Страус бежал очень быстро. Длинные красно-охристые перья весело бликовали в волнах мерного такта удивительных ног, плавно несущих в легких колыханиях рыжую копну его тела и чётко роняющих широким пыльным многоточием манящий пунктир погони. Гибкая шея пружинно сохраняла направляющую параллель его смешной головы с маревом выжженной равнины. Рыжий страус бежал очень быстро. Хитрости ему не хватало.
Тяжелая дверь подъезда шарахнулась от моего плеча, едва не расставшись со своими петлями, а я едва не налетел на пожилую парочку, споткнувшись о нарочито высокий бордюр. Мы дружно взмахнули руками - я, пытаясь выправить свой занос, а они - в надежде защитить каждый самое для себя дорогое. Со мной им повезло, но, услышав, как подъездную дверь снова ударили, я, уже не оборачиваясь, трусливо понадеялся, что старички и бордюр обеспечат мне хотя бы небольшую фору. Сжавшись, я изо всех сил набирал скорость.
Было многолюдно и жарко. Грудную клетку, стянутую сокрушающими кольцами страха, невыносимо ломило, и, задыхаясь, я по-рыбьи жадно хватал крепкий коктейль городского воздуха. Мастерски нарисованные страхом, выпученные глаза иной раз весьма эффективно расчищали мне беговую дорожку в хаосе пешеходного потока. Выкрики расталкиваемых позади меня людей слышались все ближе и ближе. Скоро меня должны настигнуть.
Увернувшись от очередного невинного, я резко вильнул в узкий промежуток между зданиями и сразу же понял, что ошибся, но разогнанный адреналином, продолжал бежать в финишном спурте отчаянья. Ослепленный резко погасшей яркостью дня, опрометчиво и совершенно напрасно я накинул себе лишние метры надежды.
Горячо встреченные сырой прохладой кирпичной тени, бровь и вся правая скула мгновенно вскрылись бешеным пульсом моего загнанного сердца. Вся сила скорости ушла в материю, и оглушенный, посвистывая дыханием, я сразу же развернулся, упав на стену спиной, стараясь вжать себя, втиснуться в неё целиком, стать её бесчувственным кирпичиком. Но темная стена законно выталкивала мое чужеродное тело.
В узкой вертикали белого света, уже переходя с бега на шаг, четкий, до боли знакомый ладный силуэт уверенно ступал по моим оголенным нервным окончаниям. Холодный ком копошащегося в животе страха, тянул вниз, и я, всё сильнее вжимая голову в плечи, переходил в защитную стойку зародыша. Уперевшись в стену, я окончательно лишился возможности бесконечно увеличивать расстояние в заветной мечте исчезнуть все свои страхи в точку и навсегда потерять её за горизонтом. Зажатый с двух сторон неизбежностью материи, горизонт вытянулся вертикалью, пропоров мою иллюзию и дав ужасную возможность моим страхам бесконечно увеличиваться, заслоняя собой весь белый свет.
До предела обострившимся зрением, я заметил, как рука ловко перехватила изящную туфельку, на шпильке которой, к сбитой насторону подковке каблучка, я отчетливо разглядел прилипший клок чьих-то вырванных ударом волос. Сбиваясь на поскуливание, я зарычал от страха. Меня корёжило от звука протяжно царапающей боковую стену шпильки. Внутри билась загнанная птица, отчаянно пытаясь вырваться на свободу, но то, что ее держало, стало вдруг медленно выпрямлять меня изнутри. Все равно мне больше ничего не оставалось, и, подняв голову, я решил: пусть это будет.
Выпушенная любящей рукой, изящная туфелька своим железобетонным задником вошла в соприкосновение с моим обильно покрытым потной глазурью фаянсовым лбом. Я остро почувствовал - как же ей было больно! Маленькие кулачки уже нещадно лупцевали мою грудь, а из растрепанной копны доносились оскорбительно неразборчивые всхлипы. Наконец она бессильно уткнулась в меня лицом, и я бережно укрыл ее своими ладонями, в которых вдруг почувствовал великую силу - теплый дар женской туфельки. Ее нежные пальчики осторожно коснулись моей опухшей скулы, заботливо убрав со лба рыжую прядь, и я, легонько оттолкнувшись спиной, нечаянно обрушил стену.
