Хахалин Лев Николаевич : другие произведения.

Шаровая молния. Повесть

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 7.28*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Талант - это тяжелый груз. Как чемодан без ручки: нести неудобно, а бросить жалко.


  
   Он жил уже свой пятнадцатый год, ему казалось -- долго: так много он знал. А может быть, и это ему казалось. Вздохнул и уловил горчащий вкус: где-то разво­дили вялые дымные костры.
   -- Андрюша, закрой горло,-- сказала мама.
   Кузьмин оглянулся -- она стояла с Николашкой на руках и большими глазами смотрела на него, на Кузьмина.
   Он поправил шарф и потупился. Скоро,-- напомнил он себе.
   Последние дни были пыткой: отец, под чьим суро­вым взглядом он цепенел, мама и ее тетка, Анна Пет­ровна,-- все они пристально разглядывали его, будто обнаружив что-то новое на его деланно равнодушном лице.
   Пятнадцатый раз для Кузьмина начиналась осень (а он уже знал, что это лучшая его пора) -- приходило успокоение, тихий восторг, и в груди, казалось, рос живой горячий шар. Мир, великий мир со всеми свои­ми запахами и красками осенью подступал вплотную. Ни звон и резкость зимы, ни неистовство и беспокой­ство весны не открывали ему мир в такой полноте, как тихое утро в сентябре. Не приносили ему той радости, которую, хоть мимолетно, он ощущал осенью и по до­роге в школу и, случайно, среди безысходности его школьных будней, взглянув в окно.
  -- Опять мечтает... Ну, пошли! -- сказал отец. Он склонился, заглядывая Кузьмину в лицо.
   - Андрей! -- сказал он.-- Пожалуйста, слушайся Ан­ну Петровну
   Кузьмин ткнулся губами в его твердую гладкую щеку, почувствовал знакомый запах "Шипра" и пе­решел в мамины руки.
   -- Андрюшенька! -- шепнула она ему, прижима­ясь мокрым от слез лицом.-- Андрюшенька!..
   Николашка послушно поцеловал его мокрыми гу­бами и поспешно опять влез маме на руки. Анну Петровну он целовать не стал, надул губы.
   Они ушли в вагон, появились в окне, немые. По­том громко, напугав Николашку, крикнул паровоз, такой длинный, сыто лоснящийся, похожий на сжа­тую пружину (а отец сказал, что совсем он не по­хож), и, фукнув паром, увел покорные серо-голубые вагоны с табличками "Москва -- Будапешт -- Вена" в моросящую, мутную даль со странно-ярко горящими красными семафорами.
   Отец и мама что-то немо говорили из уходящего окна вагона, и Кузьмин на все согласно кивал голо­вой, а паровоз легко и быстро разгонялся и уходил.
   Кузьмин долго смотрел вслед поезду, не смаргивая, а Анна Петровна терпеливо ждала, неподвижно стоя у него за спиной. Наконец он повернулся к ней с тем равнодушным, выводящим из себя отца и учителей выражением и стал молча ждать ее при­каза. Она молчала. Ему пришлось поднять голову.
   Она спокойно и выжидательно смотрела на него. Пришлось сказать "Всё" и первым шагнуть по на­правлению к выходу с перрона.
   Они прошли мимо пригородных платформ с зеле­ненькими вагончиками и короткими, похожими на жуков паровозиками, через толпу суетящихся людей, и, когда Кузьмин остановился, разглядывая их и заодно испытывая Анну Петровну, она тоже остано­вилась. Потом они вышли на площадь, где на том же самом месте, что и час назад, стоял отцов­ский "ЗИМ", сели в него, и в последний раз добрый шофер повез их, но уже не домой.
   В машине, где все еще оставался запах отца, тот, который пропитывал весь дом, все его мундиры и даже, казалось Кузьмину, людей, у Кузьмина сде­лался озноб.
   Нет, у него не было предчувствия перемен, стра­ха, жалости к себе или заискивающей суетливости, когда Анна Петровна взяла его за руку и вместе с ней он вошел в ее большую комнату с антре­солью в коммунальной квартире старого трехэтаж­ного дома на другом краю Москвы.
   За окном были сумерки, нудно шел дождь. Она постелила ему на антресоли. Он сжался в комочек под одеялом и, согреваясь в подступающем жару -- он простудился -- и уже плавая в нем, почувствовал толчок в сердце: это из далекого далека маминой мыслью о нем толкнуло волнение.
   "Мамочка!" -- шепнул он, и тотчас натянулась звонкая струна, затеребила его. В жару он запла­кал, а струна все больнее дергала его. Когда боль стала непереносимой, угрожающей, струна оборва­лась, и, будто омытый его горячими слезами, наут­ро мир предстал перед ним в прозрачной яркости чистого синего неба и неразмытых контуров незна­комого города, прихваченного Воздвиженским мо­розцем.
  
   День начинался и заканчивался полосканием гор­ла из тяжелой, толстого фарфора кружки с выцвет­шими васильками на стенках. От настоя голос бархател, наливался теплом, а в груди будто прибавля­лось дыхания. Иногда Кузьмин даже пробовал петь. А ангины через год кончились.
   Бич последних лет -- ежевечерняя проверка отцом до­машних заданий -- не свистел над головой, и Кузь­мин приучился сам себя проверять: на первых же неделях учебы в новой школе он нахватал двоек и, не слыша упреков и нудных нотаций, а видя только напряженное лицо Анны Петровны (Крестны), стал незаметно для себя стараться, и мало-помалу двой­ки исчезли.
   Он становился общительным и веселым, играл за школьную команду в волейбол (в девятом классе он начал быстро расти, оставаясь худым и подвижным). На фотографии тех лет нескладный Кузьмин выгля­дывает из клубов дыма со сцены актового зала шко­лы -- показательный опыт на вечере отдыха.
   Он долго отвыкал от озноба страха, державшего его в постоянном напряжении там, в старом доме и старой школе, и, когда короткий путь до школы стал легким, веселым, когда свобода незаметно вошла в его плоть, к нему вернулось любопытство, без­злобная шкодливость и то известное чувство, когда нет рук, ног, горла, головной боли, а есть просто неутомимое тело: носитель, хвататель и прыгатель.
   Он учился в девятом классе, когда появилась но­венькая, и ее присутствие, ощущаемое всем телом как изнеможение, паралич, изменило его представ­ление о своих приятелях и еще больше -- о себе.
   (В тот день у него особенно сильно зудели про­тивные розовые прыщики на щеках; даже на конт­рольной он не переставал их расчесывать и, вернув­шись домой, в нетерпении сразу же бросился к зеркалу. Толстое, благородно-овальное зеркало гро­моздкого трюмо -- общее зеркало всей квартиры -- по краям было замутнено, слепо, и только в центре холодно и глубинно сияло как бы изнутри осве­щенное поле.
   Волшебное зеркало стерло случайные черты -- прыщики, царапину на подбородке, оспину над рас­трепанными губами,-- и на Кузьмина издалека вни­мательно посмотрел тонколицый красивый мужчи­на. Кузьмин отступил -- одежда расплылась неопре­деленным пятном, а лицо осунулось, просветлели глаза, брови обрели излом, а губы сложились, упря­мо подобрались.)
   Он стоял и разглядывал себя -- он понимал -- на­стоящего, того, который уже существовал в той да­ли, и не знал, что лицо его в эти минуты меняется, сродняется со своим изображением.
   Он показал себе язык. За этим занятием его за­стала Крестна, вышедшая из кухни посмотреть, что это он так замешкался. Ее лицо в зеркале разгла­дилось, открылась теплота взгляда, а губы ее, ока­зывается, все время улыбались. Кузьмин оглянулся на нее, настоящую,-- и вдруг разглядел все это.
   -- Да, ты будешь красивым,-- спокойно сказала Крестна, и Кузьмин заинтересовался.-- Рот, лоб -- все наше. Ты доброго человека как узнаешь? -- вдруг спросила она.
  -- По глазам,-- быстро ответил Кузьмин.
  -- А умного?
  -- По глазам!
  -- Выходит, глаза-то главное?
  -- Верно! -- подумав, засмеялся Кузьмин.
   А вечером, сыграв на его давнишнем интересе к большой черно-лаковой шкатулке, она допустила его к ней.
   Кузьмин увидел улежавшиеся на своих местах пачку писем и документов, замшевый мешочек-ки­сет с набитым брюшком, две медали военного вре­мени, позеленевший изящный наперсток и десяток фотографий на картоне.
   Она была дерзко-красива, высокомерна: то при­севшая на минутку в плетеное кресло (и нетерпение чувствовалось в туфельке, выглянувшей из-под платья, в руке, сжавшей тонкие стебли тюльпанов), то в костюме амазонки взошедшая на ступени дачной беседки (сжимающая хлыст, с раздутыми нозд­рями и косящим взглядом она была все еще в азарте скачки); даже севшая у ног мужа с дочкой на коленях, она испытующе и гордо глядела на Кузьмина с этих фотографий.
  -- Какая ты была! -- восхитился Кузьмин,
  -- Красотою красив, да норов спесив,-- усме­хаясь, отозвалась Крестна.
  -- Ты была богатой? -- еще раз разглядывая ин­терьеры, спросил Кузьмин.
  -- Мои мужья были богаты,-- сказала Крестна.-- Мы с твоей бабушкой бедные были. Какая же я те­бе больше нравлюсь?
   -- Теперешняя,-- не покривив душой, решил Кузь­мин.-- Там ты злая.-- Он оглянулся на нее, боясь, что обидел.
   Но она улыбалась.
  -- Свет ты мой ясный,-- чистым голосом сказала она.
   В темноте, в слабом свете лампады, дождавшись, когда она отмолится, он спросил с антресоли, где спал:
  -- Крестна, ты думаешь -- бог есть?
   И после долгого молчания, когда Кузьмин уже почти перестал дышать, дожидаясь ответа, готовый извиниться, она ответила:
  -- У тех, для кого свой крест тяжел, он есть.
  
   Он подобрал на улице мокрого, грязного котенка. Обезумевший от ужаса перед катящейся мимо ры­чащей громадой машин, беззвучно разевающий маленькую зубастенькую пасть, горбя спину, котенок попятился от присевшего на корточки Кузьмина к стене, под струю из водосточной трубы. "Что, брат? -- спросил Кузьмин.-- Маму потерял? Пошли к нам жить?" Всей квартирой кота назвали Васькой. (Через год летом в деревне он исчез. И странно -- долгие годы Кузьмин помнил о нем, пока что-то не подсказало ему, что Васьки уже нет. Но то была уже иная, другая жизнь.)
  
   Он опять стал много читать.
   По воскресеньям, получив деньги на дорогу, он ехал в центр, гордо, предъявлял офицеру читатель­ский билет и проходил за ограду, шел мимо очере­ди в Мавзолеи, в юношеский филиал Исторической библиотеки. Там, в недетской тишине, в высоком сумрачном зале уважительные, неторопливые биб­лиотекарши выискивали для него вытребованные книги, и, устроившись поудобнее, он склонял над ними голову. От книги он хотел совсем немного -- чтобы она не повторяла известного ему, и как правило, у такой ,книги было странное какое-то, вне­временное название. Мир действительно был неис­черпаем, но не было в нем места для Кузьмина.
   Однажды, утомившись и соскучившись над мед­ленно разматываемой историей, он поднял голову и напротив себя увидел белобрысого Алешку Галки­на, с которым познакомился в пионерском лагере, вступившись за него перед Косым. (Косой мордовал всех подряд, особенно безошибочно находя пани­керов. Кузьмин, вышколенный в дворовых драках старого шумного дома, коротко двинул Косого в ухо и, вывернув ему карманы, вернул Алешке но­жичек. Остальную добычу он сунул себе в карман, чем сильно разочаровал Алешку. И теперь Алешка несколько свысока разговаривал с Кузьминым.) Кузьмин соврал, что им по дороге, они разговори­лись, и после нескольких встреч в библиотеке Алешка ввел Кузьмина в свой дом. Вот тогда и на­чалась эта дружба с Галкиным-старшим, Владимиром Александровичем, В.А..
   Кузьмину сразу же понравилась привычка В. А. гримасничать, щурить правый глаз, задавая ехидные вопросы.
   Маленький, плешивый, В. А. стремительно двигал­ся по квартире, оставляя за собой следы беспо­рядка-- раскрытые книги, передвинутые с места на место стулья, папиросный пепел. Если его монолог затягивался, то постепенно на столе вырастали зава­лы книг -- цитируемых, оспариваемых или просто взятых на всякий случай.
   ...Были тихие воскресные вечера за накрытым скатертью столом под шелковым, в те годы уже вышедшим из моды абажуром с бахромой, с чаем, неутомительными разговорами. Были дивные рас­сказы в лицах -- о гениях интуиции, их видениях и миражах, об озарениях, нелепых ошибках и пустых капризах, слепых заблуждениях, о высоте помыслов и убогости средств -- из уст бескорыстного челове­ка, теперь работающего на тихой должности, спрятавшегося сейчас от напасти и наветов на нелю­бимой работе, человека не выговорившегося и тайно надорвавшегося. "Гений популяризации",-- отзо­вется когда-нибудь о нем Кузьмин.
   Если бы не долговязый, скептически настроенный ко всему на свете Алешка (из отцовского уголка на диване зло и ехидно комментирующий рассказы В. А.), если бы не откровенное любопытство его мамы к подробностям жизни генеральской семьи Кузьминых, сконфуженно обрываемое В. А., если бы не тень неуважительности в их отношении к В. А., то дом Галкиных стал бы для Кузьмина незамутнен­ным источником.
   Общаясь с В. А., он узнал всю меру своего неве­жества и безмятежно принял это к сведению. Но пришло время, и лучший в мире слушатель стал задавать вопросы, и их опережающая рассказ даль­новидность поразила В. А. Он осторожно подсунул Кузьмину давние работы отечественных генетиков: полуфантастические, масштабные, они будили вооб­ражение, переступая через скучные мелкие факты, недоказуемость некоторых положений.
   Кузьмина поразил рассказ В. А. о Кольцове. В. А. работал с ним и объяснил грузного человека, сум­рачно косящегося на тихую лабораторную возню, человека с чудовищной интуицией, заменяющей ему и электронный микроскоп и биохимическую лабо­раторию.
   Не ведая робости, Кузьмин спрашивал в который раз:
  -- А как же это он делал?
   У В. А. начинало пылать лицо, потел нос, он ме­тался по комнате под ожидающим взглядом Кузь­мина, он пытался что-то объяснить, но рано или поздно ему приходилось выдавливать из себя:
  -- Это талант...- Кузьмин отмахивался:
  -- Нет, КАК он это делал?
   -- Андрюша, есть выражение: "Ученый -- это тот, у кого не руки чешутся, а мозги",-- понимаете?
   Кузьмин не понимал. Кузьмин снимал газетную обертку с возвращаемой книги, устраивался на сту­ле и начинал задавать вопросы.
   Очень скоро В. А. почувствовал царапающую хват­ку еще молочных зубов Кузьмина, и поразительная легкость, восприимчивость, с которой Кузьмин в споре усваивал труднейшие умозрительные доказа­тельства, удивили его, многоопытного.
   Затем, случилось, он однажды перебил Кузьмина. "Этого не может быть, Андрюша",-- сказал он твердо, как в былые времена, председательствуя где-нибудь на семинаре. И на него, истребляя все возражения, обрушилось доказательство, которое, он знал, играючи было рождено сейчас, в эту ми0x08 graphic
нуту, В. А. откинулся на спинку стула, пряча расте­рянное лицо в тени. Алешка засмеялся, жмурясь от удовольствия, и, покраснев, В. А. потребовал, чтобы он замолчал. В. А. попросил: "Объясните мне все от начала до конца, Андрюша!"
   И Кузьмин развернул перед ним поразительно гармоничную картину устройства своего мира, мира, в котором не было места заданности.
   Со смущением и тихим восторгом, как перед не­нароком открывшейся наготой совершенства, в от­дельных фрагментах этой картины В. А. с изумле­нием узнал уже раньше рожденные, но ныне объ­явленные еретическими идеи; недоступные для оз­накомления, преданные анафеме, они вдруг сти­хийно рождались вновь.
   Но главное было в диалектичности, естественности, с которой Кузьмин объяснял живой мир: "Не он, а мы случайны! Какой великий дан нам шанс!.."
   В. А. перевел разговор на другую тему, и маль­чишки уже дурачились, а он сел на диван, закрыл­ся от них газетой, и по нему ударила вторая вол­на -- он испугался. Испугался, что это чудо, искра задохнется. В следующий приход Кузьмина он по­пытался расспросить его о доме -- и встретил от­пор. Он угадал причину и, полный сочувствия, на­всегда отступился от расспросов.
   Он принял на себя добровольное бремя: охра­нить, напитать искру, вздуть пламя...
   -- Таких книг, дорогой, еще нет,-- все чаще стал отвечать он Кузьмину.-- Вот статейку из "Нейчер", свеженькую, я бы мог вам дать. Но ведь вы анг­лийский язык не уважаете, не? -- Он насмешливо улыбался.
   А Кузьмина поражало иногда топтание В. А. на очевидностях, иногда В. А. рассказывал ему веши, о которых он, Кузьмин, как будто раньше слышал. Однажды они поссорились. В. А. крикнул ему. "Много на себя берете, Андрюша! Ведь вы даже не дилетант! Как вы можете спорить!" Алешка из угол­ка подал реплику: "Не кричи! Сам говорил, что у него..." В. А. замахал на Алешку руками.
   Безошибочно угадав, В. А. открыл Кузьмину Баха и Бетховена и, деликатно промолчав всю обратную дорогу с концерта, был вознагражден трудным "Спасибо!".
   Ему же он открыл тайное тайных: дал изданную в 1922 году на шершавой желтой бумаге тетрадочку: "Опрокину мир, разломлю луну! Разбужу грозу, молнией сгорю!" -- и, смущаясь, выслушал вежли­вые комплименты своим юношеским, бунтарным стихам. "Ни черта вы в стихах не пони­маете, Андрюша!" -- сказал он, странно досадуя на то, что Кузьмин не может, не станет его изначаль­ной копией.
  
   Однажды вечером Алешка прибежал к Кузьмину домой: "Пошли скорей! Отец зовет!" Была зима, но они бежали всю дорогу, не обращая внимания на соблазнительные сугробы и накатанные ледяные дорожки. Алешка бежал очень быстро и все время оглядывался на Кузьмина.
   Еще в прихожей Кузьмин почувствовал знакомый запах валерьянки. В. А. лежал на диване, лицом к стене. Узнав Кузьмина по шагам, он просто ткнул рукой в сторону стола.
  -- Доказали! -- сказал он.-- Все доказали! Запо­минайте, миленький: Уотсон и Криг. Доказали спи­ральную структуру ДНК.
   -- Спираль! -- ахнул Кузьмин.
  -- Конечно же! -- взмолился В. А.-- Экономично, компактно и чудо как просто. А знаете ли вы, ми­ленький,-- взревел он, усаживаясь на диване,-- знаете ли вы, что еще лет двадцать назад на обык­новенном семинаре Кольцов так и сказал -- и о ра­дикалах и о нелинейной структуре!.. Боже мой, опоздали мы, Андрюшенька!.. Дайте мне папиро­сы!!-- скомандовал он домашним.-- Это же бред! Держать в руках ключи к ядру клетки и получить за это по рукам! Андрюша, миленький! Если -- те­бе! -- когда-нибудь! -- примерещится что-нибудь такое-этакое! -- не болтай попусту! Доказывай! Не спорь! Работай! Пусть все эти штукари, чиновные ро­жи говорят, что ты сумасшедший! Что ты не мате­риалист! Что ты не читал того-то и сего-то! Плюй!! С Ивана Великого! Доказывай!.. Да дайте же мне, наконец, папиросы! -- другим тоном попросил он, и Кузьмин разыскал их на подоконнике.
  -- Слушайте! -- сказал В. А.-- Русская наука всег­да была сильна на узловых проблемах. Мы же великие! Мы же от громадности своей только глобальными темами и занимаемся, мы же фантазеры! Вот так -- с мелком, по досточ­ке-- какую гипотезу родили! А чтоб проверить -- ни-ни! Спорить -- будем, но доказывать -- мы гор­дые, не станем! Ах, Кольцов, Кольцов!..-- В. А. за­курил, обвел их всех, сидящих у дивана, обиженным взглядом и приказал Кузьмину: -- Идите на кухню и читайте -- я журнал на работе украл, завтра он по рукам пойдет, потом его не сыщешь. Дайте ему чаю!!
   В первом часу ночи, когда Кузьмин, пришептывая губами, разбирал последнюю страницу труднейшего английского текста, В. А. вышел к нему на кухню, отобрал журнал, перевел последние абзацы и про­водил до дома.
  -- Запомни этот день,-- после долгого молчания обронил он.-- Началось! Взяли бога за бороду!..
  
   -- Алешин папа заболел? -- спросила Крестна, караулившая у окна.
  -- Да,-- сказал Кузьмин, валясь на кровать.-- А хуже всего, что теперь ему не поможешь. Серд­це у него болит.
  -- Спи, родной,-- попросила Крестна.-- Сердце много стерпеть может.
  
  
  
   2
   Как обычно, весной он становился беспокоен.
   Прибывающий на улицы свежий возбуждающий воздух и какой-то резкий свет, дро­жащее в небе солнце, давняя детская тревога, слу­чалось, тянули его за двери, но чаще он вдруг ис­пытывал острейшее безотчетное чувство счастья и тогда стремился к уединению. Изо дня в день что-то росло в нем, не сообразуясь со вчерашними планами и сегодняшними заботами, и бродило, вы­зывая смену настроений.
   Последней школьной вес­ной Кузьмин повадился лазить через низенькую стену Монастырского сада -- прибольничного пар­ка -- и однажды увидел Мишку-одноклассника, мелькнувшего в окнах заброшенного корпуса.
   Мишка страстно искал клад. Он планомерно и на­стойчиво изучал весь этот трехэтажный пузатый кор­пус, начиная от сырого подвала, а Кузьмин, поко­павшись немного вместе с ним в хламе, поднялся на чердак этого скелета, в свое время бывшего мо­настырским приютом, гостиницей, учрежденческим корпусом, жилым домом.
   Ветер нанес на чердачный песок тонкий слой земли, и у растрескивающихся стен уже укорени­лись тонкие деревца; жесткая высокая трава росла под открытым небом, и какие-то лишайники ютились в сырых углах. Сгнившие тряпки, сломанные стулья, проржавевший и рассыпающийся остов дивана ле­жали в мало-мальски прикрытых углах, а все от­крытое пространство было обжито неприхотливой жизнью -- травой, деревцами, злой короткой крапи­вой, жирующей на прахе материи.
   Он с удовольствием познавал, что по освоенному травой песку можно смело шагать, твердо ставить ногу, а под сыроватой голью трещат перекрытия, и вся ближняя поверхность приходит потом в шеро­ховатое движение. Чтобы слышать этот, казалось, непереставаемый шорох, он ложился на песок и внимал; над ним текло небо с ватными клочками об­лаков, под ним, покачиваясь, вращалась земля, и, если раскинуть руки, при замирающих ударах серд­ца приходило освобождение: он воспарял над соб­ственным телом. Сначала отрешенность возникала на мгновения (он с испугом и восторгом возвращал­ся из нее), но ледяная ясность мышления манила, и он повторял эти опыты до бесконечности.
   Мишка, разочарованный неудачей -- он верил, этот невысокий толстун, обрастающий диким черным волосом, что монахи спрятали где-нибудь здесь ка­мешки и монетки,-- поднялся из глубины подвала на крышу и все так же упорно стал простукивать киянкой печные трубы, кирпичные стены. В одной из труб он вскрыл пустую нишу. Когда свет нырнул в нее, ограниченную первозданно розовыми кирпича­ми, Мишка долго бессмысленно разглядывал что-то в ее глубине, а потом со вздохом сел на песок.
  -- Чего разлегся? -- буркнул он.-- Не надеешься, что ли?
  -- Неинтересно стало,-- лениво сказал Кузьмин.-- Ну его, клад этот! На фига тебе деньги, Мишк?
   Мишка недоверчиво и даже как-то обиженно посмотрел на Кузьмина.
  -- Придуриваешься? -- Он насупленно оглядел Кузьмина.-- Для жизни. К морю, например, съез­дить. Одеться вот, как ты. У меня папаша не ге­нерал...
  -- Ты давай папаш не трогай,-- предостерег его Кузьмин. И, помолчав, сказал: -- На такую жизнь и заработать можно.
  -- Ага!--Мишка сплюнул.-- Уродоваться!
  -- Если клад не найдешь, будешь ведь уродо­ваться?
  -- Как все,-- угрюмо согласился Мишка.-- Не по­везет-- я на север от папаши смотаюсь.
  -- Мишк! -- сказал Кузьмин, начиная хихикать.-- Я, наверное, дурак -- мне денег совсем не хочется... Знаешь, Крестна рассказывала -- и деньги у нее были и удовольствия всякие, а счастья не было, од­ни хлопоты.
  -- Счастье в труде, да? Это мы учили!
  -- Ну, а в чем?
  -- В достатке, уважении,-- объявил Мишка.-- Ну, в личной жизни...
  -- Каком, чьем уважении? -- спросил Кузьмин. Ему и в голову не приходило, что насупленный Мишка все так точно знает.
  -- Чего ты привязался? Ну, самоуважении -- под­ходит? -- сказал тогда Мишка и еще потратил много лет, работая тяжело и яростно, дозревая до этого смысла.
  
   Они приняли в свою компанию Алешку -- в каче­стве эксперта-историка,-- и тот, весьма начитанный, указал им места в парке, где следовало бы поко­пать. Кузьмин нахохотался до слез, слушая деловой разговор своих компаньонов -- так серьезны они были, так рассудительны.
  
   Вечерами, после того, как больных загоняли в па­латы, засидевшихся картежников, а то и замершую в укромном уголке парочку спугивала компания де­ловитых молодых людей с лопатами в руках. Во время этих сельскохозяйственных работ Кузьмин попробовал впервые вино (инициатива Мишки) и та­бак (Алешка уже покуривал).
   Они много спорили -- заканчивался десятый класс, двое собирались поступать в институты,-- ле­ниво ковыряясь лопатами в тяжелой, сырой земле, дурачились. Алешка до икоты боялся вкрадчивых вечерних шорохов и, когда копать и куролесить на­доедало, рассказывал им жуткие истории, а они, переглядываясь, шуршали ветками за своими спина­ми, попугивали его.
   Иногда Алешка читал им свои стихи, и заворожен­ный Мишка и притихший Кузьмин были первой его аудиторией.
   О, предначертанность случая!
   Однажды Мишкина лопата странно скребнула в земле. Они бросили свои шуточки и принялись ко­пать всерьез. Обнажилась округлая стенка бочонка. Ручками лопат они стучали по ней, вызывая глухой звук. Они оглядывались, начали суетиться. Шепотом поспорили--монастырская казна или монастырское винцо?
   Уже смеркалось, и они заспешили: подкопав бо­чонок, откатили его в сторону, заметили, перегляды­ваясь, что внутри него что-то перекатывается.
  -- Дубовый! -- быстро ощупывая бочонок, сооб­щил им Мишка.-- Солидно заховали. Значится, так, как договорились: мне -- половина, вам -- другая!
  -- Д-давай открывай,-- заикаясь, бормотал Алеш­ка.-- Торцевой обруч сним-ай, дурак.
   Им пришлось выламывать дно. В темноте в узкую щель разбитого дна ничего не было видно; они толкались вокруг бочонка, руки их суетились.
  -- Ну-ка, Леха, снимай куртку, постели -- я на нее добро вывалю,-- распорядился потеющий Мишка.
   Алешка подчинился; втянув голову в плечи и по­давшись вперед, он зябко обхватил себя руками. Ноги у него дрожали.
   Мишка перевернул бочонок, и что-то, стукаясь о стенки, высыпалось. Сгрудившись, все трое сели на корточки перед бочонком, и Мишка осторожно от­валил его.
  -- О-о-о! -- схватился за щеки Алешка и, опроки­нув Кузьмина, сиганув через него, высоко подпры­гивая, ринулся в сторону, прямо на освещенные ал­леи парка, навстречу переполошенному собачьему лаю. Было слышно, как он икает, ломясь через кусты.
   Воспоминание о выражении Мишкиного лица в ту минуту всю жизнь вызывало хохот у Кузьмина.
  -- Атанда! -- на карачках отползая, шепнул Миш­ка. Он кинулся к монастырской стене.
   На коричневой подкладке Алешкиной курточки белели разъятые косточки детского скелетика, а по­одаль -- части маленького черепа.
   Кузьмин, сначала тоже подавшийся в сторону, еще посидел над ними, ожидая возвращения ребят, а по­том, все сильнее разбираемый смехом, пошел до­мой. За чаем (по обычаю, все жильцы вечером со­бирались на кухне -- пить чай) Кузьмин прыскал, и пьяненький дядя Ваня, распаренно-красный, чисто выбритый по случаю пенсии, ласково ему кивал, и Кузьмин уже совсем было собрался рассказать им эту смешную историю, но Крестна, царившая за столом, взглядом пресекала его попытки.
  -- Тот пьяный, хоть и старый, а ты как себя вел! -- отчитала она Кузьмина в комнате.-- Что за пересмешки!
  -- Слушай, Крестна...-- хихикая, начинал в который раз Кузьмин. Наконец ему удалось рассказать ей.
  -- Ох, дураки! -- закачала она головой.-- Монас­тырь-то был женский, захудалый! Ослушниц там держали! Косточки-то хоть зарыли? Отведешь ме­ня завтра.
   Она разбудила Кузьмина чуть свет, перелезла вместе с ним через стену. Оглядев разорение, оза­боченно покачала головой.
   Она встала у ямы на колени, сложила на ее дне косточки. Потом броси­ла в яму горсть сырой глины и выжидательно по­смотрела на Кузьмина. Он бросил на косточки горсть земли, и в нем что-то изменилось.
  -- Засыпай,-- сказала Крестна.
   Кузьмин взялся было за лопату, но происшедшая в нем перемена подтолкнула его, и он стал глину ссыпать в яму руками.
  -- Засыпь ровней и дерном прикрой,-- настояла Крестна.-- Чтобы больше его никто не беспокоил.-- Она встряхнула Алешкину курточку и подала ее Кузьмину.-- Ну, иди!
   Кузьмин отошел и услышал, как Крестна сказала: "Ну, прощай!" -- поклонилась и пошла к стене. У са­мой стены они оглянулись.
  -- Вот матери бывают!--высказался дома Кузь­мин.-- Людоедки!
  -- Ей воздалось, Андрюша,-- шепнула Крестна.
  -- От кого же это? Может быть, от бога?
  -- От людей, от совести... Назови это так.
  -- Так не бывает,-- зло сказал Кузьмин.-- Такие люди не меняются. Это не люди вообще-то.
  -- А я? -- Крестна подняла на него полные боли, с проступившими слезами глаза.-- Какая я, Анд­рюша?
  -- Ты? -- изумился Кузьмин.
  -- Я обманула первого своего мужа, Николая Ивановича, и он застрелился.-- Она говорила это и все выпрямлялась, поднимала голову, становилась огромной, а он, Кузьмин,-- все меньше и меньше.-- Да, Андрюша. А в день моей второй свадьбы умер­ла дочка... Лялечка. Вдруг стала баловаться и поперхнулась наперстком.-- Крестна судорожно вздохнула.-- А того мужа я бросила в восемнадцатом году... И он умер в тюрьме, от сер­дечного приступа...
   Кузьмин с вытаращенными глазами затряс голо­вой.
  -- Неправда, Крестна! -- останавливая ее, ска­зал он.
  -- Это было, миленький мой. Не бойся правды обо мне. Но посмотри на меня -- разве это живое лицо? -- Она потрогала, как чужие, лоб, щеки и гу­бы.-- Я их не чувствую -- их нет... Прости меня! И пойми: все плохое делается от головы, а хоро­шее -- от сердца. Живи сердцем!
   Кузьмин не понимал ее. Из-под него выбили опо­ру, и он висел над землей, и не за что было схва­титься.
   Он подошел к Крестне, уперся лбом в жесткое ее плечо.
  -- Какая страшная штука жизнь! -- решил он, по­молчав.
  -- Только когда оглядываешься,-- тихо возразила Крестна.-- Люби меня по-прежнему, Андрюшень­ка!-- сказала она, всматриваясь в его лицо.-- Я то­бой свою душу спасаю.
  -- Я люблю тебя,-- ответил Кузьмин. И она при­жалась к нему лицом.-- Выпей валерьянки,-- завол­новался он,-- сердце болит, да?
  -- Не волнуйся,-- отстраняясь, сказала Крестна.-- У меня сердце крепкое. Мне еще тебя выводить в люди надо. А человек живет, пока что-то не сносит­ся: душа или тело. Дело держит человека, душу ему укрепляет.-- Она приклонила к нему голову.-- Тебе в школу пора,-- напомнила она, с любовью оглядывая его, и понаблюдала, как он собирается.Он ушел, а она прилегла отдохнуть. Закрыла гла­за и вспомнила тот жаркий летний вечер, почти ночь; затемненный город, глухую тишину пустых улиц, свою слабость и облегчающие слезы в живой теплоте храма, общего горя и общей молитвы. В тот день она получила повестку-похоронку на третьего своего мужа, но было много работы, она печатала до спазма в пальцах, и внимательный на­чальник канцелярии отпустил наконец ее отоспать­ся и выплакаться. Город, куда она попала с эвакуи­рованным наркоматом, был мал, жили в тесноте, раздражающей ее, и, придя к себе "домой", слушая тихий плач детей соседки, она припомнила недавний рассказ знакомого о хворающем сыне племянницы. Ей представилось, что он так же скулит, но тут же поняла, что дети плачут вместе с матерью-вдовой, и, взвинченная этой всей безысходностью, она кину­лась на улицу, на работу, но, не дойдя до нее квар­тала, свернула, вошла за ограду церкви. В храме она пробыла до утра, отходя и согреваясь просту­пившими наконец-то слезами. С того дня лицо у нее стало меняться. На службе к этому долго не могли привыкнуть -- она чувствовала на себе удив­ленные взгляды бывших поклонников, и у нее иног­да, против воли, появлялась на губах улыбка -- они казались ей, старухе, детьми. Их удивление прошло, странно сочетаясь с испугом и насторожен­ностью, когда она сдала в банк прежде сберегае­мые и тщательно запрятанные драгоценности -- по­дарки второго мужа, "цацки".
   Когда она вспоминала о том лете, у нее начина­ла кружиться голова.
   Сейчас она встала, оправила постель и пошла на кухню -- надо было готовить обед.
  -- Извини, Анна Петровна,-- сказал дядя Ваня,-- за вчерашнее. Фронтовики собрались, ну и... Андрюша...
  -- Андрюша своему делу смеялся,-- успокоила его Крестна.
  
  
  
   3
  
   Приближались выпускные экзамены и конкурс в институт, а на тумбочке у Крестниной кровати в английском, тонком, с подкладкой конверте лежало письмо, в ко­тором впервые за эти годы четким мелким почер­ком отец обратился к Кузьмину.
   Почти три года Кузьмин писал родителям позд­равления к праздникам и дням рождения, трафаретно сообщая об отметках, благодаря за подарки. А Крестна округлыми буквами дописывала короткие письма, дважды в год отсылая им фотографии Кузь­мина. В ответ шли наставительные письма, изредка, с оказией, они получали посылки с вещами -- паль­то, костюмами, обувью. Все эти вещи всегда были впору, потому что на обороте фотографии Крестна указывала рост и размер обуви Кузьмина.
   И теперь, круша привычную жизнь, с папиросной бумаги он услышал громкий голос отца: "Дорогой Андрей! Все эти годы я не имел повода упрекнуть тебя, так как ты сознательно относился к своим обя­занностям и сильно подтянулся в смысле учебы. Надеюсь, что теперь ты не тот равнодушный маль­чик, которого мы с мамой со страхом и болью ос­тавили на Родине.
   Думаю, что аттестат зрелости у тебя будет по­средственным, и это почти не оставляет тебе шан­сов для поступления в серьезный институт. Это рас­плата за легкомыслие и недисциплинированность, которые ты проявлял раньше. Анна Петровна сооб­щила нам, что благодаря знакомству с биологом ты выбрал медицинский институт. Это огорчает меня.
   Я всегда чувствовал глубокое уважение к меди­кам, ты много раз слышал о том, что во время Ве­ликой Отечественной войны они спасли мне жизнь. Это дает мне право, помимо родительского долга, сказать, что у тебя, к сожалению, нет качеств, кото­рые позволят стать тебе настоящим врачом: усид­чивости, упорства, воли, чувства ответственности. Я пишу об этом, потому что чувствую себя в ответе за твой правильный выбор жизненного пути.
   Я хотел и сейчас хочу, чтобы ты знал -- только ар­мия может помочь слабовольным людям. В армии, где сама структура пронизана дисциплиной, человек неглупый обязательно обретает чувство собственно­го достоинства, так как обязательно находит свое место, как говорится, в общем строю.
   Подумай обо всем этом, Андрей, и, прошу тебя, ответь мне, несмотря на свою занятость, хотя бы коротко. Крепко целую. Передай мою благодарность и по­желания здоровья Анне Петровне. Твой папа".
   Письмо, адресованное лично ему и прочитанное сначала им, а потом Крестной, лежало на тумбочке, нарушая привычный порядок.
  -- Зачем ты написала им? -- недовольный, спро­сил он Крестну.
  -- А чего же прятаться? Ты решил--держи от­вет.
   Он все тянул с ответом, как вдруг пришла теле­грамма -- мама и Николашка возвращались домой.
  
