Мы вышли из казармы и направились на спортгородок, где я показал Охромову наши спрятанные бумаги. Они были в целости и сохранности. Да и кому могла понадобиться эта макулатура?! Разве что пацаны из соседних домов, часто проводящие здесь своё время за баловством и шалостями, могли с дуру подпалить её, и тогда бы нам пришлось отложить задуманное. А откладывать уже было некуда!
Охромов ещё раз осмотрел придирчиво собранную мною бумагу и сказал:
-Ты знаешь, всё-таки не очень похоже! Подозритеьно!
-Но ты же всчера говорил, что потянет!
-Говорить-то - говорил. А вот сейчас вижу, что есть в ней что-то не то. Совсем не то... эх, хорошо бы было штучек десять-пятнадцать настоящих рукописей положить сверху для отмазки, - он посмотрел на меня, словно я рожаю рукописи. - Они же тоже не дураки... Как ты думаешь?
-Да, пожалуй, ты прав, - согласился я и предложил, тут же пожалев, что распустил язык, - а знаешь, у меня здесь, в комнате есть несколько рукописей.
Охромов загорелся:
-Так что же ты раньше молчал?
-Не знаю, - ответил я, в душе продолжая сокрушаться своей несдержанности.
-Слушай, давай тогда бегом дуй в казарму, или где там они у тебя лежат, и неси их сюда. Мы их распихаем по стопка, чтобы они были сверху. А я пока пойду, позвоню от биофабрики, что у нас всё готово.
Мы расстались. Я пошёл в казарму, чтобы забрать из комнаты рукописи, выданные по собстенной моей глупости, а Охромов почался звонить. Я был настолко расстроен, что даже не удивился тому, что Охромов так спокойно отнёсся к тому, что у меня "завалялось" несколько рукописей. Как будто это так, чепуха какая-то, на каждом углу валяется. Он даже не спросил, откуда я их взял, хотя я бы на его месте поинтересовался этим обязательно.
Зайдя в свою комнату, я сел на кровать и задумался. На душе у меня были сомнения. Страшные сомнения обуревали меня. Я не знал, как же мне всё-таки поступить. Перед моим мысленным взором одна за другой проплывали рукописи, что хранилис у меня. Им не было цены, и даже я, хотя и был весьма далёк от подобного, понимал это. Каждая из них стоила по крайней мере не меньше, а, возможно, и в десятки раз больше того, что обещали заплатить за работу Охромову. Кроме того, я читал их по мере своих возможностей, и насклько они были понятны, настолько они были и интересны для меня. Вних былло много необычного, того, с чем мне не доводилось сталкиватся ни в жизни, ни в другой литературе. Что-то ещё подсказывало мне, что не следует использовать эти книги столь напрасно, а инае это и назвать нельзя было.
"Возвращаться - плохая примета!" - подумалось вдруг мне. -В самом деле, какого дьявола я вернулся ?!"
Я встал и поспешил обратно, вон из комнаты, прочь от казармы.
Когда Охромов, издали ещё помахав рукой, не касаясь почти земли от радости, подбежал ко мне словно заядлый спортсмен, то восторга в его настроении заметно поубавилось. Он внимательно посмотрел на мои руки, карманы, живот, пытаясь, видимо, понять, где же спрятаны обещанные мною сокровища, а потом, наконец, поняв, что у меня с собой ничего нет, изумился:
-Что ж ты не принёс ничего?
-Возвращатся - плохая примета, - выпалил я, пытаясь не глядеть ему в глаза.
-Ты понимаешь, что ты наделал? Ты понимаешь? - гневно спросил Охромов, приближаясь ко мне, будто собираясь меня ударить.
-Не понимаю, - ответил я, и не собираясь отступать назад. -Я ведь от чистого сердца сказал, что у меня есть рукописи. А что, если бы у меня их не было? Нам бы всё равно пришлось ехать на эту встречу.
-Что если бы, да кабы... Что, зажал, что ли? - вдруг прямо в лоб, без обиняков спросил Гриша.
-Зажал! - вспылил я, хотя и вовсе не хотел сейчас с ним ссориться.
Охромов как-то странно улыбнулся. От этой его улыбки мне сразу стало как-то не по себе. "Жид, - подумал я про себя, -жид - ты жид и есть!" ранящие душу слова больно полоснули по сердцу. Мне совершенно не хотелось оскорблять себя, но я это почему-то сделал, и такое случалосьсо мной, увы, не в первый раз. Сделал я это, вероятно, для успокоения совести, да и приятель мой так подумал про себя, скорее всего. Подумал, да только не сказал.
С детства меня преследовали эти мучительные для меня слова, которые я принимал, как оскорбление, да которые таковыми и являлись. "Жид, еврей, - часто звучало по моему адресу, хотя я и считал в глубине души себя русским. У меня не было оснований считать себя евреем. Во всяком случае, я был уверен был уверен тогда, что я не еврей, не жид, что обзывательства эти совершенно напрасно и не заслуживают моего внимания. Но меня не переставали донимать вопросами с тонким намёком о том, какая у меня национальность. И хотя во всех докумнетах я проходил по национальности, как русский, но меня всю жизнь, везде и всюду преследовали эти два проклятых слова. Они догоняли меня изподтишка, когда я совсем не ждал этого, а, настигая, больно ранили в самое сердце, в самый укромный его уголок. В конце концов, меня приучили к тому, то я действительно, если и не еврей, то уж, во всяком случае, и не русский.