Подойдя к подъезду, я очень обрадовался, увидев, как сидящая на лавочке пожилая пара что-то оживленно обсуждает. Понятно что! Они притихли и смотрели на нас так, как могут смотреть только старики - ничего понять в их взгляде было нельзя. Но главное, они были целы, и дверь тоже была на месте. Правда, старичок все время потирал свой затылок, поглядывая на грозно торчащий из моего кармана каблучок. Не знаю, может, просто удивлялся его неуместности, а может, просто узнал свои волоски. Я не стал смущать жену расспросами, ей и так сегодня досталось, и покрепче обняв ее, предупреждающе посмотрел на старичка. В конце концов, ведь каждому свое. Может, он тоже почувствовал тепло в ладонях, недополучив его в свое время.
Мотивы сказки "Цветочек яренький"
Пожалуй, не стоит думать, что когда он ушёл, девочка заплакала лишь оттого, что, подобно всем маленьким детям, испугалась, оставшись одна в долгом коридоре деревьев, ставших сразу же чудовищно большими. Нет. В милых лукошках её больших, широко распахнутых небесной синеве, голубеньких глаз чистейшей слезой поблёскивали честнейшие укоры покинутости и одиночества. У детей, вообще, достаточно причин для слёз. Уж никак не меньше, чем ограничений для их необузданности. И им, похоже, ничего не остаётся, как только плакать, хорошенько промывая свои глазки, чтобы лучше видеть разочарованную ограниченность взрослого мира и как следует вымывая со слезами изначальную веру в свои безграничные возможности. Нет, вряд ли маленькая девочка сейчас только боялась. Ей было просто до слёз обидно, отчего её сердце уже начинало опасно горчить.
Напряжённо всматриваясь туда, где осокори-тополя своим густым зелё-ным клином его сокрыли и целиком, уже навзрыд, отдаваясь переполняющим её чувствам, девочка потянулась вслед, призывно хватая пальчиками его притягательный образ и беззаветно раскрывая своё сердечко, струящееся единым потоком детской любви, прося, моля вернуть ей его отцовские объятия. Но он ушёл, наказав её любовь смертельной обидой.
Чуть левобоко стоя в курчаво зреющей траве и смаргивая с голубых глаз слёзы, девочка, глядя в долгий коридор сочувственно шумящих на ветру деревьев, почувствовала, что пора и стала медленно, тужась, неуклюже натягивать воротом непосильную тугую тетиву своих ещё неузнанных желаний. Все детские обиды проходят довольно скоро, но обиженная взрослыми любовь оставляет в детских душах порой весьма глубокие овраги. И девчонка, помня наказание отца, одиноко блуждала по этим оврагам, спасая себя от беды, которую могла привести с собой смертельная, для её любви, обида. Натянув как-то стальной лук, и неумело уложив в жёлоб кроткую стрелу, она цепко сжала непривычное для своих ручек, натруженное ложе, оставленного ей отцом арбалета, потому как теперь ей действительно становилось страшно.
Чёрные тополя шелестливо играли ветвями с гуляющим в листве ветром, а там вдалеке, над их, сомкнувшимися клином, пушистыми кронами, вспорхнула стайка вспугнутых тоскливо белых птиц. Вздрогнув, девочка-подросток замерла, и широко размазывая всей ладошкой непослушные слёзы, старалась рассмотреть внезапно проявившуюся в надёжно-нежной зелени такую чуждо-чёрную ей крапинку. Не узнавая и страшась непознанного, в обмане собственной же беззащитности, откинувшись назад и неразумно точно наведя стрелу, она вдруг больно уколола ею свой сокровеннейший призыв, но маленькая точка удивительно легко отбросила гранёный наконечник сначала сильно вправо, вверх, затем обратно, пока стрела не выскользнула по опустившемуся жёлобу в густую полнозрелую траву, а ставший семипудовым отцовский арбалет, бессильно клацнув, тяжело уткнулся в землю.