   ...Сломали на знакомой двери рассохшиеся печа­ти, он вошел в как бы уменьшившуюся квартирку; он узнал, казалось, позабытый запах родного дома.
   Крестна мыла окна; Кузьмин безошибочно рас­ставил мебель, снял наволочку, жесткую и желтую, с люстры, и вечером, когда ее зажгли, чтобы по­пить чай на дорогу, он оказался почти дома, пере­несясь на три года назад, в невозможное, оцепене­лое время.
   Загудел тихо лифт, поднимая кого-то к ним на этаж, и знакомый озноб пробежал по его плечам. Он, кажется, побледнел, и Крестна заметила это.
  -- Тесно здесь будет,-- сказала она.
  -- Можно я у тебя жить буду? -- не глядя на нее, спросил Кузьмин.
  -- Хорошо,-- отозвалась Крестна и отвернулась.
  
   Он поразился тому, какая у него красивая мать.
  -- Войдем в купе,-- сказала мама, и быстрые сле­зы в ее прекрасных глазах исчезли.
   Они сели на мягкие диваны и молчали, любовно переглядываясь.
  -- Ты совсем не изменилась, Крестна! -- улыбну­лась мама.-- Даже помолодела.
   Крестна отмахнулась:
  -- Вот ты, Ниночка, прямо настоящей дамой ста­ла.-- Говорила она это одобрительно и любовалась мамой.-- Коля-то большой какой!
  -- У меня часы есть! -- сказал пригоженький Ни­колашка.-- И тебе купили,-- сообщил он, сидя на­против Кузьмина и разглядывая его, как будто зная про него что-то особенное.
  -- Посиди спокойно, Коля! -- строго сказала ма­ма.-- Как твои экзамены, Андрюшенька? -- Она смотрела на Кузьмина, и ему казалось -- гладила ру­кой по лицу.
  -- Нормально,-- прокашлявшись, ответил Кузь­мин.-- Четыре, четыре.
   У мамы были новые, нерешительно округлые жес­ты. Он поразился мягкому, ласкающему движению руки, когда она взяла сумочку, длинный цветной зонтик, поправила завиток волос над нежным уш­ком. От нее чуждо пахло, она была новой. Он опять удивился, поняв, что эта красивая женщина -- его мама.
   Едва вошли в квартиру (мама радостно и как-то растерянно огляделась в комнате, провела-поглади­ла рукой сервант), как Николашка потребовал еды. Кузьмин повел его мыть руки.
  -- А где ванна? -- плаксиво спросил Николашка.
  -- Нет у нас ванны.
  -- Где же ты моешься? -- приготовляясь зареветь, спросил он.
  -- В бане.
  -- В сауне? -- поморщился Николашка.-- Я не лю­блю сауну, а папа любит, но ему нельзя. А кто те­бе спинку трет?
  -- Дядя Ваня,-- улыбнулся Кузьмин.
  -- Кто это -- дядя Ваня, твой папа?
  -- Смотри, рукава намочил, балда,-- сказал Кузь­мин.
   Он чинно сидел за столом, деликатно, по кусоч­ку, без хлеба сглатывал неведомой нежности кол­басу, смаковал крепчайший кофе. Рядом с чашкой, в нетерпеливо и неаккуратно надорванной упаковке лежали пластинки жевательной резинки, и он ко­сился на них. Взять ее он решился только после то­го, как Николашка, намусорив, заявил, что он сыт, и потребовал конфет. Мама, слегка нахмурясь, протя­нула Николашке упаковку, а потом, спохватившись, предложила ее и Кузьмину. Потом Кузьмина отпра­вили укладывать Николашку спать в альков за пор­тьерой, на родительской кровати под голубым одея­лом.
  -- А пижама?
  -- Поспи сегодня без пижамки, Коленька,-- отоз­валась мама.-- Куда она запропастилась?
   Мама рылась в распахнутых чемоданах, Николашка притворно захныкал.
  -- А ну, давай спи,-- шепотом сказал Кузь­мин.-- Не то щелбан заработаешь!
   Николашка прикрыл один глаз, выложил ручки, пай-мальчик, на одеяло, но хитрил. Кузьмин угро­жающе выпятил подбородок. Тогда Николашка что-то очень быстро сказал ему по-английски и замер, с испугом и интересом ожидая реакцию.
  -- Спи, иностранец! -- сказал Кузьмин и, отвер­нувшись, еще долго улыбался.
   Когда Николашкин нос уткнулся в подушку, полу­открылся рот, лицо потеряло капризное выражение, Кузьмин вышел в комнату.
   Мама и Крестна с удовольствием, молча, рылись в чемоданах, извлекая из них массу красивых ве­щей. "Все для тебя!" -- довольным голосом сказала мама, и Кузьмин, повинуясь странному чувству, по­пытался благодарно ее поцеловать. С удоволь­ствием он надел лишь тяжелые часы; весь осталь­ной гардероб смутил его изобилием.
   "Что бы почувствовал Мишка, успокоение?" -- подумал он. Самоутверждающий вид -- оценил он себя, глядя в зеркало, однако мама и Крестна на­ходили, что он очень хорош. Они занялись какими-то воздушно-легкими женскими вещами, а он сел в угол дивана и стал листать кипу журналов, приве­зенных мамой.
   Там было много боевой техники. Со вкусом сня­тая, она вызывала восхищение своим законченным видом: в танках ощущались тяжесть и ломовая сила, в самолетах--коварная стремительность, а ракеты едва удерживались на стартовых площадках. В стать­ях, помеченных отцом, были угрозы, хвастовство, насмешка.
  -- Там интересно жить? -- спросил Кузьмин, ли­стая журнал мод.
  -- Нашим -- очень трудно,-- отозвалась мама, пе­ребирая какие-то свертки в чемодане.-- Сумасшед­ший мир. Для них войны как будто и не было... Несутся без оглядки куда-то...-- Лицо у мамы было озабоченным -- она не могла что-то отыскать в чемодане.
  -- А как Вася? -- негромко и как бы между про­чим спросила Крестна.
  -- Он подал рапорт о возвращении,-- рассказыва­ла мама.-- Очень устал. И еще...-- Мама строго и внимательно посмотрела на Крестну и Кузьмина.-- Он считает, что его место здесь, дома--там забы­ли весь пережитый ужас, опять лезут на рожон. Ну, а папа,-- сказала она Кузьмину, откладывая ка­кую-то вещь,-- ты ведь знаешь, Андрюша,-- человек долга. Он не идет с совестью на компромиссы.
  -- Что, может быть война? -- тихо спросила Крест­на. У нее было очень напряженное лицо, в насту­пившей тишине заметил Кузьмин.-- Ведь прошло всего одиннадцать лет!
  -- Как папа жалеет, что ты не хочешь стать офи­цером! -- сказала мама со вздохом.-- Но вот в этом -- весь он.-- Она протянула Кузьмину тяжелый сверток -- "Биологию" Вилли. На суперобложке отец написал: "Желаю--с полной самоотдачей и без жалости к себе".
  -- Вот тебе мой отчет,-- сказала Крестна маме, до­ставая из своей сумки толстую тетрадь, в которой все это время она вела бухгалтерию.
  -- Какой отчет, Крестна! -- Мама оттолкнула от себя тетрадку.-- Сколько ты для меня сделала!.. Как мне тебя отблагодарить!..
  -- Ну, обживайтесь,-- сказала раскрасневшаяся Крестна, пряча тетрадь обратно в сумку.-- Пойдем мы с Андрюшей... Пусть у меня поживет, а ты пока устраивайся, Ниночка.
   Мама растерянно оглянулась на Кузьмина:
  -- Как же так?
  -- Ему ж заниматься нужно,-- тихо сказала Крест­на.
  -- Я каждый день к тебе приходить буду! -- ска­зал смущенный Кузьмин.
  -- Так... неловко...-- Мама смотрела на него, на Крестну.-- Только пока экзамены, да?
   Дома Крестна сразу же стала развешивать их об­новы в своем большом шкафу -- каждую вещь она еще раз ощупывала, оглаживала -- и, покончив с этим, села, довольно улыбнувшись Кузьмину:
  -- Что, хорошая книга?
  -- М-м-м! -- Кузьмин помотал головой, не отры­ваясь от текста.
   К маме он приходил после каждого экзамена; иногда гулял с Николашкой во дворе, вводя хныкалку в традиционно спаянный коллектив бывшего своего мира. А мама была озабочена ремонтом, оформлением документов, Николашкой; Кузьмин все сильнее любил ее, совсем незнакомую, ничем не напоминающую прежнюю тихую, молчаливую, но такую родную маму. Теперь почему-то он не мог вернуть ей маленькую записочку, подобранную им с пола, когда он расставлял мебель: "28 сентября. Поезд N 129, путь 6, вагон 9. В 13.40. Сказать про горло у Андр.",-- последнее, что мама написала пе­ред отъездом.
   Потом мама и Николашка уехали на юг, а Кузь­мин, беззаботно наплясавшись на выпускном вечере, подал документы в медицинский институт, при­лично сдал экзамены и был принят.
   Отец приехал, когда Кузьмин уже веселился на зимних каникулах в спортлагере, и встретились они не сразу.
  
   4
   ...Уже в конце первого курса Кузьмин понял, что учеба превратится в тоскливую зубрежку, если он не приложит к чему-нибудь свои голову и руки. Первая же лекция по патофизиологии, вдохновенно прочитанная молодым профессором, привела его в кружок на этой кафедре. Он взял тему для рефера­тивного сообщения, явился к В. А., с восторгом рассказал о своих планах, но В. А. сморщился, как от лимона. Выяснилось, что и Алешка (он учился на истфаке МГУ) записался в кружок. Прехитрый В. А., помучив скепсисом, допустил их к своей за­пертой в шкафах отдельной библиотеке, собравшей в себе следы увлечений Алешкиных предков -- философа-натуралиста, историка -- и биолога, само­го В. А. Копаясь в неслыханно интересных книгах, Кузьмин позабыл жалкую тему своего реферата, от­крыв, что тоненьким, пересыхающим ручейком реку отечественной медицины питало и малоизвестное направление -- о воздействии биостимуляторов на человека. Они с Алешкой, склонным к изысканиям чудес и кладов, разделили работу: Алешка созда­вал историческую композицию этого направления, а Кузьмин по крохам собирал фактический мате­риал.
   На заседании кружка он сделал вопиюще-увле­ченное сообщение и был побит камнями -- за от­сутствие критического отношения к чудесам эти" ветхих старичков и земляных бабушек, пророков и колдунов.
   С удовольствием выслушав рассказ Кузьмина о его позоре, В. А. подсказал: "Иди в фармакологию". И в течение всех этих лет подкармливал его свежай­шей зарубежной информацией. "А это не блеф?" -- возвращая очередной журнал, спрашивал Кузьмин. "Все ваши учебники -- просто Ветхий завет, сборник анекдотов и урна для праха!" -- кричал В. А.
   Сначала Кузьмина волновали, влюбляли и просто разили наповал сами факты. Он долгое время пре­бывал в восторге от самого процесса их добычи. Но вот они стали складываться в таблицы, в них не­понятно сосуществовать, и Кузьмин, еще продол­жая заниматься добычей этой руды науки, начал время от времени задумываться, разглядывая ре­зультаты своих трудов. Он показывал таблицы В. А., Тишину, спрашивал их совета. Оба они, каза­лось, сговорившись, отвечали ему: "Здесь что-то есть..." Он сам чувствовал это и долго ждал какого-то откровения, озарения, искал ответ в чужих рабо­тах...
   Мудрость пришла к нему тихим шагом. И вот од­нажды, прочитав последнюю страницу очередной статьи, он ощутил себя изменившимся -- он ясно и определенно знал, что известные ему объяснения фактов его не устраивают. Незаметно для себя он стал фантазировать, и медленно, очень медленно, но всегда рывками, ступеньками вверх, что-то стало прорисовываться, и в таком законченном виде, что он не сомневался в истинности.
   ...И теперь, заканчивая сообщение, он легко раз­делился на две части -- одна его половина еще де­лала последние выкладки, управляла его рукой, по­дававшей знаки ассистирующему за диапроектором Тишину, языком и телом, а другая -- со знакомой легкостью уже жестоко препарировала его собствен­ный доклад, и, наконец, словно возвращаясь из по­лета и складывая крылья, он оглянулся на высоту, в которой только что был, испугался ее и не ска­зал -- сробел, засмущался -- заранее приготовлен­ное: "Эти данные подтверждают известное мнение, гипотезу о том, что в основе всякой болезни лежит временная несостоятельность организма или орга­на и, следовательно, средство лечения любой бо­лезни находится в самом организме. Его надо толь­ко возбудить".
   Смолчав на этот раз, спрятав эту фразу, он сму­тил себя навсегда, ибо сказано было: "Смутное чувство бездонно".
   Закончив, он развязно махнул рукой -- давая знак Тишину,-- и сел у экрана, мгновенно вспотев и почувствовав слабость, дурноту и почему-то стыд.
   Академик, потыкивая карандашом в листочек с повесткой заседания кружка, сидел задумавшись. Брови у него были огорчительно-удивленно подня­ты. Кузьмин увидел серебристое сияние седой его шевелюры на макушке и усмехнулся про себя мыс­ли о возможном символическом значении этого си­яния.
   Лужин, приоткрыв рот, озадаченно и растерянно смотрел на Кузьмина и, когда они встретились взглядами, сморгнул и, встряхнувшись, деловито за­вертел головой.
   Тишин, издали поглядев на Кузьмина, чуть-чуть усмехнулся. Ассистенты и кружковцы перешептыва­лись, посматривая на Кузьмина.
  -- Кто хочет высказаться? -- прокашлявшись, громко спросил академик.
   После минуты тишины он сказал:
  -- У меня есть несколько вопросов, э-э, Андрей Васильевич.
   Отвечая ему, Кузьмин рассказал, что он пользо­вался аптечными препаратами, что опыты с культу­рами тканей он ставил с сотрудниками институтов морфологии и рака, что микрофото делались там же, что он читает на двух языках и что он сердеч­но благодарит Тишина за помощь и консультации.
   Отмахнувшись от убогих вопросиков Кузьмину с мест, академик сказал:
  -- Мы имеем дело с законченным исследованием. По уровню исполнения -- на диссертационной глу­бине,-- заключил он, поглядев на реакцию Кузьми­на поверх очков. Потом он их поправил.-- Ряд при­веденных фактов принципиально нов, и их досто­верность не вызывает сомнелия. Разработана ориги­нальная методика...-- Академик и в самом деле бормотал стандартные фразы, как на какой-нибудь защите.-- Однако,-- академик встал, набирая в голо­се и канонизме, застегнул все пуговицы на пиджа­ке,-- однако бросить этакую работу, не оформив ее соответствующим образом, было бы позором и без­дарностью.-- Он повернулся всем корпусом и уста­вился на Кузьмина.-- Что это вы сидели в уголочке три года? Где публикации? -- Академик свирепо по­глядел на Лужина и Тишина.-- Боря,-- сердито ска­зал он Тишину,-- вы-то куда смотрели?!
   Потом выступали ассистенты, старательная ста­роста кружка, а Тишин смолчал. Только один раз он заговорщицки подмигнул Кузьмину.
   Уже расходились; Кузьмин, делая вид, что не за­мечает любопытных взглядов, упаковывал отцов­ский диапроектор, когда в дверь заглянул Лужин и увел его в ассистентскую, где на диване без пид­жаков и с чашками в руках сидели академик и Ти­шин. Лужин сунул в руки Кузьмину чашку горького кофе и подпихнул его к стулу, поближе к дивану. Здесь Лужин держался по-хозяйски гостеприимно. Сладкая улыбка на его лице о многом сказала Кузь­мину.
  -- А на экзамене наш Андрюша едва на четверку вытянул,-- насмешничал Тишин.-- А еще надежда кафедры!
  -- Это пустяки,-- сказал академик, глядя в чаш­ку.-- Я у вас и вовсе "неуд" получу. Суть в дру­гом,-- сменив тон и явно прицениваясь к Кузьмину, протянул он,-- хватит ли у этого милого юноши тер­пения, а не старания доказать то, что он сегодня местами декларировал? Насчет живой воды, а?
  -- Хватит,-- после паузы хриплым голосом сказал Кузьмин.
  -- Ну, договорились,-- сказал академик.-- Через год -- понимаете? -- через год посмотрим! Не пони­маете! -- Академик улыбнулся.-- Я о распределении вам толкую, чудак вы этакий!
   Тишин тоже насмешливо и укоризненно, как на глупого, смотрел на Кузьмина.
  -- Спасибо,-- сказал Кузьмин и встал. Пол под ним качался.
  -- А работку со всеми официальными справочка­ми мне через недельку представьте. И каждый квартал -- мне отчет!
   Только по дороге (он ее и не заметил) до Кузь­мина дошло все значение этого "Посмотрим!".
  
   Ах, как он мучился с этой своей первой публика­цией! Потом ни одна статья так дорого ему не сто­ила -- тогда он отмучился за все свои работы сразу.
   То непомерно большая, то куцая, она изводила его всю неделю, не отпуская от себя ни на мину­ту, отравляя утро и вечер. Он не мог смотреть в сторону машинки -- повторенные по многу раз фра­зы бесили его своим утраченным смыслом, невнят­ностью. Он пробовал вычеркнуть Vix, написать по-новому и бился над бумагой с сотнями слов; но с неумолимостью истины рано или поздно из-под ленты выбивалась та, первая, исходная фраза.
   Наконец вечером, накануне последнего дня, бо­лее или менее чисто перепечатав работу, он решил сократить статью, сведя все таблицы в одну, и про­возился до ночи.
   Среди механической работы, которую он разно­образил тихим насвистыванием, пританцовыванием и всевозможными междометиями, ему стала мешать навязчиво пробивающаяся со столбцов таблицы не­кая указательная тенденция результатов, но он уже был утомлен--и отмахнулся от нее. Со слипающи­мися глазами, найдя в себе силы убрать машинку в футляр, выбросить мусор и истерзанные черновики, он тихонечко проскрипел ступеньками к себе на ан­тресоль, повалился на кровать. Сразу уснуть он не смог.
   Когда отпустила затекшая спина, прошла тяжесть в затылке и сделался прохладнее лоб, в голове стали суетиться обрывки мыслей, в ухо то басом, то дис­кантом полез голос академика: "Через год--через год!" -- шевельнула хвостом мысль о зачете по не­любимой хирургии... Когда он ворочался, эти обрыв­ки, казалось, пересыпаются, стукаясь друг о друга, в голове.
   Чушь какая-то, лохмотья, подумал он. Спи-засни, попросил он, оставь все для подкорки. Тишин
   прав -- все стоящее не пропадает. Он сел, достал из-под матраца сигареты, закурил и стал вглядывать­ся в мрак, рассеиваемый лампадой, там внизу, под антресолью. Когда огонек стал подпаливать ему нос, он пригасил сигарету и лег с закрытыми глазами.
   Сначала он лежал, уговаривая себя: тише, тише. Сон пришел, как пробуждение -- испуганное, вне­запное. На миг в голубом свете перед его глазами вспыхнула таблица, странным образом, бессистемно раскрашенная. Сворачиваясь в лист, обретая трех­мерность, она приманивала к себе, а когда он по­тянулся к ней рукой, стала уклоняться. Наконец эта борьба надоела ему, во сне еще он притворился равнодушным, безразличным, и она встала перед ним. Но как только он внимательно вгляделся в нее, она расплылась, обманув его.
   Плавая по самой поверхности сна, в этой борьбе он переваливал свое неуклюжее длинное тело через какой-то край и с этого края неведомыми еще ана­лизаторами схватывал кусочек успокоительной ти­шины комнаты, ровное дыхание Крестны, легкие от­блески лампадного света и только тогда позволял себе вернуться в сон.
   Утром он проснулся невыспавшимся, с равнодуш­но-оцепенелыми мыслями, но с тем знакомым чув­ством наполненности, которое всегда означало, что из глубины сна он вынес находку.
   Впереди был ужасно суетливый день -- он уже це­дился сереньким светом через итальянское окно на его антресоли; внизу, на уголке обеденного стола, аккуратной стопкой листов лежала перепечатанная статья (он даже обрадовался ее законченному, оформленному виду), а Крестна в углу шептала мо­литву.
   Вчера на лекции Маринка написала ему: "Великий ученый! Если ты не сводишь меня на этой неделе в кино -- берегись!" "Идолище мое, я делаю карьеру, образумься!" -- ответил ей Кузьмин. Сейчас он ре­шил, что отдаст статью и уведет Маринку в кино вместо сдвоенной лекции, а потом рванет в лабо­раторию.
   Крестна с поклонами трижды перекрестилась, провела рукой, как умылась, по лицу и отошла от икон. Кузьмин осторожно покашлял.
   -- Когда же ты лег?
  -- Еще темно было,-- ответил Кузьмин, потягива­ясь.-- Слушай, Крестна, а что за сны с четверга на пятницу?
  -- Все сны вещие,-- в который раз сказала ему Анна Петровна, Крестна.
  
   5
   Она скоропостижно умерла в декабре 1962 года, перед самым Новым го­дом.
   Кузьмин пришел из института рано, сбежав с лек­ции по психиатрии, предполагая пообедать, загля­нуть в магазины и, дождавшись конца рабочего дня деятелей науки, засесть в лаборатории института рака с новым интересным знакомым -- аспирантом этого института Н., очень целеустремленным пар­нем.
   В почтовом ящике он обнаружил открытку из "Медкниги" на переводную монографию и, на ходу размышляя об этой книге, поднялся к себе на тре­тий этаж. (В доме не было лифта. Когда-то громад­ные многокомнатные квартиры разгородили на ком-муналочки, и теперь часть жильцов поднималась к себе по гулкой парадной лестнице, а Кузьмин -- по черной, узкой, халтурно покрашенной. На стене ме­жду втсрым и третьим этажами сохранились еще давнишние его надписи. Проходя мимо в хорошем настроении, Кузьмин перечеркивал их пальцем -- и они уже почти стерлись.)
   За разболтанной, никогда не задерживающей ку­хонные запахи дверью, слышался голос диктора ра­дио; ключ лежал в портфеле -- и Кузьмин позво­нил. В эти часы в квартире оставалась только Кре­стна, и он удивился тому, что она не идет, пришар­кивая одним тапочком, открывать ему дверь.
   В прихожей, поставив на тумбочку трюмо порт­фель и мельком взглянув на себя в зеркало, Кузь­мин сбросил пальто. Он насвистывал и перед тем, как идти мыть руки, привычно заглянул в комнату.
   Крестна лежала на полу у стола, подогнув под се­бя руки и отвернув лицо. Край платья задрался и был виден конец короткого чулка.
   Он сразу все понял -- по позе, по обвисшей тиши­не комнаты. Он подошел к ее телу, ступая осторож­но и нерешительно, взял тяжелую ее руку, загля­нул в чужое, незнакомое лицо -- увидел пятна, ши­рокие зрачки. В руке, подвернутой под живот, была разбитая пипетка, а на. краю стола лежал опроки­нутый пузырек с глазными каплями, тот, который еще позавчера он принес из аптеки и за которым она потянулась в ту последнюю минуту, когда, ска­зав ей из коридора "Пока!", он открыл входную дверь.
   Он посидел около нее на корточках, с закрытыми глазами, потом, отвернувшись, поправил платье и вышел в коридор.
   У телефона он сел на стул и задумался -- звонить ли маме на работу. Он вызвал милицию. Через час приехал участковый и какой-то мужчина в граждан­ском. Милиционеры кое-как допросили его. Он по­мог им перенести Крестну на ее кровать и сел ря­дом с ней.
   Когда он подписал протокол, участковый пожал ему руку и, вглядываясь в лицо, сказал: "Сочувст­вую вашему горю. Я сам вызову медиков".
   Потом приехали грубые мужики в синих халатах с носилками, а потом он остался один, глядя на не­привычно затоптанный пол.
   Ему захотелось есть. На кухне, увидев прибран­ный стол и подумав, что ему придется есть одному последний приготовленный ею обед, он почувство­вал ужас.
   На улице было слякотно. Навстречу ему с рынка несли жидкие елочки, оранжевые шарики апельси­нов в авоськах, все вокруг торопились, толкали его плечами, ношей задевали по ногам. В кафе на него странно посмотрела кассирша. Он ел теплые разва­ренные пельмени и считал их. Потом он шатался по улицам; когда замерзало лицо, заходил в первый же подъезд, вставал у батареи отопления и грелся. Внутри у него была пустота, и чужие случайные сло­ва долгим повторяющимся эхом стучали в голове.
   Когда он открыл входную дверь, в коридор выш­ли соседи: дядя Ваня, одинокая соседка-старушка. Лица у них были уже заплаканы; от небритого дя­ди Вани застарело пахло неухоженностью, он обнял Кузьмина, зарыдал ему в ухо... Они выспрашивали подробности, охали и снова принимались плакать. Утеревшись, дядя Ваня сказал: "Вымолила Анна Пе­тровна себе прощение -- легко-то как померла!"
   Он позвонил родителям. Мама заплакала, сказала, что сейчас придет. Пришли они через час.
   В комнате, оглядевшись и поплакав, глядя на Кре-стнину кровать, тумбочку, мама по-простому выс­моркалась в платок.
   -- Ах! -- сказала она.-- А ведь Крестна, беднень­кая, предчувствовала! На прошлой неделе всю род­ню обошла, в кои-то годы! К нам приходила,-- ска- зала она Кузьмину.-- Говорила, что поздравитель­ные открытки всем отправила... Надо смертное ис­кать,-- сказала она Кузьмину.
   Отец, Николашка и Кузьмин сидели за столом, а мама поднялась, открыла шкаф. На полке, в глуби­не, лежал как-то отдельно большой узел. Разверну­ли грубый холст, Кузьмин увидел белые, почти физ­культурные тапочки с неудобной твердой подошвой. Под бельем лежал конверт -- "Кузьминым".
   Из него на стол выпали две сберкнижки, гербовая бумага и сложенный вчетверо лист почтовой бумаги.
   "Дорогие мои родные! Пришло мое время. Благо­словляю вас на долгое житье в добром здравии, благополучии и радости! Не скорбите обо мне сер­дцем, вы знаете, что я свое прожила.
   Простите мне невольные вины, я же прощаю вам.
   Спасибо тебе, Ниночка, и тебе, Вася, за то, что украсили мою старость Андрюшенькой, очистили мое сердце.
   Положите меня между Николаем Ивановичем и Лялечкой, поставьте православный крест, памятни­ков не надо. Все заботы о могиле я поручила хра­му Св. Петра, там же меня и проводят.
   Деньги на похороны и обряд отложены, Ниночка, на твое имя на отдельную сберкнижку. Полным на­следником всего (здесь отец с мамой перегляну­лись) остального имущества оставляю Андрю­шеньку. Бумага в этом конверте.
   Андрюшенька, любимый мой!
   Благословляю тебя на жизнь, в счастьи и уважении. Живи достойно. Прощай. Прости,
   Прощайте, мои родные, благослови вас бог!"
  
   Похороны оказались неожиданно торжественными и легкими, несуетливыми для Кузьминых.
   Еще когда автобус подъехал к воротам кладби­ща, их удивило скопление старушек в черных плат­ках, стариков с сизыми носами; знакомая Кузьмину молчаливая и суровая старуха (никто из Кузьминых ее чина так и не узнал), жестом раздвинув толпу и так же коротко выслав из толпы незаметных кре­пеньких мужичков -- помочь вынести гроб,-- покло­нилась маме, приняла, ковшиком, из рук в руки, деньги, туго завернутые в платок. Пристойно, спер­воначалу подровнявшись, а потом в ногу шагнув, мужички внесли гроб в церковь.
   На следующий день, приехав, как им было веле­но, в церковь к трем часам, Кузьмины застали ко­нец отпевания. Гроб нескромно стоял вблизи про­хода, окруженный множеством свечей. От высокого ли мрака, дрожания голосов, запаха свечей, неиз­вестности церемонии у Кузьмина сделался озноб, притом, что видел, слышал и обонял он необыкно­венно ярко.
   Кто-то, толкнув его плечом, быстро пробежал к гробу, в котором неподвижно-величественно и уко­ряюще лежала Крестна, заглянул в ее лицо и при­пал к рукам, захлебываясь в слезах и лепете. Этот человек в длинном черном пальто, круглый и корот­кошеий, оглянулся на Кузьмина, что-то шепча, и Кузьмин узнал дебила, которого дразнили все маль­чишки в округе,-- и содрогнулся.
   А тот шептал: "Вечная память, вечная память!"
   Кузьмин закрыл рукой глаза. И тотчас рядом ока­залась мама. Он освободился от ее рук.
   Долго, с какими-то многозначительными паузами заканчивалось отпевание. Слабоголосый хор печаль­но выводил слова, и Кузьмин стал ощущать тяжесть пальто на плечах, подступала дурнота; но тут вы­шел батюшка.
   С нескрываемым любопытством, какими-то озор­ными ясными глазами он оглядел всех Кузьминых и их родственников и сделал приглашающий жест. Мама громко зарыдала.
   Кузьмин поцеловал Крестну в белую бумажку на разглаженном спокойном лбу, отошел, издали раз­глядывая ее лицо.
   Падал снежок, было очень холодно. Гроб вынес­ли, деликатно подождали (мама замешкалась с кутьей), пока Кузьмины займут свое место во главе процессии. Двинулись мелким шагом к могиле.
   Вслед за Кузьминым шел хор, слабо что-то голо­сивший, какие-то дети со свечами в руках догнали его.
   "Навсегда, навсегда",-- внушал он себе.
   Уже у могилы, кружа вокруг гроба, священник среди скороговорки бросил Кузьмину: "Ухо по­три!"
   От стука молотка вздрагивала кладбищенская ти­шина, ссыпался с веток снег.
   Поминки прошли тихо: были соседи, какая-то старушка (она все благодарила маму за Крестницы вещи), незнакомый пьяненький мужичок. Посидели, выпили и, не зная, о чем друг с другом говорить, разошлись.
   Мама вымыла на кухне всю посуду, одарила со­седей закусками и вернулась в комнату.
   Отец сидел за столом, как раз на Крестнином уг­лу, сидел на том самом месте, где она упала, и ли­стал библию. Кузьмин как-то отрешенно заметил, что у него стали совсем седые виски и уже набух­ли под глазами мешочки. Надо бы ему сменить лин­зы, подумал Кузьмин, заметив, что отец часто сни­мает очки, трет глаза.
  -- Пересядь, пожалуйста,-- сказал он отцу, и отец пересел на диван, к Николашке, тревожно глянув на Кузьмина.
   Мама села к Кузьмину за стол, положила руки на скатерть и сказала:
  -- Как же жить теперь будешь, Андрюшенька? Он непонимающе посмотрел на нее.
  -- Быт как устроишь? -- объяснил отец.
  -- Я все умею,-- вяло сказал Кузьмин.
  -- Поживи у нас!
  -- Вам и так тесно. Здесь я буду жить,-- вздох­нул Кузьмин.
  -- Летом переедем,-- твердо сказал отец.-- Дом уже отделывают.
  -- Тебе надо перевести лицевой счет на свое имя,-- подсказала мама Кузьмину.-- Ах, Крестна! Обо всем подумала, спасибо!
  -- Ты ей многим обязан,-- с дивана сказал отец Кузьмину.-- Но принципиальность сохрани -- она хоть в бога верила, но святой не была...-- Он во­просительно посмотрел на Кузьмина. (Кузьмин вспомнил: "Ты недостоин быть пионером,-- проце­дил отец, пристально его рассматривая.-- Я исклю­чаю тебя! Сними галстук!"--приказал он и, не дож­давшись, пока заплакавший Кузьмин распустит узел, рванул треснувшую ткань.)
  -- Вася! -- попросила мама.-- Сегодня!..
  -- Ох, уж эта сентиментальность,-- отец посмо­трел на своих сыновей. Николашка по-волчьи оскла­бился.-- Ладно-ладно! -- согласился отец.-- Мне уже говорили -- неделикатен! Ну, пошли!
   Уже когда одевались, он сказал наставительно, не удержался:
  -- Деньгами распорядись с умом. Не так-то их много!
  -- Может быть, они вам нужны? -- спросил Кузь­мин.-- Ну, переезд ведь...-- Он отметил только ос­трое любопытство в дьявольских Николашкиных глазах.-- Или не давайте мне денег, я на эти про­живу, Крестнины...
  
   -- Что ты! -- сказала мама укоризненно.-- Это же завещанное!
   Они ушли чем-то озабоченные, а он остался, не зная ни где лечь ему спать, ни что делать с обедом, стоявшим в кастрюлях в холодильнике, ни что де­лать с узлом ее постели, положенным на время по­минок на антресоль.
   Обед он в тот же вечер отдал дяде Ване. Он вы­пил с ним водки, но от еды отказался, просто, испы­тывая впервые странное удовольствие, понаблюдал за тем, как побритый и от этого помолодевший, дя­дя Ваня ест. И остался у него ночевать.
   Негасимая лампадка погасла через день. Он спох­ватился, внезапно на занятиях вспомнив, что не под­лил в нее масла, и бросился домой, но, когда во­шел в комнату, иконы были уже темны, а лик Хри­ста невнятен. "Нет тебя!" -- сказал Кузьмин ему.
   Первого января он вынул из почтового ящика по­здравительную открытку на свое имя. Крестна пи­сала: "С Новым годом, с новыми радостями и но­вым счастьем!.."
  
   В зимние каникулы к нему пришла Маринка (она выскочила все-таки на пятом курсе замуж, только что развелась и, веселая, бойкая и уже взрослая, теперь пыталась снова прибрать Кузьмина к рукам). Они выпили совсем немного, и выговаривался, в ос­новном, Кузьмин, а она, научившаяся в своем корот­ком замужестве, слушала, свернувшись клубочком на диване. И лицо у нее горело. (Около полуночи у самых дверей комнаты начал беспокойно ходить и кашлять дядя Ваня, и Кузьмину стало страшновато. "Выключи свет,-- сказала Маринка.-- И он уйдет"). Утром, оглушенный, Кузьмин был готов отдать ей все, что угодно, и она унесла одну из икон. Остав­шись один, он поглядел на развороченный стол, на лежащую на боку лампадку -- она пила из нее -- и все вспомнил, волнение отступило; он снова на­долго вернулся в печаль.
   Маринка приходила еще раз, уже во время госу­дарственных экзаменов, с ничтожным поводом, что-то недоговаривая. Он поглядел на нее, чуть распол­невшую, игривую...
  -- Позови меня замуж,-- сказала Маринка в тем­ноте.
  -- Нет, Идолище, не могу.-- Он поцеловал ее.-- Как другу тебе говорю -- не надо.
  -- Ну, скажи мне, товарищ, почему "не надо"? -- Маринка села, расчетливо прикрываясь простынкой.
  -- Этого не объяснишь,-- тихо сказал Кузьмин, по кошачьему отсвету глаз угадывая, где она.-- Для тебя же во мне нет тайны?
  -- Андрюшенька! -- сообразив, сказала Маринка. Потом она засмеялась: -- Нет такой любви, Андрю­шенька, поверь! Уж как я Левку любила, вспом­ню-- сама себе не верю. А потом вдруг все кон­чилось. Начались деловые отношения: я ему -- быт, он мне -- зарплату, я для него -- женщина, он для меня -- мужчина. Нормально, в общем.
   -- А почему вы развелись? -- Кузьмин закурил.
  -- Очень уж скучно с ним стало, разговаривать перестали даже. Ну, соглашайся, дурашечка/ -- Ма­ринка потянула его за руку, отобрала сигарету.-- Я -- во! -- какой женой буду!
   Но замуж он ее не взял.
  