В конце концов моя внутренняя вера, которая держалась очень долго и мужественно, яростно отбивая ве нападки на национальной почве, вера в то, что я русский, сильно пошатнулась. Это произошло уже в более зрелые годы, когда я был способен воспринимать уже чужие взгляды и суждения о себе в несколько ином свете и с несколько иным сознанием, чем в детстве.
Я поневоле сделался космополитом в душе. Бесконечные напоминания, что я не русский, что я еврей или ещё кто-нибудь, самым сильным и необратимым образом расшатали бывшие некогда крепкими во мне патриотические чувства, и я уже не знал к пятнадцати годам, к какой земле мне обратить свои молитвы, и какую часть земли считать своей истинной родиной, землёй своих предков.
Да, я не знал своей родословной дальше второго колена. Мои родители, бабушки и дедушки не вызывали у меня сомнений в том, что они русичи, потому что родиной их были деревни северных краёв, где евреи, обычно не водятся. Но всё-таки, чем старше я становился, тем больше сомнений вызывала у меня чистота моего генеалогического древа. Да к тому же, и некоторые не красивые тайны вокруг рождения моих родителей достигали самого краешка моего уха, своей полупонятностью, полунамёками рождая в моей душе всякую смуту и сомнения, которые и без того крепли во мне с каждым годом, да и отношение со стороны людей, не перстающих усомневаться в моём национальном происхождении, всяески подогревали эту дьявольскую кашу. Как-то слышал я, как мать хвасталась кому-то из своих знакомых, что бабка моя, её мать, родила её от какого-то проезжего цыгана, заскочившего в их деревню на несколько деньков. В ту пору, когда родилась она, её якобы законный отец, три года уже было, как отдал душу господу Богу, а когда она родилась, пошла к деревенскому попу крестить девочку и договорилась с ним каким-то образом, чтобы ей записали в метрике сразу три года от роду, хотя и месяца не прошло, как появилась на свет. Поп тогда тогда крестил подпольно, по уговору деревенсских, которые берегли его от властей, как зеницу ока. А по совместительно и официально он с самых послереволюционных лет, как только запретили церковь, работал в сельсовете, в столе рагистрации актов гражданского состоянии. Крестьяне председателям, всем кто ни был, крепко наказывали "делать что хошь, но батюшку не трогать". А иначе обещали ослушнику лютую смерть придумать, да и род его весь к чертям собачтим свести. Вот и крестил тот поп ешё долгих пятьдесят лет и метрики заодно пописывал. Так и мамку мою окрестил на три года старше, чем она была. Не знаю, чем уж ему моя бабка-то угодила, но тоже, видимо, не клади в тор паце бабёнка была.
Другой раз мать сама мне говорила, что часто называла отца моего в шутку якобы и жидом, и евреем, но уверяла меня самого, что он русский, только внешностью выдался какой-то уж больно чёрной, восточной. Я и верил, и не верил ей тут же. Трудно было мне верить, если вокруг меня совершенно незнакомые друг с дургом люди, не сговариваясь, говорили одно и то же.
Впрочем, я не всегда принимался за еврея, если уж говорить на чистоту. В разные возрасты меня называли по-разному. Да, когда я был ещё совсем маленьким, то меня настойчиво объявляли "еврейчиком". Говорили это мне и мои сверстники, едва ещё вместе со мной выросшие до подготовительной группы детского сада, говорили это и ребята старше, учившиеся в школе. Я и тогда, хотя был сущей мелюзгой, уже пытался отбрыкиваться от подобных нападок, злился и глубоко страдал в душе, пытался отшучиваться и оборачивать дело в шутку, доказывать обидчикам, что я русский. Но это только забавляло окружавших меня, и, видя, что я злюсь и мучаюсь, белею от злости и негодования и готов вот-вот заплакать, но держусь от слёз, они не только не переставали, посмеиваться надо мной, но и делали это с ещё большим удовольствием и дерзостью. Случалось, что, не выдержав, я дрался кое с кем, но и это не помогало: не мог же я переколотить всех своих сверстников, скоорее бы они меня взяли в оборот. В это время я пытался сам бороться со своими сомнениями и хотя мучался и сильно страдал в душе, никогда не говорил своим родителям о том, как меня обзыают и дразнят. Я очень стеснялся задавать подобные вопросы отцу, а тем более рассказывать о происходившем, боясь, что ему это будет больно. У матери иногда осмеливался спрашивать с большой уклончивостью и осторожностью: "Мама, я русский?", "Мама, мы русские? Ты русская? А папа? Он тоже русский?" "Русский, русский ты, - отвечала мне мама, наверное, и не подозревая о моих душевных муках. -И я русская, и папа твой русский..." а я всё чаще с возрастом задавался вопросом: "Но почему же тогда так настойчиво обзывают меня евреем?"
