Пауки и курильщики
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Повесть
Кому не умирать, тот жив будет.
Далеко на севере, грустной и тихой зимою, в одну из московских клиник привезли тяжело больного молодого мужчину; и то была не клиника, а странный закрытый стационар, и не привезли его вовсе, побитого ознобом молодого мужчину; привел его брат, привел на рассвете.
Шел первый месяц той страшной зимы, когда с неба сыпал песок и покрывал все вокруг всепоглощающим слоем, и происходило еще много странных вещей, не подвластных разуму человеческому: девушки перестали носить одежду, дети смеяться, а парни говорить о любви... К началу той страшной зимы рабочих давно отучили честно работать, а у крестьян отняли и опоганили крест их — и все пошли воровать, потому как иного способа накормить детей и одеться у людей не было; и вот двое мужчин, похожие лицами, топтались у запертой двери стационара и ждали, когда им откроют.
Та дверь была обита оцинкованной жестью и густо окрашена масляной краской; имелся глазок — о, это был всем глазкам глазок! Дыра целая! Наподобие тех черных дыр, что порой возникают в космосе; так вот, старший брат все стучал кулаком в эту дверь, то и дело оглядываясь.
Он видел стертое от беспробудного пьянства лицо молодого мужчины, своего младшего брата, молча стоявшего позади, и словно умолял его: «Потерпи еще, потерпи...» — хотя сам точно знал, что терпеть дальше некуда; и тогда он снова принимался стучать, пока ему не открыли.
Потом его терпеливо выслушивали обыкновенные люди в белых халатах и смотрели мимо него: на обтертые стены узкого коридора, на заросший паутиною по углам потолок, — и все же наконец согласились помочь, увели переодевать молодого мужчину; но они ему не помогут, ибо это нормальные люди, ибо!.. а брат вошел в соседнюю дверь курилки и сказал мужикам хмурым, запахнутым в байковые халаты с исстиранными отворотами, он сказал им; «Ну все, теперь я спокоен. Здесь-то ему не дадут умереть...» А мужики посмотрели на него глазами усталыми, полными скорби и понимания, и спросили его: «Что, плохо дело, братишка?» — и он, глядя на их тощие волосатые ноги, негромко ответил: «Больше месяца не просыхал... — Потом добавил устало: — Сам-то я с Севера...»
Они стояли и молча курили, а молодому мужчине тем временем указали кровать; он подошел к ней на ощупь, будто слепой, и прилег осторожно с самого края. Но тут же его перебросило на спину: он затрясся и выгнулся, ни дать ни взять отпущенная рессора, задыхаясь и хрипло моля о помощи. Брат увидел все это сквозь приоткрытую дверь палаты, потихоньку вошел и присел на стул в изголовье. Следом явились одетые в белое люди и, выстроившись в ряд вдоль кровати, начали обстоятельно рассуждать: «Нет, капельницу нельзя, посмотри, как трясет, — сломает иглу, что тогда?..» — «Так что же с ним делать?» — «Понятия не имею. Александр Михайлович будет только после двенадцати...» — «Значит, пусть так и лежит, что мы без начальства?! Без начальства ничего мы не можем», — а брат молодого мужчины, сидя на стуле и жадно следя за врачами, за этими всемогущими женщинами, робко лишь вымолвил: «А может быть, что-нибудь можно?..» И тут заметили его наконец, и самая главная среди остальных громко спросила: «А это еще кто здесь в палате?» И растерянного мужчину вывели в коридор, он вернулся в курилку, где были все те же хмурые мужики, они спросили его: «Ну как?..» Но он не услышал, достал из пачки мятую папиросу и ответил совсем невпопад; «В последнее время он зачем-то прятать стал от меня... То за ширму, то под диван... Я ж ему говорю: ты не бойся, не прячь — выпей немного, опохмелись, ведь я же не запрещаю, но как-то ведь жить дальше надо...»
И мужчина далее поведал о том, как сегодня уже под утро недоглядел он: зашел только в ванную, чтобы умыться. А он, братишка, тем временем достал дезодорант этот, вроде немецкий: такая густая и зеленая жидкость... шарик из баллончика выковырял кухонным ножом, — и мужчина вздохнул, а хмурые мужики оживились: «Так там и спирта-то нет! Одни эфирные масла, всякая гадость... Врачам-то этим сказал?» — «Сказал, — ответил мужчина, — а толку-то что...» И тогда мужчины со знанием дела заметили: «Тебе надо было его в Склифосовского сразу везти, не сюда! Там знают, что в таких случаях делать, там-то специалисты!.. Вот у нас был такой случай... — И мужики стали долго рассказывать случай, закончив который, устало махнули рукой: — А здесь не врачи, живодеры! Иначе не назовешь».
Но вот в курилку вошла главнейшая среди всех в мире женщин, тех, что в белых халатах. Она широко распахнула дверь — аж ходуном заходили помутнелые оконные стекла, — стала властно говорить о порядке, разогнав по палатам безропотных мужиков, важно затем развернулась и процокала к себе в кабинет; а у той из женщин, что осталась в палате, неожиданно появился в руках и брызнул тонкою струйкою шприц, она брезгливо нагнулась к молодому мужчине, взяла его висящую беспокойную руку, заставила перелечь на живот и — «Ну-ка тише, тише!» — ввела в его напряженное тело несколько кубиков совершенно прозрачной жидкости, хранимой тут за десятью печатями и замками; мужчина еще немного повздрагивал и скоро уснул, успокоился, и о нем все забыли... Даже старший брат его, увидев такое дело, вспомнил про автомагазин «Москвич», как будто поблизости, и решил все-таки пойти посмотреть, что же там есть. Здесь оставаться смысла уж не было — да и перекусить не мешало, поскольку день лишь начался и до ночи было еще далеко, гораздо дальше даже самого конца света.
ПАУКИ И КУРИЛЬЩИКИ
Они поднимались по склону. Их было четверо, они шли один за другим. Склон был крутой и сыпучий, их запыленные ботинки уходили в песок, тела устало покачивались. На них были каски, обтянутые мешковиной, кое-где поистертой, порой изодранной в клочья; на них была вытертая добела солдатская роба, но и она уже местами потемнела от пота: на груди и на спинах солдат, между лопаток, проступили ядовитые грязные пятна. Вот так они шли, друг за другом, все четверо. Позади них — от хрупких голубоватых вершин только-только оторвался диск солнца. Он был угрожающе красным — и все сильней распалялся, сверкая утренним светом; он набирал силу.
Впереди шел сержант, худой и высокий парень. Он нес на плечах пулемет: длинную металлическую корягу. Это был довольно тяжелый, семимиллиметровый, станковый пулемет, штатное вооружение БРДМа. Его-то и нес на себе длиннолицый сержант. Он поднимался в гору, словно распятый, ухватившись руками за одну из рукояток пулемета и ствол, — склон был крутой и сыпучий, — сержант то и дело сбивался, терял равновесие, но упорно вел за собой остальных; он шел, ни на секунду не выпуская из вида вершину, все смотрел на нее исподлобья, рискуя острием подбородка проломить себе грудь. Следом шел невысокий и коренастый солдат, лицо его было гораздо темнее: черные брови сходились на переносице, выделялись особенно скулы; были даже усы, скорее — их признаки: жесткие ростки обнесли верхний край растянутого от напряжения рта; глаза были карие, злые... Коренастый солдат шел упругой походкой, свесив к коленям свои сильные руки, иногда останавливался и окликами подгонял остальных. Те двое все отставали. Шедший третьим, нескладный и щуплый солдатик, правда, то и дело порывался нагнать, припускаясь короткими перебежками. Но две тяжелые коробки с патронами к пулемету связывали его по рукам: он бился об коробки коленками, спотыкался, едва не падая в рыхлый песок; изо всех сил он старался поспеть за сержантом. Самый последний солдат не пытался прибавить шагу. Ничего он не нес, кроме своей амуниции, и отстал уже метров на десять. Он был худ страшно, высок, с лицом темным и желтым, таким узким, что рот глубокой размашистой прорезью напрочь отчеркивал нижнюю часть лица; подбородок, казалось, вот-вот отвалится и упадет к ногам, когда солдат тащился с опущенной головой, и со стороны фигура его походила скорее на переломанную пополам доску... Вот так они шли, поднимались по склону, все четверо; солнце медленно тянулось к зениту, они уходили от солнца.
