Доказательство строится на тезисе самого воинствующего атеиста - К. Маркса, утверждающего, что критерием истины - является практика. С ним трудно не согласиться.
Человек в возрасте априори обладает большими практическими знаниями, опытом практической жизни. Трудно, практически невозможно, убедить, тем более переубедить его, в чём-либо. Особенно, если его собственный опыт доказывает обратное.
В Советские времена, в Советском обществе, не поощрялась Вера, более того, она была гонима, и, тем не менее, люди посещали церкви. Были это не обманутые пропагандой юнцы, а люди в возрасте, как раз те, которые практически убедились в существовании Бога.
Есть анекдот, отражающий человеческое неверие в Жизнь за порогом Смерти: сидят два близнеца в утробе матери. Один говорит другому: "Скажи, а за пределами утробы есть жизнь?" Другой ему отвечает: "Не знаю, оттуда ещё ни кто не возвращался".
А если серьёзно, то скажите читатель, "примерьте на себя": не сродни ли нашему Страху Смерти, Страх Рождения у младенцев?
Всем известно, что к моменту рождения младенцы имеют весь набор чувств и эмоций, и только сознательное причинение младенцу боли (шлепок по заднице) заставляет их сделать первый вдох.
Иисус Христос сказал: "Для того чтобы победить смерть достаточно умереть".
Предисловие.
Вы, держите в руках описание смысла Жизни Человечества. Ведь он отражен в жизни одного человека так же, как в капле воды - отражен Океан.
Как только я ощутил первый оргазм, Господь спросил меня:
- Понял?
- Конечно! - немедленно воскликнул я.
- Не торопись. Разберись доподлинно, и расскажи Всем.
И я разбирался - 28 лет. Из которых лет, наверное, 15 - часто забывал Бога, но Он не забывал меня.
Описывать законы развития человеческих, сексуальных отношений строго научно - скучно и неинтересно. Мной выбран, кажется, наиболее подходящий жанр - хроника понимания. Все описанные в книге события в той или иной степени повлияли на мою сущность. Нас ведёт Господь, хотя я не всегда осознавал это. Поэтому: первая часть, собственно, книга "Философия секса" - это хроника с очень простыми выводами. Вторая часть - киносценарий, относительно самостоятельное произведение, являющееся художественным осмыслением философии секса.
Бывает,
с головой
копаешься
в помойке
реальной
жизни,
а находишь
Цветы Божественного Откровения.
(А. Лоймин.)
1. Отрицательный опыт.
Мне тогда было лет шесть или семь. На лето меня всегда отправляли в деревню - на свежий воздух и парное молоко, которого я, впрочем, никогда не пил, объясняя это тем, что у меня от него болит голова. Взрослые возмущенно удивлялись, как от молока может болеть голова, но все же пить его не заставляли, видимо потому, что и без молока я рос упитанным и не по годам рослым ребенком.
В нашей же деревне жила девочка - ровня мне по росту, но может на год, на два постарше по годам. Все дети звали ее "проституткой", потому что она, до сих пор не знаю почему, делала следующее. Когда мы, пацаны играли в свои нехитрые игры, - в ножички или в "чику" - она подходила к нам, останавливалась на достаточно приличном расстоянии, (чтобы успеть сбежать), поднимала свое короткое платьице, приспускала трусики, и,. похлопывая рукой по голенькой писке, приговаривала: "Все вы там будете, были и еще будете!" Нас, пацанов, это почему-то жутко оскорбляло; мы пытались ее догнать, чтобы отомстить за поруганное достоинство, но не тут-то было: девчонка была легкая и юркая, в ней как будто совсем отсутствовал вес. Пока мы срывались с места, она успевала исчезнуть где-то на задних дворах соседских домов. А мы, с настроением, будто на нас пописали, возвращались к прерванной игре, которая почему-то никак не хотела продолжаться.
После очередного такого случая мы плюнули на игру и стали составлять план мщения. О битье не было и речи: маленьких, а тем более девочек, в нашей деревне имели право бить только родители, и то не бить, а пороть. Мы это отличали всегда. Сидя на взвозе конюшни, по которому зимой на санях завозят на повить (т.е. сеновал) сено, мы рассуждали о том, как отучить эту шмекодявку от таких выходок. Рассуждали, конечно, те, кто постарше, которым по 13-14 лет. Мы поддакивали - нас, малолеток, в компании было двое или трое. И вот, придумали месть. Сродни тому, что делала она. Раз она так хочет, значит получит то, что хочет: надо ее трахнуть! Мы, конечно, употребили другое, более крепкое слово, благо в нашей деревне то, что в городе и литературе считается нецензурным, вполне считается прилично и по-мужски. В нашей деревне на тебя зашикают тогда, когда ты "лесными" ругаться будешь, а мат это просто крепкое мужское слово, без которого мужику иногда, ну, никак нельзя. Меня сейчас подмывает привести пример ругательства, которое в нашей деревне считалось настолько неприличным, что тебя, при всем гостеприимстве, даже, могут из-за стола попросить, если ты его во время обеда скажешь. Современный человек просто рассмеется, прочитав его, но для жителя нашей деревни это будет шок! "Лешаки с тобой!" - говорят у нас, когда хотят серьезно обидеть человека, это воспринимается грубее, чем "пошел на...".
Итак, мы решили ее вы...ть, чтобы неповадно было всем свою голую пи...у показывать. А кому это дело можно поручить? Старшие говорят: "Да вы что, пацаны, мы же ее порвем навсегда. Нет, это кому-то из малолеток поручить надо". Долго еще судили-рядили что да как, и в результате выбор пал на меня. Городской, через месяц уедет, наглый, решительный, да и остальные недалеко будут, и самое главное - малолетка. На том и остановились.
Сколько прошло дней, не помню, но поймали мы ее в логу. Она там, на солнечной стороне землянику собирала. Накинулись на нее, руки-ноги в стороны, а с меня давай штаны стаскивать. Она видит, что от расправы ей не уйти и спокойно так говорит: "Что, вы....ть хотите? Ладно, только со всеми я не согласна. Давай для начала один кто-нибудь. Городского готовите? Давайте, только остальные пусть отойдут за угор и не подглядывают, я все сама сделаю". От этих слов все пацаны опешили, даже старшие, у меня же они по сей день в ушах, а уж лет 35 прошло. В общем, сделали, как она просила. Отошли все. Остались мы вдвоем. Она снимает трусы, ложится на спину и говорит мне: "Ну, чего стоишь, начинай!" А я не знаю, что начинать. До такого оборота думал, старшие помогут, подскажут, что и как, а тут мы вдвоем. Сцена видимо была очень смешная: она лежит, задравши платье, а я стою - штанишки на коленях и лямки у сандалей. Из-за угора слышу - смеются, наверное, подглядывают, а я стою как вкопанный. Позорище! Тогда я у нее тихонько спрашиваю: "А что делать-то надо?" Она, видимо, поняла, и также тихонько мне говорит: "Ложись на меня сверху и ерзай задницей что есть мочи". Я говорю: "А я тебя не раздавлю? Меня не каждый пацан выдержать может". "Не знаю, - говорит, - но мать-то отца выдерживает, а ты поменьше будешь". Так и сделали. Смех за угором утих, а я поерзал-поерзал на ней, пытался даже с ее помощью вставить, но он почему-то гнулся, и никак не шел куда его направляли.
Не знаю, сколько мы так мучились, только когда мне все это надоело, я поднялся весь мокрый от пота с абсолютной уверенностью, что это работа, а никакое не удовольствие! Зачем только взрослые еще и ночью работают ...
2. В зобу - дыханье сперло ...
Мне было лет девять, может десять, когда мною впервые по-настоящему овладело чувство возбуждения от созерцания женщины. Не обнаженного женского тела, а именно женщины. В легком летнем платье, с туго скрученными на затылке в виде спирали волосами. Она, как раз поправляла прическу, после окончания работы. Опустила на землю деревянные грабли, сдвинула на голове косынку, и перетыкала заколки в кольце волос, а часть заколок, которые она еще не использовала, держала в зубах.
Мы ждали машину, которая после окончания очередного сенокосного дня должна была отвезти нас в деревню, до которой от пожни (луга, где сеноставят - заготавливают на зиму сено) около 8-10 км. Вечерело. Погожий летний день катился к закату. Бабы уже начали волноваться и гудели чуть поодаль, словно тронутый кем-то улей. "Коров уж, наверно, пригнали". "Тебе, Мефодьевна, хорошо. У тебя дед дома - загонит. А нам каково, когда все здесь? Постоит моя Маля у двора, и усвищет куда-нибудь на конец деревни - ищи ее потом", - сетовала громче всех Лариха - дородная баба лет сорока, муж которой, Ваня Поладин, ночь-ночь косил траву конной косилкой, как раз на тех пожнях, где работала наша бригада. Детей у них было пятеро: двое старших уже закончили школу и уехали в город, а те, что поменьше, были здесь. "Да ладно ты, Лариха, или никто не увидит, да завори не отопрут!" - басил ей в ответ Коля Лехотский, - "Радуйся лучше: такой зород сметали - загляденье, на 14 перетык, центнер 16-17 потянет, а вечер-то какой!
Все эти разговоры, этот гомон доносился до моих ушей, будто сквозь вату. Я стоял, не понимая, что стою. Слышал, не понимая, что слышу. Будто все, что происходило возле меня, было не рядом, не здесь, но где-то во сне, в воображении. А на самом деле, ни кого рядом нет, есть только я и она - Лидия, старшая сестра моего троюродного брата по отцовской линии. Она перекладывала косу и смотрела в сторону гомонящих баб, не обращая на меня совершенно никакого внимания, хотя я стоял сбоку от нее всего в пяти шагах.
Сейчас, по прошествии более 30-ти лет с того случая, обладая знаниями энергетического влияния одного человека на другого, пытаюсь понять, почему она не обернулась в тот момент, когда я так недвусмысленно ее разглядывал.
Она перекладывала косу на затылке, и лучи еще достаточно высокого солнца освещали ей спину. Ловкие, сильные пальцы с красивым овалом продолговатых, коротко стриженых ногтей сновали между прядями волос, нащупывая то одну, то другую шпильку, и уверенно вгоняли её в кольца косы, закрепляя их между собой. Бархатно-шелковистая загорелая кожа предплечий будто переливалась на солнце, когда Лидия брала изо рта понадобившиеся недостающие шпильки. Ее грудь вместе с движениями руки колебалась, и вызывала во мне полуобморочное состояние. Я не понимал, что со мной происходит: язык присох к небу, сердце - будто кто-то сжал теплыми ладонями, ноги стали ватными, и отказывались держать, но я стоял и смотрел. Вот она закончила с косой, завязала на затылке косынку и, чему-то улыбаясь, оперлась на грабли, продолжая вслушиваться в бабий гомон. Я неосознанно поблагодарил Бога, что машина еще не приехала. Что она не пошла ко всем, а осталась стоять, где стояла. И, что я могу все также рассматривать ее, не привлекая ни чье внимание.
Она убрала волосы, взялась за грабловище двумя руками, оперлась на него, приложившись правой щекой к рукам, продолжала наблюдать за бабами. Мне теперь полностью был виден ее профиль: изящный, с легкой горбинкой нос; чуточку выдающиеся скулы; не толстые и не тонкие губы; изумительно плавная линия подбородка, перетекающая в соблазнительнейшую шею без единого намека на складки или полосы. Опираясь на грабли, ей пришлось немного наклониться вперед, что придало ее фигуре такие очертания, от которых перестают собой владеть умудренные жизненным опытом мужчины, не то что мальчик, девяти лет от роду.
Тогда, на том лугу, я впервые понял, как женщины покоряют мужчин, в чем их власть над нами. Почему непокорные жеребцы становятся смиреннее овечек. Возбуждение, охватившее меня, сделало меня рабом, я не владел собой. Мной владела Лидия. Ей достаточно было пошевелить пальцем, и я бы исполнил любой ее каприз, только бы она не прогоняла меня, и позволила смотреть на себя.
