Михаил любил эту церковь - в летнем ослепляющем зное Канн здесь было светло и прохладно. За стеной храма, через дорогу, трепетала серебряной листвой густая оливковая роща. Она давала спасительную тень, и после службы можно было уединиться в тишине от городской суеты. Церковь была мила ему еще и потому, что воздвигли ее в честь небесного его покровителя Св. Михаила Архангела, предводителя и архистратига сил бесплотных. Все эти последние тяжелые и смутные годы он незримо чувствовал его покровительство и защиту. Самые отчаянные и гибельные месяцы отступления и бегства с Родины были согреты маленьким потертым серебряным образком святого, которым благословила его перед уходом в добровольческую армию вечно любимая и незабвенная матушка, по которой здесь на чужбине он тосковал ежедневно и ежечасно, пытаясь в каждом женском лице разглядеть любимые черты, но тщетно - природа скупа и щедра одновременно, ничего не повторяя.
Какие-то намеки и полунамеки неясные, и то лишь издали. Иногда угадывалось что-то знакомое: высокие скулы, разрез глаз, ямочки на щеках - и уже радостно холодело сердце, а воображение дополняло образ. Приливала волна нежности, и он смотрел, не отрываясь, чем приводил почтенную даму или девушку в недоумение. Но тонкая женская интуиция улавливала, что не было в его интересе ни похоти, ни праздного любопытства, и часто на его вопрошающий взгляд отвечали ему теплой ласковой улыбкой.
Таких, как он, потерявших дом и родных, здесь было много. Некоторые еще продолжали донашивать выцветшие гимнастерки со следами споротых погон. В разбитых сапогах и английских башмаках, на головах - видавшие виды засаленные фуражки, а в руках узелок или потертый саквояж - все имущество бывших "превосходительств" или "высокородий". Эти серые, прокопченные на крымском и турецком солнце лица мелькали по всем городам и весям приютившей их страны, только что выбравшейся их тяжелой войны с миллионами погибших и изувеченных.
И что могла голодная разоренная страна предложить беженцам числом под миллион человек - только выживать, надеясь на свои силы. И спасибо, что приняла. Стала она доброй мачехой для изгнанников с матери-Родины. Когда-то в годы французской смуты Россия приютила многих бежавших от ножа гильотины, пригрела на морозном солнце, и доброе дело не осталось без ответа, Франция возвратила его сторицей.
Метались по стране вчерашние военные, профессора, врачи, студенты, гимназисты, герои-казаки из глухих Кубанских и Донских станиц в поисках работы, куска хлеба, ночлега, теплого угла хоть на час или два.
Такой угол нашел себе Михаил в Каннской церкви слева от входа у стены под мраморной белой доской, установленной родственниками "В молитвенную память об усердном сотруднике по созданию святого храма сего Федоре Платоновиче Чихачеве погибшем в тяжелом заточении во время революции в Нижнем Новгороде 6-го декабря н.с. 1919 г. На 59 году своей жизни". Доска с иконкой Спасителя в тусклом серебряном окладе была для Михаила ниточкой, соединявшей с утраченной Родиной. Висевшие вокруг иконы в лакированных серебряных киотах напоминали домашний уют.
По воскресеньям на литургии у доски стояли вдова и дочери погибшего - в темных строгих платках с иконописными лицами и скорбными глазами. Рядом - нескладно-высокий подросток-сын с всклокоченной непослушной рыжей шевелюрой. Всегда на его веснущатом курносом носике блестели капли-росинки. В то время как мать и сестры истово молились, он с любопытством озирался по сторонам или надолго замирал, уставившись в пол и думая о чем-то своем.
По воскресеньям Каннская церковь наполнялась самым разным народом: бывшие военные с характерной выправкой, почтенные дамы с белыми "а-ля графиня" чалмами на головах, вдруг неожиданно вошедшими в моду у почтенных матрон русской эмиграции - французы недоумевали: "Как много у них графинь, и какие все сердитые! Пойми этих русских..."
