Мой отец был католиком, весьма набожным, он всегда ходил в костёл и подолгу молился дома. Отец был человеком чистой души, ни в ком не видел ничего дурного, всем доверял, хотя по своей должности был окружён нечестными людьми. В нашей православной семье он, как католик, был несколько отчуждён.
Мать усердно молилась дома, но в церковь не ходила. Причиной этого было её возмущение жадностью и ссорами священников, происходившими у неё на глазах. Два мои брата - юристы - не проявляли признаков религиозности. Однако, они всегда ходили к выносу Плащаницы, целовали её и всегда бывали на Пасхальной утрени. Старшая сестра курсистка, потрясённая ужасом катастрофы на Ходынском поле, психически заболела и выбросилась из окна третьего этажа, получив переломы бедра и плечевой кости и разрывы почек, от этого впоследствии образовались камни в почках, от которых она умерла, прожив двадцать пять лет. Младшая сестра, до сих пор здравствующая, прекрасная и благочестивая женщина.
Религиозного воспитания в семье я не получил, и, если можно говорить о наследственной религиозности, то, вероятно, я наследовал её главным образом от отца.
С детства у меня была страсть к рисованию, и одновременно с гимназией я окончил Киевскую художественную школу, в которой проявил немалые художественные способности, участвовал в одной из передвижных выставок картинкой, изображавшей старика-нищего, стоящего с протянутой рукой. Влечение к живописи у меня было настолько сильным, что по окончании гимназии решил поступать в Петербургскую Академию Художеств.
Но во время вступительных экзаменов мной овладело раздумье о том, правильный ли путь я избираю. Колебания кончились решением, что я не вправе заниматься тем, что мне нравится, но обязан заниматься тем, что полезно для страдающих людей. Из Академии я послал матери телеграмму о желании поступить на медицинский факультет, но все вакансии уже были заняты, и мне предложили поступить на естественный факультет, чтобы после перейти на медицинский. От этого я отказался, так как у меня была нелюбовь к естественным наукам и ярко выраженный интерес к наукам гуманитарным, в особенности к богословию, философии и истории. Поэтому я предпочёл поступать на юридический факультет и в течение года изучал историю и философию права, политическую экономию и римское право.
Но через год меня опять повлекло к живописи. Я отправился в Мюнхен, где поступил в частную художественную школу профессора Книрр. Однако уже через три недели тоска по родине повлекла меня домой, я уехал в Киев и ещё год с группой товарищей занимался рисованием и живописью.
В это время впервые проявилась моя религиозность. Я каждый день, а иногда и дважды в день ездил в Киево-Печёрскую Лавру, часто бывал в киевских храмах и, возвращаясь оттуда, делал зарисовки того, что видел в Лавре и храмах. Я сделал много зарисовок, набросков и эскизов молящихся людей, лаврских богомольцев, приходивших туда за тысячу вёрст, и тогда уже сложилось то направление художественной деятельности, в котором я работал бы, если бы не оставил живописи. Я пошёл бы по дороге Васнецова и Нестерова, ибо уже определилась основное религиозное направление в моих занятиях живописью. К этому времени я понял процесс художественного творчества. Повсюду: на улицах и в трамваях, на площадях и базарах - я наблюдал все ярко выраженные черты лиц, фигур, движений и по возвращении домой всё это зарисовывал. На выставке в Киевской художественной школе получил премию за эти свои наброски.
Для отдыха от этой работы я каждый день ходил версты за две по берегу Днепра, по дороге размышляя о трудных богословских и философских вопросах. Из этих моих размышлений ничего не вышло, ибо я не имел научной подготовки.
В это же время я увлёкся этическим учением Льва Толстого и стал толстовцем: спал на полу, на ковре, а летом, уезжая на дачу, косил траву и рожь вместе с крестьянами, не отставая от них. Однако моё толстовство продолжалось недолго, лишь до того времени, когда я прочёл его сочинение "В чём - моя вера", оттолкнувшее меня издевательством над православной верой. Я сразу понял, что Толстой - еретик, далёкий от христианства.
Правильное представление об учении ИисусаХриста я незадолго до этого вынес из чтения Нового Завета, который я получил от директора гимназии при вручении мне аттестата зрелости как напутствие в жизнь. Многие места этой Книги, сохранявшейся у меня десятки лет, произвели на меня глубочайшее впечатление. Они были отмечены красным карандашом.
Но ничто не могло сравниться по силе впечатления с тем местом Евангелия, в котором Иисус, указывая ученикам на поля созревшей пшеницы, сказал им: Жатвы много, а делателей мало. И так, молите ГОСПОДИНА жатвы, чтобы выслал делателей на СВОЮжатву. У меня дрогнуло сердце, я молча воскликнул: "О, ГОСПОДИ! Не уже ли у ТЕБЯ мало делателей?!" Позже, через много лет, когда ГОСПОДЬ призвал меня делателем на СВОЮ Ниву, я был уверен, что этот текст Евангелия был первым призывом БОГА на служение ЕМУ.
Так прошёл этот год. Можно было бы поступить на медицинский факультет, но опять меня взяло раздумье народнического порядка, и по юношеской горячности я решил, что нужно как можно скорее приняться за полезную практическую для простого народа работу. Бродили мысли о том, чтобы стать фельдшером или сельским учителем, и в этом настроении я однажды отправился к директору народных училищ Киевского учебного округа с просьбой устроить меня в одну из школ. Директор оказался умным и проницательным человеком: он оценил мои народнические устремления, но отговаривал меня от того, что я затевал, и убеждал поступить на медицинский факультет.
Это соответствовало моим стремлениям быть полезным для крестьян, плохо обеспеченных медицинской помощью, но поперёк дороги стояло моё почти отвращение к естественным наукам. Я всё-таки преодолел это отвращение и поступил на медицинский факультет Киевского университета.
Когда я изучал физику, химию, минералогию, у меня было почти физическое ощущение, что я насильно заставляю мозг работать над тем, что ему - чуждо. Мозг стремился вытолкнуть чуждое ему содержание. Тем не менее, я учился на одни пятёрки и заинтересовался анатомией. Изучал кости, рисовал и дома лепил их из глины, а своей препаровкой трупов сразу обратил на себя внимание всех товарищей и профессора анатомии. Уже на втором курсе мои товарищи решили, что я буду профессором анатомии, и их пророчество сбылось. Через двадцать лет я стал профессором топографической анатомии и оперативной хирургии.
На третьем курсе я увлёкся изучением операций на трупах. Произошла эволюция моих способностей: умение рисовать и моя любовь к форме перешли в любовь к анатомии и художественную работу при анатомической препаровке и при операциях на трупах. Из неудавшегося художника я стал художником в анатомии и хирургии.
На третьем курсе я был избран старостой. Это случилось так: перед одной лекцией я узнал, что один из товарищей по курсу - поляк ударил по щеке другого товарища - еврея. По окончании лекции я встал и попросил внимания. Все примолкли. Я произнёс речь, обличавшую поступок студента-поляка. Я говорил о нормах нравственности, о перенесении обид, вспомнил Сократа, спокойно отнёсшегося к тому, что его сварливая жена вылила ему на голову горшок грязной воды. Эта речь произвела столь сильное впечатление, что меня избрали старостой.
Государственные экзамены я сдавал на одни пятёрки, и профессор общей хирургии сказал мне на экзамене: "Доктор, вы теперь знаете больше, чем я, ибо вы знаете все отделы медицины, а я уже многое забыл, что не относится к моей специальности".
Только на экзамене по медицинской химии (теперь она называется биохимией) я получил тройку. На теоретическом экзамене я отвечал отлично, но надо было сделать ещё исследование мочи. Как это было в обычае, служитель лаборатории за полученные от студентов деньги рассказал, что надо найти в первой колбе и пробирке, и я знал, что в моче, которую мне предложили исследовать, есть сахар. Однако благодаря маленькой ошибке троммеровская реакция у меня не вышла, и, когда профессор, не глядя на меня, спросил: "Ну, что вы там нашли?" - я мог бы сказать, что нашёл сахар, но сказал, что троммеровская реакция сахара не обнаружила.
Эта единственная тройка не помешала мне получить диплом лекаря с отличием.
Когда все мы получили дипломы, товарищи по курсу спросили меня, чем я намереваюсь заниматься. Когда я ответил, что намерен быть земским врачом, они сказали: "Как, вы будете земским врачом?! Ведь вы - учёный по призванию!" Я был обижен тем, что они не понимают меня, ибо я изучал медицину с целью быть деревенским врачом и помогать бедным людям.
РАБОТА В ЗЕМСКИХ БОЛЬНИЦАХ
Сразу стать земским врачом мне не пришлось, так как я окончил университет осенью 1903 года, перед началом войны с Японией; и началом моей медицинской работы была военно-полевая хирургия в госпитале Киевского Красного Креста возле города Читы.
В нашем госпитале было два хирургических отделения: одним заведовал опытный одесский хирург, а другое главный врач отряда поручил мне, хотя в отряде были ещё два хирурга значительно старше меня. Я сразу же развил большую хирургическую работу, оперируя раненых, и, не имея специальной подготовки по хирургии, стал сразу делать ответственные операции на костях, на суставах, на черепе. Результаты работы были хорошими, несчастий не бывало. В работе мне помогла недавно вышедшая книга французского хирурга Лежара "Неотложная хирургия", которую я проштудировал перед поездкой на Дальний Восток.
Я не был кадровым врачом и военной формы не носил.
В Чите я женился на сестре милосердия, работавшей прежде в Киевском военном госпитале, где её называли святой сестрой. Она покорила меня не столько своей красотой, сколько добротой и кротостью характера. Там два врача просили её руки, но она дала обет девства. Выйдя за меня замуж, она нарушила этот обет, и в ночь перед нашим венчанием в церкви, построенной декабристами, она молилась перед иконой СПАСИТЕЛЯ, и вдруг ей показалось, что Христос отвернул СВОЙ Лик и ЕГО Образ исчез из киота. Это было, по-видимому, напоминанием ей об обете, и за его нарушение ГОСПОДЬ наказал её патологической ревностью.
Мы уехали из Читы до окончания войны, и я поступил врачом в Ардатовское земство Симбирской губернии. Там мне пришлось заведовать городской больницей. В трудных и неприглядных условиях я сразу стал оперировать по всем отделам хирургии и офтальмологии. Однако через несколько месяцев мне пришлось отказаться от работы в Ардатове ввиду её невыносимой трудности.
В ардатовской больнице я сразу столкнулся с большими трудностями и опасностями применения общего наркоза при плохих помощниках, и уже там у меня возникла мысль о необходимости, по возможности, избегать наркоза и как можно шире заменять его местной анестезией. Я решил перейти на работу в маленькую больницу и нашёл такую в селе Верхний Любаж Фатежского уезда Курской губернии. Однако и там было не легче, ибо в участковой больнице на десять коек я стал широко оперировать и скоро приобрёл такую славу, что ко мне пошли больные со всех сторон, и из других уездов Курской губернии и соседней, Орловской.
Вспоминаю случай, когда молодой нищий, слепой с раннего детства, прозрел после операции. Месяца через два он собрал слепых со всей округи, и все они вереницей пришли ко мне, ведя друг друга за палки и чая исцеления.
В это время вышла первым изданием книга профессора Брауна "Местная анестезия, её научное обоснование и практические применения". Я прочёл её и из неё впервые узнал о регионарной анестезии, немногие методы которой недавно были опубликованы. Я запомнил, что осуществление регионарной анестезии седалищного нерва Браун считает едва ли возможным. У меня возник интерес к регионарной анестезии, я поставил себе задачей заняться разработкой её новых методов.
В Любаже мне встретилось несколько редких хирургических случаев, и о них я там же записал две мои первые статьи: "Элефантиаз лица, плексиформная неврома" и другую - "Ретроградное ущемление при грыже кишечной петли".
