Иногда я спрашиваю себя, почему из моей прошлой жизни осталась, что не говори, именно собака. Я размышляю о собаке, о наших отношениях всегда необъяснимых, противоречивых, обманчивых, любовных, радостных, мучительных. Собака постоянно в моих мыслях: она постоянно обитала в моем жилище. Я сидел за столом, моя собака лежала под столом. Она лежала там и дышала предназначенным мне настойчивым ожиданием, безграничной преданностью, и я размышлял какое это все-таки бремя. Размышлял, чувствуя свою вину. В особенности, когда она давала мне понять, что пора нам заняться каким никаким делом. Собака потягивалась изо всех сил, изображая очень похоже поклон. Она зевала во всю пасть и высовывала чуть свернутый трубочкой кончик языка, так что можно было разглядеть черные крапинки на розовом небе и деснах, зевала убедительно, откровенно и при этом многозначительно косилась на меня снизу вверх словно через очки. Если я отводил глаза, собака с ворчанием ложилась и сворачивалась в клубок. И я понимал, что самое время вывести ее. Понимал, но еще никак не мог собраться с духом и встать, а она уже учуяла, кидалась ко мне. высоко подпрыгивала, размахивала хвостом и лаяла от радости.
Собака всегда при мне. Я стою на углу Rue Saint- Hyacinthe/Rue de la Sourdiére, стою там, словно на стреме. Никто естественно и не думает, что я стою на стреме, Я знаю, о чем они думают. Я живу на улице, люди обходят меня стороной или опускают глаза, когда проходят мимо, что меня забавляет. Я принадлежу к неприкасаемым. В поношенном костюме я не выгляжу человеком, с которым можно водить компанию. Что меня недавно испугало, так это мое лицо, лицо старика. И моя странная походка тоже стала бросаться в глаза, походка сумасшедшего, я впервые не узнал себя в стекле витрины магазина. Неужели это я? Мне бы не хотелось сейчас над этим задумываться. У меня есть два места, которые я довольно регулярно посещаю. Прохожие отводят взгляд, они опасаются, что я попрошу милостыню, однако я не попрошайка, да я и не пью, разве что иногда кружку пива и только. Весьма примечательно, как человек, который сам живет на улице, приспосабливается к другим бродягам. Я привык по их примеру копаться в отбросах, у меня такая же, как у них предательская походка - обманный маневр, чтобы обеспечить собственное существование. Как они, так и я. На свалках для меня важнее всего газета, новая привычка. Когда долго живешь на улице, мир - сплошное табу. Человек живет на свободе, но словно в карантине, сидит в собственной неприкасаемости, как под стеклянным колоколом. По мне может быть так и надо. Я жду.
Впрочем, в моей округе появился новенький, я называю его Белый шейх, на нем смешная белая вязаная шерстяная шапка с кисточкой и белый пушистый шерстяной плащ, своего рода одежда ребенка, и чемодан, который он повсюду таскает за собой. Он постоянно стоит в таком виде перед каким-нибудь подъездом, словно договорился с кем-то о встрече, ему неловко. А мне? Со мной так не бывает. Я жду, я могу сказать, что жду собаку.
Я хочу думать о собаке и только. Я вырос с собаками, и раз за разом избегал привязанностей, даже самых прекрасных, самых сильных. Видимо не суждены мне ни покой, ни избыток счастья. Однажды я убежал из дома, полагаю сам не знал точно почему. И приобрел мою последнюю собаку. Я всегда считал, что сделал это для детей, которые не могли понять, почему от них ушел отец, ну и объединили меня с собакой, для них она была семейной собакой. Собака была спутником их детства, они забирали ее, чтобы выгулять, а иногда сопровождали меня в моем большом автомобиле, в ночных поездках на природу, чтобы собака вволю набегалась, или просто на прогулку в парке. Разве не собака объединяла распавшуюся семью? Разве не благодаря собаке семья выглядела на первый взгляд сплоченной? У детей была собака, и они могли присоединиться к убежавшему отцу.
Первым пристанищем после ухода из семьи, которое я разделил с моей новой собакой, была развалюха, облюбованная перелетными птицами. В комнате сохранилось только самое необходимое: стол, стул и кровать. Окно выходило на задний двор, на заднем плане виднелись лачуги ремесленников. Это было неприятное время: много работы и много музыки от проигрывателей. Я был настолько одинок, что у меня от одиночества урчало в животе, но этого мне было мало, когда голодухи прибавилось, только тогда я обрел счастье.
Квартиросъемщик - случайный знакомый ничего не имел против собаки. Весь день он отсутствовал , возвращался горланя поздно ночью в обществе собутыльников, и все продолжалось здесь. Я закрывал дверь комнаты или уходил из дома. Собака дружить с кем угодно не желала. Когда к ней приближались, она злобно скалилась. Человек никогда не узнает, насколько глубоко собака понимает человеческие характеры. Она дает волю своим симпатиям и антипатиям инстинктивно. Наш хозяин - " большой специалист" - отсиживал часы в маленькой редакции, созревая до готовности к безобразным ночным пьяным выходкам. У него были бегающие глаза, он разглагольствовал заплетающимся языком. Его профессия и приличный костюм служили вывеской главным образом для матери: он проматывал ее деньги и боялся, как черта. У хозяина дрожали руки. Он брился в кухне - скопище ржавых консервов и заросших грязью кастрюль; бреясь резался, и с запекшейся кровью на порезах бежал на работу, всегда в диком темпе. Хозяин родился в очень хорошей семье, грамотный человек, недоучившийся студент. Когда кабак закрывался, он собирал пьяниц и бомжей и проводил остаток ночи в их компании. Его уволили, он поджег дом и исчез. Позднее пьянчуга работал кельнером в другом городе, где его задавила машина, когда он с подносом переходил улицу. Я и думать о нем забыл.
Сейчас у меня есть собака. Это стоило мне многих трудов, хотя обращаться с собаками я умею. Я положил ей в качестве коврика старый плащ, посчитав, что мой запах на первых порах заменит собаке родину. Она сопровождает меня повсюду, даже, когда я иду в туалет, собака тут как тут.
Я прочитал в газете: человек пришел с работы и взял пистолет. Взял пистолет и застрелил жену и детей. Поехал к родителям и застрелил отца и мать. Приложил ствол к виску и выстрелил. Выстрел оказался не смертельным. Он остался в живых, получил пожизненное.
Лично мне читать такого рода корреспонденции так же интересно, как и скучно. Почему человек так поступил ? Какой-то медик, по-видимому участник научных исследований, неразговорчивый, как того требовала работа. Работая в другом городе, он рано уходил из дома, но тем не менее после напряженного рабочего дня всегда находил время для семьи. Он заботился о воспитании детей, присматривал за родителями, отслеживал их финансовое положение. Размещал их деньги. Человек, как написано в газете, вел не только безукоризненный образ жизни, но и небезупречный. К сожалению оказалось, что он вел двойную жизнь. Человек не закончил свое образование, не сдал экзамены. Он не был, "душа-человек", как считали соседи, оказался аферистом. Его доход основывался на спекуляциях с финансами родителей, которые не требовали отчета. Но чем же он занимался в свободное от спекуляций время. Он посещал библиотеки, где изучал научные статьи... Или гулял, как пишет газета, он любил природу и ходьбу. Наряду с этим он спекулировал долгое время осторожно и успешно, пока не началась полоса неудач, которую он с большим риском пытался сбалансировать и в конце концов оказался перед банкротством. Но мог ли человек объявить себя банкротом? Невозможно было вовлечь в скандал людей, которых он любил и сделать их нищими. Он стал образцовым заключенным. Он и судье признался во всем чистосердечно. Только так и не смог до конца понять, что сам обвинял себя. Он ли это был? Защитнику от него никакой помощи не было.
Лично мне читать такие корреспонденции, как уже говорилось, также интересно, как и скучно. Когда читаешь, фантазия вспыхивает, а страх раскрывает глаза и открывает уши. А корреспонденция затыкает дыры и стирает страх, и выстраивает одно за другим по хорошо известному образцу, и кажется, что все происходит вроде бы на другом архипелаге, а на твоем вообще ничего такого нет.
Пора собираться. Если нет дождя, я иду в парк. Сажусь на скамейку и смотрю прохожим вслед. Кого только не увидишь, но больше всего мне по душе дети. От югославов я держусь подальше. Дикие и жестокие молодые оболтусы с пивными банками в руках, чего доброго ввяжутся в драку при малейшем поводе. Шпана да и только. И смеются недобро. Такие молодые и крепкие, и вся их неукротимая энергия впустую. Они больны от безделья, ведут себя, как заключенные, их поведение взрывоопасно. Они исчезают оставляя после себя горы пивных банок. Такие они эти югославы, собираются толпами, вынашивают планы беспорядков или обсуждают междоусобные распри, несправедливости, навсегда сохранившиеся в памяти сельские дела, постоянно одно и то же. А еще дети, играющие с мячом под густой листвой вокруг молчаливых влюбленных, которые проникновенно смотрят друг на друга. И целеустремленные заправилы, деловые люди, которые торопливо пересекают парк. И прохожие, которые то медленно, то быстро идут по дорожкам парка в самые разные стороны. Бегуны. И собаки.
С моей собакой я снова начал гулять и заново открыл свою любовь к деревьям. Для собаки дегустатор, для тогдашних мужиков отрадное зрелище. Я хотел бы обнимать деревья постоянно, я проводил рукой по шершавой коре, прижимался вплотную к их узловатой кряжести, я хотел полностью слиться с исчезающими в земле жилами корней, это было больше, чем простая помощь. И я смотрел на кроны, на шевелящееся от ветра и птиц королевство листьев, с яркими темными гнездами и ноздри собаки. Пока она принюхивалась, я с изумлением созерцал зеленую вселенную стволов - великанов.
Вечерами, если уже не хватало времени поехать за город, я шел погулять с собакой к морю. Она бежит впереди, а я рассматриваю охраняемые виллы и административные здания. Ночью эти здания вымирают. Сквозь прибрежный кустарник мне удается порой заметить корабль, иногда сверкающий гирляндами огней прогулочный пароход, а в придачу слушать поскрипывание и кряхтенье дергающихся на цепях парусных лодок. В то время я работал и у меня всегда недоставало времени для себя, попросту говоря, я его и не планировал, а потому бормотал лентяйка, глядя на собаку, у которой было вполне достаточно времени, чтобы чуять, вынюхивать и мчаться куда попало.
Уже с детства мне досаждала нехватка времени. Для чего? У меня никогда не было необходимого времени, чтобы поразмыслить. Всегда находилось что-то, чему я бы охотно посвятил свой досуг, однако школа и домашние задания удерживали меня. Поэтому, когда я шел домой, то всегда длинными обходными путями. Я пробирался через незнакомые кварталы и придумывал себе другую жизнь, о которой никто не знал. Вообще-то у меня никогда не было вдоволь времени для придумывания, и я приберегал кое-что для вечерней прогулки с собакой. У меня в детстве уже была собака. Иногда моя маленькая сестренка тоже хотела пойти со мной. Я соглашался при условии, что она будет хранить молчание. - Ты пойми, я не смогу с тобой разговаривать, мне надо поразмышлять, - говорил я. И вот, собака сама по себе впереди, я, занятый своими мыслями, сзади, приговоренная к молчанию надувшаяся сестренка рядом со мной. Чаще всего я все-таки ходил один. В конце недели я затевал длительные прогулки с собакой, я мог нюхать снег, когда воображал себе, будучи за городом, зимнюю природу, покрытую глубоким снегом долину с стеклянной рекой и словно вымершими деревнями, и деревьями словно ожидающими решения судьи, ни одной живой души, ни звука, изредка - птица, стоит ей взлететь, как ее тут же проглатывает черное снежное небо. У собаки заледенели лапы, я заметил это, после того, как она захромала и побежал к ней, чтобы выковырять из застрявших между когтей твердые частички, ледяные сосульки. Это избавило меня от мыслей, несмотря на то, что между действительностью и мыслями не было никакой разницы, я заполнил все мелкие подробности пейзажа мыслями, пока не утонул в картинах и уже не понимал то ли природа вселилась в меня, то ли она из меня струится, мне было трудно собраться. Иногда мне казалось, что я должен взять старую собаку на руки, мне было необходимо проявить характер, противопоставить неопределенности нечто прочное. Возвратившись назад домой, я соскальзывал в затхлую обыденность, внутри которой все полыхало, не только оттаивающие конечности и щеки, полыхали полученные извне эмоции, отблески сияния, надежды.
Я не видел смысла в целенаправленном образовании, а так же позднее и в напряженной учебе и дисциплинированной трудовой деятельности. Всегда присутствовало нечто, что сдерживало меня. Я всегда сбивался с пути.. В сущности я не убегал от брака и должностей, просто сбивался с пути. Только в пути или, как говорится, между стульями я оживал. В жилищах или на рабочем месте мне быстро становилось скучно. Я все знал, и то, что было мне знакомо, простиралось передо мной как пустыня. Как же мне было скучно! Даже в браке меня быстро одолевала скука. Возвращение домой я откладывал. Как только отношения становились обыденностью, меня одолевала скука. Счастья как ни бывало, и я упустил спасительное слово, упустил спасительное предложение, погрузился в мрачное молчание. И пропорционально молчанию росло стремление рискнуть где-нибудь в другом месте. Но на улицу я шел переполненный ожиданием, в известном смысле принюхиваясь и помахивая хвостом.
Только что из дома, в котором находился магазин " Японская книга" вышел и не спеша прошел мимо меня забавный малый. Выглядит он необычно. Всегда хорошо одет, с удовольствием носит пальто, даже в теплую погоду, и обычно шляпу, из-под которой выбивается седая грива. Курит сигареты с мундштуком. - Наверное он из художников, - ворчу я - воображала, уж очень самоуверенно держится, однако в его взгляде есть какая-то неуверенность, словно он просит прощения, когда мельком посматривает на меня. Мы постоянно пересекаемся, как старые знакомые, которые по непонятной причине не могут заставить себя друг с другом здороваться. Как ему живется?
У меня жилье есть, правда, такое, что жить в нем не хочется. Комната для горничных. Умывальник и туалет, общие для меня и для горничных находятся в коридоре, Я стараюсь с ними не встречаться. Я всегда или почти всегда тайком, словно вор, поднимаюсь по нескольким лестницам на седьмой этаж. Стоит мне только подумать, что на лестницах можно кого-то встретить, как я впадаю в панику. С чего бы? Неужели я думаю, что меня можно принять за взломщика?
Иногда я так боюсь дома, что ночую на скамейке под открытым небом. Я живу на улице, живу в моих мыслях. В мыслях я пожалуй не такой, каким кажусь людям. Да или пока еще нет? Еще не бомж, еще не совсем?
Я хочу думать о собаке. Когда я думаю о собаке, мне больно, потому что я ее бросил. Я бросил ее на произвол судьбы. Тогда, в Париже, когда я сбился с пути и уже не вернулся. Я сказал собаке, - подожди, словно приказал ей, когда должен был немедля оставить жилье и не мог взять ее с собой. Я сказал, - жди здесь, я скоро вернусь, - а потом не вернулся. И собака ждала меня у знакомого, которого я попросил присмотреть за ней. Я ведь не знал, не был уверен, что никогда не вернусь. Из-за женщины? Из-за любви? Я не знаю, как это назвать. Это была ночь любви, а потом желание или вымысел оказались настолько велики, что я не воспользовался дорогой назад и уже никогда снова эту дорогу не нашел. И собака вероятно умерла от горя.
Я прочитал в газете о человеке, которого арестовали в 17.30, для проведения следствия, а в 19 нашли мертвым в камере. Он распустил петли пуловера, сплел из ниток веревку, захлестнул веревку вокруг шеи, привязал концы веревки к лодыжкам и, без устали работая ногами, перетер сонную артерию. Молодой человек, ему еще не исполнилось и двадцати, был схвачен врасплох и арестован при попытке взломать автомобиль. Банальное правонарушение. Хватило полутора часов, чтобы осудить себя, осторожно подготовиться и - страшно подумать - мужественно исполнить собственный приговор. В тот момент, когда заперли дверь камеры, закончилась молодая жизнь. Оборвать жизнь с помощью только пуловера и презрения к смерти. Фас с, пес!