Когда я повзрослел уже до тех пор, когда юноша превращается в мужчину, то внешность мою стало определить уже гораздо сложнее. Тут уже наали кое у кого из моих товарищей по учёбе, а к тому времени я уже вступил на стезю военного поприща, проходя обучение в суворовском военном училище, "кадетке" в нашем фольклёрном жаргончике, проскакивали и более прозаичные предположения по поводу моей национальной принадлежности. Появились вариации на тему того, что татарин, а, может быть, и венгр, мадьяришка, но в общем-то, иногда, смахиваю чем-то на китайца, наверное, необычной , бескровной желтизной моей кожи, которая, подобно кличкам-прилипалам, преследовала меня всё моё детство. Придумывали мне и вовсе экзотические рассы и национальности. Был я и корейцем, и вьетнамцем, и кем только не был, разве что негром никто обозвать не удосужился: цвет кожи, наверное, не позволял - но вот, представьте, что мулата во мен парочку раз признали - без этого не обошлось.
Всё это было, и, если признаться честно, то я даже радовался почему-то быть венгром и китайцем, но если кто начинал подозревать во мне еврея, то я воспринимал это с неизменной болезненностью и страданием в душе. И почему мне так отвратно было принадлежать к этой националности, я себе и представить-то никогда не мог.
Да. Я привык к тому, что я не русский. Отец мой был мао ростом и кучеряв, что казалось мне явным признаком его еврейского происхождения, а после того, как перестал его видеть, эта мысль мысль укрепилась во мне с закоренелой основательностью, и я научился просто радоваться про себя в душе, если вокруг вообще никто не заговаривал на темы национальной принадлежности, и не возникало споров, в которые я никогда, обычно, не вмешивался, потому что мне вешда говорили в таком случае: "А ты, вообще, не русский какой-то, сиди помалкивай!"
Немного позже мне просто говорили:
-Слушай, ты какой-то не русский, - как будто видели меня впервые и делали тем самым для себя открытие.
-Почему это? - продолжал неустанно спрашивать я.
-Не знаем, - отвечали мне, - но на русского ты не похож.
Хотя и такое отношение было неприятно, но оно было всё же мягче того дикого насмехательства и оскорблений, которые я привык терпеть в детстве от своих сверстников. Тогда-то я. Наверное, и приобрёл тот комплекс "национальной неполноценности", который временами мучил меня и по сей день.
В конце концов, в окружающем мире всё вернулось на круги своя, и мой лучший друг по училищу, отъявленный иудофоб, начал сначала сравнивать меня с Пушкиным, который, как он утверждал, был евреем, хотя и жил в России и писал по-русски стихи, потом, видя, что я при подобных его разговорах пытаюсь отмалчиваться и не принимаю темы, стал всё чаще и чаще подкалывать меня и другими способами в самые неподходящие и неловкие для меня моменты. И если, когда наши разговоры, его подклёпки происходили наедине, то я как-то ещё терпел, не обращая внимания и делая вид, что пропускаю это мимо ушей, то на людях, в присутствии посторонних, в своём молании выглядел довольно глупо и виновато. В последнее время, а особенно во время нашей размолвки, Охромов не упрускал случая, чтобы не прямо, но косвенно затронуть больную для меня тему. Он то начинал перебранку по поводу еврейского происхождения чуть ли не с половиной взвода, но те воспринимали его домогания с должным чувством юмора, а я, не участвуя в этих перебранкках, сидел в таких случаях, уткнувшись носом в книгу, делая вид, что внимательно читаю её и не слышу того, что происходит вокргу, а сам только и боялся, что вот сейчас, в пылу страсти, которая овладевала Охромовым в минуты таких перепалок, он перенесёт свой губительный огонь на меня и скажет: "А вот кто у нас настоящий еврей!" и я был почти убеждён в том, что не смогу дать ему должного отпора в том шутливом тоне, который позволил бы разрядить обстановку после такого заявления. И, хотя такого ни разу не произошло, я не знаю, что после этого могло бы между нами случиться. К подобным выходкам Гриши у меня не хвтало духа относится как к безвинным шуткам, потому что я понимал в глубине дущи, что он всегда рад подковырнуть меня на этом, и, хотя его явно так и подмывало сказать подобное, я чувствовал это почти физически, спинным мозгом, но он опасался именно того, что я воспринимаю эту проблему по своему адресу весьма болезненно и близко к сердцу, а в сочетании с моей вспыльчивостью это становилось уже опасно и непредсказуемо не только для меня.
Иногда, когда знал, конечно, Гриша рассказывал на самоподготовке громким голосом, чтобы не дай бог не пролетело мимо моих ушей, антисемитские анекдоты, а потом, закончив свой рассказ, пока все смеялись, молча и подло, недвузначно смотрел в мою сторону. Я чувствовал этот взгляд, даже если он шёл со спины, с "галёрки", где обычно травили всевозможные пабаски и байки...
"Жид, - думал я про себя, стоя перед Охромовым, -жид!" И мне было очень больно. Я знал, я был почти уверен, что Охромов думает в эту минуту то же самое.
Охромов ещё долго стоял и молча глядел на меня.
-Что же мы будем делать? - просил он наконец.
-Хочешь, я сам отвезу твоим дружкам всё это и заберу деньги? - спросил я, честно решив, что мне так и надо поступить, чтобы не подвергат друга опасности из-за своей жадности. Пусть за свою жидовскую кровь я поплачусь сам.