— Стой, Семен, давай тормози! — громко сказал коренастый солдат и блеснул металлическим зубом. — Таракан, падла, опять отстал.
Сержант остановился. Медленно и осторожно сгибаясь, сбросил с плеч пулемет, оглянулся. Коренастый с двумя автоматами за плечами и руками, свисающими почти до колен, стоял чуть ниже на склоне, покачиваясь, и смотрел на отставших: те приближались.
— Чо! Умираете?! — презрительно крикнул он.
— Садись, Расул, мал-мал отдохнем. — Сержант сбросил ремень с распертым подсумком, флягой и штык-ножом, сверху опустил пулемет — так, чтобы песок не попал в механизм; сам присел рядом.
Расул сплюнул. Он стоял и смотрел на отставших солдат. Маленький совсем взмок: в двух шагах от Расула поставил на землю коробки, дернул плечом, скидывая ремень автомата, и принялся сосредоточенно рукавом утираться. Засаленным манжетом он тер смуглое от рождения лицо, серое от загара и грязи, да еще какое-то сморщенное, будто от долгих прожитых лет и непосильной работы.
— Садись, сын избекского народа, кури, — брезгливо усмехнулся Расул, скидывая с себя автоматы, свой и сержанта. — Твой дембель не скоро, а нам скоро домой. — Расул вдруг изменился в лице: — Сколько старому осталось, доложи немедленно!
Молодой солдат замер, насупился. Он опустил голову и неловко провел руками по крупным складкам своих грязных штанов, вопросительно посмотрел на сержанта.
— Не понял, что ли!.. — гаркнул Расул.
Щуплый солдатик втянул голову в плечи, однако в крохотных серых глазах его промелькнул неожиданно холод,
— Садись пока, отдыхай, Бабаев, — сказал сержант.
Маленький ростом и телом солдат Бабаев опустился на корточки, поджав под себя автомат. Снял каску с торчащими во все стороны клочьями мешковины. Бритая голова Бабаева оказалась не больше доброго кулака, глаза усталые, но спокойные.
Рядом остановился последний из четверых, худой и высокий солдат. По фамилии он был — Каракулиев. Иса Тачбердиевич, туркмен, но звали его все Тараканом. Бабаев повернулся и сказал ему что-то на своем языке; тот ничего не ответил, опустился на корточки и свесил к коленям голову.
— Как дела, Таракан? — крикнул Расул, сидевший уже прямо на склоне разутый. — Чо, живот болит, да?
Таракан ничего не ответил, даже не шевельнулся.
— Тащишься, что ли? — не унимался Расул.
— Тебя трогает?! — вдруг ответил Иса.
Расул как будто не слышал; кося одним глазом на небо, он пожамкал снятый носок, время от времени стряхивая. Каска лежала у него между ног.
— У-у! Не понял?!.. — Он словно вдруг опомнился. Взял в руки второй носок, поднося его ближе и как бы принюхиваясь. — Борзеешь, да?
Таракан не выдавил больше ни звука, замкнулся. Так и сидел на корточках, будто сложенный вчетверо; лицом уткнулся в колени.
Сержант уселся на склоне всех выше. Он смотрел вниз — на распахнувшуюся перед ним лощину. Теперь, как в полузабытой детской игре на разноцветном картоне, он видел всю свою батарею: все шесть фишек-машин выстроились дугой, рассекающей крупную вязь бахчевых полей, и еще один ряд машин, транспортно-заряжающих, стоял поближе к склону, полускрытый зеленью саде.
Еще утром — еще только светало, он шел, сонный, в липком тумане к призрачно белевшему подножию склона, осторожно перешагивая канавы, но то и дело натыкаясь ногами на что-то округлое, плотное, твердое, и оно при этом откатывалось. И голова его была тяжелой и твердой, как эти арбузы и дыни, и слышался отчаянный хруст, машины их давили колесами. Позади — из тумана и мрака — доносились крики, там мелькали фары, взлетали осветительные ракеты — батареи делали третий заход, чтобы наконец занять огневую позицию; и эти хриплые вздохи под ребристыми скатами едва различались в реве моторов.
Звучал в ушах и голос Скворца, изуверский голос прапорщика Скворцова; «У, Семенов, сучья порода! Ну я с тобой опосля разберусь. Бери три человека из своего взвода, бери пулемет. И вперед — на западную вершину. Активная оборона, ты — старший, понял?! Да не спать — вырежут, как поросят молочных, не успеете пикнуть! Да не забудь объяснительную...» И они пошли по полям вслепую, зная, что скоро поднимется солнце, миновали последний канал и насыпь, затерялись в мокрой зелени сада; вокруг извивались и корчились ветви, стволы — и было мерзко и сыро, туман выливался росой; намокшие ботинки и роба, назойливый запах металла и жесткое ребро пулемета выше шейного позвонка; покорное, злое дыхание в спину, все те же шаги... Но теперь все внизу прояснело и стихло. Солнце осветило лощину, пригрело, выпарило росу — настал день, все на своих местах. Сержант Семенов сидел на склоне и отдыхал. Отдыхали, наверное, и внизу — на огневой. Там не было видно никакого движения: фронт батареи протянулся дугой от ленты шоссе, с которого съехали перед рассветом, по бахчевым полям; их разделяла сложная сеть орошения — темно-серые пласты огибались каналами, узкими, но глубокими, а по краю полей поднимались округлые песчаные склоны, похожие на облезшие спины курортников, — и на одном из таких склонов сидели четверо усталых солдат... А еще выше, над ними, под самое небо высились голубоватые снежные пики — вечно безмолвные и холодные лики вершин.
— Ну что, Расул, может, пойдем? Тут осталось-то всего ничего, — сержант неторопливо поднялся.
Бабаев уже был на ногах и затягивал из-под уха ремешок каски, но Таракан все сидел, свесив к коленям голову.
Расул присвистнул, зашнуривая ботинок. Таракан не двигался.
— Э-э! Кому сидим, бибайский морда! — крикнул Расул. — Чо, совсем нюх потерял?
Иса приподнял голову, распрямился. Отрешенно глядя перед собой и будто делая непосильное одолжение целому свету, он встряхнул за спиной автомат и молча побрел к вершине, едва волоча ноги в растоптанных ботинках без шнурков. Скоро его настигли и распятый на пулемете Семенов, и следом Расул с Бабаевым; он снова остался последним.
Таракан курил план. Об этом знали почти асе в батарее и принимали как должное, но к нему именно относились с жалостью и отвращением. Таракан курил план: жестоко, систематически, — и это было не самое страшное испытание, которому он подвергал с малолетства свой организм. Когда дело подходило к ночи, особенно если батарея безвыездно томилась на базе, он докуривался до того, что остановиться уже не мог и курил еще больше. Потом ему становилось страшно, и тогда те, кто находился поблизости, старались за ним присмотреть.