Она стояла, как прежде, и моя фантазия начала рисовать картины одна смелее другой: вот я подхожу к ней сзади, обнимая за талию и, поглаживая, слегка сминаю руками упругие "торпеды" ее грудей, прижимаясь щекой к немного влажной ее спине, ощущая своей грудью овал ее крепких ягодиц. Вот я поворачиваю ее к себе и, не глядя в глаза, зарываюсь своим лицом между ее грудей. Целуя эту потаенную ложбинку, я чувствую на своих губах солоноватый вкус разгоряченного тела, и ни с чем не сравнимый аромат загорелой бархатистой женской кожи. Вот я крадусь губами к ее животу... Но мое сознание отказывается рисовать продолжение ее тела, мне достаточно того, что я целую ее пупок, а она поглаживает волосы на моей голове.
Если бы мое созерцание Лидии не прервал обыденный и даже слегка раздраженный голос моей тетки, я бы, наверное, так и умер там, не тронувшись с места. "Саша, ты где? Все уже давно собрались, а ты до сих пор с обратью стоишь там. Лидя, - обратилась тетка к Лидии, - зашла бы хоть когда-нибудь, покалякали бы". "Ой, Кланя, что-то все недосуг". - ответила Лидия, подходящей ко мне тетке. И тут я увидел глаза Лидии: в них было столько нескрываемого желания, видимого, как мне казалось, только мне. Только я знал, что между нами сейчас происходило. Только мне было позволено знать, отчего в глазах Лидии эта истома.
Тетка обняла меня сзади за шею, и продолжила разговор с Лидией, которая убрала с глаз поволоку и продолжила разговор. Изредка опуская на меня взгляд, который говорил: "Эх, если бы ты был годков на десять постарше..." Или мне это просто казалось?
* * *
Совсем недавно, около года назад, я снова увидел Лидию, и опять мы были не одни. Ей сейчас уже за 60, но удивительно - когда наши взгляды встретились, мы почувствовали то же самое возбуждение, что и 30 лет назад.
3. Как я стал мужчиной.
Тогда мне было лет 12 или 13 - не помню, но помню точно, что 14 мне еще не было, потому что 14 было моему старшему приятелю, с которым мы проводили время у него дома. Уже не помню точно, чем мы занимались, но наше время провождение никак не было ограничено. Мы были предоставлены сами себе, потому что были дома одни. Помню точно, что он задал мне вопрос, интересуюсь ли я девчонками. Я, естественно, ответил, что интересуюсь, и тогда наш разговор сам собой перешел на темы, о которых я стеснялся с кем-либо говорить, потому что был убежден, что это стыдно - так меня воспитывали. И, несмотря на то, что у меня были две старшие сестры, с которыми достаточно регулярно дрался, по отношению к незнакомым девочкам, был предусмотрителен и расторопен.
Мы сидели на диване, покрытом большим ковром, свешивавшимся со стены. Приятель все выпытывал у меня, какие девчонки мне нравятся, и когда я поведал ему, что испытываю чувство непонятного томления при разговоре с одной из своих одноклассниц - он поднял меня на смех. По его мнению, ни одна из моих или его сверстниц не могут ответить на нашу мужскую любовь подобающим образом. То ли дело взрослые женщины... Только они, по его мнению, способны по-настоящему оценить испытываемое нами чувство. Тут он заговорил об одной нашей общей знакомой - матери нашего младшего по возрасту приятеля. Меня возмутило это до глубины души, и я спросил его, как он может представлять ее с собой в своих грязных, как мне казалось, фантазиях. Он опять высмеял меня, сказав, что я еще сосунок, и ничего не понимаю в отношениях. Меня по сию пору мучает вопрос: "Возможно, у них и, правда, что-то было?", Хотя я, конечно, знаю теперь сам, насколько необузданна фантазия мальчишки, переступившего порог половой зрелости. В эту пору ты еще не в состоянии полностью представить себе женщину, незнакомую тебе, поэтому твоя фантазия замкнута на женщинах, которых ты встречаешь достаточно часто, и, порой, в самых неожиданных ситуациях. Они по твоему малолетству еще не придают этому никакого значения, тогда как для тебя, случайно увиденные сцены уже имеют совершенно определенный смысл.
Итак, мы сидели на диване, и разговаривали о самых запрещенных вещах. Вернее, говорил он, я больше слушал, разинув рот. Как вдруг он сказал: "Закрой хлебальник, пацан. Я тебе сейчас такое покажу, ради чего люди под пули лезут!" Он снял штаны, полу лег на спину, опершись о свисающий ковер и начал теребить свою писку, которая была уже достаточно внушительных размеров. У меня она была еще остренькая на конце, а у него шарообразная и скошена набок. Я сидел рядом с ним и не мог оторвать взгляд от движений его кулака. "Тебе разве не больно?" - поинтересовался я. "Наоборот, приятно, - прохрипел он в ответ, - я сейчас представляю, как мы с ней занимаемся любовью" друг он начал очень громко и неровно дышать и спустя секунду, из его писки вырвалась струя липкой, вонючей, солоноватой жидкости, обрызгав мне краешек носа. Затем еще, но уже поменьше, и еще, но совсем мало, потом он дернулся всем телом, прорычал что-то типа "О-о-о-ой..." и обмяк. Я спросил: "И чё?" Он сказал: "А ты попробуй". Я попробовал, но почему-то ничего не получилось. Тогда приятель и говорит мне: "Мал ты еще, чтобы мужчиной становиться". Я даже обиделся.
Потом, придя домой, и, обдумав все происшедшее, понял, в чем была моя неудача - я стеснялся. И вот, проснувшись следующим утром в своей постели. Я учился во вторую смену, пока бабка готовила на кухне обед и дома кроме нас никого не было, я решил попробовать - получится у меня что-нибудь или нет. Или я и вправду малолетка, но ведь ростом-то мы с приятелем одинаковые. Начал тискать писку, и странно - в голову полезли разные картинки: из книг по искусству - репродукции, из журнала "Крокодил" - карикатуры на девчонок стиляг и много разных других. Не прошло и минуты, как я почувствовал, что моя писка затвердела, и верхняя кожица на ней движется легко и свободно, принося с каждым движением какую-то новую, непонятную, теплую волну, учащающую сердцебиение, и приятно сдавливающую дыхание. Еще чуть-чуть, еще мгновение, и горячая, обжигающая струя долетела до моего подбородка - это был кайф! Но почему-то моя жидкость была не белая, а желтая. Вначале я испугался, а потом сам же себя и успокоил - сосунок еще, а туда же - в мужчины.
После, меня начал мучить вопрос: "А на сколько этой жидкости хватит?" Но вот прошло уже 30 лет, и пока еще - Слава Богу, хватает!
4. До третьих петухов.
В тот год мне исполнилось 14. Я стал мужчиной незадолго до своего дня рождения, но не совсем по-настоящему - не с женщиной, просто один приятель показал самый высший кайф. Показал, как, если хочешь, кончить самому. Я попробовал - мне понравилось, но девчонки не переставали манить и быть желанными. В эту весну я здорово вытянулся. В классе меня перестали звать "жирный", все вдруг стали называть "длинный". И то, правда, на физ-ре с пятого места в шеренге я переместился на второе.
На летних каникулах меня как обычно отправили в деревню, чему ни когда не сопротивлялся, но был даже рад, потому что в деревне всегда был по-настоящему свободен. Нет, я, конечно, работал на сенокосе, но настоящая свобода для меня была в том, что ни кто не лез ко мне с воспитательными нотациями, за исключением явных проступков: например, когда я стал виновником того, что лошадь, на которой работал, вывихнула себе ногу.
* * *
Было мне тогда лет 11. Мы были вынуждены закончить работу по загребанию сена конными загребалками из-за сильного дождя. Сено намокло, и нас, пацанов отпустили домой до завтра. До деревни было километра три, и решили лошадей на ночь поставить в конюшню, все равно они бы к ней пришли, отпусти мы их так близко от деревни. Ну и, конечно, где вы видели, чтобы ватага пацанов, из десяти или двенадцати человек, на конях ехала бы шагом - конечно, мы начали гонку.
Моя кобыла, звали ее Габра, была совсем молодой - лет пяти; по-моему, я сам в начале лета обучал ее ходить в граблях. Резвость ее, естественно, была высокой. Мы скакали по глинистой размокшей дороге, и тем, кто замыкал кавалькаду, было несладко - комья глины из-под копыт впереди скачущих лошадей подобно маленьким ядрам взлетали вверх и с брызгами разбивались о головы, спины отставших всадников и их лошадей. Я скакал по возвышению середины машинной колеи. Когда по ее углублению, слева, меня начал обходить Олёкса на Победителе, я с такой силой ударил Габре в бока каблуками сапог, что она взвилась как птица, но ровно на долю секунды. Во время усиленного толчка ее задняя правая нога - сорвалась в колею. Габра потеряла равновесие, перевернулась через бок и с болезненным ржанием снова вскочила на ноги, пытаясь дальше продолжить скачку, но сделать этого, уже не могла, потому что ее правая задняя нога, вывернутая из тазобедренного сустава, оглоблей повисла на сухожилиях.
Последнюю картину произошедшей сцены я не видел, мне потом рассказывали, потому что в этот момент сам пахал носом скользкую, липкую, холодную глину, не смея подняться из-за перескакивавших через меня лошадей. В результате кроме меня на земле, сброшенные лошадьми, оказались еще трое. Остальные остановились чуть поодаль и шагом стали возвращаться к нам, на ходу подхватывая поводья оставшихся без всадников лошадей. Только Габру никто не трогал. Она стояла на трех ногах и, понуря голову, странно, по-собачьи подвывала от боли. Из ее глаз катились крупные лошадиные слезы, в них читался вопрос: "За что?"
Не люблю, когда меня жалеют, а тут, кроме жалости, пацаны смотрели на меня еще и вопросом: "Что делать будешь?" И чувствовал, как все поскорее хотели уехать, чтобы воспринимать все произошедшее уже в прошедшем времени. Я сказал: "Езжайте, сам доведу ее до конюшни. Все равно она теперь быстро идти не может". Пацаны уехали; этому особенно был рад Сивик - в его глазах был такой неописуемый страх, и бледность так покрывала лицо, что казалось, будто все произошло с ним. Не видеть его страдания - вот чего хотелось мне в первую очередь.
Я подошел к Габре и обнял ее опущенную морду. "Прости, малышка", - произнес шепотом. Она посмотрела мне в глаза - и я почувствовал, что она меня простила. Взяв под уздцы, попытался сдвинуть ее с места - она не шла. Тогда я потянул ее сильнее - она все равно стояла. Я понял: она не знает, как идти на трех ногах, и ей, видимо, очень больно. Я растерялся, не зная, что делать дальше. Сейчас поедет машина с пожни, и все увидят, какой я преступник. От бессилия и незнания я заплакал, продолжая дергать Габру за поводья обрати, и вдруг она скакнула на трех ногах - раз, другой... "Ну, пошли, пошли, миленькая!", - уговаривал я Габру. И она - пошла!
Метров 800, оставшихся до конюшни, мы шли минут 40, но дошли. Снял с нее обрать и отправил в денник, предварительно насыпав в кормушку неположенного летом овса. Идя от конюшни домой, я не знал, что буду говорить, не знал, как поступят дед с теткой - может, завтра домой отправят, ведь лошадь стоит рублей 300-400, а куда ее теперь - на мясо. Подхожу к дому - уже развиднелось. Дождь ушел. Садящееся, но ещё высокое солнце, блестящими лучами освещает длинную скамью у крыльца, на которой сидит дед и гнет уключины из черемшины для лодочных весел. Черемшинные прутья замочены у него в ведре. Мокрый пруток он распускает ножом вдоль по сердцевине на две равные части, а затем, скручивая половинки как жгут и, делая из них полукольцо, вставляет его в приготовленные отверстия весел.