-Ты что, в своём уме? - сделал круглые гала Охромов. -Да если ты будешь один, то тебя разделают по всем статьям. Осмотрят всё до последней бумажки и, в лучшем случае, дадут пинка под зад. А в худшем... Ух, я-то этих людей знаю. Поверь мен. Они от тебя и мокрого места не оставят.
Он снова замолчал, что-то обдумывая, а потом сказал:
-Ладно, поедем вместе. Будь, что будет. Если уж что, то скажем, что взяли то, что там лежало, а если не нравится, то идите сами и берите. Правильно я говорю?
Гриша рассказал мне, что только что звонил им, и ему назначили встречу в одном захолустном местечке недалеко от училища. Я спросил, что за место выбрали его "приятели", и при одном упоминании о нём мне стало не по себе. Я представил себе этот обширный пустырь на дальней опушке заброшенного фруктового сада, разбитого на самой окраине города, за которым начинались уже колхозные угодья, да отделяющие друг от друга поля лесопосадочные полосы. Это было довольно жуткое местечко, по поторому иные побавивались ходить и днём, а мы ехали туда в сумерках приближающейся ночи, и не просто ехали, а должны быливстретиться там с лихими людьми, которые ещё что вздумают утварить с нами.
Пустырь тот, назначенный нам для втречи, был в километре езды от училища, но дибираться туда надо было только на такси, иначе мы бы не дотащили свои неподъёмные кипв и вороха макулатуры.
-Ты знаешь, что-то мне не по себе, - признался я Охромову.
-Мне тоже, - сказал он в ответ.
Я посмотрел на него в эт минуту и едва не испугался. Лицо его было каменно бледно и неподвижно, как лицо гипсовой статуи. Глаза его каким-то странным образом запали глубоко вовнутрь глазных впадин, и вокруг них на всю глазницу возникли какие-то необыные и страшные бледно-серые круги. Щеки запали ямами внутрь, как у старика.
Слышал я, что у людец незадолго перед смертью на лице бывает её маска, но считал это бабушкиными сказками, выдумками для стращяния легковерных, думал, то это всё бред выживших из ума старух, хотя и почти откровенно боялся всяческих суеверий и примет, хотьь как-то затрагивающих область потустороннего.
Может быть, и сейчас я видел на его лице нечто такое, чего он и сам ощутить не мог. А может быть, это просто от испуга у него такое приключилось.
Через несколько минут нам удалось поймать такси. Шофёр по нашей просьбе подогнал машину к самому забору у спортгородка, и мы перебросили кипы бумаги через забор и погрузили их в багажник потрёпанного "Москвича".
-Куда поедем, ребята? - поинтересовался таксист, подъезжая к выезду на проспект.
-Пока в сторону аропорта, - ответил Охромов.
Водитель повернул налево, подождав, пока от остановки отъедет троллейбус, прибавил газу, от чего сильно поношенный двигатель здребезжал и застучал клапанами, переключил передачу и снова заговорил с нами:
-А вы что, мужики, мусор подрядились выбрасывать, что ли?
Я услышал его смех и подумал: "Разговорчивый попался..."
-Да, только зарывать, а не выбрасывать, - съязвил Гриша.
-Да ну? - удивился таксист.
-Ну да, - подтвердил Охромов.
-И зачем это вам? - спросил мужчина.
-Надо, - ответил Охромов.
Таксист покачал головой и замолчал, сосредоточившись на дороге.
Я сидел как раз позади водителя, смотрел на его лысеющую голову и думал: "Сейчас сдерёт с наш трёшку, гад, и сдачи не даст. Сколько раз такое было! Знает, что из гордости сдачи не просим, а если напомнишь, то ответит, что мелочи нет. по субботам, наверное, пиво трескает с селёдкой в какой-нибудь занюханной пивнухе на "левые" деньги, да ещё приятелей-собутыльников угощает. Ему-то что, деньги дармовые. И пьянчужки его за это, наверняка, сильно уважают. Он у них в доску свой. А интересно, сколько он вот так зарабатывает за день? Червонец? Два?!"
Мне вдруг захотелось треснуть этого старого, толстого хряка, нагло и надменно разговаривающего с нами, чем-нибудь увесистым и тяжёлым по его лысине, чтобы он знал, с кем имеет дело.
-Э-э-э, подожди, разогнался! - Охромов всполошенно задёргал таксиста за плечо.
-Что такое? - испуганно обернул тот свою морду с отвисшими бульдожьими щекамми, даже от мягкой зеленоватой подсветки приборной доски отсвечивающими нездоровыми, багровыми пятнами румянца.
Машина резко затормозила и прижалась к обочине.
-Что такое? - переспросил шофёр после остановки.
-Поворот проскочили! Что такое, что такое! - зло огрызнулся Охромов. -Разогнался тут, понимаешь ли! Ссдавай теперь назад!
-Вы бы так сразу и сказали, - ответил, спокаиваясь водитель, переключа передачу и глядя мимо нас в заднее окно автомобиля.
-Давай, давай. Назад, а потом направо, - командовал Охромов.