Слава сделала моё положение в Любаже невыносимым. Мне приходилось принимать амбулаторных больных, приезжавших во множестве, и оперировать в больнице с девяти часов утра до вечера, разъезжать по большому участку и по ночам исследовать под микроскопом вырезанное при операции, делать рисунки микроскопических препаратов для своих статей, и скоро не стало хватать для работы и моих молодых сил.
Заслуживает упоминания и моя первая трахеотомия, сделанная в исключительных условиях. Я приехал для осмотра земской школы в недалёкую от Любажа деревню. Занятия уже кончились. Прибежала в школу девочка, неся в руках задыхающегося ребёнка. Он поперхнулся кусочком сахара, который попал ему в гортань. У меня был лишь перочинный ножик, немного ваты и немного раствора сулемы. Тем не менее, я решил сделать трахеотомию и попросил учительницу помочь мне. Но она, закрыв глаза, убежала. Немного храбрее оказалась старуха-уборщица, но и она оставила меня одного, когда я приступил к операции. Я положил спеленутого ребёнка к себе на колени и сделал ему трахеотомию, протекшую как нельзя лучше, вместо трахеотомической трубки я ввёл в трахею гусиное перо, заранее приготовленное старухой. К сожалению, операция не помогла, так как кусочек сахара застрял ниже - по-видимому, в бронхе.
Земской управой я был переведён в уездную Фатежскую больницу, но и там недолго пришлось мне поработать. Фатежский уезд был гнездом самых редких зубров-черносотенцев. И самым крайним из них был председатель земуправы Батезатул, задолго до войны прославившийся своим законопроектом о принудительной эмиграции в Россию китайских крестьян для передачи их в рабство помещикам.
Батезатул счёл меня революционером за то, что я не отправился немедленно, оставив все дела, к заболевшему исправнику, и постановлением управы я был уволен со службы. Это, однако, не обошлось благополучно. В базарный день один из вылеченных мной слепых влез на бочку, произнёс речь по поводу моего увольнения, и под его предводительством толпа пошла громить земскую управу, здание которой находилось на базарной площади. Там был только один член управы, от страху залезший под стол. Мне, конечно, пришлось поскорее уехать из Фатежа. Это было в 1909 году.
В 1907 году в Любаже родился мой первенец - Миша. А в следующем, 1908 году родилась моя дочь Елена. Должность акушерки мне пришлось исполнять самому. Из Фатежа я уехал в Москву и там немного менее года был экстерном хирургической клиники профессора Дьяконова. По правилам этой клиники все врачи-экстерны должны были писать докторскую диссертацию, и мне была предложена тема "Туберкулёз коленного сустава". Через две-три недели меня пригласил профессор Дьяконов и спросил, как идёт работа по диссертации. Я ответил, что уже прочёл литературу, но у меня нет интереса к этой теме. Профессор со вниманием отнёсся к моему ответу и, когда узнал, что у меня есть собственная тема, стал расспрашивать о ней. Оказалось, что он ничего не знает о регионарной анестезии, и мне пришлось рассказывать ему о книге Брауна. Он предложил мне продолжать работу над регионарной анестезией, оставив предложенную тему.
Так как моя тема требовала анатомических исследований и опытов с инъекциями окрашенной желатины на трупах, то мне пришлось перейти в Институт топографической анатомии и оперативной хирургии, директором которого был профессор Рейн, председатель Московского хирургического общества. Но оказалось, что и он не слышал и ничего не читал о регионарной анестезии.
Скоро мне удалось найти способ инъекции и к седалищному нерву у его выхода из полости таза, что Генрих Браун считал вряд ли разрешимой задачей. Я нашёл и способ инъекции к срединному нерву и регионарной анестезии всей кисти руки. Об этих моих открытиях я сделал доклад в Московском хирургическом обществе, и он вызвал интерес.
Но мне не на что было жить в Москве с женой и двумя детьми, и я должен был уехать в село Романовку Балашовского уезда Саратовской губернии работать в больнице на двадцать пять коек, где развил большую хирургическую работу и напечатал отчёт о ней отдельной книжкой по образцу отчётов клиники профессора Дьяконова. Работу над регионарной анестезией я продолжал в Москве во время ежегодных месячных отпусков, работая с утра до вечера в Институте профессора Рейна и профессора Карузина при кафедре описательной анатомии. Здесь я исследовал триста черепов и нашёл способ инъекции ко второй ветви тройничного нерва у выхода из форамен ротундум (круглое отверстие). К концу этой работы я уже не был в Романовке, а состоял главным врачом и хирургом уездной больницы на пятьдесят коек в Переславле-Залесском.
Незадолго до нашего отъезда из Романовки родился мой сын Алёша, с большим приключением. Близилось время родов, но я рискнул ехать в Балашов на заседание Санитарного совета, надеясь скоро вернуться. Не дождавшись окончания заседания совета, я поспешил на станцию и увидел поезд, уже давший второй свисток. Не успев взять билета, я сел в вагон, но скоро увидел в нём много татар, чего не бывало в романовском поезде. Оказалось, что я попал не в свой, а в харьковский поезд и должен был с ближайшей станции вернуться в Балашов. Но БОГ помог, и в Романовке я нашёл уже новорожденного сына, которого принимала женщина-врач, раньше меня вернувшаяся с Санитарного совета и заехавшая сюда по дороге в свой врачебный участок.
В 1916 году, живя в Переславле, я защитил в Москве докторскую диссертацию о регионарной анестезии. Оппонентами были профессор Мартынов, приват-доцент топографической анатомии и оперативной хирургии, фамилии которого не помню, и профессор Карузин.
Интересен был отзыв профессора Мартынова. Он сказал: "Мы привыкли к тому, что докторские диссертации пишутся обычно на заданную тему с целью получения высших назначений по службе и научная ценность их невелика. Но когда я читал вашу книгу, то получил впечатление пения птицы, которая не может не петь, и высоко оценил её". А профессор Карузин подбежал ко мне и, потрясая мою руку, просил прощения в том, что не интересовался моей работой на чердаке, где хранятся черепа, и не подозревал, что там создаётся такая работа.
За свою диссертацию я получил от Варшавского университета премию имени Хойнацкого в девятьсот рублей золотом, предназначавшуюся "за лучшие сочинения, пролагающие новый путь в медицине". Однако этих денег мне не пришлось получить, потому что книга была напечатана небольшим тиражом, только в семьсот пятьдесят экземпляров, и быстро распродана в книжных магазинах, куда я разослал их, и я не мог представить в Варшавский университет требуемого количества экземпляров.
У земского врача, каким я был тринадцать лет, воскресные и праздничные дни самые занятые и обременённые работой. Поэтому я не имел возможности ни в Любаже, ни в Романовке, ни в Переславле-Залесском бывать на богослужениях в церкви и многие годы не говел. Однако в последние годы моей жизни в Переславле я с большим трудом нашёл возможность бывать в соборе, где у меня было своё место, и это возбудило радость среди верующих Переславля.
Было ещё одно событие в моей жизни, начало которому ГОСПОДЬ положил в Переславле.
С начала своей хирургической деятельности в Чите, Любаже и Романовке я понял, как огромно значение гнойной хирургии и как мало знаний о ней вынес я из университета. Я поставил своей задачей изучение диагностики и терапии гнойных заболеваний. В конце моего пребывания в Переславле мне пришло на мысль изложить свой опыт в книге "Очерки гнойной хирургии". Я составил план этой книги и написал предисловие к ней. И тогда у меня появилась неотступная мысль: "Когда эта книга будет написана, на ней будет стоять имя епископа".
Быть священнослужителем, а тем более епископом мне и во сне не снилось, но неведомые нам пути нашей жизни известны БОГУ, когда мы ещё - во чреве матери. Уже через несколько лет стала реальностью моя мысль: "Когда эта книга будет написана, на ней будет стоять имя епископа".
В Переславле-Залесском мы прожили шесть с половиной лет. Там родился мой младший сын Валентин.
В городской и фабричной больницах я развил широкую хирургическую работу и был одним из пионеров в новых тогда операциях на желчных путях, желудке, селезёнке и даже на головном мозге. Кроме того, я в 1915 - 1916 годах заведовал небольшим госпиталем для раненых.
В начале 1917 года к нам приехала старшая сестра моей жены, только что похоронившая в Крыму свою молоденькую дочь, умершую от скоротечной чахотки. На беду, она привезла с собой ватное одеяло, под которым лежала её больная дочь. Я говорил своей жене Ане, что в одеяле привезена к нам смерть. Так и случилось: сестра Ани прожила у нас всего недели две, и вскоре после её отъезда я обнаружил у Ани признаки туберкулёза лёгких.
Это совпало с тем временем, когда я по объявлению в газете при большом конкурсе получил приглашение в Ташкент на должность хирурга и главного врача большой городской больницы. С нами ехала девушка-прислуга, недавно родившая ребёнка. На полдороге от Переславля до Москвы пришлось остановиться на неделю в гостинице Троице-Сергиевой Лавры вследствие лихорадки у Ани. Поездка на поезде в Москву и дальнейший путь до Ташкента с малыми детьми были трудными, так как было уже расстроено железнодорожное движение.
В Ташкенте у нас была отличная квартира главврача при больнице, пять комнат, в которых, однако, мне нередко приходилось мыть полы из-за неизбежного при революции расстройства жизни. В 1919 году в городе происходила междоусобная война между гарнизоном ташкентской крепости и полком туркменских солдат под предводительством изменившего революции военного комиссара. Через весь город над больницей летели с обеих сторон пушечные снаряды, и под ними мне приходилось ходить в больницу.
Восстание Туркменского полка было подавлено, началась расправа с участниками контрреволюции. При этом и мне, и завхозу больницы пришлось пережить страшные часы. Мы были арестованы Андреем, служителем больничного морга, питавшим ненависть ко мне, так как он был наказан начальником города после моей жалобы. Меня и завхоза больницы повели в железнодорожные мастерские, в которых происходил суд над Туркменским полком. Когда мы проходили по железнодорожному мосту, стоявшие на рельсах рабочие что-то кричали Андрею: как я после узнал, они советовали Андрею не возиться с нами, а расстрелять нас под мостом.
Огромное помещение было наполнено солдатами восставшего полка, и их по очереди вызывали в отдельную комнату и там в списке имён почти всем ставили кресты. В трибунале участвовал Андрей и другой служащий больницы, который успел предупредить других участников суда, что меня и завхоза по личной злобе арестовал Андрей. Нам крестов не поставили и отпустили. Когда нас провожали обратно в больницу, то встречавшиеся по дороге рабочие удивлялись тому, что нас отпустили из мастерских.
Позже мы узнали, что в тот же день вечером в казарме мастерских была устроена бойня, были убиты солдаты Туркменского полка и многие горожане.
А моя Аня знала, что меня арестовали, знала, куда увели, и пережила ужасные часы до моего возвращения. Это потрясение отразилось на её здоровье, и болезнь стала быстро прогрессировать. Настали и последние дни её жизни. Она горела в лихорадке, потеряла сон и очень мучилась. Последние двенадцать ночей я сидел у её одра, а днём работал в больнице. Настала последняя ночь. Чтобы облегчить страдания умирающей, я впрыснул ей шприц морфия, и она успокоилась. Минут через двадцать слышу: "Впрысни ещё". Через полчаса это повторилось опять, и в течение двух-трёх часов я много впрыснул ей шприцев морфия, во много раз превысив допустимую дозу. Но отравляющего действия его не видел. Вдруг Аня поднялась, села и сказала: "Позови детей". Пришли дети, и она перекрестила их, но не целовала, вероятно, боясь заразить. Простившись с детьми, она легла, лежала с закрытыми глазами, и её дыхание становилось всё реже... Настал и последний вздох.
Гроб был приготовлен заранее. Утром пришли мои операционные служанки, обмыли и одели тело усопшей, и уложили в гроб. Аня умерла тридцати восьми лет, в конце октября 1919 года, и я остался с четырьмя детьми, из которых старшему было двенадцать, а младшему - шесть лет.
Две ночи я читал над гробом Псалтырь, стоя у ног покойной в одиночестве. Часа в три второй ночи я читал сто двенадцатый псалом, начало которого поётся при встрече архиерея в храме: От восхода солнца до запада, и последние слова псалма поразили и потрясли меня, ибо я воспринял их как слова БОГА, обращённые ко мне: Неплодную вселяет в дом матерью, радующеюся о детях.
БОГУ было ведомо, какой тяжёлый, тернистый путь ждёт меня, и тотчас после смерти матери моих детей ОН позаботился о них и облегчил моё тяжёлое положение. Я принял потрясшие меня слова псалма как указание БОГА на мою операционную сестру Софию Сергеевну Белецкую, о которой я знал лишь то, что она недавно похоронила мужа и была бездетной, и всё моё знакомство с ней ограничивалось лишь деловыми разговорами, относящимися к операции. И, однако, слова: неплодную вселяет в домматерью, радующеюся о детях, - я принял, как указание БОГА - возложить на неё заботы о моих детях и их воспитании.
Я едва дождался семи часов утра и пошёл к Софии Сергеевне, жившей в хирургическом отделении. Я постучал в дверь. Открыв её, она отступила назад, увидев в столь ранний час своего начальника, и с волнением слушала о том, что случилось ночью над гробом моей жены.
Я спросил её, верует ли она в БОГА и хочет ли исполнить повеление БОГА - заменить моим детям их умершую мать. София Сергеевна согласилась.
Она сказала, что ей было больно только издали смотреть, как мучилась моя жена, и ей хотелось помочь нам, но она не решалась предложить нам помощь. Она издали любила моих младших детей, но опасалась, что не сладит с Мишей, моим старшим сыном, потому что он обижает младших. Так и случилось. Троих младших детей она очень любила, и особенно самый младший, Валя, не слезал с её колен. А Мишу пришлось ей перевоспитывать.
Моя квартира главврача состояла из пяти комнат, так удачно расположенных, что София Сергеевна могла получить отдельную комнату, изолированную от тех, которые я занимал. Она долго жила в моей семье, но была только второй матерью для детей, ибо ВСЕВЫШНЕМУ известно, что моё отношение к ней было чистым.
СВЯЩЕНСТВО
Я скоро узнал, что в Ташкенте существует церковное братство, и пошёл на одно из его заседаний. По одному из обсуждавшихся вопросов я выступил с речью, которая произвела впечатление. Это впечатление перешло в радость, когда узнали, что я - главный врач городской больницы.
Протоиерей Михаил Андреев, настоятель привокзальной церкви, в воскресные дни по вечерам устраивал в церкви собрания, на которых он или желающие из числа присутствовавших выступали с беседами на темы Священного Писания, а потом все пели духовные песни. Я часто бывал на этих собраниях и нередко проводил беседы. Я, конечно, не знал, что они будут только началом моей проповеднической работы в будущем.
Когда возникла недоброй памяти "живая" церковь, то везде и всюду на епархиальных съездах духовенства и мирян обсуждалась деятельность епископов, и некоторых из них смещали с кафедр. Так, "суд" над епископом Ташкентским и Туркменским происходил в Ташкенте в большой певческой комнате, близко от кафедрального собора. На нём присутствовал и я, в качестве гостя, и по какому-то вопросу выступил с речью.
Резких выступлений на съезде не было, и деятельность преосвященного Иннокентия (Пустынского) получила положительную оценку. Когда кончился съезд и присутствовавшие расходились, я столкнулся в дверях с владыкой Иннокентием. Он взял меня под руку и повёл на перрон, окружавший собор. Мы обошли два раза вокруг собора, преосвященный говорил, что моя речь произвела впечатление, и, остановившись, сказал мне: "Доктор, вам надо быть священником!"
У меня никогда не было и мысли о священстве, но слова преосвященного Иннокентия принял как призыв БОГА устами архиерея и, не раздумывая, сказал: "Хорошо, владыко! Буду священником, если это - угодно БОГУ!"
Впрочем, позже я говорил с владыкой о том, что в моём доме живёт моя операционная сестра Велецкая, которую я, по повелению БОГА, ввёл в дом матерью, радующеюся о детях, а священник не может жить в одном доме с чужой женщиной. Но владыка не придал значения этому возражению, сказав, что не сомневается в моей верности седьмой Заповеди.
Уже в ближайшее воскресенье, при чтении часов, я в сопровождении двух дьяконов, вышел в чужом подряснике к стоявшему на кафедре архиерею и был посвящён им в чтеца, певца и иподьякона, а во время Литургии - и в сан дьякона.
Это событие посвящения в дьякона уже получившего высокую оценку профессора, произвело сенсацию в Ташкенте, и ко мне пришли большой группой студенты медицинского факультета во главе с профессором. Конечно, они не могли понять и оценить моего поступка, ибо были далеки от религии. Что они поняли бы, если бы я сказал им, что при виде кощунственных карнавалов и издевательств над нашим ГОСПОДОМИисусом Христом, моё сердце кричало: "Не могу молчать!" И я чувствовал, что мой долг - защищать проповедью нашего СПАСИТЕЛЯ и восхвалять ЕГО Милосердие к человеческому роду.
Через неделю после посвящения в дьякона, в праздник Сретения ГОСПОДНЯ 1921 года, я был рукоположен в иерея епископом Иннокентием.
В Ташкенте я был одним из инициаторов открытия университета. Большинство кафедр было замещено избранными из числа ташкентских докторов медицины, и только я один был избран в Москве на кафедру топографической анатомии и оперативной хирургии.
Мне пришлось совмещать своё священническое служение с чтением лекций на медицинском факультете, слушать которые приходили во множестве и студенты других курсов. Лекции я читал в рясе с крестом на груди: в то время ещё было возможно невозможное теперь. Я оставался и главным хирургом ташкентской городской больницы, поэтому служил в соборе лишь по воскресеньям.
Преосвященный Иннокентий, редко проповедовавший, назначил меня четвёртым священником собора и поручил мне всё дело проповеди. При этом он сказал мне: "Ваше дело - не крестить, а благовестить". Он понимал, что говорил, и его слово было почти пророческим, и теперь, на тридцать восьмом году своего священства и тридцать шестом году своего архиерейства, я понимаю, что моим призванием от БОГА была проповедь и исповедание ИмениХриста. За долгое время своего священства я почти никаких треб не совершал, даже ни разу не крестил полным чином крещения. Кроме проповеди при богослужениях, совершаемых преосвященным Иннокентием и мной, я проводил каждый воскресный день после вечерни в соборе беседы на богословские темы, привлекавшие много слушателей, целый цикл этих бесед был посвящён критике материализма. Богословского образования я не имел, но с помощью БОГА преодолевал трудности таких бесед.
Кроме того, мне приходилось в течение двух лет часто вести диспуты при множестве слушателей с отрёкшимся от БОГА протоиереем Ломакиным, бывшим миссионером Курской епархии, возглавлявшим антирелигиозную пропаганду в Средней Азии.
Как правило, эти диспуты кончались посрамлением отступника от веры, и верующие не давали ему прохода вопросом: "Скажи нам, когда ты врал: когда был попом, или теперь врёшь?" Хулитель БОГА стал бояться меня и просил устроителей диспутов избавить его от "этого философа".
Однажды железнодорожники пригласили меня в свой клуб для участия в диспуте о религии. В ожидании начала диспута я сидел на сцене при опущенном занавесе и вдруг вижу - поднимается на сцену по лестнице мой противник. Увидев меня, смутился, пробормотал: "Опять этот доктор", поклонился и пошёл вниз. Первым говорил на диспуте он, но, как всегда, моё выступление разбило все его доводы, и рабочие наградили меня аплодисментами.
На хулителе СВЯТОГОДУХА сбылось слово Давида: смерть грешников люта. Он заболел раком прямой кишки, и при операции оказалось, что опухоль уже проросла в мочевой пузырь. В тазу скоро образовалась глубокая, зловонная полость, наполненная гноем, калом и мочой и кишевшая множеством червей. Враг БОГА пришёл в озлобление от своих страданий, и даже партийные медицинские сёстры, назначаемые для ухода за ним, не могли выносить его злобы и проклятий и отказывались от ухода за ним.
В это время, когда мне приходилось совмещать служение и проповедь в кафедральном соборе с заведованием кафедрой топографической анатомии и оперативной хирургии и чтением лекций, я должен был изучать богословие. И в этом деле мне помогал ГОСПОДЬ через одного из слушателей моих бесед и диспутов - верующего букиниста, который приносил мне так много богословских книг, что скоро у меня образовалась порядочная библиотека.
Я продолжал работать в качестве главного врача больницы, оперировал каждый день и даже по ночам в больнице, и не мог не обрабатывать своих наблюдений научно. Для этого мне нередко приходилось делать исследования на трупах в больничном морге, куда ежедневно привозили повозки, горой нагружённые трупами беженцев из Поволжья, где свирепствовали голод и эпидемии заразных болезней. Свою работу на этих трупах мне приходилось начинать с собственноручной очистки их от вшей и нечистот. Многие из этих исследований на трупах легли в основу моей книги "Очерки гнойной хирургии". За неё я получил Сталинскую премию первой степени.
Однако работа на покрытых вшами трупах обошлась мне недёшево. Я заразился возвратным тифом в очень тяжёлой форме, но, по Милости БОГА, болезнь ограничилась одним тяжёлым приступом и вторым - незначительным.
Весной 1923 года, незадолго до церковного раскола и появления "живой" церкви, епископ Иннокентий созвал съезд духовенства Ташкентской и Туркестанской епархии, который должен был избрать двух кандидатов на возведение в архиерейский сан. Выбор пал на архимандрита Виссариона и на меня.
Вскоре произошло восстание против патриарха Тихона, московских и петроградских священников, которое возглавил протоиерей Александр Введенский. По всей России произошло разделение духовенства на стойких и крепких духом, верных православной церкви и патриарху Тихону, и на малодушных, неверных, или не разбиравшихся в церковных событиях, вошедших в "живую" церковь, возглавляемую Введенским и немногими его сообщниками.
Раскол отозвался и у нас в Ташкентской епархии. Архиепископ Иннокентий, редко проповедовавший, выступил с проповедью о том, что в церкви - бунт и что необходимо сохранять верность православной церкви и патриарху Тихону и не входить ни в какие сношения с "живоцерковным" епископом, приезда которого ожидали.
Два видных протоиерея, на которых надеялись, перешли в раскол, к ним присоединились и другие, и верных осталось немного.
Преосвященный Иннокентий поспешил совершить хиротонию архимандрита Виссариона. Совместно с епископом Сергием (Лавровым), недавно переведённым в Ташкент из ашхабадской ссылки, он совершил полным чином наречение в епископа архимандрита Виссариона. Но на другой же день наречённый епископ был арестован и выслан из Ташкента. Позже он примкнул к Григорианскому расколу и получил сан митрополита.
Преосвященный Иннокентий был испуган и ночью уехал в Москву, надеясь оттуда попасть в Валаамский монастырь. Но это ему не удалось, и лишь спустя много времени он смог пробраться в свою деревню Пустынька.
Епископ уехал. В Церкви бунт. Тогда протоиерей Михаил Андреев и я объединили всех оставшихся верными священников и церковных старост, устроили съезд оставшихся верными, предупредили об этом ГПУ, попросив разрешения и присылки наблюдателя. Мы с протоиереем Андреевым взяли на себя управление епархиальными делами и созывали в Ташкенте на епархиальное собрание священников и членов церковного совета, отвергнувших "живую" церковь. На эти собрания мы просили ГПУ прислать своих представителей, но они ни разу не приезжали. Казалось бы, всё - безупречно, но за это, главным образом, я и получил свою первую ссылку.
В это время приехал в Ташкент очень видный архиерей - преосвященный Андрей (фамилии его не помню). Узнав о положении дел у нас, он назначил меня настоятелем собора и объявил протоиереем.
Вскоре после этого из Ашхабада в Ташкент был переведён другой ссыльный преосвященный Андрей Уфимский (князь Ухтомский). Незадолго до своего ареста и ссылки в Среднюю Азию он был в Москве, и патриарх Тихон, находившийся под домашним арестом, дал ему право избирать кандидатов для возведения в сан епископа и тайным образом рукополагать их.
Приехав в Ташкент, преосвященный Андрей одобрил избрание меня кандидатом на посвящение в епископа собором ташкентского духовенства и тайно постриг меня в монашество в моей спальне. Он говорил мне, что хотел дать мне имя целителя Пантелеймона, но когда побывал на Литургии, совершённой мной, и услышал мою проповедь, то нашёл, что мне больше подходит имя апостола-евангелиста, врача и иконописца Луки.
Преосвященный Андрей направил меня в таджикский город Пенджикент, отстоявший за 90 вёрст от Самарканда. В Пенджикенте жили два ссыльных епископа: Даниил Волховский и Василий Суздальский; епископ Андрей передал им через меня письмо с просьбой совершить надо мной архиерейскую хиротонию.
Я был два года и четыре месяца младшим священником ташкентского кафедрального собора, продолжая работать главным врачом и хирургом городской больницы. Мой отъезд в Самарканд должен был быть тайным, и поэтому я назначил на следующий день четыре операции, а сам вечером уехал на поезде в Самарканд в сопровождении одного иеромонаха, дьякона и своего старшего сына - шестнадцатилетнего Михаила.
Утром приехали в Самарканд, но найти пароконного извозчика для дальнейшего пути в Пенджикент оказалось почти невозможным: ни один не соглашался ехать, потому что все боялись нападения басмачей. Наконец нашёлся смельчак, который решился нас везти. Мы долго ехали. На полдороге мы остановились в чайхане отдохнуть и покормить лошадей. Две последние ночи я не спал и там, как только лёг на деревянный помост, на котором пьют чай узбеки, и заснул. Я спал только 3/4 часа, но сон укрепил меня, и я отдохнул. С помощью БОГА мы доехали благополучно.
Преосвященные Даниил и Василий встретили нас с Любовью. Прочитав письмо епископа Андрея Ухтомского, решили назначить на завтра Литургию для совершения хиротонии и отслужить вечерню и утреню в маленькой церкви святителя Николая Мирликийского, без звона и при запертых дверях. С епископами жил ссыльный московский священник протоиерей Свенцицкий, церковный писатель, который тоже присутствовал при моём посвящении. На вечерне и Литургии читали и пели мои спутники и протоиерей Свенцицкий.
Преосвященных Даниила и Василия смущало то обстоятельство, что я не был архимандритом, а только иеромонахом, и не было наречения меня в сан епископа. Однако недолго колебались, вспомнили ряд примеров посвящения в епископа иеромонахов и успокоились. На следующее утро все мы отправились в церковь. Заперли за собой дверь и не звонили, а сразу начали службу и в начале Литургии совершили хиротонию.
При хиротонии посвящаемый склоняется над престолом, а архиерей держит над его головой раскрытое Евангелие. В этот момент, когда читали совершительную молитву Таинства священства, я пришёл в такое волнение, что всем телом дрожал, и потом архиереи говорили, что подобного волнения никогда не видели. Из церкви преосвященные Даниил и Василий, и протоиерей Свенцицкий вернулись домой раньше, чем я, и встретили меня архиерейским приветствием: "Тон деспотин ке архиереа имон..." Архиереем я стал 18/31 мая 1923 года. В Ташкент мы вернулись на следующий день.
Когда сообщили об этой хиротонии патриарху Тихону, то он утвердил и признал её законной.
На воскресенье, 21 мая, день памяти равноапостольных Константина и Елены, я назначил свою первую архиерейскую службу. Преосвященный Иннокентий уже уехал. Все священники кафедрального собора разбежались как крысы с тонущего корабля, и свою первую воскресную всенощную и Литургию я мог служить только с одним протоиереем Михаилом Андреевым.
На моей первой службе в алтаре присутствовал преосвященный Андрей Уфимский; он волновался, что я не сумею служить без ошибок. Но, по МилостиБОГА, ошибок не было.
Спокойно прошла следующая неделя, и я отслужил вторую воскресную всенощную. Вернувшись домой, я читал правило к причащению Святых Тайн. В 11 часов вечера - стук в наружную дверь, обыск и первый мой арест. Я простился с детьми и Софией Сергеевной и в первый раз вошёл в "чёрный воронок", как называли автомобиль ГПУ. Так положено было начало одиннадцати годам моих тюрем и ссылок. Четверо моих детей остались на попечении Софии Сергеевны. Её и детей выгнали из моей квартиры главного врача и поселили в небольшой каморке, где они могли поместиться потому, что дети сделали нары, и каморка стала двухэтажной. Однако Софию Сергеевну не выгнали со службы, она получала два червонца в месяц и на них кормилась с детьми.
Меня посадили в подвал ГПУ. Первый допрос был нелепым. Меня спрашивали о знакомстве с неведомыми мне людьми, о сообществе с оренбургскими казаками, о которых я ничего не знал.
Однажды ночью вызвали на допрос, продолжавшийся часа два. Его вёл крупный чекист, который впоследствии занимал видную должность в московском ГПУ. Он допрашивал меня о моих политических взглядах и моём отношении к советской власти. Услышав, что я всегда был демократом, он поставил вопрос ребром: так кто же вы - наш друг или враг? Я ответил: "И ваш друг, и враг, если бы я не был христианином, то, вероятно, стал бы коммунистом. Но вы воздвигли гонение на христианство, и поэтому я, конечно, не ваш друг".
Меня на время оставили в покое и из подвала перевели в другое, более свободное помещение. Меня держали в наскоро приспособленном под тюрьму ГПУ большом дворе с окружающими его постройками. На дальнейших допросах мне предъявляли обвинения в сношениях с оренбургскими казаками и другие выдуманные обвинения.
В годы своего священства и работы главным врачом ташкентской больницы я не переставал писать "Очерки гнойной хирургии", которые хотел издать двумя частями и предполагал издать их вскоре: оставалось написать последний очерк первого выпуска - "О гнойном воспалении среднего уха и его осложнениях".
Я обратился к начальнику тюремного отделения, в котором находился, с просьбой дать мне возможность написать эту главу. Он был так любезен, что предоставил мне право писать в его кабинете по окончании его работы. Я скоро окончил первый выпуск своей книги. На заглавном листе я написал: "Епископ Лука. Профессор Войно-Ясенецкий. Очерки гнойной хирургии".
Так сбылось предсказание БОГА об этой книге, которое я получил ещё в Переславле-Залесском несколько лет назад: "Когда эта книга будет написана, на ней будет стоять имя епископа".
Издать книгу двумя выпусками мне не удалось, и она была напечатана первым, далеко не полным изданием только после первой моей ссылки. Имя епископа, конечно, было выпущено.
В тюрьме меня держали недолго и освободили на один день, чтобы я ехал свободно в Москву. Всю ночь моя бывшая квартира главного врача больницы была наполнена прихожанами собора, пришедшими проститься со мной. В это время Ташкентская архиерейская кафедра была уже занята "живоцерковным" митрополитом Николаем, которого я назвал вепрем, возлёгшим на горнем месте, и запретил иметь с ним общение. Это моё завещание взбесило чекистов.
Утром, простившись с детьми, я отправился на вокзал и занял место в пассажирском вагоне. После первого, второго и третьего звонков и свистков паровоза поезд минут двадцать не двигался с места. Как я узнал много лет спустя, поезд не мог двинуться по той причине, что толпа народа легла на рельсы, желая удержать меня в Ташкенте, но это было невозможно.
ПЕРВАЯ ССЫЛКА
В Москве я явился в центральное ГПУ, где после короткого, ничего не значащего допроса мне объявили, что я могу жить в Москве неделю, а потом должен снова явиться в ГПУ. В течение этой недели я дважды был у патриарха Тихона и один раз служил совместно с ним.
При вторичной явке в ГПУ меня арестовали и отправили в Бутырскую тюрьму. После недельного пребывания в карантине меня поместили в уголовную камеру, в которой, однако, бандиты и жулики относились ко мне прилично. В тюремной больнице я впервые познакомился с Новгородским митрополитом Арсением. В соседней камере, тоже уголовной, находился священник, имевший влияние на бандитов и жуликов. Влияние этого священника внезапно прекратилось, когда в камеру вошёл старик матёрый вор, которого уголовники встретили, как своего вождя, с почётом.
Нас каждый день выпускали на прогулку в тюремный двор. Возвращаясь со двора на второй этаж, я впервые заметил одышку.
Однажды меня вызвали на свидание. Через решётку я разговаривал со своим старшим сыном Мишей. В поисках работы он испытал немало злоключений. В Киеве ему пришлось красить железнодорожный мост, вися в люльке над Днепром.
В библиотеке Бутырской тюрьмы мне удалось получить Новый Завет на немецком языке, и я читал его. Глубокой осенью большую партию арестантов Бутырской тюрьмы погнали пешком через всю Москву в Таганскую тюрьму. Я шёл в первом ряду, а недалеко от меня шёл тот матёрый вор-старик, который был повелителем шпаны в соседней с моей камеры Бутырской тюрьмы.
В Таганской тюрьме меня поместили в камере политических заключённых. Все арестанты, в том числе и я, получили тулупчики от жены писателя Максима Горького. Проходя в клозет по коридору, я увидел через решётчатую дверь пустой одиночной камеры, пол которой по щиколотку был залит водой, сидящего у колонны и дрожащего полуголого шпанёнка и отдал ему полушубок. Это произвело впечатление на старика, предводителя шпаны, и каждый раз, когда я проходил мимо уголовной камеры, он приветствовал меня и именовал "батюшкой". Позже в других тюрьмах я не раз убеждался в том, как ценят воры и бандиты человеческое отношение к ним.
В Таганской тюрьме я заболел гриппом, вероятно вирусным, и около недели пролежал в тюремной больнице с температурой около 40 градусов. От врача я получил справку, в которой было написано, что я не могу идти пешком и меня должны везти на подводе. В московских тюрьмах мне пришлось сидеть вместе с протоиереем Михаилом Андреевым, приехавшим из Ташкента вместе со мной. Вместе с ним я уехал и из Москвы в свою первую ссылку, в начале зимы 1923 года.
Когда поезд пришёл в Тюмень, был тихий лунный вечер, и мне захотелось пройти в тюрьму пешком, хоть стража и предлагала подводу. До тюрьмы было не больше версты, но нас погнали быстрым шагом, и в тюрьму я пришёл с сильной одышкой. Пульс был мал и част, а на ногах появились до колен отёки.
Это было первое проявление миокардита, причиной которого надо считать возвратный тиф, который я перенёс в Ташкенте через год после принятия священства. В Тюменской тюрьме наша остановка продолжалась недолго, около двух недель, и я всё время лежал без врачебной помощи, так как единственную склянку дигиталиса получил лишь дней через двенадцать. В Тюменской тюрьме мы впервые встретились с протоиереем Илларионом Голубятниковым и дальше ехали вместе с ним.
Вторая этапная остановка была в Омске, но о ней у меня не осталось воспоминаний. От Омска мы ехали до Новосибирска в арестантском вагоне, состоявшем из отдельных камер с решётчатыми дверями и узкого коридора с маленькими, высоко расположенными оконцами. В камеру, отведённую для меня и моих спутников - двух протоиереев, посадили, кроме нас, бандита, убившего восемь человек, и проститутку, уходившую по ночам на практику к нашим стражникам.
Бандит знал, что я в Таганской тюрьме отдал свой полушубок шпанёнку, и был вежлив со мной. Он уверял меня, что никогда нигде меня не обидит никто из их преступной братии. Однако уже в Новосибирской тюрьме при мытье в бане у меня украли несколько сот рублей, а позже, в этой же тюрьме, украли чемодан с вещами.
В этой тюрьме нас сначала посадили в отдельную камеру, а вскоре перевели в большую уголовную камеру, где нас шпана встретила настолько враждебно, что я должен был спасаться бегством от них: стал стучать в дверь под предлогом необходимости выйти в клозет и, выйдя, заявил надзирателю, что не вернусь в камеру.
От Новосибирска до Красноярска ехали без особых приключений. В Красноярске нас посадили в подвал двухэтажного дома ГПУ. Подвал был грязный и загаженный человеческими испражнениями, которые нам пришлось чистить, при этом нам не дали даже лопат. Рядом с нашим подвалом был другой, где находились казаки повстанческого отряда. Имени их предводителя я не запомнил, но никогда не забуду оружейных залпов, доносившихся до нас при расстреле казаков. В подвале ГПУ мы прожили недолго, и нас отправили дальше по зимнему пути в Енисейск за триста двадцать километров к северу от Красноярска.
Об этом пути я мало помню, не забуду только операции, которую мне пришлось произвести на одном из ночлегов крестьянину лет тридцати. После тяжёлого остеомиелита, никем не леченного, у него торчала из зияющей раны в дельтовидной области вся верхняя треть и головка плечевой кости. Нечем было перевязать его, и рубаха, и его постель всегда были залиты гноем. Я попросил найти слесарные щипцы и ими вытащил огромный секвестр.
В Енисейске мы получили квартиру в доме зажиточного человека и прожили в ней около двух месяцев. К нам присоединился ещё один ссыльный священник, и мы по воскресным и праздничным дням совершали всенощную и Литургию в своей квартире, в которую входила и гостиная. В Енисейске было много церквей, но и здесь, как и в Красноярске, священники уклонились в "живоцерковный" раскол, и мы не могли молиться с ними. Один дьякон сохранил верность православию, и я рукоположил его в пресвитера.
В один из праздничных дней я вошёл в гостиную, чтобы начать Литургию, и увидел стоявшего у противоположной двери незнакомого старика-монаха. Он словно остолбенел при виде меня и даже не поклонился. Придя в себя и отвечая на мой вопрос, он сказал, что в Красноярске народ не хочет иметь общения с неверными священниками и решил послать его в Минусинск, вёрст за триста к югу от Красноярска, где жил православный епископ, его имени не помню. Но монах Христофор не поехал к нему, ибо какая-то неведомая сила увлекла его в Енисейск ко мне. "А почему же ты так остолбенел, увидев меня?" - спросил я. "Как было не остолбенеть?! - ответил он. - Десять лет тому назад я видел сон. Мне снилось, что я - в храме и неведомый мне архиерей рукополагает меня в иеромонаха. Сейчас, когда вы вошли, я увидел этого архиерея!"
Монах сделал мне земной поклон, и за Литургией я рукоположил его в иеромонаха.
Десять лет тому назад, когда он видел меня, я был земским хирургом в городе Переславле-Залесском и никогда не помышлял ни о священстве, ни об архиерействе. А у БОГА в то время я уже был епископом. Так неисповедимы - пути ГОСПОДНИ.
Мой приезд в Енисейск произвёл сенсацию, которая достигла апогея, когда я сделал экстракцию врождённой катаракты трём слепым мальчикам-братьям и сделал их зрячими. По просьбе доктора Василия Александровича Башурова, заведовавшего енисейской больницей, я начал оперировать у него и за два месяца жизни в Енисейске сделал немало больших хирургических и гинекологических операций. Я вёл приём больных у себя на дому, и было так много желающих попасть ко мне, что впервые же дни оказалось необходимым вести запись больных. Эта запись, начатая в первых числах марта, скоро достигла дня Святой ТРОИЦЫ.
Незадолго до моего приезда в Енисейске был закрыт женский монастырь, и две послушницы этого монастыря рассказали мне, каким кощунством и надругательством сопровождалось это закрытие храма. Дело дошло до того, что комсомолка, бывшая в числе разорявших монастырь, задрала все свои юбки и села на престол. Этих двух послушниц я постриг в монашество и дал им имена моих небесных покровителей: старшую назвал Лукией, а младшую - Валентиной.
Незадолго до Благовещения я был послан в назначенное мне место ссылки - деревню Хая на реке Чуне, притоке Ангары. Лукия и Валентина с вещами поехали вперёд меня, а со мной до районного села Богучаны ехали протоиереи Илларион Голубятников и Михаил Андреев. Мы ехали на лошадях по замёрзшему Енисею и Ангаре до Богучан, где нас разлучили, послав протоиереев Голубятникова и Андреева в недалёкие от Богучан деревни, а меня за сто двадцать вёрст, в деревню Хая. В Богучанах я оперировал больного, у которого был нагноившийся эхинококк печени, и через несколько месяцев, возвращаясь из Хаи, нашёл его здоровым.
В Богучанах мне указали благочестивого крестьянина в селе Хая, у которого советовали поселиться, но предупреждали, что у него - злая старуха-мать. В Хае меня уже ожидали мои монахини, поселившиеся у этого крестьянина. Старуха-мать встретила меня с радостью. Мне отвели две комнаты, в одной из которых я с монахинями совершал богослужение, а в другой спал. Злая старуха только впервые дни приходила на наше богослужение, а потом не только оставалась на своей половине, но старалась мешать нашим службам.
Злая старуха всё больше притесняла нас и стала выживать из дома. Дело дошло до того, что мы с монахинями вынесли из дома свои вещи и сели на них у стены. Видя, что нас выгнали из дома, народ возмутился и заставил старуху принять нас обратно в дом.
В Хае мне довелось оперировать у старика катаракту. У меня был с собой набор глазных инструментов и маленький стерилизатор. В пустой нежилой избе я уложил старика на лавку под окном и в одиночестве сделал ему экстракцию катаракты. Операция прошла успешно. За неё я получил десять беличьих шкурок, ценившихся по рублю. Довелось мне также совершать и погребение по пасхальному чину одного крестьянина с моими монахинями.
В Хае мы прожили месяца два, и был получен приказ отправить меня снова в Енисейск. Нам дали двух провожатых крестьян и верховых лошадей. Монахини впервые сели на лошадей. Крупные оводы так жалили животных, что струи крови текли по их бокам и ногам. Лошадь, на которой ехала монахиня Лукия, не раз ложилась и каталась по земле, чтобы избавиться от оводов, и придавила ей ногу.
На полдороге до Богучан мы ночевали в лесной избушке, несмотря на требование провожатых ехать дальше всю ночь. На них подействовала только моя угроза, что они будут отвечать перед судом за бесчеловечное обращение со мной - профессором. Не доезжая вёрст десяти до Богучан, наша верховая езда прекратилась. Меня, никогда прежде не ездившего верхом и утомлённого, пришлось снимать с лошади моим провожатым. Дальше до Богучан мы ехали на телеге. Затем плыли по Ангаре на лодках, причём пришлось миновать пороги. Вечером, на берегу Енисея, против устья Ангары, мы с монахинями отслужили под открытым небом вечерню.
По прибытии в Енисейск я был заключён в тюрьму в одиночную камеру. Я заснул, но вскоре проснулся, зажёг лампочку и увидел, что вся подушка и постель, и стены камеры покрыты почти сплошным слоем клопов. Я зажёг свечу и стал поджигать клопов, которые стали падать на пол со стен и постели. Через час поджигания в камере не осталось ни одного клопа. В последующие дни я больше не видел клопов, они все ушли в другие камеры. В Енисейской тюрьме меня держали недолго и отправили дальше, вниз по Енисею, когда пришёл из Красноярска караван, состоявший из пароходика, буксировавшего несколько барж. Меня поместили в одной из этих барж вместе с отправленными в Туруханский край социал-революционерами. Монахини Лукия и Валентина хотели провожать меня, но им не позволили.
Путь по Енисею, текущему по тайге, был скучен и однообразен. На полдороге до Туруханска была остановка в крупном селении. На берегу меня встретила группа ссыльных, встречавших каждый пароход в надежде увидеть меня, ибо там прослышали о моей ссылке в Туруханск. Из этой группы ко мне подошёл представиться пресвитер ленинградской баптистской общины Шилов, с нетерпением ожидавший меня. Позже он приезжал ко мне в Туруханск для бесед.
Немного поодаль стояла другая группа людей, тоже ожидавших меня. Это были тунгусы, все больные трахомой. Одному из них, полуслепому от заворота век, я предложил приехать ко мне в Туруханск в больницу для операции. Он вскоре последовал моему совету, и я сделал ему пересадку слизистой оболочки губы на веки.
В Туруханске, когда я выходил из баржи, толпа, ожидавшая меня, опустилась на колени, прося благословения. Меня поместили в квартире врача больницы и предложили вести врачебную работу. Незадолго до этого врач больницы, поздно распознав у себя рак нижней губы, уехал в Красноярск, где ему была сделана операция, уже запоздалая, как оказалось впоследствии. В больнице оставался фельдшер, и вместе со мной приехала сестра из Красноярска - девушка, только что окончившая фельдшерскую школу и волновавшаяся от перспективы работать с профессором. С этими двумя помощниками я делал такие операции, как резекция верхней челюсти, большие чревосечения, гинекологические операции и немало глазных.
Уже начинался ледоход на Енисее, когда ко мне приехал на лодке за семьсот вёрст ленинградский пресвитер баптистов Шилов. Шилов предпринял этот путь только ради бесед со мной. Раньше его в Туруханск приехал еврейчик, который из Америки приехал в Москву под видом коммуниста, но чем-то возбудил подозрение и был заключён в Соловецкий монастырь.
Этот еврейчик однажды присутствовал при моей беседе с Шиловым, и я по его просьбе разрешил ему присутствовать на наших беседах, которые продолжались дня три по несколько часов ежедневно. Шилов просил меня разобрать ряд текстов Священного Писания, и я разъяснил их в православном духе. Но оказалось Шилов счёл меня убеждённым в правоте баптизма. Наши беседы закончились. Шилов успел вернуться в Красноярск на каком-то запоздавшем пароходе.
В Туруханске был закрытый мужской монастырь, в котором, однако, старик-священник совершал все богослужения. Он подчинялся красноярскому "живоцерковному" архиерею, и мне надо было обратить его и всю туруханскую паству на путь верности православию. Достигнуть этого удалось проповедью о грехе церковного раскола: священник принёс покаяние перед народом, и я мог бывать на церковных службах и почти всегда проповедовал на них. Туруханские крестьяне были мне благодарны и привозили меня в монастырь и домой на устланных коврами санях. В больнице я не отказывал никому в благословении, которое очень ценили тунгусы и всегда просили благословить. За это и за церковные проповеди мне пришлось поплатиться.
Меня предупреждали, что председатель Туруханского краевого совета - большой враг и ненавистник религии. Это, однако, не помешало ему возопить к БОГУ о спасении, когда он попал в бурю на Енисее на лодке. По требованию этого председателя меня вызвал уполномоченный ГПУ и объявил, что мне запрещается благословлять больных в больнице, проповедовать в монастыре и ездить в него на покрытых коврами санях. Я ответил, что по архиерейскому долгу не могу отказывать людям в благословении, и предложил ему повесить на больничных дверях объявление о запрещении больным просить у меня благословения. Этого, конечно, он сделать не мог. О поездках в церковь я тоже ему предложил запретить крестьянам подавать мне сани, устланные коврами. Этого он тоже не сделал.
Однако недолго терпели мою твёрдость. Здание ГПУ находилось рядом с больницей. Меня вызвали туда, и у входной двери я увидел сани, запряжённые парой лошадей, и милиционера. Уполномоченный ГПУ встретил меня со злобой и объявил, что за неподчинение требованиям исполкома я должен уехать дальше из Туруханска и на сборы мне даётся полчаса. Я только спросил: куда же меня высылают? И получил раздражённый ответ: "На Ледовитый океан".
Я ушёл в больницу, и за мной последовал милиционер. Он шепнул мне на ухо: "Пожалуйста, профессор, собирайтесь, как можно быстрее: нам нужно только выехать отсюда и поскорее доехать до ближайшей деревни, а дальше поедем спокойно". Скоро мы добрались до недалёкой от Туруханска деревни Селиванихи, получившей своё название от фамилии главаря секты скопцов Селиванова, отбывавшего в ней ссылку.
Скоро собрались мои компаньоны по ссылке - социал-революционеры, с интересом относившиеся ко мне и долго беседовавшие со мной. Они снабдили меня деньгами и меховым одеялом, которое пригодилось мне. После ночлега в съезжей избе поехали дальше.
Путь по замёрзшему Енисею в сильные морозы был тяжёл для меня. Однако в это время я ощущал, что рядом со мной - Иисус Христос, поддерживающий и укрепляющий меня.
Ночуя в прибрежных станках, мы доехали до Северного полярного круга, за которым стояла деревушка, название которой я не помню. В ней жил в ссылке И. В. Сталин.
Когда мы вошли в избу, её хозяин протянул мне руку. Я спросил: "Ты разве не православный? Не знаешь, что у архиерея просят благословения, а не руку подают?" Это, как позже выяснилось, произвело впечатление на конвоировавшего меня милиционера. Он и раньше, на пути от Селиванихи до следующего станка говорил мне: "Я чувствую себя в положении Малюты Скуратова, везущего митрополита Филиппа в Отрочь монастырь".
Следующий наш ночлег был в станке из двух дворов, в котором жил старик Афиноген со своими четырьмя сыновьями на положении средневекового феодального барона. Он присвоил себе право на ловлю рыбы в Енисее на протяжении сорока километров, и никто не смел оспаривать это право. Младший из сыновей старика являл собой пример патологической лености. Он отказывался от всякой работы и по целым дням лежал. Его много раз до полусмерти избивали, но ничего не помогало. Старик Афиноген считал себя примерным христианином и любил читать Священное Писание. До поздней ночи я беседовал с ним, разъясняя то, что он понимал неправильно.
Дальнейший путь был ещё более тяжёл. Один из следующих станков недавно сгорел. Мы не могли остановиться в нём на ночь и с трудом достали оленей, ослабевших от недостатка корма. На них пришлось ехать до следующего станка. Проехав без остановки не менее семидесяти вёрст, я ослабел и так закоченел, что меня на руках внесли в избу и там долго отогревали. Дальнейший путь до станка Плахино, отстоявшего за двести тридцать километров от Полярного круга, прошёл без приключений. Моему комсомольцу, как он мне сказал, было поручено избрать для меня место ссылки, и он решил оставить меня в Плахино.
Это был станок, состоявший из трёх изб и, ещё двух больших, как мне показалось, груд навоза и соломы, которые были жилищами двух небольших семей. Мы вошли в главную избу и вскоре сюда же вошли вереницей жители Плахино. Все низко поклонились, и председатель станка сказал мне: "Ваше преосвященство! Не извольте ни о чём беспокоиться, мы всё для вас устроим". Он представил мне одного за другим мужиков и женщин, говоря при этом: "Не извольте ни о чём беспокоиться. Мы уже всё обсудили. Каждый мужик обязуется поставлять вам полсажени дров в месяц. Эта женщина будет вам готовить, а эта будет стирать. Не извольте ни о чём беспокоиться". Все просили у меня благословения и показали приготовленное для меня помещение в другой избе, разделённой на две половины. В одной половине жил молодой крестьянин со своей женой. Их переселили в другую половину избы, потеснив живших там. Мой конвоир-комсомолец внимательно наблюдал за всей сценой знакомства моего с жителями станка. Он должен был сейчас уехать ночевать в торговую факторию, находившуюся в нескольких километрах от Плахино. Было видно, что он - взволнован предстоящим прощанием со мной. Но я вывел его из затруднения, благословив и поцеловав. Это произвело на него сильное впечатление.
Я остался один в своём помещении. Это была просторная половина избы с двумя окнами, в которых вместо вторых рам были снаружи приморожены льдины. Щели в окнах не были заклеены, а в наружном углу местами был виден сквозь большую щель дневной свет. На полу в углу лежала куча снега. Вторая такая же куча лежала внутри избы у порога входной двери. Для ночлега и дневного отдыха крестьяне соорудили нары и покрыли их шкурами оленей. Подушка была у меня с собой. Вблизи нар стояла железная печурка, которую на ночь я наполнял дровами и зажигал, а лёжа на нарах, накрывался своей енотовой шубой и меховым одеялом, которое подарили мне в Селиванихе. Ночью меня пугали вспышки пламени в железной печке, а утром, когда я вставал со своего ложа, меня охватывал мороз, стоявший в избе, от которого толстым слоем льда покрывалась вода в ведре.
В первый же день я принялся заклеивать щели в окне клейстером и обёрточной бумагой от покупок, сделанных в фактории, и ей же пытался закрыть щель в углу избы. Весь день и ночь я топил железную печку. Когда сидел тепло одетым за столом, то выше пояса было тепло, а ниже - холодно. Однажды мне пришлось помыться в таком холоде. Мне принесли таз и два ведра воды: одно - холодной, с кусками льда, а другое - горячей, и я не понимаю, как я умудрился помыться в таких условиях. Иногда по ночам меня будил словно удар грома, но это был не гром, а трескался лёд поперёк Енисея.
Недолго я получал пищу от бабы, которая обязалась стряпать для меня: она подралась со своим любовником и отказалась готовить мне пищу. Мне пришлось первый раз в жизни попробовать готовить себе пищу, о чём я не имел понятия. Рыбу мне приносили крестьяне, а другие продукты покупали в фактории. Не помню уже, какой курьёз получился у меня при попытке изжарить рыбу, но помню, как я варил кисель. Я сварил клюкву и стал подливать в неё жидкий крахмал; сколько я ни лил, мне казалось, что кисель жидок, я продолжал лить крахмал, пока кисель не превратился в твёрдую массу. Потерпев такое фиаско со своей кулинарией, я должен был спасовать, и надо мной сжалилась другая баба и стала стряпать для меня.
У меня был с собой Новый Завет, с которым я не расставался и в ссылках. И в Плахине я предложил крестьянам читать и объяснять им Евангелие. Они будто с радостью откликнулись на это, но радость была недолгая: с каждым новым чтением слушателей становилось всё меньше, и вскоре мои чтения и проповедь прекратились.
Расскажу ещё об одном деле, которое мне пришлось совершить в Плахине. Теперь, когда пишу эти воспоминания, я уже более тридцати семи лет в священном сане и более тридцати пяти лет в архиерейском, но я крестил только трёх детей: одного близкого к смерти - сокращённым чином и двух других - необыкновенным образом.
И в самой далёкой ссылке, за двести тридцать вёрст дальше Полярного круга в станке Плахино, мне пришлось крестить двух малых детей в необычной обстановке. В станке кроме трёх изб, было два человеческих жилья, одно из которых я принял за стог сена, а другое - за кучу навоза. В последнем мне и пришлось крестить. У меня не было ни облачения, ни требника, и за неимением последнего я сочинил молитвы, а из полотенца сделал подобие епитрахили. Жильё было так низко, что я мог стоять только согнувшись. Купелью служила кадка, а всё время совершения Таинства мне мешал телёнок, вертевшийся возле купели.
И теперь мне, архиерею, крестить не приходится, ибо крестят мои священники.
В Плахине часто бывают сильные морозы, и там не живут вороны и воробьи, потому что при таком холоде они могут замёрзнуть на лету и камнем упасть на землю. За два месяца моей жизни в Плахине я лишь один раз увидел сидевшую на кусте птичку, похожую на большой комок розового пуха. Однажды мне пришлось испытать тяжёлый мороз, когда несколько дней подряд дул северный ветер, называемый тамошними жителями "сивер". Это тихий, но не перестающий ни ночью, ни днём леденящий ветер, который едва переносят лошади и коровы. Животные день и ночь стоят, повернувшись задом к северу.
На чердаке моей избы были развешены рыболовные сети с деревянными поплавками. Когда дул "сивер", поплавки стучали, и этот стук напоминал мне музыку Грига "Пляска мертвецов". Мне, конечно, всегда приходилось выходить днём и ночью из избы по естественным надобностям на снег и мороз. Это было трудно и в обычное время, но когда дул "сивер", положение становилось отчаянным. В Плахине прожил я немного более двух месяцев - до начала марта, и проезжих в этом станке никого не было.
Только в начале марта ГОСПОДЬ послал мне избавление. В начале Великого поста в Плахино приехал нарочный из Туруханска и привёз мне письмо, в котором уполномоченный ГПУ предлагал мне вернуться в Туруханск. Я не понимал, что случилось, почему меня возвращают в Туруханск, и узнал, только вернувшись туда. Оказалось, что в туруханской больнице умер крестьянин, нуждавшийся в операции, которой без меня не могли сделать. Это так возмутило туруханских крестьян, что они вооружились вилами, косами и топорами и решили устроить погром ГПУ и сельсовета. Туруханские власти были так напуганы, что послали ко мне гонца в Плахино.
Обратный путь в Туруханск был не слишком трудным, и только в станке Афиногена мне пришлось испытать неприятности. Отвезти меня в станок, где жил Сталин, Афиноген послал одного из своих сыновей. Лошадь шла всё время шагом, и ямщик не хотел погонять её. Я не стерпел этого, вырвал из рук ямщика вожжи и стал хлестать лошадь. Ямщик соскочил с саней и побежал обратно. Мне ничего не оставалось, как повернуть лошадь и ехать шагом к избе Афиногена. Этот "истинный христианин" изругал меня, архиерея, но его гнев утих, когда он получил от меня золотую пятирублёвую монету. Он дал мне пару хороших лошадей, а ямщиком - своего другого сына.
На одном из следующих станков я испытал поездку на собаках: шесть здоровенных сибирских псов были запряжены в нарты. Они бежали хорошо, но вдруг одна из них укусила другую, другая-третью, и все свалились в дерущуюся кучу. Ямщик соскочил и стал лупить собак шестом, который служил ему для управления собаками. Порядок был восстановлен, и собаки довезли нас до места назначения.
Первым, кто встретил меня в Туруханске с распростёртыми объятьями и радостью, был тот милиционер-комсомолец, который вёз меня из Туруханска в Плахино.
Я начал работу в больнице. Уполномоченный ГПУ, со злобой и скрежетом зубов выславший меня из Туруханска на север вниз по Енисею за моё неподчинение, встретил меня вежливо, осведомлялся о моём здоровье и житье в Плахино.
Однажды уполномоченный по какому-то делу пришёл ко мне в больницу. Во время моего разговора с ним отворилась дверь, и в комнату вошла вереница тунгусов со сложенными руками для принятия благословения. Я встал и всех благословил, а уполномоченный сделал вид, что не замечает. И в монастырь я, конечно, продолжал ездить на санях, покрытых ковром.
Это моё второе пребывание в Туруханске длилось восемь месяцев: от Благовещения Пресвятой БОГОРОДИЦЫ до ноября.
В середине лета я имел, как мне казалось, предсказание от БОГА о скором возвращении из туруханской ссылки. Я ждал исполнения этого обещания, но шли недели за неделями, и всё оставалось по-прежнему. Я впал в уныние, и однажды в алтаре зимней церкви, которая сообщалась дверью с летней церковью, со слезами молился перед запрестольным образом Иисуса Христа. В этой молитве, очевидно, был и ропот против ИисусаХриста за долгое невыполнение обещания об освобождении. И вдруг я увидел, что изображённый на иконе Иисус Христос отвернул от меняСВОЙ Лик. Я пришёл в ужас и отчаяние и не смел больше смотреть на икону. Как побитый пёс пошел я из алтаря в летнюю церковь, где на клиросе увидел книгу Апостол. Я открыл её и стал читать первое, что попалось мне на глаза.
Я не запомнил текста, который прочёл, но этот текст произвёл на меня сильнейшее впечатление. Им обличалось моё неразумие и дерзость ропота на БОГА и подтверждалось обещание освобождения, которого я ожидал.
Я вернулся в алтарь зимней церкви и с радостью увидел, глядя на запрестольный образ, что ГОСПОДЬИисус Христос опять смотрит на меня благодатным и светлым взором.
Разве же это - не чудо?!
ПЕРЕД ВТОРОЙ ССЫЛКОЙ
Приближался конец моей туруханской ссылки. С низовьев Енисея приходили один за другим пароходы, привозившие моих товарищей по ссылке, одновременно со мной получивших тот же срок. Наш срок закончился. И эти последние пароходы должны были отвезти нас в Красноярск. В одиночку и группами приходили пароходы изо дня в день. А меня не вызывали в ГПУ для получения документов.
Однажды вечером, в конце августа пришёл последний пароход и утром должен был уйти. Меня не вызывали, и я волновался, не зная, что было предписание задержать меня ещё на год.
Утром 20 августа я читал утреню, а пароход разводил пары. Первый протяжный гудок парохода... Я читаю четвёртую кафизму Псалтыри... Последние слова тридцать первого псалма поражают меня, как гром... Я воспринимаю их как Голос БОГА, обращённый ко мне. Он говорит: "Вразумлю и наставлю тебя на путь, по которому тебе идти, буду руководить тобой, Око МОЁ - над тобой". "Не будь как конь, как лошак несмышлённый, челюсти которого нужно обуздывать уздой и удилами, чтобы он покорялся тебе".
И в моей душе наступил покой... Пароход даёт третий гудок и отчаливает. Я слежу за ним с улыбкой, пока он не скрывается от моего взора. "Иди, иди, ты мне не нужен... ГОСПОДЬ уготовил мне другой путь, не путь в грязной барже, которую ты ведёшь, а светлый архиерейский путь!"
Через три месяца ГОСПОДЬ повелел отпустить меня, послав мне варикозную язвочку голени с ярким воспалением кожи вокруг неё. Меня обязаны были отпустить в Красноярск.
Енисей замёрз в хаотическом нагромождении льдин. Санный путь по нему должен был установиться только в середине января. Только один из ссыльных - эсер Чудинов - был задержан при отходе последних пароходов и должен был ехать вместе со мной. К нему в ссылку приехала жена с десятилетней дочерью, которая умерла в Туруханске.
В последнее время я замечал в церкви стоявшего у двери Чудинова, который слушал мои проповеди. По Енисею возили только на нартах, но для меня крестьяне сделали крытый возок. Настал день отъезда... Я должен был ехать мимо церкви монастыря, стоявшей на выезде из Туруханска, в которой я много проповедовал и иногда даже служил. У церкви меня встретил священник с крестом и толпа народа.
Священник рассказал мне о необыкновенном событии. По окончании Литургии в день моего отъезда вместе со старостой он потушил в церкви все свечи, но когда, собираясь провожать меня, вошёл в церковь, загорелась одна свеча в паникадиле, с минуту померцала и потухла.
Так проводила меня любимая мной церковь, в которой под спудом лежали мощи святого мученика Василия Мангазейского.
Путь по Енисею был тем светлым архиерейским путём, о котором при отходе последнего парохода предсказал мне БОГ словами тридцать первого псалма: "Вразумлю и наставлю тебя на путь, по которому тебе идти. Буду руководить тобой, Око МОЁ - над тобой". Буду смотреть, как ты пойдёшь этим путём, а ты не рвись на пароход, как конь или мул, не имеющий ума, которого надо направлять удилами и уздой.
Мой путь по Енисею был архиерейским путём, ибо на всех тех остановках, в которых были приписные церкви и даже действующие, меня встречали колокольным звоном, и я служил молебны и проповедовал.
А с самых давних времён архиерея в этих местах не видели.
В большом селе, не доезжая 400 вёрст до Енисейска, меня предупредили, что дальше ехать нельзя - опасно, так как на Енисее образовалась трещина во льду, а у берегов вода широко вышла поверх льда, образовав так называемые "забереги", да и дороги в прибрежной тайге не было. Но мы всё-таки поехали.
Доехали до трещины через всю реку шириной больше метра. Увидели, что в ней тонет лошадь с санями, которую старается вытащить женщина. Помогли ей и вытащили лошадь с санями, а сами призадумались, что делать. Мой ямщик, лихой кудрявый парень, а за ним и ямщик Чудинова не колебались. Они только сказали: "Держись покрепче!", стали во весь рост, заорали на лошадей и нахлестали их; лошади рванулись - и перескочили через полынью, а за ними перелетели и сани.
От Туруханска до Красноярска мы ехали полтора месяца. За день проезжали расстояние от станка до станка - в среднем сорок вёрст. Я был одет в меховые тунгусские одежды и ноги закрывал енотовой шубой. Однажды ямщик просил меня подержать вожжи, пока поправит упряжь на лошадях. На руках у меня были кроличьи рукавицы, но как только я вынул руки из-под шубы и взял вожжи, руки обожгло, так жесток был мороз.
В некоторых станках ко мне приходили мои прежние пациенты, которых я оперировал в Туруханске. Особенно запомнился старик-тунгус, полуслепой от трахомы, которому я исправил заворот век пересадкой слизистой оболочки. Результат операции был так хорош, что он по-прежнему стреляет белок, попадая в глаз. Мальчик, оперированный по поводу запущенного остеомиелита бедра, пришёл ко мне здоровым. Были и другие подобные встречи.
Мы доехали до Енисейска, в котором духовенство, прежде бывшее сплошь обновленческим, но обращённое мной на путь правды перед моим отъездом в Туруханск, устроило мне встречу. Отслужили благодарственный молебен и, проехав ещё триста тридцать вёрст, приехали в Красноярск, за два дня до праздника Рождества Христова.
В Красноярске в ожидании моего приезда осенью народ во множестве встречал каждый пароход с низовьев Енисея. И теперь встретить меня им не удалось.
Мы направились к епископу Амфилохию. Его келейник, монах Мелетий, был слеп на один глаз, вследствие центрального бельма роговицы, и надо было сделать ему оптическую иридэктомию. Я послал его к главному врачу больницы с письмом, в котором просил разрешения мне сделать эту операцию в глазном отделении. Эту просьбу исполнили, и на другой день, приехав с Мелетием в больницу, я увидел в глазном отделении толпу врачей, пришедших посмотреть на операцию.
Покончив с иридэктомией, я выразил сожаление о том, что не могу показать врачам операции удаления слёзного мешка, более интересной для них. Но мне сказали, что есть в больнице больной, ожидающий этой операции. Его приготовили, и я рассказал врачам, как произвожу эту операцию. Я начал с описания топографической анатомии слёзного мешка, рассказал о своём способе регионарной анестезии и, начав операцию, шаг за шагом демонстрировал им всё, что рассказал до этого. Операция прошла без боли и почти бескровно. На другой день мы с Чудиновым должны были явиться в ГПУ, и в коридоре второго этажа ожидали вызова. Меня первым вызвали на третий этаж. Допрос начал молодой чекист, но вскоре вошёл помощник начальника ГПУ, оборвал допрос и поручил его другому. Этот вынул допросный лист и стал спрашивать меня о моих пререканиях с туруханским уполномоченным ГПУ. Я отвечал так, что не оправдывался, а обвинял уполномоченного и председателя районного исполкома. Записывавший мои ответы чекист смутился и был в замешательстве.
Опять вошёл помощник начальника ГПУ, через плечо допрашивавшего чекиста прочёл его записи и бросил их в ящик стола. Он переменил свой прежний тон и, показывая в окно на обновленческий собор, сказал мне: "Вот этих мы презираем, а таких как вы уважаем". Он спросил меня, куда я намерен ехать, и удивил меня этим. "Как, разве я могу ехать куда захочу?" - "Да, конечно". - "И даже в Ташкент?" - "Конечно, и в Ташкент. Только, прошу вас, уезжайте как можно скорее". - "Но ведь завтра праздник Рождества Христова, и я должен быть в церкви". На это начальник с трудом согласился, но просил меня уехать после Литургии. "Вы получите билет на поезд, и вас отвезут на вокзал. Пожалуйте, мы отвезём вас". Он вежливо проводил меня вместе с допрашивавшим чекистом вниз, в тот памятный мне двор, из которого одна дверь вела в большой подвал, загаженный испражнениями, в котором я и мои спутники содержались до отправки в Енисейск, а другая дверь вела в другой подвал, в котором при нас производились расстрелы.
В этом дворе начальник усадил меня в автомобиль, а чекисту велел проводить меня до квартиры, в которой я остановился.
Я по опыту знал, как опасно верить словам чекистов, и с тревогой ждал, куда повернёт автомобиль в том месте, где дорога налево ведёт к тюрьме, а дорога направо - к православному собору. Вблизи него чекист позвонил у ворот и вышедшей хозяйке сказал, чтобы она не заботилась о моей прописке. Откланявшись мне, он уехал, а я пошёл через улицу в собор, при котором жил преосвященный Амфилохий.
Уже в начале моей беседы с ним вошёл с докладом монах Мелетий, говоря, что прибежал господин и просит позволения видеть меня. Как я догадался, это был Чудинов, с тревогой бежавший за автомобилем, в котором везли меня, и как я, ожидавший, повернёт ли машина направо к собору или пойдёт налево в тюрьму.
Получив разрешение от преосвященного Амфилохия, в комнату вбежал Чудинов и, рыдая, бросился на колени к моим ногам. Получив благословение от меня и епископа Амфилохия, он просил нас молиться об упокоении души его десятилетней дочери, скончавшейся в Туруханске.
После рождественской всенощной и Литургии, которую я служил совместно с Красноярским епископом Амфилохием, мне подали пароконный фаэтон из ГПУ, и с Чудиновым я отправился на вокзал. На полдороге нас остановил молодой милиционер, вскочил на подножку и стал обнимать и целовать меня. Это был тот милиционер, который вёз меня из Туруханска в станок Плахино, за 230 вёрст к северу от Полярного круга.
На вокзале меня уже ждала толпа народа, пришедшая проводить меня.
В Ташкент я возвращался через город Черкассы Киевской области, где жили мои родители и старший брат Владимир. Из Красноярска я благополучно доехал до Черкасс.
Я ехал вместе с Чудиновым, и в Омске мне надо было дать телеграмму в Черкассы. Остановка была короткая, а телеграф помещался на верхнем этаже, и я не успел сбежать вниз, как поезд тронулся дальше. Чудинов, по моей телеграмме, оставил мои вещи на следующей станции, где я и получил их, но со своим спутником, ехавшим в Архангельскую область, я больше не встречался.
Трогательна была встреча моих родителей с сыном - профессором хирургии, ставшим епископом. С любовью целовали они руку своего сына, со слезами слушали панихиду, которую я служил над могилой моей сестры Ольги.
Из Черкасс я вернулся в Ташкент. Это было в конце января 1926 года. В Ташкенте я остановился в квартире, в которой жила София Сергеевна Белецкая с моими детьми, которых она питала и воспитывала, и обучала в школах во время моей ссылки.
Первыми пришедшими ко мне с поздравлениями были четыре главных члена баптистской общины. Они держались смущённо, а для меня была непонятна цель их визита. Позже я узнал, что они получили телеграмму от ленинградского баптистского пресвитера Шилова, в которой он поручал им приветствовать меня как нового брата баптистов. Пришлось, конечно, разочаровать их в этом через Наливайко, прежде усердного прихожанина кафедрального собора, перешедшего потом в баптистскую общину.
В это время кафедральный собор был уже разрушен, и в церкви Сергия Радонежского несколько раз служил ссыльный епископ, перешедший в обновленчество во время моей ссылки.
Протоиерей Михаил Андреев, разделявший со мной тяготы ссылки в Енисейский край и дальше в Богучаны и возвратившийся незадолго до меня, требовал, чтобы я освятил Сергиевский храм после епископа, перешедшего в обновленчество. Я отказался исполнить это требование, и это послужило началом тяжёлых огорчений. Протоиерей Андреев вышел из подчинения мне и начал служить у себя на дому для небольшой группы своих единомышленников.
Он неоднократно писал обо мне патриаршему местоблюстителю митрополиту Сергию и даже ездил к нему. И сумел восстановить против меня местоблюстителя, от которого в сентябре того же года я получил три следовавших один за другим указа о переводе меня с епархиальной Ташкентской кафедры в город Рыльск Курской области викарием, потом - в город Елец викарием Орловского епископа и, наконец, в Ижевск епархиальным епископом.
Я хотел подчиниться этим переводам, но митрополит Новгородский Арсений, живший тогда в Ташкенте на положении ссыльного и бывший в дружбе со мной и моими детьми, советовал мне никуда не ездить, а подать прошение об увольнении на покой.
Мне казалось, что я должен последовать совету маститого иерарха, бывшего одним их трёх кандидатов на патриарший престол на Соборе 1917 года. Я последовал его совету и был уволен на покой в 1927 году. Это было началом греховного пути и наказаний за него. Меня как епископа Ташкентского заменил митрополит Никандр, также бывший ташкентским ссыльным.
Занимаясь только приёмом больных у себя на дому, я не переставал молиться в Сергиевском храме на всех богослужениях, вместе с митрополитом Арсением стоя в алтаре.
Весной 1930 года стало известно, что и Сергиевская Церковь предназначена к разрушению. Я не мог стерпеть этого, и, когда приблизилось назначенное для закрытия церкви время, и уже был назначен день закрытия её, я принял решение: отслужить в этот день последнюю Литургию и после неё, когда должны будут явиться враги БОГА, запереть двери церкви, снять и сложить грудой на середине церкви все крупнейшие деревянные иконы, облить их бензином, в архиерейской мантии взойти на них, поджечь бензин спичкой и сгореть на костре... Я не мог стерпеть разрушения храма... Оставаться жить и переносить ужасы осквернения и разрушения храмов, было нестерпимо для меня. Я думал, что моё самосожжение устрашит и вразумит врагов БОГА - врагов религии - и остановит разрушение храмов, дьявольской волной разлившееся по всему лицу Русской Земли.
Однако БОГУ было угодно, чтобы я не погиб в начале своего архиерейского служения, и по ЕГО Воле закрытие Сергиевской церкви было отложено на короткий срок. А меня в тот же день арестовали.
23 апреля 1930 года я был в последний раз на Литургии в Сергиевском храме и при чтении Евангелия утвердился в мысли, что в этот же день вечером буду арестован. Так и случилось, и церковь разрушили, когда я был в тюрьме.
В своей знаменитой пасхальной проповеди Иоанн Златоуст говорит, что БОГ не только "дела приемлет", но и "намерения целует". За моё намерение принять мученическую смерть да простит мне ГОСПОДЬ множество моих грехов!
АРХАНГЕЛЬСКАЯ ССЫЛКА
23 апреля 1930 года я был вторично арестован. На допросах я скоро убедился, что от меня хотят добиться отречения от священнического сана. Тогда я объявил голодовку протеста. Обычно на заявления о голодовке не обращают внимания и оставляют заключённых голодать в камере, пока состояние их не станет опасным, и лишь тогда переводят в тюремную больницу. Меня же послали в больницу уже рано утром после подачи заявления о голодовке. Я голодал семь дней. Быстро нарастала слабость сердца, а под конец появилась рвота кровью. Это встревожило главного врача ГПУ, каждый день приезжавшего ко мне. На восьмой день голодовки, около полудня я задремал и сквозь сон почувствовал, что около моей постели стоит группа людей. Открыв глаза, увидел группу чекистов и врачей и известного терапевта, профессора Слоним. Врачи исследовали моё сердце и шепнули главному чекисту, что дело - плохо. Было приказано нести меня с кроватью в кабинет тюремного врача, где не позволили остаться даже профессору Слоним.
Главный чекист сказал мне: "Позвольте представиться, я - заместитель начальника Средне-Азиатского ГПУ. Мы считаемся с вашей двойной популярностью - крупного хирурга и епископа. Не можем допустить продолжения вашей голодовки. Даю вам честное слово политического деятеля, что вы будете освобождены, если прекратите голодовку". Я молчал. "Что же вы молчите? Вы не верите мне?" Я ответил: "Вы знаете, что я - христианин, а закон Христов велит нам ни о ком дурно думать. Хорошо, я поверю вам".
Меня отнесли в большую больничную камеру. Загремел замок, и мне казалось, что я остался один. Но вдруг услышал глухие, всё усиливающиеся рыдания и спросил: "Кто плачет? О чём плачете?" И услышал прерывающиеся рыданиями слова: "Как же мне не плакать, видя вас? Ведь мы уже давно следим за вашей судьбой и ценим ваш подвиг. Я - член центрального комитета партии социалистов-революционеров".
Не успел он кончить, как загремел замок и в камеру вошёл начальник секретного отдела ГПУ. Он сказал эсеру, что его повезут в Самарканд, где он был арестован, и там освободят. Даже опытный в делах ГПУ эсер поверил этому. Он голодал уже девятнадцатый день и дошёл до того состояния расслабления воли к сопротивлению, жалости к себе и страха смерти, которые - неизбежны у долго голодающих. Его на несколько дней оставили в Самарканде, а потом увезли в Москву.
Меня тоже не освободили, вопреки честному слову "политического деятеля".
Дня два-три я получал обильные передачи от своих детей, а потом отказался от них и возобновил голодовку. Она продолжалась две недели, и я дошёл до такого состояния, что едва мог ходить по больничному коридору, держась за стены. Пробовал читать газету, но ничего не понимал, ибо на мозгу словно лежала пелена.
Опять приехал ко мне помощник начальника секретного отдела и сказал: "Мы сообщили о вашей голодовке в Москву, и оттуда пришло решение вашего дела, но мы не можем объявить его вам, пока вы не прекратите голодовку". Ещё теплился у меня остаток веры в слова чекистов, и я согласился прекратить голодовку. Тогда мне объявили, что я должен ехать в город Котлас не по этапу, а свободно; но и на этот раз я был обманут. Через неделю я был отправлен по этапу и ехал в арестантском вагоне до Самары, где нас оставили в тюрьме на неделю. Воспоминания об этой неделе у меня остались мрачные и тяжёлые.
Пересадка в Москве в другой арестантский вагон и дальнейший путь до Котласа.
В вагоне было так много вшей, что я утром и вечером снимал с себя всё бельё, и каждый день находил в нём около сотни вшей; среди них были никогда невиданные мной очень крупные чёрные вши. В пути мы получали по куску хлеба и по одной сырой селёдке на двоих. Я их не ел.
По приезде в Котлас нас поместили за три версты от него, на песчаный берег Северной Двины, в лагерь, получивший название "Макариха", состоявший из двухсот бараков, в которых семьями жили "раскулаченные" крестьяне многих русских губерний. Двускатные досчатые крыши бараков начинались от песчаной земли. В них было два ряда нар и срединный проход. Во время дождей через гнилые крыши в бараки лились потоки воды.
Однажды утром я был свидетелем того, как на срединную площадку лагеря согнали двести заключённых и после регистрации погнали на баржи, которые повёл пароходик по реке Вычегде, впадающей недалеко от Котласа в Северную Двину.
Вычегда течёт между дремучими лесами и, как я позже узнал, все отправленные на баржах были высажены в лесу в нескольких десятках вёрст от Котласа, им дали топоры и пилы и приказали строить избушки. Не знаю, что с ними дальше было. Вскоре меня перевели из Макарихи в Котлас и предложили вести приём больных в амбулатории, а несколько позже перевели как хирурга в котласскую больницу.
Перед моим переводом в Котлас в Макарихе вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Жители Котласа мне рассказали, что год тому назад в Макарихе тоже свирепствовали сыпной и другие тифы, и эпидемии чуть ли не всех детских заразных болезней. В это время на Макарихе каждый день вырывали большую яму и в конце дня в ней зарывали около семидесяти трупов.
Недолго пришлось мне оперировать в котласской больнице, и скоро мне объявили, что я должен ехать на пароходе в Архангельск. В первый год жизни в Архангельске я испытывал большие затруднения в отношении квартиры и был почти бездомным. Не только врачи больницы, но и даже Архангельский епископ, встретили меня недружелюбно.
Мне предоставили работать по хирургии в большой амбулатории. Там я имел возможность видеть недостаточно радикально оперированных по поводу рака грудной железы женщин, и поэтому, когда ко мне пришла больная с раком груди, я не послал её в больницу, а решил оперировать её амбулаторно и сделал радикальную операцию. Узнав об этом, больничные врачи отправились с жалобой на меня к заведующему облздравотделом, но тот спросил у них: "Так что же операция прошла благополучно, больная жива, никаких осложнений нет? Так что же ещё нужно?"
Живя в Архангельске, я заметил у себя твёрдую бугристую опухоль, возбуждавшую подозрение о раке и сообщил об этом начальнику секретного отдела, прося разрешения поехать в Москву для операции. Он сделал запрос в Москву, и через две недели было получено разрешение мне ехать на операцию в Ленинград. Я был удивлён этим, но принял направление в Ленинград, как путь, указанный мне БОГОМ.
В вагоне со мной познакомился молодой врач и по приезде в Ленинград пригласил меня в свою семью, избавив меня от затруднений в незнакомом городе.
Он повёз меня на Васильевский остров в клиническую больницу, в хирургическое отделение профессора Н. Н. Петрова, специалиста по онкологии. Профессор Петров отнёсся ко мне со вниманием и сделал мне операцию. Вырезанная опухоль оказалась доброкачественной.
По выписке из больницы я отправился в Ново-Девичий монастырь, уже закрытый, и был принят митрополитом Серафимом, жившим там.
Из клиники меня провожал в монастырь мой бывший ученик по хирургии доктор Жолондзь. Мы беседовали с ним на медицинские темы, и я был далёк от мистических мыслей и настроений. Но вот что случилось дальше. К митрополиту я приехал в субботу, незадолго до всенощной и отправился в большой храм монастыря в обыкновенном настроении. Служил иеромонах, а я стоял в алтаре. Когда приблизилось время чтения Евангелия, я почувствовал быстро нараставшее волнение, которое достигло огромной силы, когда я услышал чтение. Это было одиннадцатое воскресное Евангелие. Слова Иисуса Христа, обращённые к апостолу Петру, - "Симон Ионин, любишь ли ты Меня?.. Паси Моиховец..." - я воспринимал с трепетом и волнением, как обращение ко мне. Я дрожал всем телом, не мог дождаться до конца всенощной, пошёл к митрополиту Серафиму и рассказал ему о случившемся. Он со вниманием слушал меня и сказал, что и в его жизни бывало подобное.
Ещё в течение двух-трёх месяцев всякий раз, когда я вспоминал о пережитом при чтении одиннадцатого Евангелия, я снова дрожал, и слёзы градом лились из глаз.
Скоро после моего возвращения из Ленинграда в Архангельск меня вызвал в Москву особо уполномоченный коллегии ГПУ, и по моём приезде в Москву он в течение трёх недель ежедневно беседовал со мной подолгу. Ему было поручено пересмотреть моё дело, так как, по его словам, в Ташкенте меня судили "меднолобые дураки". Было понятно, что ему было поручено изучить меня. В его словах было много лести, он превозносил меня. Он обещал мне хирургическую кафедру в Москве, и было понятно, что от меня хотят отказа от священнослужения.
Перед вторым арестом я был уволен на покой патриаршим местоблюстителем митрополитом Сергием. Незаметно для меня, медовые речи особо уполномоченного отравляли ядом моё сердце, и со мной случилось тягчайшее несчастье и великий грех, ибо я написал такое заявление: "Я не у дел как архиерей и состою на покое. При нынешних условиях не считаю возможным продолжать служение, и поэтому, если мой священнический сан этому не препятствует, я хотел бы получить возможность работать по хирургии. Однако сана епископа я не сниму".
Не понимаю, как мог я так скоро забыть так потрясшее меня в Ленинграде повеление Иисуса Христа: "Паси Моихагнцев... Паси Моиховец..."
Объяснение могу находить только в том, что оторваться от хирургии мне было трудно.
После моего заявления, копию которого я оставил митрополиту Сергию, меня вернули в Архангельск и прибавили ещё полгода к сроку моей ссылки.
Только в конце 1933 года я был освобождён и уехал в Москву.