В последнее время многие бездомные бродяги завели собак, такая повелась мода. Одни - нищие - используют их в качестве приманки, некоторые - в качестве заложников. Прохожие относятся к собакам более чутко, чем к людям. Другие ищут в собаке заполнителя одиночества. Говорят, что собака или кошка удивительные спутники одиночества. Достаточно их физического присутствия. Я слишком часто воспринимаю ежедневную преданность с болью в душе, она подавляет меня. Пусть собака все-таки иногда идет своей дорогой, думал я. И обзывал ее бездельницей. Я спрашивал себя, а как я понимаю слово бездельник. Для меня собака не была ни убежищем, ни ширмой, по крайней мере ей не надо было этого доказывать. Конечно она нервничала, когда я сам ввязывался в спор, грозивший обернуться рукоприкладством, в этих случаях она подскакивала ко мне, чтобы схватить за руку и оттащить в сторону. А случалось, она сама начинала ворчать, когда к нам приближался пьяный. Собака была сама внимательность, бдительность, за редким исключением, когда она из-за собственного обоняния, или взяв след, забывала меня, сколько бы я ее не звал и не посвистывал. Страсть брала верх, и она уже не воспринимала меня, как хозяина. Она была мечтательницей, моя собака. Сон и видения она потребляла в большом количестве, они были необходимы ей; точно так же, как и соревнования на скорость, для этого было достаточно малейшего повода. А как она бросалась в любое озеро, реку, даже в лесное озерцо. Она нырнула бы и на дно морское, или хотя бы попыталась это сделать, чтобы поднять камень, если бы я швырнул его туда лишь для собственного удовольствия. Она была фантазеркой, моя собака. Мне нравилось, когда она делала стойку и принюхивалась, втягивая в себя воздух. Она была моим спутником, а я ее молчаливым компаньоном. Я говорил мы, когда обращался к ней. Мы себя покажем. Мы скоро убежим. Мы не дадим посадить себя на поводок. Нас двое. Повелитель и ты.
Когда я еще работал, собака часто была мне в тягость. Что все-таки она чуяла. Она могла, не обращая внимания на мои все более грозные приказы, упираясь негнущимися лапами, упрямо тщательно рассматривать невидимое пятно - не хватало еще только лупы. Что она предпримет по результатам своих исследований, что докладывает ей нюхающий нос, какое послание для себя выудила собака при тщательном анализе? Обогатит ли оно ее познания, и, если да, то где затем она найдет ему место в своих собачьих мозгах. Может быть среди образов, подумал я и, словно в помешательстве, дернул поводок. Выплеснется ли оно в фантазию, а позднее в ее видения? Предупреждение это или предсказание? Собака стояла позади пятна, и я мог бы ее убить. Дура, упрямая скотина, - кричал я. Мне не хватало времени, меня беспокоили мои договоренности. А она была вся в настоящем. Олицетворенная действительность, вот кем была моя собака. Как же я ей подспудно завидовал. Преклонялся? По ее мнению я так же часто нарушал свой план и достигал цели с опозданием.
Уже будучи школьником я шел домой кружным путем. Да и могло ли быть иначе, если у меня не было родного дома, который ждал бы меня. У нас не было домашнего хозяйства, мы обслуживали отель, в котором за исключением долговременных жильцов все время менялись постояльцы. Кастелянши, горничные и лакеи обслуживали приезжающих и отъезжающих гостей. Лица обслуживающего персонала отмечали в табеле время прихода и ухода, присматривали за пустующими длительное время номерами и прибирали их, накрывали, убирали в столовой, приносили и уносили блюда, готовили еду, варили, запасали, чистили. Вперемешку украдкой быстро, словно в буфете, перекусывали, отдыхали в конце рабочего дня или в перерывах, так что проявить материнскую заботу не было никакой возможности, а о нежностях и говорить нечего, ни убежища, ни защиты только травля, я чудом переходил из класса в класс, хотя дома всем только мешал. Понятно, что, я возвращался домой из школы не торопясь, обходной дорогой, где жил другой жизнью по крайней мере мысленно, о чем никто не мог знать во всяком случае собака, которая от жизни в отеле становилась ленивее и толще. У собаки тоже не было настоящей собачьей жизни, прежде всего ее слишком редко выгуливали, кроме вечерних прогулок со мной или пешеходных в конце недели. Или одна из горничных брала ее с собой, например, на рынок.
Та, что выгуливала собаку, была самой невзрачной из горничных, Она, намного отстала в развитии, таких называют дурочками. Работница без личной жизни, постоянно у корыта или на коленях моет и скребет пол. Она спит в убогой каморке под крышей, в которой из мебели только раскладушка на козлах и шкаф, а может быть еще и сундук. Только она бывало заботилась о собаке. Умела ласково поговорить с ней заплетающимся языком.
Я уже давно не живу больше дома или вместе со своими сослуживцами и искоса со своей точки зрения наблюдаю за соседями и работягами. Я не хотел бы быть на их месте. Я вижу, как они постоянно во время обеденного перерыва спешат по дороге к закусочным, где они стоят в очереди, а после работы - к ближайшему бару, там они быстро принимают рюмку и немного чешут языки прежде чем вернуться к домашнему очагу, посидеть перед телевизором, после чего пойти спать. Дома они будут падать от усталости, а утром их проглотят автобус и метро и доставят прямо в пасть рабочих мест, где они будут мучиться и мечтать о свободном времени или уже сейчас о пенсии. Их тащат на белый свет словно на канатах и то время от времени. А что происходит в действительности? Больше всего я люблю пристально смотреть если уж без этого не обойтись, на обычных людей, делающих свое дело так, что это бросается в глаза. Так например на днях я не спускал глаз с подсобного рабочего, который ножом распаковывал у входа в какую-то лавку товар, находившийся в мячах из носовых платков. Он обрабатывал ножом платки, а другой рукой отбрасывал клочья упаковки, так что товар струился из мячей подобно кишкам из вспоротого живота. У следующей лавки перед штабелем коробок с вином, который соорудила в этом месте развозка, стоял служащий. Он хватал мускулистыми руками коробки одну за другой и ставил на металлическую дорожку на катках, рольганг, которая исчезала во внутренностях лавки, словно в туннеле. Коробки, постукивая и покачиваясь, катились с тротуара в пасть подвала лавки. Рядом, на земле пристроились нищий, две собаки и бутылка красного вина, у них тоже начинался ежедневный рабочий день. И уборщики улиц в своих ядовито-зеленых спецовках с такими же зелеными метлами, раньше их изготовляли из хвороста, сегодня - из синтетики, убирают грязь с тротуаров в сточные канавы, деликатно обходя лежащих на земле людей. Я остановился около люка и с удивлением смотрел на водоворот. Это был, выступивший из берегов, полноводный ручей. Он пенился, дрожал и вспучивался. Для меня - отрадное зрелище. Меня всегда тянуло к мастеровым. Там, где я последний раз жил вместе с моей собакой, я иногда давал работу старику столяру. Он всегда ходил в одних и тех же обносках, меня потрясло его бескорыстие и почти полное отсутствие потребностей. Его с трудом можно было соблазнить стаканом вина. Дома он разгадывал кроссворды и ходил за покупками для жены. Изредка - в виде исключения - прогулка со своими бывшими коллегами, такими же пенсионерами. как и он сам. Деньги его вообще не интересовали, говорил, что у него есть все необходимое, и он не знает как их потратить. Поэтому, когда мне надо было прикрепить вешалку, установить дверь или починить замок, он не хотел приходить, и в сущности делал мне одолжение. Однако, я каждый раз удивлялся, когда для такого как я, он быстро, методично, с воодушевлением работал. Когда-то он работал в магазине или даже в универмаге и при том сдельно. Отсюда его представление о работе, она - результат соответствующей выучки. Во время работы нельзя мешкать, раз два и готово. В его небольшом ящике с инструментом лежал даже кусок мыла для смазывания шурупов, чтобы они лучше ему подчинялись. Он хорошо продумывал предстоящую работу, я, как зачарованный, смотрел на него, даже собака ворчала сама по себе от удовольствия. Своего рода профессор столярного дела на пенсии, корифей. Когда я просил его придти, он для профилактики каждый раз отказывался. Собираясь вызвать его в самое неподходящее время, например вечером под Рождество, я представлял себе, как он будет медлить, отказываться и в конце концов придет, так как ему внушили и раз и навсегда вдолбили, что он обязан повиноваться. Естественно, я этого не делал, но его покорность была настолько постыдной, что взывала к садистским шуткам, по крайней мере давала волю фантазии. После выполненной работы он хоть и сопротивлялся, но его можно было подбить на стакан вина, на одну. в лучшем случае две сигареты и осторожно выспросить.
И я тоже мог стать таким. Да, у меня почти ничего нет. Постоянное желание сбросить бремя ограничения себя. Еще большего истощения вплоть до самых костей. Превратиться в ничтожество, не заслуживающее ни малейшего внимания. Может быть поэтому я бежал от обязательств, семейных отношений и еще от любви? Может быть боялся определенности?
Я думаю, что это была скорее всего боязнь лишения свободы и стыд, именно они довели молодого подследственного до самоубийства, а не шок от случившегося. Еще молодой, не созревший мужчина, оказавшийся некоторым образом совершенно случайно в необратимой роли обычного заключенного, преступника! Он знал, что эта роль не для него. У него еще не было прошлого, Такого прошлого он не хотел. Никакого прошлого.
У меня не было прошлого. И у собаки тоже, а если бы кое-какое и было, она не могла бы о нем думать. Она вся - внимание. Она вынюхивает. Она - в моих мыслях. Она - во мне. Любое прошлое это полицейский, который берет тебя под стражу, заключает в тюрьму, однажды я это вычитал. Может быть поэтому я прервал учебу, а позднее так часто менял работу, чтобы не оказаться в тюрьме? Кем я только не был: сборщиком объявлений для газет, и даже трудился в администрации, консультантом предпринимателей, кинодокументалистом, автором - призраком, журналистом. Получив работу, я взваливал на себя больше обязанностей, чем это было предусмотрено при найме. Я никогда в действительности не мог их выполнить, мне казалось, что я ходил в чужой одежде с фальшивыми документами. Я боялся увольнения, страх настолько подтачивал меня, что я казался себе аферистом, хотя, как и все прочие, выполнял свою работу по возможности хорошо, Аферист? Хуже: словно бы у меня не только нет профессиональной подготовки, лицензии, но и права присутствовать на работе. И вскоре я сам заявлял об уходе с работы. Вон, на улицу и исчезнуть. Только на улице мне было хорошо, в пути и по колено в чужих буднях. На тротуаре, где есть с кем поболтать, на тротуарах, где бывает так много разных происшествий. Собака на дорожках для пешеходов восхищается таким большим количеством световых пятен, выделений, запахов, шумными насыщенными вечерними сумерками. Каждую минуту ей необходимо остановиться, чтобы понюхать. Ради забавы. Я прохожу некоторым образом на цыпочках мимо пошивочной мастерской старика портного, сбившихся в кучу постоянно орущих школьников, старика, который с трудом плетется за покупками или на работу, булочных, прачечных в клубах пара, бистро и таких таинственных подъездов, вдоль безмолвных стен и фасадов. Я наполняю с лихвой свой внутренний мир, изголодавшийся по простым развлечениям. Здесь я дома, тайком здороваюсь с незнакомыми людьми, со смешком приветствую проституток, которые призывно кивают и подмигивают мне. Я жадно вдыхаю бактерии удовольствия и радости. Все тайное было явным, а все явное - тайным. Раньше я думал, что суета тротуаров это смятение чувств и сумятица мыслей. Смесь из литературы и греха, духов и типографской краски, запахов кофе, голого мяса, моды, недуга и смерти, любви, мужества. воображения. Бессмыслица, размышлял я, пожимая искривленными причинявшими боль плечами, и скрежеща почерневшими зубами. Бессмыслица, словно в нынешнем положении, я не имел права так думать. Разве мысли нищего тоже должны быть бедными и грязными?
Я хочу думать о собаке. Она умела превращать мгновение в бурю и фейерверк жизнерадостности и, как следствие, во вдохновение. Она могла поднять тревогу из-за следа и запаха. Каждое мгновенье она переиначивала себя. Моя первобытная псина. Когда она делает стойку и пробует воздух, что означают загадочные непрерывно меняющиеся сведения, которые заставляют ее вздрагивать? Может быть она ведет себя так в состоянии немыслимого озарения? Высшая степень возбуждения. Трепетная готовность. Стрела на тетиве. Финал.
Разве бедняге не дано размышлять? Я, например, естественно не знаю, что происходит в голове Белого шейха. Он по-прежнему носит белую вязаную шерстяную шапку с кисточкой, но уже отказался от кофра, да и от нарочитой скромности тоже. Он больше не старается походить на безработного или бездомного. Он облюбовал нишу в наружной стене универмага Monopix и, покуривая, восседает там с утра до вечера, словно статуя, на колченогом стуле с книгой в руках. Вполне вероятно, что когда он там сидит и читает или утруждает себя чтением, он временно кажется себе наполовину директором по сбыту, которым он возможно был, а безработицу считает своего рода периодом междуцарствия. Он словно мечется между отчаяньем и надеждой. Он жаждет одиночества. Он ни за что не хочет уподобляться себе подобным. Он не такой как они. Его окутывает дымка высокомерия. А что касается субъекта из дома с магазином "Японская книга", "артиста" с волосами, струящимися из под шляпы, то я могу только посмеяться. Он воздействует на меня как актер-любитель, а с другой стороны, как бедная собака. Один, все время в пути, без цели, тунеядец. Доносчик думается мне.
Моя собака была большой и внушительной с роскошным хвостом. Мне нравилось, когда она мчалась по полю, и поле вскипало волнами, а также, когда собака делала стойку и принюхивалась. Весь бесконечный день она терпеливо ждала меня, и поздним вечером я сажал ее в машину и вез за город. Я отпускал ее, смотрел, как она берет след и начинает работать. Потом собака исчезала. Я видел как колышется трава или нива и мог определить направление, зигзаги ее стремительной вылазки. Иногда я подзывал ее свистом, иногда она возвращалась. Собака могла быть воплощением страсти, необузданной, свирепой, могла быть доверчивой, озорной, упрямой а также терпеливой и даже сдержанной. Она мчалась по взятому следу своего фантома. Я шел по следу собственных мыслей во время этих ночных вылазок, когда мы оставляли друг друга в покое и отпускали на волю.
Если мы не уезжали на природу, то отправлялись к моему знакомому, который жил в загородной вилле, включая соседние строения, парк, древесные насаждения, заросли. Художник. Многие побаивались его, говорили, что у него дурной глаз, мне он нравился.. Он жил в шикарной усадьбе, как старый холостяк; многодетное домашнее хозяйство находилось в соседнем строении, вилла переоборудована в обширное ателье, в котором мой друг - вскоре мы подружились - бродил до самого утра, его можно было принять за террориста. У него была собака лабрадор - сука. Какие любовные игры устраивали собаки! Любовные ласки с раскрытой пастью, нежные покусывания с взаимными пинками, легкими укусами влюбленных. Как они зажигаются, как течет слюна, как они перекатываются друг через друга; и нежности, напоминающие объятия, когда они встают на задние лапы и изображают борьбу, потом расходятся, чтобы снова пуститься бегом, одновременно сталкиваясь и ссорясь. Пока в изнеможении не улягутся друг напротив друга с высунутыми языками, тяжело дыша и яростно почесываясь. Когда наконец после всех предварительных игр начинается совокупление и самец покрывает самку, то потом они не могут разъединиться, никакой водяной душ не помогает, приходится вызывать ветеринара со шприцем.