   Колесо все раскручивалось: сдав терапию и хи­рургию, вместе со всеми остальными он почувство­вал, что впереди уже близко -- поворот, и ему ужасно сильно захотелось поскорее заглянуть за угол, вам знакомо это чувство?
   е
   П
   рошло еще два года. В "протоколе апробации кандидат­ской диссертации аспиранта второго года Кузьмина А. В." написано буквально следую­щее: "...Диссертация непомерно раздута, содержит много отвлеченных рассуждений, затуманивающих интересные конкретные факты и выводы".
   Он был страшно удивлен -- они не поняли, нет, не захотели понять! Он с ревнивым страхом вложил в эти листочки всю картину ясного чистого мира, а они... Ему не хватает плеши или, быть может, седин, они думают, что он упражняется в... Он мучительно покраснел и обиделся, когда Тишин глухо сказал: "Занесло!"
   К этому времени он уже не был так по-детски влюблен в него, уже видел потолок Тишина; с раз­дражением, еще не привыкнув, замечал, что Тишин не всегда успевает за ним, медленно, без смака, осмысливает повороты, в которые их толкают, втя­гивают прекрасные неумолимые факты, и боится, топчется у границы обозреваемости, не хочет загля­нуть в блеклую тень, мир догадок.
   Эти два года Кузьмин жил с аппетитом: почти не отвлекаясь, он лез в дебри. Не ограничивая себя, он фантазировал немыслимые условия эксперимен­тов и, когда все хором доказывали бредовость его желаний, садился на телефон и разыскивал лабора­тории, безвестные НИИ, влезая то в биофизику, то в генетику; заразил скептиков-математиков, и те, наивные, строили ему л.латематические модели его пробирочных чудес по оживлению клеток.
   Временами нечеловеческая интуиция вела его из эксперимента в эксперимент, открывала короткие тропинки в джунглях вероятностей, переносила че­рез нагромождения невнятных результатов. Приш­ло благословенное время!
   Поставив эксперимент и добившись устойчивого результата, он сбрасывал его на руки лаборантам (академик -- шеф -- подарил ему двух "рабов") и шел дальше, и все не мог угнаться за опережающим шагом догадки. И этому пути не было конца.
   Дома росли вороха бумаг -- таблиц, отдельных ли­сточков, на которых он сам себе объяснял ошело­мительные результаты.
   Время от времени шеф требовал с него оброк -- статью. Кузьмин строил таблицу, приписывал к ней страничку текста, и статейка выпархивала из рук.
   Время от времени Тишин мимоходом бросал: "Остановился бы! Проверь в клинике. И вообще -- для кого ты работаешь?"
  -- Рано еще об этом,-- бормотал Кузьмин, с вож­делением вглядываясь в окуляр микроскопа.-- Нет, ты погляди! Она же оживела чуть-чуть, а? Милень­кая,-- говорил Кузьмин,-- да ты же умница! Сейчас я тебя подкормлю...
   Крайне вежливо Лужин шептал: "Не забудьте о практической ценности работы, Андрей Василье­вич!"
  -- Никоим образом,-- ответствовал Кузьмин.-- Вот консервант улучшили чуть-чуть...-- (Делались пер­вые пересадки почки у человека.) Но ко всему при­кладному он относился как-то равнодушно.
   На кафедру зашел Н. Негромкий и вежливый, он внимательно изучил препараты Кузьмина -- бод­рые культуры клеток, обработанных живой водой,-- и, чем-то озаботясь, тихо распрощался.
   Пожимая его маленькую твердую ручку: "Все мышцы качаешь? Молодец!" -- позавидовал Кузьмин и объяснил:
  -- Не могу, понимаешь, сейчас разбрасываться! Извини, ладно?
   Несколько дней его немножко грызла совесть -- он знал, что приход Н, связан, наверно, с неладами в лаборатории, но тут обнаружилось, что под дей­ствием его живой воды клетки вдруг замерли, за­снули, будто дожидаясь от него какого-то нового толчка, инструкции.
   В. А., учинив строгий допрос, говорил: "Смелее, Андрюша, смелее! Это что-нибудь да значит! Мир велик, а в твоей живой воде слишком много про­стой воды, а?" Ему Кузьмин решался сказать: "По­хоже, она (клетка) соображает, что хочет!"
   Родители видели, что он счастлив. Мама следила за его костюмами, длиной волос над воротничком и весом; отец (он нашел себя на какой-то новой ра­боте), ставя Кузьмина в пример Николашке, напоми­нал: "Цени, как тебе повезло!"
   (-- Да, пап! -- говорил Кузьмин.-- Но для чего это все надо, если люди заготовили такую кучу ору­жия? Против лома нет приема.
  -- Ох! -- говорил отец.-- Занимайся своим делом! Между прочим, у тебя оборонная тема! Что вы топ­четесь, медики-биологи! Шевелитесь! Вся эта сво­лочь такие гадости наприготовила! Голыми не ока­жемся?
  -- Не окажемся! -- взвивался Кузьмин.-- Что же вы их в сорок пятом не добили? Они же ведь все живое хотят уничтожить. Жи-во-е. Великое, единст­венное, невоспроизводимое! Отнять у человека его единственную жизнь!..
  -- Ну и дурак ты, сын,-- сказал отец с неожидан­ной обидой.-- "Жизнь! Живое!" Это что--твое соб­ственное? В бою люди жизнь отдавали -- что же, от них ничего не осталось? Честь -- вот единственное, что принадлежит тебе лично. А твоя жизнь принад­лежит Родине, делу, если человек, конечно, не ско­тина у кормушки. А о таких и говорить нечего.)
   Он выезжал на картошку со студентами, бывали загулы в Алешкиной компании болтливых гуманита­риев (там гремели магнитофоны, свечи потрескивали от табачного дыма, и с лент на разных языках ора­ли: "Ты моя любовь, мое счастье, мое солнце! О, я люблю тебя!"-- страстно, нежно, томно, печально, торжествующе и лжизо) Было ДЕа коротких романа, безболезненно давших Кузьмину назыки веселой иг­ры -- в любовь с открытыми глазами.
   А свои двухмесячные аспирантские каникулы он проводил в экспедициях, где с успехом совмещал приличный приработок и поиски своих трав.
   В конце второго года аспирантуры шеф остано­вил его, танцующего от спешки, в коридоре.
   Посмеиваясь, он оглядел -- с ног до лохматой го­ловы -- беспардонно недовольного задержкой Кузь­мина и вытянул у него из рук громадный штатив с разноцветными пробирками; стрельнув на них взгля­дом, шеф хмыкнул. "Кажется, это уже не по теме диссертации, а? Молодец! Оформляй работу -- че­рез месяц апробация. Должен успеть, понятно?" -- сказал он.
   Задав лаборантам работу, Кузьмин затворился до­ма и, в один день переломав привычный ритм, сел писать этот злосчастный первый вариант диссерта­ции. Он писал, выдавая по двадцать страниц в день, самостоятельно освоив экспресс-метод иллюстриро­вания-- вырывая нужные таблицы из копий собст­венных статей. Он еще играл в бирюльки, баловень: все, что рождалось в нем при сведении материала в целое, казалось блестящим ходом мысли, имело, он считал, самостоятельное значение, и он писал легко, раскованно, без тени сомнения.
   А теперь, принимая из рук Лужина исчерканную пачку листов, всю в крючках и занозах знаков пре­пинания,-- вот теперь он скис.
   Начинались каникулы. С Алешкиной помощью пристроившись в археологическую экспедицию (ему необходимо было попасть в Среднюю Азию -- раз­добыть "солнечный корень"), он весело прожил пол­тора месяца и вернулся в Москву дочерна загоре­лый, с корявыми -- он ощущал их лопатами -- рука­ми, с набитым карманом и парочкой корней в рюк­заке, распираемом засушенными травами, местной бузиной и неведомым органическим составом в бу­тылке.
   На раскопках он встретил удивительно дружно живущего со вселенной парня, заразился -- на вре­мя -- от него философией фаталиста ("Слушай, брат, не суетись. Все, что с тобой должно случиться, слу­чится!"), и поэтому, встретив прежде других на ка­федре бледную физиономию Лужина, проторчавше­го все лето в Москве, он не принял всерьез напо­минание про окончательный вариант диссертации.
   В сентябре шеф потребовал ее.
  -- Я бы хотел кое-что дозести,-- сказал Кузьмин, прижимая к груди бутылку со среднеазиатской па­нацеей.
  -- Э-э, дружок! -- протянул шеф, понимающе по­глядывая на бутылку.-- В докторской доведете. Ме­сто ждать не будет, понимаете?
   Сев заново над листочками, Кузьмин обнаружил, что с некоторыми замечаниями он согласен. Зато никем не тронутые "Выводы" обескуражили его своей поверхностью. Он переписал их, и тогда, ес­тественно, пришлось ломать текст.
   Он сам того не заметил, что за лето в нем произо­шли некоторые перемены, как будто его мозг (машинка -- называл его про себя Кузьмин) утряс всю известную ему сумму фактов, рассортировал их по полочкам, и снова освободилось место, и сно­ва были неясности.
  -- Опять что-то новое,-- пожаловался Лужин ше­фу, покачивая на ладони легкий кузьминский труд.
  -- Вы анархист,-- изрек шеф для Кузьмина и за­брал диссертацию с собой.
   Кузьмин ходил на кафедру каждый день, но те­перь больше околачивался в ассистентской: варил кофе для преподавателей, изредка подменял кого-нибудь из них (к радости студентов), ходил в биб­лиотеки, сидел в Институте рака с Н., помогая ему наладить новые методики, и легкомысленно ждал вердикта.
   Никто не знал, что Лужин, познакомившись со вторым вариантом диссертации и сделав из этого знакомства правильные выводы, воспользовался па­узой и занял уготованное в институте фармакологии Кузьмину место своим заочным аспирантом, кото­рый хоть и опаздывал с диссертацией, но не был ни выскочкой, ни торопыгой. И когда шеф, вполне на­сладившись чтением кузьминской диссертации и да­же сделав маленькие выписочки в свой секретный архив, позвонил самому директору института и они, обменявшись приятельскими приветствиями, загово­рили о деле, одними только цитатами из Кузьмина шеф заинтересовал его. Но на следующий день ди­ректор разыскал шефа в Академии и огорошил. Шеф бросился на кафедру, яростно выкручивая у машины руль, но по дороге вспомнил, что дально­видный Лужин уже поправляет здоровье в Кисло­водске. В ученом совете шефу удалось отсрочить утверждение протокола апробации Кузьмина на две недели; но не более, сказали ему.
   Кузьмин же устраивал печатание автореферата. Он познакомился с вежливыми вымогателями от по­лиграфии, собирал последние бумажки и оттиски статей в свое "Дело", и высокомерные девицы из секретариата ученого совета уже стали узнавать его.
   Поднялась суета. Тишин обзванивал приятелей, ис­кал достойное место для Кузьмина, но все больше и больше убеждался, что кузьминские проблемы пока мало кого интересуют. (Ему говорили: "Да что ты! Во силен! Жаль, у нас даже пристегнуть его не к кому!..")
   Кузьмин узнал об этой суете случайно, перехватив ненароком разговор шефа. Он перестал ходить на кафедру, сидел дома, к телефону не подходил. Не блаженное опустошение -- безразличие владело им. Откуда-то появилась сонливость, и, случалось, целы­ми днями он валялся на кровати, собирая вокруг себя пепельницы, полные окурков, и грязные бутыл­ки из-под кефира. Осаждалась муть, подобная оби­де, безадресной и давнишней.
   Однажды заспанный дядя Ваня подозвал его к те­лефону. ("Тебя академик кой-тех наук спрашива­ет",-- зашептал он озабоченно.) Шеф предложил Кузьмину место на кафедре в Челябинске. Кузьмин сразу же отказался -- дремавшая все это время ин­туиция, которую он воспринимал как подталкивание изнутри, а со стороны это выглядело как капризни­чанье, метание,-- интуиция воспротивилась.
  -- У вас очень сложное положение,-- попытался объяснить ему шеф.-- В прикладные лаборатории вы не пойдете -- это я прекрасно понимаю. Но темати­ческих лабораторий пока, увы, нет. Надо думать, что делать: досрочное завершение диссертации -- это не столько почетно, сколь хлопотно, понимаете? Зайдите-ка ко мне завтра, а?
   Дядя Ваня, подмерзая на линолеуме босиком и в исподнем, дожидался, пока Кузьмин закончит раз­говор.
  -- Точно -- академик звонил? Стряслось чего? Ты скажи.
  -- Пустые хлопоты, дядь Вань. Иди спать. Изви­ни!
  
  -- Если чего-- ты скажи...
  -- Спасибо! -- Кузьмин слабо улыбнулся ему.-- Это судьба, дядь Вань.
   Назавтра Тишин с огорчением доложил, что при­каз о досрочном отчислении Кузьмина из аспиран­туры подписан и документы направлены в министер­ство. Пуповина оборвалась.
  -- Знаете,-- сказал Кузьмин шефу и Тишину, соз­нательно усаживаясь на то же самое место у дива­на, что и четыре года назад,-- все даже к лучшему. Мне надо оглядеться.
   Они непонимающе смотрели на него.
   Вечером Кузьмин с шампанским зашел к Галкину-старшему, новоиспеченному пенсионеру. (В. А. сов­сем облысел; его маленькие глазки за толстыми линзами пучились, он нездорово обрюзг. "Совсем крабом стал",-- доверчиво посетовал он еще в при­хожей, энергично стаскивая с Кузьмина пальто,)
  -- За чаем о серьезном не говорим,-- потребо­вал В. А., и Кузьмин потешал Галкиных рассказами о своих летних приключениях.
   В. А. оспорил философию фатализма, но не очень-то он был убедителен.
  -- Ну, а как вам моя новорожденная?--спросил Кузьмин, кивая на экземпляр диссертации, подарен­ный им В. А. и теперь весь проложенный закладка­ми.
  -- Заслуживает,--махнул рукой В. А,-- Далеконь­ко вы ушли!
  -- Это я ушел,-- сказал Кузьмин.
  -- Ну-ну! Где же будете работать, кандидат?
  -- Что-то никуда не тянет,-- признался Кузьмин.-- Подходящее место -- тю-тю! Если бы не деньги -- просто поболтался бы.
   В. А. даже расцвел. Он перебежал из своего угол­ка на диване к Кузьмину за стол и стал зачарованно его разглядывать.
  -- В пасечники, в лесники охота пойти, да?
  -- Ну, телепат!..-- сказал искренне удивленный Кузьмин.
  -- Хе-хе! -- ужасно чем-то довольный, сказал В. А.-- Слушаешь, как травки шепчутся, птички по­ют...
  -- Ох, хорошо! -- вздохнул Кузьмин.
  -- Вся истина в том, что себе надо довериться,-- сказал В. А., вспоминая что-то свое.-- Все, что через силу,-- комом идет и отрыгивается. Подари!--Он протянул Кузьмину диссертацию,-- Нет-нет, надпи­ши по всем правилам, строго: "Многоуважаемо­му..." Вот так штука! -- сказал он.-- А у нас-то -- транспозиции инициалов!
  -- Верно! -- сказал Кузьмин.-- Сие что-нибудь да значит, а?--Он написал; "Первому Учителю от Кузь­мина".
  -- Ох, нескромный ты! -- пожурил его В. А.-- Хотя правильно: вера, она горы сворачивает.
  -- Если честно-- сам не знаю, что у меня получи­лось. Иногда чувствую -- истина, иногда кажется -- какая-то приблизительность. Надо чтобы отстоя­лось...-- тихо рассказывал Кузьмин.
   Они еще пили чай, ждали Алешку; он пришел, выпотрошенный, рассказывал про своих дураков из восьмого "А"; они вспоминали себя, свои штучки, потом провожались -- словом, когда Кузьмин вер­нулся домой, было поздно. На кухне он взбодрил еще теплый чайник, заварил зеленый чай и стал пить его, чашка за чашкой, как этим летом в экспе­диции, по ночам, пропитывая себя водой, ушедшей днем потом, сиплым дыханием и слюной.
   Телевизора у него не было, репродуктор сломался, и только мощный ход будильника регистрировал истекающее время. Кузьмин залез на антресоль, на­курился до одури и заснул, когда исподволь пошел шелестящий дождь -- на рассвете.
   В министерстве ему легко дали уговорить себя, и, получив тонюсенькую папочку со своими доку­ментами, он вышел на улицу, имея, как говорится, все при себе.
   Деньги кончались, они расплывались, потому что он стал много болтаться по улицам, стараясь не си­деть дома, чтобы не дергаться от телефонных звон­ков. А ему звонили: Тишин, Н., даже Лужин. Пытал­ся дозвониться до него и отец.
   Вечерами дядя Ваня отчитывался перед Кузьми­ным по бумажке, присовокупляя к каждому звонив­шему характеристику: настырный, вежливенький, начальник какой-то...
   А на улицах и в самых неожиданных местах Кузь­мин встречал массу знакомых, на их вопросы он отвечал уклончиво, и все они, представьте, думали, что он темнит по соображениям государственной тайны. Его брала досада--так слепы они были!
   Однажды, очутившись неподалеку от Маринкиного дома, он позвонил ей. Ее мама дала ему новый но­мер телефона.
  -- Узнай меня, Идолище!--сказал Кузьмин.
  -- Андрюшенька! -- обрадовалась Маринка, а за ее голосом в трубке Кузьмин услышал нежный мла­денческий плач.-- Как живешь, Великий ученый?
  -- Успокой ребенка,-- сказал ей Кузьмин.
  -- Сейчас папочкино дежурство,-- хихикнула Маг ринка,--Пусть отдувается. У меня парень, знаешь?
  -- Все нормально? -- спросил Кузьмин и пожалел: что-то сиротское было в его голосе.
  -- А ну-ка, расскажи,-- велела Маринка. Вытянув из него новости, она сказала: -- Какой ты, Андрю­шенька, еще ребенок!.. Ходи по земле!
   За два дня она нашла ему работу.
   Подстриженный, приодетый, он явился. Деловая женщина --директор медучилища,-- скептически поглядев на него, подписала заявление, познакоми­ла с преподавателями.
  -- ...Голубкова! Не списывайте, пожалуйста! Спрячьте зеркало, Сапожникова!.. Сегодня, девочки, мы познакомимся с обезболивающими...
  -- Андрей Васильевич! Вы женаты? А сколько вам лет?..
   Пожалуй, только через месяц он научился не пя­литься в открытую на отовсюду торчащие круглые коленки, на точеные шейки, обвитые прячущимися в вырезах цепочками, на дерзко облегающие свите­ра. У него появилась новая привычка -- перед выхо­дом из учительской поглядеть на себя в зеркало.
   И из сотен их веселых, нежных лиц где-то в са­мой глубине Кузьмина стало складываться одно единственное, необыкновенное, нежность и тайна которого не сравнимы были ни с чем. Лишь изред­ка оно мелькало где-нибудь в толпе, и он бросал­ся ему навстречу, и всегда оказывалось, что он ошибся.
  
   А в декабре он случайно узнал, что неподалеку, в ближайшем Подмосковье, создается новая лабо­ратория с широкой медико-биологической темати­кой, с перспективой превратиться в НИИ. Шеф и Тишин сели на телефоны и, выяснив все подробно­сти, нагрянули, приехали к Кузьмину домой. До при­хода Кузьмина они сидели у дяди Вани и играли с мим в шашки на деньги, несколько проигрались, но были веселы, озорно возбуждены.
   Шеф обошел всю комнату, поднялся на антресоль и изрек оттуда, перевесившись через перила;
  -- Неплохой у вас кабинетик, Андрюша. Мне бы в свое время такую лафу! А он хитренький.-- ска­зал шеф Тишину.-- Он не зря на эту лабораторию засмотрелся -- он там будет пророк и основопо­ложник.-- Шеф подмигнул Кузьмину. За столом он сел на Крестнино место, по-домашнему расслабил­ся и, как всегда, не чванился.
   Одарив Кузьмина официальной справкой с пере­числением заслуг, за чаем с любопытством выслу­шав рассказ дяди Вани о приключениях батальонно­го разведчика, они отбыли.
  -- Не беспокойся, Андрюша,-- потирая коленки, сказал дядя Ваня,-- я деньги им в карманы ссыпал. Это я -- чтоб они не скучали. А старый-то -- азарт­ный, страсть! Кто ж такой?-- И удивился;-- Ну, дела!
  -- Опять ноги болят? -- спросил Кузьмин.-- Я те­бе другую пропись на растирку дам!
  -- А может, твоей водой побрызгать, а? -- безна­дежно спросил дядя Ваня.
   Собрав нужные бумаги, с отменной характеристи­кой ("И не извиняйтесь! Другому повороту я бы удивилась",-- сказала директор медучилища), заве­ренный в любви и уважении Лужина ("Большому ко­раблю-- большое плаванье!"), Кузьмин поехал зна­комиться.
  
   7
   Дорога, как всегда в первый раз, по­казалась долгой. Выйдя на завален­ную снегом платформу, почти в оди­ночестве, Кузьмин повертел головой, у противопо­ложного края платформы увидел красное пятно -- стрелку-указатель; нахватав в ботинки снегу, он до­шел до нее, прочел название лаборатории.
   Стрелка была нацелена на поле, пустое и почти ровное из-за лежащего на нем снега. По нему бе­гали спиральки холодных ветерков, взвиваясь и опа­дая. Едва натоптанная тропинка привела к опушке леса, к расчищенной асфальтовой дорожке,
   Лес был гулок, пушист. Четким стуком где-то вда­ли работал механизм, но ни голосов, ни других жи­вых звуков больше не было. Кузьмин сориентиро­вался, пошел налево, в глубину леса, и дорожка уперлась в зеленые ворота, из-за которых почему-то слышалось требовательное мычание,
   Кузьмич разыскал кнопку звонка и долго звонил, ему казалось, беззвучно. Открылось окошечко, он просунул в него уже отвердевшее от холода лицо и объяснил усатому вахтеру кто-что, был впущен за ворота, на пустынный, заметенный снегом плац, в глубине которого стояли низенькие, напоминающие казармы дома.
   Тут же, рядом с воротами, за веревочное кольцо была привязана корова с ужасно вздувшимися чер­но-белыми боками.
   Она посмотрела на Кузьмина довольно-таки во­просительно, потом задрала вверх голову с белыми закрученными рогами и опять требовательно замы­чала. Кузьмин с опаской поглядел на ее бока и жи­вот. За спиной раздался скрип снега-- подошел вах­тер с белым эмалированным ведром, присел и, не обращая внимания на Кузьмина, стал доить корову. Она перестала орать и теперь уже с любопытством начала разглядывать Кузьмина.
   Кузьмин присвистнул, цокнул языком и, ухмыля­ясь, пошел разыскивать товарища Герасименко.
  -- ...Только ваша инициатива и желание будут оп­ределять круг проблем. Нас интересует все, бук­вально все! Но у нас нет ничего готового. Вам са­мому надо создавать лабораторию, покупать, полу­чать оборудование. Даже грузить его, возможно, придется лично. Есть деньги, штатные должности -- давайте работать! -- горячо говорил товарищ Гера­сименко, сняв только шапку в нетопленной, скучно покрашенной комнате.
   Во время произнесения этой речи Кузьмин смо­трел на отечные глаза, пробивающуюся седину на висках Герасименко, и, вероятно, у него менялось лицо, потому что Герасименко говорил все горячее и горячее. Он сидел за неказистым канцелярским столом в овчинном полушубке, а сбоку, грея ему щеку, стояла электрическая плитка. Герасименко пе­рехватил взгляд.
  -- Мы ведь начинаем только,-- объясняюще ска­зал он.-- Ну?
  -- Я подумаю,-- постаравшись, веско сказал Кузь­мин. Он пожал руку Герасименко и вышел, тща­тельно притворив дверь, на заснеженный двор, ог­раничиваемый белыми коровниками, как он теперь догадался. На его глазах к торцу одного из зданий подъехала машина, и две тепло одетые бабы стали сбрасывать на снег легкие кубики прессованного се­на. Пахнуло летом, полем.
   Герасименко удивленно поднял голову от бумаг, когда Кузьмин, крепко прихлопнув дверь, снова во­шел в комнатку. Герасименко принял папочку с бу­магами, сунул ее в стол и сказал:
  -- Зачислим с завтрашнего дня как "и. о.", а по­том проведем по конкурсу, младшим научным пока, конечно, до защиты.
  
   До лета Кузьмин всего десяток раз и бывал на этой экспериментальной базе лаборатории, а все остальное время он бегал по канцеляриям, прием­ным, складам и базам, осваивал науку быть любез­ным и терпеливым, терпеть хамство и чиновную вежливость, пробивая аппаратуру, посуду, реактивы,
   мебель, а заодно -- корма, кирпич, спецодежду, транспорт и великое множество других важных ве­щей.
   Когда телеграммой его вызвали в ученый совет (шеф втиснул-таки Кузьмина вне очереди на защи­ту), он даже в первое мгновение подосадовал -- срывалась важная деловая встреча,-- но потом опомнился, обрадовался.
   ...Банкет был в "Будапеште". Кузьмина славосло­вили. Шеф очаровал отца категоричностью выноси­мых им характеристик, с ловкостью дамского угод­ника ухаживал за мамой, пел туристские песни и произносил кавказские тосты.
   Тишин сказал прочувствованную речь (кое-кому она показалась длинноватой), но Кузьмин правиль­но понял все намеки.
   Поразительно: торопливо и горячо говорил Н. Он даже размахивал руками, будто что-то обнимая. /Логло показаться, что он подавлен существом ра­боты Кузьмина и видит в ней какой-то другой, скры­тый смысл. Кузьмин благодарно кивал ему, привста-пэл, прерывая, а Н. все пытался что-то ему объяс­нить. ("Ну, рожай, рожай!" -- пробормотал -- Кузь­мин с удивлением услышал -- шеф.)
   Тихо, без аффектации выступил В. А. Когда Кузь­мин подошел к нему -- целоваться, В. А. в ухо ему шепнул: "Ты прости, Андрюшенька, я ж совсем пья­ный!"
   Кузьмину желали скорее написать докторскую, книгу...-- словом, было сказано все, что полагается говорить на банкете.
   Импровизируя ответную речь, Кузьмин обнару­жил, что ему надо благодарить каждого сидящего за столом.
   После банкета Кузьмин провожал до дома ста­ренького своего оппонента. Тот решительно отка­зался от такси и всю дорогу громко объяснял Кузьмину важность каких-то там ферментных групп, а в подъезде, долго тряся ему руку, вдруг сказал, заглядывая в глаза:
  -- Знаете, я не разобрал сначала, решил, что дис­сертация-то-- докторская. И, честное слово, так от­зыв сначала и написал. А в Совете меня отговори­ли -- сложностей много, рассмотрение затянется... Конфуз получился...-- Он виновато глянул на Кузь­мина.
  -- Да, действительно конфуз,-- легко согласился утомленный Кузьмин и хохотнул, что, как он пола­гал, от него требовалось.
   Старичок отстранился, оскорбленно сказал:
  -- С вами конфуз приключился, молодой человек, с вами! .
  
   Летом Герасименко начал строиться и очень бур­но. Он перелез в сапоги, ходил все время в каске, не стеснялся орать или подсобить строителям.
   Кузьмина (то ли оттого, что он был первым сот­рудником, то ли Герасименко испытывал к нему ка­кую-то симпатию) посадили на бумаги: лаборатория объявила конкурс, и в корпусах и во дворе понем­ногу стали появляться новые люди.
   За это время Кузьмин обучился давать уклончи­вые и дипломатичные ответы, вежливо отказывать, пренебрегать лестью. Ему довелось разговаривать по телефону с легендарными личностями, как прави­ло, стеснительно просившими за кого-нибудь; он сам звонил знакомым ребятам и сманивал их в ла­бораторию Герасименко.
   Но вот время конкурса истекло, и Кузьмин явил­ся в уже несколько более солидный кабинет Гера­сименко, торжественно выложил ему на стол "Де­ла". Он собирался дать свое заключение на каждо­го соискателя, но сильно изменившийся за лето Ге­расименко довольно-таки грубо выставил его за дверь.
  -- Спасибо,-- сказал он, не вставая с кресла и нехотя поднимая голову.-- Идите, я сам разберусь, кого вы наприглашали.
   Холуйское выражение своего лица Кузьмин по­чувствовал сразу же за дверью кабинета. Он ском­кал рукой возникшую сразу после слов Герасименко нерешительную полуулыбку и, задохнувшись, на од­ном ударе сердца выскочил за проходную.
   Он долго ходил по лесу, успокаиваясь, начиная трезво оценивать весь фонтан судорожно пришед­ших порывов: написать заявление об уходе, вернуть­ся в кабинет и потребовать объяснений, надуться и не разговаривать с Герасименко...
   Совсем поздно, в сумерках, по-воровски прокрав­шись на территорию лаборатории, шмыгнув под ос­вещенными окнами герасименковского кабинета, он на ощупь разыскал в своей комнатке портфель, плащ и шляпу, а потом пошел на станцию. Еще по дороге он заметил устало идущего туда же, к яр­ким станционными огням, Герасименко и сбавил шаг, сошел с асфальтовой дорожки на мягкую пыль­ную обочину, чтобы не выдать себя. И уехал он на следующей электричке. Поужинал в грязноватом вокзальном буфете, против обыкновения не обра­щая внимания на грязь, шум и толкотню. Опять во­круг была суета, отожествляемая им в детстве с те­чением жизни, а теперь -- только с придонным ко­лыханием ее мути.
   "Господи, куда же я делся",-- спросил он себя.
  
   В первый же удобный день, сказавшись занятым, он приехал на кафедру. Начинался учебный год, все пришли из отпусков, были веселы и ничем не оза­бочены. Кузьмин строил из себя облеченного пол­номочиями, успешно темнил, а сам приглядывался к шефу, Тишину, ребятам.
   Они попивали кофе в ассистентской, и загорев­ший в горах шеф обронил фразу:
  -- Всегда есть два пути -- лезть вглубь или ожив­лять теории практическим применением. Любой из путей всегда персонифицирован, и что-то мне не припомнится удачных раздвоений личности...
   Вечером Кузьмин пошел в кинотеатр, пытался по­знакомиться там с девушкой, но, то ли шутки у не­го были злые, то ли чувствовалось, что ему хочется поплакаться, девушке он не понравился. Вернувшись домой, он разыскал методические указания и напи­сал программу для своей группы, очень удачно со­четающую поиск с прикладным направлением, на­деялся он.
   С официальным видом он передал эту программу равнодушному и вялому Герасименко. Герасименко сидел в кабинете, один, распустив узел галстука (все труднее и труднее стало заставать его в одиноче­стве); он мельком глянул в листочки, удовлетворен­но хмыкнул и сунул в ящик стола. Потом он под­нял на Кузьмина глаза, и Кузьмин, сатанея от про­читанной в них насмешки, попятился к двери.
  -- Задержитесь на минутку,-- остановил его Гера­сименко, и в нагретом кабинетике явственно про­несся коньячный запашок.-- Послезавтра приедет ко­миссия,-- сказал Герасименко, отводя глаза.-- Кон­курсные выборы, прием строительных работ, ну и разные другие дела. Постарайтесь быть на виду...
   И опять в его глазах Кузьмин увидел непереноси­мое выражение какого-то знания.
   Кузьмин был представлен членам комиссии, было названо имя шефа. Кузьмин сподобился быть на банкете, но все эти жесты уважения только раздражали его. Гораздо привычней и понятней были его текущие заботы: он доставал мебель, а заодно -- корма, кирпич, спецодежду, транспорт и великое множество других важных ве­щей.
   Когда телеграммой его вызвали в ученый совет (шеф втиснул-таки Кузьмина вне очереди на защи­ту), он даже в первое мгновение подосадовал -- срывалась важная деловая встреча,-- но потом опомнился, обрадовался.
   ...Банкет был в "Будапеште". Кузьмина славосло­вили. Шеф очаровал отца категоричностью выноси­мых им характеристик, с ловкостью дамского угод­ника ухаживал за мамой, пел туристские песни и произносил кавказские тосты.
   Тишин сказал прочувствованную речь (кое-кому она показалась длинноватой), но Кузьмин правиль­но понял все намеки.
   Поразительно: торопливо и горячо говорил Н. Он даже размахивал руками, будто что-то обнимая. Могло показаться, что он подавлен существом ра­боты Кузьмина и видит в ней какой-то другой, скры­тый смысл. Кузьмин благодарно кивал ему, привста-пэл, прерывая, а Н. все пытался что-то ему объяс­нить. ("Ну, рожай, рожай!" -- пробормотал -- Кузь­мин с удивлением услышал -- шеф.)
   Тихо, без аффектации выступил В. А. Когда Кузь­мин подошел к нему -- целоваться, В. А. в ухо ему шепнул: "Ты прости, Андрюшенька, я ж совсем пья­ный!"
   Кузьмину желали скорее написать докторскую, книгу...-- словом, было сказано все, что полагается говорить на банкете.
   Импровизируя ответную речь, Кузьмин обнару­жил, что ему надо благодарить каждого сидящего за столом.
   После банкета Кузьмин провожал до дома ста­ренького своего оппонента. Тот решительно отка­зался от такси и всю дорогу громко объяснял Кузьмину важность каких-то там ферментных групп, а в подъезде, долго тряся ему руку, вдруг сказал, заглядывая в глаза:
  -- Знаете, я не разобрал сначала, решил, что дис­сертация-то-- докторская. И, честное слово, так от­зыв сначала и написал. А в Совете меня отговори­ли -- сложностей много, рассмотрение затянется... Конфуз получился...-- Он виновато глянул на Кузь­мина.
  -- Да, действительно конфуз,-- легко согласился утомленный Кузьмин и хохотнул, что, как он пола­гал, от него требовалось.
   Старичок отстранился, оскорбленно сказал:
  -- С вами конфуз приключился, молодой человек, с вами! .
  
   Летом Герасименко начал строиться и очень бур­но. Он перелез в сапоги, ходил все время в каске, не стеснялся орать или подсобить строителям.
   Кузьмина (то ли оттого, что он был первым сот­рудником, то ли Герасименко испытывал к нему ка­кую-то симпатию) посадили на бумаги: лаборатория объявила конкурс, и в корпусах и во дворе понем­ногу стали появляться новые люди.
   За это время Кузьмин обучился давать уклончи­вые и дипломатичные ответы, вежливо отказывать, пренебрегать лестью. Ему довелось разговаривать по телефону с легендарными личностями, как прави­ло, стеснительно просившими за кого-нибудь; он сам звонил знакомым ребятам и сманивал их в ла­бораторию Герасименко.
   Но вот время конкурса истекло, и Кузьмин явил­ся в уже несколько более солидный кабинет Гера­сименко, торжественно выложил ему на стол "Де­ла". Он собирался дать свое заключение на каждо­го соискателя, но сильно изменившийся за лето Ге­расименко довольно-таки грубо выставил его за дверь.
  -- Спасибо,-- сказал он, не вставая с кресла и нехотя поднимая голову.-- Идите, я сам разберусь, кого вы наприглашали.
   Холуйское выражение своего лица Кузьмин по­чувствовал сразу же за дверью кабинета. Он ском­кал рукой возникшую сразу после слов Герасименко нерешительную полуулыбку и, задохнувшись, на од­ном ударе сердца выскочил за проходную.
   Он долго ходил по лесу, успокаиваясь, начиная трезво оценивать весь фонтан судорожно пришед­ших порывов: написать заявление об уходе, вернуть­ся в кабинет и потребовать объяснений, надуться и не разговаривать с Герасименко...
   Совсем поздно, в сумерках, по-воровски прокрав­шись на территорию лаборатории, шмыгнув под ос­вещенными окнами герасименковского кабинета, он на ощупь разыскал в своей комнатке портфель, плащ и шляпу, а потом пошел на станцию. Еще по дороге он заметил устало идущего туда же, к яр­ким станционными огням, Герасименко и сбавил шаг, сошел с асфальтовой дорожки на мягкую пыль­ную обочину, чтобы не выдать себя. И уехал он на следующей электричке. Поужинал в грязноватом вокзальном буфете, против обыкновения не обра­щая внимания на грязь, шум и толкотню. Опять во­круг была суета, отожествляемая им в детстве с те­чением жизни, а теперь -- только с придонным ко­лыханием ее мути.
   "Господи, куда же я делся",-- спросил он себя.
  