Он понимал, Каракулиев Иса, что дела его плохи и, по сути, дни сочтены. Но вот не всегда только утром он мог припомнить, что же случалось с ним ночью: как удлинялись носы человеческие и подбородки, стоило лишь ему задержаться взглядом на чьем-то лице, все начиналось именно с этого, а затем расплывались рты и хищно блестели зубы, и он видел перед собою заросшие кроваво-красные пасти; они хрипло ворчали, чаще о том, что хорошо бы поесть, — тут и самому приходила на ум еда, хотелось жирной животной пищи так сильно, что казалось, всю свою жизнь он питался одною травой, но сейчас вот его постигла наконец неодолимая участь хищника; мерзкая трава иссыхала, шелестела в желудке — и тогда он торопливо выбирался из палатки наружу и среди ночи слонялся по лагерю в поисках пищи, тревожа дневальных и спрашивая у них, где можно ее найти; так добирался он до окраины лагеря, а там, на отшибе, под закопченной масксетью, где помещалась походная кухня, в темноте гремел крышками холодных котлов и, вымазывая одежду и ладони сажей, осторожно, не ощупь забирался в складские палатки или будил поваров и их тоже спрашивал диким шепотом: «Мужики, подавать что-нибудь есть?» Они хрипло матерились спросонья, и тогда он предлагал им курнуть или шел в парк, к боевым машинам; почти неслышно, точно змея, проползал под колючей проволокой ограждения, весь трясясь своим тощим телом и подвывая от страха: вот-вот получит в спину дурную пулю от часовых!.. Но все уже привыкли к таким похождениям, и часовые лишь еще глубже запихивались в бушлаты, негромко переговариваясь между собой: «Вон-вон, смотри! Таракан выполз на промысел...» — «Ага, вижу...» — «Может, шмальнем пару раз по колючке, чтоб аж падла усрался?» — «Не, не надо: разбудим всех, шуму будет... Пускай ползет». Но чаще всего часовые попросту спали, зарывшись где-нибудь в кузове с грязным бельем. Таракан быстрой тенью проскальзывал от машины к машине, задирал брезент тентов и мигом просовывался внутрь, рыскал по ящикам ЗИПов, в кабинах ворочал сидушками и обыскивал бардачки — всюду он шарил своими худыми руками, надеясь, что где-то в загашниках с прошлой боевой операции все же осталась пара банок консервов. Он не мог успокоиться, пока не находил их. И если пальцы его нащупывали наконец прохладное тельце цилиндрической формы, Таракан замирал вдруг, загадочная улыбка на миг освещала его вытянутое лицо, он торопливо совал консервы за пазуху и так же тихо возвращался обратно в палатку, а потом в темноте начинал поедать то, что добыл; рыбные или мясные консервы, гречневую кашу с тушенкой или перловую, вонючий паштет, — что именно, это не имело для него никакого значения, он ел одинаково самозабвенно все, что ни попадалось, любая пища возбуждала в нем страсть; ел он до помутнения, до тошноты, и, даже когда, усталый и одуревший, откидывался наконец на своем месте на нарах, ему все слышался скрежет алюминиевой ложки о жестяное днище, тут он забывался и видел перед собою ряды коряво вскрытых консервных банок, внутри которых что-то пульсировало — и сквозь причудливые извилины просачивалась темная кровь... Таракан понимал вдруг: да ведь это же человечьи мозги! — и тогда жалобными, протяжными криками он уже не давал никому заснуть до утра.
Таракан вступил на вершину последним. Остановился и сбросил с себя автомат, а поверх него еще ремень со штык-ножом и подсумком. Небольшая округлая площадка, метров восемь — десять в диаметре, была встоптана и вся сплошь изрыта. Связанные между собой углубления напоминали окопы; даже земля из них выбрасывалась ни куда попало, а была аккуратно уложена и примята в виде низеньких насыпей, вроде брустверов, как раз с той стороны, откуда поднимались солдаты. Подальше, в полузасыпанной ямке, виднелись остатки костра; Расул склонился над ними.
— Теплые еще... Только ушли... Ночевали здесь... Увидели нас и ушли, а то бы так и сидели.
— Разведка, скорее всего... — Сержант стоял над окопами, всунув руки в карманы штанов. — Да, точно, только ушли. Отлеживались здесь и смотрели на нас. — Семенов присел. — Точно!.. — Он смотрел в углубление — на песке даже не было от росы мелкой ряби, зато четко отпечатались в пролежинах складки одежды.
— Гады, они ведь видели нас! — Расул поднялся и перепрыгнул рытвину навстречу сержанту.
Тот задумчиво стоял над окопами, нервно кусая губы.
— Да, а мы идем, как на прогулке... — Теперь он увидел поперек насыпей узкие прорези — отпечаток оружия.
Бабаев сидел на корточках в стороне и напряженно следил за товарищами. Таракан неожиданно проявил интерес: молча спустился в крайнее углубление и, присев, стал осматривать брошенное тряпье.
— Что там? — спросил Расул и подошел к нему сзади.
— Да так, ничего нет, тряпки...
— Не трожь, вшивые!
Сержант обернулся. Он стоял на краю площадки, внимательно всматриваясь в сторону соседней вершины. Она была еще выше той, где они теперь находились, и связана с нею довольно крутым трамплинообразным гребнем.
— Ну-ка глянь, Расул, своим орлиным кавказским оком — там вроде шевелится что-то...
— Где?
— Вон! На самом верху!
— Черт его знает! — Расул поднял над глазами ладонь. — Бинокль надо, так не увидишь.
— Вроде мелькнуло что-то... — Теперь сержант осматривал гребень: нет ли следов? Следы как будто были, но не совсем ясно, куда они уводили... Может, и к соседней вершине. — Да, бинокль бы щас!
— Семен, почему они не стреляли по нам? — спросил вдруг Расул. — Ведь положили бы всех, к чертовой матери!
— У них другие задачи. К тому же они не слепые — видели, как батарея внизу разворачивается. Побоялись, решили тихо уйти... может, сейчас они как раз на той самой вершине, снова следят за нами...
— Ну и в рот им!.. Пусть смотрят! — Расул подскочил и выставил перед собою правую руку, перехваченную левой повыше локтя; сжатый кулак был адресован тому, кто на соседней вершине.
— Да брось ты, — сержант обернулся, глядя на то, что там делает Таракан.
Но Расул все не мог успокоиться:
— Нет, что-то не то! Они ведь запросто могли положить нас — всех до одного! И спокойно уйти... пока там прочухаются — на огневой... Они сто р-раз могли бы уйти!
— Не знаю... Да не боись ты, они вернутся еще. Подожди, к ночи вернутся, вот только стемнеет... Вообще-то их интересуем не мы — батарея. Но начнут с нас, это точно... За голову солдата-артиллериста им платят триста тысяч афганий...
— Нет, так не пойдет! Я хочу до дембеля дожить! Слышь, Семен?
Однако сержант лишь пожал плечами и повернулся спиной.
Таракан все сидел над тряпьем, что-то держал в руках и тайком рассматривал. Почувствовав взгляд на себе, он обернулся, заулыбался вдруг и, вставая, спрятал руку в карман,
— Что там, Иса? — Сержант медленно спускался к нему.
Худое лицо Таракана расплылось в слюнявой улыбке, тут же уступившей место испугу.
— Что там? — повторил сержант: Таракан молчал. — Ты что, с-сука...
— Да ничего там!.. Так, ничего...
— Ну-ка, дай, — Расул отодвинул плечом сержанта.
— Да вот! — выкрикнул, чуть не плача, Иса.- Вот! — Он вытянул из кармана потную руку, боязливо разжал кулак: на ладони у него лежал скомканный грязный лоскут.
— Что это? — спросил сержант.
— У-у, Сережа, это такой кяйф, — простонал Таракан, слюнявя размякшие губы. — Ты такого не курил никогда... — Он развернул осторожно тряпочку, в которой была завернута щепка с темным пухловатым наростом, вроде тампона, каким прижигают ранки на теле.
