Старик проснулся и уставился в стену перед собой, вспоминая, где он, и что надо делать. Делать что-то надо было срочно, но он не помнил, что. Но что-то очень было надо. И как виноградную лозу на надёжно воткнутый в землю кол, он начал наматывать эту зыбкую мысль на мотив "Хава Нагила", намертво въевшийся в память:
-Чтоо жее - мне делать? Чтоо жее - мне делать? Чтоо жее - мне делать? Чтоо жее - мне делать?
Продолжения мелодии он тоже не помнил.
Очень хотелось писять.
Старик перевернулся на другой бок и с огромным трудом сел на кровати. В голове всё гудело и плыло. Он пытался нащупать ногами тапочки, но нащупал только один. Наверно, второй украли... эти... он не помнил, кто. Но точно они. Старик всунул ногу в шлёпанец. Было не очень удобно, но старик уже не думал ни о нём, ни о втором, ненайденном. С огромным трудом поднялся с кровати (почему-то с каждым разом это было труднее) и отправился искать туалет. Нашёл очень быстро. Собственно, он сразу туда и пошёл. Побил рукой по стене, чтобы включился свет, но свет не включился. Впрочем, и так было видно. Старик остановился в метре от унитаза, вспоминая, что он здесь делает?
-Нее знааю - не знаю. Нее знааю - не знаю...
Засунул руку в штаны, вытащил своё хозяйство и начал мочиться. Правая нога, та, что осталась без обуви, неприятно потеплела.
Закончив процесс, старик принялся приводить себя в порядок и удивился: я одет?
Он попытался вспомнить, когда это он успел одеться? Ему вообще казалось, что что-то идёт не так. Действительно, обычно его одевала какая-то девушка в белом. Она и будила его, легонько касаясь плеча, и весело мурлыкала:
-Замар шели (мой певец, иврит)! Просыпайся! Ну, замар шели, что снилось? Вставай, маток шели (мой сладкий, иврит), вставай! Идём в душ, потом оденемся, покушаешь, посмотришь телевизор...
Старик этого не помнил. Он просто знал, что и сегодня что-то было не так.
Откровенно говоря, старик давно уже знал, что всё очень плохо, а скоро будет ещё хуже. Будет совсем-совсем плохо. Но теперь у него было ощущение, что... что...
-Чтоо жее - такое...
Он никак не мог вспомнить. Он застыл, вглядываясь в свою память, но словно смотрел, даже, нет, не в туман - через пропасть. Воспоминания остались от него через пропасть, он стоял на самом краю, но не мог разобрать, что же на той стороне его разломанного мозга. И этот разлом с каждым днём становился всё больше и больше.
И глубже.
Старик схватился за голову и завыл.
-За что это мне?.. Заа чтоо - мне это... Заа...
Он нахмурился, не понимая, почему стоит в такой странной позе.
Надо куда-то идти.
Неважно, куда. Просто надо же что-то делать...
Он вышел обратно в комнату, а затем в коридор. Пустой и полутёмный. Это было непривычно. Старик не помнил, что же было привычным, но ощущал, что... что... Он не понимал своих ощущений, но они ему очень не нравились. Особенно запах. Такой посторонний. Но такой горько-сладкий, вкрадчивый. Неприятный.
Пугающий.
Этот запах был и в комнате, и в туалете, но здесь чувствовался сильнее. Гораздо. В коридоре он обволакивал и угрожал.
Старику снова захотелось завыть, но он взял себя в руки и настороженно огляделся.
По левую руку, совсем недалеко от него коридор заканчивался дверью, за которой было светло. Даже солнечно. Старик двинулся туда с неясной надеждой. Идти было трудно. Ноги дрожали от странной усталости, а голова была слишком лёгкой. Туманяще лёгкой. Какой-то чужой. Но старик всё равно шёл, перебирая дрожащими ногами непонятную тишь коридора.
