В подмосковной квартире угасала Тамара Владимировна Подберезская. Неведомый гигант надавил ей на спину большим пальцем - согнул до земли; взял в ладони лицо, сжал его, как печеное яблоко, заставив собраться в морщины; повыдергал волосы через один, выбелил их дьявольским порошком, полюбовался на свою работу, да так и оставил. Руки уже невозможно было завести за спину, плечи назад не гнулись, наоборот, так и норовили припасть к коленям. Спать на спине мешал горб. Да и спать она по ночам не могла. Легкое снотворное не брало, сильное - опасалась принимать. Ворочалась полночи. Вставала пить чай. Чайник пока слушался, и газ зажигался, если поддуть синее пламя. А верхний свет она не включала, чтобы случайный злодей, бродяга на улице, не подумал, что ее окно чем-то знаменито, и не запомнил его.
С тех пор как вышла на пенсию, в пятьдесят лет, все снился Сахалин. Проработала на острове двадцать семь лет сначала продавщицей, потом товароведом. Красавица с тонким носом и породистыми мочками ушей - долгими, тяжелыми, еще и оттянутыми к плечам золотыми серьгами. Это она, милушка, смотрит с овальной карточки на стене.
Прически носила высокие, хорошо ложились волосы, форму держали, рыжие и жесткие, как медная проволока. Вот распустишь их, торчат, как у домовенка, а наверх зачешешь - царская особа.
Халатов не терпела. Шила домашние платья из ситца. Иные такой фасон в театр носят: в воланах, в кружевах. А она - дома, запросто. Зато в свет выходила, все оборачивались: в парче, в бархате, в мехах. Будто и не в деревне выросла. Всю жизнь старалась деревню не вспоминать, а под старость начала сниться мама, давно покойница, старый деревенский дом, первая швейная машинка, бесконечные шторы, простыни, которые подрубаешь, подрубаешь, а края их не видно.
- Томка-то у меня мастерица, - одобрительно качает во сне головой мама, принимая работу - километры бязевых простыней. - Давай-ка еще простынку...
- Не могу, не могу больше, - стонет Тома, отталкивая руками рулон полотна, и стон прорывается в явь.
- Что, бабушка? Что? - волнуется неродная внучка и, преодолевая отвращение, трясет бабку за дряблое мясцо на плече.
- А? Ты кто? - кричит в испуге баба Тома, приоткрывая мутные ото сна глаза. - Где все? Где остальные?
- Так нет никого, бабушка, - бормочет девушка, чуть не плача.
- Уйди! - защищается пуховым платком старуха.
- Я, Рая, Раиса, ваша соседка, - а сама дрожит цуциком.
- Какая я тогда тебе, к черту, бабушка? - резонно возражает баба Тома. - Тамара Владимировна, я тебе. Чего подскочила? Лупатые-то глаза подбери, чего смотришь?
Качаясь в недоумении, баба Тома поднимает себя на желтые, как у залежалой курицы, ноги. Хватается руками за все, до чего дотянуться может. Дорога жизни - на кухню. И каждый раз по пути поражается - как удобно расположены ручки дверей, как удачно она когда-то расставила мебель, будто знала, что придет день и шкафы, и тумбочки станут ее единственной опорой.
Запах в квартире - Раиса втягивает воздух носом - как в старой мышеловке: и крошками, и какашками пахнет, и страхом, и шерстью, и слюной, и мышами.
- Как проникла-то? - спрашивает подозрительная бабка Раису, не веря в "легенду" об отзывчивой соседке. Но гостеприимно ставит чай, достает из холодильника пастилу, звенит чашками.
- Дверь у вас открыта.
- Врешь, девка, дверь я запирала. И проверяла ночью замок.
Закрывала и проверяла. И забыв, что закрыла, поворачивала вентиль замка обратно - открывала. Так и ложилась спать с открытой дверью и со спокойной душой.
- Не знаешь, к чему полотно-то снится?
- Полотно?
- Да, шторы, простыни...
- Не знаю.
- К дальней дороге. К дальней...
