Аннотация: "Кто был охотник?- Кто - добыча? Все дьявольски наоборот..." И еще, наверное, "У меня нет совести... У меня есть только нервы"
1
-- Профессор, -- сказал телефон, -- это всего лишь совет, не более.
Как правило, Главе Государства не говорят 'dragotzennyi'.
(Набоков, "Под знаком незаконнорожденных")
Ночь иссякла, угасла, а вместе с нею - и праздник. Осыпались с небес бледные искры последнего фейерверка. Ударилась носом о пристань последняя нарядная гондола, и сонные камер-юнкеры на веслах очнулись и с воодушевлением полезли на сушу. Придворные, вялые к утру, как сонные мухи, получили высочайшее разрешение отправляться по домам - спать.
Несравненная Лисавет, уже более года как - Императрикс Лисавет, танцующей походкой проследовала по озаренной с ночи анфиладе - в свои покои. Пышный кринолин плыл над паркетом, как перевернутая роза, в полувершке от пола. Лейб-танцмейстер называл такую походку - поступью богини в облаках, и не так чтобы очень грубо льстил.
Ночь кончилась, и никто из ее врагов не пришел за нею - с факелами, с гвардейцами. Когда-то мать ее, Екатерина, вот так же каждую божью ночь ожидала переворота и ареста, но у матери было мужество, чтобы спать по ночам. А Лисавет - веселится, выпевает свой страх в оперных ариях, для которых у нее недостаточно голоса, и вытанцовывает на бесконечных балах. Вот среди танцоров нет ей равных...
Богиня, подобно флагманскому кораблю в окружении флота, неспешно вплыла в покои, зеркально-золотые, и резким, хоть и величественным, жестом отправила свиту - за двери. В крошечной антикаморе, маленькой комнатке перед спальней, среди амуров и райских птиц ожидал хозяйку одинокий гость. Старичок, нарядный и напудренный, с милым личиком смиренника и постника, и в самом деле этим смиренником и постником - бывший. Инквизитор Андрей Иванович Ушаков. С ласковой улыбкой на змеиных устах и пухлой папкой очередного дела в цепких набеленных лапках.
- Утро доброе, ваше божественное величество, - с грацией поклонился инквизитор, господин галантный и светский, переживший на своем веку уже четырех тиранов, - Аврора на небесах блекнет пред красою Авроры, входящей в этот дом...
- Аврора просит тебя, Иваныч, скажи поскорее - сознался ли Степашка? - спросила Лисавет, зевая, - Спать охота, а интрига гложет.
- Как же не сознаться было ему, - округлил в улыбке "Иваныч" щедро нарумяненные щечки, и раскрыл перед хозяйкой свою папку - на специальной закладке, - Секрет у нас в крепости с давних времен. Игрушка есть одна - "колыбель Иуды", мало кто на ней сиживал, но при допросе простой ее показ впечатление производит незабываемое. Все как миленькие подмахивают вины свои, и сверху еще сами от себя прибавляют...
- Зря ты его жалел. Иуда и есть. Дай перо, подпишу, что еще у него спросить, - инквизитор подал заботливо припасенное перо, и Лисавет начертала на полях пару быстрых пометок, - кнута не жалей на него, христопродавца.
Инквизитор взял папку, присыпал написанное песочком - все было у него с собою - и потупил глазки, ожидая указаний. Рядом с чернилами и пером, под пресс-папье в виде ушастого китайского дракона, лежало, прижатое, письмо, доставленное еще вчера в обед дипломатической почтой. Зоркий инквизиторский глаз скользнул по знакомому гербу, запечатавшему конверт.
- Что, узнал химеру? - усмехнулась Лисавет.
- Герб графов Священной Римской Империи фон Левенвольде, - пропел почти с удовольствием осведомленный Андрей Иванович, - письмо от Фридриха Казимира фон Левенвольде, посланника герцогини Марии Терезии Австрийской.
- Может, и знаешь уже, что в нем? - в голосе Лисавет послышался лукавый вызов, - Говорят, многие письма ты прежде адресатов читаешь. Скажи, Иваныч, что там - я уже решила, что нераспечатанным его обратно отправлю.
- Невелика тайна сия, - развел руками любезный Андрей Иванович, - Брат просит за брата. Умоляет вас Фридрих Казимир, ваше величество, и притом в самых униженных выражениях, отпустить из ссылки братишку его, Рейнгольда Густава. О боге много пишет, и о прощении на краю могилы, и о том, что брат его - человек одинокий и больной.
- Брат его - гадюка, - вздохнула тяжело Лисавет, и ощутила вдруг, как душит ее узкий, затянутый корсет, - Вот по кому твоя колыбелька-то плачет. Иуда из всех Иуд - самый пущий. Нет, этот до гроба будет у меня сидеть, да хоть бы и сдох он там, в этой своей ссылке...