Вот и дверь. Она оказалась приоткрытой: грязно-белый мешок в тёмных кляксах лежал на полу, как раз в проёме двери, и не давал ей закрыться. Не давал он и выйти: слишком большой, чтобы переступить, а наступить на мешок старику мешал странный ужас, который сковывал тело, холодя его каплями пота.
Старик стоял перед выходом к свету, к солнцу, к прохладному ветерку снаружи, приятному, хотя и с примесью гари, и никак не осмеливался ни выйти, ни отойти.
-Чтоо жее - мне делать? Чтоо жее - мне делать? - вновь затянул он знакомую мелодию. И вдруг заметил свой потерявшийся тапок, лежавший там, на свободе, сразу же за мешком. И немедля решился: как можно дальше он вытянул босую ногу, но длины стариковского шага действительно не хватило, и нога наступила на белый мешок, погружаясь во что-то мягкое, противное, бьющее в нос лживым приторным запахом, оставляя под собой новую кляксу.
Старик заорал, завалился назад, чудом не разбив голову о каменный пол, и не прекращая орать пополз на спине как можно дальше от... от... от всего этого, отталкиваясь ногами, точнее, ногой, потому что вторая скользила по полу чем-то мокрым и тошнотворным, и настолько пугающим, что старику хотелось оторвать свою ногу и выбросить её... туда... туда... куда-нибудь её выбросить... и он всё-таки больно ударился головой, но уже о стену.
И всё-таки схватился за голову и завыл. Но не от боли. И не от страха. От растерянности и несправедливости:
-За чтооооо это мнеее?
Он не помнил, что такого хорошего сделал в жизни, но знал, что точно не сделал ничего настолько плохого, чтобы... Он не понимал, чтобы что. И это было самым больным, самым обидным, самым неправильным. Что-то виднелось на том берегу его памяти, но, как ни старался, он не мог этого разглядеть. И только размытые пятна былого:
-Папочка, папочка, не надо. Мы любим тебя, мы рядом, всё хорошо... - должен был раздаться ласковый голос. Но не раздался. Только эхо из пустых коридоров:
-... за чтооо....
Никто не ответил, не успокоил, старик просто устал и забыл, ему просто было неудобно и холодно на полу, и он просто решил, что надо подняться.
Рука сама нащупала поручень, тянущийся вдоль стены коридора, и старик попытался встать. Ноги отказывались держать, в голове словно облако, но старик не сдавался и всё-таки встал. Ему показалось, что желудок сжимается невидимым прессом. Он не помнил, но это уже пару дней, как не было больше мучительно и даже не было тягостно. Было ощущение, что он лишился какой-то старой доброй привычки - и всё. Но старик осознал, что очень и очень голоден.
-Мотэк... - нет, никто не позвал его кушать, и старик, неосознанно, отправился в другой конец коридора - к столовой, о которой ни только не помнил, но и не думал: его вёл инстинкт.
Тот самый, который шагов через двадцать заставил его оторваться от спасительного поручня и покачиваясь, как на канате, двинуться к противоположной стене. Скользя разутой ногой и шаркая той, что в шлёпанце, рискуя упасть или осесть, потому что ноги стали какими-то зыбкими. Зато не надо было идти мимо распахнутой двери в... в "хищную" комнату, из которой так несло сладким запахом чего-то несладкого, что на полу перед ней осталась лужа стариковской блевотины.
Старику повезло (или снова инстинкт), что подобные комнаты, но по эту сторону коридора, оказались уже за спиной. А в оставшихся запах был гостем, но не хозяином. Только бы не упасть, когда поручень обрывался, и добраться до следующего, и, цепляясь, карабкаться дальше. Туда... туда... как на... как на...
-Папочка, мы с тобой, как на параде. А вон наш генерал, надо отдать ему честь!