Знала - умирать придется. И даже собрала коробку, на крышке карандашом крест начертила: черточка вверх, черточка вбок и нижнюю ножку косо, точно обидевшись, перечеркнула. Коробка с приданым на кладбище. Но как-то не верила, что это для нее. Там, в коробке, все красивое, но ненастоящее, кукольное. Розовое платье. Она бы сейчас такое и не надела, не по возрасту. Розовая наволочка с воланом, розовое покрывало. Платок белый, шелковый. Хотела бы в шляпке лежать. Но подруга сказала - в шляпе не хоронят, еще и на смех ее подняла: "Ну, ты бабка, а не знаешь!" Баба Тома не чувствовала себя бабкой, до сих пор кроила и переделывала шляпки, прямо как Коко Шанель. На трехлитровых банках, вместо болванок, сидели зимние меховые, фетровые весенние, с жемчугом, с вуалетками, с перьями. Та самая подруга корила ее за экстравагантность: "Куда вырядилась? На рынок ведь идешь!" Но Тома еще в молодости себе крепко-накрепко пообещала: "Даже в старости буду наряжаться!"
Как-то не могла с рынка увезти нагруженную сумку-тележку клетчатую. В руках уже давно ничего тяжелого не носила. Разве что черную дамскую сумку с двойным дном. В секрете лежали две сберкнижки - самое дорогое, что может быть у той, кто 27 лет проработал на Сахалине. Остановила такси.
- Маня! Маня! - возбужденно звонила она подруге. - Мне таксист молодой руку подал, как королеве! И до квартиры сумку донес! Что значит, я накрашена и в шляпе!
И Маня, нутром чувствуя непорядок и флирт, ворчала:
- Бабка старая, а туда же...с таксистами... Вы поглядите какая...!
Маня умерла первой. Позвонила баба Тома подруге сериал обсудить, а дочка ее и говорит:
- Мама умерла, - всхлипнула, испугалась, что не поймут и добавила официально, как автоответчик. - Мария Степановна умерла.
Тома даже не спросила когда и как, повесила трубку. Испугалась. И даже на кладбище не пыталась сходить, проведать. Кого там проведывать, если умерла?
- Есть, есть у меня одна хитрая штука, - улыбаясь, как Анубис, баба Тома достает из старого, переродившегося в тумбочку, холодильника толстую папку. - Смотри сколько завещаний. Одно, два, три, ...восемь. Все у меня тут, голубчики. Кому квартиру отпишу, тот и помирает в два года. Хочешь, на тебя напишу? - издевается она, наслаждаясь страхом в глазах двадцатилетней Раисы.
Завещание в пользу сестры Веры нашли безобидным и справедливым. Совет родственников согласно аплодировал. Но некоторых претендентов и мучила мысль, Тамара с Верой-то в ссоре. Десять лет не разговаривали родные сестры. С чего вдруг такая забота?
Родственники наперебой шептались: да не нужна нам ее квартира, дом уже дважды сносить собирались. Тамара Владимировна слышала их шепотки, решала - врут. Врут, безбожники. И хотя сама в Бога не верила, витиевато крестилась, блуждая рукой по воздуху, вспоминая пуп или лоб в первую очередь, и на левом плече заканчивать или на правом?
Между ее снами родственники привозили конфеты и сыр, а для себя - душистые куски мыла. Бабкины руки нещадно атаковал грибок. Думали, что она не понимает, зачем в ванной три мыльницы. Баба Тома понимала и, посмеиваясь, мылила руки каждым куском по очереди. И опять же, экономия.
Вера умерла, и брат Леша умер, и племянница Светлана, и все, один за одним. А она жила... Никому не хотела отдавать квартиру.
- Как я ее меняла! Двухкомнатную, на Украине, в Чернигове, дали мне после Сахалина. Там в кухне такой адский примус стоял, чтобы воду греть! Взрывоопасный! Колонка газовая. Будь она неладна. Дважды чуть дом не спалила. И в Киеве предлагали на обмен, и в Одессе. Один мужик в Подмосковье предложил. Приехала, посмотрела... И бегом-бегом, пока болван не одумался, вещи свои перевезла.