Охранные детские ощущения сбегали, стремительно привлекая на своё место то, что виделось сквозь волглые глаза размытым существоподобным пятном и приковывало к себе её внимание, уже различимой, странной выпуклостью, сползающей на скошенные плечи, что волочили по самому дну, тревожно качающего свои зелёные волны, травяного моря неимоверно длинные конечности. Непрестанно шмыгая покрасневшим носиком, она отчаянно ловила в мутных травах, опутанную стеблями свою стрелу-надежду, всё время отвлекаясь в долгий осокорий коридор, где тёмная фигура неотвратимо приближалась, устало припадая набок, а стройный тополиный ряд склонялся с двух сторон ей вслед, чудно противясь воле ветра.
Заливаясь зрелыми уже слезами, она рванула всё с корнями, порезав острым стеблем пальцы и уперев в себя приклад, склонилась над невидимым оружием, дрожащею рукой пытаясь успокоить лихорадочную пляску своей стрелы-защитницы, запачкав кровью ложе и засыпав пахучей сочною травою желобок. Обуреваемая страстным желанием, стрела укладывалась как угодно, но совсем не так, как надо.
Ветер стих на вдохе и в чуткой тишине она, вмиг охладев, ощутила его спокойный долгий выдох, горячо толкнувший макушку её склонённой головы. Спешить уже было незачем и ставшая сразу послушной, стрела-опора легко легла на место, утонув остриём гранёного наконечника в густой и пугающей бурой шерсти естества. Медленно опуская горизонт на радость небу, она всё расширяла голубенькие глазки, пробуя вместить в себя весь его кошмарный облик. Над покато скошенными плечами холмился косматый горб, вдавливая чудовищную голову ему прямо в грудь, откуда из-под грязных спутанных волос в неё двумя чёрными провалами, гася бесплодный свет мечтаний повзрослевшей дочери, врывался зачарованный и нежный взгляд.
Одна единственная мысль, пробиваясь в онемевшем сознании маленьким росточком, засевшем своими корешками в истомлённом сердце, всё же сохра-няла слабый свет в её святилище, куда долгожданное чудо пришло таким негаданным чудовищем. "Всё равно ведь это он!" И страшные чары, неминуемо растворяясь любовью, выпускали к ней того, кто так долго ждал любви неузнанным. "Он ведь это!" И уже собираясь уходить в спасительный обморок, девушка одними губами шептала себе эту правду, призывно хватая пальчиками чей-то притягательный образ и беззаветно раскрывая своё сердце, струящееся единым потоком любви, счастливо падала в его влекущие объятия, а шёпот её отзывался в двух чёрных провалах оглушительным эхом, - "ВСЁ РАВНО."
Глухо лязгнув, разогнулся стальной лук отцовского арбалета и чудовищная сила естества, освободив тугую тетиву, смешала с синевой небес голубенькие глазки неотвратимо зреющей любви.
Ошибка
... и долгий томный выдох: "О-о!" Ещё теснее пылкие объятья, ещё крепче: "О, как же я тебя люблю! Ну что ты, ну куда, постой! Тобой ведь только и дышу, душа моя!" - душа меня, и долгий томный выдох: - "О-о!"
Трепыхаясь и суетливо мельтеша неразборчивым цветом, какая-то огнёвка, а может быть пестрянка неустанно полощется в своём защитном дерганом полёте в разлитых повсюду ослепительно-ярких пятнах солнечного света. Миновав паучьи сети, и счастливо избежав помимо смертоносных клювиков стремительных пернатых, многочисленные засады и хитрые обманки прочих охотников за бабочкиным мясом, сдуревшее чешуекрылое, видать, с какой-то блажи, похоже, тщит себя надеждой отыскать, возможно, в качестве утешительного приза, быть может, тот один-единственный объект, для которого оно могло бы представлять хотя бы маломальскую угрозу. Вокруг всё чутко откликается благожеланием скорейших и удачных подозрений в абсолютном отсутствии искомого в анналах природы.
Неужели не понятно, что дорогое и трепетно желанное неудержимо просачивается сквозь пальцы струящимися нитями, как только нежные и тёплые объятия наполняются томительным и долгим выдохом любовной углекислоты. Хотя... Наиболее привлекательные жизненные формы всегда легко и жадно выхватывались из щедро-изобильного многообразья окружающего мира очередным объятным хватом, по мере надобности, пополняя свежей кислородной новизной удушливое личное пространство такой вот любвиобъятной души. Не жалко! Вселенная изобильна! Просто угрожающе изобильна. Но, всё же, что-то очень важное тогда стремительно уходит, ускорившись безжалостным процессом энтропии, в изголодавшийся песок времён, корёжа правильные формы тем, что дружно принимается за боль утраты, по сути, будучи обычным страхом, велящим брать и запасать как можно больше, чтоб в обозримом иллюзорном будущем хватало.