Он делает вид, что ничего не знает. Я расслабляюсь и подхожу к нему на расстояние вытянутой руки. То ли я засмотрелся на его работу, то ли скорость, с какой он протянул руку к моей шее, была космической, но вот он ухватил шиворот моей рубашки и, перехватив его из правой руки в левую, засунул мою голову к себе промеж ног так быстро, что я даже ойкнуть, не успел. Свободной рукой он содрал с меня штаны, а потом ей же выхватил из ведра, сколько попало черемшиновых хворостин и, как начал стегать - я думал, у меня от боли сердце остановится, а он еще приговаривает: "Вот, блядь, никогда больше этой неумелой жопой на лошадь не сядешь. Будешь знать, как меня перед народом позорить. Кто тебя так ездить учил? Свою голову не жалеешь - мою пожалей. Каково мне перед народом позорище принимать". И порет меня, и порет... А я оправился от первой неожиданной боли, и злость меня взяла: " Вот, - думаю, - гад старый, не лошади ему жалко, а себя, как он перед народом выглядеть будет!" Извернулся я, да как цапну его зубами за ляжку, он сразу ноги-те и расшереперил - тут я и выскочил. Утер кулаком сопли, и показал ему этот самый кулак. И, что странно - после этой порки я уже не чувствовал себя виноватым, казалось, что через эти черемшиновые прутья дед на себя мою вину взял.
Я ушел в баню, налил в таз холодной воды, и сел туда голой задницей, отмокать, а когда боль утихла, и я вышел на свет, то был уже поздний вечер, в домах горел огни, а от клуба слышалось обычное вечернее разноголосье. Из хлева вышла тетка с полным подойником молока и удивленно спросила: "Ты че, где ты есть-то, спросила у деда, он говорит "не знаю", я думала, ты уж без ужина в клуб усвистал, а ты вон где. Самовар уж давно поспел, пошли кушать". И ни слова про лошадь. А уж я-то знаю - если бы тетка знала, тут причитаний бы было - в конце деревни услышали б. Видно, и вправду дед на себя вину взял.
Зашли мы в избу, самовар на столе, дед как обычно сидит, курит да через открытое окно на реку поглядывает и молчит - ни хмур, ни весел, а как обычно, вроде, и не произошло ни чего. Сели, поели. "Ну что, в клуб побежишь?" - спрашивает меня тетка. "Подожди, Клавдя", - как-то вкрадчиво говорит дед, - "тут такое дело, понимаешь, дождь был, глина, скользко, а наш-то, опыта нет, по наезженной глине летел..." Тетка, видимо почувствовав что-то неладное, начала меня оглядывать, ощупывать, потом испуганно к деду: "Да не тяни, говори толком, что случилось?" "Вот Габра ногу и сорвала..." Тетка подвинула стул, тяжело опустилась - выдохнула: "Ну, слава Богу! А я-то уж подумала, что ты эдак, из потиха начинаешь? Парень вроде цел, а ты такую мелодию завел, будто это Саша ногу сломал, а что с лошадью-то ты говоришь?" Дед, видимо ожидая причитаний, услыхав теткину тональность, встал на защиту лошади. "Что с лошадью - на мясо теперь! А какая молодая кобыла была, загляденье!" "Прекрати ты, не из-за чего нервы-то портить, главное, что у этого голова цела! Ну почему, Саша, скажи на милость, такое, случается только с тобой? То под телегу попадешь, то в "ясли" свалишься, глаз у тебя нет что ли? Скоро точно голову где ко оставишь". "Да, ладно ты, Клавдя, оставь парня, он сам уж наверно переживает незнамо как. Иди уж, - обратился дед ко мне, - заждались тебя, наверно. Завтра я сам со звеньевым поговорю".
Так меня воспитывали в деревне, и я все понимал, и благодарен тетке и деду по гроб жизни за то, что они своим доверием рождали во мне ответственность взрослого человека за все происходящее со мной.
* * *
Как всегда по приезде в деревню после пиршественного застолья с непременным угольным самоваром, всевозможной выпечкой, вареньями разных сортов и другой нехитрой деревенской снедью, я отправился в клуб на встречу с моими еще на год повзрослевшими друзьями. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что и среди них выше всех. Мой рост, скорее, был, сравним не с моими 14-летними годками, а с 17-18-летними ребятами, которых в деревне все воспринимали, как взрослых мужиков, потому что все они, за редким исключением, уже к этому возрасту выполняли мужицкую работу.
Мое появление в клубе как всегда было встречено если не бурными аплодисментами, то уж выкриками с мест типа: "О, кто приехал! Лето что ли началось? На ком в этом году работать будешь?". На что я резонно заметил: "Поздоровались бы вначале. Да, сами рассказали, что тут у вас за год произошло". "Сам все увидишь. Вот, познакомься с Татьяной, двоюродной сестрой Толика Лобанова, тоже погостить приехала, только она из Сосновки", - с какой-то внутренней гордостью за деревню представили пацаны незнакомую мне девушку, знай, мол, наших, ты, что ли только один из города приезжаешь.
- Здравствуйте, меня зовут Александр, а вас, как я понял, Татьяна.
- Вы удивительно догадливы, - то ли съехидничала, то ли неловко сострила она.
- Вы не хотите продолжать разговор? - спросил я.
- Отчего же, говорите, если только найдете о чем, и это будет интереснее прогноза погоды.
Девушка остра на язычок, отметил я про себя, а вслух продолжал:
- С чего это вы решили, что я метеоролог?
- Нет, я так совсем не думала, просто мне мало интересны рассуждения молодых людей на отвлеченные темы, а о чем мы с вами можем говорить, кроме отвлеченных тем?
Так состоялось наше знакомство, дальнейший диалог которого напоминал скорее пикирование на шпагах, чем разговор юноши и девушки.
Видимо, мы - двое городских жителей ревновали друг друга к нашей деревне, - каждый считал ее своей вотчиной, потому что жители ее сплошь были нашими родственниками. Как-то я попытался посчитать - и Татьяна тоже оказалась, какой-то моей дальней родственницей, хотя и "седьмая вода на киселе". Но в момент нашего знакомства я не придал этому значения. Просто почему-то, в то время, да и сейчас, наверное, тоже, для того, чтобы показать себя образованным, интеллигентным человеком, необходимо было при знакомстве сразу обозначить это. А как это сделать, если не приколами? - чем тоньше и изысканнее твои приколы, тем более образованным ты казался, по крайней мере, себе.
Но наш возраст (ей было 16), и потребность в общении очень скоро привели к тому, что она стала мне нравиться или наоборот - она стала мне нравиться и я захотел общения с ней все больше и больше, не понимая причины.
Это теперь мне ясно, что тогда в мое сердце, наверно, впервые проникли языки любовного пламени, поддавшись которому сгорают в нем без остатка. Тогда впервые я ощутил нечто более значимое, чем лидерство среди пацанов. Тогда впервые мне не было стыдно дразнилки - "тили-тили-тесто, жених и невеста"... Да, ни кто уже и не дразнился.
Ежевечерний деревенский распорядок был одинаков: кино, танцы под пластинки, магнитофон и, когда у себя надоедало, всем гуртом шли в центр села, до которого километра 4. Когда и там к полуночи все заканчивалось, разбредались по домам, а парочки - под амбарные навесы.
В деревне возле каждого дома был свой амбар, устройство которого выверено опытом многих поколений. Внутри амбара в любую погоду - и в дождь, и в жару - всегда сухо и прохладно. В его сусеках хранились годовые запасы всех видов муки, зерна, крупы и прочие сухие сыпучие продукты. В амбаре всегда запах свеже смолотой муки, она там никогда не задыхалась. И видимо для того, чтобы в любую погоду муку можно было выгрузить в амбар, не намочив, крыша амбара далеко выступает над дверями. Под навесом спокойно укрывались лошадь с телегой, и разгрузка происходила не торопясь. В нашей деревне, вообще, все делают, не торопясь, наверное, потому, что ценят свой труд, и поэтому ни чего не переделывают.
Самое главное, что мы потеряли за годы советский власти - это опыт прежних поколений, который весь был направлен на то, как достойно прожить, затратив при этом минимум усилий, энергии. Потому что энергия в основном использовалась своя. Теперь мы расходуем энергию приобретенную (нефть, газ, электричество), поэтому тратим ее почем зря. В то время как келья нашего северного монастыря при температуре наружного воздуха -40 нагревалась пламенем свечи до жилой температуры. Но это к слову...
Когда мы с Татьяной усаживались под амбаром ее бабки, к которой она приехала погостить, то начиналось то самое главное, ради чего был день, кино, танцы... - мы сидели рядом! Смотрели на занимающуюся зарю... Иногда, я брал ее руку в свою, и тогда мне казалось, что достиг всего, чего желал (хотя еще не знал, чего желать, вернее, знал, но стеснялся своих желаний). Когда она чувствовала, что я слишком страстно сжимаю ее руку, то, стараясь не обидеть меня, высвобождала ее, говоря: "Слишком жарко"... и мы продолжали сидеть и молчать, и говорить, говорить и молчать. О чем? Ни о чем, обо всем. Когда так сидишь, то не думаешь, зачем. Тебе просто нравится. Тебе просто хочется. У тебя нет другой цели, цель уже достигнута - ты сидишь с девочкой, которая тебе нравится, столько, сколько есть сил. Ты ничего не ждешь. Нет, наверное, ждешь - поцелуя, может быть. Объятий, но она сама должна этого захотеть, потянуться к тебе с зажмуренными или растопыренными глазами, но сама. А Татьяна не хотела тянуться, то ли потому, что я был младше, и она боялась уронить свое достоинство (так мы были воспитаны), то ли еще почему, но наше сидение на бревнах заканчивалось потому, что солнце выкатывалось из-за угора, пели третьи петухи. И она говорила: "Тебе же через три часа на работу, иди уже... не выспишься". Я целовал ее в щеку, скорее на прощанье, чем страстно, и мы расходились. Зная, что завтра, т.е. сегодня, мы опять встретимся в клубе.
Ни чего, вроде бы, не происходило, но каждый раз, идя, домой, по росистой траве, я ликовал. Тогда, даже бы, не ответил почему - просто ликовал, это теперь мне известна причина.
Мне кажется, гормоны половой зрелости вырабатывают энергию, которая, не будучи истраченной, способна вызвать нервный стресс. Но при нивелировании, выравнивании этой энергии, в первую очередь платоническими любовными отношениями, половые гормоны воздействуют на гормоны роста, и ты начинаешь, продолжаешь, физически усиленно расти. В это время, каждая клетка твоего тела приносит тебе - только радость бытия. В такие моменты отступает, даже, острая зубная боль.
Вот, оказывается, почему я ликовал, когда, по колено в росе, по узкой тропинке вьющейся над угором, подходил к спящему дому. Тихонечко, чтобы не греметь засовами, открывал дверь. И на цыпочках, стараясь не поскользнуться на чистом крашеном полу, крался в зимнюю избу, где на столе меня ждали банка холодного молока, блюдце меда и пол-коровашка, нарезанного крупными ломтями. Коровашек - так у нас называют подовый хлеб, который сами пекут в русской печи, а магазинную булку хлеба - называют ковригой. Вообще-то, я с детства не любил молока, но в те моменты ни чего вкусней не было. После, даже не помыв ног, валился на соломенную перину, и мне казалось, что уже через секунду раздавался голос тетки: "Вставай уже, опять позавтракать не успеешь".
А потом, днем, мерно чакая рычагом конных граблей, опустив руки с вожжами и раскачиваясь на седуле, я загребал в валы сено. И спал под жарким солнцем знойного летнего дня, иногда, правда, хватаясь обеими руками за седулю, чтобы не упасть после кочки или ямки.
"Ой, Саша, Саша", - приговаривала тетка на паужне (обеде), - заберет тебя непросыпь-то, ой заберет"...
5. Цыгане.