— Такого не знаю. Что это? — снова спросил сержант.
— Ух! Это такое! — Таракан смачно утерся, не отрывая глаз от руки. — Такое, бля!..
— План?
— Не-ет, это другое, кру-уче... Я щас покажу...
— Дай сюда! — Сержант мгновенно накрыл ладонью руку Исы и то, что там было, спрятал в карман. Повернулся спиной и направился к краю площадки. Расул отошел вслед за ним.
— Заче-ем, товарищ сержант?.. — Таракан все держал на весу свою руку и плелся вслед за сержантом.
— Отдохни!
— Отдохни, помрешь, — добавил сквозь зубы Расул.
— А-а-а! — истошно вскричал Таракан.
— Хорош дуру гнать, — обернулся Семенов.
Таракан замолк, но не унялся. Он подскочил сзади к сержанту и стал цепляться пальцами за плечо его и за руку, пытаясь вытянуть ее из кармана. Сержант повернулся и толкнул его в грудь.
— Не напрягайся, я же сказал!
Таракан бессильно опустился на корточки. Он смотрел на сержанта со злобой; потом, прищурившись, загадочно улыбнулся. Бабаев так и сидел в стороне, тыкая пальцем в песок.
Солнце было в зените. Над полями и склонами оно зависло ослепительным диском и светило жестоко, словно стремясь извести под собой все живое. Воздух нагрелся, и песок стал невыносимо горяч; попряталось все, что могло дышать и передвигаться. Даже вечно усталые сухопутные черепахи и холодные телом змеи и те углубились в темные норы, птицы покинули бесцветное небо — все скрылось и замерло до заката. Лишь ползучие ядовитые насекомые: всякие пауки-каракурты, скорпионы, фаланги — они-то не оставили поверхность земли, они были по-прежнему агрессивны и так же быстро перемещались, перебирая ножками раскаленный песок.
— Бабаев!
Молодой солдат встрепенулся, схватившись за автомат. Он увидел перед собою носы пыльных разбитых ботинок: сержант стоял на бугре и смотрел сверху вниз.
— Спишь, да?
Часа два назад, разуваясь, он сказал Бабаеву: «Так, слушай. Мы отдохнем, а ты не вздумай заснуть. Ты — наблюдатель!» И солдат залег за бугром. Плечом уперевшись в откос, стал осматривать склон, уходящий к бахчевым полям, то поворачивал голову к гребню, ведущему к соседней вершине, — и его сморщенное, мокрое от пота лицо какое-то время настойчиво выглядывало из-под ворсистого полушария каски; но вскоре молодого солдата сморило, и он уткнулся каскою в песок.
— Товарищ сержант, я не спал... — жалобно простонал Бабаев.
— Ладно... Давай поднимайся. Пойдете вниз, на огневую.
Семенов спустился с бугра и обошел углубление, на дне которого развалился Расул; лицо его было накрыто каской, руки откинуты за голову.
— Расул! — Сержант подождал немного и склонился над ним. — Расул... Слышь, Расул!
Солдат рукой отодвинул с глаз каску и взглянул на сержанта спокойно, будто и не спал вовсе.
— Ну?
— Надо идти вниз, на огневую. Во-первых, сказать, что, дескать, мы здесь — все нормально, а во-вторых, похавать надо, как ты считаешь?
— Ну и что дальше?
— Давайте вы с Бабаевым... а мы с Тараканом останемся здесь.
— А может, наоборот?
— Нет. Мне нельзя, мне надо быть здесь.
— Ладно. — Расул потянулся и стал обуваться. — Бабаев! Сын избекского народа... ты готов?
Бабаев уже стоял на бугре с автоматом за спиной. Расул отряхнулся и с разбега заскочил на бугор, хлопнув Бабаева по плечу.
— Пошли!
Они спрыгнули с бугра и направились вниз. Семенов постоял немного, следя за ними, потом обернулся. Таракан лежал на дне дальнего углубления, скрючившись, словно от острой боли в желудке.
— Таракан! — крикнул Семенов.
Солдат не шевелился. Сержант постоял еще и прилег за бугор, достал из пачки влажную сигарету, закурил. Из другого кармана вынул толстый блокнот и огрызок карандаша; поставил дату — 20-25 июня 1980 года — и начал быстро писать.
Первым отправили Конягу, Славика Конева. Они были друзьями. На третий месяц у него вскрылась желтуха. Она всегда начиналась по-разному; старший офицер батареи, тот, например, желтел постепенно. Но это было еще весной, ранней и быстрой, во время самого первого рейда. Конягу прихватило покруче. Они трое суток бомбили горный кишлак, километрах в ста от Самангана, — хороший, богатый кишлак. При этом объедались дынями, арбузами, сливами и виноградом: прочищали огрубевшие от сухарей и консервов желудки. Достали еще кое-что, и немало, этим заведовал Таракан. Он давился и кашлял, когда проводил свою очередную «политинформацию»; говорил, что травка — что надо! А он был в этом деле профессором. Коняга все валялся скрюченный под машиной. Почти ничего не ел, только пил кипяченую воду — тут же отблевывался. Потом еще подолгу стонал. Но через несколько дней опустилась «вертушка», и на этом его мучения кончились.
Но наутро, после перемещения, когда занимали новую огневую, Борька напоролся на нож. Борька из отделения связи. Он тянул телефонный кабель от НП к огневой, шел мимо какой-то землянки с округлою насыпной крышей; она находилась на склоне и была похожа на крохотный глиняный планетарий, — да, там еще торчали длинные жерди, обвешанные пестрыми лоскутьями. Борьку подвело любопытство, он ввалился туда посмотреть — и не успел даже охнуть. Потом оказалось, что этот сарай ни много ни мало, а самое что ни на есть священное место. Ребята рассказывали, как они делали из него решето. Того душмана с ножом, побывавшим в Борькином животе, выволокли на свет за ноги, и кто-то еще сказал: «Да простит нас аллах...» Таракан тогда обернулся и жалобно простонал, что аллах всемогущ и прощает того, кто ему молится. Однако и тогда вот пальцы его, Таракановы пальцы, все шарили в одежде убитого, не гнушаясь крови чужой. Он стоял на коленях перед мертвым афганцем, — и даже лица их были похожи, иссушены горячим восточным солнцем и тем, что искал Таракан в одежде убитого.
Семенов в это время нес Борьку. Вместе с Лешкой они тащили его на плащ-палатке вниз, к огневой. Склон был крутой и сыпучий, они то и дело сбивались, спешили, однако старались не терять равновесия, падать было нельзя: у них на руках стонал и плакал Борька — он никак не хотел молчать. Все твердил про какого-то старика беззубого, у которого, еще на прошлой боевой операции возле Баглана, он спрашивал время, а потом вдруг ударил его прикладом в лоб; а часы все равно потом продул в карты, уже в лагере!.. И Семенов, будто чувствовал сам Борькин пульс в горячечной мокроте и неприятный утробный запах, подумал: да пусть себе говорит, наверное, так ему легче... На огневой уже опять поднялся столб пыли и навалился всепроникающий вертолетный рокот, раздирая одежду, срывая каску и как бы выдавливая из сознания голос Борьки.
— Семен... товарищ сержант... — Таракан оказался рядом с Семеновым, пытаясь заглянуть ему прямо в глаза.
— Ну что тебе?
— Мне это, Семен... разговаривать хочу...
— Ну что, говори, — сержант закрыл блокнот, откинулся на спину.
Таракан жадно и заискивающе смотрел на него.
— Все, я все... Мне уже не жить, моя жизнь кончилась... Я не могу, если анаши нет... Семен, расхумариться бы — ой как надо!.. — Таракан еле растаскал языком ссохшиеся губы.