Да, очень может быть, что так. А может быть и нет! Ведь вот когда одно лишь слово или какой-то торкий взгляд так неожиданно и резко заставят вдруг сменить привычное по жизни направление с центробежного, к примеру, на центростремительное! И в миг возникшее напряжение разом разорвёт все связи, дававшие возможность нам питать себя за счёт друг друга... О, мир, оказывается, полон перевертышей - "на", в смысле "дай", а "дай" не что иное, как "возьми". И хлынувший, внезапно, ливень промоет, смоет и размоет, а кое-что безжалостно омоет, циклично приготовя к погребению. И вдруг в озоновом облегчении задёргается незнакомо сердце и по сигнальным паутинкам чувств притянется пленённая...
- Странно. Дорогой, я слышала, что у самолёта есть оперение. Это правда?
-Угу.
- Да-а! Ну и где у него могут быть эти перья? Он ведь весь железный? Почему тогда у корабля, к примеру, нет плавников? Или есть?
- ?!!!
В вечном поиске счастья, порхая от цветка к цветку и свято веря в неразгаданность обмана, нахальное стремление к возвышенному или наглая расчётливость изящно и с завидною естественностью всякий раз гильотинируются обыкновенным актом опыления. Тогда как честные, открытые намеренья торжественно венчаются таким же самым актом, но уже дарящим радость и свободу простоты. И если в слепоте стяжательств самости задёргаются паутинки чувств и по раскинутым в многообразном изобилии щедрот сигнальным нитям притянется пленённая ошибка, всё сразу расцветёт вокруг, на радость глазу, благоухающим обильным пустоцветом, а изнемогшееся возбужденье всё до последней капельки уйдёт в песок! И стоит только мраморным плитам лечь на омытые ливнем искорёженные формы, объятья вновь призывно распахнутся, маня уютом и теплом, тая любовную двуокись углерода. А сердце дёргается, паутинка тянет... Ошибку? Но почему опять?
Ах да! В каком же виде предстаёт обычное простое отраженье? Кривозеркалье или Зазеркалье? Похоже, что у каждого своё. Да столько, что очередь хромых чертей в травмпункт не иссякает! Распознавалось ли на самом деле непознанное, в достойном смелости стремлении познать его или сияющие искажения зеркал, через адамантиновую призму умозаключений хранимых в ножнах самолюбований разили наповал действительно всё дорогое и трепетно желанное? Казалось бы...
- Нет, что серьёзно? Слушай, как интересно! А ещё расскажи что-нибудь про самолёты, пока я глажу.
Казалось бы, на предоставленном вселенной тучном изобилии вольготнее и проще было бы вскормить самодостаточность. Так, поди ж ты! С тупым упрямством оправдываясь мнимою ущербностью, опустошаются со злобным, вредным постоянством ножны и косятся направо и налево красавцы и красавицы с непозволительно роскошной статью! Что ж, остаётся колдыбать по корчам своих чувств в пленительном дурмане пустоцвета, ловя сердечной паутиною ошибки и свято веря в неразгаданность обмана.
- Эй, о чём задумался?
- Да ни о чём. Так, лезет в голову всякая чушь.
- Не отвлекайся. Мне, правда, интересно. Смотри, как я погладила твои носки. Нравится? Со стрелочками! Нет, ну надо же! Никогда бы не подумала. Сколько, ты говоришь, плавников у корабля, восемь? С ума сойти! И где же они у него есть?