Валентина носила ту же фамилию, что и я, но прямой моей родственницей не являлась. Это была светлая, высокая, энергичная, стройная девушка с серыми лукавыми глазами. Такую встретишь скорее в городе, чем в деревне. Выглядела она намного моложе своих 18 лет, и почему-то сразу обратила на меня внимание.
Перед кино, ожидая начала сеанса, мы собирались на крыльце клуба, и забавлялись как могли: то "петухами" скакали на одной ножке - кто кого собьет; то носились вокруг клуба в салочки; то просто курили рядом в овраге. Но чаще, просто трепались, рассказывали анекдоты, и хохотали до упаду. Причем, громче всех - хохотал рассказчик. Но это, конечно, когда были одни пацаны. Когда же подтягивались девчонки, эти забавы (кроме курения, ведь и курить-то начинаешь, потому что это сексуально) забывались. И начиналось незатейливое заигрывание - щипки, толчки, ужимки. Мне было всегда странно смотреть, когда пацаны этим занимались, потому что их действия я примерял на себя, будь я девчонкой. Мне казалось - ну, разве может понравиться тебе, когда тебя щипают? - ведь это больно! Или задирают юбку при всех - разве, считал я, такой человек может понравиться? По-моему, это должно вызвать только негодование, и ничего больше. Если же тебе нравится девчонка, ты ее уважаешь, ты никогда не позволишь так вести себя с ней. Пацаны не понимали меня, и считали высокомерным городским задавалой. Среди пацанов - нормальный, как все, а когда появляются девочки - куда что девается. "Пойдем, позажимаем", - бывало, предлагали мне, но я считал, что это унизительно, даже не столько для девчонок, сколько для тех пацанов, кто этим занимается. Да, мне хотелось прижаться к девичьему телу, хотя бы через платье, через кофточку, но не так, не гуртом, но нежно, наедине, и чтобы она этого хотела.
Видимо, это и заметила во мне Валентина. Видимо, этим я и отличался от других. Ну, наверное, еще одеждой. Фирменных джинс тогда, конечно, у меня еще не было, но брюки клеш, и светлая приталенная рубашка с воротником как заячьи уши, отличали меня, от основной серой массы моих деревенских приятелей. Платформа, тогда еще только входила в моду, и на ногах у меня были просто остроконечные "корочки".
С Валентиной, мы сошлись как-то сразу, без выпендрежа и приколов - она была проще Татьяны, более открытая и свободная, казалось, что в ней не было тайны, казалось, она была такой, какая есть, без обиняков, оговорок и недомолвок. Она сама предложила после кино пойти к реке и разжечь костер, а то может и покупаться ночью.
Мы с пацанами переглянулись и ухмыльнулись этому романтическому бреду. Это она, наверное, в кино видела. Как ночью в деревне веселятся у реки. Мы же на это смотрели с практической точки зрения. Если от клуба идти к ближайшему месту на реке, то попадешь на камешник, там берег - галька с глиной. Если ниже по течению, там берег обрывист, до воды метра два и кусты над самым обрывом - все равно, что в поле сидишь. Если выше по течению, там вообще болотина, еще выше песок, откуда туда потащишь дрова, и пр., и пр. Нет, если уж хочется романтики - костра в ночи, и другой чепухи, то лучше всего после кино отправиться к цыганам в табор. Конечно, далековато, но зато интересно. В прошлое воскресенье только табор пришел.
Это было время, когда еще кочевали цыгане, даже у нас, на севере. Зимой они жили оседло, чаще всего в пригородах, а летом запрягали своих лошадей и кочевали через деревни, становясь табором в открытом поле. Деревни в то время были еще многолюдны и богаты. Урбанизация так сильно еще не охватила северных окраин Союза, и цыганам было чем поживиться у деревенских доверчивых жителей. Где обманом, где гаданиями, где попрошайничеством, а где и крупным воровством промышляли они по деревням, добывая пропитание и обеспечивая себя на долгую северную зиму.
Когда цыганский табор стоял недалеко от нашей деревни, никогда не запирающиеся двери домов вдруг обретали замки, а собаки, вечно бегавшие по деревне без присмотра, садились на цепь. Хуже было тем жителям, у которых никого не оставалось дома, когда днем все были на пожне. Соседи, конечно, присматривали, но и это, бывало, не помогало. Цыгане, были такие специалисты по воровству, что могли проникнуть в дом как мороз - через стены. Но самое интересное то, что они находили самые ценные и хорошо припрятанные вещи так аккуратно, что хозяева, порой, только на осенних праздниках обнаруживали пропажу. Вою тогда было..., причитаний... На что дед язвительно примечал: "На то и щука в реке, чтоб карась не дремал". Поэтому в деревне цыган не любили, не уважали и боялись. Но это старшее поколение, а молодежь - та к цыганам тянулась. Каждый год несли с собой они новые байки, новые песни, да и рода менялись. В один год один род в нашей стороне кочует, в другой год - другой.
Через деревню табор идет в воскресенье, с таким расчетом, чтобы пройти мимо деревенской церкви после окончания обедни. Деревенские жители идут по домам, и в это же время идет табор - народу на улице, как на городском проспекте. Сельчане останавливаются, смотрят, а цыганам это только и подавай.
Впереди на большом белом коне едет старейшина рода, седло лошади украшено серебряными и железными пластинками, под седлом на коне красная попона с золотым узором, обрать (уздечка) тоже вся украшена - кистями, звездочками, ромбиками, пластинками. Едут шагом, ноги в стременах вытянуты полностью, на ногах хромовые, начищенные до блеска черные сапоги, в которые заправлены красные шаровары. Красная же навыпуск рубаха-косоворотка перепоясана широким черным кушаком и, несмотря на жару, застегнута на все пуговицы. Поверх рубахи - распахнутая разноцветная жилетка, на голове черная широкополая шляпа. Сам чернющий, лет шестидесяти, с длинными кудрявыми волосами, с курчавой седеющей бородой, поверх которой свисает огромных размеров дымящаяся трубка. Сидит прямо, в левой руке держит поводья. Правую, упер в бедро. Изредка с достоинством поднимает ее, чтобы вынуть изо рта трубку, и короткая семихвостная нагайка плещет в это время по седлу. За ним сразу едут цыгане чином поменьше, лошадей пять или шесть. Затем группа из примерно 10 молодых всадников, у этих кони не идут и не стоят - они пляшут: два шага вперед, шаг назад, в сторону, на дыбы, но не сшибаются, друг друга не задевают, не отстают и не забегают. Видно только, что это не кони, а звери - дай только волю.
Следом идет обоз из примерно 10-12 огромных телег, затянутых тентами, нагруженных всем необходимым для табора скарбом, самым объемным из которого являются перины гусиного пуха. В этих телегах едут женщины и малые дети. Замыкает всю кавалькаду древняя старуха, сидящая в задке последней телеги, тоже курящая трубку, наблюдающая за тем, что осталось на дороге после табора.
Посмотрели фильм, танцевать не стали, сразу пошли к цыганам. Они стояли в Повоське или в Новочистях - не помню, вернее, место помню, но вот как называется, уже забыл.
Шумной толпой мы шли на закат, багровая полоска горизонта постепенно исчезала, и на дорогу опускалась короткая северная ночь. До цыган дошли в самую темноту. Их шатры, - у нас почему-то называли балаганами, - отстоявшие друг от друга метрах в 15, как мне показалось, были беспорядочно раскиданы, если так можно сказать о шести брезентовых крышах, натянутых над телегами. Между ними догорали два костра, возле которых сидела пара старух, курящих трубки. Когда мы подошли к табору, злобный пес бросился в нашу сторону, оглушив хриплым низким лаем, и, наверное, покусал бы, если б не цепь, которой он был привязан к одной из телег. Не знаю, почему, но в тот момент мне изменила моя коммуникабельность, и не я первый вступил в разговор. Мы с Валентиной, городские, остались позади наших деревенских приятелей, которые, казалось, пришли к себе домой - так бесцеремонно начали они общение со старухами. Через какое-то время костры стали гореть веселей, появились молодые цыганки, возле костров вдруг забегали даже совсем малые дети. Все вдруг начали гадать - по рукам, на картах. Мы с Валентиной стояли чуть поодаль и смотрели, как среди ночи вдруг оживает табор. Откуда-то вдруг появилось вино, появились цыганские мужчины, у одного из костров зазвучала гитара, запели песни. Мне это было очень удивительно, так как я привык, что когда человека будят в неурочное время, он подымается ругающимся и, конечно, ни о каких песнях речь не идет, а тут... Через какое-то время кому-то из наших рас- стреножили жеребца, и он поскакал в деревню за дополнительной порцией вина. То ли я был поглощен Валентиной, то ли ошарашен простотой, с какой начался праздник, но совершенно не участвовал во всем этом шалмане. Мне и по сю пору кажется это веселье нарочитым, вынужденным, профессиональным - такое веселье меня даже пугает. Но, несмотря на мое чувство брезгливости и жалости к людям, вынужденным среди ночи, по прихоти случайных прохожих, устраивать праздник, я вдруг увидел, что делают они это с удовольствием - то ли от скуки, то ли такие профессионалы...
У одного из костров вдруг зазвучал высокий девичий голос. Песня была достаточно современной, в ней угадывалась какая-то известная мелодия, но звучала она на цыганском языке с характерными цыганскими интонациями, поэтому я, со своим слухом, ни как не мог ее узнать. Звучала песня настолько красиво, и голос был от природы такой богатый, что я ощутил прилив счастья, смешанный с горечью. Счастье оттого, что его слышу, и горечь от того, что этим все и закончится, что его никогда не услышат концертные залы, знатоки вокала. Эта девчонка - ей оказалось лет 10 - так и останется прозябать в таборе и петь будет только вот так - от случая к случаю. Мы переглянулись с Валентиной, но в ее глазах я увидел только щенячий восторг, и мне стало грустно оттого, что умная, энергичная городская девчонка, которая была старше меня на целых четыре года, так поверхностна в своем восторге. Я спросил у цыганочки, много ли песен она знает. "Все! - гордо ответила она, - но каждая песня денег стоит". "И сколько?" - спросил я. "Рубль" - был ответ. Я порылся по карманам и наскреб только рубль мелочью. "Ну, спой хотя бы еще одну", - попросил я. И она запела, прежде деловито пересчитав мелочь в свете костра. Я, конечно, не знал тогда, как называется такой голос, но теперь, вспоминая его, понимаю, что это было колоратурное сопрано. Цыганочка без особого напряжения брала "фа" в третьей октаве, совершая модуляцию в конце песни на два тона вверх. "Завтра вечером приходи в клуб, в кино - я принесу денег, и ты еще попоешь", - предложил я ей. Вокруг нашего костра уже сгрудилась большая часть нашей компании, но уже ни у кого не было денег, и тогда цыган с гитарой отправил девочку спать. Небо совсем посерело, на землю садился туман, становилось сыро, и праздник прекратился как-то сам собой. Цыгане, видя, что у нас кончились деньги, потихоньку стали расползаться по своим телегам, и мы, сильно поредевшей компанией, отправились обратно в деревню.
Идя рядом с Валентиной, я продолжал восторгаться голосом цыганочки, а она, повиснув у меня на руке, как-то преданно внимала моим рассуждениям, и я чувствовал, что для Валентины становлюсь каким-то идолом. Чувствовал, что она готова отдаться мне прямо здесь, в поле, в метре от дороги, но не мог себя понять. Мне нравилось это чувствовать, но совершенно не хотелось использовать. Возможно оттого, что в ее глазах я видел такое обожание. Мне уже как-то даже и не хотелось обниматься с ней. Доведя Валентину до крыльца, чмокнул ее в щечку и, сказавшись сильно уставшим, поспешил домой.
Вечером, как всегда, мы собрались на крыльце клуба, но я чувствовал себя каким-то потерянным, ждал уже не Валентину - ждал цыганочку..., но первой пришла Валентина - как всегда веселая, щебечущая, и почему-то от этого особенно надоедливая. Но вот на проселке показалась ватага цыганят, их было человек семь, и среди них была цыганочка.
