но минута расставания приближалась...Я мельком бросал взгляды на нее, демонстративно отсутствующе покусывающую соломинку, а видел совсем другое. Мне грезилось, будто отделившийся от меня двойник все еще двигался между раскинутыми, крепко обхватывающими его сильными бедрами. Все это снова и снова происходило там, у стога. И я теперь, как сторонний наблюдатель, мог видеть отсюда, с крылечка -- что там происходит. Отчетливо и подробно. Хотя мне и приходилось смотреть сквозь дома, деревья и непрозрачные человеческие фигуры, попадающие в поле моего пронизывающего зрения. Эти двое были невидимы для всех точно так же, как все остальное попросту не существовало для них, став абсолютно бесплотным и коллоидно-прозрачным. Потом я видел, как эти двое шли по залитой утренним солнцем улице. Во всем этом было ощущение полной ирреальности происходящего. Мне было совершенно непонятно, почему отрывавшие в клубном полумраке шейкового трепака деревенские парубки не гонятся за этими двоими с колами, выхваченными из первого попавшего плетня. Ведь тогда бы я мог за нее вступиться и оправдать прямое назначение боксерских перчаток, висящих на стене над моей койкой, где я ворочался в ожидании очередной поездки. Вместо того, чтобы за кем-то гоняться, плющить до крови носы, получать ответные хуки и апперкоты, беря на себя роль набитой конским волосом спортзаловской груши, два атлета в майках сидели на кубе крылечка и, созерцая шарообразную округлость земли, ожидали автобуса в город.

-- Нинка-то, слышь, со всей шоферней пере... Вот ведь б... -- задумчиво сказал один.

-- Не б..., а честная давалка, -- возразил другой.

По-рыцарски послать громил в нокаут? Странно. Но такого желания не у меня не возникало. Видимо, всем моим колхозным добром, которым бы я не поделился ни с кем, была не сама Нинка, а, запечатленный моей рвущейся во взрослую жизнь психикой нетленный образ. Перед моими глазами все двигалось и двигалось непрерывное видение. Двое доходили до поворота заставленной приземистыми домишками улочки, до того места, где приковылявшая из могилки под крестиком землистая старуха, бросив на них равнодушный взгляд, набирала воду из колонки и с полными, переплескивающимися через край ведрами на коромысле отправлялась снова на погост под крестик. Двое смотрели ей вслед, обнявшись. Затем, сняв с плеча его руку, она говорила: Ну, я пошла! И вдруг видение возникало снова с самого начала. И снова я видел, как их тела свиваются и изгибаются там, у стога, как затем двое поднимаются и идут. И натыкаются у колонки на старуху-водоносицу. И опять -- все сначала. И все это никак не вязалось ни со скабрезностями, в подробностях обсуждаемыми наладившимися в город задумчивыми атлетами, ни с крутящимися в голове надоедливыми обрывками той тарабарщины, ни одного слова из которой я не понимал, но под забойный драйв двух гитар, пары барабанов и тарелки орал всю эту галиматью вместе со Славкой и Серегой в фонящий микрофон. И вот теперь, сидя на конторском крылечке, я невольно продолжал вышевеливать губами: Ши - из гот ит а- а-а шиз гот ит! Айм йо финас, айм йо фая, э -э -э йо дизал! Избавиться от этой туземной лингвистики не было никакой возможности. Она крутилась в мозгу, возникая из моторного урчания дребезжащего автобусика все то время, пока опять вез нас по разбомбленной степи тот же самый шофер, рванувший из концлагеря, а затем выборматывалась с полным и даже более совершенным, нежели мы могли изобразить на двух гитарах и барабане, аккомпанементом из стука колес, пневматических звуков отворяемых и затворяемых дверей -- всю дорогу до города в электричке.

--Что такое финас? -- спросил я Славку, глядя в окно электрички, где с теми или иными вариациями продолжало разворачиваться видение.

--Не финас, а винас! Винас -- это по-английски -- Венера. Утренняя звезда, -- сказал Славка, обнаруживая недюжинные познания в английском и астрономии.

Ах да, Венера, спохватился я! Это та самая, которая -- на раковине-жемчужнице, и фавны дуют, наполняя ее волосы ветром, как форштевень брига! И пена морская с шипением стекает с плеч и бедер. И губы складываются в таинственной улыбке. И нимфы сыплют цветами... Я смотрел на подвижный березник за окном, и в отражении двойных стекол мне мерещилось скуластое, слегка монголоидное лицо, запрокинутое в чувственном оскале, нахально торчащие грудки и расщелина розоватой мякоти, проглядывающей между широко раскинутых ног. Видение то наплывало, то исчезало. И когда оно истаивало, сквозь него проступала яркая звездочка, которая лениво тащилась над макушками берез, излучая зябкий свет, не меркнущий даже на ярко-голубом фоне уже по-дневному ясного неба. Где-то совсем рядом с этой звездочкой, сквозь сплошную рябь и зелень березника проступали, будто кто плеснул на эту зелень и рябь проявителем, -- стог с ритмично двигающимися возле телами тех двоих, и крестики деревенского кладбища -- чуть в стороне. И вдруг навязчивое видение приблизилось ко мне совсем вплотную. Двое -- мужчина и женщина -- поднялись с приплюснутого блином края омета, так, кажется, называется это сооружение. Не заботясь об одеждах они, словно сносимый ветром мираж, будто подвижная голограмма, стали удаляться, плывя над скошенным лугом, но вдруг остановились, обернувшись от грохота налетевшего из-за леса поезда, и в прекрасном, одухотворенном лице женщины с растрепанными, ниспадающими до бедер волосами я узнал Люсю, ее улыбку, таинственную, томную, словно бы немного виноватую. Но лица мужчины я не узнал. Это был не я.