   В первый же удобный день, сказавшись занятым, он приехал на кафедру. Начинался учебный год, все пришли из отпусков, были веселы и ничем не оза­бочены. Кузьмин строил из себя облеченного пол­номочиями, успешно темнил, а сам приглядывался к шефу, Тишину, ребятам.
   Они попивали кофе в ассистентской, и загорев­ший в горах шеф обронил фразу:
  -- Всегда есть два пути -- лезть вглубь или ожив­лять теории практическим применением. Любой из путей всегда персонифицирован, и что-то мне не припомнится удачных раздвоений личности...
   Вечером Кузьмин пошел в кинотеатр, пытался по­знакомиться там с девушкой, но, то ли шутки у не­го были злые, то ли чувствовалось, что ему хочется поплакаться, девушке он не понравился. Вернувшись домой, он разыскал методические указания и напи­сал программу для своей группы, очень удачно со­четающую поиск с прикладным направлением, на­деялся он.
   С официальным видом он передал эту программу равнодушному и вялому Герасименко. Герасименко сидел в кабинете, один, распустив узел галстука (все труднее и труднее стало заставать его в одиноче­стве); он мельком глянул в листочки, удовлетворен­но хмыкнул и сунул в ящик стола. Потом он под­нял на Кузьмина глаза, и Кузьмин, сатанея от про­читанной в них насмешки, попятился к двери.
  -- Задержитесь на минутку,-- остановил его Гера­сименко, и в нагретом кабинетике явственно про­несся коньячный запашок.-- Послезавтра приедет ко­миссия,-- сказал Герасименко, отводя глаза.-- Кон­курсные выборы, прием строительных работ, ну и разные другие дела. Постарайтесь быть на виду...
   И опять в его глазах Кузьмин увидел непереноси­мое выражение какого-то знания.
   Через две недели пришло утвержденное и из­мененное штатное расписание, и группа биостимуля­торов в нем не предусматривалась.
   Кузьмин узнал об этом на совещании, куда при­шел без приглашения, полагая, что его просто не успели оповестить -- в тот день была такая суета, такое возбуждение!
   Герасименко--в новом костюме-тройке, в осле­пительно белой рубашке, воротничком которой под­пиралось еще смуглое с лета его лицо,-- говорил как-то резковато, и в полной тишине аудитории го­лос его звучал наставительно, по-директорски. За­кончив сообщение, он пригласил заведующих лабо­раториями к себе в кабинет.
   Помучившись четверть часа, Кузьмин не выдержал и заглянул туда -- в кабинете сидели новые, мало­знакомые сотрудники, дым стоял коромыслом, и Герасименко опять горячился. Морщась, он попро­сил Кузьмина зайти через час. По взглядам Кузьмин понял, что помешал... Он с удовольствием опять по­бегал бы по лесу, но уже шли затяжные дожди, лес промок, был гол и продуваем ветром с поля, поэто­му он вернулся в не свою уже комнату, сел за еще не отчужденный от него стол и размашисто написал заявление об уходе.
   -- ...Вы меня обманули,-- сказал Кузьмин.
  -- Меня самого обманули! -- сказал Герасименко, обмякая на глазах.-- Вы думаете, я что-нибудь мо­гу? Может быть, через год меня самого здесь не будет! Еще бы! Вы все так ловко написали планы,-- он безошибочно достал из ящика знакомые Кузьми­ну листочки с программой,-- что мы и на космос и на рак выходим... Кому же, как не какому-нибудь академику, этим заниматься!
   Он закурил, не предложив сигареты Кузьмину. Кузьмин вытащил свою пачку.
  -- Знал бы ты, как со мной в Академии разгова­ривают! Как? Как с "временно исполняющим обя­занности"! Очень уж мы масштабными получаемся, не по мне должность! И ты хорош -- собрал цвет­ник: гений на гении. Лаборатория-то вышла -- лако­мый кусочек! -- Герасименко поднял, наконец, на Кузьмина усталые, запавшие глаза.
  -- Я уйду,-- сказал Кузьмин, обретая решитель­ность.
  -- Надо бороться,-- убежденно сказал Герасимен­ко.-- Надо доказать, что только ты, именно ты мо­жешь сделать рывок. Это азбука в науке. А пусть-ка без меня некоторые попробуют достать и живот­ных и все остальное, тут-то они и!..
   Герасименко думал о себе и о лаборатории, но только как о своей лаборатории; обида мучила его, задерганного, спеленатого высокими рекомендация­ми вылощенных блатных сотрудников, дипломатич­но-уклончивых в высказываниях, как-то быстро на­шедших друг с другом общий язык, заполонивших своими машинами плац, но томных и ленивых, боя­щихся коров, морских свинок, смеющихся над фер­мой кур, что казалось ему, ветеринару, противо­естественным и претило.
  -- После банкета я прочитал твои статьи,-- совсем переходя на "ты", после долгого молчания сказал Герасименко.-- Ну, и приятель твой, этот, Н., объяс­нил мне, что к чему. Ты -- на уровне! Почему ты ко мне пошел? Деваться было больше некуда?
  -- Я думал, что здесь не будет прикладных тем...-- признался Кузьмин.-- Биостимуляторы -- это пока лабораторная проблема.
  -- Ну? А Н. говорит, что... Он, между прочим, очень высокого о тебе мнения. Почему ты к нему не пойдешь? У него проблема будь здоров! И ка­кие возможности!.. А тебя рак не интересует?
  
  -- Почему же...-- сказал Кузьмин.-- Как модель и он годится Но ведь там Н. Он ведь работает па­раллельно,
  -- Ну, дела! -- негромко засмеялся Герасименко, и глаза у него потеплели, ушла напряженность.-- Я и определения такому случаю не найду! Прияте­ля подводить не хочешь? А если он тупой?
  -- Он не тупой,-- со вздохом стал объяснять Кузьмин.-- Он экспериментатор не очень сильный...
   Глаза у Герасименко смеялись, и даже толстова­тые губы смягчились
  -- Ладно! -- махнул он рукой.-- Значит, так: рви свое заявление,-- он глазами показал на папочку б руках у Кузьмина,-- и отправляйся в библиотеку. Читай, пиши, словом, давай печатную продукцию. Срок -- месяц. За это время я что-нибудь приду­маю... Нет, это я хорошо решил,-- сказал он, ожив­ляясь.-- Спрячу-ка я тебя куда-нибудь подальше, а то ведь втянут тебя в какую-нибудь дрязгу.
  
   До самых ноябрьских праздников Кузьмин усерд­но готовил обзор по медико-биологическим пробле­мам, вчитывался в последние работы генетиков, им­мунологов и биофизиков, находя все новые и но­вые стимулы к размышлению. За этот месяц в нем дописалась, просохла и перевернулась страница; он освободился от последних связей со своей диссер­тацией; он как бы распахнул окна, впустил све­жий ветер и свет. К нему вернулось чувство лег­кости и свободы, хотелось заняться чем-нибудь новеньким.
   А Герасименко устроил ему командировку.
  -- Ну, смотри! -- сказал он тоном, который те­перь почему-то не коробил Кузьмина.-- Я тебя к своей учительнице посылаю. Других таких людей не бывает. Задание у тебя одно: помоги ей, чем мо­жешь. Если понравится, останься, поработай. И во­обще приглядись: дело там делают или так...
   И Кузьмин поехал к Коломенской в маленький город, в центр России.
  
  
   8
   В город поезд пришел днем. Прелест­ная русская речь и степенность по­разили Кузьмина еще на вокзале: С>н вертел головой, изумлялся.
   Ветеринарный институт стоял на краю старого го­рода, открываясь своими фермами в поля. С боем прорвавшись через проходную, Кузьмин долго ис­кал административный корпус и заплутался. С чемо­даном, оттягивающим руку, он одиноко бродил между невысоких построек, сильно напоминавших ему только что покинутую экспериментальную базу лаборатории Герасименко. В пижонские полуботинки набился снег, потому что на многих дорожках и сле­дов-то не было. У одних двустворчатых ворот были свежие крупные собачьи следы. Не волки ли, поду­мал он. Ему захотелось подурачиться, и, подойдя к воротам вплотную, он подвыл. И долго стоял, при­нюхиваясь к живому теплу.
   Чистенький двухэтажный корпус лаборатории при­жимался к самому забору. На площадке второго этажа разлетевшийся Кузьмин чуть не сбил двух женщин. Бормоча извинения он ринулся к двери и стал дергать ее, запертую.
   "Вы к кому?" -- спросила его пожилая женщина в длинном синем халате поверх душегрейки. Он ска­зал. "Это я. Сейчас у нас обеденный перерыв, и вы нас застали просто случайно",-- ответила Коломенская. Кузьмин вглядывался в ее грустное узкое лицо, ему показалось, что он видел ее раньше.
   Представив директору (они нашли его в телятнике, инспектирующим маленькое суетливое стадо), Ко­ломенская вновь привела Кузьмина в лабораторию. Его посадили пить чай, накормили жареной картош­кой с салом, показали ему пабораторию -- доволь­но слабо оснащенную, познакомили с сотрудниками. В четыре часа помощница Коломенской, Любочка, отвела его -- через дырку в заборе -- во флигеле-чек на усадьбе злой институтской вахтерши -- он оставил там чемодан,-- а потом в столозую кам­вольной фабрики: показала Кузьмина гардеробщику и смешливым девчонкам на раздаче. С этого дня быт Кузьмина устроился.
   Имея несколько дней перед командировкой, Кузьмин, добросовестно попытался познакомиться с работами Коломенской, но, обшарив весь авторский отдел в медицинской библиотеке, не нашел ни од­ной ее статьи. Немного озадаченный и готовый вы­ступить в любой роли, Кузьмин привез сюда оттис­ки своих статей, он вручил их Коломенской вместе с личным письмом Герасименко.
   -- Какие чудесные вещи вы проделываете,-- ска­зала ему Коломенская через два дня, возвращая от­тиски.-- Может быть, вы нас подучите? Нам надо максимально возбудить клетку, подготовить ее к удару.
   В ученицы Кузьмину дали тихую светлолицую Лю­бочку, старшего лаборанта -- чуть медлительную девушку, прячущуюся в синий халатик. Как сурово он обращался с ней! В его терпеливости совсем не было теплоты, легкости или даже насмешливости. У Любочки под его взглядом дрожали руки, она ти­хонько бегала плакать в тесную фотокомнату, осо­бенно если он, сморщившись, цокал языком и сам брался за флакончики со средами. Около шести ве­чера Коломенская останавливала работу, и Кузьмин отправлялся домой, во флигелек.
  
   Здесь, в средней полосе, начиналась тихая снеж­ная зима: иногда по утрам Кузьмин пыхтел, отворяя наружную дверь, приваленную пушистым ночным снегом. По воскресеньям с утра он колол на всю неделю дрова, потом мылся в хозяйкиной баньке, стоявшей над оврагом среди высоких голостволь­ных сосен. На задах усадьбы забор был повален, и она, переходя в овражистый лес, казалось, продол­жалась до самого горизонта. С этой стороны и за­ходили тугие снежные тучи, заравнивающие овраг и ключ на его дне.
   После бани, начистившись, Кузьмин отправлялся на обед к Коломенской. В просторном ее доме он с удобствами располагался около книжного шкафа и, беря наугад книги, успевал проглотить несколько страниц прозы, а чаще стихов.
   Вернувшись от Коломенской, он опять шел в ба­ню-- стирать. Первое время он щеголял в своих модных нейлоновых рубашках, но потом, главным образом из-за холода во всем лабораторном корпу­се, перелез в свитеры. К Коломенской же он всег­да являлся при галстуке.
   В декабре, накануне годовщины смерти Крестны, он получил поздравительную телеграмму от родите­лей и, еще не понимая, к чему она, пришел в ла­бораторию. Из заказного письма (переслал Гераси­менко) выпала открытка: ВАК утвердил его в звании кандидата наук. Он обрадовался.
   -- Это такой важный этап! -- сказала Коломен­ская, когда вино было разлито в лабораторные ста­канчики и тигли.-- Всегда трудно найти подходя­щие слова, если хочешь быть искренним, поэтому я повторю стихи: "Я пью за здоровье не многих, не многих, но верных друзей, друзей неуклончиво-строгих в соблазнах изменчивых дней..." '. Дорогой Андрей Васильевич! Вы работаете у нас недавно, но мы уже полюбили вас за умение работать, быть не­уклончиво строгим. За ваши успехи!
   С Кузьминым чокались, торжественно пожимали ему руку, а Любочка отлучилась куда-то на минут­ку, а потом под аплодисменты вручила ему роскош­ную ручку с золотым пером. Он благодарил их ?сех и кланялся, а они все хлопали, пока он не до­гадался поцеловать ужасно смущенную Любочку.
   Он обучил Любочку своим методикам и теперь только краем глаза следил за тем, как она работа­ет.
   После Нового года (он благостно отпраздновал его у Любочки, кроме него, в гостях была еще Ко­ломенская) он беззастенчиво сунул нос в, соседние комнаты, где работали ребята-аспиранты -- милые солидные парни, поначалу потешавшие его своей сугубой основательностью. С московской легкостью он перешел с ними на "ты" и стал поглядывать на их пробирки.
   Пожалуй, только добродушно-мордастый Федор добровольно и даже несколько суетясь подпустил Кузьмина к своим хилым культурам тканей. Руки у Кузьмина зудели, и он целую неделю провел у Федора в комнате, натаскивая его на культивирова­нии фибробластов. Пока у Федора совсем ничего не получалось, Кузьмин был терпепив, вежлив, по-сто­личному академичен. Когда же Федор стал из раза в раз все тверже творить чудо оживления этой ле­нивой клетки, Кузьмин стал придирчив, язвителен и нетерпелив. При всем том он делался смешно бла­гожелателен и даже сюсюкал, когда Федор хоть чуть-чуть начинал задумываться о модификации ме­тодики. "Это же классная идея! -- говорил Кузь­мин.-- А ну, попробуем!"
   Однажды он увязался с ним на ферму, но всей процедуры забора крови и кожи не выдержал, ушел, когда увидел набычившееся, отупевшее лицо Федора.
   А в Любочкиной комнате были милый порядок, тишина. Любочка гнула спину над препаратами. "По­пробую устроить один фокус!"--пообещал Кузьмин и порылся в термостате, ему попались подходящие культуры ткани (он даже не спросил, зачем они здесь), и он начал, дурачась, импровизировать.
  -- Любаш,-- сказал он через два дня,-- посмотри, какая прелесть! Давай делать вот так, а? А потом раздобудем другие стимуляторы и ка-ак!..
  -- Да, интересно,-- отозвалась Любочка, выбира­ясь из-за его микроскопа и принимаясь за свою рутину.-- Опять ругаться будут--не успеваю!
  -- Что это на тебя наваливают!--возмутился большой начальник Кузьмин, отбирая у Любочки часть стекол.-- Считать трансформации?
   Игнорируя правила лаборатории, он закурил и, привычно, механически точно заправив под при­жимные клеммы стеклышко с отпечатком ткани, стал считать клетки. Потом он взял следующее стек­лышко, потом еще одно
  -- Что за черт! -- сказал он.-- Любаш, почему ты останавливаешь трансформацию на этой стадии?
   Любочка подняла голову от окуляра микроскопа, вздохнула и. умоляюще поглядев на Кузьмина, объ­яснила: это очи испытывали противоопухолевую вакцину!
   Кузьмич засмеялся, он смеялся, откинувшись на стуле и шаркая ботинками по полу. Отсмеявшись, он покашлял, стараясь быть серьезным, осторожно вы­сказался:
  -- Очень странный путь, Любочка! И вообще где логика?
   Любочка только грустно поглядела на него.
   Кузьмин сбегал к Федору, взял кусочек опухоле­вой ткани и поставил опыт собственными руками.
   Последние три часа он жил как на иголках. Пока стеклышки сушились, он выскочил в коридор поку­рить. Любочка со своего места оцепенело наблюда­ла за ним. В тот же день он повторил опыт, взяв другую опухолевую ткань.
   Через трое суток он постучался в дверь кабинета Коломенской.
  -- Неужели так просто? -- спросил он ее, протя­гивая свои препараты.
   Коломенская рассмотрела препараты под микро­скопом.
  -- Если бы это случалось каждый раз! -- вздохну­ла она.-- А этому я не перестаю удивляться сама...
  -- А если для усиления попробовать стимулято­ры? -- сам себя спросил Кузьмин.-- Тогда трансфор­мация короткая, антигенность максимальная...-- Он думал вслух.
  -- Я надеялась на то, что вы поможете нам,-- сказала Коломенская.
   Кузьмин поднял голову и наконец-то понял, что заставляло его вглядываться в ее лицо,-- она была очень похожа на Крестну: взглядом, вопрошающим "Кто ты?", лицом стоика, несуетливыми движениями человека, экономящего силы.
   Вернувшись во флигелечек, он рассеянно затопил печь, сбегал с ведрами за водой. Он двигался, де­лал все механически правильно, но как с закрыты­ми глазами, ибо видел только то, о чем думал. ("Это бред, это чудо! Шаманство, находка, случай­ность?..")
   Как всегда, он начал с программы. Она получи­лась большой, на полгода. Коломенская написала Герасименко, Тот ответил: "Согласен! Желаю успе­ха!"
  
   Сначала ничего не получалось: злые толстые клет­ки почти не чувствовали его живую воду.
   Не хватало реактивов, стимуляторы работали от­вратительно, нужны были свои: чистые, мощные.
   Кузьмин за три дня обернулся в Москву и обрат­но: набил чемодан старыми запасами, побегал по аптекам и складам, где у него были знакомые; за­глянул на час к родителям, но полдня просидел с Тишиным, клянча, выпытывая и подначивая; он об­звонил ребят, имевших выходы на электронный микроскоп, аналитическую аппаратуру, иммунохи­мию, но что-то удержало его от звонка Н. и Гал­киным.
   ...Неудержим азарт поиска: сначала идешь шагом, вздрагиваешь от неожиданных теней, миражей, но вот мелькнула цель, и ты узнаешь ее мгновенно, по обрывающему сердце испугу. Тогда -- вперед! Что-то выпрыгивает из-под ног, что-то цепляется за ру­ки, но вперед, вперед! Вдруг -- удача, снова цель мелькнула раз, другой,.. Поворот!! -- береги дыха­ние -- в одну сторону, в другую! Настигаешь ее на проложенной кем-то безвестным твердой тропинке, уже ближе, ближе удача, и вдруг проваливаешься в болото--рвешься из него!--вырвался! И вот она -- цель, близко, перед глазами -- загоняй ее под флажки, ставь облаву!..
   ...Как только он вернулся к методичной лаборатор­ной работе, вернулась, вызывая недоумение окружающих, его аспирантская привычка поздно вста­вать.
   Очнувшись от глухого сна, он, прикрыв глаза, по­куривал; потом, накинув на плечи одеяло, добегал до печки, бросал в топку на угольки заготовленную щепу и полешки и снова забирался под одеяло, иногда задремывал. Когда флигелек прогревался, он напяливал на себя свитер и делал зарядку. Возбуж­даясь от яркого искрения снега за окном, он пил теплый чай, брился и отправлялся на торжок.
   В лабораторию он попадал к полудню, с ярким румянцем во все щеки, то с кульком льдистой ква­шеной капусты, то с мочеными яблоками, возбуж­денный, с сияющими глазами, напоминая беззабот­ного отпускника болтливостью, суетным любопытст­вом к чужим делам и запасом ничего не значащих впечатлений. Лучшие часы наступали вечером.
   Коломенская и Любочка быстро поняли, что его стихия -- одиночество, работа в полном согласии и понимании, и стали подлаживаться, оставляя его в лаборатории одного пораньше.
   "Я остался без котлет -- муха съела мой обед. Люба кашки принесет и от гибели спасет",-- так он тихо пел по вечерам, иногда насвистывал этот мо­тивчик. И в самом деле, хлопала внизу дверь, и по­являлась Любочка, в полушубке, укутанная платком, с кастрюлькой. Идиллия -- он ел кашу, почти урча, а она смотрела на него. Днем, случалось, он все еще покрикивал на нее или, цокнув языком, прини­мался готовить препарат сам, но вечерами, когда она приходила к нему в лабораторию и сидела тут же, рядом -- протяни руку! -- в домашнем платьице, он начинал дурачиться. Смешно, но он заметил -- их стараются оставлять вдвоем. Иногда он думал: она? Тихая, ласковая, верная... Под домашним плать­ицем обозначались формы, складненькая фигурка, но ни разу ему не хотелось положить руку на ее плечо, вдохнуть запах ее волос. Иногда, когда он очень уж упрашивал, она пела; чистый ее голос, выводящий медленные слова, волновал его, но не к ней обращено было это волнение.
   После ухода Любочки он начинал работать еще собранней -- было не до насвистывания.
   Если от запахов и голода его начинало мутить, он открывал в соседней комнатке окно и, вывалившись до пояса наружу и разглядывая яркие ночные звез­ды, пил холодный вкусный воздух. Каждый вечер, около полуночи, дождавшись мигания в проеме ок­на красного сигнального огня беззвучного рейсо­вого самолета, он уходил из лаборатории и проби­рался по черноте узких заметенных переулочков к себе во флигелек. Редкие, золотистым дрожанием светящиеся окна томили его в эту глухую пору, как и самолет, ушедший на Москву, и он поспешал, окоченевший, к теплу.
   В черную метель, когда вихрь, кружа, обхватывал его голову, врывался под опущенные уши шапки, он, ослепший, шатался под ветром, упираясь и разма­хивая руками, и однажды, в сине-белой вспышке за­мыкания уличных проводов сквозь зажмуренные ве­ки увидел себя как бы со стороны: на серебряно-сверкающем снегу, отчаянно, как с призраком, бо­рясь с невидимым сопротивлением, стоял одинокий человек. "На свету и в тьме ночной одинокий я, нагой. И дрожу, а вдруг все так: воровской я слы­шу шаг?" -- вспомнились Алешкины стихи.
   Растопив печь и ужасно боясь угореть, полусон­ный, он тыркался по флигелечку, жуя на ходу, и одинокая свеча (там не было электричества) да пламя из топки, стелящееся по полу, не освещаю­щее потолок, делали его дом похожим на нору.
   Он наметил дорожку. Теперь следовало протоп­тать ее, ощупать ногой и глазами каждый миллиметр. Опыт пошел в серию, и Кузьмин немного ос­вободился. Мало-помалу его охватила знакомая хан­дра -- признак неудовлетворенности. Он вдруг обра­тил внимание на то, что Любочка стирает его хала­ты, и придал этому какое-то особое значение, скон­фузил ее, а через час, отойдя духом над препарата­ми, спросил, бестолковый, пойдет ли ему борода. А вечером вдруг написал письмо родителям.
  
  
   9
   Он пришел обедать в столовую фаб­рики. Сел на свое постоянное место и, меланхолично прихлебывая суп, отметил, что сегодня он не в одиночестве,-- за дру­гим столиком сидели четыре девушки. Трое из них, видимо, убеждали четвертую и, похоже, уже давно, потому что время от времени они отвлекались, по­глядывали по сторонам, и Кузьмин, конечно, попал­ся им на глаза.
   Одна из них повернулась к нему вполоборота, и Кузьмин застыл с ложкой в руке, проливая суп се­бе на колени. Он растянул обед на полчаса, все разглядывая ее. Она мало говорила, и ее голоса он не расслы­шал, но жесты -- она поправляла короткую толстую косу, провела рукой по плечу -- напомнили ему плавкостью и законченностью маму. Он приглядел­ся к другим девушкам, несколько развязным, с вульгарными, как он определял это про себя, же­стами, с громкими голосами, и сразу и навсегда по­терял к ним интерес.
   Она встала, и он увидел легкую ее фигуру, а когда вся компания прошла мимо него, он разглядел ее лицо, немного холодноватое из-за глаз, но прекрас­но вылепленное, с благородным подъемом бровей, маленьким высокомерным ртом. Он ощутил спря­танную в этом лице тайну, загадку, ту самую, кото­рую хотел обрести и узнать. Он загляделся ей вслед.
   Назавтра, естественно, он был на посту, но пообе­дал в одиночестве. Поразмыслив, он походил вок­руг фабрики, нашел афишу Дома культуры и, при­одевшись, явился на танцы, готовый ко всему. Он проторчал в зале у стены до самого последнего вальса и ушел, странно опустошенный. На следую­щий день в лаборатории он был рассеян и дважды ходил обедать.
   Еще целую неделю он, подгадывая разные часы, высиживал в столовой по сорок минут, но встреча не случилась.
   К этому времени он стал работать с человеческой тканью, беря образцы опухолевых клеток в отде­лениях городской больницы, прямо в операцион­ных.
   ...Он спускался по лестнице из гинекологическо­го отделения, когда из окна увидел эту девушку с двумя подружками.
   В кармане у него лежали образцы, и надо было торопиться, но, поглядев на часы, он разрешил се­бе полчаса опоздания и деланно неторопливо спус­тился в вестибюль.
   Девушки стояли и уговаривали равнодушную, твердо сидящую на стуле гардеробщицу отнести в отделение пакет-передачу, говорили, что отпроси­лись с работы, их голоса были просительно высо­ки, но среди них Кузьмин не услышал голос свет­ловолосой.
   Он подошел и спросил: "В чем дело?" По тому, как они посмотрели на него, он понял, что узнан, Спросил-то он всех, но глядел на одну светловэло сую. Она и ответила, прямо и спокойно поглядев ему в глаза.
   Он взял передачу и размеренным шагом челове­ка в своем праве поднялся в гинекологию, нашел четвертую подружку, передал ей пакет, велел ей, обалдевшей, писать записку, а сам разыскал заку­ток ординаторской, попросил "историю болезни" этой девушки и убедился: конечно же, "прерыва­ние беременности".
   Спустившись вниз, он, как и надеялся, увидел, что светловолосая одна и ждет: в расстегнутом пальто, спустив платок на плечи, она стояла у стены, рас­сматривала мрачные медицинские плакаты. Она про­читала записку, холодно сказала ему: "Спасибо",-- и, на ходу застегиваясь, пошла к выходу. Лихорадоч­но быстро (под насмешливым взглядом гардероб­щицы) Кузьмин оделся и побежал догонять. ("Де­вушка, девушка! У меня ноги больные, не успе­ваю!..") Он проводил ее до проходной фабрики, весь путь балагуря и пытаясь ее разговорить, но узнал лишь, что ее зовут Наташа.
   Забавляя ее, он не забывал греть ладонью фла­кончики с клетками и никак, никак не мог выклю­чить тикающие в ухе часы. Когда они подсказали, что время отсрочки истекло и опыт не может быть признан безупречным, он незаметно выбросил фла­кончики в сугроб.
   Когда они с Наташей распрощались (она только кивнула, так и не ответив, где они встретятся), он припустился бежать в лабораторию, а Наташа осторожно подглядывала за ним через заиндевев­шее стекло проходной. На работе ее засыпали воп­росами подружки; она отшучивалась и смеялась вместе с ними.
   На следующий день, встретив Наташу в столовой в свой обычный час -- и не удивившись этому!-- он не вернулся в лабораторию, а поехал в центр города покупать билеты в кино.
  
   Еще было слишком холодно, чтобы прогуливать­ся по городу, поэтому приходилось по нескольку раз смотреть один и тот же фильм (то, что рань­ше раздражало Кузьмина -- перешептывания в ки­нозале --теперь казалось естественным и правиль­ным), ходить к Наташе в общежитие под прокурор­ские взгляды комендантши.
   Постепенно она разговорилась, перестала косить на него; если ей надо было что-то ему сказать, она поворачивала голову, и он обалдело любовался тем, как она говорит, как размыкаются ее губы, как она хмурит брови и, недовольная его глупым видом, отворачивается. Иней опушал платок и уголки во­ротника ее жалкого пальтеца, и из этой глубины, пронизывая, парализуя, на него внимательно-холод­новато смотрели серо-голубые глаза. Кузьмин поражался тому, как много может сказать ми­молетная улыбка, взгляд, стремительно охватываю­щий всего его, и плавный жест руки, поправляю­щей клапан кармана на его пальто. Он опять стал тщательно бриться, придирчиво проверяя ла­донью гладкость кожи, опять перелез в белые ру­башечки.
   Он узнал, кто она и где родилась; что она учит­ся в вечернем техникуме, а мечтает быть художни­ком-костюмером, что в Москве она была только раз, на два дня, и ей понравилось, Она узнала о нем много больше, почти все,
   Он приглашал ее в один из трех ресторанов го­рода, он навязывался познакомиться с ее родней, но она так взглянула на него -- он не знал, что и по­думать.
   И когда однажды, прерывая декламацию стихов, она сама, без всякого нажима, пригласила его на танцы в Дом культуры, он, уже зная кое-что об укладе городка, принял это приглашение как дар, как награду за подавляемое желание взять ее за руку, приблизить к себе ее лицо и узнать, внять его тайне.
   А на танцах он усвоил и еще один урок: будучи приглашенным, он получил, оказывается, на этот ве­чер какие-то права на нее -- она танцевала только с ним, в паузах держала его за руку, подвела к своим подружкам, познакомила его с ними и поз­же в тесном буфете выпила с ним вино из одного стакана. И в тот вечер он впервые поцеловал ее.
   Она, как сумела, постаралась ответить на его по­целуй, и он с восторгом, мальчишеским чувством превосходства над всем миром отметил, что де­лать этого она не умеет.
   А через неделю она согласилась прийти к нему после занятий в техникуме.
   Он волновался: перегрел, а потом слишком вы­студил флигелечек, наставил на стол бутылок и вся­кой чепухи, а не подумал о том, что она просто голодна. Она сама приготовила яичницу на двоих, выпила без всякого жеманства вина, когда у печки ей стало жарко, пересела поближе к нему,
  -- А Таню выписали,-- сказала она.
  -- Как долго!-- отозвался Кузьмин.-- Зачем она?
  -- Правильно сделала,-- сказала Наташа.-- Зачем ей ребенок, если папаши нет, Мы ей все так и объ­яснили.
  -- Я видел,-- сказал Кузьмин.-- А ведь мог ро­диться человек... Может быть, и папочка бы на­шелся!
  -- Брось! -- усмехнулась Наташа.--Он даже с фабрики уволился, когда узнал. Вот так!
  -- А вдруг узнал бы о ребенке и вернулся...
  -- Может быть, ты и вернулся бы,-- улыбаясь, сказала Наташа,-- но чтобы Валерка вернулся -- нет!
  -- Наташк! А люди ведь меняются...
  -- А-а! Горбатого могила исправит!
   Они сидели при полной иллюминации --три све­чи и печная топка. Наташа задула ближайшую к се­бе свечу.
  -- Смотри, без света останешься.
  -- Ну, а если бы ты попала в такую ситуацию: с ребенком и без мужа?
   Наташа засмеялась:
  -- Ты меня совсем не знаешь, Андрей. Если я на это пойду, значит, я решила навсегда.-- Она посмот­рела на него, и он понял, что она хотела сказать ему этим взглядом.
  -- Слушай,-- сказал Кузьмин после молчания.-- Но ведь это невозможно решать навсегда. Это как Сделка. Например, вдруг ты разлюбишь?
  -- Это мужикам легко говорить: любишь-разлю­бишь...-- сказала Наташа.-- Вот такая уж я есть.
   Они смотрели друг на друга, и тишина и пламень становились непереносимыми. Он поднялся с пола, шагнул к ней, не шелохнув язычки свечей; она по­тянулась навстречу его рукам, тесно прижалась грудью, одной рукой обхватывая его за шею и пря­ча свое лицо в его лице, но другая ее рука сторо­жила его движения. В самые мучительные мгнове­ния он даже чувствовал отпор этой руки; наконец он оторвался от ее губ и, отстраняясь, поцеловал эту руку, теперь слабую, доверчивую. Ласка этой руки была самой нежной, самой значительной, и Наташа отдала ему эту руку -- до самых дверей об­щежития. Там она подставила ему щеку и, попро­щавшись уже холодеющим взглядом, исчезла.
  
  
   "Март неверен: то плачет, то смеется", была от­тепель, оказывается.
   Полдороги Кузьмин целеустремленно месил рых­лый снег, карабкаясь на холм, а на его вершине, задохнувшись, остановился. Под ним лежал покой­но задремывающий городок с пунктирным обозна­чением улиц, с маленькими, придавленными снегом домишками; где-то в этой темноте ложилась спать Наташа.
   В лрицо Кузьмину мягкой, влажной волной, от са­мых звезд, повеял ветер. Кузьмин снял шапку. "Наташа,-- позвал он шепотом,-- Наташенька!" -- И долго стоял с закрытыми глазами, дожидаясь хотя бы эха. Когда он открыл глаза, мир был прежний, но все-таки изменившийся.
   Неужели это она? -- подумал он. Не ласковая, не тихая... Господи, да разве мне мать нужна? Он ныр­нул в себя, прислушался: пришло ощущаемое ко­жей, вызывающее головокружение и слабость вос­поминание движения ее пальцев по лицу. Нет, по­нял он, это навсегда, она уже во мне. Все, Кузь­мин? -- спросил он себя.
   Их разговор оставил в нем осадок, и он знал, что навсегда, как заклятье. Ну, что ж, вот такая она есть, подумал он и ошибся.
   Во флигелечке он разулся, рассовал носки, бо­тинки, брюки вокруг еще теплой печки, допил ви­но и, отведя, как рукой, все тревожное, лег на кро­вать. Не заснул: пришла знакомая ясность, Он под­нялся, набросал в топку дров.
   Со стороны казалось -- вытянувшись, почти обжи­гая ступни о разогревающуюся печь, лениво поку­ривая, лежит человек, то потрогает себя за ухо, то взлохматит волосы, и лицо у него спокойное. А бы­ла легкость, быстрота. Он пробежался по результа­там опытов последней серии, быстро рассортировал их и прикинул длину дистанции.
  
   Коломенская, методично изучив препараты (в то­мительном ожидании Кузьмин успел помрачнеть), сказала:
  -- Боюсь, что это не совсем то. Я не вижу обыч­ных "включений".
  -- "Включения" были, кажется, на предыдущей стадии трансформации,-- Кузьмин пододвинул к ней груду стеклышек.-- По идее -- это первая стадия нормализации.-- Он начинал сердиться.
  -- Я не упрямлюсь, дорогой Андрей Василье­вич,-- сказала Коломенская, складывая, как девочка, руки на коленях,-- Поверьте, все пятнадцать лет я видела эффект только после появления "включе­ний". Вы же знаете; факт неоспорим!
   "Посмотрим!" -- бормотнул про себя насупленный Кузьмин.
  