И уезжать из квартиры не хотела, даже когда сил совсем не стало. Родственникам заявила: "Кто приедет за мной ухаживать, тому и квартиру отпишу!"
Наследники первой очереди приезжать не спешили, все равно они в очереди первые, чуть что, их право по закону, а завещание и оспорить можно, мол, не в своем уме была бабка. Суды-то у нас какие? У кого больше денег, тот и прав. Остальные не торопились в мышеловку за сладким куском, потому что знали каверзный характер квартировладелицы.
- Хе, отпишет она, - хмыкал многоумный внучатый племяш. - Ухаживай! Ведь ей не угодишь. То не так, это не так. Свою жизнь положишь, а она завещание на другого состряпает. Чтобы тебя, дурака, проучить, и на том свете посмеяться.
Нашлись желающие навещать почаще, не раз в году, но лишь взбесили бабу Тому столь щедрым предложением: "Ишь, чего удумали - навещать! Нет, вы давайте, тут квартиру себе снимите, недалеко, чтобы ко мне приходить каждый день, у себя ведь я жить не разрешу, работу найдите, тогда и разговор будет".
- Да, знаешь, сколько людей из-за квартиры такой все что угодно сделают? - спрашивает она Раису.
Раиса дикими от бессонницы глазами обводит стены. По серому, давно небеленому потолку, идет трещина - след яростного ремонта соседей сверху. Сыплется штукатурка и даже бетонная крошка. Вон, в чашке с чаем бетон плавает, как крупа. Обои в лохмотьях, на балкон страшно выйти - обвалится, рамы рассохлись - сифонит, ванна проржавела, а трубы никто со времен постройки не менял. Но однокомнатная, в Подмосковье, своя.
Родственники мялись, тянули, и, похоже, не соглашались бросить свою жизнь ради бабкиной. Все равно ведь помрет, на тот свет недвижимость не утянет. А ухаживать станешь, еще лет десять проживет, с нее станется, а то, глядишь, и до сотни дотянет, а там и век переживет. Всего от нее можно ожидать. Ненадежный товарищ. Себе на уме бабулька.
- Ты лучше к нам переезжай! - звали.
Но она переезжать не собиралась.
- И почему я куда-то должна переезжать? У меня квартира в Подмосковье есть, а у них нету. Кто из нас переезжать должен?
И решила родственников своих, черепах, недотыкомок, проучить. Оформила документы о передаче квартиры в муниципальную собственность. Осталось последнюю подпись получить. И фьють... Толстенная папка. Выхоженная. Ногами своими в венах, в узлах. Ходила, сидела, просила. Зато все бумажечки одна к одной, гладкие, и копии прилагаются. Ну, взялась за телефон. Выложила им, супостатам, все как есть: не хотите за мной ходить, так знайте, никому квартира не достанется: ни Якову, ни Гришке, ни черту, ни мальчишке... Родственники засуетились, примчались умасливать, конфет навезли, пастилы ее любимой, колбасы сырокопченой, сгущенки, водки...
- Куда привезли? - тыкала она пальцем колбасу. - Не разгрызть мне ее, - а через минуту, подержав палку у носа, командовала. - Отрежьте-ка кусочек. Пососу, - и стопку водки хряпнула, как будто и не восемьдесят шесть ей, а пятьдесят.
- Ты что это, бабушка, удумала? - нежно пели родственники, резонно полагая, что бабка после водки окосела. А она - ни в одном глазу.
- А то, что вы меня знать не хотите, а они - хоть похоронят по-человечески! Обещают!
- Ха! По-человечески! - хохотнула одна. - Сунут головой в мешок для мусора и на свалку выкинут. Вот и все тебе похороны.
- Только родные по-человечески похоронить могут, - философски заметил лысеющий внучатый племяш, отправляя в рот колбасу и водку.