Барышни, еще недавно сонно и патриархально жившие в старых посадских домах и квартирах с добрыми родителями и озорниками-братьями, в миг оказавшиеся никому не нужными и чужими; преподаватели гимназий, не приспособленные к физическому труду, не умевшие вбить гвоздя; бывшие промышленники, купцы, приказчики, в миг разорившиеся, потерявшие любимое - казалось, на всю жизнь! - дело... Лишь малые дети, наполнявшие церковь, не ведавшие тревог, весело бегали во время службы, громко смеясь и играя, заглушая хор. Владыка разрешал: "Пусть - они ведь ангелы!"
Михаил закрывал глаза, слушая пение церковного хора, молитву протодиакона, робкий проникновенный голос старенького хрупкого владыки, и ему становилось хорошо и спокойно на душе. Словно был он в своей родной церкви, в которой когда-то его крестили, и не было ни проигранной войны, ни бегства из ставшей вдруг чужой и враждебной ему Родины.
На хорах выделялся нежный, волнующий голос девушки - его ровесницы. Каждую службу он украдкой высматривал ее снизу - она стояла на хорах в первом ряду и боковые солнечные лучи высвечивали ее прекрасное лицо, от необычного ракурса становившееся каким-то таинственным и неземным.
Она была хороша собой, тщательно причесана, скромно и со вкусом одета. После службы со всеми хористками она спускалась к кресту, прикладывалась к иконе, царственным жестом пропуская вперед немощных и старых. Получив благословение, задерживалась на какое-то время, как бы чего-то выжидая и нервно сжимая пальцы тонких рук. В ее больших темных глазах были тревога, растерянность, надежда, давняя глубокая печаль. Она смотрела мимо всех, мимо Михаила - не замечая его смущения, его нескладного топтания и желания быть замеченным.
Может быть там - в Петербурге ли, в Москве - в той устроенной и благополучной жизни Михаил и привлек бы ее внимание: высокий, "ладно скроенный и крепко сшитый", с густой шапкой каштановых волос и яркими карими глазами. Наверняка бы привлек! Были бы походы в кофейни, музеи и театры, знакомство с родителями, друзьями...
Но здесь невозможно было смотреть на эти потертые кители и пиджаки с чужого плеча, немытые головы и несвежие рубашки, стоптанные нечищеные башмаки и полное отсутствие каких-либо радужных перспектив у всех этих вчерашних молодцов и красавцев. Их удрученные лица с потухшими взорами дополняли картину.
Надо было как-то устраивать свою жизнь. Пусть француз, немец, бельгиец - кто угодно! - но с нормальным домом, квартирой, устроенным бытом. Пусть некрасивый, неинтересный - но хоть какая-то надежда и опора! Здесь, где все чуждо, непривычно и незнакомо...
Тебя, в расцвете сил и красоты, выдрали с корнем из родной, мягкой и теплой земли и ткнули за тысячу верст в чужую - каменистую и раскаленную, где день ото дня сохнут и вянут твои прекрасные цветы. Невозможно больше терпеть этот жуткий клозет на лестничной клетке - с постоянно разбитой лампочкой, с загаженным полом, воняющим застарелой мочой. Этот естественный и даже приятный в нормальных условиях поход превращался для них с матерью в каждодневную муку: пока одна предавалась этой пытке, другая дежурила на лестнице, так как, закрыв дверь, ты оставался в полной тьме - становилось жутко и гнусно.
Они, жившие когда-то в больших и светлых квартирах, где просторные ванные были отделаны кафелем, а яркие матовые лампы освещали белоснежные раковины, они откладывали эти походы на лестницу до последней крайности. Приспособились посещать пикантные заведения в близлежащих бистро и кофейнях - придав шутливое выражение лицу, робко отодвигали бамбуковую кисею входа. Достаточно было вопросительного взгляда гарсону, и тот с чуть смущенной улыбкой привычно указывал куда-то вглубь, мимо стойки - туда, где были кладовка, подсобка и дальняя кухня, где громоздились ведра и метлы. Даже в самом бедном кафе в заведении было душистое мыло, чистое полотенце, кафель, залитый ярким электрическим светом, веселый, сияющий белизной фаянсовый стульчак с журчащей в нем хрустальной водой, которая жизнеутверждающе низвергалась Ниагарой...
Они с матерью, как две озорные подружки, поочередно проскальзывали в эту навязчивую мечту, на миг осуществленную. "Когда же, когда мы будем жить по-человечески?" - с тоской спрашивали они друг друга. Проходя обратно мимо гарсона, посылали ему благодарственный кивок, получая ответную приветливую улыбку молодого курносого лица.