— А-а, вот ты о чем, — вздохнул сержант. — Нет, ничего не получится. Сам не буду и тебе не дам.
— Нет! Сережа, ты меня не понимаешь... Таракан отвернулся, глаза его налились слезами,
— Я курить не могу, — простонал Иса. — Я больше курить не могу анашу, сойду с ума... У меня была девушка, девушка была... Дома, в Тюркмении...
Таракан заплакал. Узкое и смуглое лицо его еще более растянулось, подбородок совсем отвалился и задергался на весу. Иса закрыл руками лицо и уткнулся в горячий песок.
Сержант придвинулся и взял его за плечо.
— Ну, хорош, хватит! Бросишь ты свою анашу, вернешься домой... Все будем путем.
— Не-ет! — Таракан плакал навзрыд. — Я совсем пропал, я дома курил, ой как много курил! И здесь курю... Думал, здесь не буду курить, завяжу...
— Не кури, кто тебя заставляет... Завязывай! Нам бы только вернуться домой, там все будет как надо.
Таракан приподнялся. Он вдруг перестал плакать, смотрел на сержанта, прямо в глаза, и тянулся к нему трясущейся, тощей ладонью.
— Анаша не отпустит. Она никого не отпускает и тебя не отпустит. Все мы пропали, мы все здесь умрем...
— Да пошел ты! — Сержант оттолкнул Таракана, поднялся и посмотрел вниз; Расула с Бабаевым не было. — Черт! Провалились они там, что ли?!
Таракан все сидел за бугром и не двигался. Затянутые стылой пленкой глаза его были раскрыты, но никуда не смотрели, губы пересохли и побелели. Сержант снова раскрыл блокнот.
...Расул возник неожиданно: вынырнул из-за бугра, весь мокрый от пота, тяжело дыша. По бокам у него висели две противогазные сумки, в руках он нес коробку телефонного аппарата, которая тут же упала в песок.
— Фух! Замучился в корень! Нагрузили, как ишака... Ну как вы здесь, живы?
— Живы, а где Бабаев? — спросил сержант.
— Остался внизу, ждет тебя. Скворец сказал, чтобы ты сам спустился, потянете связь... Да, он еще говорил про какую-то объяснительную.
Расул сбросил с себя автомат и противогазные сумки, одна из них повалилась набок — оттуда выкатилась вздутая банка консервов. Сержант наклонился и поднял ее.
— Что это?
— Горох, — ответил Расул и сплюнул.
— Что, ничего нет больше?
— Если бы было... Там еще сахар...
— Воды-то набрал хоть?
— Набрал. — Расул расстегнул ремень, на котором рядом с саперной лопаткой висело три фляги; брезент чехлов был еще мокрым. — Ну, ты идешь?
— Нет, поедим сначала.
Сержант вытянул из ножен штык-нож и, усевшись на бруствер, ловко вскрыл одну банку, а затем и вторую, Расул устроился рядом, достал из внутреннего кармана ложку и принялся ее тщательно обтирать.
— Иса, пошли есть! — крикнул сержант. Иса ничего не ответил.
— Таракан! Слышь, нет? Есть пошли, говорю, — повторил сержант.
— Не буду, — послышалось из дальнего углубления.
— Черт с ним, его дело, — пробурчал Расул. — Пусть подыхает с голоду, если так хочет, нам-то что...
Он уже налегал на горох, время от времени отхлебывая воду из фляги. Сержант взял в руки вторую банку, отогнул потемневшую изнутри крышку; горох был сухим и жестким, скрипел на зубах, застревал комьями в горле. Семенов потянулся за флягой.
— Что там на огневой? — спросил он Расула.
Тот дожевал неторопливо, хлебнул воды.
— Как всегда, бардак!
— Ну так начальников много...
— Да, но теперь этим начальникам все до лампочки! Набили свои животы — и пузырьки на середину... — Расул резко поднялся и раздраженно пнул пустую банку к противоположному склону. — А зачем тогда, спрашивается, походная кухня?! Зачем ее брать с собой на операцию — тут ведь хавать не надо... Выдали вот по банке гороха и по три куска сахара... Ура, ура! Все довольны, все смеются... Да я знаешь где видел такую войну!.. — Расул снова присел на бруствер и принялся грызть сахар, запивая водой. — Нет, я рубать не хочу... Салабон я, что ли?! Меня нехватка не мучает, просто надоело все это. Изо дня в день одно и то же! Есть каша — нет хлеба, есть хлеб — нету каши. Вот и горох вам еще — жрите с сахаром!.. Пехота, которая должна охранять нас, балдеет. Зато мы таскаемся по горам, как козлы дикие... Скорей бы домой!
— Ладно. — Семенов поднялся. — Пошел я, короче. Ты остаешься за старшего. Да смотри — не спите...
— Да пошел ты — знаешь куда?! Чо, начальник, что ли, большой? Мне плевать, мне до дембеля осталось четырнадцать недель... Вон Таракан, ему еще долго служить, а мне скоро домой!
Сержант ничего не ответил. Закинул за спину автомат и зашагал вниз по склону. Солнце уже перешло зенит, но палило ничуть не слабее. Округлые спины песчаных гор совсем обесцветились, и только крохотная фигурка сержанта одиноко маячила, будто назло палящему светилу.
Вчера солнце припекало особенно сильно. На дневном изнурительном марше несколько раз глох двигатель: то ли зажигание барахлило, то ли прерывалась подача бензина. Санька-водитель лишь беспомощно упирался в баранку руками: «Проклятье!..» И они вынуждены были отвалить в конец колонны, плелись в самом хвосте вместе с тыловиками и афганской артбатареей.
Километра за полтора до реки началось — духи поддали жару. Стали гасить их засаду пулеметами с обеих сторон. Однако у брода образовался затор, скопились машины, будто груда металлолома, перегораживая друг другу проезд. Каждый норовил проскочить побыстрее, а командовать, как всегда в таких заварушках, оказалось некому. И в нем, в сержанте Семенове, заговорил поначалу какой-то там голос, вроде бы долг службы: ты, мол, сержант, ну а офицеров-то нет, вот и командуй — организуй переправу!.. Но в конечном счете не стал ввязываться; наплевать. Нет, он не боялся ответственности или чего там еще, просто надоело все это... «Вперед, Шурик!» — сказал он водителю. Но тот посмотрел на него удивленно: «Куда вперед-то, не видишь, что ли?..» — «Плевать, вперед! Ты не понял?!»
И Санек притопил газ. Они вклинились в толчею, непрерывно сигналя, втыкаясь буфером в борта тягачей и допотопных «зилков» из афганской артбатареи. Въехали в воду — капот впереди заходил ходуном, двигатель взвыл надрываясь. Машину бросало с булыжника на булыжник — и он, сержант Семенов, ухватившись руками за поручни кабины, повторял про себя: «Должно же это когда-нибудь кончиться!..» А когда их круто бросило влево и врезались в пустой бензовоз, заглохший на середине реки и даже накренившийся, когда они его опрокинули, как порожнюю бочку, едва не пустив по течению, и когда через несколько километров их остановил на дороге перекошенный злобой старлей из штаба дивизии и начал кричать сиплым мальчишеским голосом — тут Семенов уже ничего не говорил про себя и не думал; он захлопнул помятую дверцу и сказал Саньке, водителю: «Поехали, — добавив устало: — Где же он раньше-то был, мудило...» Ну а старлей все орал им вдогонку, стоя возле своего БРДМа, что всех их отдаст под трибунал; и тут Семенов снова почувствовал, что ему на все наплевать.