Да, стрелочки. Нет, в самом деле, ведь можно было бы договориться. Хотя бы поначалу. Хотя бы для того, чтоб сохранить породу! Создать условия и жить спокойно, накапливая силы к умозрительному окончанию перемирия. Обманутым - обман, ошибки - правым! Ведь есть же вероятность, и большая, что к неизбежному моменту, когда раскроется обман, ошибленное, даже сильно, место уже всецело заживёт, и в успокоившихся водах откроются перископические дали, задышится свободно и легко. Тут, правда, главное не обмануться надеждою о лучшей доле. Но у гордыни, наверное, останется не много шансов, если попробовать подольше поносить носки... со стрелочками. А от удушливых любвиобъятий легко спасает...
- Ой, да хватит болтать-то. Стабилизаторы у птиц! Ага. А у рыб палуба, да? Врунишка ты! Скажи мне лучше, о чём ты всё время думаешь?
- Ну, я же уже сказал - о том, как я тебя люблю.
- О, милый! Дай же мне обнять тебя, душа моя!
Трепыхаясь и мельтеша неразборчивым цветом в своём защитном дёрга-ном полёте то ли огнёвка, то ли пестрянка всё плескалась в ослепительно-ярких пятнах солнечного света, пока вдруг не исчезла, нырнув в густой и пышный пустоцвет. Видать ошиблась-таки, поддавшись на обман.
А от удушливых любвиобъятий легко спасает изобилье форм.
Без всякой жалости
Две фигуры, тускло алеющие в предсмертных лучах заката, вдруг резќко прервали свое отвратительное занятие и разом повернули крючковатые го-ловы в сторону густых зарослей чёрного кипариса. Оттуда напролом пропёрся кто-то маленький и настырный с задранной кверху огромной ушастой головой.
- Ой! Это ещё кто?
- А, да это Фантик. Опять идет поливать свою колючку. Ты разве ничего не слышал про него?
- Почему же, слышал, слышал. Причём, всякое. Ххэк! Ты знаешь, мне всегда казалось, что все бессмысленные поступки находятся в замечательном согласии с очень трогательными и милыми качествами души. Ведь, согласись, зачастую оказывается, что бессмысленны они только на первый взгляд. Как думаешь, брат?
- Ну что же, наверное, в этом что-то есть. Хотя... То, что этот лопоухий коротышка - милое и трогательное существо, также может показаться только на первый взгляд. Не забывай, что наше восприятие окружающего мира зачастую может быть весьма отлично от того, чем он является на самом деле. Для того, чтобы говорить о том бессмысленны ли чьи-то поступки или они такими только кажутся, нужно быть уверенным в достоверности не только своего собственного восприятия, но и знать каково восприятие того, кто совершает эти поступки, а это, согласись, бывает под силу очень и очень немногим. Так что наш Фантик может в равной для нас степени оказаться как добрым и отзывчивым существом, так и каким-нибудь махровым и заносчивым себялюбцем, мозолящим всем глаза своей показушной добротой. Не так ли, брат мой?
- Ты хочешь сказать, что поступки не следует рассматривать как показатель каких-то определённых душевных качеств? Но как же в таком случае узнать с кем ты имеешь дело, как не обидеть невзначай чью-то чуткую и отзывчивую душу? Как не отдаться в гнусные лапы подонка?
- Забыл? Будь бдителен и бесстрашен, исполнен уважения и полной уверенности в себе. И даже к подонку не теряй того минимального уважения, которое всем нам завещано как вежливость и всё с тобой будет в порядке. А поступки, может быть, вернее было бы рассматривать с точки зрения элементарной пользы или вреда. Ну, скажи мне, кому, какой прок оттого, что милый и добрый Фантик поливает сухую колючку, из которой неизвестно что может вырасти и вырастет ли вообще? Причём меньше всего толку от этого может быть для самого Фантика, если окажется, что своим бессмысленным поведением он просто-напросто умножает собственную глупость. Может, он попросту глуп? А?
- Да, это весьма вероятно. Только вот если из той колючки, в конце концов, всё-таки что-нибудь вырастет и не просто что-нибудь, а нечто ценное для всех и дорогое, то нам тогда придется признаться, что это уже наша собственная глупость застала нас врасплох.
- Верно, брат! Мир внутри и мир снаружи отличаются лишь тем, чем существенность отличается от вещественности и отдавать предпочтение чему-то одному, нося в себе и то и другое, и есть обыкновенная глупость. Ведь всегда надёжнее стоять на двух ногах. Так что пусть Фантик поливает свою колючку, то ли следуя движению своей возвышенной души, то ли же таскаясь за собственной глупостью. Наше с тобой дело вести себя как можно более безупречно, стараясь не увязать в коварной трясине глупой одержимости собственной правотой.