   ...Лаборатория снова потребовала всего его внима­ния. Любочка, Коломенская, перешедший в их ком­нату Федор --он не ощущал их рядом. Дни летели кувырком-- перепроверяя себя, он вдруг обратил внимание на странную краткую метаморфозу опу­холевой клетки, и вот уже целую неделю, задержи­ваясь на этой стадии, он получал поразительные ре­зультаты. Ему не хватало большой техники, той, ко­торая через несколько лет тяжелым шагом прой­дет этот путь, а пока он бился, захлебываясь, си­лясь переварить: значение и суть открывшегося фе­номена. И, главное, не мог погасить внезапно, ин­туитивно возникшую тревогу.
   Кажется, он загрузил себя вдосталь -- появилась и не уходила тупая головная боль, однажды он ис­пытал известное ему по клиническим учебникам "чувство падения в лифте" -- это пропустило удар сердце. За эти дни в его лице произошли грубые перемены -- на лоб легли морщины, уголки рта поднялись, появился прищур. Иногда, обхватив голо­ву руками, подолгу он сидел, раскачиваясь, над мик­роскопом, перебирая возможные объяснения. У не­го появился чудовищный аппетит к сладкому: за три дня он съел литровую банку с медом, невесть откуда (для него) оказавшуюся в лаборатории. Он машинально отметил, что в те дни голова не боле­ла, и позже сообразил: то постоянное сосущее чув­ство пустоты в животе -- просто глюкозный голод. Пожалуй, он впервые подумал о себе -- надо себя питать, а то тело сносится.
   И все-таки он был в тупике. Уже прошло жела­ние доказать свою правоту, хвастливое чувство превосходства, он остался один на один с загадкой и оказался бессилен.
   Утомленный, он возвратился к простой, буднич­ной работе, но сосредоточенность взгляда, медли­тельность движений ,и приступы внезапных "отсут­ствий" не прошли.
   Все это время, возникая и исчезая в столовой, Наташа улыбалась ему странной, ожидающей улыб­кой. А он воспринимал ее, как через стекло; ему доставало сил только на внимательное рассматри­вание ее. Все, что она говорила, он тотчас забывал.
   Он не знал, что пока он сидит до полуночи в ла­боратории, она ходит вдоль забора, пропуская за­нятия в техникуме, мучаясь недоверием и ревно­стью к Любочке, только что ушедшей с кастрюль­кой домой. И вот однажды сквозь лабораторные шумы ему послышался стук в наружные двери кор­пуса.
  -- Кто там? -- рявкнул он, сбежав вниз (наверху застывал агар, и надо было следить за температу­рой его охлаждения).
  -- Это я,-- услышал он Наташин голос. И обрадо­вался.
   Он прижался к ней, настывшей, и она, стряхнув варежку, прижала руку к его лбу.
   Укутавшись в пальто, она тихо ходила по гулкой лаборатории, приглядывалась к его рукоделию и да­же нашлась, когда надо было перехватить флакон­чики. Он сел за микроскоп с фотонасадкой, настро­ил его, со вздохом убедился в стабильности непо­нятной ему картинки, а она хозяйственно вскипяти­ла чай, налила ему в блюдечко сгущенки и села в уголке на Любочкин стул.
   Взъерошенный, какой-то обсосанный Кузьмин на­конец сладко потянулся:
  -- На сегодня все! Пошли, Наташенька.-- Он вдруг разглядел ее новое красивое платье.
   -- Я уже неделю в нем,-- сказала Наташа.
  -- Знаешь, Нат, я был ужасно загружен,--сму­тился Кузьмин. И не удержался:-- Прости, а?
   Он встретил ее странный, изучающий взгляд и, вообразив, что сейчас был хвастлив, смутился.
   Он тщательно закрыл все окна, навесил засов на наружную дверь внизу, спрятал ключ и уже на тро­пинке к дыре в заборе, отходя на морозце, по ти­шине, яркости звезд и устойчивости плотного возду­ха понял, что время позднее.
   -- Тебя же не пустят в общагу! -- испугался он, наивный.
   Она кивнула, поднимая на него неразличимые в темноте глаза. Он отвел с ее лба прядку волос, взял ее лицо в ладони и долго-долго, перенесясь далеко вперед, разглядывал его, покорное, с при­крывающимися глазами.
  -- Я люблю тебя,-- сказал он.
  -- Да,-- сказала Наташа.-- И я люблю тебя.
  
   Она лежала рядом, уступив ему во всем смело и откровенно, с первой минуты, как бы решив для себя пройти этот путь до конца. Они не спали. Он боялся, что ей тесно, отодвигался, но ее рука, та, что раньше упиралась ему в грудь, теперь не­навязчиво касалась его, и отчуждения не возникало.
   В пять утра на стекле появился отсвет. Сиплым от курения голосом Кузьмин спросил:
   -- Выйдешь за меня? Я люблю тебя.
   И опять та нежная рука, вытянувшись из-под одеяла, легла ему на сердце, а другая обняла за шею, притянула.
   Был будний день, и Наташа ушла на работу. Це­луя Кузьмина, она сказала, во сколько придет в сто­ловую, велела купить торт и вина.
   Вечером она перенесла к нему чемодан; чуть позже, к накрытому столу, заявились девчонки. Когда они с обязательным визгом ввалились в флигелечек, Кузьмин смутился, был скован, а Ната­ша-- естественна, и это сильнее другого открыло ему разницу в их решимости. Он другими глазами смотрел на нее, представлял ее в московской квар­тире, в Алешкиной компании, и знал уже, что и там она будет так же естественно держаться, останется такой же красивой и близкой ему. Он подумал о том, что она говорила: о верности и многом Дру­гом,-- и обрадовался.
   Кузьмин танцевал с девчонками под музыку из транзистора, припоминал для них смешные анекдо­ты и подглядывал за Наташей.
   В десять часов она без церемоний выставила дев­чонок (все они дружно обсмеяли предложение Кузьмина проводить их до общежития), принесла дрова и закрыла дверь.
   Весь этот день, отрывая его от дела, она была с ним памятью прикосновений, вырвавшегося стона и быстрых слез.
   Он сейчас обнял ее, не жадно и слепо, а нежно, решив про себя пробиться навсегда к ее ровному теплу -- ведь каждого человека что-то греет!
   Они больше не говорили о любви; слова уже бы­ли однажды сказаны, и, значит, каждый поручился за себя; Кузьмину оставалось только ждать, и од­нажды он, размыкая объятия, уловил задерживаю­щее прикосновение ее осторожных пальцев к своим плечам, и, наконец, пришла ночь, когда она заснула, обняв его за шею.
   А он не спал, лежал, не шевелясь, прислушиваясь, и вдруг, как услышанный вздох, пришло: "Динь-дон! Динь-дон!.. Слышишь этот тихий звон? В сердце он ко мне стучится -- значит, что-нибудь случится?"
  
  
   В дни, когда Наташа училась, Кузьмин засиживался в лаборатории. В десятом часу с кастрюлькой приходила Наташа (а Любочка внезапно перестала ходить, но это не задело и не заинтересовало Кузьмина).
  -- Натк! -- взмолился он.-- Ну, посмотри! Опять какая-то мазня!

Неумело настроив микроскоп, Наташа долго разглядывала переливающуюся в оку­ляре картинку, так надоевшую Кузьмину.

  -- На симпатичный ситчик похоже,-- сказала она.-- Дай-ка я срисую. А вот эти
   пятнышки, как розочки на льду.
  -- Ха, "розочки"! -- отозвался Кузьмин.-- Господи,-- сказал он,-- просвети ты меня, невежду дикого! Но где же "включения"? Где они? Нет их. А?

Эта картинка не давала ему покоя. Его уже не интересовало ничье мнение, даже Коломенской. Любочка и Федор не понимали, почему он застрял на этой картинке, да он сам не мог бы объяснить это. Просто с первого же раза, только взглянув на нее, он понял, что в ней спрятана какая-то разгадка, и теперь, бесконечно модифи­цируя методику, пробуя разные окраски, он не переставал думать о ней. Временами он чувствовал, что подходил к самому порогу понимания, но отступал, повинуясь интуиции и чувству гармоничности,-- во всех его трактовках этой картинки была какая-то натянутость.

И через два дня, в тихих сумерках, сгребая фиолетово-синий снег с тропинки от флигелечка к баньке, он отметил, что вокруг что-то изменилось, поднял голову и увидел беспорядочно разбросанные на снегу дрожащие розовые "зайчики"; на гла­зах они перемещались, бледнели и вот-вот должны были исчезнуть. На какой-то миг картина перед глазами совместилась с картинкой, надоевшей ему в поле окуляра, и на грани понимания, отшвырнув лопату, спотыкаясь в неуклюжих валенках, он бро­сился бежать к обрыву, а там, ухватившись с разлета за гулкий ствол сосны, увидел: оранжевое солнце дымным размытым клубком быстро уходило за неровный лесной горизонт, и последние его лучи отражались на лаковой коре голых стволов сосен. У него упало сердце. "Дубина!" -- сказал он, садясь в снег. К вечеру он стал исте­рически хихикать и дурачиться, а на следующий день объявил в лаборатории:

  -- "Розочки" -- это обыкновенные "зайчики".

Все подняли головы, не понимая, стали переглядываться.

  -- Мы видим лишь отражения какого-то процесса. Вот теперь нужна электронная микроскопия,-- заявил Кузьмин.-- Вот и узнаем, что такое ваши "включения" и мои "розочки",-- сказал он внимательно слушавшей его Коломенской. На слух это зву­чало резко, не так, как про себя.-- Сдается мне -- мы узнаем кое-что новое,-- добавил он.-- Боюсь, "включений" не будет. Зато, может быть, обнаружатся их пред­шественники. Это было бы!..
  -- Вы не правы,-- мягко сказала Коломенская и оглянулась на Любочку и Федо­ра.-- Там ничего не будет. И этот опыт уже погублен. Раз исчезли "включения" -- опыт закончен.
  -- Этого не может быть,-- твердо произнес Кузьмин и вспомнил: так же говорил и В. А., а он, Кузьмин, доказал, что так быть может.-- Ладно,-- примирительно ска­зал он,-- я попробую еще. Для быстроты: пусть Любаша и Федор помогут мне,-- попросил он.
   Коломенская кивнула.
   Через неделю они собрались, сели в ряд за мик­роскопами и, передавая друг другу стеклышки, просмотрели препараты. Когда Коломенская отло­жила последнее стеклышко, стало тихо. Федор под­нялся, вышел в коридор. Торопливо закурил. Любоч­ка сидела, как мышка, не поднимая головы.
  -- Вы правы,-- признала Коломенская,-- делайте то, что считаете нужным, Андрей Васильевич.
  -- Нужна помощь Москвы,-- осторожно сказал Кузьмин.-- Без нее нам не разобраться.-- И напряг­ся, ожидая ответа.
  -- Хорошо,-- помедлив, согласилась Коломенская. Любочка и Федор переглянулись -- Коломенская отступила от правила никого не допускать к про­верке.
   Посылочку со стеклами на почте принять отказа­лись. Нагрубив, Кузьмин вернулся в лабораторию. Еще в дверях он сказал:
  -- Надо ехать!
  -- Поедет Федор,-- решила Коломенская.-- Офи­циально-- к Герасименко.
  -- ...Вот записка для дяди Вани,-- наставлял Кузь­мин Федора, несколько поглупевшего от страха и ответственности.-- Он тебя приветит. По этому теле­фону позвонишь Н. Ничего ему не объясняй, он сам все поймет, а не поймет -- для него же хуже. Если он откажет, звони вот сюда...
   Десять дней из Москвы не было никаких вестей, работа стала. Федор появился внезапно. Торжест­венно-молчаливо он вошел, еще с чемоданом и свертками, сказал: "Все нормально!" -- и, не отводя изумленных глаз от Кузьмина, на ощупь, безошибоч­но вытащил из чемодана большой пакет. На крупно­форматных фотоснимках были "розочки", они были пусты, как радужные мыльные пузыри.
  -- Это колоссально! -- завопил Кузьмин.-- Это же... черт знает что! Да послушайте! Это же пустота неизвестного, а не вакуум. То, что там -- на молеку­лярном уровне. Это уже серьезно. Теперь можно браться за содержимое "розочек"... Теперь мы...
  -- Здесь мы не потянем,-- вдруг сказал Федор. И все замолчали.-- В Москве сказали: это успех. Вас поздравляют,-- Федор преданно посмотрел на Кузь­мина.
   Кузьмин удивился: все запутывалось, а Н. радо­вался.
  -- Ну, раз в Москве поздравляют!.. Я Н. верю. Просто он не договаривает, -- объяснил Кузьмин молчавшей Коломенской.-- Но он никогда ничего зря не скажет. Такой человек,-- засмеялся он.-- Не надо грустить. Ну, пожалуйста! -- Он дотронулся до руки Коломенской.-- Это шаг вперед, честное слово!
  -- Надо отметить,-- подсказал Федор.-- Дожда­лись. Именины у нас...
   В лаборатории был дан пир, но все боялись сгла­зить удачу, говорили о пустяках. Вечером к ним за­глянула Наташа, смущенный Кузьмин представил ее как свою жену (и все обошлось очень просто и ес­тественно).
  
   Истекал месячный срок в загсе, и Кузьмин пошел дозваниваться в Москву.
  -- Мама,-- сказал он,-- я женюсь!
  -- Господи! -- сказала мама испуганно.-- Где ты? Вася! -- сказала она там, в Москве.-- Андрюшка же­нится! Свадьба в следующее воскресенье... Как неожиданно все это...
  -- Привези мне черный костюм,-- попросил Кузь­мин.-- И займи мне денег, ладно?
  -- Почему ты только сейчас сообщаешь об этом?--загремел в трубке голос отца: он говорил по параллельному аппарату.
  -- Я вас жду,-- сказал Кузьмин.
   Потом он звонил Галкиным, Тишину и шефу.
  
   Он чинно сидел рядом с женой; когда ее отвле­кали, непринужденно общался со своей миловид­ной тещей, мамой, успевал перемигнуться с Алеш­кой и избегал смотреть на Любочку. Коломенская молча улыбалась ему с правого, жениховского края стола.
   Свадьба была шумная. Доброжелательные незна­комые парни подходили к нему с рюмками, пыта­лись его упоить, разыгрывая, пытались увести его из-за стола, но Кузьмин был начеку. В тот день, взглянув на себя в большое чистое зеркало загса, Кузьмин узнал в себе того, давнишнего, и это наде­лило его уверенностью, по крайней мере на бли­жайшие дни, в том, что путь его предначертан.
   Кузьмин изумлялся, глядя, как Наташа разговари­вает с его родителями, как легко меняет тон, улыб­ку и меру внимания. "Ух, ты!"--подумал он, вос­хищенный.
  -- Ну, старичок, что-то ты все в десятку попада­ешь!-- сказал, подсаживаясь к нему, элегантный и ироничный Алешка.-- Она одна в этом городишке такая?
  -- Самый ловкий парень -- это я,-- засмеялся по­бедоносный Кузьмин.-- В этом тороде можешь не искать. Поезжай в соседний, а?
   На вокзале мама уже по-заговорщицки наставля­ла Наташу.
  -- Хоть он и не неряха, держите его в шорах, Наташенька! Господи! -- разглядывая Наташу, гово­рила мама.-- Хоть одного балбеса пристроили удачно...
  -- Да,-- согласился отец, улыбаясь Наташе. Кузьмину показалось даже, что отец выпячивает грудь. Он спрятал ухмылку.
   Гости разъехались, и молодые вздохнули, пере­глянулись и отправились на танцы. В зале на них поглядывали, девицы показывали на Кузьмина паль­цем, и от этого младшим Кузьминым делалось празднично. (Последние три дня, чтобы не вызывать лишних пересудов, Наташа жила в общежитии и те­перь, держа мужа под руку и демонстрируя всем этим недотепам новенькое обручальное кольцо, брала реванш за прежние косые взгляды и насмеш­ливое осуждение.)
   В ту ночь с ней случилось важное для обоих, это оказалось сильнее слов, и утром Кузьмин по­чувствовал себя по-настоящему женатым челове­ком.
  
   10
   Еще в марте, как-то в воскресенье, он сказал:

-- Я бы не мог, как вы... в оди­ночку... Вопреки всему и против всех...

  -- Не зарекайтесь,-- отозвалась с кухни Коломен­ская.-- Кто может сказать о себе что-нибудь напе­ред? У каждого свой крест, и тяжести его не зна­ешь, пока не обронишь, как в притче.
   Кузьмин помолчал, схлебывая с ложечки чай и смакуя варенье. Из лопнувших ягод вытекал жгу­чий сок, дразнил нёбо.
  -- Что это за ягоды?--заинтересовался Кузь­мин.-- Очень вкусно!
  -- Калинка.-- Коломенская вошла в комнату с та­релкой блинов.
  -- "Из ключа в глухом бору воду быструю беру; всех цветов и трав весенних по вершинке положу. Горький лист осенний вялый, кровь земли -- кали­ны алой: все смешаю я в воде. "Охрани меня в бе­де! -- попрошу лесное племя.-- Стань мне братом хоть на время, подари секрет земной -- одари во­дой живой!" -- прочитал Кузьмин Алешкины стиш­ки.-- Что-то не получается у меня с живой водой,-- сказал он.--А вообще-то нам нужна гипотеза. Ко­нечно! Что за работа без гипотезы? И вообще...
   Коломенская внимательно смотрела на него.
  -- Ужас, сколько еще работы,-- озаботился Кузь­мин.
   ...А сейчас она неслышно вошла в комнату и весе­ло сказала:
  -- Андрей Васильевич! Хватит вам сидеть по но­чам. Вот вам помощница.-- Она отступила от двери, пропуская в комнату красивую женщину.-- А это наш Андрей Васильевич -- погубитель моик "включений" и отец живой воды.
   Кузьмин, уже хмурящий брови и готовый возра­зить, поперхнулся, встал -- теперь он узнал эту жен­щину и вспомнил ее фамилию. Церемонно пожал Актрисе руку. Любочка засмеялась, и тогда он еще шаркнул ножкой.
  -- Милый доктор,-- сказала Актриса.-- Исполь­зуйте меня на любых работах. Это все грязное? -- Она показала на гору посуды в мойке.-- Любочка, где мой халат? Его нет на месте.
  -- Не так скоро,-- остановила ее Коломенская.-- Пойдем, расскажешь. Мы тебя почти год не видели!
  -- У нас уже был твой фильм,-- обрадованно вы­палила Любочка.-- Очень хороший. Я плакала.
  -- Ах! -- Актриса махнула рукой.-- Забудем этот дурной сон. Как вы здесь? -- Она внимательно, по-женски, оглядела Любочку, Кузьмина.-- Работы все прибавляется? Кажется, вы строгий начальник,-- ска­зала она Кузьмину, уходя.-- Я пропала! И краси­вый,-- громко добавила в коридоре.
  -- Штатный сотрудник с отрывом от производ­ства? -- бормотнул Кузьмин, снова берясь за гомо­генизатор. Рука у него уже отдохнула, и он затряс сосуд с новой силой.-- Совместитель от искусства? В самый раз. У нас здесь все на грани искусства. Ил­люзион! Добыча философского камня! Материали­зация духов...-- Он был с утра сердит.
   Любочка наклонила голову, повернулась к Кузь­мину спиной. Он, задумавшись, механически-ритмич­но тряс сосуд и не сразу заметил, что Любочка ушла. Еще через минуту до него дошло, что у нее дрожали плечи. Хмурясь, он поднялся, вышел в ко­ридор, поморгал -- в окна смотрело огромное теп­лое солнце, слепило. Из форточки, перебивая запах химии, пахло вздыхающей землей, доносился тороп­ливый перестук капели, цвиканье птиц. Весна. Он приоткрыл окошко -- в бок задул еще холодный ве­тер. Обманка-весна...
   Из кабинета Коломенской доносился веселый смех Актрисы -- Любочке явно там было не место. Рядом, в своей комнате, что-то писал Федор.
   Кузьмин подошел к фотокомнате, постучав, тол­кнул дверцу. Она была заперта изнутри.
  -- Люба!--тихо позвал он.-- Любаша, открой! -- "Драматический шепот",-- подумал он. Полный комплект с профессиональной актрисой во главе. Те­атр теней. Куда они делись, "включения"?
   Наконец дверь поддалась. Любочка стояла, из-за спины освещаемая красным светом, лицо ее было в тени, неразличимо.
  -- Извини!--сказал Кузьмин, беря ее за руку.-- У меня настроение что-то не того...
  -- Она приехала помочь нам. Узнала, что вы у нас, и приехала.
   --- Вы ей что-нибудь написали, да? "Ура-ура!"? Любочка молчала, теребила платочек.
  -- Ну, ладно! -- сказал Кузьмин, собираясь выйти в коридор.-- Извини меня, Любаша!
  -- Вы счастливы? -- недоверчивым шепотом спро­сила Любочка.
   Он подумал: и был бы я господином ее, а она ра­бой моей.
  -- Конечно,-- сказал он.-- Не обращай внимания. Настроения приходят и уходят. ("А проблемы оста­ются",-- добавил он про себя.)
   Но она была еще чем-то взволнована, мяла руки, прикасалась к Кузьмину то головой, то плечом, и Кузьмин уловил тонкий детский запах, идущий от ее волос.
  -- Любочка, Любочка! -- сказал он. Она подняла голову. У нее задрожали губы и налились слезами глазки.-- Мы должны делать свое дело и плевать на все остальное! У нас все получится!
  -- Вы идите, уже поздно,-- сказал Кузьмин Актри­се.-- Мне немножко осталось.-- Он потянулся, по­двигал затекшей спиной.
  -- Давайте я фотографировать буду, -- предложи­ла Актриса.-- Я умею.
  -- Все-то вы умеете,-- проворчал Кузьмин.-- Толь­ко самому -- всегда лучше. Знаете поговорку: "Хо­чешь сделать хорошо -- сделай сам"?
  -- Ее придумали неорганизованные люди,-- от­кликнулась Актриса.-- Человечество пришло к разде­лению труда не случайно, не находите? По-моему, ваше дело сейчас -- думать. Идите, погуляйте. Где ваша новобрачная? Пойдите к ней. Она вас ждет. У камелька. Зажжены свечи, ужин на столе...-- меч­тательно и чуть-чуть насмешливо сказала она.-- Вы­пейте вина, обнимите любимую женщину... Я пола­гаю, таков нормальный быт хорошего ученого?..
  -- Она сейчас переводит с французского,-- усмеха­ясь, сказал Кузьмин.-- Ей хочется диплом с отличи­ем.-- Он посмотрел в черное окно, представил, ка­кая, должно быть, грязь на дороге и как Наташа бу­дет, оскальзываясь, карабкаться на холм в этой тем­ноте.-- Вы и вправду умеете фотографировать?
  -- Мой муж был фотограф-профессионал. А когда живешь рядом, чему-нибудь да научишься. Он умер.
   -- От рака? -- сочувственно спросил Кузьмин.
  -- От пьянства! Что вас удивляет? Мой тон? А как еще можно говорить о потерянном времени? -- Она села рядом, подперла голову руками. Ее глаза го­ворили: "Слушай!" -- Я боролась за него и не жила. Теперь живу. Вы думаете, наверно, что я должна была делать это, да? И как вы правы, могли бы вы себе представить! Меня он открыл. Знаете, так, слу­чайно. Остановил на улице и сказал: "Девочка, что у тебя с лицом?" Когда я увидела свои портреты... Сбил меня.--Актриса улыбнулась.-- Сейчас будет про любовь: он мог смотреть на меня часами, с од­ной стороны, с другой... Я гипнотизировала его. Был этим сыт и пьян. И убедил -- я ведь рано начала сни­маться. И много.-- Кузьмин кивнул, он помнил: Алешка таскал его по кинотеатрам, выходил взвин­ченный, чуть не бросался на него от неосторожного слова...-- А он не мог смотреть на меня в фильмах, говорил: "Это не ты. Они ничего не понимают, не ви­дят. Твой лучший фильм будет на стоп-кадрах. Ведь ты некрасива в движении, ты идеальна в выраже­нии". Представьте: нашел фанатика -- мальчик такой, дипломник-оператор,-- уговорил студию. А сам -- за режиссера. До просмотра дело не дошло: собрали друзей, показать. Когда свет включили, старинный его друг, знаменитость, сказал: "Ну что ж! Мечта есть, музыка есть, кино нет". И все!
  -- Жестоко,-- откликнулся Кузьмин.
  -- Так ведь они профессионалы. Ну, он и сломал­ся. Поставил дома проектор и каждый день крутил ролик, под коньячок. Так что, когда он умер, мой гипноз тоже кончился. И оказалось, что сниматься и играть мне совсем не хочется. А хочется быть докто­ром. И победить эту ужасную болезнь. Вам смешно?
  -- Извините,-- сказал Кузьмин.-- А я не доктор, я -- научный сотрудник. Лабораторная крыса. Я ду­мал -- слава, известность дали вам удовлвтворзнИ'Э. А почему вы здесь, а не в Москве?
  -- Там хватает и дипломированных помощников. Меня и не подпустят к лаборатории, дилетантку.,. С другой стороны, мыть посуду мне все-таки мало. А здесь я вроде при деле. Иной раз -- в ваше отсут­ствие! -- голос подам.-- Актриса улыбнулась.-- Здра­вый смысл дилетанта нигде не повредит. Андрей Васильевич!.. Что произошло с "включениями"?
  -- Еще не понятно. Ясно только, что они не ключ к разгадке. И потом -- ее опыты плохо воспроизво­дятся. Она огорчается, но, надеюсь, зря..,
  -- Это точно? -- строго спросила Актриса. Кузьмин пожал плечами.
  -- Работаем вслепую! -- разозлился он.-- Нужны широкие исследования, публикации. Надо выяснить, на каком уровне мы работаем: клеточном, молеку­лярном, субмолекулярном?.. Здесь Это невероятно. Я верю в возможность чуда -- случайного открытия, верю! Но надо доказывать! Меня учили: не спорь, доказывай! Без жалости к себе -- доказывай!
  -- Вы счастливый, доктор милый! -- Актриса вста­ла, отошла к лабораторному столу.-- Тратьте себя только на дело. И идите теперь -- дороги скользкие. Если фотографии вам не понравятся, объявите мне завтра выговор. До завтра,-- попрощалась она.-- Любви вам!
   Кузьмин вышел на улицу.
   Вокруг что-то происходило: где-то булькал руче­ек, выбегающий из-под сугроба, и хрустнул, обва­ливаясь, его подточенный угол, терлись друг о дру­га ветки над головой -- мир жил своею жизнью.
   Смутно, полосой молочного тумана обозначился забор, посверкивала игольчатыми лучиками голубая звездочка, и пахло, пахло!.. Кузьмин зажмурился,
   Когда глаза привыкли, Кузьмин увидел глубокую черноту тропинки от корпуса к забору и удивился, что в общей темноте окружающего были оттенки. Алешка писал: "Солнце село. Все исчезло. Свет за­жгу -- и вижу снова. Мир, который существует, если есть свет, шорох, слово? Где же лежит его граница? На моих губах и коже? На глазах, на пальцах, в сердце?.. И на что она похожа?"
   Кто-то далеко в одиночку шлепал по лужам; шел медленно, в раздумье останавливаясь перед препят­ствиями. Кузьмин двинулся к забору, пролез в его дыру и увидел Наташу: в своем коротком весеннем пальто, высоко поднимая ноги и чуть балансируя, она шла ему навстречу. Вокруг мерцала жидкая грязь.
  -- Натка! -- негромко окликнул ее Кузьмин.-- Не ходи дальше, здесь прямо трясина.-- А сам прыг­нул через лужу и еще одну, а в третьем прыжке достиг Наташу.-- Привет! -- сказал он.-- Как ты, На­точка? Все в порядке?
  -- А что может случиться с обеда до ужина? -- улыбаясь, спросила его Наташа. От ее щек вкусно пахло чем-то свежим, как яблоком с мороза.
   И так -- каждый будний день. Расставаясь утром на конечной остановке автобуса, он встречал Ната­шу в ее обеденный перерыв в столовой. Обедали по-семейному, и к ним никогда не подсаживались.
   Она сама уносила грязную посуду и выпроваживала Кузьмина на улицу, там устраивала, как ребенка, на солнышке и молча, лишь кивком, улыбкой поощряя, слушала его излияния. И только изредка, освободив­шись пораньше, он прибегал встречать ее к техни­куму, Она выходила, брала его за руку, гордо кива­ла девчонкам, и они шли во флигелечек.
   Однажды она вынесла с собой маленький лоску­тик синего с розовыми пятнышками ситца.
  -- Как назвать, Андрюш? *• блестя глазами, спро­сила она.
  -- "Надеждой",-- подумав, сказал Кузьмин, а по­том вдруг поправился: -- Нет, лучше "Март".
   Эта попрсвка была не случайной. После команди­ровки Федора в хоре ликующих голосов вдруг ис­чез голос Кузьмина. Уже тогда, не препятствуя Ко­ломенской и Любочке изучать свои "розочки", сам ОН стал повторять опыты Коломенской, вернувшись назад, к исходной точке, и как-то особенно свобод­но экспериментируя. Все материалы он отсылал в Москву. Его постоянным курьером была Наташина родственница, работавшая вагонной проводницей.
   (Неизвестно, что думала она сначала, каждый раз принимая из рук вечно опаздывающего к отходу поезда Кузьмина аккуратный пакетик и взамен по­лучая в Москве от невысокого, с сухим умным ли­цом Н. пачки хрустящих фотографий.
   -- Что вожу, скажи хоть! -- взмолилась она, с ужасом разглядывая запыхавшегося Кузьмина.
   Растрепанный, в облезлой шапке Кузьмин страш­но осклабился, бесовски сверкнул глазами:
  -- Все золото мира! -- И засмеялся, глядя на ее лицо.-- Все наши надежды, тетушка! Не боись!
   А зима кончилась, и хотелось петь и орать, тас­кать Наташку на руках, построить просторный дом и купить ей приличные высокие сапоги.
   Во флигелечке стало уютно--то ли от красивых занавесочек на промытом окне, то ли от переста­новки, а может быть, от ярких Наташиных вещей или портьеры, закрывшей дальний угол с кроватью.
   Наташа купила таганец с газовыми баллонами, сделала из корней подсвечники, и теперь к ним по воскресеньям стали заходить гости на чай с пирож­ками или на блины.
  
   Еще не прошел месяц со дня свадьбы, как к ним из деревни приехала теща. Она прожила у них не­делю, торгуя под праздники на рынке телятиной.
  -- Чтой-то ты мужика постом держишь? -- на тре­тий день гостевания сказала теща.-- Хоть бы выпить ему разок поставила.-- Теща озорно подмигивала Кузьмину.-- Гляди, он у тебя зеленый стал, Мяска ему поболе давай! А то орехи греческие, молоко да творог... Что он у тебя -- дитя или слабогрудый, а, зятек? И чтой-то вы, как на собрании, разгова­риваете? Я, бывало...
  -- По-разному бывало, мама,-- говорила Ната­ша.-- Я на отца пьяного нагляделась, хватит!
  -- А что отец? -- возмущалась теща.-- Пока был здоровый, огонь-мужик был! Кабы не покалечился да не запил, какая жизнь была бы! И, прости госпо­ди, насажали бы мы с ним ребятушек!.. А не тебя одну, телку бездушную! Ну, какая ты есть жена!..
   -- Перестань, мама!
  -- Вот ты жизнь по плану строишь, выгоду ищешь,-- говорила теща, присаживаясь на стул.-- По показателям, как учетчик, вычисляешь. А жизнь-то, ребятушки, одна и, ой, какая короткая! Прожить ее надобно, как песню спеть. А вы? Молодые!.. Ты, Андрей-свет, под Наташку не подлаживайся! Не да­вай ей большой воли. Сухостойная она, прости гос­поди!.. Ну ладно! Запаляй свои свечки, зятек, садись
   родной, к столу! Теща приехала бо-о-гатая! Зятя уго­щать будет! Зятя угостить мне она не запретит, -- говорила теща, роясь в чемодане. -- А попробует хоть слово поперек сказать, так я её за косу!.. Спа­сибо тебе! -- говорила теща. -- Моей девкой но побрезговал, да и меня освободил. Теперь и я най­ду себе какого ни есть мужичка-хозяина...
   -- Мама, перестань! -- вмешивалась в интересный разговор Наташа.
   Теща быстро хмелела, размякала. Сидела, смотре­ла на молодых, блаженно улыбалась. Обняв жарко Кузьмина и Наташу, пронзительным голосом запе­вала. Наташа довольно безразлично подтягивала. В трогательных местах ("...и-и в той степи-и глу­хой...") теща поворачивалась лицом к Кузьмину и, любовно качая головой, вопросительно-зазывно по­глядывала на него.
   Кузьмин будто играл с ней в одну игру: пел ее песни, хохотал и топал ногами от восторга над частушками, завороженно слушал ее болтовню. Хмель его почти не брал, хотя, случалось, теща из­рядно угощала его. Он только никак не мог понять, почему Наташа не веселится вместе с ними -- ведь она так была похожа на свою мать ухваткой, статью и неизбывной уверенностью в счастливом будущем.
   Потом, когда теща уходила спать к хозяйке, он валился на кровать, закатывался на самый ее край, к стенке, и там задремывал, чутко сторожа шорохи.
   Ложилась Наташа; некоторое время они отстра­нялись друг от друга, но потом нечаянное столкно­вение создавало некое магнитное поле. Еще совсем недавно лед и пламень -- сейчас они любили друг друга одинаково властно, без лепета восторга, и бы­ли этим навек сроднены.
  