Они вернулись в Маймене поздно вечером. Расположились возле временного аэродрома; там уже стояли два десантных взвода на БТРах, потом подкатила и афганская артбатарея. Задымила походная кухня, и наконец-то им отдали почту. Семенов смотрел на взволнованный почерк матери, вчитывался и не мог представить, как это — плачет отец?! Мать дальше писала: «Ну вот, сыночек, мы и серебряную свадьбу отпраздновали!..» Семенов продолжал есть из побитого котелка горячую гречку с тушенкой, но видел перед собою оставленный гостями праздничный стол: куски торта на широком, округлом блюде, кофейные чашки — такие полупрозрачные, словно бумажные, с голубыми летящими бригантинами, — и отца, своего отца, одиноко сидящего. Семенов видел широкий затылок, нелепый ежик волос, седину... даже обвисшие щеки и заостренный подбородок отца он мог представить, но слезы?.. Посыльный сказал, что Семенова срочно требует к себе командир батареи; а еще передал, ухмыляясь ехидно, чтобы сержант захватил с собою шелковую веревку и кусочек мыла. «Пусть сам вешается, — ответил Семенов. — И ты с ним на пару, щегол! Вам еще долго служить, а мне осталось сто дней...»
Комбат восседал на складном стульчике под масксетью, натянутой специально между бортами машин. Даже в полутьме Семенов почувствовал, как пышут здоровьем багровые щеки комбата и наголо остриженный череп, На складном же артиллерийском столике неярко светила блестящая японская керосинка, над которой вился рой мошкары. Чуть поодаль стоял чайник, пустая банка из-под сардин, с краю лежала свернутая вчетверо карта.
Комбат звучно отхлебывал горячий зеленый чай из алюминиевой кружки. Рядом стоял офицер в полевой новенькой форме — серьезный, подтянутый. Комбат даже не взглянул на Семенова, когда тот поднырнул под масксеть и доложил по всей форме: дескать, явился по вашему приказанию. Зато старлей выставил вперед подрубленный подбородок и громко сказал: «Вот он!.. Тот самый сержант!» И только тогда комбат повернулся лицом. «Ну что, Семенов, — так начел он, — я смотрю, ты окончательно оборзел?.. Десять суток ареста, понял?! — Семенов молчал. — Понял, я спрашиваю?» — «Так точно!» — «Но после того, как вернемся в лагерь... А пока отстраняю тебя от должности командира расчета; с сегодняшнего дня ты — рядовой, понял?» — «Так точно!» — «Машину передашь Прохнину, а потом подумаем, что с тобой делать. Иди... да, напиши объяснительную и отдай командиру взвода, прапорщику Скворцову, иди!»
Сержант удалился. Над рядами машин, бронетранспортеров, орудий уже светила звездами ночь, умолкал обычный раскатистый шум привала: негромкий солдатский говор, звяканье ложек и котелков, случайные отголоски гитары... Санька сказал: «Ничего, прорвемся». Они вместе лежали на тенте транспортного «Урала» и смотрели в звездное небо. «Да, ты прав: сейчас главное — выбраться отсюда, — согласился Семенов, — а там уж...» И снова стали мечтать о доме, о том, как заживут на гражданке. Саня хотел жениться, его подруга ждала. «Женюсь, заведу семью — и забуду все к черту!» А Семенов стал рассказывать ему про Маринку, как они с ней однажды попали под дождь, бежали босыми по площади, а потом стояли на крыльце его школы и целовались... Но вот послышались выстрелы. Один за другим — эти всасывающие шипения ракетниц, — небо осветилось огнями. И послышались крики: «Ура. Ура-а!»
Семенов и Санька соскочили было на землю, схватившись за автоматы, но потом поняли все — это лихая пехота начала праздновать «сто дней до приказа».
«Слушай, сегодня же точно — сто дней! — выкрикнул Сашка и тряханул Семенова за плечо. — Давай и мы поддадим жару!» — «А что, это надо...» И они принялись палить в небо трассерами. Санька даже сбегал к своей машине и принес пару сигнальных ракет... Фейерверк продолжался не менее четверти часа, и, когда уже стал угасать, впереди центрального ряда пронзительно заголосили сигналы машин и дневальные наперебой закричали, объявляя общее построение.
В свете фар перед строем застыла мрачная, приземистая фигура самого командира дивизии, полковника Степанова; он командовал всей операцией. Рядом стояли еще несколько офицеров, среди них и тот самый старлей, и комбат, и личный телохранитель командира дивизии — высокий, широкоплечий прапорщик. Полковник совсем не громко сказал: «Вы что, одурели?» — но всем было слышно, даже на флангах, хотя в строю стояло не менее тысячи человек. Откуда-то из темноты вытолкнули испуганного бойца в серой форме афганской армии. На голове бойца белели бинты. «Вот, смотрите, — сказал полковник, — вот это не вашей совести...» По строю прошла робкая волна смеха. Оказалось, что одна из осветительных ракет, падая обратно на землю, угодила бойцу прямо в голову, — и это было на их совести...
Было уже далеко за полночь, а за два часа до рассвета колонна бронетранспортеров, машин с зажженными фарами медленно проследовала по тихим улочкам Маймене и направилась к подножиям округлых песчаных гор.
Позади остались последние уступы сыпучего склона, сержант Семенов перебрался через невысокую насыпь, углубился в тенистый запущенный сад и теперь, озираясь по сторонам, торопливо срывал с ветвей и совал за пазуху подернутые нежно-белесым налетом переспелые сливы. И тут он услышал сначала далекий, но все нарастающий и вот пророкотавший прямо над головой шум вертолета. Сквозь просветы в листве промелькнула тяжелая тень пузатого корпуса и унеслась в сторону развернувшейся по полям артбатареи.
Фронт батареи представлял собой дугу, протяженностью сто пятьдесят — двести метров. Шесть реактивных установок стояли на одинаковом расстоянии друг от друга в полной готовности к залпу. Обгоревшие добела пакетно-сорокаствольные коробки были приподняты и развернуты под углом к пыльным кабинам «Уралов», на дверцах которых пестрели размашистые красные звезды, Машины стояли поперек фронтальной дуги, параллельно, отвечая яркому предзакатному солнцу одинаковым блеском механических узлов и деталей. И в каждом из двухсот сорока стволов батареи ждало своего стартового импульса двухметровое, стокилограммовое тело снаряда — это были шесть первоклассных в своем всесокрушающем, уничтожительном совершенстве стальных творений, сочетающих в себе последние достижения механики, оптики, электроники.
Возле каждой машины валялся на земле свернутый тент, чуть подальше был выкопан неглубокий, короткий окоп, называемый капониром; от пакета стволов спускались изогнутые кронштейны прицельных устройств, напротив которых были выставлены на треногах артиллерийские коллиматоры.
Там, где должен быть центр дуги, на одинаковом приблизительно расстоянии от каждой машины, так же виднелась тренога, на которой закреплялась угломерно-компасная буссоль, а рядом располагались складные стульчик и стол с планшетом и картами: здесь было место СОБа — старшего офицера батареи. Но вот уж два месяца, как он с желтухой отправлен в Союз, замены не было — обязанности старшего офицера батареи временно исполнял прапорщик Скворцов. Позади треноги и столика был выкопан специальный окоп, где постоянно дежурил на рации один из связистов.
Вертолет завис над огневой и начал снижаться. Из-под машин повысовывались солдаты, помятые, разомлевшие, скорее лишь из любопытства следившие за тем, что повлечет за собой столь неожиданное явление. Вертолет коснулся земли с правого крыла батареи, как раз в нескольких метрах от первой машины, грузно осел на шасси, длинные лопасти винтов его постепенно прекратили вращение и, прогнувшись, обвисли. Распахнулась округлая дверца, из которой тут же выпала двух-трехступенчатая подножка, и вот появилась высоченная, коренастая фигура прапорщика-телохранителя, а за нею — и сам командир дивизии. Он был невысокого роста и полон, однако подвижен, одет в просторный, рыжеватого цвета маскировочный костюм без знаков отличия, лишь на голове у него была пилотка с офицерской кокардой.