У старика была дочка! Или сын? Или... или... Он вспоминал их (порою по именам), но только, когда видел. Но сейчас их не было. Ни дочек, ни сыновей. Ни... собаки? Так что, он их не вспомнил, просто вспышкою озарения с того берега, как кто-то прогуливает его по коридору вокруг немолодой женщины с уставшим, тревожным и любящим взглядом. Старик смеялся, отдавал женщине честь, она улыбалась, но как-то невесело и виновато, и вовсе не по-генеральски махала ему трясущейся рукой.
А ещё у неё всегда для него было мороженое.
Он очень любит мороженое. И совсем не любит фрукты. На это жаловались даже медсёстры. А ведь раньше любил. Но больше не помнил об этом, больше не доверял ни грушам, ни бананам, ни хурме, ни черешне, ожидая от них подвоха. И женщина уговаривала его съесть "витамины", а тогда он получит "что-то вкусненькое". Помогало с трудом. Но она придумала что-то получше, чем кнут и пряник: ещё дома, перед выездом, трясущимися руками, только сама, она нарезала яблоки, груши, бананы и персики, размешивала с разными сортами мороженого, обрывала туда ягоды винограда - и старик всё съедал с большим аппетитом, чмокал губами, улыбался и в благодарность пел ей что-то задорное и несуразное. Женщина сердилась. Но глаза были довольными, хотя и уставшими. И грустными.
И виноватыми.
Старик уже и не помнил, как её зовут. Но помнил, что она - жена. Он забыл, что такое "жена", но знал, твёрдо знал, что это та, на которую всегда можно было положиться. У кого всегда есть мороженое. И кто, даже сердясь, будет смотреть на него грустно и ласково.
Но сейчас её не было. И не было мороженого.
Была дверь. Большая стеклянная дверь. Вечно запертая. Через которую жена и... кто там есть у него, уходили, а он не успевал в неё выйти, и ему приходилось оставаться в этом странном... в этом странном месте... И старик растерянно дёргал ручку, пытаясь догнать или хотя бы напомнить, что они забыли его, но они шли через двор быстро и не оглядываясь, ну как же так? Злился старик, дёргая дверь.
-Мотэк, не надо, послезавтра они вернутся. Ты же помнишь, они обещали?
Нет, он не помнил. А минут через десять вообще забывал, что они навещали его.
Старик по привычке подёргал дверь. Та привычно осталась закрытой, лишь морозила ногу (ту, без тапка, в чём-то мокром, скользком и липком). Старику это не нравилось, и он двинулся дальше, оставляя на грязном стекле грязный след от ладони, и вскоре добрался-таки до столовой.
Он побрёл вдоль пустых столов и вскоре сел за первый понравившийся. За тот же, что и всегда. Крепкий пластиковый стул даже не скрипнул, когда старик буквально свалился на него. Старик упёрся руками о стол и принялся ждать.
-Замар шели, сейчас принесу, будет вкусно-вкусно! - ... никто не сказал. Не погладил по лысине. Не улыбнулся. И ничего не принёс.
Песня вырывалась из пересохшего рта клёкотом раненой птицы. И мгновенно растворялась в тишине. Старик прекратил петь не от усталости, а от страха.
Всё очень плохо. Всё очень-очень плохо! И будет очень-очень-очень...
И разозлился на себя, на страх, на пугающую тишину, на этих... этих... "эээтих - вот этих... эээтих..", в белом, нерасторопных, забывших о нём. И он позвал по-плохому, назло и этим лентяям, и собственным страхам. Громко, как мог, он принялся стучать по столу. И громко, как мог, кричать:
-Аааа! Аааа! Аааа!
Еле слышно.
И вскоре умолк, вконец обессиленный.
Может быть задремал. Может быть отключился.
А когда пришёл в себя, то изумлённо увидел, что стол по-прежнему пуст. Он опять попытался схватиться за голову и завыть, но чуть не свалился со стула. И сделал самое неподходящее, что только мог: он попытался встать.
Но действительно встал.