"Ты обещал провести нас в кино" - заявила она, поднявшись на крыльцо клуба. "Всех?" - изумился я. "Да, всех" - почти вскрикнула цыганочка. "Ну, ладно, хорошо, идемте". Я купил семь билетов - это стоило всего 35 копеек. В то время как днем, я чуть не в ногах у тетки валялся, чтобы она дала мне 10 рублей. "Куда тебе столько?" - спрашивала тетка. "Мне очень надо", - отвечал я. "Пока не скажешь, зачем - не дам". "Да, дай ты ему, Кланя, - встрял дед, - наверно, девку завел, затем и просит, а сказать - не скажет". "Что это за девка таких денег стоит - это же неделю жить целой семье". "Да, дай уж, дай - кабы не было..." "Вот ты всегда потакаешь", - огрызалась тетка, открывая кошелек.
Если бы она знала, зачем мне деньги - ни в жисть бы не дала. Билет на концерт, самый, что ни на есть дорогой, в ту пору стоил 2руб. 50 коп., а тут за одну песню рубль!..
Кончилось кино. Пацаны, как всегда раздвинули ряды, освободив место для танцев. Я же никого не видел, кроме цыганочки. Она спросила: "А кто будет играть?" Как-то и не подумали, что нужен аккомпанемент. Играть ни кто из присутствующих не умел. Был гармонист Захар, жил в конце деревни, но его сегодня в клубе не было. Цыганочка, видя нашу растерянность, сказала: "Ладно, так спою, только денег дайте". Я пожадничал и сначала дал трешку. Она запела... У меня появилось ощущение, будто ангел спустился с небес, чтобы петь божественные песни. Она интуитивно так подобрала их, что через три песни девчонки и пацаны, забыв про танцы, начали собирать остатки денег, чтобы она продолжала петь. Нас было, человек двадцать пять, насобирали еще рублей пять и цыганочка уже пела нам целый вечер. Когда, на следующий день она снова пришла в кино с друзьями, билеты всем я купил уже без удивления, зато, за оставшиеся со вчера пять рублей, она пела весь вечер. И в этот раз, Захар уже подыгрывал ей на гармошке. И в третий вечер она пела, но две или три песни. А потом сказала, что бесплатно петь больше не будет, но денег ни у кого не было, и было печально, и не хотелось танцевать.
Валентина начала меня уговаривать, чтобы я не расстраивался. Невольно у меня вырвалась какая-то резкость, мне стало скучно и грустно. Вышел из клуба, и побрел по дороге, мечтая о том, какие бы залы, какие толпы народа мог собрать этот голос, но кто станет меня слушать, кто станет искать этот табор...
Валентина уехала через неделю. За это время мы раза два гуляли после кино, и то недолго - от ее щебетания у меня почему-то начинал болеть живот, и я уходил домой, находя какой-нибудь благовидный предлог.
Она уже была взрослая, она уже знала мужчин, она хотела, чтобы я ее трахнул, но я еще не знал как, и стеснялся, а она думала, что я такой гордый. А может быть, цыганочка помешала?
6. Чум.
Чумом в нашей деревне называют постройку в три-четыре венца высотой под двускатной тесовой крышей, в середине которой вырублена дыра для выхода дыма от горящего внутри костра. Ширина у чума метров семь, длина метров десять. Костер внутри огораживается толстыми бревнами, а вокруг лежит толстый слой сена, на котором спят.
Чумы ставились на дальних пожнях: на Кузьваде, на Сызбово, на Белом озере. До них от деревни 14-15 км, и кто не хотел после работы возвращаться в деревню - ночевал в чуме, тем более что эти 15 км до деревни машина ехала час, а то и полтора. Ночевать в чуме оставалась чаще всего молодежь, да косильщики. Косильщики потому, что начинали работу часа в три-четыре утра, а молодежь потому, что поспать можно дольше - и ни какого контроля. Иногда в чуме ночевали и другие старшие, но только в том случае, если была потребность после работы на совхоз, вечером поработать на себя, на свою корову (неудобья для выкоса отдавали частникам).
Прошло уже больше недели, как уехала Валентина. Цыганский табор перекочевал дальше. Я постепенно справился с конфликтом между стоящим членом и моралью пуританского воспитания. Понял, почувствовал необходимость прикосновения к женскому телу. Именно прикосновение, по моему мнению, было необходимо мне теперь, чтобы ощутить жар страсти, прежде проявлявшийся в красноте лица при встрече любимой девушки. Теперь я жаждал прикосновения к плоти. Не девчоночья нежная, но грузная женская грудь влекла меня к себе, всей силой желания молодого кобеля, впервые понюхавшего сучью течку.
Так я ощущал себя ко всеобщему деревенскому празднику - Ильину дню, что 2 августа. К Ильину дню у нас всегда старались закончить сенокос, потому что после Ильина дня трава начинает жухнуть, туманы уже очень холодные, вода, говорят, начинает цвести, и роса под колодиной (сваленным деревом) не высыхает весь день.
У нас и оставались, только две последние пожни - Кузьвад, да Сызбово. Они почти рядом, по разные стороны реки. На Кузьваде, чум стоит на самом берегу, потому что берег высокий. На Сызбове, где мы и сеноставили, берег отлогий, еще широкая пойма, поэтому чум стоит там от реки, почти, в километре. У живописного лесного озера. Косильщики косили Кузьвад и там ночевали, а мы остались ночевать на Сызбове.
Как и положено быть к празднику, в деревне наварили домашнего пива. Наготовили всякой снеди: шаньги картофельные, шаньги засьпянные, драчены, пироги с рыбой, с мясом, с письниками (так в деревне называют полевой хвощ), с ягодами черникой и голубикой. Много мяса тушеного, жареного. Рыбы соленой и копченой. Ко всему этому прибавить наваристый суп из котла над костром. Да соленые грузди со сметаной. Да жареные красноголовики - вот, примерно, и получится деревенский стол на Ильин день. Если учесть, что каждый, кто решил остаться в чуму на Сызбово, привез всего этого с собой понемногу - так, чтоб примерно трое наелись, да кроме пива из каждой сумки, скорее, мешка, выкатились по две бутылки водки - можно представить, какой у нас получился стол. На воздухе, под навесом из тёса длиной метров семь-восемь, весь заваленный едой. Как могли ее, конечно, разложили, но народу было столько, что места всем за столом все равно не хватило. Человека четыре еще стояли, когда поднимали первые стопки. Начали мы ужинать сразу, как уехала машина со старшими - было около 7 вечера. Солнце стояло еще высоко, и было даже жарко. Вечер впереди был длинный, поэтому начать решили с пива.
Домашнее пиво совсем не такое, как заводское. Домашнее - темное, мутное, очень плотное и совсем не горчит. Может чуть-чуть отдает сладостью и запах у него густой, ароматный, теплый, хлебный, с легкой примесью хмеля. Пена стойкая, слегка желтоватая. Его пьешь и наслаждаешься аппетитным, немного островатым вкусом. Остроту, видимо, придают пузырьки, лопающиеся на языке, и в горле. После него, совсем нет тяжести в голове, в теле - наоборот, голова раскрывается будто роза, но от этого, если пива выпить много, потом трудно поймать фокус - глаза начинают бегать сами по себе. Сидишь нормальный, веселый, все соображаешь, а прямо смотреть на собеседника - трудно. Конечно, чтобы такое случилось, надо нашего пива выпить литра четыре, а кто покрепче - тому, может, пять, но, зато, утром - никакого похмелья. Только писаешь очень долго.
Начав с пива и соленых грибочков в сметане. Мы, дождавшись свежего супа, перешли к водочке. Конечно, сейчас, возможно, это вызовет негодование у людей, воспитанных в период антиалкогольных кампаний, но в 70 году в нашей деревне на праздниках пивали и малолетние дети - каплю, конечно, но было. А мне было, уже 14, рост - 168 см и вес 67 кг - мужик. Хотя за тем столом были, конечно, и совсем дети - копновозы, но мы строго следили за тем, чтобы они пили только пиво.
И вот, когда первый угар застолья прошел. Все, в основном, наелись-напились. Когда еще яркое солнце не давало вылететь комарам, мы полезли в озеро купаться. Нырнув раз-два, и остудив разгоряченную голову, я обернулся к берегу, чтобы призвать тех, кто еще не залез в воду ощутить это райское блаженство. Какого же было мое удивление, когда увидел слегка захмелевшую богиню, осторожно опускающую ногу в воду. Оранжево-желтые лучи низкого солнца, освещая кудрявую стрижку, делали ее рыжеватые волосы - совсем золотыми. Широкие плечи стали чуть уже, потому что она вытянула вперед одну руку, стараясь удержать равновесие. Второй она страховала себя от падения на зад, отороченный достаточно тонкой талией. А грудь...! Что это была за грудь! Две сочные дыни свешивались немного вбок, заостряясь сосками. Её рот был полуоткрыт, обнажая зубы ослепительной белизны. Алые губы рождали фантазии, описанные еще Боккаччо.
Наверное, если бы я не был в воде, кровь моя просто бы закипела. Екатерина Сюткина спускалась в воду. Я видел ее 1000 раз - и купающуюся, и спящую, и ругающуюся, и всякую - но не мог себе даже представить, что она может так зажечь! Мне кажется, нет, надобности описывать, те прыжки и "кренделя", которые я начал выписывать в воде, когда она в нее погрузилась. Но ей было уже 19. И, сохраняя чувство собственного достоинства, стараясь не мочить голову, она поплыла к центру озера. Хотя, так мне показалось, ей были приятны, оказываемые мной, такие незамысловатые знаки внимания.
Мне вдруг так захотелось услышать ее голос, обращенный ко мне, хотя бы негодующий, что я размашистыми саженками (кролем это назвать еще было нельзя) бросился за ней в погоню. Громко плескаясь и фырча, быстро догнал, и начал захлестывать водой ее голову. "Сашка, ты, что не видишь - у меня волосы накручены", - начала кокетливо жаловаться она. Я же, как идиот, ржал в полный голос и поливал, поливал, поливал. Не выдержав, она нырнула, и попыталась дернуть меня за ноги, но я уже развернулся, и хотел, было удрать. Она успела схватить меня только за резинку трусов, и когда мы рванули каждый в свою сторону, я почувствовал трусы, уже где-то на коленках. Даже в воде, по-моему, моя рожа стала пунцово-красной, а Катька, как ни в чем не бывало, поплыла к берегу. Так как я, плывя, был вынужден поддерживать трусы, то догнать ее не смог. Она же, вылезши на берег и потрогав свои волосы, высунула мне язык. Богиня с высунутым языком - был перебор, и я снова заржал. Катька подхватила одежду, и вихляя задницей пошла к чуму. Я же, выбравшись на берег, когда она ушла, надел штаны на голое тело и, вертя трусы над головой, направился следом. Теперь у меня был основательный повод не отставать от Екатерины ни на шаг весь сегодняшний вечер.
Подойдя к лабазу - это тот длинный стол с крышей, за которым мы пьянствовали. Его ставят, по обыкновению, рядом с чумом или просто в открытом поле, на тех пожнях, где чума нет. Увидел, что те, кто не ходил купаться, напились уже практически "в хлам". "Олёкса, - окликнул меня один из сидящих за столом. Поди сюда, ты у нас городской, умный - рассуди. Вот этот хмырь,- указал он на своего собеседника, - говорит мне, что человек на 80% состоит из воды, поэтому мы так много пьем, а я ему говорю, что он врет, а он мне говорит, что этому нас в школе учили, а я ему говорю, что не может быть. Разве в школе учат пить? Рассуди, кто прав? О, да ты совсем трезвый. Не берет? А ну-ка, пивка покушай". У меня и правда от малой дозы выпитого начала с похмелья побаливать голова. С удовольствием осушив предложенную кружку, хотел сунуться рассуждать, но они уже забыли о чем спрашивали, и снова, повернувшись друг к другу, будто рядом ни кого не было, уже о чем-то совсем другом продолжали разговор, в котором чаще всего слышался вопрос: "А ты знаешь? А ты знаешь?"
У лабаза Катерины не было. Заглянул в чум. В свете уже зажженного костра неясные тени валялись на сене. Разглядеть кого-то, пока не привыкнут глаза, было невозможно.
- Сюткиной тут нет? - спросил я.
- Да вроде нет, - отозвался кто-то.
Куда ушла? Только что расстались. Темно уж почти. Ладно, придет. Попью пока чаю. И только зачерпнул из котла чай, приготовленный на смородиновых ветках, гляжу - идет, из ладони что-то добывает и отправляет в рот. Загадочная такая, в купальнике, только куртка от спортивного костюма на плечи наброшена. В сумерках тело ее казалось сахарным, а руки и треугольник на груди совсем черными от загара. Ее тело, будто все светилось, и если бы она совершенно обыденно не била бы на себе комаров, то мне бы опять представилась богиня.
- И чего теперь? - спросил я, когда она подошла.
- А чего? - переспросила она, отправляя в рот очередную ягодку.
- Чего? Чего? Я же без трусов! - закричал я ей шепотом.
- Теперь пришла ее очередь ржать.
- А штаны-то, небось колются? - зашептала она, давясь от смеха, загибаясь и, чтобы не упасть, хватаясь за мою руку.
Я поддержал ее.
- Ладно, давай их мне, сейчас что-нибудь придумаю.
Отдал ей трусы, она пошла к сумкам, поковырялась в своей, нашла булавку, нитку, иголку, взяла подвешенный над столом лабаза керосиновый фонарь, поставила на стол, зажгла и стала искать обрыв резинки. Я сел рядом. В ее хватке, в той проворности, с какой бегали ее пальцы, чувствовалась хозяйка, чувствовалось, что она уже сформировавшаяся женщина, для нее возиться с мужскими трусами - такое же рядовое занятие, как погладить полотенце - или я для нее был просто пацанчиком.
- Да... худая у тебя резинка. Сшивать нечего - все равно держать не будет. Ну-ка, поди. Вон, от копновозных саней принеси веревку.
Я молча пошел, принес, подал. Она выплела из толстой веревки одну потоньше, обрезала, примерно метр, остальное подала мне.
- Отнеси назад.
И пока я ходил, она вставила веревку вместо резинки и подала мне трусы.
- Завяжи и ходи пока так, а дома тебе тетка новую резинку вставит. Да, не одевай пока трусы, пусть высохнут до конца. Я тоже пойду переоденусь.
Она залезла на минуту в чум. Вылезла, и пошла за кусты переодеваться.
Двое спорщиков уже спали за столом. Костер под котлами совсем потух. Лишь комары звенели, издавая в природе звук.
Катерина ушла за кусты. Хотел пойти за ней, но мне стало стыдно. "Она мне только что трусы ремонтировала, а я подглядывать - фу". Полностью одевшись в спортивный костюм, она подошла к лабазу. Это была уже та Катя, которую я знал всегда, но теперь-то я знал, какой она может быть...
-А что, не выпить ли нам пивка, - вдруг предложила она, - что-то в горле начало сохнуть..."
-С удовольствием.
-Поди-ка, сходи к озеру, там метрах в пяти от места, где мы купаемся, я еще утром зарыла бутыль, принеси.
Видимо, мой взгляд означал: "Ты че? В потемках искать то, чего не клал, да еще на озере...", поэтому она махнула на меня рукой.
-Ладно, сиди уж, сама схожу.
Ушла. Я сидел при свете керосиновой лампы, вокруг которой кружили какие-то насекомые и, думал о метаморфозах, происходивших с Катериной за сегодняшний вечер: от богини к девчонке - от девчонки к курносой фее - от феи к тетке.
Может быть, менялась не она, а я? Может, это моя хмельная голова рисовала богиню, а сейчас я трезв и вижу истину? Но я не хочу такой истины! Ага, так вот зачем люди пьют. Идиоты. Ведь достаточно просто заставить себя по-другому посмотреть на человека и, ты увидишь то, что в нем уже не видел - примелькалось, или никогда не видел - не хотел. И что, для этого нужно залить глаза, быть в невменяемом состоянии и назавтра забыть, что видел, что чувствовал или ничего не чувствовал. Нет уж - дудки. Трезвому - проще представить, увидеть то, что в пьяном угаре лишь кажется. Вот она идет и несет перед собой пятилитровую бутыль пива с узким горлышком - пены-то будет...
-Чего сидишь, иди помогай, - выкрикнула она.
Я побежал ей навстречу, взял из рук бутыль и вдруг увидел, или мне показалось, как в глубине ее темно-голубых глаз блеснул насмешливый огонек. Ночь уже совсем опустилась на лабаз, лишь фонарь разрывал ее темноту до ближайших кустов.
-Двенадцатый час уж наверно. Из чума что, так никто и не показывался?
-Да, спят уж наверно.
-Наверное... Наливай, а то уйду, - сказала она казалось бы несвойственную ей фразу.
-Зачем ты так, Катя?
-А что ты думаешь, приятно жить среди них, - и она ткнула пальцем на спящих под лабазом.
-?.....
- Да не так, не булькай, - отобрала она у меня бутыль, - держи кружку, наклони, вот, потихонечку, по стеночке, не надо пиво лишний раз трясти, оно норов теряет.
Мы молча потягивали пиво, и каждый чего-то ждал или мне просто казалось. Вскоре она, потянулась, отставив руки за голову (меня тут же бросило в жар от ее бешено сексуального вида), встряхнулась и сказала:
-Ну, ты как хочешь, а я пошла спать.
-Сейчас докурю и тоже иду, - ответил я.
Она взяла бутыль с остатками пива, поставила его куда-то в середину кустов и, согнувшись, шагнула в чум. Я тут же выбросил сигарету и шмыгнул за ней. "Где потом по чуму буду ползать ее искать? Все в сено зарылись, поди разбери". Углы уже были заняты. Редкие угольки еще тлели в костровище. Катерина, слыша, что я пробираюсь за ней, нашла место, ловко расстелила одеяло и шепнув "Поди сюда", улеглась. Лег рядом с ней, невольно уткнувшись лицом в дыни ее грудей. Не видел, скорее, почувствовал, как она улыбнулась. Видимо, все же она меня всерьез не воспринимала. Я для нее был малолетка. Она лежала на боку, положив голову на плечо. Другой рукой и ногами расправила одеяло и, как сына, нежно погладив меня по голове, сказала: "Спи уж, умаялся за день-то".
Я лежал, уткнувшись лицом меж ее твердых грудей, и мне было жарко. Испарина покрывала лоб, пот катился по спине и груди, дышать было нечем, но я стоически переносил эти невзгоды, лишь бы чувствовать, слышать, как стучит ее сердце.
Мне виделся уже, наверное, седьмой сон, когда вдруг в чуме открылась дверь, и кто-то громко заорал: "Спите, засранцы, а как же Ильин день - мы в ваши годы к этому времени только распалялись!"
От этого неожиданного крика проснулся весь чум.
-Вы что, совсем с ума по сходили, даже трактора не слышите!
-А? Чё?
-А? Кто?
-Чё, не узнали чё-ли? Это же я, Толя Запольский. Мой приказ еще весной вышел, но граница, сами понимаете, должна быть на замке, пока замену не прислали, семьдесят дней лишних отслужил. Водку то небось уж всю выпили, так я с собой привез.
-А "Беларусь" у кого скоммуниздил? - спросил кто то.
-Да нет, у брательника Коли Лийкина одолжил, он сам все равно сюда завтра должен был ехать, так я ночью, а он на машине утром, со всеми. Все-таки праздник, тем более сказывали, Ваня Поладин на Кузьваде косит, тоже с праздником поздравить надо. С вами сейчас пару рюмок выпью да до Кузьвада мотнусь.
- Ты че, рехнулся - ночью на тракторе через реку, или он у тебя с крыльями?
- А че, я помню, там же брод, по яйца барану всего-то.
- Давно тебя, парень, дома не было - вода нонче в реке стоит не по яйца барану, а по выхлопную трубу "Беларуся".
-Да, дела. Ну, там же наверно баркас есть.
-Есть-то, есть, да как бы не на другой стороне.
- Ой, мужики, ладно, чего калякать в чуму, пойдем на воздух, светает скоро.
-Ну, пойдем, - ответил кто-то, и все, чувствуя себя мужиками, поползли к выходу.
Несмотря на дыру в крыше, чум все-таки помещение, и даже очень теплое, а когда там еще спит человек тридцать народу, так даже и душно. Поэтому выползти на свежий воздух даже из чума - приятно, но от влажной предутренней прохлады сразу почему-то начинает знобить. Найти обувь в потемках - дело бесполезное, поэтому кроме Толи все босиком, поеживаясь, забрались под лабаз, на лавки с ногами, и опухшими глазами стали, посмеиваясь, оглядывать друг друга. Вдруг кто-то заметил, что в рядом стоящем "Беларусе" кто-то спит.
-Это кто там?
-Ой, мужики, да разве я не сказал - я же в Туркмении женился, вот жену привез, она в тракторе спит.
- Ну, идиот, хоть бы бабу-то пожалел, да еще туркменку, она же к северам непривычная, замерзнет у нас тут...
- Это кто идиот, это я идиот? Это ты сам идиот, в Туркмении, между прочим, такие же русские живут, как мы с вами, это она просто называется Туркмения, а я там, на границе, ни одного туркмена не видел. И Галя у меня тоже русская, отец у неё белорус, а мать украинка. Галя, хватит спать, вылезай, давай.
- Ой, Толя, как тебе не стыдно - людей разбудил, на ноги поднял. Здравствуйте всем!
- Людей разбудил, на ноги поднял ... Какие это люди - это не люди, Галечка, это все мои родственники, друзья. Сейчас мы с ними выпьем и дальше пешком пойдем, тут рядом. Где там у нас заначка, - говорил Толя, забираясь в кабину "Беларуся" и вытаскивая из-за сиденья ящик водки.
- Ты че, совсем ебнулся? - спросил кто-то из наших, - через пять часов работать, а ты ящик водки.
- Ни че, где наша не пропадала... Вы тоже хороши, хоть бы стол убрали прежде чем спать лечь.
- А мы знали, что ты приедешь...
- Так, без лишних базаров по стакану за встречу. Хоп, хорошо, а теперь по второму за мою свадьбу. Так, вы тут за праздник допивайте, а я несколько бутылок в сумку возьму..., немножко закуски и мы с Галей на Кузьвад.
- Тебе что, в армии электромотор в жопу вставили? Вот, сами в армии побываете, да живыми, да с женой домой вернетесь, тогда я на вас посмотрю. Ладно, трактор оставляю.
- Ты смотри, и вправду ушли.
- Нет, что-то с ним не то в армии сделали, а какой спокойный парень был. На литр, бывало, бутылку водки из горлышка выпивал.
- А че он, здоровый-то? - дернул меня кто-то за язык, - я тоже мог, даже и не на спор, а вот просто так.
- Ой, да ты ли? Интеллигенция вшивая, ты вон только прикоснулся-то ко второму стакану, а туда же - я... я... И ничего, а, запросто, - продолжал настаивать я, видимо, уже не понимая, к чему это может привести.
- Ну, че, мужики, проверим на вшивость, выделим на это Запольскую водочку??
- Да-да, конечно, - заголосили как-то все сразу.
- Ну, че, давай отвечай за базар.
И тут я понял, насколько правы древние, говоря: "Язык мой - враг мой" - наступили мне мужики на язычок, и хоть что делай, а доказывать надо. Что делать, умру, так умру, но запихну ее. Встал, потом сел, ноги на холодную землю опустил, бутылку раскрутил, выдохнул, нос зажал, гортань открыл и запрокинул в себя бутылку. Чувствую - льется - ни вкуса, ни запаха, только горло сильно жжет, но терплю. Под водой без воздуха свободно минуту сижу, а тут секунда, вторая, третья и чувствую - сейчас задохнусь, но терплю, гортань не закрываю. Все - не чем дышать. Оторвался от бутылки. По правилам тяну воздух носом, ртом выдыхаю, но все равно - блевать тянет, не смогу оставшиеся полбутылки выпить. Сижу, дышу, не закусываю, думаю, что делать. Чувствую, еще минуту, две подышу и упаду здесь замертво. Все сидят, молчат, "крови жаждут", желают на позор посмотреть, как я остатки в сторону отставлю, а слезы у меня из глаз сами собой катятся. Собрал остатки сил, высморкался, несколько раз глубоко вдохнул-выдохнул, и по второму разу всю ту же операцию совершил, но уже смог не восемь, а секунд пять ее в себя вливать, и все равно не допил - грамм сто или пятьдесят в бутылке осталось. Поставил ее на стол, и молча стал грузди искать. Кто-то увидел, понял, подал. Съел я пару грибков и чувствую - сейчас сблюю, зажимай рот, не зажимай. Все молчат, на мои мучения смотрят. Оперся о стол, дошел до крайнего столба лабаза, где трава не вытоптана. И, ну, по ней голыми ногами мотать, а сам держусь за столб. Роса немного блевотину оттянула, но хмель, зато, по крови серьезно разогнал, ноги держать перестали, только и смог вымолвить: "Все". Как меня на руки подняли, как в чум отнесли - это уже сведения со стороны, я, говорят, даже еще шутить пытался.
Проснулся от жуткой духоты. Крыша чума на солнце нагрелась, ни вздохнуть - ни пернуть, голова как чугун, тяжелая и звенит. Огляделся - нигде никого нет, язык как рашпиль, во рту пустыня. На карачках из чума выпал. Повариха меня увидела, руками всплеснула: "Ты че, такой бледный, ну-ка приляг в тенек, как на тебя рюмка-то подействовала. Ребята сказывали, рюмку всего в тебя, бедного, силком они и затолкали. Ты уж, говорят, так отказывался-то, так отказывался. Это Запольский, прохиндей, всех с панталыку сбил. Коля утром проснулся - где трактор? Нет трактора, хорошо хоть записку оставил, вилы посередь двора вместо трактора воткнул, а к ним записку прибил.
Косильщиков на Кузьваде так напугал, что с Ваней чуть разрыв сердца не приключился. Баркас-то на их стороне был, так этот, Толя-то разделся и переплыл на их сторону, и нет, чтобы сесть в баркас, вернуться за женой, одеться и как человеку перебраться на другую сторону. Доплыл до их берега. И, ну, сразу в чум, голый-то. Это вам тут хорошо, вас тридцать человек, а Ваня только проснулся, думал будить, не будить Петра... И вдруг, ни с того ни с сего открывается дверь и влезает в чум черт, здоровый такой, но облезлый - шерсть местами выпала так, что голую кожу видать. Ну, Ваня давай в угол чума пятиться да креститься: "Свят, свят, свят, чур меня.." да, снова. А черт ему человечьим голосом и молвит: "Что ж ты меня боишься - это я, Толя, брат твой". А Ваня ему в ответ: "Изыди! Толя, брат мой, в Туркмении, на границе". Черт ему: "Да это я и есть, посмотри". Да как чиркнет огнем, а рожа страшная, вся черная, только зубы белые. А потом Ваня слышит - вроде голос знакомый, если, думает, и вправду Толя, попрошу его выйти из чума - он и выйдет. "Давай, - говорит, - выйдем на воздух, там и покалякаем". Ну, черт и вышел. Ваня думает: "Возьму-ка я топорик, так вернее будет". Взял и следом-то за чертом, и вылез из чума, а того уж и след простыл. Ну, Ваня перекрестился, раскурил папироску, и пошел к берегу на реку посмотреть. Вышел на берег, и ноги-те у него так и подкосились: у другого-то берега, на песке, русалка наполовину из воды вылезла, только хвост в воде, а руки, грудь наруже. Волосы распущенные - все при ней, верно, говорят, волосы у них не мокнут; руки к его берегу тянет и зовет: "Толя, Толя, ну, где ты так долго". Тут к нему черт опять сзади подходит, хлопает по плечу и говорит Толиным голосом: "Вон, смотри, Галя, жена моя, в воде стоит, а ты боишься". Тут уж Иван - на что крепкий мужик - но мочу удержать не смог, обоссался, сел на траву и заплакал.
А этот хмырь, довел человека. И только тогда взял баркас, переехал к жене, которая его заждавшись, и чтобы не мочить белье, решила голая за ним плыть. Да, увидела - мазут по реке прямо пленкой плывет, зашла по срамное место, да так и остановилась, а тут Ваня на берег вышел, она и стала Толю звать.
Только уж когда баркас на ту сторону доплыл, да Ваня увидел, что у бабы человеческие ноги, да услышал, как она Толю ругает - тогда только и понял, что сам он себе все про черта и навыдумывал. А Запольский рассказывает и ржет как сивый мерин.
Вот так один дурак на радостях за ночь полдеревни чуть в гроб не вогнал. Леди, вон уже наши паужнать идут. Хорошо, тетка сегодня твоя не приехала. Заставили по молоку какой-то отчет писать, а то бы тебе, конечно, досталось. Ну да ладно, с кем не бывает".
Я подхватил недопитую кружку чая и нырнул в чум. Хоть "стыд и не дым - глаза не ест", но мне не хотелось ловить на себе укоризненные взгляды окружающих. Завтра с утра запрягусь, ни кто и не вспомнит, что вчера было.
* * *
С той поры прошло уже 30 лет. За все эти годы я напивался до похожего состояния раз пять, наверное, но ни когда больше водка не превращала знакомых или не знакомых мне женщин в богинь, поэтому известная фраза - "не бывает не красивых женщин, но бывает мало водки" вызывает во мне иронический смешок: "Что ж ты с ней с женщиной, ставшей красивой, потом делать-то будешь?"
7. Случайная искра. Вернувшись из деревни домой. В город, что почти на 800 км севернее, вдруг обнаружил, что и здесь еще только ранняя осень, хотя, была уже середина августа. Темнело рано, и в десять вечера надо было включать свет. Это было время, когда после летних каникул все возвращались загоревшими, отдохнувшими, набравшимися новых впечатлений. В том возрасте, который называют переходным, люди за какие-то три месяца меняются до неузнаваемости, особенно мальчики, ставшие мужчинами. За каких-то три месяца я вытянулся на 12 см, мой рост к началу восьмого класса составлял уже 180 см. Когда вечером мы прогуливались по нашему городскому "Бродвею" - ул. Гагарина - 1,5 км вперед и, соответственно, столько же назад, в сумерках меня никто не узнавал, а узнав, все несказанно удивлялись, какой я стал высокий и худой. Это было время начала в нашем городском клубе молодежных вечеров под названием "Романтики", на которые собиралась практически вся молодежь города. Город Печора был молодой настолько, что наши родители были старше него. Его особенностью было еще и то, что он состоял, да и по сю пору состоит, из двух частей: железнодорожной и речной, расстояние между которыми около 9 км. В промежутке - болота и начало дамбы речного порта, создающей на реке Затон, в котором зимуют катера, и где их ремонтируют. Понятно, что при такой особенности города, тем более что начал строиться он заключенными во время войны 1941-45 гг. в связи с необходимостью поставлять стране Воркутинский уголь, молодежь речной и железнодорожной частей города постоянно дралась. Менталитет зоны - кто сильней, тот и прав - чувствовался в городе во всем: в хороших домах начальства и барачных землянках "химиков", расконвоированных; в помпезности площадей и ничтожности пригородов; в отношениях старших и младших, и самое главное - сильных и слабых. Редкий вечер обходился без драки, если в ДК Речников приезжала молодежь из ж.д. части и наоборот. Конечно, если приезжал один, его не трогали, но если группа - начинались поддразнивания, подтрунивания и пр., и чаще всего драку начинали приезжие, отстаивая свое достоинство. И, конечно, их достоинство всегда бывало посрамлено. Соответственно и наоборот, когда наши ездили в ж\д часть, им там серьезно перепадало. Причем между девчонками, как и в зоне, происходило то же самое. Вечера, где собирались обе части города, спасали только оперативные отряды помощников милиции, сформированные по призыву комсомола (была такая всеохватывающая молодежная организация), пятьдесят молодых людей из активистов, с кулаками по пуду. Вот на одном из таких вечеров в ДК Речников я и повстречал ее - Зосю, с ней общался Мишка Агеев, мой сосед по дому. Он был старше меня лет на шесть, учился уже в институте и приезжал домой на каникулы. Зося же перешла в 10 класс. Слухи о ней ходили самые неимоверные. Они так возбуждали мое сознание, что мне было достаточно увидеть ее, чтобы понять, что нет дыма без огня. Зося - жгучая брюнетка среднего роста с точеной фигурой - ярко выраженной талией, которую она подчеркивала юбкой, похожей на балетную пачку, с высокой грудью, смуглой кожей и голубыми глазами. Она была настолько ярка и аппетитна, что я чуть не захлебнулся слюной от желания, когда увидел её, сердце забилось неровно, меня как всегда бросило в жар, мне так захотелось ее обнять, мне захотелось, чтобы она меня заметила, чтобы я ей понравился, чтобы она меня захотела. Тем более что Мишка, буквально завтра уезжал в институт. На этом вечере, они даже не разговаривали. Слышал, что они расстались. Я бы хотел, чтобы эта женщина была у меня первой, чтобы она научила меня всему, что знала сама, а из рассказов, слышал, что знает она многое, почти все. Одна была незадача, она была из ж/д части, вообще с "энергопоезда", а это такая "тьмутаракань", что если не знаешь, как оттуда выбираться, то и без драки, можешь там между бараков заплутать навсегда. И все же эта девушка, скорее, молодая женщина так возбудила меня, что мне уже не было важно, страшно, с чем могу столкнуться, если она примет мое предложение ее проводить.
В процессе вечера мы станцевали с ней несколько медленных танцев, во время которых мне удалось наладить общение, если можно так назвать мой монолог, который она снисходительно выслушивала. Не помню, то ли кто-то мне говорил уже об этом, то ли я это понял эмпирически, но уже к разговорам с Зосей достаточно точно предполагал, что женщины любят ушами.
Не помню, сколько точно времени потратил на то, чтобы она соблаговолила разрешить ее проводить, то ли это случилось в тот же вечер, то ли я несколько раз искал с ней встречи, но не в этом суть. Суть в том, что я добился успеха, и она разрешила мне себя проводить. Тогда мне казалось, что этого уже достаточно, мне казалось, что других преград между ее телом и моим желанием уже не будет, а если и будут, они будут несущественны. О, как же я был наивен!
После танцев мы отправились на автобус в ж/д часть, в которую и днем-то нам, "канинцам" (речную часть города называли еще Канин; почему Канин? - до сих пор не знаю), ездить было небезопасно, а тут темный осенний вечер, накрапывает дождик, хотя было еще достаточно тепло, +4, я думаю; и я с Зосей отправляюсь в "неприятельский тыл". Пересаживаться с 1-го номера автобуса, доставившего нас в ж/д часть города на 3-й номер, идущий до района "Энергопоезд" надо было на площади напротив ДК Железнодорожников, Слава Богу, что танцы там кончились раньше и все уже разошлись. Хотя, конечно, я не был столь известной фигурой в городе, которого бы сразу могли отличить, из Канина я или из ж/д части, но город был еще маленький и, в общем-то, в лицо знаешь почти всех. Но...
Мы без приключений пересели на "3"-ку, которую пришлось ждать еще минут 40 и добрались до "Энергопоезда" в первом часу ночи. Зося жила на конечной, буквально в 100 шагах от остановки и мне, дураку, надо было попрощаться с ней и этим же автобусом уехать, но мне ведь казалось, что она меня пригласит к себе. На что я рассчитывал?
Мы стояли возле калитки ее барака, от которого пахло угольной пылью, и молчали. Я переминался с ноги на ногу, не зная, как перейти к теме, которая меня волновала больше всего. Видя мое замешательство, Зося, видимо, тоже на что-то, надеясь, предложила: "Давай покурим по последней, и я пойду". Вытащив "Varna", болгарские сигареты, которые по сегодняшним меркам не стоили бы больше 4-х рублей, мы молча закурили. Оценивая окружающую обстановку, я постепенно осмотрелся, и, даже еще не задав вопроса, понял, что перспектив на продолжение вечера нет никаких, и все же спросил: "А кто у тебя дома?" Когда она закончила перечислять, поинтересовался, сколько у них комнат. "Две", - гордо ответила она. Следующий мой вопрос почему-то, или мне опять показалось, вызвал ее уныние. "А когда последний автобус?" - спросил я. "Мы на нем приехали", - был ответ. Может, это мое уныние передалось ей, но мы выкурили еще по сигарете. Худшее из всего было то, что невозможно было ни к чему прислониться, все было в угольной пыли. Энергопоезд сжигал, видимо, неимоверное количество угля, чтобы дать городу свет.
Может, чтобы меня вознаградить, может, еще, с какой целью, она спросила: "А ты целоваться-то, хоть, умеешь?" Наверно, мой взгляд был чрезвычайно красноречив, и она, улыбнувшись, притянула меня к себе. Мы обнялись, и она сама поцеловала меня. Вдруг сейчас, когда я пишу эти строки, мне показалось, что я вспомнил вкус её губ, их обволакивающую мягкость, проникающую во все тело теплоту и удивительно добрую энергию, в противовес тому, что она говорила, как вела себя со мной весь вечер. В таких случаях говорят: "У меня подкосились ноги", - и это правда. Но она тут же попросила: "Теперь ты". И я ее поцеловал! "Малыш", - очень нежно сказала она и погладила меня по голове, так осторожно, что я даже не обиделся на "малыш", я чувствовал, что она знает, что говорит.
Дождь не переставал накрапывать, температура снижаться, а мы все стояли у грязного забора и целовались. Вернее, она учила меня целоваться. Часам к трем-четырем утра, совершенно окоченевший, теплыми у меня остались, наверное, только губы, как сквозь туман услышал ее голос: "Ну, теперь уже совсем пора, и курить не будем, а то тебе на дорогу не хватит. Ну, давай, пока" Она чмокнула меня в щеку и скользнула за калитку. Вставила в замок ключ, обернулась, и помахала рукой. Обалдевший, закоченевший, я помахал в ответ. Когда дверь за ней закрылась и я начал движение в сторону города, то первая мысль, которая проникла в мою голову, была такой: "Это неправда, что любовь согревает!"
На этом рассказ о Зосе можно было бы и закончить, но следует добавить еще, что только через пару километров ходьбы я несколько согрелся и повеселел. Лишь часам к 8 утра добрался домой, где получил громкий, но короткий скандал от родителей, после которого мы все пошли спать, потому что было воскресенье. Засыпал и чувствовал себя самым удовлетворенным человеком на свете, но я также знал, что продолжения этому нет. Сегодня были и начало, и конец наших отношений.
8. Осознанное чувство.
Начался мой последний учебный год в моей первой школе. Наша школа была построена первой в городе, хотя почему-то называлась "второй". И по сю пору в Печоре, по-моему, нет 1-й школы. Построена она была по новому проекту и рассчитана на ограниченное количество учащихся, но город рос, была построена 3 школа, побольше, затем 5-я, и наша школа стала как бы школой первой ступени - восьмилетней. После ее окончания тот, кто хотел идти в 9 класс, шел либо в 3-ю, либо в 5-ю школы. В ж/д части школы считали по железной дороге то ли от Котласа, то ли от Воркуты и поэтому там были 83-я, 87-я и 89-я школы, но это к слову.
Итак, начался мой последний учебный год во 2-й школе. Буквально через несколько дней состоялось школьное комсомольское собрание, на котором меня избрали заместителем секретаря комсомольской организации школы, а секретарем стала - моя одноклассница и даже соседка по дому. Не прошло и 10 дней с начала учебного года, как Горком ВЛКСМ объявил семинар заместителей секретарей комсомольских организаций всего города, и инструкторы горкома начали обучать нас премудростям культурно-массовой работы, которой мы в свою очередь должны были увлечь членов наших комсомольских организаций, а также не организованных учащихся своих школ.
Я увидел ее на первом перерыве, в ней было что-то, что отличало ее от всех остальных девчонок - она была красива, индивидуальна, заносчива, умна, и от этого казалась старше, но была моей ровесницей и училась в 8 классе 83 школы. Я влюбился в нее сразу и по самые уши - это когда она тебя о чем-то спрашивает, а у тебя уши горят. В течение двух дней семинарских занятий я приглядывался к ней - видел ее раскованность, уверенность в себе. Узнал ее имя и фамилию. Узнал в каком доме она живет. Но подойти и познакомиться с ней стеснялся. Боялся, что она фыркнет и отвернется, тогда не было бы никаких перспектив на взаимное чувство, тогда как бы я ни хотел общения с ней - все больше, а она бы хотела его - все меньше. Я понимал, что необходимо ждать какого-нибудь случая, либо самому организовать такой случай, но надо было сделать так, чтобы она сама заинтересовалась мной, попросила проводить и т.д. Оптимальный вариант, который видел в каком-то кино - это организовать приставание к ней толпы моих приятелей, напугав ее тем самым, а потом самому внезапно появиться и освободить ее из рук домогающихся. Но мне казалось это недостойным, мне казалось, она сразу раскусит весь план, и тогда возненавидит меня.
Прошла примерно неделя после семинара. Я уже узнал ее номер телефона. Но зачем звонить? Чтобы испортить все?
Вскоре в ДК Речников Горком ВЛКСМ объявил "Осенний бал", на котором присутствовали лишь приглашенные. Там и произошла наша встреча, наше настоящее знакомство. Народу было много, и многие знали друг друга, но почему-то ей показалось, что из всей толпы она знает только меня, а уж то, что я видел только ее, об этом и говорить не стоит. Мы встретились, как будто сто лет знали друг друга. Весь вечер танцевали. Она чему-то все время смеялась, я весь вечер болтал, удивляясь внутри себя, насколько оказался прав, не начав приставать к ней еще на семинаре. Закончился бал, и я поехал ее провожать.
Ее дом был маленький. Двухэтажный. 16-квартирный. В нем, в основном, жили врачи. Стоял он, как раз напротив большой больницы железнодорожников. И был самым первым, при въезде в ж\д часть города, если ехать в нее из Канина - нашей, речной части города. Когда Ленка ехала в школу, то сидя в своей кухне, так она рассказывала, она успевала, увидев на трассе автобус, бросить все, одеться и выскочить на остановку как раз к подъезжающему автобусу.
Был уже достаточно поздний теплый вечер, когда мы приехали к ее дому, и казалось, что сейчас начало августа, а не вторая половина сентября, но сидеть долго в автобусной остановке все равно было холодно. Мы зашли в парадную, в которой было тепло, чисто и уютно, правда, следовало вести себя очень тихо, потому что квартиры были совсем рядом. Настолько, что даже громкий смех был бы в них слышен, а нам не хотелось беспокоить Ленкиных соседей, которые могли пожаловаться ее родителям, о строгости которых, если подвернется случай, я еще расскажу. Хотя зачем ждать, расскажу сейчас, тогда, возможно, будут более понятны мотивы поведения Елены.
Итак, ее родители: матушка, которой в ту пору было уже почти 50, работала заведующей гинекологическим отделением ж\д больницы и повидала всякое на своем веку, но в первую очередь, конечно, всевозможные женские патологии. И, естественно, держала своих детей (у Ленки был старший брат, тоже Сашка), особенно дочь, в строгости. Иногда, конечно, балуя, ведь они были поздними детьми. Сашку она родила, когда ей было 32 года, а Ленку в 35. Это потом я уже узнал, что она не любила их отца, но жила с ним, хотя впоследствии они все же развелись. Отец - латыш, наверно, из высланных - не знаю, но строгости неимоверной. Все по часам, все по струне, а в противном случае зуботычина и останешься без ужина. Хотя - высшее образование. Он был главным диспетчером ж/д станции. Огромной властности был человек. Говорили, его семья до войны владела большим количеством земли где-то под Ригой. Но властным он, видимо, был только в семье, потому что когда потом я встречал его несколько раз и проецировал на него Ленкины страхи перед ним, у меня что-то не складывалось - со мной он был нормальным дядькой, даже шутил иногда, но, конечно, не скрывал, что сына Сашку он любит больше.
Не зная еще всех этих подробностей, я стоял с Ленкой в парадном, удивляясь ее истошному шепоту: "Прикрой меня!", когда кто-то из припозднившихся соседей входил в подъезд. Мы стояли в глубине парадного - она возле стены, а я перед ней, поэтому проходившие видели, наверное, только мою спину. Они, вероятно, догадывались, что передо мной кто-то стоит, но кто - не знали, потому что в их подъезде в восьми квартирах дети были примерно все одного возраста. На Ленкиной площадке второго этажа жили еще две ее ровесницы и подружки. Одну она недолюбливала, а со второй, Милкой, они были "не разлей вода". Правда, Мила не любила, когда ее так называли. Она хотела, чтобы последняя буква ее имени была "я", чтобы получалось "Миля", почему - не знаю. Мне и по сю пору кажется. Что "Мила" гораздо приятнее звучит, чем "Миля", но... у каждого свои представления.
Итак, мы стояли с Ленкой в парадном и болтали о разных разностях. Нам казалось, что уже сегодня надо все успеть рассказать друг другу, нам казалось, что мы созданы для того, чтобы слушать друг друга. Ни кто и ни когда не рассказывал мне ничего более интересного, мне казалось, что я слушаю откровения Заратустры. Ее правильная речь, обороты ее речи меня покоряли. Мы состязались в красоте и витиеватости фраз, в которые облекали наши детские представления. Мы оказались достойны друг друга, и поняли это в первый вечер нашего стояния в подъезде. Не помню, в первый ли вечер мы поцеловались, но только каждый раз, когда мы стояли в парадном, мы вначале разговаривали, да просто сплетничали - она про своих, а я про своих одноклассников, приятелей, а потом начинали целоваться и целовались до умопомрачения, до одури. После чего, я, радостный, ковылял на остановку, потому что нестерпимо болели яйца. А ночью в своей постели давал волю рукам, только так, чтобы не слышала моя бабка. Она уже плохо слышала, а то бы поинтересовалась, что это я так неровно дышу и вожусь в койке.
Занятия в школе у них начинались в 8.15, а у нас в 8.30, поэтому вскоре мы взяли моду встречаться у нее дома сразу после школы. И так как программы в школах совпадали, то мы вместе делали домашнее задание, но это после прихода с работы ее родителей, а до этого - мы целовались. В детстве она себе языком искривила один передний зуб, и сильно этого стеснялась, что давало мне некоторое преимущество, потому что не будь у нее этого неровного зуба, придававшего ей обыденность, она была бы, вообще, писаной красавицей. Как бы тогда складывались наши отношения? А как она решала математические задачки! Я за ней еле поспевал. Но отыгрывался я на физике и стереометрии (геометрии объемов). Никак мадама не могла оторваться от плоскости в воображении.
Нам было так хорошо вместе. Мне так нравился запах ее волос, а она так гордилась мной, когда я выиграл городскую олимпиаду по физике. Мы так чувствовали друг друга, что другими словами как Любовь, Первая Любовь, это состояние не назовешь. И мы, совершенно уверенно говорили о нашей любви.