Эти жизнерадостные, подпоясанные передником труженики были похожи один на другого. С раннего утра до поздней ночи они, не зная усталости, пробегали за день десятки километров на своем пятачке, и казалось - работа эта была им в радость. Никакого раздражения или недовольства даже от самого занудного и капризного клиента. Бойкие и уверенные на рабочем месте, во всем остальном скромные и застенчивые - от любого вопроса смущаются и краснеют как барышни.
Таковы почти все французские юноши. С ними трудно познакомиться, завязать дружеские отношения - амикошонство не принято. Где описанная в литературе хваленая распущенность и нахальство? Все с точностью до наоборот!
Как вписаться в круг этой чужой, но ставшей уже своей, жизни... Вырваться из этой душной крохотной комнатенки под железной раскаленной крышей, красиво названной мансардой - с затхлой потертой мебелью, чугунной мрачной печью, черной от угольной пыли. Маленькая, с отбитой эмалью раковина, из которой хило текла ржавая вода. Вместо кухни - прямо в комнате плитка. И дешевая плохая еда - как нарочно с тяжким духом приготовляемая и плохо выветриваемая.
По ночам неведомым путем на лестницу пробирались клошары, пили кислое розовое вино, гадили. Долго о чем-то гудели, иногда хрипло смеясь. Потом засыпали, утробно храпя и надрывно кашляя. После них на лестнице весь день стоял въедливый смрад протухшего сыра, который подло проникал в комнату...
Нет, бежать! Бежать их этого ада! Но куда...
Только в воскресенье в церкви на миг возвращалось подобие былой жизни.
Она знала, что красива, делала вид, что не замечает заинтересованных мужских взглядов прихожан церкви. Не до них ей было - теперь неустроенных, беспризорных, полуголодных сантимников, таких же несчастных, как они с матерью. Про себя она отметила лишь Михаила - юношу с глазами раненого оленя - но и только. Было видно, что он такой же неудачник, как и все остальные, для которых церковь была последним кусочком русской земли. Не жалко ей было их. Жалеть можно было там, в устроенной благополучной жизни. Здесь должен выживать каждый сам, как умеет. А пожалеть можно и кошек, которых она обожала с детства. Этот зверек подставит теплую шкурку, потрется мордочкой, промурлычет ласковую песенку и уютно доверительно устроится на коленях. А главное - никогда не ответит злой черной неблагодарностью за проявленные любовь и добро.
Обычно пустая даже в праздники - если приходились на будний день - в воскресные дни церковь почти вся наполнялась народом. Гордостью ее был церковный хор - пели бесплатно, по зову сердца, вкладывая в пение всю тоску по утраченной Родине. Многие специально приезжали издалека. На спевки времени не хватало, но отсутствие профессионализма возмещалось проникновенностью и страстью исполнения.
Ее голос, глубокий и нежный, всегда выделялся из хора. Если по какой-либо причине она не приходила, хор как-то разваливался, сбивался и еле-еле дотягивал до конца службы. Пение ее вызывало непроизвольные слезы, никем не видимые в церковном полумраке. Церковный хор, пение, прекрасная девушка, освещенная лучом солнца на балконе, невольно воскрешали до боли всем знакомые ассоциации.
Михаилу вспомнился кудрявый модный поэт с бантом и с задумчивыми женскими глазами. Строки, которым он раньше не придавал никакого значения, оказались пророческими. Откуда и как этот капризный, нервический, избалованный успехом нежный юноша-поэт мог предвидеть это:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, плакал ребенок
О том, что никто не придет назад...
Он шептал эти строки. Видел вокруг угрюмые, скорбные лица с печалью обреченности. Удивляло совпадение. Стихотворение, написанное двадцать лет назад, было о них - заброшенных на чужбину, усталых, потерявших радость жизни. Никто из них никогда не придет, не вернется в родные края. И корабли, уходящие в море, были тут же рядом, в порту - только спустись по улице. Но не ждали они никого. И хотелось выть, как брошенный пес, глядя на тающий за горизонтом дымок парохода.