  
   II
   В конце мая пришла телеграмма Гера­сименко -- он отзывал Кузьмина в Москву.
   Слишком многое произошло с ним за эти меся­цы, и, вернувшись в Москву, еще на вокзале он ис­пытал возбуждающую радость обретения позабыто­го. Московский весенний воздух, веселая толкотня, звонкий спор воробьев, знакомые интонации, зна­комые улицы...
   В комнате было полно пыли, и она чем-то пока­залась Кузьмину незнакомой. Он оглядывался, представляя, как по ней будет ходить Наташа... Он занял у соседки пылесос и потом долго ползал с тряпкой по полу, расспрашивая дядю Ваню о но­востях. (У дяди Вани, взобравшегося на антресоль, на коленях лежала потрепанная тетрадка, куда он все это время записывал телефонные звонки Кузь­мину, и, исполненный важности, он все оттягивал сладкую минуту приобщения к серьезным, государ­ственным, как он понимал, делам Кузьмина.) К ве­черу, отведя душу в болтовне с Галкиными и роди­телями и не дозвонившись до Н., Кузьмин созрел для разговора с Герасименко.
  -- ...Вам необходимо в течение недели предста­вить отчет о проделанной работе,-- сказал суховато Герасименко.-- Нам грозят неприятности с вашей темой.
  -- Догадываюсь,-- усмехнулся Кузьмин.-- А отчет готов,-- пряча улыбку, как будто Герасименко мог ее увидеть, сказал он. Герасименковское "вы" было достаточно многозначительно.
  -- У нас тут новые формы отчетности,-- намекнул Герасименко. -- Познакомьтесь с ними.
  -- Завтра же я буду в лаборатории,-- улыбнулся Кузьмин, и его улыбка была уловлена Герасименко.
  -- У меня к вам просьба,-- сказал он. И, поколе­бавшись, осторожно складывая слова, попросил: -- Не показывайте отчет до меня никому.
  -- Хорошо,-- посерьезнев, пообещал Кузьмин. Было уже поздно; он поднялся на антресоль, лег, не раздеваясь, на кровать, задремал. Привык­нув уже ощущать все время рядом Наташу, сейчас он томился, затосковал; ему представилось, что сей­час она, растопив печь, сидит за столом и при све­те двух керосиновых ламп зубрит физику.
   Он стал мысленно вызывать ее. Но, должно быть, между ними лежало слишком много сырой тяжелой земли, и Наташа, как она это умела, не слышала сейчас ни ее дрожания, ни зовущего его голоса.
   Он решил подождать -- скоро она ляжет спать, поищет его плечо, чтобы уткнуться в него лбом, и тогда она откликнется, и натянется звонкая струна.
   Когда раздался тот чужой, длинный и настойчи­вый звонок во входную дверь, он вздрогнул, сел на кровати.
   По коридору легко, по-солдатски размашисто про­шел дядя Ваня, заговорил с кем-то негромко. Тре­вога подступила к Кузьмину.
  -- Открыто! -- крикнул он на стук и стал спускать­ся с антресоли.
  -- Извини, что поздно,-- сказал Н., осторожно входя в комнату. Он исподлобья, как-то пристально рассматривал Кузьмина.
  -- Да, поздновато, молодой человек,-- прогудел неодобрительно дядя Ваня, делая Кузьмину за спи­ной Н. возмущенные знаки.-- Вот, Андрюша уже спать прилег...
  -- Привет! -- нараспев, обрадованно сказал Кузь­мин.-- Да проходи ты, не стой в дверях! Дядь Вань, поставь чайничек, пожалуйста, ладно? А выпить у те­бя ничего нет, а, дядь Вань?
  -- Поздно уж, чтобы вино пить,-- сказал дядя Ва­ня.-- Чайком обойдетесь, чтобы не рассиживалися...-- Он, бурча, пошел на кухню.
  -- Да проходи же! -- Кузьмин сунулся к Н. с протянутой рукой, радостно помял ее, твер­дую.-- Раздевайся! Он добрый, только так, воспи­тывает...
   Топчась поближе к вешалке, Н. снял свое толстое ворсистое пальто с волосатым воротником, акку­ратно сложил шарф и вдруг снял ботинки.
  -- Зря ты это,-- смутился Кузьмин.-- У меня полы все терпят.-- Ну, садись! Откуда узнал, что я при­ехал?
   Н. вошел в круг света под люстрой, и Кузьмин разглядел у него на лице маленькие, аккуратные усики, делающие Н. значительным, даже каким-то скрытно-строгим.
  -- А ты изменился,--сказал Кузьмин. -- Стал -- не подступись!
   Н. бледно улыбался, оглядываясь.
  -- Ты один? -- с облегчением спросил он.
  -- Наташка там осталась, учится. Садись, в ногах правды нет. Что случилось-то? Ты какой-то не такой!
  -- Вот что случилось! -- сказал Н., доставая из кармана пачку фотографий.
  -- Ух, ты! -- сказал Кузьмин.-- Такая наглядность впервые, да? Когда, давно? Доказали! -- хмыкнул он.-- Здорово!
  -- Я уже месяц это наблюдаю,-- сказал Н. сдер­жанно.-- Вы что, поменяли методику?
  -- Это моя серия, экспериментальная,-- сказал Кузьмин, поглядев на номер. Он представил себе лицо Коломенской и испугался. Н. посмотрел на его лицо и засмеялся:
  -- Ты гигант, Андрей! Молодчина! Так разнести всю ее вакцину в клочья! Не-ет, это просто шедевр! Новая живая вода? Конец "включениям"!
  -- Послушай! -- озаботился Кузьмин и вскочил, обежал вокруг стола.-- Это ужасно! Это ее убьет. Вот так штука! -- Он опять просмотрел фотогра­фии.-- Знаешь, я нащупал это недавно. Маялся, ма­ялся, и вдруг меня будто подтолкнуло! Кошмар!..-- Он схватился за голову.
  -- Отличная работа! -- весело сказал Н.-- Спаси­бо тебе от имени... ну, науки! Беру на себя полно­мочные представительства.-- ("Уполномоченный!" -- хотел съязвить расстроенный Кузьмин, но не до того было: завертелись идейки). -- Слушай, из-за чего я к тебе пришел: надо, чтобы ты переходил в наш ин­ститут. Дадим бой по всем правилам. Ты ее мето­дику знаешь... С Герасименко я живо договорюсь. Ну, мы ее!..
  -- Обалдел? -- изумился Кузьмин.-- Что ты ле­пишь?
  -- Покажем всем, что нет таких вакцин. И быть не может! Ты доказал. Гигант, товарищ Кузьмин! Эх, Андрей! Какую мы работу сделаем!.. Бога за бороду возьмем!
  -- Взяли старика за бороду, да обожглись, -- огрызнулся Кузьмин.-- Меня честно допустили до проверки -- тьфу! -- до работы, а я, значит?.. Без со­гласия Коломенской я на публикацию не пойду! -- твердо сказал он.
  -- Ты смешной! -- Н. подошел к Кузьмину.-- Ка­кой автор согласится? Ты бы согласился, если бы взялись за твою живую воду?
  -- Честный -- согласится! -- Кузьмин встал во весь рост.-- И, слушай, без моего разрешения эти фот­ки никому не показывай, понял?
  -- Почему?
  -- Потому что бывают ошибки, заблуждения. Я мог ошибиться,-- отводя глаза, сказал он.-- Ма­ло ли что? Нельзя перечеркивать вот так чужую ра­боту. Я не ревизор. Я не прокурор. И тем более не палач. Мечта это ее, понимаешь?
  -- Хорошо,-- терпеливо сказал Н. Он взял одну из фотографий, полюбовался на картинку.-- Перехо­ди ко мне в сектор. Проверим.-- Он улыбнулся.-- Тебя. Раз ты так хочешь. С удовольствием проверю!
  -- Нет.-- Кузьмин махнул рукой.-- Ты сядь, остынь. Понимаешь, с тобой и у тебя это не вый­дет-- ты не будешь ждать, будешь торопить... И во­обще, какое тебе дело до ее вакцины? Я возьму это туда, поговорю, повторю опыты... Может быть, я что-нибудь пропустил!
   Н. посмотрел на него и усмехнулся.
  -- А ведь ты ничего не знаешь,-- сказал он пе­чально.-- И там тебе ничего не рассказали? Конеч­но. Так вот: есть желающие перенести опыты в кли­нику. Понял? И найдутся жертвы...
   Кузьмин передернул плечами.
  -- Это надо срочно публиковать,-- тихо добавил Н.-- Хватит сказок про "включения" и волшебные вакцины. Про чудо. Хватит! Есть только научный путь, Андрей, ты знаешь! Видишь, что получилось, едва ты потрогал легенду?
  -- А что, собственно, получилось? -- взвился Кузь­мин.-- Ты, наверно, воображаешь, что все ясно? А мне не ясно! -- он покосился на фотографии, рас­сыпанные на столе.
  -- Это -- ясно!--убежденно сказал Н.-- Ты -- ре­бенок! Для тебя сантименты выше долга. А твой долг -- заявить об этом.-- Н. собрал фотографии в кучу.-- Ну, ладно. Ты не хочешь...
  -- Не могу. Я не уверен.
  -- А я могу. Я обязан.
  -- Только попробуй! -- предупредил Кузьмин.-- Костей не соберешь! Ты же не сможешь воспроиз­вести мои фокусы. И окажешься очернителем, кле­ветником.
  -- Во имя личной порядочности -- и есть такая, а? -- хочешь заблокировать меня? -- спросил Н.-- Хорошо. Я прошу только об одном: покажи эти фотки Коломенской.
  -- Нет! -- сказал Кузьмин.-- Забирай их с собой. Я их не видел!
  -- Я пошлю их ей,-- решившись, заявил Н. Он по­бледнел.
  -- Подонок! -- Кузьмин сжал кулаки.-- Ты в какое меня положение ставишь, подумал?
  -- А тех, кто может обратиться за вакциной, услышав про ее разудивительные свойства? Что важней?
   Кузьмин сел за стол, положил руки ладонями на­верх. Линия жизни у него была длинной и единой, и ничто не пересекало ее.
  -- Андрей! -- вдруг шепотом сказал Н.-- Я сейчас тебе скажу: ты очень, очень талантливый человек. Поверь своим рукам! Переходи ко мне! -- попро­сил он.-- Скажи мне по-человечески: почему ты не хочешь? Я даю тебе шанс быстро и легко стать независимым и известным, знаменитым Кузьминым. Пойми, рак... Ведь помогаем еще не всем! Между прочим,-- опять новым тоном сказал Н.-- можно сделать так, что тебя заставят перейти ко мне.
   Кузьмин засмеялся, покачал головой:
  -- Это невозможно. Даже если меня уволит Гера­сименко -- к тебе я не пойду. Останусь у Коломен­ской, а? -- Он хитро прищурился.
  -- И этот вариант я учел,-- грустно сказав Н. Он с жалостью смотрел на Кузьмина.-- Останешься там навсегда -- будешь ходить по кругу, как заговорен­ный. Это гипноз абсурда. Заразился?
   Кузьмин вспомнил, как Актриса рассказывала про своего мужа, на мгновение задумался, смутился.
  -- ...Есть вещи, которые надо принимать таковы­ми, как они есть,-- говорил Н.-- Это тупики. От незнания, непознаваемости на данном этапе. А я хо­чу, чтобы ты не потратился на пустяковые теорийки, на объяснения мыльных пузырей и тумана, чтобы сделал то, что можешь сделать. Пойми, ты нужен. Хорошо,-- помолчав, сказал Н. Он покраснел, вытер руки платком.-- Я скажу. Ты талантливей меня. По­моги!
   Кузьмин откинулся на спинку стула и стал рассмат­ривать свои домашние тапочки. Потом он сказал:
  -- Главное, что я хочу сделать,-- это выяснить воз­можности биостимуляторов. Может быть, за ними все будущее, за живой водой.
   Н. отрицательно покачал головой, устало вздохнул. Потом расстегнул тесноватый пиджак (кожаный, от­метил Кузьмин, Наташа говорила -- модно), собрал фотографии в аккуратную пачку, словно собираясь спрятать их на сердце, и вдруг, широко махнув ру­кой, пустил их по комнате. Они разлетелись. Какие-то упали за шкаф, одна залетела за антресоль, дру­гие рассыпались на полу.
   Кузьмин присвистнул.
  -- Беспорядок делаешь,-- скрипуче сказал он.-- Ну, да убраться недолго, вот только выметешься за порог...
   В комнату вошел дядя Ваня, держа фыркающий чайник на отлете; оглядев их, он поставил чайник на пол, присел на диван. На длинном лице его бы­ло внимание.
  -- Поругались? -- спросил он, гладя худые колен­ки.-- Так всегда: кто ночью ломится, всегда с бе­дой!
  -- Дядь Вань,-- сказал Кузьмин, с прищуром по­глядев на молчащего и не собирающегося уходить Н.-- Давай его отлупим!
   Дядя Ваня посидел-посидел и вдруг громко и ве­село расхохотался.
   --- Большие люди! Ученые! Ох!.. Об чем спор хоть?
  -- Он хочет правду скрыть,-- сказал Н.
  -- Не слушай его, дядь Вань.-- Кузьмин сел рядом с ним, обнял.-- Моими руками хочет с врагом посчи­таться. Гад.-- Он знал, что победил, теперь надо бы­ло мириться.
  -- Ну? -- насупился дядя Ваня.-- Говори, гос­тюшка!
  -- Обещают смертельно больным дать жизнь. А дать не могут.
  -- Надежду, что ль, дают? Облегчение?
  -- Какое же облегчение может дать вранье? Кого обманет оно?
  -- Это как сказать... Бывают, знаешь, заговарива­ют. Слыхал? Ты, Андрюш, чего хочешь? Чтоб вери­ли, что ли?
  -- Не понять тебе этого, дядь Ваньь~- смягчая сло­ва улыбкой, отозвался Кузьмин.-- У каждого своя вера. И отнимать ее -- грех, верно?
  -- Ну и в свою веру тянуть не годится. Тем бо­лее-- жизнью манить.
  -- Речь идет о фактах, мнимых и действительных. Скрывать факт -- это, знаешь...-- сказал Н.
  -- Все, поговорили,--оборвал его Кузьмин.--Под­бери, что разбросал, и -- скатертью дорожка!
  -- Оставь себе на память,-- сказал Н.-- Между прочим, не волнуйся! С тобою все будет хорошо. Отчет утвердят. Там все и так убедительно, без фо­ток. Эх, тебя судьба бережет!..
  -- С чего ты взял, что я волнуюсь за отчет? -- на­чиная злиться, спросил Кузьмин.-- Это что же, все уже предрешено? -- И, не выдерживая улыбки Н., сказал: -- А теперь вали отсюда!
   Н. надел ботинки, взял в руки свое толстое паль­то и, уверенно справившись с замком на двери, ушел.
  -- ...Вы уверены, что к вам не прицепятся? -- спросил Герасименко назавтра, изучив коротенький отчет.
  -- Уверен,-- сказал невыспавшийся и хмурый Кузьмин.-- А в чем дело? Чистая работа. На уровне.
  -- Кое от чего из тематики я отбоярился,-- нето­ропливо сказал Герасименко. Он все приглядывал­ся к явно изменившемуся Кузьмину, зацепился взглядом за обручальное кольцо (на миг его лицо расслабло, губы смягчились, разъехались в улыбке, но потом он собрался опять в свои новые рам­ки).-- При благоприятном исходе дела я, пожалуй, войду с этими данными в Академию и буду про­сить создать группу для изучения вот этих дел.-- Он показал на отчет.-- И выполню, таким образом, свое обещание...
  -- Фактически такая лаборатория есть -- у Коло­менской,--подбираясь, сказал Кузьмин.
  -- И еще есть в институтах морфологии и рака, да вы знаете. Н. ведь ваш приятель?
  -- Я говорю не о формальной стороне дела,-- сказал Кузьмин.-- А с Н. я покончил. Сволочь он оказался. Карьерист.
   И Герасименко от неожиданности сморгнул. Потом он спросил:
  -- Как я понял, с вашим приходом Коломенская продвинулась вперед, да?
  -- В экспериментальной части,-- уточнил Кузьмин и откинулся на спинку кресла. (А кабинет был уже другой, и другая, мягкая мебель стояла в нем, и на полу лежал новый палас, да и сам Герасимен­ко в достойном костюме, спокойно, надолго усев­шийся в кресло, разговаривающий веско и без го­рячности, как то округлился, потяжелел. Его смуг­лое лицо с седыми висками грубо контрастировало со спокойными белыми руками, будто от другого человека.) -- Но кое-что смущает...
  -- У нас ведь совсем другая фирма, академиче­ская,-- сказал Герасименко вкрадчиво.-- Мы моей дорогой учительнице не помеха и конкуренты...
  -- Нет,-- сказал Кузьмин.-- Я не хочу. Помогать -- буду.
   Герасименко поднял брови и укоризненно и даже как-то начальственно посмотрел на Кузьмина.
  -- Это же бессовестно! -- напомнил ему Кузьмин.
  -- Ай-я-яй! -- сказал Герасименко.-- В науке тако­го критерия нет. Что делать-то будешь? -- спросил он прежним тоном.
  -- Я подумаю,-- сказал Кузьмин.-- Мне нельзя на время туда вернуться? На пару месяцев?
  -- Нельзя,-- что-то взвесив, после паузы сказал Герасименко.-- Командировка закончилась.
   Он проводил взглядом Кузьмина. Когда тот тихо закрыл за собой дверь, положил его отчет в крас­ную папку с тиснением "Академия". Он побыл еще некоторое время на работе, дожидаясь, пока разъ­едутся на машинах сотрудники, а потом электричкой поехал домой. Всю дорогу он стоял, и об его до­рогой серый плащ терлась грязным ватником ста­руха. У него было много сложных проблем, но вот сейчас решалась одна из них, и он прикидывал ва­рианты защиты и нападения.
   Дома, до отвала наевшись и распустив на себе все узлы, он полистал газеты, посмотрел телевизор, бесстрастно регистрируя перипетии футбольного матча, и уже совсем поздно позвонил Н.
  -- Я разговаривал,-- сказал он.
   На том конце линии промолчали.
   Герасименко слышал, как Н. попыхивает сигаре­той, представил себе его, маленького, уютно свер­нувшегося в удобном кресле, обмысливающего ка­кой-нибудь новый коварный ход против Кузьмина.
  -- Он не хочет,-- сказал Герасименко.-- Наверно, не видит перспективы. Или ты его смутил.
  -- Что он собирается делать?
  -- Думать,-- усмешливо сказал Герасименко.-- Ти­пичный лабораторный гений.
  -- Можешь заставить его дать публикацию?
  -- Нет!--открестился Герасименко.--Устроит скан­дал.
  -- Пришли мне копию его материалов. И не пу­скал бы ты его больше к Коломенской!..-- сказал Н., влиятельный член академической комиссии, ку­рирующей лабораторию Герасименко.-- Может, оч­нется?
  -- Надеешься? -- как бы удивился Герасименко, подавляя злорадную улыбку, и вежливо, мягко по­ложил трубку на рычажки аппарата. Он сел на дива­не, в угол, и, почесывая висок, стал рассуждать. Время от времени его разбирала злость: если дей­ствия Н. подчинялись законам своекорыстия и даль­новидного планирования, то Кузьмин в своих по­ступках был непредсказуем!
  
   Отчет Кузьмина утверждали на комиссии. На этом настоял Н. Хоть так он хотел закрепить факт.
   Председателем комиссии был шеф, а среди ее членов Кузьмин заметил Тишина и Н. В зал Кузь­мина пригласили только на минутку -- по-видимо­му, кто-то из членов комиссии полюбопытствовал, что это за тип. Шеф вышел к нему навстречу из-
   за стола, поблагодарил за работу от имени членов комиссии, сказал, что все недоразумения исчерпа­ны, спросил, где Кузьмин собирается опубликовать материалы. С понимающей улыбкой в глазах он выслушал вежливо-уклончивый ответ, покивал Кузь­мину и отпустил. Кузьмин оценил тонкую усмешку, тронувшую губы Герасименко, и молчание Н.
   Он пошел по Солянке к Яузе, постоял полчасика на ветру и уже продрог, когда заметил машину шефа, медленно ползущую вдоль тротуара. Тишин пристально вглядывался в прохожих.
  -- А мы боялись тебя в коридоре встретить,-- сказал он, тиская Кузьмину руку.
   Кузьмин заметил седину в его голове.
  -- Я ж давнишний конспиратор,-- сказал Кузь­мин.-- Я вам репутацию не испорчу.
  -- Зато себе в таких передрягах вы ее можете подмочить,-- сказал шеф, энергично крутя руль.-- Ну, что, молодые люди, скинемся на троих?
   Он увез их в какие-то переулочки. В шашлычной было сумрачно -- на улице пошел дождь,-- но тихо и уютно.
   Тишин разлил вино, разложил по тарелкам бутер­броды.
  -- Боря,-- сказал шеф.-- Выпьем за Кузьмина, анархиста и тихоню. От всего сердца пожелаем ему удачи и впредь! -- Шеф, пристально глядя на Кузь­мина, поклонился ему и поднял бокал.
   Кисленькое винцо не пьянило, утоляло жажду.
  -- Между прочим! -- сказал шеф.-- Что это Н. на вас взъелся, понимаете? Да! Поздравляю, вас пере­печатали в "Сайенс" -- из "Вестника Академии".
  -- Ту, первую статью? -- изумился Кузьмин. -- Лестно!
  -- Дозрели американцы,-- сказал Тишин.-- Те­перь, Андрей, держись!
  -- Дельный совет,-- согласился шеф.-- Будьте ос­торожны со своими идеями. Или скажите наконец громко и ясно: про вашу живую воду, про то, что вы натворили у Коломенской. Что вы отделываетесь таблицами? Думаете, я скажу? Нет, дорогой мой, я человек порядочный. Лет через десять -- пятна­дцать все дозреют до понимания вашего пути, и, если вы не будете мятой шляпой, станете великим и един­ственным, гражданином мира, понимаете? -- Шеф сердился.-- Ну, что там в самом деле у Коломен­ской? Такой отчет написал, ловкач...
   Врать шефу было бы свинством. Кузьмин поерзал и выдавил:
  -- На стимуляторах "включения" исчезли. Иссле­дуем...
  -- И, конечно, все на пальцах?
  -- Почти все,-- сказал Кузьмин.-- Нет аппаратуры, штатов. Оценка результатов больше на эмоциях. Она не хочет проверки здесь.
  -- Чушь какая-то...-- вздохнул Тишин.-- Боится?
  -- Зло всегда персонифицировано, поэтому зри­мо; можно и нужно ткнуть пальцем в некоторых субчиков, но главное зло всегда -- мы сами,-- сказал шеф. Он оглядел Тишина и Кузьмина злыми глаза­ми.--Почему он молчит?--Шеф ткнул пальцем в Кузьмина.-- Почему? Стесняется, робеет? Почему мы с тобой молчим? Не принято рекламировать ра­боту товарища? Сам он не хочет, понятно?
  -- Ничего еще не ясно,-- сказал Кузьмин.-- Мы ж ничего толком пока еще не доказали. Пробирочная сенсация! А вдруг я ошибся? Ну, вдруг?
  -- Вот видишь, Боря? Один автор жмется, другая вообще молчит. А между тем, ходят слухи. Это вред­но. Делу.
  -- Вы что, думаете, уже все ясно? Перед самым отъездом такая ловушка приоткрылась!..-- признал­ся Кузьмин, немного раздраженный словами шефа.
  -- И охота тебе браться за глобальные темы! -- сказал Тишин со вздохом.-- Ты глупый, Кузьмин.
  -- Он же анархист и постник,-- сказал добро очень шеф.-- Я ж сразу понял, что его объезжать бессмысленно. У вас с Коломенской один выход, Андрюша,-- разобраться во всем до конца. Я абсо­лютно верю в вашу объективность. Лично вашу.
   Шеф задумался, подняв брови. Они смотрели на него, мудрого, любимого, и ждали. Он вздохнул че­му-то своему и вернулся к ним.
  -- За вас! -- сказал Кузьмин, разливая остатки вина.
  -- Подвезу? -- предложил шеф.-- Совершенно бесплатно и в лучшем виде. В обмен на живую во­ду. Настоящую.-- Он совсем невесело посмотрел на Кузьмина. ("И ты?" -- испугался Кузьмин.)
   Ночью до него дозвонилась Наташа.
   -- Как твои дела? -- спросила она.
  -- Нормально. Ужасно скучаю без тебя! -- кричал Кузьмин.-- Меня больше не отпускают. Я беру от­пуск и приезжаю, Как ты, Наташ?
  -- Хорошо,-- сказала Наташа тихо.-- Тебе велено передать: привези новые стимуляторы. Приезжай скорее, -- как будто смутившись, сказала она.
  
   Через неделю он вернулся в городок. Во флигелечке его ждали накрытый на два прибора стол с ведром, из которого торчало горлышко бутылки шампанского, и записка: "Андрюшенька! Сразу же иди за мной на работу. Целую!"
   Они прошептались--с тихими смешками, приглу­шенными счастливыми всхлипами до утра, такое повторится только еще раз. Утром, ахнув, Кузьмин вспомнил--он бросился к чемодану, на дне его нащупал замшевый мешочек и, вернувшись бегом на кровать, высыпал в ямку, продавленную их голо­вами в подушке, горсть перстней, золотые побря­кушки.
   Наташа, облокотившись на подушку, сначала недо­верчиво рассматривала их, потом, взглядом испро­сив разрешения, стала примерять перстни, один за другим, полюбовалась удивительной формы дымча­тым аметистом.
  -- Вот этот,-- сказал Кузьмин, надевая ей на па­лец темный таинственный александрит,-- за темную холодную ночь с белыми звездами, за тебя.
   Наташа, все понимая, кивнула, благодарно при­клонив к нему голову.
  -- Вот эти,-- он положил в ямки над ключицами по серьге,-- за твои глаза. А все остальное,-- он осыпал ее, полунагую,-- за всю тебя! Люблю те­бя,-- сказал он.
   И она любила его. И невозможно было понять их восторженный лепет.
  -- Это Крестнины? -- спросила Наташа днем, ос­торожно украшаясь серьгами,-- они шли на обед к Коломенской.-- А моя свекровь не обидится?
  -- Нет,-- сказал Кузьмин.-- Крестна завещала их тебе -- ну, моей жене. Это от ее первого мужа -- символ любви.
  
   Он работал в лаборатории, много гулял, нашел бу­кинистический магазин с сокровищами и все мучил­ся, мучился, не зная, на что решиться. Наташа мол­чала.
   А Коломенскую вызвали к директору; там она узнала ошеломляющую новость, но справилась с со­бой и заручилась у него обещанием -- она просила ставку для Кузьмина. Вечером у нее поднялось кро­вяное давление, и она приболела.
   В этот же день Федор, заманив Кузьмина в виварий, шепотом признался, что получил приглашение из Москвы, от Н. Федор волновался, хватался рука­ми за клетки, и, много раз потом в памяти возвра­щаясь к этому разговору, Кузьмин обязательно вспоминал вонь и шуршание пугающихся мышей.
  -- У них лимит есть, Андрей Васильевич! -- шеп­тал Федор.-- Да с вами!.. Вы ж знаете, я никакой работы не гнушаюсь!
  -- Это инициатива Н., его? -- начиная кое-что по­нимать, спросил Кузьмин.
   Федор, сильно покраснев, кивнул.
  -- Она знает? Федор пожал плечами.
  -- Сволочь ты! --сказал Кузьмин. Федор быстро взглянул на него.
  -- Вот.-- Он показал Кузьмину краешек знакомой фотографии.-- Я больше не верю. Раньше я сомне­вался, а теперь... не верю!
  -- А мне веришь?
  -- Верю. А если все-таки вы правы,-- то есть, вот, на фото? А вы сомневаетесь, да?
   Кузьмин цокнул языком. Потом вытащил из рук Федора снимок и порвал его.
  -- Послушай,-- сказал он.-- У Актрисы был муж, фотограф. Он в ее лице видел что-то свое, одному ему ведомое. Может быть, Коломенская тоже видит то, что не видим мы?
  -- А факты? -- Федор подобрал все клочки и ушел.
   "Подонки...-- шипел Кузьмин, мотаясь по флигелечку.-- Ну и кашу я заварил! Расхлебаю? Полезу вглубь. До донышка".
   Два дня он просидел над программой, координи­руя будущие свои и здешние опыты. Он написал ее умело, убедительно.
  -- ...Вот как? -- сказала Коломенская.-- Прекрас­но! Но весь эксперимент вы оставляете нам, почему, Андрей Васильевич?
  -- Я займусь фармакологией.-- Кузьмин сидел подле ее кровати подтянутый и уже наполовину нездешний.
  -- Вы знаете, Федор уходит.
  -- Я не предаю друзей,--сказал Кузьмин. --Я во всем виноват, я и завершу эту историю.
   Актриса внимательно смотрела на него; когда он замолчал, она кивнула.
  
   Озабоченных и растревоженных каждого чем-то своим Кузьминых шумно проводили -- девчонки плакали и даже бежали за вагоном. От лаборатории была только Любочка. В ненасильственной ее улыб­ке-- увидел Кузьмин -- была какая-то растерян­ность. Сомнения опять смутили его.
   В купе он внимательно посмотрел на свою дело­витую жену и понял: она распрощалась с городком навсегда.
   В Москве летом сделали ремонт и подкупили ме­бель (Кузьмин впервые тронул Крестнины деньги); зажили размеренной добропорядочной жизнью. На­таша быстро освоилась на московских улицах, в квартире. Дядя Ваня сказал как-то: "Ну, Андрюша, хозяйка у тебя редкостная. Береги!"
   Осенью Герасименко дал Кузьмину группу, про­вел его на должность старшего научного сотруд­ника (и тем, дальновидный, уравнял его с Н, в должности), цепляясь к пустякам, изругал два ва­рианта программы и, казалось, не замечал ино­родных "розочек", изучение которых сам себе за­планировал Кузьмин.
   На некоторое время он опять увяз в хозяйст­венных заботах, но сказывался опыт, мало-помалу обжился в двух комнатах, обучил лаборантов, и на­чались еженедельные совещания у Герасименко, лихорадка из-за перебоев в экспериментальных материалах и другие мелочи.
   По субботам он таскался по магазинам, закупая продукты на неделю; в воскресенье ходили в го­сти-- к В. А., родителям или в кино. Поднатужи­лись (помогла премия к Новому году) и купили большой телевизор, Кузьмин пристрастился к хок­кею.
   Наташа удачно устроилась на работу, нашла под­ходящий техникум. По вечерам, усевшись за про­тивоположными концами обеденного стола, они ра­ботали до вечернего чая на кухне, Наташа --более усидчиво. Она очень многое успевала сделать на ходу: забежать к его родителям, набраться там у мамы тонких женских новостей и тотчас же пере­кроить юбку, подсунуть Кузьмину новый галстук, сдать экзамены и все поломанные электроприбо­ры в ремонт,-- и Кузьмин все никак не мог к ней привыкнуть: она все время менялась. В этом и бы­ла ее тайна, а он, глупый и счастливый, этого не знал.
   (А летом, отдыхая вместе с Алешкой на юге, Кузьмины нашли ему невесту. Именно Наташа, зор­ко оглядывающая пляж, обратила их внимание на ту девушку. "Вот та брюнетка, Алеша, была бы тебе под стать",-- обронила она как бы мимоходом, и под насмешки Кузьмина Алешка пошел знако­миться. И в том, что женщины не подружились, Наташа не видела ничего особенного; мужчины сделали вид, будто это и в самом деле не важно, но встречаться стали реже. Это только потом, тридцатилетние, ставшие уже матерями, женщины посчитали допустимым близкое существование друг друга.)
   Ниспосланная ему благодать в домашних делах имела один изъян. Еще в первую московскую зи­му, в годовщину смерти Крестны, они вдвоем по­ехали на кладбище. Кузьмин долго плутал, пока отыскал ухоженную могилу. Они оставили на снеж­ном холмике цветы, на которые, не поскупившись, потратилась Наташа, в храме положили на поднос всю монету, которая нашлась в карманах, а вер­нувшись, сели рассматривать Крестнины фотогра­фии.
  -- Ты по материнской родне пошел,-- сказала Наташа, по-хозяйски разглядывая Кузьмина. Она по­вертела его голову, держа за подбородок, чмокну­ла в нос._
  -- Выходит, я красивый? -- ухмыляясь, спросил Кузьмин.
  -- Некоторые мне завидовали,-- сообщила ему Наташа. Она понаблюдала за его реакцией и, ус­мехнувшись, взялась за пачку документов. Там бы­ла справка из отделения Госбанка от августа 1942 года о приеме драгоценностей, поздравление ко дню рождения, подписанное Орджоникидзе... Бестрепетной рукой Наташа развязала бантик лен­точки, связывающей письма. Кузьмин накрыл ее руку своей. "Не надо", -- сказал он просительно и мягко.
   В уголке шкатулки Наташа обнаружила потертый изящный футлярчик, открыла его, и им в глаза брызнули серебристые и голубые искры.
  -- Какая красота! -- восхитилась Наташа.-- Я при­мерю?
  -- Родишь ребеночка -- твое,-- сказал Кузьмин, останавливая ее руку и сетуя на свою забывчи­вость.
  -- Не ко времени нам сейчас ребенок,--упрямо сказала Наташа.--Поживем для себя! Я хоть тех­никум закончу.
  
  
   ...Осенью следующего года ему позвонил шеф, и, едва услышав его голос, Кузьмин все понял. Он при­ехал в большую красивую квартиру шефа, был там весел, хорохорился, но за обедом исстрадался -- не мог смотреть на исчахшего, с трудом евшего старика. Говорили о делах; Кузьмин согласился на­писать главу для новой книги шефа и отводил гла­за. В кабинете шеф уселся за письменный стол, показал взглядом на стопочку библиографических карточек, на которых всегда делал заметки для памяти.
  -- Сдача дел, Андрюша,-- сказал он, подмиг­нув.-- Да вы не смущайтесь, это так естественно, но противно...-- И голос его задрожал.-- Извини­те! --сказал он, кашлянув.--Вы так ничего и не написали, да? Ну так слушайте. На последнем сим­позиуме в Брно со мной только и разговаривали о вас. Я уже знал про это,-- шеф прижал руку к животу,-- и рискнул: изложил вашу концепцию, сославшись на диссертацию. Думаю, что к вам ско­ро обратится профессор и академик Кириллов -- фантазер вроде вас. Идите к нему -- вам мой со­вет. Они, конечно, ничего еще не умеют и мало что знают, но Кириллов, по-моему, всерьез занял­ся этой гадостью. И, главное, с современных пози­ций. И еще...-- Шеф, морщась, боком прошел к дивану, лег: наверно, его схватывала боль.-- На ва­ших глазах повалятся некие авторитеты и всплывут неизвестные имена. Пусть это станет вам уроком -- не изменяйте себе, не дешевите. Скажите мне как на исповеди: вы не отказались от своей концеп­ции?
  -- Нет... Кое-что изменилось в масштабе...-- поправился Кузьмин.
  -- Ну, слава богу,-- сказал шеф, укладываясь на бок, и Кузьмин помог ему удобно пристроить по­душку.-- Надеюсь, что это у вас навсегда -- диалектичность. Вы понимаете, что ни одна гипотеза не в силах охватить явление целиком?
   -- Конечно,-- уверенно сказал Кузьмин.
  -- Когда-то, выступая -- первый и последний раз, да? -- вы чудесно сказали о живой воде. Это ваш кирпичик в общем здании. Но, умоляю вас, не за­мыкайтесь на этом. Ваша концепция красива и ес­тественна, но только для первого этапа. А вы оста­новились, Андрюша!--упрекнул он.-- Вы уже сжи­лись с ней. Это плохо. На чем bbi споткнулись?
   Шеф вздохнул. Кузьмин сидел рядом с ним в кресле и страстно желал одного: чтобы в комнате не было так светло.
  -- И не говорите надо мной, что я был очень добрым и деликатным человеком, ладно? Хе-хе...
  
  
   12

Я - успею, решил он. Я сделаю. Что-то волчье проскальзывало у него в глазах, когда он явился к Гера­сименко и истребовал две недели на написа­ние статьи. "Какая муха тебя укусила?" -- вертелся на кончике языка у Герасименко вопрос, но он, опытный человек, смолчал.

   Дома Кузьмин сел, обложился журналами и жур­нальчиками со своими статьями, привычно надер­гал из них таблицы, прищурившись на антресоль, сформулировал первую фразу и бойко застучал на машинке. Но на второй странице он завяз: то, что получалось, кривило статью, загибало рельсы на привычную колею. Он покрутился по комнате, сбегал за сигаретами на улицу, пообедал с обра­довавшимся дядей Ваней. Всласть накурившись, он выдрал из машинки написанное и сел писать зано­во. Но опять ничего путного не получилось.
   На следующий день он поехал на работу. Мотал­ся там, спугивая младших сотрудников в коридоре и на подоконниках, порычал на своих лаборантов и вернулся восвояси домой.
   -- Пошли в кино,-- за ужином предложила вни­мательная Наташа. Она сидела, будто пригорюнив­шись, и смотрела на него большими глазами.
  -- В ресторан, а?
  -- Ну, пошли,-- сказала удивленная Наташа.
   Он не напился -- хмель его не брал. Без сна он проворочался на кровати, мешая спать Наташе, потом спустился с антресоли вниз, залез в книж­ный шкаф, достал наугад томик, купленный еще в городке, и его захватило: "Я люблю всегда дале­кое, мне желанно невозможное, призываю я же­стокое, отвергаю непреложное. Там я счастлив, где туманные раскрываются видения, где скользят не­постоянные и обманные* мгновения, где сверкают неожиданно взоры молний потухающих... мне же­ланно, что невиданно..."
   И еще: "Я -- бог таинственного мира, весь мир в одних моих мечтах. Не сотворю себе кумира ни на земле, ни в небесах..."
   Почти до утра он читал стихи из этого сборника и других. С чугунной головой вернулся на антресоль и позабылся, а первой утренней мыслью было: дис­сертация!
   Когда он уставал, он брал стихи и, совсем не рефлексируя, расхаживал по комнате, отмахивая рукой, читал их вслух. Несколько раз, Кузьмин слы­шал, к двери подбирался дядя Ваня и (с испугом, вздрагивая, когда Кузьмин рявкал строфу) при­слушивался к незнакомому шуму.
   Кузьмин не мог оторваться от статьи. Первая фраза пришла из диссертации--она ударила его по глазам на какой-то не первой страничке, и она же задала тон всей статье. Каждая страничка вытя­гивала за собой новую; он бросил машинку, стал писать карандашом. На последних абзацах, уже вполне осязая всю статью как ровный гладкостенный сосуд, звенящий при прикосновении, он оста­новился. Не хватало последнего мазка, маленькой детали, открывающей глубину, перспективу... Он поискал в себе, выбранном до дна, и не нашел. А в магазине обрывок чужого разговора напомнил ему о первой статье.
   Он поднял много пыли, но нашел ее, уже на выцветшей бумаге. С насмешливым интересом он пробежался по тексту, заглянул в таблицу -- и ус­мешка его погасла: в той своей сводной таблице он увидел вывод, который еще только планировал доказать, Вот оно что--уже тогда мозг, машинка, подсказывал ему решение, а он отмахнулся. На­строение у него упало. И хотя та, давнишняя, про­клевывающаяся через дремоту мысль теперь была ясна, он не мог утешить себя тем, что взаимо­связь результатов из этой таблицы стала очевидна только теперь, а в то время он ходил, не глядя себе под ноги, как слепой по золоту,-- ведь толь­ко что, перечитав первый вариант диссертации, он заметил, как свободен он был и раскован.
   Машинистка перепечатала статью в два дня. Он успел.
   Шеф уже не поднимался с постели, и около не­го постоянно кто-нибудь сидел. Он взял под мыш­ку папочку со статьей, спросил через одышку:
  -- А почему кислый? Кузьмин рассказал.
  -- Все мы попираем ногами свою проницатель­ность. Для всего нужно время.--Шеф говорил, а слабость закрывала веками его глаза.
  -- До свидания,--тихо сказал ему Кузьмин, умо­ленный жестами и выражением лица сиделки.
   Шеф пожевал губами, покивал ему, но не по­прощался.
  