Не сразу. Больше от свербящего ощущения, что "надо же что-то делать". Делать срочно и обязательно. Он встал, опираясь о стол. Опасливо разогнулся. И вышел в проход. Качаясь, шаркая и поскуливая, он потащился туда, откуда ему приносили еду. Не думая, не понимая. Просто потому, что было очень и очень надо.
Он зашёл в комнату раздачи и оглядел полки. Одни совершенно пустые. Другие заполнены перевёрнутыми тарелками, кружками, баками с вилками... Наверно, еду украли эти... не важно, кто, но явно они... Его взгляд цепко, но в тоже время отчаянно заметался по комнате. Ничего похожего на мороженое... на... на... и на творог, на кашу, на йогурт - на еду. На чай. И тут же увидел кран. Кран над большой стальной мойкой.
Пить.
Пошатнулся - и его понесло прямо к мойке, и ударило о неё, как о стену сорвавшийся лист. Дыхание перехватило. Но всё-таки не упал. Отдышался. И понял, что смотрит в окно, расположенное за мойкой и краном.
Его что-то смущало. Что-то смущало там, за окном. Он не понимал, что: его понимание осталось на том берегу его памяти, и больше обманывало, чем помогало.
Вроде бы всё, как обычно. Дома были какими-то привычно уже неправильными. Недостроенными? В чёрных потёках. Поперёк улицы привычно стоял автобус, перед которым привычно зачем-то лежал человек. Тусклый серый ветер плыл над домами непричёсанными седыми клочьями. И только привычная мысль, что всё будет плохо, как ни странно, успокаивала старика, придавая оттенок смысла всей заоконной чуши.
Старику надоело смотреть. Но вновь захотелось пить. Он попытался повернуть кран. Но тщетно.
Попытался опять.
И снова не смог.
Он растеряно заморгал и, не думая, повернул кран в другую сторону. Раздалось шипение, но воды не было.
По щекам старика потекли две слезы. И две капли из крана сверкнули - и звонко разбились о раковину. Старик потыкал в дно раковины дрожащим пальцем. Облизнул сухим языком. Ещё раз. Но легче не стало.
И было уже всё равно. Не было сил.
Не было сил ни стоять, ни смотреть, ни даже думать.
Хватаясь за полки, за воздух, за столы, за поручни, старик выбрался в коридор.
-Папочка, мы на параде... наш генерал... отдать ему честь...
Не было сил салютовать, улыбаться. Даже невольные воспоминания выматывали старика.
-Неси поводок, мы идём гулять! Надо забрать ... со школы...
Он чуть не провалился в какую-то комнату (слава богу, без запаха).
Как раньше к мойке, сейчас его понесло к кровати. Пустой. Он больно ударился о неё коленями. Но устоял. И замер, не в силах понять, как же лечь. Стоял долго. Или недолго. Он не знал. Затем одним рывком развернулся и сел, точнее упал на неё задом, как прежде на стул. Стул промолчал, а кровать досадливо крякнула. Но старик был равнодушен к её настроению. Он завалился на бок, головой на подушку, и снова застыл, теперь не понимая, как сделать так, чтобы ноги перестали свисать: неудобно и раздражающе.
Ему казалось, чьи-то руки сейчас их поднимут, уложат, подвинут, накроют его одеялом. Кто-то чмокнет его в щёку и в лоб:
Было больно и тяжело, когда он сам попытался поднять вымотанные ноги на кровать, хватая себя за брюки обессиленными руками.
В конце концов получилось. Единственный тапок слетел и пропал под соседней тумбочкой.
В тишине, пропитанной кислым запахом стариковского тела, хоть немного отбивающим тот омерзительный запах, о котором думать совсем не хотелось, раздавалось только слабое всхлипывающее дыхание старика. Но вскоре оно успокоилось. Старик отвернулся к стене. Свернулся калачиком. Как в детстве, сложил под щекой ладони. Закрыл глаза (ему показалось, что кто-то машет с дальнего берега, кто-то зовёт и кричит что-то ласковое). Снова всхлипнул. И наконец-то заснул.