-На грунтовку что ли?! - спросил таксист, изумлённо подняв брови и выпучив глаза. Машина снова затормозила, водитель отвернулся, не глядя на нас скзал, - не, ребята, я на грунтовку не поеду, вылазьте здесь, если вам надо.
-Что такое? Испугался, то ли? - Охромов от возмущения подпрыгнул до потолка салона.
-Чего мне пугаться? - протянул мужчина, вглядываясь в мигающие где-то далеко справа цепочки и сеточки белых, жёлтых и оранжевых огней, в которых угадывались дома находящегося за большим полем окрайного микрорайона города.
-Не знаю чего, может нас испугался!
-Вас?! - туша всем корпусом повернулась к нам, оценивающе осмотрела Охромова, а потом меня своими рыбьими, водянистыми, тусклыми глазами и захихикала. -Вас... Хе-хе-хе... Да нет, брат, вас-то я как раз и не боюсь! И не таким соплякам шею мылил - случалось!
Он обпёрся своей здоровенной ручищей на спинки кресел и заключил:
-Так что вылазьте и не выступайте!
Во мне всё закипелло от негодования. Но я был в растерянности, не зная, что предпринять. Наглость, с которой разговаривал с нами таксист, была возмутилельна и самоуверенна. Видимо, этот хам давно не получал ни от кого по морде.
Охромов затрясся и позеленел от злости. Я видел, как в нём боряться желание ударить наглеца и страх получить в ответ ещё больше. Видно было это, и таксисту, и он, чувствуя своё превосходство и робость противника, улыбался нам прямо в лицо, скалясь золотыми коронками на нескольких зубах.
Гриша, видимо, всё-таки порядком оробел и не решился ударить. Я тоже сидел довольно смирно, испытывая внутри борьбу желания и страха и, чувствуя приближение минуты позора. Я и хотел, и не мог себя заставить ударить по этому широкому лицу. Смятение моё подавляло волю. Казалось бы, что стоит ударить его. Надо только приложить всю силу, чтобы удар был сокрушительным, наверняка. Но между желанием и действием, воображаемым и реальным лежала огромная пропасть, прыгнуть через которую не хватало решимости.
Охромов зашарил рукой по своей одежде, потом залез запазуху. Вид у него был, хотя и испуганный, но какой-то самоуверенный. Глаза его словно говорили: "Сейчас, сейчас, погоди у меня!"
Внезапно в его руке возникло что-то чёрное, тускло поблёскивающее в блеклом свете лампочек приборной доски. В полумраке я угадал дуло пистолета. По всей вероятности это был пистолет Макарова или какой-то близкой по конструкции ему системы. Я ещё не успел удивиться такому повороту событий, как услышал команду Охромова:
-А ну, езжай, сволочь, куда тебе говорю! Иначе сейчас же тебя изрешечу!..
Охромов был крайне взволнован, и я, сидя рядом, чувствовал, как его тело дрожит крупной нервной дрожью. Мне было знакомо это состояние. Оно наступает у человека при сильном возбуждении нервной системы, когда чрезмерно расходуемая энергия нервов выделяется через это мелкое, но частое сокращение миллионов подчинённых им мышечных волокон тела. Ничего хорошего такая дрожь не сулила. Она сковывает свободу движений тела, и вместе с тем обволакивает ум какой-то туманной пеленой, которая весьма сильно тормозит реакцию. Людям хладнокровным, с крепкими нервами, постоянно тренирующим свою психику, такая стрессовая лихорадка в экстремальных ситуациях не знакоа. Они вполне контролируют свои действия, так же, как и в обячных условиях.
-Ах ты, мурло! А ну, брось пушку! - мужик потянулся к руке Охромова, державшей пистолет, но он отстранил её дальше.
-Я сказал: езжай, куда я говорю, а не то шлёпну! - повторил Охромов уже немного увереннее.
-Да я тебя самого сейчас шлёпну, образина! - закричал мужик, хватая моего приятеля за грудки. Для этого ему пришлось перегнуться через своё сиденье и навалиться всей массой тела на его спинку.
Таксист каким-то образом вместился своей тушей в небольшое сравнительно пространство между спинкой и потолком салона, а потом навалился, налёг всей своей тяжестью на Гришу. Завязалась возня. Я услышал, как что-то с глухим стуком упало на резиновый полик автомобиля. "Наверное, пистолет!" - подумал я.
Рядом со мной в мелькающем свете фар проезжающих мимо автомашин боролись двое: мой приятель и друг по училищу и какой-то наглый, неизвестно откуда на нашу голову взявшийся нахалюга-таксист, огромный, как медведь, килограммов за сто, наверное. Они боролись, а я не мог помочь, потому что не знал, куда и как подлезть, чтобы помочь другу, а не оказаться вместе с ним подмятым под эту тушу. Вообще всё произошло так быстро и неожиданно, что я ещё и не успел толком осознать, то же это такое делается.
Охромову явно было туго. Шофёр давил его своим весом, пытаясь к тому же схватиться за Гришкино горло, да ещё и отталкивался спиной от крыши машины, отего та глюкала стальным листом и ходила ходуном вверх-вниз. Всё это я наблюдал очень плохо, потому то то и дело после того, как очередная встречная машина освещала салон своимим фарами, наступала полная, слепая темнота, в которой ниччего не возможно было разобрать. Но только глаз начинал различать что-то, привыкнув к этому полумраку, как появлялась снова встречная или попутная машина и слепила мне глаза.