Мысли уносились в те далекие времена, когда жил он с родителями в старом родовом двухэтажном деревянном доме на высоком берегу реки. Из окна видно было, как, извиваясь, далеко исчезала она в холмистых берегах. Вечером нависала над ней огромная луна с непременной рябой дорожкой. Ярко зажигались звезды. Почти над землей - бледная холодная, с зеленым отливом Полярная звезда. А потом на черном небе его любимый Альтаир с тремя наискосок ровными точками. Они сопровождали его, где бы он ни был, и всегда он с жадностью высматривал их на горизонте. Дальше, правее, огромный ковш Большой Медведицы - последний раз он прощался с ним, покидая Россию, больше он его там не увидит.
Дальше - дороги, дороги из страны в страну, из города в город. "Созвездия Рак и Козерог сулят удачу меж дорог" - матушка его по знаку Зодиака была Козерог, а отец - Рак. Вот и было ему на роду написано кочевать и странствовать...
В конце августа, в сентябре на черном небе падали звезды, иногда за ними тянулся огненный дымный шлейф. Можно было что-нибудь загадать, но на ум сразу же не приходило, а если загадывал, то что-то неясное, неосуществимое. С крутого берега было видно далеко посеребренную луной реку с редкими рыбацкими кострами. Здесь ничто не менялось, так же было и тысячу лет назад, только вместо парохода скользил по реке долбленый челн, и та же рыба плескалась в воде. Как хорошо, когда плавно тянется связь времен, сохраняя память, традиции, обычаи!
На конюшне пахло душистым сеном и навозом. Из полумрака, с немым вопросом в огромных темных глазах, выглядывали из-за стойла лошадиные морды. Их черные длинные гривы отсвечивали дегтем, они встряхивали ими как восточные красавицы, просушивающие волосы после мытья. Ночью сквозь сон слышен был лошадиный храп, сердитое, нетерпеливое постукивание копытами о землю, тяжкие вздохи коров, громкий звук напористой ядреной струи справлявшей нужду скотницы, сонные поскуливания любимой собаки...
В окно светила полная луна, высвечивая на полу переплеты рам и съежившегося перепуганного мышонка, который в полной тишине спящего дома создавал невообразимый грохот, передвигая какую-нибудь засохшую корку или бутылочную пробку. Если громко чем-нибудь стукнуть, мышонок мог умереть от разрыва сердца. И утром его скорбная мордочка и скрюченные на животе лапки были немым укором совершенному злодейству. Была в доме своя хозяйка - крыса. Она, степенно переваливаясь, ходила по ночному коридору, заглядывая в углы и ведра. У нее была длинная коричневая шкурка, смышленые бусины-глаза. Жила своей жизнью где-то в погребе, кого-то туда затаскивая с воли.
Рано утром, перед рассветом, он любил выйти во двор и смотреть на утопающую в чуть белом тумане реку. Туман заволакивал лесистые берега до самых макушек деревьев, и река казалась огромной, широкой, полноводной, суровой и величественной - сказочной, былинной...
Он ждал восхода солнца. Все замирало, готовясь к этому чуду. Не шелохнется ни один лист, не вскрикнет птица. На небе каждое облако замирает в ожидании. И вдруг этот единственный в мире взрыв - не разрушающий, а созидающий, животворящий, несущий новый день! Радостно защебетали птицы, подул холодный свежий ветер. Заблестела посеребренная инеем трава, переливаясь миллионами росинок. Между деревьями заблестели узоры мельчайших бриллиантовых бусинок росы, рассыпанной по невидимой паутине.
Зашелестели листья, небо окрасилось первыми лучами восходящего солнца. Его диск с огненной короной показался из-за горизонта, потом, быстро набирая силу, выплывал нал лесом. Наступал новый день неповторимый и единственный. Для кого-то - первый, для кого-то - последний в жизни...
На дворе было зябко и хотелось обратно в дом. Там было тепло, пахло хлебом, грела большая русская печь с целым набором ведер и бидонов на скамьях. В ней было много тайных ниш и пещер. Около нее громоздились всех размеров ухваты, кочерги, топоры и пилы. Был еще ранний час, и хорошо было снова залезть в постель и смотреть прерванный сон.
Кому мешала эта тихая, спокойная налаженная жизнь?..