И баба Тома испугалась. В мусорном мешке, да на свалку... И платье розовое на нее, наверняка, не наденут. В чем есть, в чулках домашних, в халате в мешок сунут. И на свалку выкинут... Зачем им возиться с чужой бабкой? Мало ли что пообещали?! Мертвые ведь не возвращаются. И не пошла за последней подписью. А родственники поговорили, да разъехались, и все потянулось по-прежнему.
- Была бы у меня дочка... - вздыхает баба Тома. - Она бы меня досмотрела. Не завела детей в свое время. Дурой не будь, - наставляет Раису. - Детей заводи. Заводи детей. Мужики поганьё. Уйдут, а дети останутся, - и впадает в перечисление, как в маразм. - От одного не хотела - пил. От другого не хотела - по девкам гулял. От третьего - просто не хотела. Да, ну его! Некрасивый был. Но прилипчивый. Обманула я его! - и светлеет лицом от воспоминаний. - Пропуск у него на Сахалин был временный, меня повидать. Там, в то время, только по пропускам допускали. Я-то сделала вид, что уехала, а он за мной рванул и обратно его уже не пустили. Как я смеялась!
И как согнутая старая коряга, со скрипом, поднимается подогреть чайник. Машет руками на подскочившую зайцем Раису:
- Сама я, сама. Пока хозяйка.
Двухконфорочная газовая плитка. Правда, конфорка жива всего одна, вторая не разжигается, как ни поддувай. Духовка - шахтерша, темна и черна. Но когда-то Тамара Владимировна в ней умудрялась пироги печь. Теперь какие там пироги, сажа одна. Самодельная столешница к плите присобачена. Токарь знакомый за "трешку" справил. Еще и торговалась с ним, подлецом. Давно в могиле. На том свете чертям бирюльки вытачивает. Из крана в мойку холодная вода - тонкой струйкой. Чайник набрать - забодаешься. Зато горячая так и хлещет. Огнем палит. Холодильник-старичок, пожелтел изнутри и снаружи. Чуть морозит, дедушка. Зато забит едой, на год хватит. На подоконнике в миске лимоны. Из-под воды светят желтыми боками. Придавлены банкой.
- Слышь, Раиса, по телевизору велят лимоны в воде хранить, так они хоть век лежать могут.
Но Раиса видит, то ли в телевизоре врут, то ли бабушка что не так делает, ест лимоны плесень, с концов есть начала. Но бабке что, она слеповата и угощает лимоном в плесени, как королевским лакомством. Еще и ломтик грибковым ногтем подвигает: "Кушай, кушай". Раиса кушает, надеясь, что молодой организм переварит и плесень, и грибок, который суть тоже плесень.
- Много вас, - бормочет баба Тома. - Много вас, кто вы не пойму? Вот ты кто? - вдруг указует она на Раису.
Та вздрагивает, ртом хлопает, как рыба-малёк:
- Раиса, соседка.
- А вот еще одна Раиса... Прям за тобой стоит. Там - Анька-преступница, Витя, малой какой-то, не знаю его и Светлана-покойница и люди, людей-то откуда столько?
- Принимаю, как не принимать. Вон, целая ваза с лекарствами!
И впрямь ваза. Чешского стекла. Доверху полна блистерами и коробками.
- Вы бы снотворного выпили и снова спать легли. Поздно уже.
- Ночью-то я не сплю, - машет рукой баба Тома. - В окно смотрю или чай пью, - замирает, голубые глаза туманят слезы. Плачет? Или старческий конъюнктивит? Скребет ногтями клеенку на столе. И вдруг, что-то важное вспоминает. - Слушай, говорят, кто-то последнее дыхание поймать должен, тогда покойник в том человеке оживет. Да не пугайся ты, дуреха. Видишь, родственнички мои меня бросили. Аспиды. Не нужна оказалась. Хоть ты со мной побудь.
За полночь Раиса укладывается на диване. Баба Тома - на узкой девичьей кровати. Открыт балкон и Раиса, боясь, что продует, подушкой закрывает голову. А старушка любит свежий воздух, у нее щитовидка, и та ее душит, когда кислорода ей не хватает.
Просыпается Раиса от нехорошего предчувствия. Сдергивает подушку с лица. Баба Тома стоит над ней с молотком.
- Вы что, бабушка? - кричит Раиса, закрывая голову руками, садиться и прижимается спиной к ковру на стене, подальше от бабки.
- А я-то думала, кто там под подушкой? Ты или не ты? Может, какая другая Раиса? - молоток опустила. - Сидела возле тебя смотрела, смотрела. Думала, кто там может быть? Решила, стукну молотком, тогда и узнаю.
- Знаете, бабушка, если вы меня будете молотком по голове бить... - Раиса не находит слов. Молочно-голубые глаза бабы Томы смотрят по-детски, невинно. Ну, не виновата она, что сразу не поняла, кто под подушкой мог оказаться. - Давайте, я спать к себе пойду, а для вас в магазин утром схожу.
- Сходи, сходи, - радуется бабка. - Пастилы мне купишь. Батона свежего. Подмосковный батон-то бери, - кричит она Раисе уже с порога.
***
Умирала баба Тома в больнице города Одинцово, в старом флигеле с деревянными полами. На рассохшиеся половицы лилась ее кровь, шла горлом. Она раскачивалась и выла. Норовила встать. Пока ее не связали. Привязали к кровати, за руки, за ноги. Отмыли. Она шептала: "Домой, домой хочу".
- Родственники явятся, живо домой выпишу, - грозил своей тени на стене главврач. - Не хватало, чтобы у меня в терапии от гангрены помирал человек.
Но родственники благоразумно не являлись. Во-первых, не знали, кому она оставила квартиру, может, государству отписала, вроде разговор шел. А раз так, зачем ноги бить? Стараться? Сварливая была старушонка, проказница. Во-вторых, предчувствовали, что им ее на руки выдадут. А как с ней больной дома возиться? Гангрена - не шутки. Видно, грибковыми ногтями инфекцию занесла, когда ногу чесала. Пусть лучше в больнице помирает. Все равно помрет.
Хоронили бабу Тому в розовом платье. Родственники расстарались, в благодарность, что квартира им достанется, первым делом документы в тумбочке-холодильнике перерыли, успокоились. На подушку надели розовую наволочку с воланом, бабку до груди укрыли розовым покрывалом. Но из морга домой завозить не стали. Дорого очень. Да и не принято. Из морга сразу на кладбище везут.
Шептались возле могилы:
- Хорошо ей будет лежать, вон рядом генерала хоронят. И место приметное, генеральскую могилу издалека будет видно, когда проведывать придем, - говорили и себе не верили, знали, придут проведать от силы раз. А каждый год навещать, не много ли чести? Кому она мать? Так, чья-то бабка.
В запыленные окна квартиры смотрел летний вечер. Трещали в траве сверчки, и на смородиновом кусте качался деловой воробей. Хорошее место: зеленое, чистое и от Москвы недалеко, полчаса на электричке. Баба Тома вернулась домой. Легкая, как в молодые годы, почти невесомая в розовом платье. Платок старческий с головы долой, тапки с ног сбросила, где мои босоножки? Шляпку с лебяжьим пером у зеркала примерила. Сама как лебедушка, плавная, статная. А эти-то, думали, избавились? Улыбнулась улыбкой девичьей. Нет, всех вас переживу. Никому квартира не достанется. Всех вас, наследничков, повыведу, как тараканов.
Узнаете страх и шепот, шелест шагов и шарканье ладони по стеклу. Будете видеть силуэты в зеркалах, нетронутый хрусталь будет биться к ненастью, картины станут корежиться, а кастрюли выкипать на плиту. Любимых вещей найти не сможете, зато всякая рвань так и будет соваться под руку. Придут к вам болезни, от которых не отвяжетесь, неудачи мелкие, сплетни, слухи грязные. Буду вас учить помаленьку, полегоньку, пока не умаетесь, не поймете, что с силой нездешней вы воюете, а потому не победить ее вам. И так до последнего в роду, до ваших детей и внуков, до кого дотянуться сумею, всех достану, запугаю, повыживу. В этом отныне смысл моей жизни и смерти.