Некоторое время до меня никак не могло дойти, что всё, что происходит рядом со мной не шутки, что всё это всерьёз, что борьба-то, возможно, приняла такой оборот, что идёт не на жизнь, а насмерть. Поэтому я не ввязывался в драку. Но вскоре я всё же опомнился, поняв вдруг, что пройдёт ещё минута, другая, и мужик окончательно разделается с Охромовым, а потом возьмётся и за меня. И нам обоим придёт натуральный, самый настоящий конец. А спрашивать у таксиста, что он собирается делать с Гришей, а потом со мной, было, по меньшей мере, глупо и наивно: "Что, спросить у него: -Дяденька, а вы нас не будете убивать? А он, конечно же, ответит: -Нет, ребятки! По попке сейчас вам настукаю, да к мамке отпущу!"
В общем, чем бы ни кончилась победа этого толстяка, даже и тем, что он отвёз бы нас в милицию, нам ничего хорошего она не сулила. И поэтому нужно было что-то делать, потому что победа сейчас зависела только от того, как быстро я начну действовать и что предприму.
В какой-то момент мне сделалось совершенно невыносимо, страшно. Я испугался, что таксист не оставит никого из нас в живых. В голове ещё неслись глупые мысли: "Не может быть! Я не хочу умирать! Такого не может быть! Как это так. Жил-жил и вдруг - на тебе... Да из-за чего? Из-за чего? Нет, такого не может быть!" - а рука уже шарила внизу, по полу салона. Неколько раз она натыкалась в кромешной тьме на другую руку, тщетно искавшую что-то внизу уже не потому, что в этом было спасение, а потому, что это было ещё движение, ещё жизнь. Секунды Гриши были сочтены. Ещё несколько имолётных мгновений - и всё...
Я слышал, как где-то совсем рядом в темноте хрипел, захлёбывался мой дружок, но ничего не мог сделать, чтобы ему помочь. Я так, наверное, до конца и не понял ещё, что всё, что происходит, не сон, что это не понарошку, и потому руки мои слушались меня очень плохо. Я двигался будто в кино с замедленной скоростью кадра: рука искала пистолет с каким-то отрешённым от всего происходящего спокойствием, внимательно и скрупулёзно прощупывая сантиметр за сантиметром пола, сплетаясь иногда с рукой Охромова, которая хваталась за неё холодной и потной ладонью, словно пытаясь раздавить мёртвой хваткой цепких в предсмертной агонии пальцев. Я даже не мог дать себе отчёт, почему и зачем я ищу эту железную игрушку, словно автомат, выполняющий заданную кем-то програму, производя одно и то же действие. Разве нельзя сейчас было сделать что-нибудь другое для нашего спасения? Наверное, можно бы...
Внезапно дверца салона отворилась, и в машине загорелось посадочное освещение. Я первым заметил это и, подняв голову, увидел фуражку милиционера, заглядывавшего в салон. Он бросил быстрый взгляд на меня, потом несколько секунд наблюдал за дерущимися. Таксист к этому времени полностью перевалился на заднее сиденье, и пытался теперь, скользя ботинками, найти точку опоры на полу.
-Так, граждане, что вы тут вытворяете? - спросил, наконец, милиционер, когда ему надоело смотреть на всю эту чехарду.
Таксист приподнялся на руках над сиденьем и, увидев стража порядка, всполошился, сел рядом со мной, рывком приподнял посиневшего уже Гришу и ответил:
-Да ничего особенного, товарищ начальник. Балуемся!
-Балуетесь?! - удивлённо глядя на Охромова, недоверчиво спросил милиционер.
-А ну-ка, вылазьте из машины! Сейчас мы разберёмся, как вы тут балуетеь! - скомандовал сержант. -Вась! Пойди-ка сюда! - позвал он кого-то из темноты. -Тут что-то странное происходит.
Таксист словно пробка из бутылки выскочил из машины, переползши при этом через меня и едва живого Охромова, бледного и страшного, как сама смерть.
-Гражданин начальник, здесь всё нормально! Вот, посмотрите: я везу двоих славных прнишек, курсантов. Всё хорошо...
-А то за возню вы там устроили с пассажираи?
-Да что вы! Какая возня?! Так просто: побаловались, да и только!
-Побаловались?! Хорошо же это баловство! Что за фамиьярности с пассажирами? Вы посмотрите, он же еле живой сидит! - показал сержант пальцем на Охромова.
-Да знакомые это мои, очень хорошие. Родственники почти... вот тот, с которым я боролся, так то сын моего друга детства. А рядом - его приятель. Но, как видите, приятеля-то я и не трогаю. А с ним я так, ради шутки завязал возню... Да вы у ребят спросите, они вам сами скажут, - отправдывался, как мог, хитрый таксист.
К стоявшим на улице, шофёру и сержанту, подошёл ещё кто-то, и мы услышали голос сержанта, что-то ему объясняющего и пытающееся его перебить лепетание нашего водителя, испуганно старающегося вставить в разговор хоть одно своё слово.