Мой пес по-видимому пылал страстью только к одной единственной суке, остальные самки его не интересовали, и потом тоже, когда лабрадорка исчезла, его можно было принять за суконенавистника. Собака ищейка? А есть ли что-то, что стоит выслеживать? Есть ли хоть один след, который того заслуживает? Я раздумывал над этим каждый раз, когда стыдился собственной никчемности. Теперь меня такие мысли почти не тревожат. Разве у кого-нибудь в самом деле есть цель? Я тоже был лишь своего рода собакой ищейкой, которая обходила свои участки и может быть заставляла какое-нибудь существо вибрировать, а изредка волноваться. Невозможно предвидеть по следу кого или чего идешь. Я никогда не знал кому или чему были обязаны мои чутье и беготня. Какую поноску я держу в зубах. В лучшем случае я переносил от человека к человеку какое-либо сообщение.. Кто держал меня на поводке, кто отпускал меня побегать Кто свистом посылал меня вперед или заставлял вернуться? На что я гожусь? - раздумывал я прежде с чувством стыда. Я никогда, видит Бог, не сражался за лучшее. Cледы ног мне ничего не говорили, я не обращал на них внимания. Я был чьим-то двойником. Кое-кто узнавал во мне самого себя, кое-кто выдавливал собаке снисходительную улыбку.
Собака никому ничего не должна, она привязана к своим близким, она как бы выполняет их приказы, делает это из вежливости, со снисхождением. Она мечтает о какой-то потерянной жизни или другой, которая не дает ей покоя, что, откуда мне знать, могла быть связана с караванами, охотой, испытанием на мужество. Собака. Сокол. Рыба. Кит. Голубь, Дерево. И дерево. И камень.
Собака, которую уже считали пропавшей, вернулась после бродяжничества едва дыша, все ребра наперечет, где только ее носило? На кого она охотилась? Ее не было. Ее обуревала страсть. Она была свободной. Дикий охотник гнал дичь. Что она учуяла? Что чувствовала? Дура. Воспылала страстью и заполучила добычу. Было о чем мечтать.
Человек, который стал, спасибо нашей собаке, моим другом вел замкнутую жизнь и был тайным живописцем. Застать его врасплох за работой было невозможно. Я приходил к нему, когда он готовился к работе, натягивал холст, растирал краски. Или в парке, где он созерцал желтые помидоры. У него были длительные периоды ожидания, а затем в течение ночи необузданное творчество, вспышка молнии. Слово дружба не может полностью выразить степень моего отношения к нему. Если бы это не показалось дерзостью, я бы назвал это боевым содружеством. Я всегда думал, что он скорее предпочел бы безумие рассудочности. Такое далекое от простодушия. Необычайно смелый человек. Он не давал отвлечь себя от выбранного пути, от своих иллюзий. А я всегда бежал прочь. Я всегда бежал, большей частью от желания пообщаться, вслед женщинам с заседаний, из торговых центров, из залов судебных слушаний дел, кинотеатров и даже за незнакомкой из рядов демонстрантов, если ее окружала лишь соблазнительная аура. Соблазном могла быть любая мелочь: необычная раскачивающаяся походка, профиль, открывшийся на четверть, благодаря взметнувшимся роскошным волосам, и мелькнувшие при этом сияющие глаза, и эти губы, и тебя уже разбирает любопытство и желание разгадать загадку. Это было больше, чем желание разгадать загадку это было воскрешение женщины из глубины вожделения, первая женщина со всеми клятвами любви. Бег! Я воспринимал любую приманку, если в ней был аромат соблазна. И иногда соблазн оказывался за тем же столом, где сидел я, например, рядом с приятелем, который ухмылялся во все усатое лицо, как сытый кот. Ухмылка предназначалась экзотической пичуге, сидевшей рядом с ним, полу китаянке. В полутьме переполненного бара - клубы дыма, галдеж, азиатка посматривала на меня с любопытством - я сразу почувствовал: интересуется. Я болтал с моим знакомым и попутно отпускал, касающиеся ее, двусмысленности, от которых она вспыхивала, а иногда посмеивалась и хорошела. Одобрение не только исходило от губ, оно расплывалось по лицу, и добавляло ему очарования. Я вытерпел встречу с приятелем и откланялся. Через несколько часов я встретил ее, правда с опозданием, в условленном месте. Ей пришлось отделаться от каких-то обязательств, но сейчас она была здесь, ночь была длинной, жребий брошен, и мы уставились друг на друга. Сначала мы поехали в частный клуб, а вскоре - клуб был битком набит, не было ни одного места для наших не подлежащих оглашению намерений - прямо в мою каморку. Мы бросились на мою спартанскую кушетку, сорвали с себя одежду, и наши тела жадно набросились друг на друга. Мы утолили, терзавший нас голод, после чего стали заниматься любовью по-настоящему, и я оторопел, когда из ее горла вырвался прелестный птичий звук, наполовину от удивления наполовину от страха, полный наслаждения. Мы не знали друг друга, наши тела слились, это был апофеоз, однако наши кожные покровы, соприкасаясь, должны были передавать и принимать множество сообщений, шрифт для слепых. И много позже, на рассвете я увидел нас на кожаных сиденьях мое старой машины, мне кажется, что нас спугнул какой-то полицейский. Воскресенье, холодно, добропорядочные горожане скоро пойдут в церковь, мы замерзли, привели в порядок нашу смятую одежду и лица, только не думать, только назад в темноту, в постель.
Сейчас, мой внешний вид таков, что ни одна женщина не посмотрит на меня даже мельком. Для женщин я превратился в невидимку. Полагаю, это справедливо.
Я хочу думать о собаке. У меня ей жилось совсем не собачьей жизнью. Постоянное ожидание или, если я с кем-то условился о встрече: вперед, шевелись, и я нетерпеливо тащил ее за собой. Если в поле зрения появлялись другие собаки, я брал ее на короткий поводок, боясь потасовок особенно с кобелями доберманами и немецкими овчарками, которых я из принципа считал непредсказуемыми и злобными, хотя вполне возможно это была моя собственная подавленная ярость, неуверенность, которую я переводил на собак, которые сразу же начинали ворчать. При этом моя собака вела себя вполне нормально, когда встречала своих сородичей на воле. В этих случаях кобели ведут себя по хорошо известным кобелиным правилам: они идут навстречу друг другу мелкими неестественными шажками до расстояния, необходимого для безопасного бегства; потом остановка, терпеливое выяснение под маской равнодушия добрых или злых намерений Gegenbers , и только после этого осторожные круги с вынюхиванием вокруг незнакомца, иногда с вздернутыми губами, что означает либо готовность к уступкам, либо в сочетании с помахиванием хвоста - дружеское приветствие. Правда, мою собаку я слишком часто на понимал. Иногда я не обращал на ее внимания из-за моего, как я говорил, левантинского поведения, иногда я спотыкался об ее упрямство. О том, что у нее есть талант, и она может стать незаурядной собакой мне объяснил директор собачьего приюта, куда в особых случаях я помещал ее на полное довольствие. Хозяином собачьего приюта был человек-туша, который также держал у себя шимпанзе и львицу. Шимпанзе ел за хозяйским столом, львица жила в загоне, многочисленные псы - постояльцы размещались в боксах. Один или два раза в день всех выпускали на прогулку, там они могли порезвиться, разно породная смесь, болонки рядом с охотничьими и сторожевыми собаками, там же сенбернары, смешанное население, среди них воображалы, злоумышленники, паиньки, трусы и избалованные животные. А посередине восседал, как воплощение собачьего бога хозяин, он созерцал собравшихся тварей и гарантировал мир лишь мощью своего божественного присутствия и авторитета. Забирать собаку я охотно приходил во время общего выгула и смотрел действо из окна жилища хозяина. Моя собака ничем не выделялась из своры и ни с кем особенно не водилась, разве что выскребывала когтями ход в земле во время охоты на мышей. Хозяин приюта и повелитель всех собак позднее покончил жизнь самоубийством. Заболев неизлечимой болезнью, он сначала убил львицу, потом шимпанзе и напоследок застрелился сам. Он не захотел поручить своих друзей неведомой судьбе, а взял их с собой на вечную охоту. Шимпанзе еще при жизни сопровождал его в автомобиле и требовал чтобы он ехал быстрее и обгонял другие машины. При обгоне обезьяна, торжествуя, размахивала кулаками и скалила зубы. В юности она участвовала в танцах на льду.
Я не мог обеспечить собаке нормальную подобающую ей собачью жизнь. На меня не только нельзя было положиться, я был бездомным. Даже если у меня было жилье, я им оставался. Мои жилища оставались нежилыми, бездушными футлярами. И я слонялся без дела, непредсказуемый, беспокойный. Иногда я перехваливал собаку, иногда ворчал на нее. Или был холодным, невнимательным. Мне не нужен был никакой кров, мне нужна была женщина. По мне улицы кишели очаровательными обольстительницами, которые предлагали мне убежище. Я рыскал в поисках входа и протискивался внутрь, сначала в объятья, потом все глубже в тело, чтобы затеряться в сладких мучениях плоти, я хотел исчезнуть в глубях, умереть. Проглоти меня, змея.
Я вырос среди женщин, внебрачный ребенок. Я был выброшен из материнского чрева прямо в отель, постоянный жилец среди все время меняющихся постояльцев. Разве не чрево улицы родило меня? А теперь вот рыскай. Я ничего не знаю об отце, да и не хочу этого знать. Я не хочу знать кто я и откуда, я ищу бархатную тьму, убежище. Я обитаю среди женщин. Вечный обитатель пещер. Первородный человек.
Если я был в пути - в сущности так было всегда - то инстинктивно выбирал район, который был на плохом счету, или наудачу какую-нибудь женщину, которая меня принимала. Я спрашиваю себя, а что думала собака во время всех этих знакомств с часто меняющимися партнершами и их запахами. Большей часть неприветливо и лишь изредка присоединялась. Примкнула она и к некой Ханнелоре в пограничном городе, где мне предстояло провести переговоры и составить отчет, куда я прибыл поздним вечером. Для переговоров была заранее выбрана гостиница, принадлежащая фирме. Когда я стоял у стола администратора, чтобы зарегистрироваться, я увидел в холле молодую женщину, которая, переговорив по телефону, сразу подошла к портье и попросила ключ от 23 номера. Я сразу отдернул собаку, вознамерившуюся ее обнюхать. С чего бы это она обнахалилась, наглая псина. В номере я распаковал вещи и разложил на столе документы. Уже темнело. В гостинице было тихо. Мне никогда не нравилось въезжать в гостиницу вечером - вечером чужой город может совершенно сбить с толку любого приезжего, который в нем еще не ориентируется - сказал я, стоя перед дверью 23 номера, молодой женщине, что недоуменно и неприязненно разглядывала меня, - Извините меня, я должен представиться, я ваш новый сосед, может быть Вы сочтете возможным рекомендовать мне какой-либо ближайший ресторан. Она задумалась. Стояла в дверях в мини юбке, такая миленькая, стараясь всем своим видом показать, что ей не до меня. На улице ее лицо мне бы не показалось, хотя назвать его скучным я не могу. Оно выражало задумчивость и не более того. Она назвала два ресторана и приготовилась рассказать мне, как до них добраться. Я поблагодарил. И добавил, - может быть, если нет к тому никаких препятствий, мы пойдем вместе? Я был бы рад пригласить вас. Собака подошла поближе. Она почесала собаке голову. Есть одному не очень-то приятно, не унимался я. чтобы преодолеть ее нерешительность. - Почему бы и нет, - сказала она, наконец, - мне надо одеться. Увидимся внизу.
После ужина на обратном пути мы непринужденно болтали, как старые знакомые. Возможно выпитое вино сделало свое дело. В холле мы продолжали болтать. Собака была уже на ее стороне - клянчила ласки, нахальное животное, Может быть еще чашечку кофе или на сон грядущий глоточек вина... И вот я уже вижу, как мы сидим в ее номере, предчувствуя перемены, и наблюдаем ее хлопоты, во время которых невозможно не смотреть на выставленные напоказ красивые ноги. После кофе в поле зрения появились бутылка коньяка и маленький проигрыватель, наполнивший комнату мелодиями шлягеров. Я ненароком притянул ее к себе поближе, обнюхивал щеки, шею, целовал. Вообще-то еще не поздно и гостиница скорее всего пуста - чего мне бояться? Собака свернулась в клубок и изредка ворчит во сне. Мы танцуем, тесно обнявшись, все медленнее и медленнее, виснем друг на друге, словно пьяные, иногда шатаемся. Пока наконец, чтобы не упасть, валимся на кровать. Я слышу, как она шепчет с придыханием нет пожалуйста не надо. И потом отчаянное сопротивление каждой клеточкой тела подобно выпрыгнувшей рыбе, и лицо, словно маска, искаженная наслаждением. И позднее два чужих человека просыпаются в совершенно незнакомой, по крайней мере для одного из них, кровати и, не веря глазам своим, обнаруживают, что они парочка, если даже не супружеская чета. Они лежат, словно уцелевшие, на незнакомом морском побережье. Только собака вроде бы все понимает и чувствует себя превосходно. Следующие дни и недели я каждый вечер воюю с намерением не бежать в 23 номер, я воюю за свою независимость, но в последний момент уступаю желаниям собаки, которая, не колеблясь, жаждет стремглав бежать туда - дамский угодник, холуй, барышник, обзывал я пса, а сам шел следом, моя комната для гостей для ночевки не годилась, она была абсолютно пустой.
Мы сидели за столом, мы валялись вокруг стола втроем, мы проскальзывали в кровать и друг в друга. Стоило мне иногда подумать, что все-таки происходит с молодой женщиной, с которой меня связывает - может быть любопытство, но никак не страсть, а она, ничего не спрашивая и ничего не требуя, молча дала нам крышу над головой и к тому же приносит жратву собаке - как меня одолевал беспричинный страх. Только не вляпаться в историю, ради всех святых не вляпаться в историю из-за этой встречи в гостинице думал я, но с нечистой совестью, подчинялся силе привычки. Прочь, только прочь. Размышляя в течение дня над безмолвной связью, возникшей в гостинице, я впадал в панику, то есть покрывался холодным потом, заранее представлял себе возможное развитие отношений, и моя жизнь виделась мне, каналом или заранее размеченной линией железной дороги, и я видел всю эту дорогу, вместе с днями рожденья и все более страшным взрослением, как наклонный рельсовый путь в смерть, как считалку. И еще: неизменное повторение совместного обряда приема пищи, и едва меняющихся, разве что при отходе ко сну, жестов. Только никакого наперед проложенного рельсового пути, никакой силы привычки.
Я вспомнил другую, закончившуюся связь, которая начиналась под звуки фанфар и медленно сошла на нет во время автомобильной поездки по Соединенным Штатам. И видел себя на фоне великолепной природы с нагромождениями облаков - себя, воспринимавшего поездку и прежде всего немногословность общения, как пытку, да и ее лишь для демонстрации любовного признания, в котором скрытая ненависть могла бы сойти за вопль страдания. И, как мы в мотелях, толчком распахивали двери разных, но почти не отличавшихся друг от друга номеров и воспринимали, как пощечину, знакомую по кинофильмам начинку цвета отвратительных конфетных оберток: кровать, стул, стол, телевизор, холодильник, чайник, душ, все было прикрыто тонкой защитной пленкой; как я искал убежище от безмолвной неприязни, выросшей во время поездки до гигантских размеров, соблюдал малюсенькие остатки холодной вежливости, как меня била дрожь от страха, что ко мне прикоснутся, и я сразу включал телевизор, искал бокс, и погружался в действо, происходившее на экране, и, в конце концов замыкался в себе, и закрывал уши. Я постепенно напивался до пьяна в холодильнике нашего равнодушия. Только не вляпаться бы в историю, думал я долгими вечерами и ночами у Хоннелоры. До чего же мне хотелось улизнуть на бесшумных собачьих лапах из номера, из сна. Из страха вляпаться в историю из за любовной связи.
Жизнь не пишет никаких историй. Это мы перечеканиваем в истории все происходящие с нами, и добровольно живем в них, как арестанты, запирая все двери. И жизнь остается снаружи. Меня удерживает в жизни лишь то, что я могу обозначить словом "будни": множество скучных обязанностей, преодоление подобно пловцу неподдающихся оценке случайностей, а также происшествий, дурного настроения, мыслей, сновидений. А внутри всего, что невозможно оценить, редко только один раз в жизни - Гольфстрим, который кого-то забирает и укачивает, когда опасность остается позади.
Наши условия, наше государство это будни, сутолока. холодный океан полный слизи, в котором мы скользим, подобно заблудшим, и изредка норовим схватить как мошку подозрение, сверкнувшую мысль или нечто невообразимое. И из таких неоднозначных частиц, своего рода кусочков пайка для терпящих бедствие, мы изготовляем сеть из образов и примет, иллюстрирующих наше состояние, которое с другой стороны может служить отблеском нашего бытия или личного восприятия. Я кричал вдогонку будням, скорби и анархии будней, вдогонку кипящим непроницаемым всеобъемлющим будням, вслед бьющим ключом будням...когда, трясясь от страха, размышлял о поселившейся в гостинице и уже превращающейся в скучную историю связи.
Я стою перед табачной лавкой на Rue du March"e Saint-Honore: место, которое я облюбовал недавно. Вообще-то совсем неважно, где я стою. Я и мой пес. Чертов пес. Славный пес. Бедолага пес. Что за жизнь, один прикован к другому. Лавка - шикарный табачный магазин, а не просто окошко для продажи табачных изделий в кафе-баре. Я курю. Когда начинается столпотворение, я отхожу немного в сторону. Иногда мне пересекает дорогу мужчина с гривой серых волос и сигаретным окурком в зубах - "художник". Я уже вообще не смотрю ему вслед. Однако не так давно, когда перед магазином образовалась небольшая толпа из-за черного довольно крупного кобеля, по-моему ротвейлера, который путаясь под ногами, бегал в магазин и обратно вероятно в поисках своего хозяина, "художник", выйдя из магазина, остановился и, хотя мне кажется я его неправильно понял, обратился ко мне, пробормотав, - вы любите собак? Но я, онемев от изумления, лишь выпялил на него глаза и продолжал дымить трубкой, а он, как ни в чем не бывало пошел дальше, что меня в некотором роде смутило. Неужели он имел ввиду меня? Откуда он мог это знать? Я позволил ему сгинуть в моих буднях.
Когда я еще работал, меня душила обыденность моих обязанностей. Она была упакована как моток часов и представлялась мне вечным повторением одного и того же. Дурманом. И что я вообще обозначаю словом будни? Будни другого? Сумму всех будней? Или будни - ошибочное понятие? Может быть будни - свобода? Сейчас у меня свободы хоть отбавляй, я увяз в свободе по самое горло и тем не менее хочу кричать: где она, та самая, что мчится мимо подобно поезду, которого я никогда не могу поймать? Я постоянно хотел вспрыгнуть на поезд, когда он уже прогрохотал мимо. А у собаки есть будни? Собака обязательно расскажет им о своем хозяине. Иногда она убегает или мечтает о побеге. Мечтает сбиться с пути, чтобы присоединиться к никогда не виденному или древнему. Собака была для меня воплощением следопыта и следователя. Я видимо никогда ее правильно не понимал. Я сам чувствовал себя пробудившимся для свободы или готовым к ней - к жизни, когда пахучая приманка не только не давала дышать, но еще и проникала внутрь моего тела, воодушевляя меня на действо в порыве страсти. Когда-то, еще работая, я мечтал о чемодане. Чемодан - изделие из кожи, багаж - я не мог досыта наглядеться на витрины с подобными товарами. Чемодан - гарантия необозримых далей, путешествий, задаток за таинственное будущее, а может быть, кто знает, за счастье. И кроме того они напоминают женщин. Только бедняки владеют ужасными дешевками изготовленными из картона, которые от бесполезного прозябания в поездах расклеиваются, поэтому их перевязывают веревками. У бедняков нет драгоценностей и очень личных вещей, которые стоило бы хранить под замком, да еще в мягчайшей телячьей коже. У них другие проблемы. Чемоданы бедняка - багаж переселенца или депортируемого, порой из последних сил стремящегося выжить.. Или они дышат горечью изгнанника. Долгое время, расставшись с моим последним чемоданом, я носил рюкзак, Теперь я обхожусь без багажа.
В моем квартале есть бомжиха которая все свое имущество тащит за собой, серые мешки для мусора набитые добром. Я вижу ее в полдень на автобусной остановке Palais Royal-Comédie Française, где она сидит и охраняет своих серых любимцев, словно стережет стаю гусей. Иногда она стоит на стороне Comédie Française под аркадами посередине собранных пожитков. Она подозрительно осматривается, в ее глазах блестит нечто подобное гордости собственника. Она носит с собой домашнюю утварь, словно у нее есть угол или палатка, где она могла бы жить среди своих собственных вещей. Благодаря своему имуществу, которое она, я в этом уверен, держит в полном порядке, бомжиха еще не совсем опустилась. Что-то тащить за собой она не в состоянии. И это мучает ее. Я смотрю, как она что-то бормочет себе под нос и зорко посматривает вокруг. Мужчины рано или поздно выбрасывают все. Они довольствуются бутылкой сивухи, для них важнее всего здоровые ноги и возможность спать без просыпу. В сущности женщина, которая тащит за собой большое количество вещей домашнего обихода, тащит свой дом. Подобно переселенцам на Диком Западе, которые везли с собой в фургонах свои дома, и ночью сооружали из них укрепление. Тот, у кого есть вещи домашнего обихода, в известном смысле владелец почти что собственного дома. Тот, кто имеет свой дом, уже не совсем без роду и племени.
Я прочитал в газете: какой-то французский солдат попал в плен к русским и после окончания войны был отправлен вместе с тысячами ему подобных не на родину, а в лагерь, какой-то ГУЛАГ и, так как во время депортации у него украли документы, он вдруг обнаружил, что ему нечем бесспорно подтвердить свою личность. Он знал, что его зовут Пауль Катрен, что родился он в деревне Bois-lés-Pargny в окрестностях провинции Aisne, но там он числился пропавшим без вести, а может быть и убитым. Когда его выпустили, он был гол как сокол, и оказался единственным лагерником, который получил работу в Украине, где он каким-то образом с трудом перебивался. Хотя он и писал письма во французское посольство в Москве с просьбой отправить его на родину или просто заявить о себе и попросить выдать ему удостоверение личности. Но его письма остались без ответа, возможно они просто пропали. Вот так Катрович начал новую жизнь в Украине: он встретил женщину - ее звали Галина - смирился с своей судьбой и превратился в русского крестьянина. Прошли годы, и он забыл свой родной язык. Но вдруг в конце восьмидесятых непонятно каким образом, чисто случайно, одно из писем попало во французское посольство, бутылочная почта. Дальше - больше: про его историю пронюхали журналисты, в конце концов съемочная группа телевидения, выследившая редкую птицу, русского мужика французского происхождения, насильно увезенного, отбившегося, измученного войной и лагерями, внезапно пожаловала в украинское гнездо Катровича. Камера работала, из Катровича с помощью переводчика вытянули его историю, и внезапно Катрович стал заслуживающей внимания личностью, которой пришло время возвратиться на родину желательно под гром литавр и барабанный бой. Катрович снова превратившийся в Пауля Катрэна приехал в свою родную деревушку в провинции Asine, где его понятное дело никто не узнал, парня забрали на войну в 19 лет. Немногие оставшиеся в живых родственники не очень-то заинтересовались заблудшим сыном, они смотрели на него, как на привидение: сгорбленный, изнуренный работой старик, забывший французский язык. О воссоединении с семьей не могло быть и речи, только племянница Marie-Jenne - золотое сердце - заботилась о нем. Правда, бургомистр с французским триколором вокруг живота прикрепил Паулю Катрену на грудь военную медаль, можно сказать его реабилитировали. Ему даже установили ренту: 1500 франков ежемесячно, для Франции - сущий пустяк, для России, однако, как оказалось после возвращения в Украину, большие деньги, там ждали Катровича с большим нетерпением: он стал состоятельным человеком, поэтому пасынок Миша взялся его опекать, полагая, что тем самым он обогатится теперь и гарантирует себе права в будущем.
Миша - безработный. Катровичу-Катрэн, нет никакого дела до денег. Старик не ждет от будущего ничего необыкновенного, но теперь он не может забыть, что оказался в России не по своей воле, не знает на каком он свете. Он всего боится, дает понять тележурналистам, что ему лучше вернуться во Францию. На родину? Организуется вторая поездка, разумеется в сопровождении Миши, который относится ко всему с подозрением. Катрэн опять приезжает в деревушку, где он родился. Он даже едет в Париж, где хочет посетить могилу Наполеона в Доме Инвалидов. В Bois-lés-Pargny бургомистр велит стереть имя Катрэна с пьедестала памятника местным жителям погибшим в войне. Отныне Пауль-Катрэн окончательно, то есть официально считается живым. Он живет у Marie-Jeanne. Теперь все в порядке. Мешает ему только присутствие Миши.
- Он не мой сын. От Миши избавляются. Он уезжает восвояси, получив компенсацию. Однако на родине Катровича его считают убитым и с этим ничего поделать нельзя. В деревне он по-прежнему инородное тело, и о том, что он убит на войне уже пошли слухи. Пауль - ребенок времен первой мировой войны. В день его рождения его отец был на фронте. Может быть он сын греха? Не поэтому ли односельчане относятся к нему с неприязнью? Пауль живет у племянницы более или менее замкнуто. Он считает, что дети, которые постоянно сидят перед телевизором, портят себе глаза. Пауль считает, что французский трубочный табак хуже украинского. Благодаря детям он мало-помалу вспоминает родной язык, а однажды ему приходят на ум отдельные строфы Марсельезы. Катрэн-Катрович напевает национальный гимн. Allons Enfants... И при это думает об Украине, о Гале, о хате, о трудной, хорошо знакомой жизни на чужбине. Он сказал, что хочет еще раз туда вернуться, чтобы уладить, как он говорит, все свои дела, а также запастись тамошним трубочным табаком. Он уезжает. И 27 октября 1966 в возрасте 77 лет умирает в Strikhovste. Украинская земля, которую он когда-то возделывал, снова обрела его.
Воспринимает ли собака что либо подобное, как Родину? И вообще нуждается ли она в этом? Она не патриот и уж во всяком случае не расист, хотя можно интерпретировать в этом смысле ее антипатию к кошкам и нечто большее к полицейским и другим носителям униформы. Она охотно соглашается на союз и партнерство, но что касается родины, то она создает ее в каждом отдельном случае вокруг группы, частью которой она ощущает себя. Сколько бы в этом плане не умаляли собачье достоинство, собака не привязывается к дому или ко двору, дворовая собака на цепи это пародия на собаку. Своей способностью привязываться она привязывается только к человеку. В остальном она олицетворенное стремление к свободе. Собака - врожденное любопытство, ищейка. Она словно телеграфный кабель, который дрожит от незнакомых сообщений. Бегая, она придумывает участки местности, которые никогда не видела и показывает их мне. У меня создается впечатление, что я воспринимаю жизнь сквозь собаку, что я заразился и сам могу стать покорителем мгновенья. Она моя первобытная псина. Наши страсти были реальностью. - Если я в самом деле часть реальности, независимо от того живу ли я или существую, какое нам дело до родины, - думал я в то время.
Катрэн-Катрович, судя по его истории не только попал в плен. Его засунули в лагерь, его перемещали, как человеческое багажное место, где-то отдали на хранение но при этом украли не только родину, но и его личность. У него не было выбора. Он не сопротивлялся. Знал ли он, что уготовано ему?
Я тоже всегда бежал от всех историй, боясь ареста и темноты. В глубине души я жаждал напасть на след, который разбудил бы во мне страсть и увлек за собой. Разбудил. Я подспудно был готов к сигналу тревоги постоянно. Я вероятно всегда берег себя для оглушительного сигнала тревоги. С Ханнелорой никаких подозрений по поводу тревоги не возникало. Мы удовлетворяли друг друга телесно. Заботились о собаке. Ходили врозь по своим делам. Внутренне мы избегали друг друга. Сегодня я думаю, что и я, и она не хотели никаких отношений, которые могли бы обернуться историей, потому что для этого не хватало двух необходимых элементов: отчаяния и надежды. И, когда пришло время, мы расстались без страха и сожаления.
Катрович встретил свою Галину в эшелоне для пленных в страшной беде.. Они ощущали себя отщепенцами и, потеряв друг друга из виду, взяли с собой тоску и надежду. Им показалась чудом повторная встреча на Украине во время принудительного поселения. Они соединились без колебаний, они выжили, у них не было ничего кроме самих себя, теперь им был нужен кров, они построили хату, работали в поле, они были мужем и женой. Были ли они едины душой и телом? Они не задавали никаких вопросов, они принадлежали друг другу.
Я тоже вначале не задавал никаких вопросов, когда сбился с пути в Париже. У меня не было для этого времени. Я был потрясен. Я уехал по служебным делам, дома меня ждали не только на фирме, но также и женщина. И собака. Жил ли я в хороших условиях? Я был в хороших руках. И вел оседлый образ жизни. Почему я поехал в Париж? Быть может просто, чтобы провести переговоры, в пограничном городе Ханнелоры. Я уже не помню о каких делах шла речь В моем положении это было настолько бессмысленно, что и думать об этом не стоило. Я также как и Катрэн фон Катрович был окончательно отрезан от своей прежней личности.
Я знаю только, что улица сразу после моего прибытия тайком подослала мне двух своих представителей, от которых у меня на глазах выступили слезы. Впереди меня по тротуару бежал маленький мальчик с футляром для скрипки, совсем еще ребенок с недетским выражением лица в старомодном костюмчике, который был явно слишком хорош для школьника. Поэтому он показался мне не столько одетым в бархат глубочайшей печали и одиночества. сколько завернутым, укутанным в него. И при виде этого ребенка, который видимо шел на урок музыки, передо мной возникла картина из моего детства, которую, как мне казалось, я давно забыл. Картина из того времени, когда в гостинице, принадлежавшей моей семье, не было свободных мест, из-за чего постоянно менявшиеся постояльцы жили прямо за нашей стеной. Для нас, детей, места не было и мы с сестрой при смене постояльцев с удовольствием пробирались в номера новоприбывших, чтобы рассмотреть их вещи и представить себе кто они такие наши незнакомые соседи. Однажды при этом я обнаружил напротив благовоспитанного иностранца, необыкновенной красоты темноволосого мальчика. Среди вещей я увидел футляр для скрипки и попросил мальчика его открыть. Он открыл футляр, вынул скрипку и стал играть. Мне кажется, я до сих пор слышу бархатный звук и чарующую мелодию, близкую народным напевам. Но пока я пытался воскресить вежливого мальчика и посвященную мне мелодию, картина растворилась. Я обманываю себя, предполагая, что он был румыном, беженцем войны, которому временно предоставили убежище, один одинешенек. Давно это было: я присвоил эту мелодию и еще долго после того, как маленький постоялец уже уехал, напевал и исполнял ее на собственной скрипке.
Второй представитель подобрался ко мне из остекленной террасы кафе, каких в Париже бесчисленное множество. Сквозь стекло можно видеть посетителей: одиночек и группы за столиками, бокал, чашку, тарелку, газету, видеть, что они разговаривают и смеются или размышляют и читают - беззвучно. В этот раз я наблюдал за двумя, они сидели друг против друга, до них можно было дотронуться, если бы не стекло, и внезапно я увидел их не живыми, а засыпанными, как пару из Помпеи, мужчину и женщину, они были там, хотя умерли примерно две тысячи лет тому назад. Но они были там, превратившись в существующую вечно застывшую взаимную глубокую любовь, в их любовь. В вечную любовь.
Нет слов, чтобы выразить все, что случилось со мной потом. Встреча, ночь, ночь любви. Что потрясло меня? Невыносимый дождь звезд из ее глаз и свет маяка любви? Волна нежности, в которой я утонул, а она непрерывно влекла за собой новые волны, То, что я познал, как прекрасно было лицо и тело, которое отдавало мне тело всех женщин вместе с теплом женственности одновременно, то, как я его обнимал и ощущал, что жажду слиться с ним воедино навсегда, а белизна кожи, прелесть обнаженной красоты открывалась, как в древние времена, то, как я сливался воедино с телом, которое можно было назвать родословным древом всех людей, всего человечества, как меня одолевало чувство, что я отныне происхожу от него, и я уже не знал, что со мной происходит, не мог это постичь, не мог постичь любовь, не мог поверить и на следующий день хотел только вернуться назад, назад к женщине и падающим из ее глаз звездам, и как закрадывалось сомнение: не грезы ли это, и я все меньше осмеливался думать, что наконец-то благодаря ей я стал человеком, не осмеливался думать о чуде, потому что вновь случившееся внутри меня стало расширяться, как цветок в нежнейших разветвлениях и ростках, а цветок так благоухал, что я был одурманен его ароматом, называл цветок безумием, а спрятавшихся позади цветка любовников фантомом, я хотел все это стереть и вернуться назад к женщине в ее белое тело, но каким образом мне удалось бы сравнить женщину, которую я встретил на земном пути с картиной любовников внутри меня с Imago выросшего фантома, я жаждал живого, а Imago превратился в раковую опухоль, которая стала разъедать меня изнутри, где я был, блуждал вокруг и больше не возвратился назад, боясь встречи, которая могла бы стать еще большим разочарованием.