Не оборачиваясь к свите из нескольких офицеров, которые один за другим выпрыгивали на землю, он осмотрелся, сказал что-то прапорщику и быстрым шагом направился к боевым машинам.
Батар-рея!.. С другого крыла дуги громыхнул голос прапорщика Скворцова. Он вынырнул из-за шестой установки, замер как вкопанный, а затем, словно отпущенная пружина, — понесся к своему месту СОБа, спотыкаясь на рытвинах и придерживая на бегу то кобуру, то полевую сумку. Огневая позиция мгновенно ожила: из-под машин выбирались солдаты, торопливо надевали на себя каски, ремни, разбирали оружие и бежали со всех сторон строиться.
«Батар-рея!..- теперь Скворцов прокричал уже перед строем. — Р-райсь! Смир-равнение на!..» Правая ладонь Скворцова воткнулась в висок, левая прижалась к полевой сумке. Он попытался изобразить на пахоте некоторое подобие строевого шага и замер наконец перед командиром дивизии.
— Товарищ полковник! Реактивная батарея заняла огневую позицию, согласно...
Полковник поднес ладонь к правой щеке. А Скворцов закончил доклад и умолк. Он стоял перед командиром навытяжку, ожидая команды «Вольно».
— Товарищ прапорщик, — неторопливо начал полковник и обернулся к стоящей позади него свите, — насколько мне помнится, я давал приказ по дивизии: всему личному составу, в том числе и офицерам, — всем сбрить усы. Вам об этом известно?
— Так точно, товарищ полковник! Известно! — Скворцов напряженно держал вытянутую ладонь возле виска, строй стоял замерев.
— Так в чем дело, почему не сбрили? — Полковник нахмурился. — Вы что, Чапаев?..
Офицеры свиты за спиной командира дивизии стояли и ухмылялись.
— Никак нет, товарищ полковник!.. Скворцов!
Командир дивизии приподнял брови несколько удивленно, постаял немного, будто задумавшись, затем вдруг повернулся и направился к вертолету, за ним и вся его свита. Скворцов медленно опустил руку, глядя им вслед. Со стороны обмякшего строя послышался говор, смешки...
— Какого... стойте!.. По местам! — громко скомандовал прапорщик. — Командирам расчетов — раздать шанцевый инструмент, лопаты... Рыть всем укрытия для машин, с аппарелями, в полный профиль... Чтобы к ночи все было готово, пройду сам проверю.
Солдаты разошлись по местам. Во главе с командирами расчетов они уселись курить под тенью развернутых в боевое положение установок. Время от времени поглядывали в сторону вертолета, который с яростным рокотом снова поднялся над огневой, развернулся и вскоре скрылся за округлыми спинами гор; солдаты проводили его равнодушными взглядами.
Да, у прапорщика Скворцова были усы — его гордость и предмет неустанной заботы. Жесткие и размашистые, соломенного цвета, усы стали теперь одной из причин, мешавших его служебному продвижению. Скворцов давно уже окончил заочный педагогический институт и еще, как он сам говорил, «экстерном военный колледж», однако погоны с лейтенантскими звездами ему не очень-то торопились вручать; вероятно, скверный характер Скворцова был тому главной виной. Этот высокий, широкой кости прапорщик непременно оказывался участником тщательно скрываемых от солдат попоек, ночных карточных игр и потасовок среди молодых офицеров, хотя по натуре он был нелюдим. Высокомерие и наплевательство вселенских размеров будто отпечатались на его худосочном лице в виде постоянной ухмылки и крупных, обвислых складок пониже ввалившихся щек. Голова его была начисто выбрита, но вот эти усы с лихвой восполняли недостаток растительности, выведенной по причине опасности заведения вшей,
В то время, когда сержант Семенов нехотя подходил к крайней, шестой установке, его командир сидел в тени на развернутом брезентовом тенте и под музыку чистил свой пистолет: черные, вороненые части механизма были аккуратно разложены на брезенте рядом с видавшей виды «Спидолой»; кругом валялись пустые консервные банки, огрызки арбузов и дынь, скомканные обрывки бумаги...
— Звали, товарищ прапорщик?
Скворцов повернулся к сержанту и едко прищурился.
— А-а, Семенов, пришел... — В своих широких и грубых руках с побитыми, узловатыми пальцами он держал разряженную обойму от пистолета и потемневший от металла и масла лоскут. — Ты знаешь, кто это поет?
Сержант взглянул на радиоприемник.
— Понаровская, товарищ прапорщик.
— Правильно, Семенов, Понаровская, — спокойно согласился Скворцов. — Хорошая баба, я бы ей вдул... кстати, ты объяснительную принес?
Не услышав ответа, Скворцов посмотрел на сержанта, который осматривал песчаные склоны и небо.
— Что молчишь?! Объяснительную принес, я спрашиваю? — повторил Скворцов свой вопрос, протирая вынутую из обоймы пружину.
— Никак нет, товарищ прапорщик, не принес... Ручка не пишет, паста кончилась,
Скворцов отложил пружину и неторопливо поднялся на ноги.
— Паста, говоришь... — Он приблизился вплотную к сержанту и пристально его осмотрел.
— Ну правда, товарищ прапорщик...
— Твоя жизнь скоро кончится! Слушай, Семенов, ты что передо мной тут выламываешься, как девочка... Ты знаешь, кто ты есть из себя? — Скворцов брезгливо поморщился. — Ты есть дерьмо!
— Полегче, товарищ прапорщик...
— Чего легче? Ну чего легче!.. — вскричал Скворцов.
Сержант отвернулся. Он неотрывно следил за тем, как в синем глубоком небе одиноко парила хищная птица. Ему было плевать, он молчал.
— Пшел вон! — скомандовал прапорщик. — Чтобы через пять минут была объяснительная.
Сержант не двигался.
— Чего стоишь, не понял, что ли? Иди и пиши объяснительную!
— Я не знаю, что там писать.
— Не знаешь! А как калечить боевую технику, знаешь?! Наших, кстати, афганских товарищей по оружию... боевую технику... — Скворцов аж захлебнулся внезапно вспыхнувшей злобой. — Все пиши, то будет твой приговор!
— Есть, — еле слышно ответил Семенов и пошел прочь.
Возле окопа, где на рации дежурил связист, его уже ждал Бабаев, с тремя катушками телефонного кабеля. Сержант взвалил на плечо одну из них и молча пошел по бахчевым полям к подножию песчаного склона.
Солнце давно уже перешло зенит и потянулось к противоположным вершинам. Они отпечатались на ярком небе мрачными зубьями. Заполуденное солнце поумерило жар, и природа вздохнула с облегчением, — как будто послышалась музыка из ближнего мирного кишлака: на узкие, пыльные улочки, кое-где объятые зеленью, выбежали смуглолицые дети, медлительные призраки женщин в чадрах уселись перед домами просеивать или молоть муку для пресных лепешек — это будет нехитрый, постный ужин мужьям, которые вернутся, когда будет совсем темно; усталые, немногословные, они поедят, вознесутся хвалою аллаху и отойдут ко сну. Сейчас же мужья-дехкане, подняв на плечи мотыги с длинными рукоятями, покинули дома и пошли к полям, чтобы отдать все силы и пот своей грубой и тяжкой работе, — с истинно мусульманским терпением копать и копать, расчищая и углубляя каналы, или готовить землю для новых посевов.