- Ох, хорошо сказал, брат, кучеряво! Кстати говоря, вот тут вот в нашей вещественности, по-моему, ещё осталось кое-чего существенного. Ха-ха-ха! Поэтому я предлагаю заняться снова своим делом и доделать его с присущей нам безупречностью, пока не появились какие-нибудь нахалы.
- Ха-ха! Нет, брат, твой юмор точно не позволит нашей глупости застать нас врасплох. Ну что ж, продолжим, пожалуй.
И они вновь быстро загнали свои лысые головы на длинных грязновато-сизых голых шеях глубоко в тушу, по самые жабо из желтоватых перьев, и два бугра сразу вздулись и задвигались под обвисшей полосатой шкурой, причудливо оживляя мертвечину в предсмертных лучах закатного солнца.
Дракон
Кряжистый кулак метко плюснул спелый нос и тот, сморкнув густым со-ком, забрызгал чьё-то сразу сожмурившееся лицо. Щедро одаривая, порой чавкающими и чмокающими шлепками уже размякшие уши и неприспособленные губы, кулак ярился в ночной драконьей пляске, здорово вкладывая чьи-то резкие выдохи в чьи-то протяжные вдохи. Широкая тишина безустали дробилась жёсткими хлопками его верных ударов о бугристые желваки и косяки надбровных дуг, приветливые лбы, упругие шеи, отзывчивые животы и притягательные, в большинстве своём ещё голые, подбородки.
Уперевшись окладом сивой бороды в корявые кисти своих больших жилистых рук, венчающих кручёный древесным волокном, такой же корявый, чёрный посох, дедушка, стоял поодаль, с довольным прищуром, наблюдая за потасовкой, тяжёлое дыхание которой всё сильнее раздувало опасный огонёк в тлеющих угольях его пещерно чёрных глаз. А у кустов, в сторонке, заражённые псы в клочья трепали друг другу шкуры и сивая борода зашевелилась тихим шепотком.
Светлая луной ночь постаралась сделать так, что суетливое пыхтящее топтанье драки не нарушало её естественный уклад и подсвистывая иногда какой-нибудь ночной пичужкой или гулко подухивая кем-то из глубокой древесной дрёмы, она зашелёстывала потужное сопенье и звучные охи порывистым бродячим ветерком. Закручивая над собой воронку звёздного неба, обмякшее тело валилось в подмятую траву, некстати подбивая чей-то широкий шаг и, в быстрой смене партнёров, ноги предусмотрительно уплясывали подальше на целину, утаптывая всё новую луговую флору. Дедушка прерывал себя тогда тихим клёкотом, а потом снова его знающие губы продолжали бормотить живую бороду. Старый босоркун наговаривал драку, ловко укладывая на свой мягкий клёкот тех, кого сбивали с ног тяжёлые в своей железной судорожной ковке, кряжистые племенные кулаки.
Орошая солёным спелым соком луговую плешь, кое-где уже засеянную осколками выщербленной белой кукурузы, ночная драка мерно разгоралась, дразнясь пещерным огоньком угольно чёрных глаз и укрепляя свои уставшие плечи ведомым бормотаньем сивой бороды. Бились незло и умело, только кулаками. Их обильные дары доставались буйным, замороченным кудрявым шепотком, головушкам, отчего думать полагалось животами - живот в таких делах завсегда на головном месте. Небольшой численный перевес, однако, никак не нарушал правильного соотношения сил, и дедушке пришлось вовремя уговорить спешащую подмогу. Три свежих удальца шарахнулись куда-то в сторону от оскаленных псов, проскакав мимоходом в ошибочно верном направлении. Ничего, пусть побегают. Дедушке хотелось вволю насладиться той пьянящей силой, которую так щедро расплёскивали из этой взбаламученной бездонной чаши жизни молодые крепкие тела
Тихим клёкотом закручивались короткие воронки звёздного неба и соч-ная травка вытаптывалась уже возле плетёной тёмной изгороди, за которой, опираясь на свой корявый посох, стоял сивобородый старый дракодлак. Собаки ещё грызлись у кустов, а его шепоток стал уже понемногу блудить в густой дремучей бороде и, почёсывая, налитые новой жилистой силой, свои большие руки, он отошёл на шаг от толстой изгороди. Только разом притихшие псы, поджав куцые хвосты, могли видеть, как трижды перебросив из своей десной руки в шуицу кручёный чёрный посох, дедушка, толкнувшись одним шагом, кувыркнулся через косую плетень и, обернувшись голой тенью, раскинул над поляною широкое крыло, заволочив луну и на мгновенье спрятав всё во мрак. Заметно было лишь, как грозно полыхнул пещерно чёрный глаз и хлёсткий хвостовой удар горячо оттянул, зажавшую за голенищем острый кусок стали, ещё не научившуюся побеждать руку.
Дракон оставил эту драку и в бледном свете вновь показавшейся луны, тяжело дыша, молодцы улыбались друг другу выщербленными ртами и ути-рали свои опухшие рожи.
Да, добро позабавили дедушку.
Размудрёный мастер Хунь
*****
- Скажите мастер, а почему мы едим палочками?
- Потому, - ответил мастер *, уплетая рис.
- Мастер, скажите, пожалуйста, почему мы едим палочками, ведь с ложкой и вилкой есть удобнее?
- Вот и ешь, раз удобнее и не болтай.
- Отвечай мне, старый пенёк, почему мы едим этими долбаными палками, не то я вставлю их тебе в одно место.
- Видишь ли, мой добрый ученик, все дело в том, что палочек-то две. И это постоянно напоминает нам о двойственности, чтобы мы каждый раз старались соединять её в целое. С ложкой и вилкой об этом легко забываешь и начинаешь бесконечно разделять целое, сразу же попадая в ловушку двойственности. Вот смотри, допустим, эта палочка плохая, а вот эта - хорошая, и чтобы взять хотя бы один кусочек я должен прижать его хорошей палочкой к плохой. А теперь давай сломаем плохую палочку. Она же плохая! И что нам останется делать с хорошей? Смотреть, какая она хорошая? Ну, понял? Ладно, жуй, давай. Только не забывай всё хорошенько переживать.
- Понимаю, - сказал ученик, задумчиво разглядывая свои палочки.
- А вообще-то, это просто удобно, - весело пробубнил мастера, с набитым ртом, ловко подхватывая палочками рисовые зерна.
- Чего? - не разобрал ученик, упустив обеденное время.
____________
*Хунь (кит.) - мутить, баламутить
*****
- Мастер, - хихикнул ученик, - скажите, мастер, - и он опять захихикал, - а вот женщина ... Ай! Больно же. Ой! Да ты что сдурел что ли, старый? За что? Ай! Хватит!
Но мастер продолжал щедро охаживать своим бамбуковым прутиком крутые бока и плечи вконец опешившего ученика. Дело было утром, сразу после того, как ученик перестал, наконец, теребить свои штаны, дабы унять приятный зуд, оставшийся от сладкого сна и, потянувшись, повернулся к мастеру с таким вот идиотским хихиканьем приглашая его отведать настоящей мужской скабрёзности, почувствовав, похоже, твёрдую уверенность от явно ощутимых свойств мужского.
Получив взбучку, ученик весь день в злобном молчании громыхал домашней утварью, старательно склоняя себя к надежде, что старый пень наконец-то спятил. Он смиренно сопровождал свою повинность угрюмыми попытками задеть ненароком мастера чем-нибудь непременно тяжёлым и как можно более травматичным. Не вполне, стало быть, доверяя своим подозрениям и, судя по всему, чтя справедливость наравне с повиновением.
- Ну, так о чём ты хотел спросить меня утром? - уже после ужина, разглаживая свою жидкую бородку, обратился к нему мастер.
- Ни о чём, - огрызнулся ученик, сердито потирая бока. Потом вдруг хи-хикнул, но тут же насупился и покосился на бамбуковый прут, лежащий на коленях у мастера. Однако вновь раздражённый зуд заставил его, тем не менее, поинтересоваться:
- А драться больше не будете?
- А это, мой рефлекторный ученик, будет зависеть от того, насколько хо-рошо ты усвоил то, что уже узнал сегодня о женщине, - показно смудрил мастер .
- Я сегодня хорошо усвоил только то, что узнал об этом бамбуковом прутике, - вдруг на мгновение показалось остроумие ученика и быстро скрылось: - За что ты, старый пень, навешал мне с утра синяков?
- Видишь ли, мой возмужавший ученик, всё дело в том, что нет никакой разницы между отношением к женщине и отношением к окружающему миру. Если не уважать женское, то окружающий мир станет для тебя таким вот бам-буковым прутиком, ибо всё, что есть у нас в этом мире, мы имеем, почтенье и благо даря материнским воплощающим свойствам материи. И нет никакой разницы между тем, родит ли тебе женщина ребёнка или окружающий мир воплотит твою идею. Уважение женского и почитание его своим вниманием - залог счастья на этой земле. Можно иметь красивых детей, а можно - корявых ублюдков. - Мастер взглянул на ученика, как всегда не сразу расправив своим тёплым взглядом его скукоженное лицо, и вздохнул: - Я, конечно же, сейчас говорю о внутреннем, о мой прекрасный ученик. Так что для тебя, в общем-то, должно быть неважно что ты будешь делать, гораздо важнее - как. Кстати, именно об этом и постарайся не забыть, когда я отведу тебя сегодня к женщине. Смотри, не подведи меня! Только прежде прибери со стола и как следует помой ...
Но вся посуда была уже вымыта и аккуратно сложена для просушки, а обнаружив своего ученика у порога, где тот ожидал его, в нетерпении теребя штаны, мастер решил, всё же, захватить с собой свой бамбуковый прутик, как часть окружающего мира.
*****
Мягкой кисточкой для каллиграфии ученик, зажав кончик языка в углу своего широкого рта, в который уже раз старательно выводил на большом листе рисовой бумаги, никак не поддававшийся его пыхтениям, иероглиф коу ( )*.
- Скажите, мастер, я вот тут подумал...
- О, неужели, - искренне удивился мастер .
Осторожно отложив в сторону мягкую кисточку, ученик, нависнув над тщедушным тельцем мастера, медленно, и внятно, наполняя каждый звук угрожающей интонацией, повторил:
- Я вот тут подумал, - и выдержав утверждающую паузу, продолжил, - и никак не могу понять... - прищурившись, он покосился на мастера, - Да, не могу понять! - заорал он, - У нас пять тысяч иероглифов, так? Одни пишутся по-разному, а произносятся одинаково, так? А у других, вообще, по нескольку значений, так? Вот мне и не понятно, зачем всё так усложнять? Другим вон, я слышал, как с буквами-то повезло.
- Для такого остолопа и ещё пяти тысяч будет мало, - памятуя о тугоухости ученика, пробормотал мастер.
- Чего?
- Видишь ли, мой чуткий ученик, всё дело в умении слушать. Звучание всегда важнее конкретного значения слова, поскольку является основой чувствования. Количество не имеет значения - важно лишь качество. Ты должен учиться чувствовать малейшие оттенки интонации и слышать их волокнами своей души. Тогда ты будешь всё время рядом с истиной, и тебе легче будет не обмануться. Вот если я скажу тебе, к примеру: - "О, трепетно дорогой моему сердцу ученик, ты столь же восхитительно туп, сколь и многочуден в простоте своей, как иероглиф коу!" Ты ведь сможешь почувствовать совсем не то, что услышал. Так? Кстати, иероглиф у тебя опять не получился.
- Понимаю, - отрешённо произнёс ученик, тупо уставясь на свои каракули и надолго к чему-то задумчиво прислушался. Время шло. Наконец, взгляд его напрягся и густо сросшиеся брови полезли вверх вместе с нарастающим звуком его голоса, - Что-о-о?! Старый пень! Да я же сейчас просто выбью из тебя всю твою трухлявую мудрёность. Ты у меня...
Но умудрённый мастер поспешно ушёл в глубокую медитацию и уже не видел его возмущённых кривляний. Он только лишь слегка кивнул седобо-родой лысой головой и, утерев с лица слюни своего любимого тугоухого ученика, довольно улыбнулся, почувствовав, как видно, все тонкости его звучания.