-Ты представляешь, Василий, заглядываю я внутрь, а эта туша навалилась на парнишку и душит его, что есть только силы.
-Да мы же в шутку, гражданин начальник, в шутку!..
-Хороши шутки! Да тот, бедолага, аж хрипел. Я-то слышал. И сейчас синий весь сидит, полупридушенный.
-А второй кто там? - послышался чей-то незнакомый голос.
-Ну-ка, предъявите документы, товарищ шофёр! - снова сказал незнакомец.
-Сейчас, сейчас! - с готовностью отозвался наш водитель-мордоворот.
На улице зажёгся фонарик: милиционеры рассматривали документы.
Гриша, кажется, пришёл в себя, но ему было нехорошо, и он скорчился от спазм в горле, но однако нашёл в себе силы поднять с пола пистолет и сунуть его между передними сиденьями, положив рядом с переключателем коробки передач.
В это время к нам заглянули, светя в лица фонарём и спросили:
-Кто здесь потерпевший?! Кого душили?
-Да не потерпевший я, - ответил, стараясь говорить как можно ровнее и спокойнее, Охромов, -мы действительно баловались.
Луч света на несколько секунд уткнулся в лицо Охромова.
-Баловались... Хороши у вас шуточки. Вы курсанты, что ли? - спрашивал всё тот же голос. Лица человека и его фигуры не было видно в слепой темноте позади яркого, ослепительного луча фонаря.
-Да, курсанты, - подхватил я, чувствуя, что Гриша ещё не в состоянии долго говорить, и каждую секунду может сорваться на кашель от першащих в горле спазм. -Неужели не видно?
-По форме-то - курсанты, а там - кто вас знает! Документы можно ваши посмотреть?!
-Извините, - продолжал я, давая возможность отдохнут и прийти в себя Охромову. -Но вы нам тоже не представились. Мне, например, совершенно вас не видно. В каком вы звании и вообще.
-Лейтенант милиции Панченко, начальник оперативного патруля, - послышалось из темноты. -Да вы вылазьте сюда из машины. Здесь разберёмся!
-Ну, хорошо, - сказал я и достал свой военный билет.
Минуты две милиционер изучал мои документы, светил то и дело мне в лицо фонарём, а потом, вернув их обратно, снова обратился к водителю:
-Почему останавливаетесь в неположенном месте?
-Виноват, товарищ начальник, исправлюсь! Так получилось!
-Как это так получилось?! Очень толковый ответ. Можно подумать, что вы не водитель этой машины, а, в лушем случае, пассажир, как вот эти ребята. Нет, вам придётся проехать с нами до поста ГАИ, а там уж пусть с вами дорожная служба разбирается. Я думаю, что просто так, "без дырочки", дело не обойдётся.
-За что же это, гражданин начальник?! Чего ж я такого сделал? Давайте, может, здесь как-нибудь разберёмся...
-Четвертной, - раздался еле различимый полушёпот милиционера. Он отвёл водителя подальше от машины.
-Четвертной?!
-Это мы ещё дёшево берём за такой букетик. Ты нас благодарить ещё должен.
После минутной паузы в темноте зашуршали бумажки.
-Давай, сваливай отсюда, да поскорее. Куда ты их везёшь? - послышался голос сержанта.
-Да вот сюда свернём сейчас, на просёлочную дорогу. Я потому и остановился, что проскочил мимо.
-Ага, а драться чего начал с ними? - спросил язвительно лейтенант.
-Да, нет, я же говорю, что мы не дрались, а боролись...
-Ладно, надоело слушать твой бред. Вали отсюда, да поскорей! И радуйся, что мы сегодня такие добрые! Попался бы ты на под горячую руку! - снова сказал сержант.
-Шакалы! - ругался таксист, садясь на своё место за руль. -Надо же! Как из-под земли выросли! Твоё счастье, парень! Радуйся, что так всё получилось, не то кончил бы я тебя, как пить дать! Меня лучше не злить, я нервный, любого со злости укокошу и глазом не моргну! А ты тут со своей пукалкой прыгаешь! Дурачок!
Милиционеры ушли вперёд, где горели два красны глаза патрульной машины. Таксист включил фары, и было видно, как они сели в машин, а потом наблюдали за нами до тех пор, пока наш водитель, видя такое дело, не сдал назад и не повернул направо, на грунтовую дорогу.
Гриша уже совсем отошёл и, протянув руку вперёд, нащупал свой пистолет и спрятал его запазуху.
Машина, прыгая по ухабистой грунтовке, отъехала от трассы несколько сотен метров, выхватывая из темноты фарами стройные тополя, выстроившиеся справа от дороги ровной шеренгой, и остановилась, как мы и попросили, на опушке лесопосадки, граничавшей с окраиной огромного некогда ветущего, а теперь заброшенного и дикого сада. Место было самое что ни на есть дикое и тёмное.
Я боялся, что разгоревшаяся между Гришей и таксистом смертельная ссора вспыхнет сейчас с новой силой, и тогда уже ничто не поможет и не изменит нашей судьбы, но они, словно сговорившись, вели себя весьма мирно по отношению друг к другу и даже корректно.
Мы выгрузились и без всяких дали таксисту "троячку", опасаясь, как бы он не потребовал больше. Ведь он-то заплатил милиционерам четвертную. Впрочем, он сам был не прав и виноват: с клиентами не спорят. Проехали м не бльше полутора километров, но видитель и не подумал дать нам хотя бы рубль сдачи, а принял трёшку, как должное, и даже остался недоволен. Он молча хлопнул дверцей, развернулс, дав юзом по раскисшей грязи, обдав нас брызгами чёрной жижи, и дал газа, быстро удаляясь. Машина ещё с минуту вихляла в темноте двумя красными глазами своих габаритов.
Гриша посмотрел на часы со светящимся фосфорическим циферблатом и сказал:
-Кажись, не опоздали.
У меня не было никаких сил разговаривать с ним после того, что произошло. Только теперь я почувствовал, сколько сил потратил за это весьма непродолжительное время. Однако я всё же спросил:
-Откуда у тебя пистолет?
-От верблюда! - устало, но всё же не без сарказма ответил Охромов, и я почувствовал в его голосе обиду и упрёк, наверное, за то, что я не смог помочь ему там, в машине. -Ты что хочешь, чтобы я на такое дело шёл невооружённым? Это ты, наверное, даже перочинного ножа не взял.
Я не ответил и подумал, что слишком плохо знаю Охромова и его жизнь.
-Зря мы всё-таки такси отпустили, - посетовал я, чтобы нарушить неловкое молчание, воцарившееся между нами, хотя на самом деле то, о чём я говорил, было мне до высшей степени безразлично. -Назад придётся пешком топать.
-Ты соображаешь, вообще, что говоришь?! - вспылил и чуть не бросился на меня с кулаками Охромов. -Зачем мне лишний свидетель?! Уже и того достаточно, что он мою пушку засветил и, в случае чего может застучать как не фиг делат! Мы итак сильно вляпались, не успев ещё ничего толком сделать!
-Ну, в этом ты сам только и виноват, - ответил я с упрёком Грише, тоже наччиная горяччиться. Видимо, нервы у нас были на взводе до предела. -Зачем ты достал пистолет? Никакой необходимости в этом не было. Я сомневаюсь, что ты бы смог в него стрелять, да и он это понял. Ведь он тебя как сынка заломал, и пушка твоя не помогла. Раздразнил только человека. Если ты и сейчас начнёшь своей дурой махать, то представляю, что тогда будет.
-Замолчи! - угрожающе процедил сквозь зубы Охромов, шипя словно змеюка, и я не столько увидел, сколько ощутил в темноте его звериный оскал.
Время для ссоры было самое неподходящее. К тому же у Охромова всё-таки был пистолет, а у меня - шиш с маслом, какон правильно заметил, я и не удосужился позаботиться о собственной безопасности. Ччто это было: наивность или глупост, или совершенное незнание того, как подобает вести себя при подобных сделках? И, хотя вряд ли Охромов начал бы и перед моим носом размахивать пистолетом: это было по крайней мере глупо - хотя его поведение на грани опасности как выяснилось непредсказуемо - я всё-таки замолчал.
Так, не разговаривая больше друг с другом, мы простояли в кромешной тьме минут десять-пятнадцать. В небе над нами уже в полной красе соей раскинулась россыпь звёзд. Их было несчётное количество. В городе не бывает такого звёздного неба даже в самые ясные и безоблачные ночи, потому что уличные фонари и свет от сотен тысяч лампочек, зажигающихся ночью в окнах домов, во дворах и у подъездов, рассеивая свой тусклый свет, вместе создавали ту плотную пелену призрачного желтоватого марева, которым светится городское небо для тех, кто наблюдает его издалека, которое и поглощает большую часть звёзд средней и малой яркости. Их далёкий свет не в состоянии пробиться через этот самосветящийся ночной туман, словно шапка прикрывающий сверху городские улиы. Сейчас в небе над нами не было этой вуали, и тысячи тысяч небесных светлячков весело перемигивались друг с другом в головокружительной, бездонной высоте. Весь небосвод от горизонта до горизонта был усеян этим тончайшим звёздным кружевом, и я подумал, что когда-то, очень давно, когда городские улицы ночами утопали во мраке таком же, какой был сейчас вокруг нас, не мудрено было стать Коперником или Галлилеем, наблюдая каждый вечер над крышей своего дома величественное молчание переполненного звёздами неба.
Над нами ярко горел россыпью звёздного песка лечный путь, пересекая от края до края небо своей неровной вселенской дорогой. В некоторых местах звёзды сливались в белые пятна, настолько близко были они друг к другу, и на чёрном бархате небосвода онигорели подобно граням бриллианта. У меня вдруг возникло отчётливое ощущение полёта нашей планеты, этого огромного космического дома человечества, крохотного островка жизни и тепла в бесконечно огромном, холодном и бесприютном космосе, среди немых, величественных и далёких звёзд. Мне показалось, что вокруг нет даже атмосферы, и всюду разреженное космическое безбрежье, а мы с Охромовым - космонавты, покинувшие свой космический корабль и вышедшие в открытый космос. Близость этого безжизненного чёрного вселенского океана обдала душу неописуемым, но мимолётным, почти призрачным холодом безмерного страха перед бесконечностью пустоты и небытия.