Семенов помнил ощущение незваного гостя, возникавшее всякий раз, как только они въезжали в кишлак или в город, Было ль то утро или пора предзакатная. Особенно в городе всегда было шумно и людно. Створки лавок распахнуты: мясные, галантерейные, овощные — все они жили, дышали, издавали звуки и запахи, совсем не понятные им, чужестранцам. Смуглые люди в просторных полотняных штанах и длиннополых рубахах, женщины со скрытыми лицами были заняты повседневным трудом: торговали или нянчили детей, жарили мясо, пекли лепешки или разъезжали в легких и звонких повозках. Они лишь изредка поглядывали на колонну пыльных, защитного цвета машин. И хотя в их глазах почти не было страха, Семеновым овладевало странное и уже знакомое чувство: словно бы на довольно правдивый, живо и красочно выполненный холст городской жизни какой-то негодяй выплеснул пузырек черной туши. Сержант Семенов чувствовал в себе неловкости незваного гостя. Ему было стыдно перед этими людьми и за машины, нещадно изрыгающие грохот, дым, страх, и за оружие, которое держал он в руках, и за беспомощность в этих смуглых лицах.
Так что же они думают, пытался понять Семенов, глядя на нас. Не машины с красными звездами и парней, голубоглазых, светловолосых, которые устало смотрят на них из кабин, из откинутых люков... Что они думают, ведь способны думать! Кого видят в нас: врагов, друзей?.. Не могут же они все до одного быть душманами, как не могут быть все люди убийцами. Добродетель — вот основной закон отношений между людьми, главное условие выживания рода человеческого. И эти люди наверняка в большинстве своем добры и честны; кем же мы предстаем в их глазах?
Тогда еще Семенов искал ответы, он даже пытался представить себя на месте этих людей; утром, распахнув окно в своей комнате, он видит вдруг, как по улице со скрежетом траков движутся танки, бронетранспортеры, на перекрестках стоят солдаты чужой страны... Да что там рассуждать! Теперь-то он понял, что уже ничего не поделаешь; теперь ему было плевать.
Зиндан — это такая яма. Три на три метра и три в глубину. Она служит теперь в полку гауптвахтой. Ее выкопал один солдат по фамилии Борщак. Он был самым первым арестантом после того, как они вошли в эту забытую богом страну и расположились в долине лагерем. Полкач объявил ему пятнадцать суток ареста.
Всему викой была Катька, невысокая стройная сучка с обвисшими ушами и мягкой короткой шерстью. Никто точно не знал, откуда она появилась в расположении батареи: может быть, сама забрела, а может, ее привезли водовозы или кто-то другой. Главное, что в движениях ее, во влажных выразительных глазках было что-то теплое, нежное, девичье. Особенными симпатиями Она пользовалась среди молодых офицеров и прапорщиков. Они приживали ее в своей палатке, кормили с офицерского стола и часто спорили перед отбоем, под чьей кроватью она уляжется спать. Солдаты между собой поговаривали, что, мол, они, офицеры, имеют поочередно с Катькой тайную связь, однако же никто не был против, когда она крутилась под ногами на кухне или, развалившись на передней линейке в тени под «грибком», пасла носом мух.
А ефрейтор Борщак был прописан на кухне, куда его посылали дежурить чуть ли не каждый день. Это было вонючее место совсем на отшибе, не доходя туалетов, населенных навозными жуками и мухами: под закопченной масксетью стояли три походных котла, окруженные с одной стороны баками для воды и горючего, а с другой — высокой раздаткой, сколоченной из деревянных щитов, которые после каждого приема пищи наряд обскабливал штык-ножами. К себе в палатку Борщак возвращался глубокой ночью и уже на рассвете опять уходил разжигать котлы. Днем он слонялся по лагерю в засаленной робе с автоматом через плечо, свободный от распорядка и дисциплины, отвечая на оклики своим неизменным: «Пшел вон!»
В тот день после завтрака замполит собрал всех в большой, самой чистой палатке и начал политзанятия. В расположении дивизиона была мертвая тишина. Как вдруг со стороны кухни послышался выстрел, все выскочили из палатки и увидели Катьку, бегущую вприпрыжку на трех лапах и громко скулящую. Тут же объявили общее построение полка на передней линейке, из строя вытолкнули растерянного Борщака — уже без ремня, без погон, — и вот тогда Распущенный (именно так с тех пор прозвали командира полка) объявил приговор: «Этот, понимаете ли, распущенный солдат... Нет, он не фашист! Он хуже фашиста!.. Ведь он, понимаете ли, вытащил пулю, «а в гильзу забил бумажку, чтобы собака не сразу подохла, а дольше помучилась... Начальник штаба, у нас есть гауптвахта?» — спросил полкач стоявшего рядом майора. «Никак нет, товарищ подполковник!» — ответил майор. «Дать этому распущенному солдату лопату, пусть роет себе зиндан!.. Объявляю пятнадцать суток ареста!»
И вот ровно семь дней Борщак копал на жаре яму для себя рядом с караульной палаткой и оставшиеся восемь суток сам еще в ней сидел. Потом он рассказывал, как ему там приходилось. Утром и вечером — еще ничего; можно было спрятаться в тень под отвесными стенами ямы, но зато когда солнце в зените!.. Да и ночью не легче — холодно. К тому же всякие ползучие гады: змеи, скорпионы, фаланги, — они тянутся к людскому теплу. Накрывшись с головою шинелью, Борщак тан и просиживал в углу своей ямы ночь напролет, а услышав негромкий глухой удар, шуршание или шипение, вскакивал, хватал стоявшую под рукою лопату и начинал ею что есть силы плашмя колошматить по дну.
Теперь Семенов знал точно, что и ему не избежать этой участи; его теперь могло спасти лишь ранение или смерть.
...Сержант остановился и оглянулся: щуплая фигурка Бабаева, обвешанного с обеих сторон тяжелыми катушками кабеля, маячила далеко позади, где-то на середине склона. Молодой солдат тянул лямку одной из катушек — он прокладывал связь от огневой к вершине. Время от времени Бабаев останавливался и смотрел назад, на то, как ложится на склоне раскрученный провод, поправлял рукою козырек ободранной каски, спадающей ему на глаза, и с поразительным для такого крохотного тела упорством продолжал восхождение.
Семенов подождал, пока Бабаев сравняется с ним, забрал размотанную до половины катушку, взялся сам протягивать провод. Освободившийся от тяжелой ноши солдат пошел рядом с ним.
— Ну что, устал, Бабаев? — Сержант взглянул на солдата. Будто бы бодрый еще старичок в военной выцветшей робе шел рядом с ним.
— Не-е, — сморщенное лицо Бабаева расправилось жалкой улыбкой, — не особенно так...
— Тогда штаны подтяни!
На коротких косолапых ногах молодого солдата штаны постоянно свисали крупными складками.
— Родом-то откуда?
— Я? — Бабаев преданно посмотрел на сержанта.
— Ну не я же...
— Узбек я, — ответил солдат.
— А я думал, японец...
— Не, — солдат засмеялся, — узбек.
Он немного отстал, подтягивая штаны и расправляя сбившиеся под ремнем полы своей куртки; не расслышал того, что снова спросил Семенов.
— Я спрашиваю, город какой?
Бабаев втянул голову в плечи, будто опасаясь удара, и торопливо ответил:
— Шёндор...
Теперь сержант молча шел впереди и смотрел себе под ноги, но вот обернулся.
— Как ты сказал?
— Шёндо-ор, город, — солдат попытался заглянуть в лицо своему командиру, — Шёндор...
— Ну и как там у вас? В смысле, хороший город?
— Так, — Бабаев улыбнулся застенчиво, — не особенно так...
— А работал где? Или еще нигде не работал?
— Работал. Сержант усмехнулся: