Есть обязательные телесные процедуры - смены сезонов года, а есть обязательные упражнения для взрослеющих душ: всепоглощающая влюбленность в близких родственниц друзей. Молодая душа пылает трепетом даже к башне, в которой заточена его принцесса, не говоря уже о третьем этаже многоквартирного дома, в окне которого уже можно было видеть голову и плечи, и слышать звук! Бывало, думаешь, что сблизился с Н. только ради его сестры, и никак дружбы: почти никаких общих с ним тем, увлечений. И всё мысли о ней, и еще чуть-чуть, как бы не обидеть друга этим открытием. Быть может я ждал открытия, ведь странно, чтобы молодой парень столь прихорашивался - моё единственное оправдание: неказистая внешность, глупый нос и большие уши! - идя к другу в гости. И моя мама и его вправе были бы заподозрить неладное. Что за чувства накатывали на меня, когда нас всех усаживали за стол. Мама Н., сдержанная, круглолицая женщина, из породистых домохозяек, жертвующих себя семье, тем более без мужа, по вечерам мечтая если не о триумфе, то хотя бы об овации, приглашала "детей" к столу, и мы вели беседы как "в старые добрые времена". Я выглядел словно квадратный и круглый дурак одновременно, даже когда цитировал Сенеку или Канта, заранее разученные фразы, которые потом не мог пояснить, потому что из настоящей области мудрости на меня взирала она... Она была довольно глупа, да разве мог я тогда это рассмотреть сквозь стену обожания? Я был рад и одинаково робел сидела ли она в моем ряду или, напротив, ведь в сущности терял дар речи при любом расположении наших тел относительно друг друга. Друг Н. никогда не подавал виду, что знает про "меня и К.", я так и думал про себя, как маленький секрет "меня и К.", деловито уходя всякий раз от темы даже тогда, когда это было уже практически невозможно. Он не был ни за, ни против наших пересмотров, перезвонов, перебросок взглядов. Я сгорал от стыда, и думал о недетских вещах: что даже в обожании и веселости так мало любви.
Почему-то про себя я звал её, мою любовь Гертруда, хотя она была К. Короткие, до плеча, льняные волосы обнажали милые маленькие ушки, особенно правое, которое она всегда оголяла, изящно заводя тонким пальчиком прядь за него. Немного склоненная в бок небольшая головка, и дерзкий смеющий взгляд из-под ресниц зеленых глаз, отравлял мне душу. Я любил и ненавидел её. Она молча опровергала все мои доводы. Только вздохнув, уже как бы говорила "скучно", или вытянув губки, замирая: "достаточно, ерунда". Позитивных оценок, кажется, я не заслужил ни разу за время нашего общения.
При общей наигранной веселости, детям было скучно, тогда мама жалилась, и мы уединялись в комнате Н., где распивали энергетические напитки и дымили в окно краденными сигаретами, ощущая себя безумно взрослыми, при этом боязливо прислушиваясь к любому звуку за стеной. Нас застукали, т.к. я больше слушал приглушенный милый голос сестры Н. в соседней комнате, чем к приближению опасности. Сам Н. предавался взрослому делу самозабвенно, полагаясь на меня. Мне это было особо необходимо - друг боксер, со сломанным в раннем отрочестве носом, картошка с горбинкой и острыми, упрямыми глазами. Я свои недостатки прятал, а он, словно доказательство смелости, выставлял, буквально "давая" свое лицо собеседнику. Слушая даже за стеной певучий голос, размышлял, прикрывая правый глаз от едкого дыма, замышлял "покорение Эвереста", то есть неприступность горделивой девушки собственным разумом. В конце концов, любовь созидательна, говорили книги.
Позже я узнал, что о нас с Н. говорили нехорошо, особенно о том, что Н. на меня дурно влияет, причем это говорила его мама, стараясь разладить наши отношения. Но быть может, она догадалась о целях моих визитов к ним, спрятав мотивы в сжатый, никому не доступный, кулак. Я, конечно, обиделся, так как в силу собственной ничтожности хотел иметь влияние на такого взрослого и смелого парня как Н. Но, увы! Рожденный вагоном, локомотивом быть не может. Неуклюжий вагон. Это же насмешка судьбы.
Однажды за столом я набрался смелости, и как всякий смелый слон в посудной лавке, тоном, не дозволявшим исключений и надежд на спасение посуды, рассказал о своих познаниях в ветеринарной медицине, сказав, что глупо при паразитарной инвазии лечить носителя, необходимо - паразита. Мне показалось это остроумно. Через неделю наши отношения после полутора лет знакомства закончились: мама друга послушав моего совета дала домашнему крохотному любимцу Черри дозу противопаразитного средства больше обычного, почти по моему совету, представившемуся, как "почти ветеринаром" и "проходящим курсы" перед поступлением в высшую школу.
Лето закончилось. Вечера нетерпеливо приближались быстрее. Надо ли говорить, сколь обидно было мне? Все закончилось. И наши свидания - дружбы особой не было, - и любовь перейдя в окончательно безответную, умерла в дальней полке сознания. До сих пор жалею, что она тогда впервые в жизни послушалась моего совета и столь опрометчиво поступила. К слову собаку мне было жаль меньше всего. Мы с ней были несчастны одновременно. Только её уже ничто не заботило, а я медленно умирал, вздыхая, теряя вес. Не выдержав, я поплёлся просить прощения, и выставил себя полным идиотом, разозлив К. и её маму, притом заслужив презрение друга Н., потому что сестра рассказала маме наш секрет (который ей выдал я сам!), что мы с ним все равно курили даже после "серьезного разговора". В этот раз я также оказался виноват, но удостоиться чести локомотива вновь не вышло: меня признали "виктимной" жертвой, толкнувшей сына на рецидив проступка" и ложь родителям. И мои и её родители ополчились на меня, сочтя "мальчишкой" и "безответственным" эгоистом. Меня отдали на юридический в "назидание", соседи же, испытавшие потрясение не столько смертью домашнего любимца, сколько коварством и ложью несчастного юнца, переехали в область.
И вот через много лет Н. вляпался в историю, как профессиональный боксер убил непредумышленно человека в уличной свалке. Я как судья должен был судить его. Мы узнали друг друга, хотя он изменился, как и я. Мы погрузнели, расширились, набрали "веса" в обществе. Н. не с казал ни слова, нет, сказал, "суди как положено" и вновь уставился на меня своим еще более изуродованным носом, разве что глаза стали с туманом и поволокой безразличия.
Приходила мама, по долгу материнского инстинкта, просила, давая показания, плакала и умоляла.
- Как бы нам помягче, Николай Николаевич, - и отводила глаза, хотя я сам отводил глаза, до ужаса стесняясь её. Неужели несчастный год "дружбы" к чему-то обязывает после гораздо больших лет разлуки!
- Закон бы упросить, - процедил я. - Я по закону, не адвокат и не прокурор, и даже не присяжный...
Она поднялась и обреченно вышла, ей тяжко дались даже несколько слов. Милостыня для неё была бы несопоставима со спасаемым. Сестра держалась дольше, но также пришла, заметно подурнев собой. Мешки под глазами, под каждым глазом, судя по всему по количеству детей. С ребенком на руках, для жалости. Мне захотелось еще больше засудить Н. построже, из-за того, что во мне до сих видели слабого, "виктимного". Ничего не дрогнуло в душе моей. Я видел истории и пожестче, кровавее. Только воспоминания осколками зеркала, однажды разбитого, которое из-за своего внешнего вида я ненавидел, сидели занозой во мне.
Дома я молчал даже с женой об этом деле. Ей было все равно. Но, видимо через мать Н. мои родители узнали все.
- Ну? - однажды строго спросила мать, устав ждать и не дождавшись, когда я расскажу. Она даже не объяснила, что знает. Просто "ну". Мой отец развернулся ко мне, демонстративно отложив газету и ожидая ответа.
Я ушел, а через неделю на ее укоризненное молчание ответил бестактно:
- Меня засудили за убийство по неосторожности запаршивленной собаки. Почему я не имею морального права судить за убийство человека?!