7.

Танцплощадку-руину, где наш бит-бэнд все же достиг звездной славы -- хоть на миг, хоть на год, а потом армия, -- растащили по дощечке фанаты-огородники. Те же самые, постаревшие, полысевшие танцоры, озабоченные помидорно-морковными делами. Резко наступило время дискотек и огородников. На месте тех зарослей, где мы с Люсей делали первые шаги Овидиевой науки, отстроился, огранился углами, карнизами, приемным покоем и бетонными ступеньками, впритык к парковым соснам, в четыре этажа выметнувшийся ввысь роддом. Хотя роддом-то он был только на первом, а выше, в хирургии и терапии, залечивали травмы, раны и болячки ветераны все той же танцплощадки. С Серегой-барабанщиком, на тачке, с цветами в хрустящем целлофане, мчимся. Роды прошли успешно. Приплод женского пола в 3 кэгэ 100 гр весом. Попутно -- наездом, наплывом, миражом -- то, как битловали, как рок-н-роллили вот здесь -- дверца такси на отпах, да, да, вот на этом самом месте, сцена танцплощадки, тут усилки, акустика громоздились, вот тут Серега вкалывал на барабане, сводя, вслед за предыдущими гитаристами, с ума местных Йок Оно; с тех пор, как он провел на биллиарде в фойе ночь с деревенской фурией, спрос на него не ослабевал. По ступенькам, по ступенькам взбегаю, словно пострел-ливерпулец, к самой королеве за обсыпанным бриллиантами крестом. Серега -- рядом. Славки вот -- нет. Славка с Любашкой все в той же комнатенке давно обросли детьми, пеленками, ползунками, сковородками, все -- ку-ку-га-га. Серега сует медсестре кеглину шампанского, коробку с тортиком, я -- хрустящие в целлофане розы. Все это в обмен на сверток; он перекочевывает в мои руки. Тут папуля, то есть я, умиляется. Внутри свертка что-то посапывает, кряхтит, напрягает голубой атлас одеяльца, сотрясает бантик ленты, приводит в трепет кружева. Серега, рингостарровски галантный, подхватывает мою жену под руку. Дома, в комнате, загроможденной неликвидной аппаратурой, книжными полками, синтезатором, диваном, у стены, на которой когда-то висели битлы и Пикассо, а теперь -- в три слоя гашеная известка, обои с райскими цветочками, кладем свою находку -- в кроватку. А перед этим -- развернув на кухонном столе и срезав клеенчатую бирку с номером на веревочке из витой марли -- первое купание. Вода теплая, даже горячеватая, локоть терпит, значит, и она, вот эта сморщенная старушенция, умещающаяся на двух ладонях, тем более стерпит. Градусник -- для подстраховки. Вода с марганцовочкой, слегка малиновая, сиреневая. Старушенции весом в 3 кэгэ 100 гр -- нравится. Она щурится, прукает губенками, говорит гы-ы. К утру, намаявшись, набайбайкавшись, валимся без задних ног. Мне бы проснуться, мне бы, тогдашнему, все это осмыслить, посидев в темной комнате, на усилке, вспомнить бы все; выковырив бычок из привезенной из далекого детсва, из Крыма сувенирной ракушки с шумом моря внутри, покурить на кухне в форточку, выстроить в цепь. Ассоциативный ряд, сюжетная линия. Но я спал. Я, беспамятный, напрочь забыл и стог, и Нину, и Люсю, и всех-всех. Это сейчас уже, сейчас, в этих изматывающе-несбыточных, этих прустовски-бездарных поисках утраченного, в этих а ля шерше, нервозною кожею стареющего ископаемого хипповых времен, заизвестковывающимися складками и морщинами мстящей памяти, плутая и плутуя сам с собою, вижу, что и Нина, которая, поди, давно перебралась к огням большого города, вышла за шофера, стала спекулянткой-оторвой и челночит туда-сюда по всему свету, что и Люся, вышедшая замуж за другого не потому, что несчастная любовь, а потому, что у всякого ваганта трещит гульфик на всякую подвернувшуюся Рафаэлеву фреску, что и жена, и первая дочь, и как две капли, вторая -- это все одна и та же женщина. Та самая, что бросалась в черноморскую волну всей несметной массой курортной моржовой лежки. Мне бы тогда еще ужаснуться совершенно невероятному этому п е р е т е к а н и ю. Этому совершенно примитивно-одноклеточному делению морской пены с некоторым в ней содержанием стеклянисто-скользкого медузного вещества на абсолютно самостоятельных существ: первую любовь, первую женщину, жену и дочерей. Так ведь тогда-то, тогда -- непонятно было, что первая, что любовь, что женщина. Мне тогда бы, тогда еще понять, как вот из этих наплывов, нахлестов все смывающей, все зализывающей волны являются одна за одной -- они, чтобы обладать мною, притворяясь, дурача и дурачась, разыгрывая меня, что я предназначен для того, чтобы обладать ими. Мне бы тогда в этом притворившемся теплой рукой любимой обломке, ощутить холодный паросский мрамор вечности, может быть, тогда, тогда... А что тогда?


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"