   В журнале, взвесив на ладони статью, редактор с сомнением покачал головой:
  -- Объем, объем, Андрей Васильевич! И еще -- посвящение!
  -- Ну, теперь мое дело сторона,-- сказал Кузь­мин.
   Он написал Коломенской очередное-- после дол­гого перерыва -- письмо и переслал экземпляр статьи с дарственной надписью, а на следующей неделе уже хоронил шефа.
   (Озабоченный, заплаканный Лужин растревожил Кузьмина, рассказав, что последними словами ше­фа были: "И это все?")
   Статья вышла через три месяца в полном виде; он получил на нее шестнадцать запросов из-за ру­бежа и четыре письма от неизвестных ему людей. В очередной заход в библиотеку он порылся в авторском каталоге и обнаружил несколько статей одного из них, Филина Дмитрия Ивановича, скром­ного старшего преподавателя периферийного мед­вуза. Несколько раз перечитав эти маленькие ста­тьи, полные упоминаний и ссылок на свои работы, и уловив едва проглядываемый нюанс в основной методике, Кузьмин решил ответить ему по-челове­чески, без отписок, а может быть, и пригласить к себе работать (ему дали лимитные ставки). Тогда же в библиотеке ему пришла в голову такая мысль: не было бы меня, естественного психологи­ческого тормоза, был бы кто-нибудь из них, как просто!
   Потом он обшарил каталог в поисках новых пуб­ликаций Н. и Федора, но их не было вот уже це­лый год.
   Герасименко не волновал Кузьмина по пустя­кам -- не рассказывал про давление и попытки Н. заставить Кузьмина опубликовать методику, но сам очень внимательно следил за работами маленькой группы кузьминских ребят -- те распространяли слухи про фокусы и чудеса своего шефа: Кузьмин, раздобыв кое-где суперфильтры (единственные в Союзе!-- верещали лаборанты), изредка вылавли­вал какую-то странную молекулу. Страшная, ерети­ческая идея поддразнивала Кузьмина -- ему каза­лось, что эта молекула и есть сердце его, клешневатого. Думать об этом было сладко, но еще дальше он себя не пускал. Рано еще, рано, думал он. Ма­шинка все обработает, все прикинет, вот тогда и за­думаемся. Но думалось плохо, что-то ушло -- каза­лось, там в груди, где раньше была теплота живого веселого шара, теперь холодела пустота. Он стал скучать. Однажды поймал себя на мысли о том (он сидел на совещании у Герасименко), что все эти планирования -- просто перетасовывание одних и тех же тем. Взял и выступил в этом роде. Гераси­менко, выслушав его, побагровел и, сдерживаясь, сказал:
  -- Ну, знаете ли! Мы, в конце концов, только ма­ленькая лаборатория! -- Кузьмин пожал плечами.
   Но через два месяца, когда лаборатории впер­вые предложили представить перспективный, лет на десять -- пятнадцать, план, втайне торжествующий Герасименко -- еще бы, это был его триумф, его признание!--включил Кузьмина в редакционную ко­миссию. И на очередном заседании-сидении, пото­му что все как-то заробели, обрушился на Кузьми­на: "Что вы молчите! Где ваши фантастические про­екты?" Кузьмин встал и высказался от души. Под­нялся крик, гвалт. За криком Герасименко подмиг­нул Кузьмину. Кузьмин потеплел к нему сердцем.
  
   Зимой же Кузьминых разыскала Актриса. Она ворвалась к ним шумная, цветущая, очаровала и завертела Наташу, в тот же вечер утащила ее за кулисы к необыкновенному куаферу -- они верну­лись за полночь, обе с сияющими глазами, пахну­щие шампанским и, разбудив, расшевелив Кузьми­на, сообщили ему, что через две недели Наташа начнет работать в театре -- помощником художни­ка-костюмера. Кузьмин посмотрел на изменившуюся свою жену, оценил талант мастера, простыми нож­ницами сделавшего знакомое лицо вновь непрони­цаемо-загадочным, и засмеялся.
  -- Я решила -- решилась! -- вас спросить. И объ­яснить одну вещь,-- сказала Кузьмину Актриса, ко­гда он провожал ее домой.
   Под светом фонарей искрился сыпучий снег, скрипел под их медленными шагами. На пустынной Пушкинской она остановилась напротив памятника, оглядела всю площадь. Было тихо; неподвижные деревья, осыпанные снегом, и канделябрами тор­чащие фонари, темный фасад кинотеатра делали пейзаж похожим на декорацию.
  -- Почему вы скучный, милый доктор? У вас даже нос стал расти. Ну, посмотрите! -- Актриса повела рукой, как бы открывая Кузьмину площадь.-- Какой прекрасный, торжественный и нежный мир вокруг вас!.. Вот, смотрите, скучный гений,-- идет снег! И в каждой снежинке -- не поправляйте меня! -- есть хоть атом тех, кто был прежде нас. Их нет, и они с нами. Во всем! Но тише, тише: вы на сцене,-- шеп­нула она, и Кузьмин, подчиняясь, прислушался -- поддался ее взгляду.-- Вот рампа,-- так же таинст­венно продолжала она шептать.-- А занавес уже поднят. И зрители на своих местах. И статисты. И у вас -- роль, в этом акте. Единственная! Безумный театр! -- воскликнула она, почти заплакала.-- Без сценария и режиссера!.. Что будет, доктор милый?
  -- Что случилось? -- Кузьмин наклонился к Актри­се, заглянул ей в лицо.
  -- Там плохо. Она все оставила, прекратила рабо­ту. Вы понимаете? Сейчас все зависит от вас. Найди­те "включения"! Найдите что-нибудь! Почему, по­чему вы уехали?
  -- На том уровне я себя исчерпал,-- сказал Кузь­мин, и это прозвучало снисходительно. Актриса вни­мательно взглянула на него, выпростала свою руку из-под его руки и заступила дорогу.
   -- А сейчас у вас тот уровень?
  -- Сейчас у меня годовой отчет и ревизия,-- от­шутился он.
  
   А между тем их старый дом стали выселять, и од­нажды Наташа прямо в коридоре бросилась Кузь­мину навстречу, повисла на нем, держа в руке от­крытку из райисполкома.
   И вот -- все! Он тихо притворил знакомую дверь, расцеловался с плачущим, дребезжаще причитаю­щим дядей Ваней и вместе с Николашкой поднял, понес вниз шкаф. Он никогда, никогда больше не возвращался к этому дому, хотя бы потому, что дом сломали, размололи его кирпичи, засыпали его фундамент песком, а потом черной пахучей землей, насадили деревца, и получился миленький дворовый садик с уютной толстенькой монастырской стеной в углу.
  
   13.
   Прошел еще год. До Кузьмина дошло, что понедель­ник -- день тяжелый, что хорошо ра­ботать поблизости от дома, что однокомнатная квар­тира-- еще не рай.
   Летали ракеты, и люди уже осторожно вышли в космос, впервые действительно оторвав себя от сре­ды обитания; уже осуществилась пересадка сердца и даже гена, трансплантация почки стала обыден­ностью, а люди болели и умирали от гриппа, в эпи­демиях холеры; инфаркты и рак убивали по-преж­нему. В Копенгагене отец современной иммунологии сказал журналистам: "Значит, овладеть биологией человека труднее, чем выйти в космос, транспланти­ровать сердце и изменить один ген. Нужны усилия, сравнимые с работой Создателя, ибо мы замахну­лись на саму смерть!"; а у Кузьмина родилась свет­ловолосая и светлоглазая Анюточка.
   -- Эта складная девка-- порох! -- определила Ак­триса.-- Ваших кровей,-- оглянувшись на дверь, шепнула она Кузьмину. -- И вам с ней не совладать. Берите меня в няньки! Я отснялась, делать ничего не хочу. А в лабораторию к себе вы меня не возь­мете? Куда бы мне приткнуться?
   В любви рожденная, шустрая и предприимчивая, Анюточка сразу начала дружить с миром; она с рождения узнавала предметы и явления, такие, на­пример, как отец. Еще не умея лепетать, она при виде Кузьмина начинала вопить и распеленываться, а прилипнув к нему, успокаивалась. С того мгнове­ния, как Наташа подала ему пухлый кулек с чмо­кающей Анюткой, он стал рабом и отцом всех детей.
   Если он был дома, он не спускал Анюточку со сво­их рук, несмотря, на Наташины слезы и уговоры: он-то знал, что там дочкино место. Когда Анюточку му­чил животик и она беспокойно спала, Кузьмин лег­ко просиживал у ее кроватки ночь. Едва крошечные спеленатые ножки начинали сучить, он клал ей на животик свою, ему казалось, огромную ладонь, всем сердцем накрывал ее и наборматывал Анюточке давнишние Алешкины негладкие стишки, теперь от­части постигая их символику: "Темень, страх и боль -- не про нас, на алмазе след оставит лишь ал­маз. Все морщины на лице у меня -- просто вязь, я твой вечный раб, а ты -- мой князь". Случалось, Анюточка размыкала реснички, и из-за великолеп­ной льдистости материнских глаз душу Кузьмина трогал теплый лучик, натягивалась золотая струна. Он шептал ей в душистое ушко: "Не терпи, скажи о боли, поделись со мной, Я прошу -- и, значит, во­лен, значит, выбор доброволен, значит, это мне нуж­ней -- стать хоть частию твоей!"
   В те бессонные ночи он окончательно уверовал в телепатию -- были минуты, когда в раскрытое его сознание приходили мгла и смутные тени, беспокоя­щие Анюточку, и всей силой своей он разгонял их, выводя в синь неба ясный солнечный круг, и -- ви­дел! -- как успокаивается дочка.
   Она засыпала, нежная улыбка ложилась на губки, а Кузьмин, обмирая, высвобождал ее ручку и, едва касаясь, целовал тонкие чуткие пальчики. Солнце, свет, любовь, чудо и счастье, нежность и роза -- так он называл ее, пеленая и купая, забавляя и качая.
   "Я не один! -- вопил он про себя.-- Я уже был и есть! Но ведь я еще и буду!!!"
   О себе он знал -- он обрел непотопляемость.
  
   А в лаборатории была рутина: хозрасчетные темы фантазию держат в узде -- и группа Кузьмина отра­батывала повышенные оклады. Но время от времени
   Кузьмину приходили в голову какие-то странные идеи: они не укладывались в старую концепцию, их общий характер одновременно и волновал и расхо­лаживал его. Уступить их давлению значило бы пре­дать Коломенскую, Любочку, смутить их, безогово­рочно верящих ему.
   И -- "...извините, что задержался с ответом. Ре­зультаты неплохие, а по смыслу своему -- просто ве­ликолепные. Но попросите Любочку работать чи­ще-- было много грязных препаратов. Как ваше здоровье? -- писал он Коломенской.-- У нас только и разговоров, что о проекте Энгельгардта "Ревертаза". Как странно, что еще несколько лет назад мы говорили об этом, используя лишь другую термино­логию. Существенных новостей у меня нет..."
   Он научился ругаться и ссориться: ругался с На­ташей -- она хотела отдать Анюточку в ясли. ("Все нормальные дети ходят в ясли!" -- "И не вылезают из соплей, а их матери -- с больничного!" -- "Все дети болеют! Наша такая же, как все!" -- "Будешь сидеть два года! Это моя единственная дочь! Тебе что, денег не хватает? Это твой единственный долг, пойми! Я могу сделать все! Но не могу заменить ей мать, не дано!")
   Он отпраздновал тридцатилетие -- дома и на ра­боте. (Там, пожалуй, впервые оценив, как много зна­чит для престижа красивая и светски-общительная жена.) А дома, когда гости разошлись и Анюточка заснула у него на руках, прислушиваясь к Наташи-ным шагам на кухне и оглядываясь округ себя, он подумал: это счастье, вот эта минута!
   Тенью скользнула мысль: ничего не было ни от Актрисы, ни от Коломенской -- ни письма, ни телег­раммы.
   Телеграмма пришла: "Коломенской апоплексия, состояние тяжелое",-- за подписями Актрисы и Лю­бочки. Он уже купил билет, когда позвонила Акт­риса:
  -- Состояние лучше, она в сознании, не приез­жайте.
  -- Нужны какие-нибудь лекарства?
  -- Нет-нет, все есть.
  -- Что я могу сделать?
  -- Работать,-- попрекнула его Актриса.
   Она вернулась через месяц, похудевшая, поблед­невшая. Села в углу, закурила. Кузьмин ждал.
  -- Я привезла вам материалы,--сказала она уста­ло. -- Вам интересно? Чем вы сейчас занимаетесь?
  -- Не обижайте меня,-- сказал он -- Это,---он по­махал листочками,-- говорит само за себя. Это ка­кая-то флуктуация, тень или мираж. Да, мираж!
  -- Мираж?.. Вы так высокомерны! Так академич­ны!.. Столичный стиль вам к лицу
   К ним на кухню вошла Наташа, расцеловалась с Актрисой.
  -- Наташ, что он делает?! Он остыл, он холодный, как могильный камень! Ты помнишь, какой он был!
  -- Честно говоря,-- сказала Наташа,-- такой он меня больше устраивает. Сейчас, во всяком слу­чае.-- Она улыбнулась Кузьмину, сильная, уверен­ная. "Обопрись на меня!" -- подсказала взглядом.
   Все это ему не понравилось, и он взорвался, ше­потом, потому что Анюточка спала:
  -- Европа, черт возьми, ковыряется; как и мы. Всему свое время,-- сказал он.-- Я уже не мальчик, чтобы находить удовольствие в рождении идей -- и только. Мне пора доказывать, что мои идеи чего-нибудь стоят! То, чем я сейчас занимаюсь,-- фунда­мент! И потом -- прикладистикой в этом направле­нии никто не занимается, все уже обожглись.
  -- А академик Кириллов?-- спросила всезнающая Актриса.
  -- Не знаю,-- буркнул Кузьмин.-- Не читал.
   Наташа собрала чай; умостились в узенькой кухне. Кузьмин уставился в темное окно, непроницаемо-черное, потому что за ним был лес, а еще дальше -- окружная автодорога, и кухня, островком живой жизни, неподвижно будто бы висела -- меж звезд или у самой земли.
   В молчании допили чай. В прихожей Актриса, за­матываясь в длинный шарф, сказала:
  -- Там все стало. Вы понимаете, какую роль в этом вы сыграли?
  -- Это наука,-- обронил Кузьмин.-- У каждого из нас своя роль. Я сыграл свою, наверное...
   Актриса усмехнулась.
  -- И что взамен? .
  -- Это наука,-- повторил Кузьмин.
  -- ...Спасибо,-- сказал Кузьмин.-- Спасибо, я обя­зательно приеду. Да, спасибо! -- Он положил трубку на рычаги и тут же поднял ее снова.
  -- Вам звонили из "кадров"? -- спросил Гераси­менко, вдруг обращаясь на "вы".
  -- Только что!
  -- Примете приглашение? -- спросил Герасименко напрямик.
  -- Подумаю.
  -- Мне знакома эта фраза,-- сказал Герасимен­ко.-- Конечно, принимайте предложение... И пра­вильно,-- неожиданно горячо сказал он.-- Наверное, пора и вам начинать главное дело. Я приказал -- до­кументы вам уже готовят. Возьмите с собой все, что сочтете нужным: препараты и прочее...-- добавил он торопливо.
  
   Кузьмин стал работать в отделе у странного, ис­калеченного неизвестной болезнью человека по прозвищу Маньяк. Так его назвали коллеги.
   Много лет назад он провел на себе опыт. Резуль­тат его оказался неожиданным и едва не само­убийственным. Маньяк выжил, чтобы попытаться ра­зобраться в самом себе. Он методично, годами изучал свою кожу, свои лимфатические узлы и кровь, пряча бинты под одеждой; если бы можно было, он отдал бы себя целиком; если бы не было другого способа установить истину, он устроил бы себе несчастный случай, но сам Кириллов, его дав­нишний друг, попросил его не переходить грани­цы -- какие, оба они так и не сформулировали.
   (-- Какая осторожная молодежь пошла, не нахо­дишь, Сережа? -- посетовал Маньяк, насаживая про­тестующего червяка на крючок. Они сидели на бе­режке с удочками.--Ну, почему я сам должен со­бой заниматься, а? Ведь это даже ненаучно в конце концов. Ну, нашелся бы хоть какой-нибудь... умник-подонок... Покопался бы во мне всерьез, а?
  -- Нет, лучше не надо,-- помедлив с ответом, будто взвесив все про себя, отозвался С. В. Кирил­лов.-- Ты уж, Витя, лучше сам...
  -- Старею я, Сережа, И симптоматика меняется... Будешь купаться?)
   То, что делалось в тихих лабораториях этого ин­ститута, удивило Кузьмина. Он писал вставшей с по­стели Коломенской: "...они хотят и уже пробуют, в отличие от всех остальных, не вламываться в генети­ческий аппарат клетки, а, действуя, как дрессиров­щики, или, может быть, как сама природа, подчи­нить его себе. Смешно: они думали, давно не читая моих работ, что я уже помер. Но наша Актриса от­крыла им глаза -- кому из них персонально, я еще не знаю. Мы с ней поругамшись, и она не ходит к нам, а то бы я встал на колени. Они..."
   Он наладил свои методики, обучил им лаборантов и выписанного в помощники Филина и освободился. А его оставили в покое, будто позабыли о нем. Маньяк только однажды появился в светлых покоях Кузьмина, поулыбался, ослепляя американской вставной челюстью, подписал заявку на импортное оборудование и исчез. Можно было бы предполо­жить, что эти богатеи накупили всяческого добра и, озабоченные новыми капризами, оставили его без присмотра, на волю и прихоть пытливого ума, если бы не тот спокойный дедовой настрой, напор, кото­рый ощущал Кузьмин, заглядывая в соседние лабо­ратории. Он ходил по этим новеньким чистым кор­пусам института, приглядывался; в столовой, в ко­ридоре, в курительных холлах знакомился с сотруд­никами, напрашивался на экскурсии.
   В отдельном корпусе разместилась клиника. Раз в неделю клиницисты пугали теоретиков демонстра­циями своих больных. Кузьмин повадился ходить на эти конференции, и ему, много лет оторванному от больниц, становилось страшно, особенно на демон­страциях детей. Известная ему истина: "Пять про­центов людей -- носители генетических болезней" -- обретала плоть и кровь. Он прошел через фазы чер­ных мыслей о судьбе человечества, слепой надеж­ды на милость и здравый смысл природы и наконец проявил заинтересованность.
   На одной из конференций он шепнул Маньяку:
  -- Дайте мне модели, кажется, я смогу кое в чем помочь цитогенетикам. У вас есть модели?
  -- Да что вы, Андрей Васильевич! -- показывая достижения американской стоматологии, сказал Маньяк.-- Какие модели! Если бы мы имели модели! Увы! -- произнес он и, совсем принижая голос, до­бавил: -- Вот они -- модели, данные нам природой:
  
   Лаборанты Кузьмина были завалены работой, а сам он жил скучновато... Но однажды Филин подо­шел к Кузьмину с бланком анализа в руках.
  -- Что-то не так? -- Заглянув в бумагу, Кузьмин встрепенулся и отправился в детскую клинику.
   Там шел разбор неясного случая. Полноватый ша­тен-- молодой заведующий отделением -- удивил­ся приходу Кузьмина, усадил его в кресло, и Кузь­мин битый час слушал разглагольствования врачей. Ничего, казалось бы, не решив, они разошлись, очень собой довольные, и обалдевший несколько Кузьмин протянул заведующему свой бланк.
  -- Объясните, пожалуйста,-- попросил тот. Кузьмин объяснил:
  -- Похоже на генетический дефект. Мы могли бы подтвердить или опровергнуть одну теорию... Что это за больной?
  -- Понимаете,-- сказал заведующий,-- это третий мальчик в семье, двое других погибли от опухо­лей. Даже сейчас мы не знаем, есть она у него или нет! А что теперь -- в связи с этим? -- Он показал на бланк.-- Обследуйте! Родители согласны.
   Кузьмин зачастил в детскую клинику, стал регу­лярно бывать на обходах у Вадика (Андреева, заве­дующего детским отделением), стал кружить возле кроватки пятилетнего Олежки, присаживаясь в ногах у малыша, рассказывать ему стишата. Когда потеп­лело, сняв халат, Кузьмин гулял с Олежкой по ули­цам и раз даже свозил его на мультипрограмму в кино.
  -- Перестань! -- говорил ему Вадик (они сдру­жились, выяснили, что окончили один и тот же ин­ститут, оба учились у Тишина, почти одновременно женились и обожают своих детей).-- Не привыкай к нему.
  -- Брось! -- отмахивался Кузьмин.-- Не делай из больницы тюрьмы. У парнишки ни одной родной ду­ши поблизости нет, от вас он только боль терпит, хоть я ему отдушиной буду.
  -- Привыкать к такому больному опасно,-- обро­нил однажды Вадик.
   К другим ребятам приезжали родители или при­ходили родственники, а Олежка ждал только прихо­дов Кузьмина. Но встал вопрос о его выписке из клиники -- обследование закончилось.
  -- С чем мы его отпустим? -- спросил Вадик своих врачей ^и покосился на Кузьмина.
   Кузьмин вернулся домой, взял на руки маленькую свою нежность, свет-солнце Анюточку, и весь вечер играл с ней. ("Вот он, шанс, когда еще будет? Ну?" -- закрыв глаза, спросил совета у Коломенской.)
  -- Папк, спой! -- попросила Анюточка, устраиваясь у него на коленях и прикладывая ладошку к его щеке.
   Срываясь, на слезе беря высокие ноты, Кузьмин запел: "Спят усталые игрушки..." Он уложил ее в кроватку и, напрягаясь всей душой, попросил-- у кого? -- если что-нибудь... то со мной, а не с ней, со мной!
   Он пришел в кабинет Маньяка, выложил на стол свои материалы, ампулы с живой водой: "Вот!"
  -- Вы ведь у Коломенской работали, да? -- щу­рясь, спросил Маньяк.
  -- Работал. Провалил ее "включения", слышали?
  -- К нам набивался один энтузиаст...-Кузьмин назвал фамилию Федора. - Этот самый. С вашей ме­тодикой.
  -- Ну, и что же вы?
  -- Шеф ему сказал: "Гусь свинье не товарищ!" -- со смехом ответил Маньяк, обнаруживая осведом­ленность.-- Он у нас чистюля. Пойдемте к нему?
  
   Последние дни Наташа с тревогой наблюдала за Кузьминым, а в этот вечер, поправляя сбившиеся подушки, не сдержалась:
   -- Что с тобой делается-то?
  -- Новая дорога, Натк,-- утыкаясь ей в шею но­сом, шепнул Кузьмин. -- Длинная -- ох, ноги собьешь!
  -- Господи, твоя воля! Когда же ты успокоишь­ся? -- Она обняла его, утешая, укрепляя, воздвигая.
  
   Олежка, слегка напуганный скоплением народа вокруг кровати, только поморщился, когда толстая игла скользнула в его вену. "Это большая капель­ница?-- спросил он у Кузьмина, откидывая голову на подушке, чтобы видеть его лицо.-- Что это, глюкоза?" -- "Нет, профессор,-- отозвался Вадик, нажимая ему на нос,--би-бип! Это такая водичка, живая". Маньяк теребил пуговицу на халате.
   Капельницу отсоединили. "Как ты себя чувству­ешь?"-- спросил Кузьмин.-- "Нормально! Дядя Андрей, сыграем в шашки? Только чура! Не подда­ваться!"

14

   Кузьмин выбежал на эту полянку насквозь вымокший, простуженный и задыхающийся; остановился, обессилено сронил на полеглую осеннюю траву рюкзак и повалился на него.
   Отдышусь, подумал он, прикрывая глаза и под­ставляя лицо мелко брызгающему дождю; почувст­вовал, как, покачиваясь, под ним медленно вращает­ся земля. Он огляделся. Серенький кривой стожок показался спасительным островом.
   Он поднялся и, раскачиваясь, пошел к нему; за­рыл руки в его жесткую скользкую поверхность, догребаясь до сухого сена, обрушил вниз, себе под ноги, всю эту слипшуюся кору и, чувствуя немеющей спиной обступающий холод, заторопился, стал рыться в стожке, как -зверь. Обдирая лицо, пова­лился в маленькую нишу, кряхтя подобрал и уме­стил ноги.
   Сначала по животу и спине драл озноб. Темпера­тура поднимается, понял он. Вот отчего так колотит­ся сердце.
   Он скосил глаза на рюкзак, лежавший мятым незаметным комом на пожухлой траве, и пожалел, что не оставил себе на сегодня водки. Незаметно он задремал, а когда очнулся, почувствовал едкий вкус во рту, хотел сплюнуть, но, глубоко вздохнув, охнул -- так сильно ударила в бока боль. Потом боль разлилась в голове, и стали мерзнуть ноги. Он пошевелил ими--живые...
   В параличной неподвижности, обсыпанный сеном, он согрелся: сделалось тепло, даже душно, но пе­ред глазами все расплылось. Заходилось сердце, разрывая грудь.
   Проснулся он в сумерках, задохнувшись -- верхний край ниши обрушился, и он, как в коконе, сжа­тый со всех сторон сеном, стал задыхаться. В па­нике разбрасывая руки и ноги, он пробился на­ружу.
   Густеющая серая пелена, поднимавшаяся от зем­ли, затягивала, душила стожок, закладывала уши. Он испуганно потыкал рукой, ощутил льющийся неслышный дождь. Потом, сквозь вату в ушах, едва расслышал его шелестение снаружи стожка ив се­не. До лица постепенно дошла сырая прохлада, и, успокоенный, он расслабился.
   Надо ночь перебиться, а утром идти искать ка­кой-нибудь ориентир--просеку, линию связи или еще что-нибудь, медленно подумал он. Спи, угова­ривал он себя, спи, включатся инстинкты, и ты вы­берешься.
   Но сон не шел. Значит, подумал он, не нужно спать, значит, надо о чем-нибудь думать, вспоми­нать что-нибудь нежное, теплое и хорошее, но не дом, не мою крепость, где играет сейчас моя аккуратная девочка с ясными глазами.
   Он перевалился на бок, едва не выпав из ниши, и сразу же почувствовал боль в боку. Плеврит, по­нял он.
   Поднял руку и, задевая потолок своей норы, притащил ее к лицу. Оно горело, и двухдневная щетина ощущалась, как сквозь перчатку. Неловко нащупал пульс, сосчитал его, сбиваясь несколько раз. Циферблат часов горел ярко и ровно. Секунд­ной стрелки он не видел, хотел отмерить время по движению минутной, но рука уже устала, онемела, упала.
   Какой я длинный, подумал он, не ощущая ног -- они вытягивались куда-то за стожок, растворялись в темноте. Почему им не холодно? Пять часов еще до рассвета, сосчитал он. Постой, какое же сегодня число? Удивился: зачем мне это? И возразил себе-- значит, нужно. Вчера, да, день назад, я подумал о сегодняшнем дне.
   Чей-то день рождения?
   Он напрягся. А-а, вспомнил медлительно. Я смот­рел на звезды и подумал о гороскопе. Герасимен­ко привез из Японии свой гороскоп и биоритмы. Я засмеялся, напомнил им всем: "Человек умирает близ даты рождения". Вот оно. А ты -- хитрая ма­шинка, мозг, сознание, с придыханием сказал он про себя. Плоть моя страдает, а ты сам по себе.
   А может быть, тебе это неинтересно? Что же сей­час общается со мной--часть тебя, обращенная ко мне,-- душа? Или ты сам со мной играешь, нет, сам с собой! Ты ведь не спишь никогда, все что-то ва­ришь, а утром подсовываешь мне готовую програм­му поведения. Внушаешь мне, что ты -- сознание! А под ним, машинкой,-- темная пещера, мрак клуб­ка инстинктов. И мягкая интуиция, кошка черная. Ночь -- самое время жалить и кусаться. Ничего се­бе название -- "подсознание"! Что, боишься сдох­нуть? Будоражишься! Ну, давай, дам тебе волю, действуй!
   Кузьмин прикрыл глаза, вслушиваясь в себя, как когда-то давно, на чердаке монастырского корпуса. Пока в нем жила настороженность, ничего не про­исходило, но потом пришло тепло, он задвигался во сне -- теплая темная река быстро несла его, не­весомого, в себе, легко покачивая, весело с ним играя, мимо незнакомого голого берега прямо под густую лиловую тучу с розовым брюхом, закрыв­шую весь горизонт. Вода все теснее обхватывала его, чернела; по ее поверхности пробежал глянец, и тут звонко ударил гром. Кузьмин поднял голову, радостно улыбаясь. И в сиреневом тумане надви­гающейся лиловой стены дождя увидел выпавший из чрева тучи ярко-красный шар. Шар покрутился под тучей, а с ее сырым глубоким выдохом оторвался, стал падать на реку. Кузьмина пронзило множество острых игл, и, опираясь о воду, ставшую упруго-твердой, он начал подниматься из воды, с силой притягиваемый этим, уже оранжево-красным шаром; с его головы и пальцев навстречу шару потекло голубое пламя. Тело обретало невесомость, исчеза­ло. Шар, вертящийся, корчащийся, приблизился вплотную, заливая переплясом оттенков все вокруг, слепя глаза и все сильнее согревая грудь, и уже сердце останавливалось в предчувствии желанно-страшного соприкосновения, слияния, когда в по­следний миг Кузьмин дернулся, убоявшись, и шар с громовым ударом лопнул, взорвался, отшвыривая Кузьмина с волной, расколовшей реку до дна, на берег. Кузьмин ощутил сотрясающий удар, пришед­шую из глубины тела боль, ледяной холод -- и за­дохнулся в блаженном бесконечном вдохе.
   Он открыл глаза. Полный беззвучный мрак окру­жал его. Под щекой была земля и вялое преющее сено. Он задвигался, собирая свое тело в комок, чтобы подняться и снова лечь в нишу, и, уже встав на четвереньки и с трудом приподняв голову, услы­шал крик. Крик монотонно повторялся, не давал собраться, сосредоточиться, и вдруг Кузьмина при­подняло, швырнуло на ноги: господи, подумал он, а ведь это ребенок! Он вслушался и узнал детский крик.
   Шатаясь, припадая на колени, он потащился на этот крик. Через несколько метров он остановился, сел на землю, хватаясь за грудь, и прислушался. Крик исчез.
   Галлюцинации, понял Кузьмин. А клиника-то пневмонии -- хоть в учебники!.. Кто же зовет меня, Анютка? Нет, она здесь, во мне. Олежка? Бедный мой мальчик, неуспокоенная душа! Я помню, я все помню!
   ...А Олежка в последнюю ночь как будто выплыл из какого-то сна. Глаза его просветлели. Он захотел, чтобы включили свет в палате.
   Он водил глазами по скудной обстановке, как бы запоминая ее, перебирал медленными непослушны­ми пальцами марки и значки, натасканные Кузьми­ным и Вадиком, а потом попросил убрать их в ко­робочки. Он ревниво проследил за тем, как сестра уложила его сокровища, равнодушно позволил сделать себе уколы и отвернулся к стене.
   Вадик и Кузьмин остались в клинике и на эту ночь; Вадик, устроившись у себя за столом, что-то писал, роясь в Олежкиной "Истории болезни", а Кузьмин, забравшись с ногами на кровать, тупо дремал, изредка вздрагивая и роняя голову. Свет настольной лампы не задевал его, а заснуть всерьез он все-таки не мог.
  -- Ну, все! -- вздохнул с удовлетворением Вадик и потянулся.-- Осталось только три строчки напи­сать.
  -- А что это? -- безразлично спросил Кузьмин, не открывая глаз.
  -- Посмертный эпикриз,-- бодро сказал Вадик.-- Ну, чего ты так смотришь?
  -- А ты... деловой,-- с усмешечкой протянул Кузь­мин.-- Время -- деньги!
  -- Не... раскисай,-- отозвался Вадик.-- И потом... жизнь есть жизнь. У меня завтра много дел,-- ска­зал он озабоченно и устало.
  -- Да я разве что... А если бы я не сунулся со стимуляторами, а? Может быть?..
  -- Ну, хватит!--резко сказал Вадик и встал.-- Он обречен. И был... И теперь... Дать тебе снотворного?
   Когда сестра, робко постучавшись, вошла и ска­зала: "Андрей Васильевич! Он вас зовет",-- Кузь­мин, прижимая руку к левому боку, побежал в па­лату. Вадик догнал его в тихом темном коридоре, крепко взял за плечо, заступил дорогу.
  -- Не ходи.-- Он говорил тихо, потому что рядом сидела сестра.-- Пойду я.
  -- Я должен, понимаешь, должен! -- забормотал Кузьмин.
  -- Вернись,-- вглядываясь ему в лицо, попросил Вадик.
  -- Пусти!
   Вадик оглянулся на сестру, и она, вышколенная, ушла куда-то.
  -- Я тебя предупреждал -- не привыкай к нему! Прошу тебя -- поезжай домой. Я позвоню.
  -- Ты что? -- еще сильнее бледнея, сказал Кузь­мин.-- За кого ты меня держишь?
   Вадик досадливо мотнул головой.
  -- Ну, прошу тебя!
   Кузьмин обошел его и побрел по коридору к яр­кому прямоугольнику дверного проема.
  -- Дяденька, подержи меня за руку,-- хрипло, шепотом сказал Олежка.-- Мне стало теперь страш­но, я боюсь спать.
  -- Конечно, малыш,-- стараясь, бодро сказал Кузьмин. -- Я здесь, я посижу. Тебе не больно?
   Олежка крепко схватил его руку, и, повинуясь его движению, слабому и неуверенному, Кузьмин сел в изголовье, погладил головенку.
  -- Хочешь, я тебе что-нибудь расскажу? Ну вот, жил-был один мальчик... Много лет назад. Слуша­ешь? Вокруг него все было живое, настоящее. Кро­ме людей. Они, конечно, тоже были живые, но жи­ли в другом мире: болели, плакали, сердились... И мальчик придумал: им всем надо рассказать, какой красивый мир вокруг них. Он мечтал -- вот он возь­мет живую воду... Побрызгает ею на них, и они все будут жить вместе с ним... Олежка?..
   А ручка уже расслабла; Кузьмин осторожно устроил ее на кровати и пересел на стул. Он бы выключил яркий верхний свет, но подумал, что если Олежка вдруг еще проснется и увидит темноту, то может испугаться, и оставил лампы зажженными.
   Олежка еще спал, а у него менялось лицо -- ров­но сложились губы, разгладилась морщинка на лбу -- лицо стало взрослым и спокойным. Он ухо­дил.
   "Прости меня, Прости мне".
   ...Когда пришел Вадик и деловито стал мыть руки, Кузьмин ровным голосом сказал ему:
  -- Уже все. Двадцать три минуты назад.
  -- Можешь работать? -- спросил Вадик.
   ...Через два часа он принес в лабораторию фла­кончики. Дмитрий Иванович Филин, поднятый Кузь­миным с постели, но бодрый и уже час бесцельно переставляющий посуду, нетерпеливо протянул за ними руку.
  -- Я сам. Делайте все в дубль,-- приказал Кузь­мин ему, испуганно поднявшему плечи и в расте­рянности переводящему взгляд с Вадика на Кузь­мина и обратно.-- Что вы на меня уставились?! -- за­орал Кузьмин.-- На мне ничего не написано! Пе­репроверяйте меня!
  
   Через полтора длинных сумеречных месяца в воскресенье, рано утром придя на работу, он обна­ружил, что торопился зря: и последние культуры Олежкиных клеток, несмотря на все усилия их со­хранить, законсервировать, погибли. Он сделал конт­рольные мазки и убедился -- "включений" не было. Не было! Они должны были быть, а теперь, оказы­вается, их нет. Чистый опыт, поставленный приро­дой. Насмешницей. Вот и все ясно. Чуда не получи­лось. Он сбросил флакончики в мойку и сел за свой стол, спиной к двери. Уставился взглядом на фо­тографию Анюточки под стеклом (этим летом, в тра­ве, в венке из крупных ромашек, лукаво усмехаю­щаяся, она обрывала лепестки цветка), подумал: это конец... концы в воду, и никаких следов...
   В лаборатории было пусто и холодно -- из-за больших окон, белого кафеля, высокого потолка, из-за порядка на лабораторных столах. За спиной щелкнул и тихо запел термостат Дмитрия Иванови­ча. Кузьмин оглянулся, но справился с любопытст­вом и не стал копаться в нем. На крючке висел чистенький халат лаборантки, в его кармане торча­ла газета. Кузьмин с трудом встал, прошел до ве­шалки и взял эту газету. Позавчерашняя, зачитанная, она была свежей для него. Слепыми глазами он просмотрел ее, всю в пометках для политинформа­ции, прочитал отчеркнутый абзац: "...Убийцы исполь­зовали подлый способ расправы -- на имя Камаля пришла посылка из родных мест. Дорогим, знако­мым почерком было написано его имя. И человек, принесший посылку, был знаком -- земляк, почти родственник. Камаль и его товарищи окружили стол, на котором лежала обычная почтовая коробка, они шутили... Когда крышку подняли, раздался чудовищный взрыв. Здание рухнуло..."
   Кузьмин представил себе ослепительную вспыш­ку, после которой ничего не было -- ни вопросов, ни соболезнований, ни боли.
   Пришел Дмитрий Иванович, тихо переоделся за его спиной, проходя мимо, негромко поздоровался (Кузьмин только мотнул головой) и сунул нос в термостат. Кузьмин услышал стеклянный звон пере­двигаемых флакончиков и ждал какого-нибудь восклицания -- Дмитрий Иванович всегда делал ка­кие-то необязательные вещи--жесты или восклица­ния,-- и, не дождавшись, сказал:
  -- Приобщите к моим. Они в мойке.
  -- Почему? -- отозвался через минуту Дмитрий Иванович.-- Я их отправлю цитологам, пусть по­смотрят, в чем дело...
  -- Вы что, обзавелись фабрикой РНК?-- через два дня, позвонив Кузьмину домой, спросила знамени­тейшая иммунолог.-- Откуда ее столько в этих дох­лых культурах?
  -- Что? Что! -- чужим голосом отозвался Кузь­мин.-- РНК?!
   День продолжился в ночь, без сна проведенную на кухне, в тишине, среди редких сильных ударов капель о непомытую тарелку в мойке, с гулкими, глубокими вдруг вздохами леса под окном, с ред­ким просверком света фар машин, по каким-то тревожным делам летящих по шоссе.
   Ему не давала покоя мысль об этой РНК, неожи­данно обнаруженной в погибших культурах опухоле­вых клеток Олежки.
   Я унаследовал РНК и память, подумал Кузьмин на тусклом туманном рассвете, глядя на закипающий чайник. Все, что он мне оставил. Все, что у него было,-- так продолжилась мысль. Память во мне, а РНК -- как посылка из другой жизни, из-за черты обозреваемости, из-за границы между нами. И тут же, по странной ассоциации, он понял, как это было! Приоткрыв крышку, Камаль услышал легчайший щелчок и, читая глазами на листе бумаги, прикры­вающем динамит, "Умри!", все понял -- и лег на мину, расплачиваясь за доверчивость и чистоту.
   И вдруг все стало ясно! Эта странная живая РНК в мертвых раковых клетках--та же мина, смерть в знакомой упаковке. Раковая клетка, убитая живой водой, изрыгает свой яд! "Боже! -- подумал он.-- Я в начале пути! Моя живая вода -- просто биологиче­ский стимулятор, не больше",..
  
   В. А. тяжело опустился на лавочку, откинулся на ее спинку. Лицо у него было спокойное. Мимо шли сотрудники института, где проходила конференция, с любопытством поглядывали на В. А.-- он только что открывал заседание.
  -- Ну и что за беда? -- не понял В. А.-- Это наука. Милый, оглянись: какой век на дворе! Они слушали меня, как... граммофон, хотя прошло только трид­цать лет. Что ты скажешь о сегодняшнем дне через тридцать пет? И хорошо!--Он погладил Кузьмина по рукаву.-- Можешь представить себе, чтобы кто-ни­будь случайно создал хотя бы твою живую воду? То-то! Я уж не говорю про настоящую. Даже в сказ­ках у нее три хозяина: баба-яга, черный ворон и змей. А это вековой опыт,-- засмеялся он.-- Со­бери миллион фактов, сложи из их мозаики узор -- тогда и прочтешь заклинание, формулу. А-а-а! Чего говорить, Андрюша! В одиночку?! Соврал ты где-то.
  
   Он совсем замкнулся--отгородился от мира, как бы затворив все двери и окна, опустив шторы и выключив свет,-- и, лишившись даже тени, стал за­ново изучать свои владения, свой замкнутый мир, сейчас заполненный мертвяще-плоскими, необъем­ными обозначениями предметов, явлений и людей.
   Он обнаружил, что его концепция, здание, выст­роенное им, только кажется крепким; что оно, как тот монастырский корпус, уже обречено из-за сво­его неудобства, изжитости, множества перестроек, а теперь и населено только призраками.
   В сосредоточенности своей, ибо не было на кого оглядываться в этом безмолвии, нарушаемом лишь шорохом истекающего в никуда песка-времени, он переступил порог, заглянул, как в открывшуюся пу­стую нишу, в будущее и, обретя в нем понимание конечности своих сил и желаний, обрушил свой мир, свой дом, хороня под обломками и маленькую тай­ну и легкую веселую надежду на удачу, на клад.
   Попирая развалины концепции, он растолок в пе­сок ее руины -- и споткнулся об уцелевший неуклю­жий обломок. Он перенес на него всю ярость и не­нависть и обратил его в округлый, алмазной твердо­сти голыш, который легко и незаметно для других
   можно было бы зажать в кулаке или спрятать; но он жег ему руки и оттягивал карман. Он стал изу­чать его, и все, что он наработал, уместилось в кон­це концов на страничке очень сухого текста. И пере­писывая эту страничку много раз и исправляя до бесконечности, до утраты смысла, испытывая болез­ненное наслаждение от постепенного сокращения текста до полстранички, до абзаца, он трудно вос­ходил по спирали, пока наконец, с другой высоты оценив свой результат, не сформулировал одну длинную фразу, смысл которой был понятен только ему. Он написал ее на отдельном листочке, который положил начало его секретному архиву, и в тот же день отдал материалы .Маньяку.
   Одинокий--тот же сумасшедший!
   Какое-то время он ненавидел Наташу---за ее ежевечернее неделикатное подглядывание в пустой лист бумаги, за вопросительно округлившуюся бровь, за то уловимое, но неуличимое пренебреже­ние, насмешку над его муками, за озабоченность мелочами, за то, что она подсылала к нему Анюточ­ку, а по воскресеньям гнала его гулять с ней в парк, тащила в гости и была, была все время рядом, когда ни оглянись! С пугающей ясностью ему от­крылась вдруг их антиподность, и в великом през­рении к себе, слепцу и недоумку, он странно вознесся в ледяное безразличие к ней. Но с последней точкой, поставленной в отчете, только ее близость, спокойная уверенность в неизбывности творящего жизнь мира поддержали его. В нем забрезжило по­нимание великой силы жизнеутверждения.
  -- ...Изумительно! -- сказал Маньяк, снимая оч­ки.-- Вы вскрыли новый слой.-- На его кривом лице светились глаза. Да он же красив, удивился Кузь­мин.-- Вы что, не понимаете, что теперь попали в учебники? Выходит, Коломенская-то не права!.. Столько лет!..
  -- Вы верили в нее? -- подался вперед Кузьмин.
  -- Нет. -- Маньяк затряс головой. -- Но любой путь, пройденный до конца, исчерпывает себя, и это тоже польза. Если заблуждения искренни и беско­рыстны, надо дать им место. Я и о себе говорю. А у вас двойная удача: утвердили и опровергли.
  -- Удача? -- въедливо спросил Кузьмин.-- Вы сме­етесь надо мной?
  -- Вы... чудак.-- Маньяк непонимающе смотрел на Кузьмина.-- Я не хочу вас обидеть... Мне бы так повезло! За любую цену.
  -- Любую? -- переспросил Кузьмин.
   Он с трудом досидел до конца рабочего дня, а назавтра с утра пошел в поликлинику. Больничный лист ему не дали.
   "Ну, астения,-- сказала врач.-- У половины нас астения. Возьмите, коллега, отпуск или смените ра­боту..."
   Окаменевший, он приехал в институт и сразу же был приглашен к Кириллову.
  -- Поздравляю вас! -- Кириллов, костистый, непо­колебимый, стоя протягивал ему руку, и Кузьмин машинально пожал ее.
   Он много раз потом вспоминал, но не мог вспом­нить эту минуту, как будто рукопожатия не было -- у ладони не осталось памяти от его сильной теплой руки, такой дружеской, легкой.
  -- Очень устали? -- Кириллов положил ему руку на плечо, и в этом несвойственном ему жесте была та правда внимания и уважения, которая едва ли передаваема словами.-- Мне хочется поговорить с вами, пока все еще горячо. Похоже, и вы хотите что-то сказать? -- Он говорил это и улыбался ему, как ровне.-- Говорите, Андрей Васильевич!
   Они сели в кресла напротив друг друга, и Кузь­мин, чтобы не отвлекаться, сцепил пальцы, стал смотреть в окно.
  -- Не волнуйтесь,-- сказал Кириллов; он встал и отошел к книжному шкафу, чтобы оказаться в тени, не мешать Кузьмину.
  -- Сейчас, сейчас!--сосредоточиваясь, сказал Кузьмин.-- Вот! Все замкнулось на этой РНК: она первое звено в какой-то новой цепи, может быть, очень длинной, может быть, ведущей к истоку. За нее надо хвататься и идти -- мой метод вам хоро­шо подходит. Как, знаете, странно!--вглядываясь в лицо Кириллова, пробормотал он.-- Я думал о дру­гом, а пригодился он здесь. И вот что еще -- я вы­бросил тогда флакончики. А РНК нашли в препара­тах Филина. Я настаиваю, чтобы было отмечено его авторство. По небрежности могло случиться...
  -- Еще месяц назад Филин принес мне объясни­тельную записку.-- Кириллов выдвинул ящик стола, достал обыкновенную канцелярскую папку и поло­жил на нее руку.-- Он пишет, что по вашему же приказу перепроверял вас. Андрей Васильевич!..
   Кузьмин провел рукою по лицу, отвернулся. Кириллов включил настольную лампу и поправил ее абажур так, чтобы свет падал только на пол.
  -- Я не могу работать по этой проблеме,-- тихо сказал Кузьмин. -- Начав, я еще не знал, не пони­мал, что это такое. Олежка...
  -- Наше дело кровавое,-- отозвался из сумрака Кириллов.-- Обоюдоострое. Но... ведь сказано было: наслаждение разума -- познавать и отдавать, а долг души -- настаивать и терпеть. Долг и наслаждение. Сердце и разум. Вместе, но сердце -- впереди. Поэ­тому мы за все дорого платим. Вы хотите уйти? Сей­час? Когда... Доказав существование РНК? -- Кирил­лов вернулся в кресло. Глаза его над твердым ма­лоподвижным ртом странно горели.
  -- Поймите меня! -- воззвал Кузьмин, подаваясь вперед.-- Я не могу -- я пустой! Без желания, смыс­ла, надежды... И я связан -- это все-таки не моя те­ма, И еще... Хотите, признаюсь? -- Он криво усмех­нулся скорчившимся ртом.-- Может быть, это объяс­нит-- от моей теории осталась одна фраза, а? Оп­роверг сам себя! Нетипичный случай, да? -- Он хрип­ло засмеялся.
  -- Не стану вас утешать,-- нескоро дошел до Кузьмина голос Кириллова.-- Никто ничего не зна­ет про себя. Иная фраза стоит целой теории. Вы знаете-- природа не дублирует. Знаете это на всю глубину аксиомы. А вы ученый. И не по должности. А, значит, носитель неповторимой, уникальной осо­бенности... Верно, у каждого из нас есть своя тема, предназначение, но и долг, свой крест,-- грустно сказал он.-- И любой другой -- не по силам, как в притче. Мне некем вас заменить,-- как будто пре­дупредил он Кузьмина.-- Подумайте...
   Кузьмин пожал плечами, встал и отошел к окну. В институтском дворе галдели -- разгружали ящики с новым оборудованием. Тут же Дмитрий Иванович любовно поглаживал громадный кожух ультрацент­рифуги.
  -- Поверьте мне,-- сказал Кириллов,-- когда кто-нибудь сделает за вас вашу работу и вы поймете, что работа сделана плохо, что тот шаг, на кото­рый-- случаем, обстоятельствами -- были предназ­начены вы, никто не сделал... и время упущено, крест вас раздавит. Такое бывало...
  -- Я не могу. Клянусь вам,-- сказал он, подходя к Кириллову, чтобы пожать ему руку, достойно по­прощаться,-- даже если бы речь шла о моих роди­телях, даже если бы!..-- Он задохнулся.-- Я не бо­юсь ответственности, нет! У меня нет сил! И права: кто мне его даст? Вы? Кто-то другой? Никто.
   Они стояли рядом, равновысокие, но Кузьмин не мог дотянуться взглядом до его лица: Кириллов становился все выше и выше, огромным.
  -- Ну, что ж! -- ровно сказал Кириллов, уходя от него и садясь за свой директорский стол.-- Актриса ошиблась -- для вас мир все-таки разделен на свое и чужое.-- Он не гнал Кузьмина, он ждал, когда Кузьмин уйдет сам. -- А право завоевывают в борь­бе. Это азбука.
  -- Я готов помогать вам лабораторными исследо­ваниями,-- сказал Кузьмин уже от двери.
   -- Благодарю! -- отрезал Кириллов.
  -- ...Да-а, жесткая вещь -- наша профессия.-- Маньяк опустился в кресло, то самое, в котором только что сидел Кузьмин, выключил настольную лампу, вытянулся -- в эти часы он часто заходил к Кириллову, отдыхал душой.-- Мы -- погубители чужих работ, идей, репутаций.
  -- Дутых,-- скупо отозвался Кириллов. Он стоял у окна, глядя в пустынный институтский двор. Там бе­гал шалавый черный пес, гонялся за сухими, шеле­стящими листьями и играл ими.
  -- Он, как... не найду сравнения. Что-то испепе­ляющее. Сколько же судеб он изменил? А сам...
  -- Просто везло -- ни с кем не пересекался. А вот случилось.
  -- А мне жаль его,-- в тишине сказал Маньяк.-- Красивый талант. А надорвался на чужом.
  
   Кузьмин вернулся к Герасименко, на прежнюю должность.
   -- Полезно иногда проветриться,-- дружелюбно сказал Герасименко.-- Но он отводил глаза, смущал­ся, руки его беспокойно шевелились.-- Подтолкните своих ребят -- что-то они запутались.-- Герасименковское "вы" коробило, казалось, оскорбляло.
   ...Не скоро ушли угрюмость и ожесточение, подо­зрительный взгляд и сухость. Но росла Анюточка, поражая его самобытностью, свободой, с которой она жила в этом угрожающем мире, естественно­стью, с которой она воспринимала его. И рядом бы­ла Наташа, все менявшаяся. И тайна их бытия воз­вращала Кузьмина к жизни. Ужасное напряжение последнего года рассеивалось, время от времени появлялось желание позвонить Дмитрию Ивановичу, узнать новости, подсказать какие-то подспудно до­думанные мелочи, но он сдерживался, помня их холодное прощание.
   Его переписка с Коломенской оборвалась -- она не ответила ему на последнее письмо: "...мы трати­лись на погоню за призраком. Меня не хватает на то, чтобы все связать: удачи и никчемность "розо­чек" и "включений", эту проклятую РНК и токси­ческий эффект живой воды. Надо думать. Я ушел из института".
   Его тянуло к прошлому: он снова стал встречать­ся с неунывающим, вернувшимся на работу В. А., увиделся с Тишиным и даже, наткнувшись в кури­тельном холле библиотеки на испугавшегося Федо­ра, спокойно поговорил с ним.
   Он стал болезненно чувствителен к музыке (ноч­ные программы "Маяка" -- элегичные, нежно-груст­ные-- доводили его временами до слез), к воспо­минаниям-- он вдруг разыскал (в доме ветеранов войны) дядю Ваню, довольно бодрого и веселого, выпил с ним вина и вернулся домой каким-то рас­плющенным.
   С ним что-то происходило: он стал часто по-дет­ски трудно болеть; всегда невнимательно-поверхно­стный, теперь он остро, наравне с родителями, пе­реживал выходки беспутного Николашки. А поверх всего--уже стал задумываться над цепью случай­ностей, над невозможностью совпадений удач и провалов, и над жалостью к себе поднимались сно­ва еще зыбкие, новые построения.
   Однажды в воскресенье они всей семьей съезди­ли за город, под Рузу. Наслушавшись в свое время рассказов Кириллова и Вадика, он захватил с собой наивное удилище с пробковым поплавком. Ему по­везло-- был клев, и он пристрастился к рыбалке. К осени он стал законченным рыболовом: обзавел­ся снаряжением, читал специальный журнал и не хвастался на работе добычливыми местами.
   Эти еженедельные вылазки как будто измучили Наташу (убедившись, что он отвлекся, что здесь у него, часами сидящего с удочками, не бывает того страшного опрокинутого лица, и угадав его жела­ние), она стала отпускать его, терпя страх до той минуты, пока не узнавала его шаги от лифта к двери.
   А он, разложив тихий костерок, валялся на береж­ке и, всегда мало надеясь на удачу, варил брикет­ную кашу; и, будь то дождь или солнце, возвра­щался домой хоть чуть-чуть, но распрямившимся. Он не признавался, что там, особенно если на его глазах менялась погода, вдруг поднимался мощный, порывами ветер, находили клубящиеся тучи и про­ливной дождь зло лупил по равнодушной земле или, наоборот, ненастье сменялось откровенной, щемя­щей, предзакатной розовой ясностью, в поднимаю­щемся с земли тумане наплывали тончайшие запа­хи, и тихо расправлялась трава,-- там, отторгая что-то изначальное и нежное, в нем поднималась цели­тельная боль и сладко мучила его. Он подчинялся ей, и она, как музыка, уводила его -- в мечты, к муд­рости всепонимания. Там спланировалась новая про­грамма исследований -- лабораторных, безопасных, однозначных по результатам. И там он догадался о значении РНК, внезапно и верно: зачерпывал котел­ком воду из реки и замер -- будто упала пелена и он у в и д е л.
   ...Наташа позвонила ему на работу, прочитала те­леграмму от Любочки.
   Он бросился к Герасименко, вызвал его из каби­нета в коридор:
  -- Умерла Коломенская!..
  -- Все,-- скривился Герасименко, вздохнул. -- Все, Кузьмин! Можно ставить точку. Поздравляю!
  -- С чем? -- ахнул Кузьмин и едва не взял тучно­го Герасименко за лацканы пиджака.
  -- Ладно-ладно!..-- Герасименко похлопал Кузь­мина по плечу. В хитрых его глазах ничего нельзя было прочесть.-- Мы все знаем о ваших заслугах.
  -- О каких заслугах? Вы на что намекаете? -- за­кричал Кузьмин. В конце коридора мелькнуло зна­комое лицо и спряталось. Открылась соседняя дверь и захлопнулась...
  -- Доказали псевдонаучность ее направления.
  -- Будь я проклят! -- сказал Кузьмин сквозь зубы, ударил кулаком по стене.-- Будь я проклят!..
  -- Поедете на похороны? -- с любопытством спро­сил Герасименко.
  -- Я порядочный человек,-- сказал Кузьмин.-- Я и речь скажу. Если слово дадут.
  
   ...Было холодно, все время начинал сыпать мелкий дождь; все дорожки на кладбище были в грязь истоптаны. На ветках лип сидело множество ворон и наблюдало за копошившейся внизу толпой. Когда бухнули колокола на маленькой церквушке, вороны даже не взлетели. Они закаркали, засуетились, едва лишь толпа отхлынула от могилы, заваленной венка­ми, и все- поднимали головы, потому что всем, как и Кузьмину, казалось, что в этом карканье слышат­ся издевательски-радостные нотки.
   Поминки были в большом доме покойной.
   Любочка, отозвав Кузьмина на кухню, сказала:
  -- Я не говорила ей и то письмо не показала.-- Она вернула Кузьмину распечатанный конверт с из­мятым письмом. Любочка была так худа в черном,, мешковатом платье...
  -- Спасибо тебе,-- тихо говорил Кузьмин.-- Что же будет, Любочка? Хочешь, я поговорю, перей­дешь к Кириллову? -- Он вглядывался в ее лицо.
  -- Что я там делать буду, Андрей Василье­вич?-- сказала Любочка.-- Я же на подхвате была.-- Она помолчала. - Она уж пожалела об этом...
  -- Что же ты будешь делать? -- спросил Кузьмин, беря ее руки.-- Будешь продолжать? Не надо.
  -- Я знаю,-- кивнула Любочка.-- Жалко только, что мы надеялись. Много народа пришло, правда? И Федор из Москвы с кем-то приехал...
   Кузьмин догадался -- в толпе он видел энергично скорбящего товарища Н.
  -- Я вам все испортил... -- Кузьмин отвел глаза.-- Но знаешь, эта РНК...
  -- Что вы, Андрей Васильевич, не надо.-- Любоч­ка наконец посмотрела на него, и он ладонями по­чувствовал вступившее в ее руки тепло.--...Как вы? -- шепотом спросила она. В ее зеленых неза­плаканных глазах была открытая любовь, и только. Она развязала черный платок, взяла его в руку.
   -- Я в порядке,-- кашлянув, сказал Кузьмин.
   На кухню вошла измученная Актриса; ее строгое лицо было по-бабьи мягким, кротким, может быть, из-за такого же черного платка, что и у Любочки. Она брезгливо отстранилась, когда Кузьмин потя­нулся к ней рукой.
  -- Воркует? -- с усмешкой спросила она, не гля­дя на отшатнувшегося Кузьмина.
  -- За что же ты его так! -- вдруг заплакала Лю­бочка, содрогаясь худенькими плечиками, и черный платок упал на пол.-- Сегодня! Она простила, она! А ты не можешь... Ну что он такого сделал?
  -- Перестань! -- Актриса обняла Любочку, ла­донью вытерла ей лицо.-- Не плачь над ним, плачь над ней. Почему ты над ней не плачешь? -- спроси­ла она, ужасаясь.-- Расскажи ему все, ну, расскажи! Или я расскажу! Говори!
  -- Я читала ей ваши письма,-- захлебываясь, из-за спины Актрисы говорила Любочка.-- Да, писала их и читала. Она улыбалась, да!--торопливо, убежденно бормотала Любочка.
  -- О-о-о!--воскликнула Актриса, повернулась ли­цом к Кузьмину, и ярость вспыхнула в ее глазах.-- Он не понимает! Не понимаете? Перечеркнуть все-- все!--о чем она мечтала. И умыть руки!.. Он разо­чаровался!.. Это... Я...-- сказала она, приближаясь в Кузьмину,-- я жива! И останусь жить, чтобы быть вам укором, напоминанием, проклятьем! Вы удари­ли ее последний -- значит, она умерла из-за вас! Как называется ваша роль? Только это была не роль!
  -- Ну, замолчи же! -- разрыдалась Любочка и встала между ними, прижимаясь к Кузьмину спи­ной.-- Не слушайте ее, Андрей Васильевич! Она умерла спокойной, да! Почему вам надо взять этот груз на себя?.. Ну, скажи, почему ему? -- спросила она Актрису звонко.
  -- И вправду,-- вдруг успокаиваясь, сказала Акт­риса.-- Почему?
   Но еще мгновением раньше вокруг них что-то изменилось. Они оглянулись на дверь--там, при­валясь плечом к косяку, стояла Наташа и незнако­мой глубины взглядом смотрела на Актрису и Лю­бочку,-- и они притихли.
  -- Идем, Любаша,-- со вздохом сказала Актри­са.-- Надо начинать. Все собрались.
   Любочка подняла с пола платок и покорно пошла за ней, мимо непосторонившейся Наташи. Кузьмин усмехнулся белыми губами: "Спасла?"
   ...За столом было тесно. Он сидел с краю, один: Наташа помогала женщинам на кухне.
   Тихо было за столом. Тихо говорили о покойной. Но прорывалось: "Этот, этот!.. С краю сидит... Пусть скажет". Сердце Кузьмина онемело от боли.
   "Ну, вот он -- я. Казните! Но что же делать, ес­ли это тоже война -- наша работа. И в ней есть свои амбразуры и минные поля. И ловушки. Но я знаю -- она сама хотела найти истину",-- вот что он сказал бы, запинаясь и проливая водку, если бы его под­няли и спросили. В духоте, Наташей тепло одетый, он вспотел и, как-то недостойно суетясь, хватив на­скоро несколько рюмок, вышел покурить.
   На крыльце, молча рассматривая моросящее дож­дем низкое небо, докуривали Федор и Н.
  -- А-а-а! -- обрадовался Кузьмин.-- Вот и вся шайка в сборе! -- Плюгавый мужчина Н. внима­тельно посмотрел на него.
  -- Да вы не обижайтесь, ребята! -- сказал Кузь­мин.-- Я же свой парень! Венок у меня, правда, меньше вашего, но слова правильные на ленте, буд­то у вас списал.-- Сквозь дымку в непрестанно сле­зящихся глазах он перехватил умоляющий взгляд Федора на Н.-- Ты меня извини, Федор.-- Федор осторожно кивнул. Он сглотнул слюну и как будто хотел что-то сказать, но оглянулся на Н. и сник. -- А хорошо я вас подкузьмил, а, товарищ Н.? -- Кузьмин хохотнул.-- С РНК, а?
   Н. слушал молча, с терпеливой любезной улыбкой. Кузьмин постарался осклабиться как можно более похоже. Его качало из стороны в сторону, и он схва­тился за скрипнувшие перильца.
  -- А ведь ты, выродок, сопьешься,-- как-то от­странение рассматривая его, сказал Н. очень веско и увел оглядывающегося Федора в дом.
   Кузьмин довольно долго стоял на крыльце, при­щуриваясь время от времени на калитку -- для координации,-- и вспоминал: кто же его еще назы­вал так? Его уже тошнило и бросало в пот, но он вспомнил: так кричал отец, когда он, Кузьмин, не мог объяснить, почему же он однажды взял и не пошел в школу: ведь все уроки были приготовлены, и он так хорошо знал эту прямую дорогу!
   Потом на .крыльцо выбежала Наташа и, сразу все поняв, увела его за дом.
   На следующий день Кузьмины уехали в деревню, навестили Наташину мать. Вдоль дороги тянулись мокрые осевшие поля и сонный лес, такой покой­ный, вечный. Захотелось уйти, раствориться в этом покое, слиться с ним и, не знать, ни что будет завтра, ни потом.
   В Москву вернулись в пятницу; чихающий, с гу­дящей головой Кузьмин провалялся всю субботу в постели, не позволяя приближаться к себе Анюточке и вяло обдумывая предстоящий на следующей неделе доклад в Академии, но в воскресенье утром, приободрившийся телом и распластанный духом, он суетливо собрал свой рыболовный инвентарь. Он уже натягивал в прихожей штормовку, когда вышла Наташа, встала у косяка, сложив руки на груди.
   -- Хоть бы дома побыл,-- сказала она, следя за ним потемневшими глазами.-- То тебя от Аньки не отдерешь, то сбегаешь, неделю не повидав...
  -- Ты что, не видишь, в каком я состоянии?! -- взревел Кузьмин.-- Могу я собой распорядиться когда-нибудь? -- Она горько усмехнулась и ушла в в комнату. Высунулась Анюточкина головенка, по­моргала глазками, поморщила носиком,
   -- Нюрка!--шепнул Кузьмин.-- Я тебе живую рыбку привезу, ладно?
  -- Не надо,-- попросила Анюточка.-- Живая ведь рыбка! Скоро придешь?
  -- Девушки мои,-- сказал Кузьмин, приваливаясь к стене.-- Отпустите меня, одному мне побыть на­до!-- И ушел.
   Растревоженный, по дороге к водохранилищу, Кузьмин купил в .магазине бутылку водки -- бил озноб, его ломало -- и еще днем почти всю ее выпил.
   Ночью вызвездило -- он не спал, хотя вставать надо было рано, чтобы поспеть на работу. Лежал на спине, вспоминал созвездия, герасименковский гороскоп. "Жулье!--думал он,--Всего, не учтешь. И чей путь написан на звездах? Миллиарды душ бы­ли до меня и будут после меня, но что осталось от них на земле и на звездах бессмертного? "Как странно, -- подумал он. -- Когда я не имел ниче­го, казалось -- я владел всем; теперь, когда я мо­гу утешиться РНК, я пуст. РНК уже существует по­мимо меня, крупица истины. (...-- Но какими бы буквами ни было что-либо однажды объявлено, -- все когда-нибудь уйдет в сноски, в комментарии, -- давным-давно говорил В. А., бледнея. -- Но не об­ратится в пыль, и ветер Времени не сдует ее со страниц книг -- если это истинно и существует именно в том виде, в котором было однажды сот­ворено по звездному рецепту и до тебя было в тайне, а теперь стало известно -- навеки, навсегда, покуда будет Солнце и Земля и не прекратится род чело­веческий, -- и бессмертно! Вот что такое Наука, Андрюша). Узнать, был ли я прав? И так навсегда не права Коломенская? Ну, останови время, Фауст,-- засмеялся Кузьмин над собой.-- Ничтожество!"
   Потом он допил водку, прилег у костра -- и за­снул тяжелым пустым сном, а проснувшись, почув­ствовал ужасный холод и сырость, боль в спине и груди. Он побегал по' бережку, пытаясь согреться, потом взбодрил костерок -- и все под моросящим дождем. Озноб не проходил, наоборот, волнами пробегал по телу, что-то мучительно напоминая.
   С воды на берег медленно и неотвратимо напол­зали клубы сырого тумана, холодный белый диск солнца едва обозначался за низкими тучами. И за спиной был глухой и сырой лес. Собирая снасти, Кузьмин промочил рукава куртки, и вода обожгла его. Тогда он подумал, пряча страх: надо уходить и быстро. Кое-как запрятав в незнакомых кустах удоч­ки, надувной матрац и котелок, он пошел к шоссе, срезая угол, через лес, но еще сильнее промок, замерз, побежал, не следя за ориентирами, и, обес­силенный, очутился на этой полянке.
   ...А сейчас он сидел невдалеке от стожка, окру­женный туманом, задыхающийся в нем, и ждал повторения крика. Потом он вернулся, дополз до стожка, привалился к нему и, смертельно боясь уснуть в этой мертвой тишине и мраке, домучился до утра. Борясь со сном, часто спрашивал себя, иног­да вслух: "Какое сегодня число?" -- и запутывался. А под самое утро, захлебываясь в холодном тумане, сказал во тьму: "И это все?"
   И, как после крика о помощи, все, о ком он сей­час вспомнил, пришли сюда и держали его, не да­вали провалиться в тяжелый черный сон, теребили его сердце, замирающее от слабости. Он водил гла­зами по их лицам, таким разным, пытался услышать то, что они говорили, кричали, шептали ему.,.
   "Почему они держат меня? -- удивился, подумал он об Актрисе и Н.-- А-а-а! После меня, уже потом, они соберутся, объединенные мной, отсутствующим, Филин встанет на мое место, Н. раскроет мою тет­радь, и они повторят мой путь до конца, до тупика-- ведь я не успел записать об РНК..."--застонал он.
   -- Держите меня! -- сказал он. И держался сам.
   Утро пришло неожиданно: только что, с трудом открывая глаза, он едва различал очертания опушки леса, смутные тени,-- и вдруг над ним оказалось высокое, серое с голубизной небо, он увидел заиндевевшую солому и клочки посеребренной травы. Туман исчез, дышалось легче.
   Солнце еще не вышло из-за деревьев, еще толь­ко розовели их верхушки, и молодые елочки на опушке были дымчато-серыми, поникшими.
   Кузьмин задвигался, зашуршал сеном, и тут опять раздался крик. Он встал и, кренясь то вправо, то влево, добрался до елочек, уцепился за них. Крик раздался над головой. Поднимая голову, Кузьмин зашатался, упал, перекатился на спину; готовый ко всему, переждав боль, он открыл глаза. Над ним сидела тощая ворона и, вобрав голову, испуганно смотрела на него. Потом она подняла клюв и жа­лобно крикнула в пустое небо. Он засмеялся; снача­ла тихо, а потом все громче. Встал, сгибая елочки.
   Прекрасный мир стоял у него перед глазами, чи­стый и холодный. Солнце, наливая светом лес, играло на застывшей ломкой траве, на многоцветной опавшей листве, согревало шляпку старого повалив­шегося гриба, брызгалось из капельки-дождинки, застрявшей в паутине. А там, за стожком, раскален­ная докрасна, в резной пурпурной листве стояла ка­лина, и все оттенки красного разбегались от нее в стороны, как от высокого жаркого пламени.
   Великий мир был прекрасен и тих, и Кузьмин улыбнулся ему одеревенелыми сухими губами.
   Огненная калина на другой стороне полянки каза­лась костром, и он пошел к ней, все торопливее ступая; шатаясь, привалился всем телом к упругим живым ее веткам и поймал губами гроздь налитых ягод. И, зажмуривая глаза, в наслаждении изумля­ясь силе сладко-горького вкуса сока жизни, упива­ясь его многосложностью, теперь рукой он грубо смял ягоды. Живое тепло вошло в его пальцы.
   Солнце встало над верхушками деревьев, погла­дило его небритое, иссохшее лицо, согрело, и дол­гожданная свобода слабостью тяжелеющего тела, туманящейся головой и предчувствием сладкого долгого сна пришла к нему.
   Он вспомнил: в то первое утро после проводов родителей за окнами крестниной комнаты солнце так же торжественно и нежно заново творило мир, открывая его ярким и ясным, незнакомым и неожи­данным.
   "Вот теперь все!" -- понял Кузьмин без страха, по­тому что стало легко; и, теряя отболевшую, умер­шую свою часть, обретая свое единое больное тело, тянувшее его к земле, он уступил -- заснул, не слы­ша приближающиеся знакомые голоса. На миг, пораженный шаровой молнией, умер. И проснулся в слезах.

15

  
   Не больничными испытаниями, не дол­гой болезнью и не мелочными вол­нениями бытия, а новизной ощуще­ний, новыми мерами боли и радости, ненависти и любви, времени и масштаба началась его вторая жизнь. А еще прежде он услышал: кто-то счастливо смеялся неподалеку. "Хочу туда!" -- сказал себе Кузьмин,
   Дня не проходило, чтобы к Кузьмину не было по­сетителя. Но только Актриса не давала о себе знать -- и, получив однажды в передаче банку со знакомым вареньем, он подошел к окну. Актриса, присев у подмороженной кучи старых бурых листь­ев, раздувала под ней огонь... Она ждала Кузьми­на там, за стенами клиники. А сейчас улыбнулась ему, благодарно кивающему, улыбнулась, как ребен­ку, утешившемуся малым. И он свободно и легко улыбнулся ей -- Наташа уже увезла его письмо Кириллову. Назавтра тог приехал. За ним в палату вошли Маньяк и откровенно радующийся Дмитрий Иванович.
   За окном два часа шел тихий упорный снег, пуши­стый валик нарос у стекла -- зима подступала стро­гая, белая, а они все говорили: о цели, о тактике...
   "Папа!" -- крикнула с улицы пунцовая от возни в снегу Анюточка. Хлопья падали в ее подставленные ладони. Кириллов, из-за плеча Кузьмина глядя на нее, улыбнулся:
   -- Ягодка на снегу.
   -- Свет мой ясный!--шепнул Кузьмин.-- Так вот, первоочередное...--глядя на дочку, говорил он.
   Он жил еще только свой тридцать четвертый год, и ему казалось -- долго: так много он уже знал, так много раз изменялся, отрекаясь от себя прежнего. Но -- "на алмазе след оставит лишь алмаз" -- те­перь ему открылось, что он остался прежним: все, на кого он хотел походить, стали всего лишь его гранями.
   Как безличный кристалл, скрипя и воя меж гра­нильных камней, брызжа искрами, превращается в чисто светящийся изнутри, чуткий к звездному све­ту бриллиант, обретает стократную ценность и заво­раживающую взгляд законченность, так и талант Кузьмина освобождался от изначальных несовер­шенств. Счастливчик, так рано узнал наконец он ду­шевный покой: закон бытия -- преодоление себя в следовании цели -- был усвоен им.
   Охраненный величием и мощью своей державы, любовью и нежностью, Кузьмин жил, исповедуя, что мир неделим для тех, кто часть его, что долг ду­ши-- настаивать и терпеть, а наслаждение разума -- познавать и отдавать.
   Он шел к ясной далекой цели, опять и опять опровергая себя, рождая блистательные идеи. Какие слова подставят к его имени! В каком ряду оно прозвучит...
   Но нет! Не Кузьмин, а тот, другой, некогда узнан­ный и взлелеянный им талант, явившийся новый гений, пройдя по стопам своих предтеч, освоив и опровергнув их попытки, прогремев, как шаро­вая молния, дойдет до цели -- ибо цепь попыток и не утраченных для человечества жизней создает зна­ние и энергию, сродни тем, которые подняли чело­века с четверенек -- в небо...
  
   "Скорби, что ты каприз случайный природы -- ма­тери всего. Скорби, что воздух, солнце, тайны -- тебе случайно все дано. Гневись на это, поднимайся и из крупицы развивайся -- в жемчужину, в кри­сталл, в зерно!"
   65
  
  
  --
  
  
  
   56
  
   54
  

53

  
  
  
  
   140
   20
  
  
  
  
   0x01 graphic
  
  
  
Оценка: 7.28*5  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"