Встреча с любовью, ночь любви, потрясение, у меня нет слов, я не в состоянии об этом думать, только бежать, бежать прочь. Я не знаю, что меня выбросило из колеи, тогда, давно, как смог бы я, у меня нет слов, как могли бы вырваться из меня слова про любовь, про любовь, которая единственный раз поразила меня в сердце, как могут они вырваться из такого, как я, который бродит по улицам, стоит где попало, стоит как нищий, как опустившийся субъект, бродяга, которого люди обходят стороной и отводят глаза, как неприкасаемый. Пес, помоги!
Я брожу по улицам, останавливаюсь, стою на углах, как забытая ненужная мебель, Иногда я могу услышать время, оно гудит у меня внутри, как в дымоходе. Иногда я - домашний кинотеатр, и сеанс идет. Я не нахожу мое существование ни тяжелым, ни скучным. Я вообще ничего не чувствую. Однако на днях, когда разразилась гроза, меня одолел страх. Потемневшее небо с адским грохотом разразилось ураганом, он срывал с деревьев ветки и кружил в воздухе все, что было плохо прикреплено. В адском реве бури повсеместно стук окон и лесов на стройплощадках. Я в панике убежал из пределов досягаемости крыш на середину улицы, Воспаленными глазами я почти ничего не видел, на зубах скрипел песок, чем не песчаная буря? Только потом зашумел дождь, хлынули потоки воды, и наводнение вымыло внезапно опустевшие улицы. Все закончилось внезапно, некоторое время шел дождь, затем снова засияло солнце, и я выставил себя, выставил свое тело на просушку на углу улицы.
Недавно мне пришло в голову, я ждал человека с гривой волос, "художника"; недавно я в хорошем настроении бродил вокруг его дома. Ждать того самого господина? Абсурд какой-то. Если бы я был собакой? Ничейный пес становится не одиноким волком, а клиентом приюта для бездомных собак, живодера, объектом вивисекции. Мой пес был покинутым, а не отвергнутым, получившим свободу для адаптации, в действительности собакой, которую предали. - Жди здесь. Жди, - сказал я.
Я сидел за столом, а собака лежала под столом в ожидании. Собака ждала не подаст ли ей хозяин знак. Пока мы с ней шли по дороге она как бы вновь обретала способность вынюхивать, играть, бегать. Она приветствовала и облаивала других собак, изображала готовность подраться или равнодушно проходила мимо. Собака тратит все свои силы на привязанность к хозяину. Собака появилась на свет, потом у нее появился хозяин, он - ее трепетная любовь, она познает свод собачьих законов, разработанный хозяином: добро, зло, позже -нечистая совесть, побои. Собачья радость - похвала хозяина. Похвалы хозяина ей недостает постоянно. Она жаждет разделить с хозяином все, даже еду, даже прокуренный ресторан, его друзей, врагов. Собака наслаждается доверием. Хозяин абсолютно откровенен с собакой.
Я прочитал в газете про бездомного бродягу, которого по-видимому выбила из колеи потеря любимой. Он не знает, почему он, молодой учитель немецкого языка в Версале, отец троих детей пошел ко дну на десятом году брака из-за того, что провел конец недели во Франкфурте. Он родился в семье, которая симпатизировала немцам. Отец - файнмеханик (механик высшего разряда по точным работам) служил в полиции при правительстве Виши, мать была голландкой. Поэтому сына нарекли Ивом и видимо по этой же причине он изучал немецкий язык. Однако, Ив порвал с родителями уже будучи студентом. О смерти родителей он услышал в расцвете сил. Много позже он сам почувствовал что значит "быть брошенным". Он живет в Париже в девятом округе, состоит в гражданском браке с другой женщиной. Ив вспоминает, что уже поднимаясь по лестнице, заподозрил что-то неладное. Он распахнул дверь, нет ни жены, ни ее следов, ни признаков, которые указывали бы на сожительство мужчины с женщиной или вообще на ее присутствие. Его спутница тщательно уничтожила все следы. От всего этого здоровый мужик упал в обморок, а очнувшись, схватил бутылку и вдрызг напился. Он отказался от квартиры и перебрался в мансарду неподалеку от Notre-Dome-de-Lorette. До этого Ив работал переводчиком и жил вполне прилично. Начав пить, он стал забывать терминологию, потерял работодателей. Он стал писарем по случаю, а потом кем-то вроде деревенского писаря для неграмотных африканцев и арабов, для них он сочинял как любовные, так и служебные письма. Потом Ив потерял и мансарду не из-за неуплаты за аренду, его выбросили на улицу при переоборудовании верхнего этажа в маленькие квартиры. Он перекочевывал из одного отеля в другой по соседству. Чтобы не опуститься на дно, он продает книги, рыболовные снасти, охотничье ружье, все, за что можно выручить деньги. В конце концов он приземлился на улице. Гордость не позволяет ему заявить права на давно утраченную по легкомыслию долю наследства. Ив не хочет принимать помощь от властей. Впрочем документы, удостоверяющие его личность, он давно потерял. Он не босяк, образованного человека видно сразу. Он одинокий волк Подступиться к нему слишком близко не может никто. Волк - дикий зверь. Ему за пятьдесят. С недавних пор Ив живет в подвале под пекарней по договоренности с пекарями. Там почти нет света, зато по ночам он в безопасности. Он считает, что воспоминания о прошлой жизни его больше почти не беспокоят. Понятно, что ему не хочется о них думать. Вид пустого жилища потряс человека, и он рухнул, как дерево. Я уверен, что он мог бы найти жилье и работу, но новый смысл жизни- никогда. Он впал в беспамятство. Только не думать. Только прочь и на улицу. Не думать. Бежать. Пропади оно все пропадом.
Когда я той ночью бежал от возлюбленной, я хотел только одного - забыть. Я страдал: очарованье обернулось проклятьем. Я кружил, пока не рассеялся образ. Я поселился в отеле, иногда ночевал у сослуживца. Я посылал домой просьбы об отсрочке, как правило ничего не значащие фразы все реже и реже. Я не был ни больным и ни в чем не нуждался. У меня было достаточно денег на прожитье еще надолго. Я стал все больше и больше избегать всех, я осознал, что у меня изменился взгляд на людей. Я видел их словно сквозь перевернутую подзорную трубу. В ресторане, где я столовался вместе с одним из моих знакомых, я смотрел на компанию за соседним столиком. Это были мужчины среднего возраста, их нельзя было не заметить, так как не мог определить на слух, на каком языке они говорят. Мне казалось, что они ливанцы, но точно также они могли быть израильтянами: крепкие упитанные, у двоих черные бороды. Стоило кому-то из них заговорить, как, не дослушав до конца, остальные заливались гомерическим хохотом, при это в знак согласия они хлопали друг друга по спине или по ладоням. Я смотрел на орущих от радости мужчин, и, пока я на них смотрел, они перестали жестикулировать, отодвинулись друг от друга и превратились в коричневато-кислый голландский групповой портрет, увековечивший попойку, состоявшуюся несколько столетий тому назад. Почему я смотрю на этих полных жизни мужчин, как на бессмертных или потусторонних, какие события случились одновременно, что случилось с моим зрением? Чего добивается от меня жизнь? Это произошло, когда в гостинице мне приснилось, что я сделал остановку на таможне и вышел из машины, Я решил размять ноги и ударился о большой открытый ящик, обтянутый проволокой. На каждой проволоке сидели маленькие существа, вначале я принял их за обезьянок, но это были люди, мужчина и женщина, они встали и принялись колошматить друг друга кулаками не в шутку, а по настоящему отчаянно до крови пока не упали. Однако они сразу снова поднялись, я увидел, что они привязаны к проволоке и поэтому обречены снова и снова ненавидеть друг друга, они поднимались, бились до упаду и поднимались, чтобы их мучения продолжались. Ужасная картина проклятья. Я проснулся в номере отеля, дрожа от страха. Это произошло на второй день после того, как я положил в чемодан мою самую хорошую одежду и оставил его рядом с мусоросборником.
Я стою на углу Rue Saint-Hyacinthe/rue de la Sour dière. Я жду. Я мог бы сказать, что жду господина "художника" с мундштуком для сигарет. Стало быть он - писатель, я видел его фотографию в газете. А я подозревал, что он из театрального мира. Музыкант? Я терпеть не могу писателей. Кто они такие, считающие себя вправе повествовать нам о жизни? Последний раз, когда я случайно повстречал одного из писателей, речь пошла о Солженицыне, это произошло еще до того, как я сбежал в Париж. Я возвращался с собачьей площадки, выделенной прилегающему массиву жилых домов, шел с собакой через двор к черному ходу моего в то время жилого дома и очень удивился, потому что никак не ожидал встретить его здесь. Несомненно это был русский: лицо, обрамленное бородой проповедника, в театре ее делают из ваты. Тогда он не только был освобожден из лагеря, но и лишен гражданства Советского Союза. Я прочел в газете, что он находится в нашем городе. О том, кто такой Солженицын знают все, он стал легендой на всю оставшуюся жизнь, понятно, что его жизнь была сшита из материала для героев.
Сшита? В нашем доме жил портной по имени Глюкауф, он постоянно заговаривал с моей собакой, - ты глупая скотина, - говорил он сладким голосом, - небось снова готов напроказничать. Он говорил это по-дружески, но я все равно злился и не потому что Глюкауф был горбун, а мой пес был отменно хорош, а потому, что он оказывал нам внимание одними и теми же словами дословно. Глюкауф слушал у себя дома оперы, включая проигрыватель на полную мощность. Он также охотно говорил о себе высокопарным стилем и был очень высокого мнения о собственной персоне. Его жена была высокой, внушающей доверие, таинственно красивой женщиной - очень необычная пара. Об отъезде Солженицына я тоже узнал от Глюкауфа. Он не мог не пойти на вокал и лично не попрощаться с великим человеком, рассказывал мне портной на лестничной клетке, и, когда толпа разразилась криками ура, русский кивнул ему из окна вагона. - Я никогда не забуду, - говорил Глюкауф, - как улыбка смягчила его строгое, изборожденное морщинами лицо Бога. О Солженицыне рассказывал и другой сосед по дому, парикмахер. Русский был твердым орешком для верующих в коммунизм и живой уликой для коммунистоедов. Парикмахер сардинец читал книги Солженицына. Он читал, музицировал, раньше он играл на кларнете, теперь - на рояле. От кларнета ему пришлось отказаться из-за гнойного воспаления зуба и последующих осложнений.
Играть на рояле он стал в расчете на скорую отставку. Он собирался вернуться в Сардинию и первым делом взяться за воспитание младшего сына, двое старших уже учились в университете. Парикмахер ездил на старую родину каждый год, был сыт изгнанием по самое горло. Я узнал, что после ранней смерти отца, он в одиннадцать лет стал владельцем парикмахерской и кормил мать, тетку и шестерых двоюродных сестер. Отец ушел из жизни в результате несчастного случая на охоте. Он тоже любил охоту и посоветовался со мной насчет охотничьей собаки. Я порекомендовал ему охотничьего терьера, которого, как я слышал, натаскивают на кабанов. Его он и раздобыл. Парикмахер вступил в собачий клуб и первым делом рассказал мне о собачьих экзаменах. В собачьем образовании участвует также и лисица, ее держат в отгороженном месте только для того, чтобы она служила для начинающей охотничьей собаки объектом, которого можно укусить. Только после того, как собака научится кусать правильно, лисицу оставляют в покое до следующего урока.
Охота, рояль, чтение. Английским и французским он овладел самостоятельно, проверяя домашние задания своих детей. В парикмахерской я сидел откинувшись назад в раскладном стуле, а он, не закрывая рта и щелкая ножницами, пританцовывал вокруг меня. Парикмахер был ловким, немного подобострастным, а также не только сладкоречивым, но и умным собеседником и храбрым невысокого роста мужчиной. Я познакомился с ним благодаря Солженицыну. Недавно мне пришло в голову, что писатель мог бы иметь на меня виды. Может быть он преследует меня? Может быть он изучает меня? Может быть он поместил меня в свой рассказ и таким образом держит меня на крючке? Только не это. Рассказы - посягательство на жизнь. Значит я - рисунок, если не создание субъекта в шляпе с гривой волос, вылезающих из под шляпы, воображалы? Я как-то прочитал о поведении африканских детей природы перед фотографированием. Они понятия не имели о том, что можно получить собственную фотографию и, когда они видели свою черно-белую фотографию, то теряли сознание, потому что и впрямь не узнавали себя, они никогда не видели свой собственный неподвижный портрет и воспринимали щелчок черного аппарата, как смертельную опасность, а человека позади ящика, как ловца душ, убийцу.
Я всегда вздрагивал, когда, словно на свою беду, попадал в поле зрения фотоаппаратов туристов, мне казалось, что это вроде бы спектакль, словно они посягали на меня, на мое подлинное лицо. Я прочел в газете о Drancy - предварительном лагере Аушвица под Парижем. Во времена "Виши" полицейские хватали евреев на улице, мужчин, женщин и детей. Хватали, набивали автобусы до отказа и свозили в лагерь. У евреев, кроме одежды и, естественно, желтой звезды, которую они обязаны были пришивать к одежде, ничего не было. Ни багажа, ни продуктов, ни предметов для утреннего туалета, для спанья - голый каменный пол и никаких одеял, еда - семь кусков хлеба в день на пятьдесят человек, под вечер суп из воды. Запрещено все: книги, карты, писчая бумага, карандаши. Удостоверение личности - пустая бумажка, пойманных после варки овощей с набитым ртом или с куском свеклы в кармане изолировали колючей проволокой посередине двора. Они стояли, дрожа от холода, садиться запрещалось. Еще вчера они были адвокатами, врачами, фабрикантами, владельцами мастерских, исследователями, художниками или интеллектуалами, рабочими, сегодня их превратили даже не в скотину, а в безымянный живой товар. Они - изгои. Их депортируют на далекую фабрику смерти, пошлют в газовую камеру, переработают на мыло. Только этого они еще не знают.
В Drancy каждый еще живет собственной жизнью, по меньшей мере внутренне; богатые - со своим положением и благородством, бедные - с ежедневной борьбой за выживание, все - в переплетении обстоятельств, и это связывает их с происходящими событиями, жизнью, продвижением по службе и тем самым с обществом и человечеством в целом. Часами стоят они неподвижно в темноте во время переклички, Их посадят в неизвестность, будут травить бесконечными наказаниями. Наказаниями во имя наказаний. Побои, пытки. Потому что они носят звезду и их необходимо истребить. Вместе с тем за исключением звезды у них мало общего. Большинство - обыкновенные французы, их происхождение почти невозможно установить, некоторые, бывшие участники войны, увешанные медалями за военные заслуги, верующих евреев совсем немного. Они не принимали всерьез еврейские законы правительства Виши: запрет на работу, экспроприацию, как средство уничтожения влияния евреев на национальную промышленность. На запрет евреям иметь телефон, на запрещение выходить из дома вечером и почти ни с кем не встречаться. Их изгнали из учреждений, сняли с должностей, отобрали собственность, лишили прав, лишили человеческого достоинства. И теперь они оказались в Drancy.
Может быть человек с гривой считает, что он должен воспеть меня в стихах? Для меня это было бы то же, что смерть. По-моему я всю жизнь убегал от жизни. Никакой жизни. Прочь, только прочь.
По молодости - мне было двадцать - я поссорился в ресторане с возлюбленной. Не по-настоящему, ссора произошла из-за подозрений, как это бывает с влюбленными, когда сгоряча они чувствуют себя чужими и ослепленные любовью ощущают хрупкость действительности. Предвосхищение потери, угроза одиночества. Страх. Это случилось поздней ночью в Женеве. Я встал, вышел из ресторана и побежал по улице. Я бежал к озеру потом по берегу все дальше, и так как ни автобуса, ни поезда не было, я продолжил свой путь самостоятельно. Сначала я бежал, чтобы забыться, потом, чтобы согреться, потом придя в себя, стал бояться приведений, услышал ночные шорохи, дыхание озера, рев ветра. У меня не было цели, я придерживался улицы пока оставался механизмом из суставов и ощущал, что нахожусь в пути, отчего скоро возникнет нечто вроде дорожного счастья. Что бы это могло быть, думал я, что может стать страхом потери, если нечего терять, что есть то есть, тебе не дано этого знать, ты можешь носить это в себе, оно явится тебе во время бега. В утренних сумерках , устав до смерти, я очутился в городке у озера. Чтобы защититься от ледяного ветра, я устроился в телефонной кабине, потом дошагал до вокзала и стал ждать первого поезда.
Я уже давно не видел писателя. Может быть он уехал? Заболел? Или превратился в отшельника? А может быть он всегда во время работы думает о том, как закончив ее, пойдет домой. Или может быть для него сочинение это в известной степени бег по стране слов и предложений? Чтобы попасть со своими тюками куда-то еще? Или он хочет потянуть время, бегущее время, убежавшее время? Я всегда, естественно раньше, когда, стоя за конторкой в канцелярии, занимался активным трудом и слышал рассказы о писателях, думал по наивности, что их работа это ныряние за золотым кольцом. Магия. А творчество состоит из дыхания величественных слов и их безмолвной ипостаси. И картины, возникающие из дыхания слов божественного происхождения и поэтому таинственны, во всяком случае не бессмысленны и не притчи, не конкретны, а таинственны. Не надо приближаться к тайне, и не надо ее распутывать потому что действительность, думается мне, самый зловещий узел. Книги должны взрываться в голове читателя, даже если они говорят тихим голосом, так я думал всегда.
Собственно говоря, я никогда не убегал от действительности, а вбегал внутрь ее. Во время бега я забывал все, забывал себя и растворялся в сутолоке, правда не понимал в чем дело и не надеялся понять, но был ее бегающей частицей.
Я двигался в этой мешанине по инерции. Я бежал и при жизни рассеивался собственным пеплом. Посыпал своим пеплом большую кутерьму. А как же писатель, художник? В детстве в нашей гостинице тоже жил какой-то так называемый деятель искусства. Я терпеть его не мог. Это был упитанный парень с головой льва. Я говорю лев, а думаю о его шевелюре, которую он носил, как символ власти, в остальном на него было жалко смотреть. Он не выносил ни света, ни шума. Большую часть времени лежал в кровати или на кушетке, так что прибрать его комнату можно было только по предварительной договоренности, он выглядел больным. Я не знал, что это была за болезнь, но время от времени, когда он выходил, никаких признаков болезни видно не было. Внешне трудностей при ходьбе он не испытывал. При мысли о его страданиях мне хотелось плакать, никаких признаков трудовой деятельности, но все же казалось, что он возлагает ответственность за свое состояние на все человечество. Я думаю, что он не мог работать из-за отдышки. Он жил в экстазе от прошлого, не-тронь-меня, пугало, паразит. Жил за счет наследства, на ренту, инвалидную ренту, все, что я знаю. Курил ароматизированные сигареты. Если я его встречал, то потом мне нездоровилось, появлялась слабость, словно я принял внутрь нечто неудобоваримое. За кого он выдавал себя, чтобы обременить нас своей судьбой? В моих глазах он выглядел одержимым страданием воображалой, комедиантом. Из-за него мне также очень рано разонравилось сидеть дома. Мне хотелось удрать от одного его вида. Я вовсе не собирался стать самоедом. Я хотел твердо стоять на ногах.
Стоило мне поступить в университет, как меня одолела охота к перемене мест. Неукротимая охота. Я зарабатывал деньги на проезд подручным рабочим на стройке. Скопив денег я отправился в путь. Затолкал в рюкзак самое необходимое и сел в поезд, который шел на юг. Я решил поехать в Африку. Через Италию в Африку. Я сел в поезд, который медленно тащился до Милана, останавливаясь на богом забытых станциях. Я сидел на деревянной скамье один в купе и смотрел на призрачные платформы, освещенные светом окутанных туманом фонарей, иногда платформы были покрыты снегом, иногда обезображены льдинками с черными краями. Я не снимая пальто встряхивался, клевал носом, пугался смутных сновидений, наслаждался неудобствами, неизвестностью. Я представлял себе, как, например, кто-то в России по дороге в лагерь, в ссылку воспринимает платформы, как последние картины свободы, вскоре они превратятся в воспоминания. Я зажал между коленями вещевой мешок, с собственным добром. В узелке была зашнурована вся моя прежняя жизнь. Я ехал сквозь тусклые пятна платформ в дребезжащий от мороза сумрак и в бледное с проблесками солнца утро, пересев в Милане в другой состав, ехал вдоль берега, иногда казалось, что отважный поезд задумал ринуться со скал в море. Везде: в вагоне, в шепоте и разговорах, в голосах ощущались совсем другие ароматы, в кофе - горький привкус железа. Купе наполнялись и пустели словно во сне. Я смотрел на панораму Средиземноморья из окна вагона и ничего не понимал. Я чувствовал восхитительную усталость, слабость, изнеможение, свернулся клубком, я человек-багаж подумал, что езда сдирает с меня кожу, очищает. Я ехал в удивительной внутренней пустоте, потерял представление о времени. Единственно, что кроме мелькающих пейзажей меня волновало, так это естественные надобности: голод, жажда, пот, озноб, казалось меня лихорадило. Если я где-нибудь выходил их вагона, то перейдя через один или два состава, оказывался как бы на луне: настолько мне все было чуждо. Море, посадка на пароход, прибытие в порт, воздух, который я воспринимал, как ласку, и тоска убаюкивала меня.
Не успев приехать, я уже жаждал этого нежного воздуха. Мужчины в развевающихся одеждах, женщины носят чадру, мужчины частично - капюшоны, все исполнены достоинства, те, что в европейской одежде, играют на мой взгляд в другом спектакле. Сознание отличает другие голоса и звуки, но уши по-прежнему ничего не слышат. Треск пальмовых листьев на ветру - единственное, что я воспринимал. Больше всего мне нравилось бродяжничать в Медине. Я прикасался к белым редкой красоты строениям колониального прошлого, ходил вдоль берега, ел финики и лаваш, прогуливался под пальмами. Я поехал в горы, видел ковровщиков, мелких торговцев, нищих, гончаров, одноглазых, слепых, таинственных женщин, матрон и красавиц. Ослов, верблюдов, привязанных коз. Купался в ласковом, возбуждающем ветре, живительных ароматах и ядовитых запахах. С вещевым мешком за плечами. Победитель остается ни с чем прочитал я однажды. Не знаю почему в связи с тем давним подобным бегству путешествием я вспоминаю это изречение теперь.
Теперь я стараюсь держаться как можно ближе к дому, в котором живу. Я хожу как правило только по улицам вокруг церкви Saint-Roch, Бывают исключения. Недавно меня занесло на старый рынок, там реконструировали старые рыночные павильоны, бывшие в недавнем прошлом, особенно в ночное время, городом, в котором бурлила ночная жизнь, городом в городе. Сегодня это сочетание потребительского рая, луна-парка, заколдованного центра, притягивающего туристов и шваль из предместья. В большинстве это субъекты из опустевших. кварталов внутри городской черты, преобладают черные. Они стоят в гуще медленно двигающейся толпы: ворье в бейсбольных шапочках, надвинутых на черные очки, можно подумать, что они надзирают за порядком. Сыновья иммигрантов без школьного образования, безнадзорные, без надежды на обучение перспективной профессии, никаких шансов примкнуть к общественной жизни; остается свободная охота, кулачное право. От храбрых соседей я только и слышу: уберите их с улиц, посадите в лагеря, гоните туда, откуда они приехали. Куда туда? Они - французы, даже если они бесправны, и их никто не ждал. У них за плечами заимствованная в кино революционная мечта не только, о лучшей жизни и легких деньгах,. Они - дикие скакуны. Динамит. Я уступаю им дорогу, я боюсь, что даже мимолетный обмен взглядами, может спровоцировать взрыв. Я брожу по площади, чтобы посмотреть на собак, которые со своими обычно пожилыми владельцами и старушками назначают друг другу свидание. На скамейках - бездомные, как правило с бутылками, целая орда недужных, а также экзотические иностранцы, кое-кто согнувшись перебирает струны гитары и мурлычет песню. И везде собаки, которые все время на кого-то охотятся, жадно глотая воздух и подвывая, или старые псы как правило с высокомерными угрюмыми мордами. Владельцы собак обмениваются новостями и прогнозами погоды, политическими взглядами, рассказывают о своих болячках, сплетничают, подслушивают, болтают.
В последнее время я провожу на улице значительно больше времени, можно сказать слоняюсь. И все из-за "художника", писателя. Иногда думается, что он преследует меня. Или это только мое воображение? Недавно я ехал в метро, стоял недалеко от двери, готовясь выйти из вагона. И кого я увидел прямо перед собой на набережной? Его. Он даже не собирался сесть. Естественно, я немедленно поехал дальше. Недавно, прогуливаясь по берегу Сены, я прилег на солнце недалеко от городской стены, расслабился, вытянул ноги и наслаждался теплом, и, когда я прищурившись посмотрел вокруг, господин писатель был уже тут, он, правда, не наклонился надо мной, но, черт возьми, был так близко, что почти дотрагивался до меня ногой. Он делала вид, что не заметил меня. С тех пор, как этот субъект не выходит у меня из головы, я больше не могу нормально жить. Жить? Перед тем, как выйти из дома я говорю себе: этого негодяя ты не встретишь. Это - плен. Он кружит меня. Словно я брожу с зеркалом перед лицом. Словно стараются "понять", кто я такой. Понять? Плохо только, что я пытаюсь представить себе и какую судьбу он собирается мне уготовить и каков будет финал. Хочет ли он заставить прыгнуть меня с моста, или я должен попасть под машину, сесть в тюрьму, или меня сдадут в приют? Приобщат к общественно-полезной деятельности? Исцелят? Каким образом он хочет вывести меня из равновесия? На мостах я стараюсь держаться подальше от парапета, при переходе улиц веду себя как маленький ребенок, которому вбили в голову, где право и где лево. Мне мерещатся призраки. Что касается исхода из предместий - новой интифады, которая вовлекает в себя все более молодых юношей и детей и заражает их слепой жаждой разрушения, отчего ни один день не обходится без нападений, горящих автомобилей, диких родео, "коктейлей Молотова", перестрелки, изнасилования, заколотых кинжалами жертв, то я не могу себе представить каким образом общество переварит этих новых обитателей земли. Дети наводили страх на общественный транспорт в центре города, для собственного удовольствия, как некогда грабители экипажей, потому что у них в запасе просто ничего не было, а их родители, если таковые были, служили примером отчаяния и страшной безысходности.
Я прочитал в газете об исправительной колонии для малолетних преступников. По анкетным данным почти все воспитанники - несовершеннолетние, забитые, выброшенные на улицу или сбежавшие дети. По мнению газеты они и жертвы и преступники одновременно. И теперь их пытаются приобщить к нормальной жизни в коллективе. Их забирают из лачуг, они занимаются спортом, им организуют экскурсии, путешествия. Поразительно, что подростки почти ничего не знают о нормальной жизни. Выяснилось, что некоторые из них никогда не ели овощей. Во время поездки по автостраде один из воспитанников спросил, сколько времени они будут еще ехать по Америке. Еще один решил, что переплетение автострад это огромная диснейлендовская карусель для мотоциклов. Когда во время экзамена их посылают для проверки в какой-либо район, куда можно доехать только на метро, они никогда не добираются до конечного пункта и не потому, что они убегают, они просто не могут разобраться в схеме маршрутов. Они вообще не умеют читать, не знают алфавита. Ночью в спальнях слышно, как семнадцатилетние всхлипывают словно маленькие дети. Так что все-таки необходимо прежде всего сделать для этих беспомощных преступников? С одной стороны они не должны чувствовать себя, почти как дома, но вскоре после отбытия наказания они окажутся на воле, их необходимо подготовить к человеческим условиям жизни в будущем.
В каком будущем?
И какое будущее ждет меня? До того, как появился писатель, я этим вопросом не задавался. Стоило мне об этом задуматься, и я обретал надежду. Я чуял перемены, и вот уже воздух наполнялся звоном колоколов, если не звуками фанфар. Стоило возможности изменений завладеть моими мыслями, как я оказывался в области новых фантазий. Немыслимое не может превратиться в действительность. Как только появлялась мысль, некто внутри меня начинал выковывать планы.
Я был в разводе и путешествовал со своей новой спутницей; мы уже несколько лет были вместе в полном согласии и внешне выглядели респектабельной четой. Мы путешествовали вниз по итальянскому сапогу, и в небольшом мотеле в нежном воздухе, наполненном ароматом цветов, на меня пахнуло чем-то, что я воспринял, как мистификацию другой жизни, обещание; и я почувствовал, что это послание не нам , а только мне. Состояние, которым я ни с кем не должен был поделиться? Инфекция? Я забыл, и мы бодро покатили дальше. Только потом в Риме, когда мы гуляли по любимым улицам в коричневом колорите, который можно объяснить только бременем истории и сумерками, наши шаги перестали звучать в унисон. Я должен был, так мне казалось, все время сдерживать шаг, почему она идет так медленно? Я злился: почему мне надо притормаживать, чтобы идти с ней рядом? Мы шли через город, до посещения которого, считали обручение не мало не много, как обоюдным счастьем, задирались, стремились идти порознь. Разногласия дали о себе знать уже в первую ночь в гостинице. Мы пришли поздно такими уставшими, что не стали искать подходящее пристанище и остановились в первой попавшейся гостинице, намереваясь на следующий день переехать в более комфортабельную. Не успели мы уснуть, как в гостинице возник спор, переросший в вопли вперемешку с рукоприкладством и криками о помощи, и весь этот базар вскоре оказался в опасной близости от дверей нашей комнаты, в которой мы - затаившиеся зайцы, каждый сам по себе в ожидании худшего. Нам было уже не до сна и не до любви тоже. Мы поспешили покинуть гостиницу на рассвете. Выспавшись в более комфортабельной и прежде всего в более удобно расположенной гостинице, мы отправились на свидание с любимыми улицами и площадями и вновь обрели охоту к развлечениям. Только мне казалось, что из-за моей спутницы я все больше чувствую себя связанным и ограниченным в своих действиях. Она превратилась для меня не только в бремя, но и в оковы на ногах. Во время обеда я сказал: - У меня складывается впечатление, что ты хочешь оградить меня от всего. В чем дело? Может быть я хожу слишком быстро или мы будем ходить порознь? Ты можешь не ходить за мной. Ты можешь никогда не ходить за мной - сказал я и пожалел о своих словах, не получив ответа и глядя на слезы, капавшие в спагетти в томатном соусе. В оставшееся время мы общались преувеличенно вежливо, каждый горестно не признавал свою вину. - Все образуется, - пробормотал я, бодренько взяв ее за руку, которую она немедленно отдернула. Вот несчастье, подумал я, но при этом в утреннем воздухе ощущалось нечто. Фанфары, фанфары...
Я никогда не видел писателя с женщиной. Он всегда ходил один. Один? Нет, несколько раз я видел его с маленьким мальчиком, они шли нога в ногу. У ребенка каникулы? Или это был его внук? Или даже сынишка? Однако, где же его мать, если таковая имелась? Один раз мальчик подошел ко мне из любопытства. Я ему немедленно сунул монетку, десять франков. - Купи себе что-нибудь. Давно это было. В детстве любой сосед мог поручить мне быстренько добежать до табачной лавки купить и принести газету. Бывало , что даже совершенно незнакомый человек мог отодрать тебя за ухо за плохое поведение на улице. Теперь такое невозможно. Все настороже. Никто ничего не видит и не слышит. Даже детям уступают дорогу, лишь бы не вмешиваться.
Я прочитал в газете о двух подростках, школьниках, убивших сорока ударами ножа красивого юношу с арабским именем, с которым один из них якобы не сошелся во мнении относительно мопеда. Убийцы - вполне благополучные, никоим образом не предоставленные самим себе молодые люди: шестнадцатилетний парень сын владельца фирмы по очистке города и восемнадцатилетняя девушка дочка столяра. Она была заводилой, школьницей, ни в чем предосудительном не замеченной, которая дома, где отец трудился для частного индийского музея, сочиняла мрачные интеллектуальные стихи. Казалось, что ее больше всего интересовала смерть, а последнее время и убийства. Поразмыслив, она завербовала участников, выбрала жертву и сценарий фильма. Она познакомилась с другим школьником, сделала вид, что он ей понравился, притворилась влюбленной, назначила ему свидание во временно пустовавшем родительском доме, изнасиловала его, а когда они лежали обнаженные друг на друге в кровати, ворвался, как и было запланировано соперник и стал колоть ножом безоружного. Для убийц в этом убийстве не было ничего личного, они хотели превратить убийство в деяние. Потом последовало пригодное для фильма бегство, перестрелка, новые жертвы; убийцу тоже застрелили во время погони. Позднее в комнате девушки нашли видеокассету с фильмом Оливера Стоуна "Natural Born Killer", ее культовый фильм. На допросах она очень долго молчала и позднее тоже не нашла никакого мотива, оправдывавшего ее преступление.
Я хожу по кругу, блуждаю, рассматриваю людей. Вместе с тем я не чувствую себя дома. Я спрашиваю себя: а не съехать ли мне из квартала? С тех пор, как субъект с гривой наблюдает за мной, я лишился покоя. Покоя? Я могу сказать также - невинности. Я избегаю мест, где стоял раньше, пытаюсь убежать. Не давно я еще пошел в район площади Saint-Michel за сигаретами, в моем углу продавцы табачных изделий заканчивают работу рано. Я не любил этот район, слишком много народа, путешествующего автостопом, слишком много беспризорной молодежи, слишком много праздношатающихся. Я задержался на какое-то время на автобусной остановке перед кафе Saint-Sèverin, и поэтому мне совершенно непреднамеренно попался на глаза человек, который сидел на скамейке остекленного укрытия. На меня пахнуло, пахнуло опасностью. Он развязал с напускным безразличием завернутый в газеты пакет, осмотрел его и снова завязал. - Может быть в пакете картина, которую надо вставить в раму, картина старого мастера, награбленное добро? - спросил я себя? Или он эксгибиционист? Что хочет он продемонстрировать разворачиванием и заворачиванием? Эксгибиционисты меня раздражали. Я не хотел участвовать в их играх. Я поспешил убежать подальше. Человек тоже встал, мужчина средних лет в туфлях для тенниса, здоровый как бык, никакой не бродяга, гадкий обыватель, грязнуля, почему грязнуля? - Будь начеку, будь начеку, - доложило чутье. Он утонул в толпе, снова вынырнул, промежутки становились все короче, появлялся и исчезал. И внезапно я услышал, как он бормочет всей своей железной статью невесть кому, - Это уже чересчур, что они, собственно говоря, позволяют себе? Запросто бродят вокруг с сигаретой в клюве, морды. Надо им показать, врезать прямо в живот. Я им покажу. Не надо бояться, я об этом позабочусь. Врезать. Самое время. Все мужики - тряпки. Мамочки... тетушки... сестренки. Почему не Богородицы, королевы? Впрочем была ведь Мария фон Медичи, которая ввезла во Францию табак...Это были последние слова, которые я подслушал до того как мне удалось скрыться. И тут мне пришло в голову: убийца, потенциальный убийца, если он уже не убил кого-нибудь. Исполнитель. Чем они ему насолили? Импотент? Его тело состояло казалось скорее не из костей, а из резины, мерзость.
Я никогда не был женоненавистником, даже в глубине души. Я всегда чурался союза взрослых мужчин, собравшихся в публичном месте для свершения незаконных действий или склонных к этому, по мне они воняют пуританством и прежде всего неосознанной боязнью женщин. Я терял выдержку от их кичливости уже в школе и в армии, когда смазливые парни, получившие увольнительную, возвратившись хвалились, как они обещаниями подбирались к девушкам, подчиняли их себе, спаривались, насиловали, а потом били, насмехались и гнали прочь ко всем чертям, врали, а слушатели встречали их восторженным ревом. Меня лишь удивляло, что они не убивали женщин сразу после совокупления.
Я убежден, что, ненависть к женщинам связана с роженицами, с кровавым. слизистым процессом вхождения в жизнь, с чревом. Со сверхестественой силой женского живота, который дает нам жизнь с кровотечением, воплями от боли и грязью. И собственное влечение, которое заставляет нас бежать за красотой, побуждает делать детей и сбивает с пути, а после того, как желание удовлетворено, превращает нас в непричастных, при этом мы объявляем будущих рожениц грязными и унижаем, заставляем поддерживать чистоту собственными силами. Женщина была и остается бегающей сучкой не для каждого, но для многих, я в этом уверен. Ее надо время от времени употреблять и насиловать, она должна кому-то принадлежать и стоять у плиты или еще где-нибудь и никому не попадаться на глаза. Прежде всего она не должна быть самоуверенной и уж никак не шляться с сигаретой в красиво накрашенных губах. Не красоваться, а ложиться должна она, грязнуля. Иначе ее надо пхнуть, прямо в живот, в чрево.
Я спрашиваю себя, а что думает о женщинах субъект с гривой? Я спрашиваю себя при каждом удобном случае, автоматически, в основном, когда раздражаюсь, не только о том, каким я буду в тексте, а каким будет тот или иной персонаж. Какого он мнения обо мне? В какую категорию я попаду? Являюсь ли я для него по сравнению с другими неприкасаемым, просто беспризорным, павшим на поле боя, одним из неудачников сгинувшего общества, опустившимся субъектом или грешником в глазах общества. Или он хочет понять кем я мог бы быть прежде. До грехопадения. Вполне возможно, что в его глазах я выгляжу героем. Смешно. Я также мог выглядеть в его глазах не подчиняющимся, не повинующимся, одним из тех, кто свободно продает ценные бумаги, дезертиром из жизни, беглецом, сбежавшей собакой. Или демобилизованным солдатом, который выбрал свободу и жмется по углам в ожидании чего-то стоящего. Одним из тех, кто стоит на посту, какой от этого прок? Постовой. Или я - обыкновенный предмет уличной мебели. Или он злится на меня из-за моих длительных отлучек. Он ведь не знает, что я жду собаку.
Когда мы еще были с собакой вместе, я во время прогулки ни о чем не размышлял. Я ее выводил, и собака сама выбирала чем ей лучше всего заняться, на что потратить время. Прежде всего на белок, мне кажется именно белки причиняли ей много хлопот. Стоило собаке обнаружить белку, как она бросалась на нее и начиналась охота. Проворные белки, естественно, норовили удрать, они взлетали вверх по стволу, находившемуся в пределах досягаемости и исчезали в листве, и каждый раз собака растерянно пялилась на крону дерева, где грациозное существо, не обращая на нее внимания, явно веселилась. И собака, стоя внизу, так лаяла, выла и подвывала, что ее растерянность превращалась в боль. После белок самым большим раздражителем были утки. Она просто не могла оставить их а покое, хотя должна была бы понимать, что ей ничего не светит. Как все-таки она гналась за ними, бросалась в воду, даже зимой, когда температура падала ниже нуля. О кошках и говорить нечего, они, естественно, умели улизнуть в безопасное место через забор или сквозь маленькую лазейку. Если ей очень редко удавалось застигнуть кошку в чистом поле, то собака и кошка вставали как водится нос к носу, у обеих шерсть дыбом, одна ворчит, другая фыркает, издали это напоминает совещание, однако это только пристальное разглядывание друг друга со всеми мерами предосторожности, готовность к драке, почти гипноз. До тех пор пока кошка не имитирует удар когтями, что вынуждает собаку отпрянуть, а затем отвернуться. В этом случае собаке ничего не остается как с достоинством ретироваться. В зоопарке с гордо гуляющими на свободе ланями и лосями одно расстройство и лихорадка. Что касается белок, то они и там бесчинствуют и мне приходится держать поводок изо всех сил, и не редко даже днем позже собака мчалась к определенному дереву, в кроне которого ее память зафиксировала исчезнувшую беглянку. Собака и звери. Мой охотничий пес.
Была полночь, когда я остановился у заправочной станции и, залив горючее, освободил собаку от поводка. Собака, принюхиваясь, побежала вперед, я пошел за ней, чтобы размять ноги. Внезапно она отпрянула , ее словно подхватила воздушная волна, казалось собака летела ко мне, и я поспешил посмотреть что случилось. В воздухе резко пахло хищником и почти сразу я очутился перед решеткой, позади которой разглядел в темноте двух львов. Потом я узнал, что этих двух хищников держит напоказ владелец заправочной станции. Собака никогда прежде не видела львов, но запах перепугал ее до мозга костей, она скулила даже на поводке. Во сне переживания возвращались. Я видел, как она машет лапами, возможно она снова мчалась прочь, громко вздыхала, мне слышались в ее вздохах страх, негодование, удовлетворение, блаженство. За исключением уток и гусей остальные пернатые ее не интересовали. Когда я и собака были вместе, я ни в коем случае не мог пожаловаться на нехватку раздражителей. Если бы мы только никогда не расставались.
С тех пор как писатель ходит за мной следом, я не знаю, что мне делать. Я нашел в газете его портрет, в ней его прославляли, как прирожденного искателя историй. Не смешите меня. Жизнь не упакуешь в какую-либо историю. Истории - аншлаги жизни. Только никаких историй, никаких жизнеописаний, никаких опознаваемых образов. Только у преступников есть описание примет, и те - результат сочинительства. Только никакой публичности. Я хочу оставаться в неизвестности, даже в браке. Если жена спрашивает меня, как я провел день, я отвечаю: - Откуда мне знать? Разве я знаю? Я знаю только, что воюю с проклятой документацией, до содержания которой мне в принципе нет никакого дела, тем самым она воруют у меня день. Я понятия не имею какая сегодня была погода, ведь я был отстранен от всего. Было несколько звонков, только не имеет смысла тратить на них хотя бы одно слово, ты ведь не знаешь, кто звонил. - Подай мне газету, - говорю и, прикрываясь газетой, ухожу в укромное место. Мы болтаем непринужденно очень редко, последнее время все реже. Только в постели мы иногда отыскиваем друг друга. Когда это происходило я готов был плакать от изумления. С чего бы? Разве нам было плохо? Я не находил ответа.
Я всегда ощущал, что жизнь непостижимо проходит рядом со мной или я сам топчусь рядом с жизнью на объездных дорогах. Я шел рядом с женой и размышлял, я мог бы с таким же успехом идти один по другой стороне, настолько она была мне чужой. Особенно, когда мы обсуждали возможности моего продвижения по служебной лестнице, а также на общественном поприще. Я и так уже был заключенным. Не хватало еще превратиться в тюремщика. Я был начисто лишен профессионального честолюбия. Скорее я бы надеялся на понижение, чтобы еще реже попадаться кому либо на глаза. Я разбирал горы документов, собирал страницы с пометами для последующего уничтожения и при этом думал о чем-то совершенно другом и при этом мне все было безразлично. Если мы ехали в машине, то разговор очень быстро прерывался, просто не о чем было говорить. Я делал вид, что пристально слежу за дорогой, а жена угрюмо молчала или высказывалась: - Ты вероятно что-то замышляешь и не хочешь со мной разговаривать. - Замышляю? Ничего я не замышляю. оставь меня в покое. Я вовсе не был неразговорчивым, необщительным от природы. Я бы смеялся и плакал, танцевал, взрывался, если для этого нашелся бы повод. Иногда я фантазировал о войне, об испытании на мужество, об испытании нервов, о сигналах тревоги, о готовности к ним. О побеге или о голодании. Голодании до состояния невидимости. Голодание до исчезновения. Исчезновение. Я после этого и впрямь исчез на некоторое время.
До того, как писатель появился снова, я вдоволь выговорился в моем сумеречном состоянии. Я мог свободно разговаривать с самим собой. В сумеречном состоянии. Мнимое существование. Разве прежняя жизнь, супружество, трудовая деятельность не были еще более мнимым существованием? Что в таком случае истинное существование, если нечто подобное было бы возможным? Но это одновременно и предпосылка к осмысленному творчеству. Творец. Писатель вероятно считая себя портным от бога, всемогущим автором, расставляет своих действующих лиц на бумаге и дарует им жизнь. Он держит их на поводке. Только любовь вытаскивает кого-либо из сумерек, это глаза любви превращают пораженного любовью в страдальца и прежде всего в зрячего человека. Живого, единственного. А теперь решайся, живи! Я не хочу даже по здравом размышлении по-настоящему полюбить, разве что ненадолго. Каким образом я могу удовлетворить требования к образу, который выходит мне навстречу из любящих глаз, заведомо зная, что о нем известно все до мельчайших подробностей? Может быть я чувствую себя недостойным любви? Ты ошибаешься, ты принимаешь меня за другого, а я всего лишь его зеркальное отражение. Я не сопротивляюсь только бессловесным ласкам, не ожидая от них ничего особенного, или в борделе. Я не создан для любви, слишком неловок. Почему я был таким слепым, вступил в отношения и женился? Грехи молодости. Беспечность. Глупость. Если бы у меня был отец, он указал бы мне на мой недостаток. Или мой недостаток связан с безотцовщиной, с непреходящей неосновательностью. Может быть он подгонял меня под собственный поблекший портрет. Или искаженный портрет. Я никогда не признавал никакого руководства и никаких авторитетов.
Я стою на моем углу, зрелище не из приятных. Я знаю, я имярек. Я знаю, что получил образование и различные трудовые навыки. Вдобавок у меня есть мои документы. Больше всего я знаю о собаке, но ее образ постоянно тускнеет. Тот или иной образ я храню в себе, однако, не могу признать полностью верным изображение, которое отражается в стекле витрины, может быть у меня нелады со зрением или изображение не резкое. Я не в состоянии видеть себя опустившимся субъектом. Еще не в состоянии.
Недавно я стал жертвой оптического короткого замыкания. Я увидел писателя издалека и через несколько секунд подумал, что вижу самого себя. Почему я увидел в нем самого себя? Между нами нет ничего общего. Он - публичный человек, он у всех не виду. Я - в тени. Он делает карьеру достойно. До меня никому нет дела. По сравнению с ним я - социальные отбросы. Отбросы сбрасывают в сточную канаву. Он - мой предшественник? Я - его отбросы? Он штампует себя словами, оставляет после себя истории. Я никогда не умел толком что-нибудь рассказать. В школе - фантазировал. Возвращаясь домой боковыми улицами, выгуливая собаку, я улетал в другую жизнь, в которой было больше воздуха, красоты. Были ли у меня приступы чувствительности? Я никогда не пытался рассказать о них словами. Меня больше всего привлекала внутренняя опустошенность. В школе я любил перед уроками физкультуры, перед ненавистной гимнастикой в зале, на турнике или на коне предварительно набегаться на гаревой дорожке и вспотеть. Тем самым я после нескольких кругов добивался невесомости, когда тело превращалось в самоотверженную машину, работающую в нужном направлении и ритме. В большей степени это было мощное движение вперед. Я летел в восхитительной внутренней пустоте по гаревой дорожке перед началом урока физкультуры. Иногда я мог воспринимать подобным образом и езду на велосипеде. Я не знаю, как это назвать. Избавлением от тела? Я пришел к такому выводу, потому что обычно, за исключением редкого состояния влюбленности, я скорее всего скучал. Скука могла меня сгрызть настолько основательно, что я превращался чуть ли не в привидение. В этих случаях не было даже малейшего намека на наличие у меня души. И до чего же все-таки мне надоедали люди. Я полагаю, что любил бегать по кругу, ибо бег по кругу вел бегущего через опустошенность в состояние опьянения, приводил в экстаз. Гуляя с собакой я мог бормотать: - Мы не поставляем ни мяса, ни молока. Нас не употребишь. Тяжелая ноша не для нас и бремя жизни тоже. Мы объезжаем, паясничая, тех, кто сознает свой долг. Мы принюхиваемся и мечтаем. Мы притворяемся, что живем. Мы любим лодырей, ничегонеделание, двойников, симулянтов. Мы - в полном порядке. Чушь. Может быть я брежу? С чего бы? А может быть мне необходимо после длительного воздержания от спиртных напитков вспомнить прошлое. Амнезия? Сначала я превратился в резонера, размышляя о собаке, потом о писателе. Я думаю, значит я существую. Я брежу, ну и что? Лихорадка? Говорят, что перед лицом смерти перед глазами проходит вся жизнь, особенно ранние годы. Пере лицом смерти? Насколько мне известно, я здоров. Мне не хватает всего, иначе я пожалуй не переселился бы на улицу. Таких, как я, лишившихся положения на службе, лишившихся жилья и выброшенных на улицу миллионы. Это столетие, которое сейчас заканчивается, век депортаций, принудительного переселения, лагерей, этнических чисток, великого переселения народов. Но миллионы людей, социальный забракованный товар обречены на смерть. Я такой же, как они, я среди них своего рода симулянт, попутчик. Очевидно, что я не смог приобрести вкус к жизни и прежде всего присущие ему серьезность и выдержку. Я мог бы объяснить этот недостаток моим происхождением. Вместо домашнего очага и семейного якоря лишь промежуточные станции, гостиницы. Я не ищу обоснования, что есть, то есть. Но что дальше? Для иностранного легиона я стар. Для карьеры преступника - слишком ленив и трусоват.
Преступники привлекали меня всегда. Все поставить на карту. Выиграть или проиграть. Вместо образования, продвижения по службе, карьеры - грубое, примитивное действие. Захотел - взял, понравилось - взял, если потребуется, то при помощи силы. Некоторое время живешь в свое удовольствие. Стараешься не попадаться на глаза, живешь вне закона, рискуешь. Если схватят, с удовольствием придется по меньшей мере расстаться, надолго. В камере можешь поразмышлять над допущенными ошибками, придумать на будущее что-нибудь получше. Предел мечтаний - побег.
Когда я был мальчишкой, однажды в нашем классе появился новенький, он был на несколько лет старше нас. Он пришел из исправительной колонии. Мы были детьми, он - взрослым. Он выглядел добродушным парнем, но было заметно, что к занятиям и классной солидарности он относится пренебрежительно. Его было невозможно утихомирить. Я примкнул к нему, он разрешил мне быть его телохранителем. Я бы охотно разузнал о нем побольше, но на мои робкие вопросы он отвечал общими фразами. Однажды он исчез. Нам сказали, что он ограбил магазин, и больше мы его не видели. Как-то мы шли с ним ночью. Он выбирал пустынные улочки. - Почему мы не идем по освещенной улице, ты не боишься ходить по боковым улицам? - Боюсь? Кого мне бояться? В темноте тебя ведь никто не видит. Он смотрел на это с другой точки зрения, с точки зрения беглеца.
Я тоже всегда старался держаться в стороне от больших улиц. Я часто ходил на кладбище, шел аллеями под высокими кленами, перебирался через самшитовые ограды вокруг уединенных участков с захоронениями. Я читал все имена и даты, и патетические изречения с выражением надежды на потустороннюю встречу или эпитафии с признанием прижизненных заслуг. Я смотрел на, как правило, овальные портреты усопших. За могилами богатых ухаживали могильщики. Я долго шел по территории царства мертвых, вдыхая аромат цветов и кустарников. Слушал арфу земли: журчание ручьев, жужжание насекомых, хруст гравия под торжественными шагами посетителей могил и в конце концов был уже абсолютно уверен в ничтожестве всего живого. Я забивал голову болтовней могильщиков, пока не переставал что-либо соображать, отчего мне становилось легче. Охотно болтал с рабочими кладбища, пока они расчищали поля под могилы и для будущих мертвецов. Я смотрел на работниц, они занимались прополкой, сажали и поливали. Работа была им в радость. Солдатские могилы стояли в строю. Только имена, даты рождения и смерти и ничего больше. Здесь заканчивались истории. Здесь были свобода, равенство, братство независимо от мнения тех, кто лежал внизу. Здесь царил мир, жалко, что я не могу взять с собой мою собаку.
Я прочитал в газете о заключенном, за которым числится несколько преступлений и до сих пор двадцать лет тюрьмы. Его называют королем преступников. Ему за сорок. Первый раз он попал под замок на несколько месяцев в шестнадцать лет за грехи юности. В восемнадцать - на один год за автомобильную кражу и кражи со взломом. Позднее - на тридцать месяцев за аналогичные преступления. Из этой тюрьмы, она находится в Màcon ему удалось первый раз бежать вместе с двадцатью заключенными. Его схватили во время очередного налета и вернули в тюрьму, добавив четыре года. Прошло немного времени, он перепилил прутья решетки и снова бежал, его снова вернули и приговорили к пятнадцати годам тюрьмы на этот раз более строгого режима, где он просидел три года в одиночной камере, в которой свет не выключался ни днем, ни ночью. Благодаря йоге он не сломался. На предварительном слушании дела он взял в заложники женщину судью, угрожая ей пистолетом, сделанным из мыла. Во время побега он о встретил сестру своего приятеля гангстера, они объединились, полюбили друг друга, вступили в брак. Счастье длилось не долго. Их снова схватила полиция. На этот раз жена втянула его в сенсационную авантюру - побег на вертолете непосредственно из двора тюрьмы - с этой целью она сдала экзамен по пилотированию. Оба исчезли, вели жизнь респектабельной супружеской пары где-то на юге, пока у них не кончились деньги, и муж не был вынужден взяться за старое ремесло. Ограбление банка, дело дошло до перестрелки, грабитель был ранен в голову и очнулся лишь в госпитале парализованным. Он восстановил подвижность физическими упражнениями, находясь в одиночной камере. Парализованный заключенный нечеловеческим усилием воли. добился своего: стал ходить. Воскрешение. Он совершил это ради жены. Она вернула его к жизни в известной степени своими притязаниями на любовь. Притязания оказались чрезмерными. Любовью пришлось пожертвовать. Они расстались. Однажды он получил письмо от незнакомки, оказавшейся студенткой, которая изучала юриспруденцию, чтобы в будущем стать судьей, желающей получить сведения о психологических последствиях тюремного заключения. Любовь ослепляет, в ее случае это слепота в отношениях с законом. Она организовала две попытки к бегству под собственным руководством, обе при помощи вертолета, как это уже было, но теперь с захватом в заложники пилота. Впоследствии она заявила судье, что у нее не хватало душевных сил спокойно смотреть, как живет на грани допустимого любимый человек . Их ожидало тридцать лет тюремного заключения. Они любили друг друга.
Те, кто их слышал во время допросов, были единого мнения: ее муж был неотразимой личностью, достойный большего чем просто любовь. Никакой не насильник. Он никого не убил и, видит бог, никакой выгоды от преступлений не имел. Он находился на свободе лишь очень короткий период своей жизни. Если бы он когда нибудь обрел свободу, разве знал бы он с чего начать? Разве потребовалась бы тюремная камера тому, кто хоть один раз почувствовал, пусть даже во сне, необходимость свободы? Для него тюрьма была лишь баллоном со жатым воздухом для побега, своего рода трамплином, никак не несчастьем. Одаренный разрушитель оков, мастер рвать цепи, он - врожденный беглец.
Мне приснился сон: писатель, встретив меня, церемонно приподнял шляпу, назвал свое имя и произнес речь. Он говорил, а я то ли плохо слышал, то ли не понимал на каком языке он изъясняется. Я видел, как двигаются его губы, как он иногда улыбается, только сами по себе слова до меня не доходили. Я испугался, хотел убежать, но не мог сдвинуться с места, словно врос в землю, поэтому вынул из пачки сигарету, отвлекающий маневр. Что он хотел мне объяснить? Я запаниковал, подумал, что меня вот, вот арестуют. Он дал мне прикурить, и пока я прикуривал моя подвижность была уже тут как тут. Я отстранился и ушел. В более поздней стадии сна я видел, как мы дружно шагаем вместе. Был ли я арестован, или мы вдруг стали хорошими знакомыми? Я знал, что он был писателем, правда сейчас он выглядел иначе, у него были усы и он вел на поводке собаку. Собаку то я знал, как же ее звали? Это был, здоровенный как бык, черный кобель, насколько я заметил общительное животное. Я бы его с удовольствием погладил, но каждый раз, когда моя рука приближалась к его голове, пес ворчал. Писатель меня успокоил: - У него хорошие задатки, он не кусается. Он наверняка не укусит. - Он может быть мне ничего и не сделает, но от него несет страхом, - ответил я. Писатель засмеялся. Засмеялся ли? Внезапно на мне не оказалось ничего. Я шел голым рядом с господином и собакой, мне было неловко. Усатый господин попросил меня подержать собаку. - Я бы с удовольствием вас с собакой сфотографировал, он сунул руку в карман, чтобы вынуть камеру. Я не отважился удрать, боялся, что собака меня укусит. Я был прикован к собаке. Я закричал и проснулся.
Я был сыт писателем по горло. И бродяжничеством тоже. И ожиданием. И газетами. А любовью и подавно, с давних пор. Господин (или собака) - с этим надо покончить, может быть закричать. Или удастся где-то (как-то) встать на ноги. Я слышал о заключенных лагерниках, которые не сломались, а на воле кончали жизнь самоубийством. Спасенные из ада покончили с собой, находясь в безопасности. Лагерь или тюрьма сидят кое в ком, как побег, точно также, как свобода или неутолимая жажда в короле беглецов, даже если бы после этого он оказался закованным в одиночной камере или замурованным. Как говорится, от того, кто был в заключении пахнет тюрьмой, и этот запах сохраняется на воле еще долго. Братья по тюрьме пахнут одинаково. Я никогда не сидел в тюрьме и несмотря на это всегда сбегал. От кого? Может быть я слишком прихотлив? Для чего мне свобода, размышляю я даже сегодня. Я сижу в свободе по самое горло - но ведь я никогда ее не пробовал. Я - бродяга. Что значило, что значит для меня бродяжничество? Я думаю, я надеюсь только на одно: получить хотя бы видимость свободы. Если бы я почувствовал, что хватит оглядываться, что я набил себе достаточное количество шишек и закалился в буднях в большинстве случаев мутных людских скопищ, панорама жизни показалась бы мне падающей звездой, размышлял я. Если бы это произошло, был бы я свободен? Была бы у меня история, может быть я знал бы, где я нахожусь Все на свете - спектакль. Пока в короле беглецов есть хотя бы искры чтобы разжечь мечту о свободе, камера для него не место заключения до конца дней. Господин или собака заставили меня хорошо подумать о том, куда мне двигаться дальше. Мне необходимо переменить обстановку. Городом я сыт. Прежде всего я не желаю, чтобы за мной по пятам ходил писатель, который меня придумывает. Прощайте. Я сделан не для размышлений, а для бродяжничества. Я подошел к "художнику", теперь-то я знаю, что он писатель и сказал: - Простите, что я с вами заговорил. Я не хочу просить у Вас милостыню, я не нищий. Я хотел бы только кое что у вас спросить. Я видел в газете ваш портрет и узнал, что вы писатель, И, так как мы очень часто встречаемся, у меня сложилось впечатление, что вы интересуетесь моей особой, изучаете меня и возможно намерены написать обо мне. Вы еще ничего обо мне не написали? - Я согласен, - ответил писатель, - вы привлекли мое внимание и встревожили меня. Я вижу, как вы топчетесь на месте или проходите мимо, я подумал, что вы живете на улице и все-таки не вызываете никакой жалости. Вы курите, улыбаетесь своим мыслям, по всей видимости вы размышляете. Вы не пьете, во всяком случае я никогда не видел вас, простите, с бутылкой. Вы ни с кем не разговариваете и тем не менее не кажетесь несчастным. Это уже может ввести в заблуждение особенно такого, как я, так как я привязан к своей работе писателя, как другой к бутылке и все-таки слишком часто чувствует чуть ли не себя порабощенным, особенно если работа не спорится. Человек хочет писать и не может, хочет жить и видит, что ему препятствуют, человек прикован к мыслям о работе, которая пребывает в состоянии застоя. Вы для меня - живой упрек. А мог бы я быть таким же свободным, как он, размышлял между тем я. - Нет, писать о вас я бы не осмелился Поверьте мне. Он улыбнулся. Мне показалось, что он улыбается. Улыбнулся ли он? - Я рад это слышать. Вы должны знать, что я запаниковал, когда заподозрил вас в слежке за мной. Я готов был потерять свободу бродяжничать и рассеянность, лучше бы пожалуй свободу от ответственности за рассеянность и не только во сне, что не одно и то же, потому что никто не живет бездумно даже во сне. Я живу пока все идет своим чередом. И вообще-то я впервые заговорил после очень большого перерыва. Раз уж дошло и до этого, хорошо бы продолжить разговор за рюмкой. Мы пошл в Rubis (пивной бар), прислонились к стойке и, когда в зеркале позади стойки я увидел себя со стаканом в руке, в потрепанном костюме, свое обветренное лицо, а рядом его, художника с гривой, падавшей из под шляпы и сигаретой в длинном мундштуке, такую разную пару, при том, что у нас одинаковое телосложение, правда это единственное в чем мы похожи, мне стало противно, и я смутился. Мы ли это или я все придумал. Мы пили красное вино, вино сразу ударило мне в голову, а я уже давно от этого отвык. Я погрузился в молчание, в мои обычные размышления, забыл про соседа, не заметил, не услышал, как он исчез, я был в своих мыслях где-то далеко. Какое-то время мне хотелось домой. Домой, Фриц? Я вышел. Улицы оживились, люди спешили к закусочным и кафе. Я встал на углу, на моем старом месте. Стоял словно нищий. Я стоял там. Сейчас полдень.
Я ли это или я сплю? Я ли тот ребенок, что немножко топчется прежде чем решится толкнуть дверь и вернуться к знакомым семейным запахам, домой, где взрослые ждут ребенка, чтобы его проглотить по кусочкам и уничтожить? Сплю ли я? А теперь в воздухе слышится аккордеон, я слышу, словно ярмарочную музыку, тяжелое дыхание мехов и опьяняющее смешение мелодий, исполненных страстного ожидания. Эти звуки я знаю слишком хорошо. Они звучат некоторым образом из предродового времени. Аккордеон? В каком же времени я собственно говоря живу? А теперь к звукам сирены скорой помощи или полицейской машины примешиваются звуки органа. Уже лучше. И я замечаю, что могу слышать город, который сопит, гудит и храпит. Все так красиво расплывается перед моими глазами. Наверное из-за вина. Я скроюсь в парке и немного поклюю носом. Писателя я бы с собой не взял. Что мне его намерения и заботы. Не купить ли бутылку и, как другие, впредь не отказываться от нее? Не нуждаюсь ли я в алкоголе? Я сыт сумерками, которые наступают потом. Только бы не сдохнуть в снегу. Почему в снегу? Собака очень любит снег. Она носится вокруг, окунает морду в снежный покров, жрет снег и выплевывает, вертится в снегу, как пьяная, пока глаза не заблестят, как у безумной.
Надо отправляться в путь. Если бы еще знать куда. Все равно куда. Я - бродячий актер. Меня презирают и люди, и жизнь. Я найду себе скамейку в парке. Собаку я бы с собой не взял. Я могу уехать и без собаки. Она лежит под столом и ждет знака от хозяина, если что-то произойдет. -Жди, жди здесь, - сказал я И она ждала меня. А я на цыпочках тихо ушел. Также, как от всех других. Когда наконец замолчит аккордеон? И так каждый раз. Было время, когда я постоянно слышал в голове колокол или звон, который не умолкал целыми днями, пока я не обратился к врачу. Какое облегчение. Голова снова могла спокойно дышать. И какой соблазнительной казалась мне после этого жизнь. Я снова чувствую, что готов ко всем бесчестным поступкам.