Чуткий Андрей Иванович смотрел уже в сторону, и отступал потихонечку, дабы не гневить хозяйку. Лисавет трудно дышала, "кольца Венеры" на полной нежной шее - покраснели от злости, накатившей так унизительно и внезапно. Как в детстве. Была ведь девчонкой - поминала его в молитвах, вслед за папенькой, мамой и сестрицей, а теперь - да хоть бы поскорее сдох. Peni sempre... Лисавет успокоилась так же мгновенно, как и разозлилась, и промурлыкала даже окончание популярной - давным-давно - арии:
Son reina,
è tempo ancora:
resti, o mora,
peni sempre, o torni a me!
(Я - царица;
есть еще время.
Или останься со мною, или умри;
или вечно страдай, или возвратись ко мне!)
Peni sempre, Иуда... Андрей Иванович, видя перемену настроения, пятился крошечными шажочками к выходу. Лисавет припомнила отчего-то, как гувернер-француз разъяснял ей в юности значение оборота "mon règne". Мое царствование, или мой мир, моя вселенная, или же вся моя жизнь... А ей-то все чудилось в этих словах - бог знает что.
- Господи всеблагой, спаси и помилуй папеньку, маму, братца Петрушу, сестрицу Анну, няню, Агашечку и Рейнгольда Густава...
Помянутая в цесаревниной молитве Агашечка, молоденькая озорная карлица, материна любимица, как-то подслушала, как шепчет Лисавет перед сном свое заклинание, и рассмеялась. Девушку позабавило, в каком очутилась она соседстве.
- А отчего же, ваше высочество, Рейнгольд Густав, а не Ягашка Бергхольц? - спросила Агашка елейнейшим голосом.
Рейнгольд Густав Левенвольд и Иоганн Бергхольц были камер-юнкеры, что открывали и закрывали двери в царицыных покоях. Две точеные, облитые золотом, фигурки по обеим сторонам дверного проема - эманация самодовольства и раболепия. Каждое движение - театральная поза, каждый шаг - балетная позиция. Ангелы-привратники, мальчики из лучших остзейских семей, третьи сыновья благородных рыцарей, uradel, отданные в услужение к русскому двору, раз уж непригодны оказались - для польской армии. Взбитые локоны, мушки, длинные серьги, и бархатные оленьи глаза - подведенные диковинными длинными стрелками...
Лисавет молчала, надувшись, и Агашка ответила себе сама:
- Да, пожалуй, Ренешка красивей будет, чем Ягашка. Но ты, высочество, нашла, конечно, за кого перед сном бога просить...Чистый яд он, Ренешка этот. Пуще еще, чем брудеры папеньки твоего. Видала, может, Ренешкиного братца, - тут Агашка запнулась, сообразила, наверное, что говорит-то она с ребенком, выдохнула несказанное и продолжила ласково и грустно, - Ты молись, царевна, не слушай меня. У Ренешки не жизнь - черные слезы. Ты за него помолишься, душа невинная - может, его судьба и полегчает...
Лисавет давно уж знала, что ангел ее никакой не ангел. Камер-юнкеры жили за счет женщин, а Ренешка Левенвольд был, по слухам, еще и отравитель, и алхимик, и шпион, и состоял в подозрительной близости с собственным братом, блистательным генерал-адъютантом Карлом Густавом, и оба они именовались отчего-то "химера", то есть некое существо, разделенное и все же единое. Впрочем, не менее гадостные вещи говорились при дворе - вообще обо всех. А когда Лисавет с сестрицей и мамками выходили из царицыных покоев - Рейнгольд Густав улыбался как будто ей одной, и склонял напудренную золотом голову, как любопытная птичка, и Лисавет все равно делалось, кто и что о нем говорит. Такой он был красивый. И на уроках французского, когда учитель заставлял царевен повторять монотонно, шлифуя произношение: "mon trône", "mon empire", "mon règne"...Ей чудилось вместо "mon règne" - мое царствование, мой мир - "мой Рене". Или же - вся моя жизнь.
Тогдашняя приемная, или антикамора, была длинная и узкая, вся в зеркалах и оконных проемах, и заворачивалась рукавом, как река. Лисавет вставала иногда в излучине этой реки, не спеша обнаружить себя, и смотрела, как камер-юнкеры шепчутся, или поправляют друг на друге мушки и локоны, или играют в карты, или Ягашка пишет свою летопись - он был придворный историограф - а Рене подглядывает в рукопись из-за его плеча. Она и час могла так простоять, незамеченная, и точеные фигурки двоились перед нею в бесконечных зеркалах, как в стеклах калейдоскопа, пропадали и появлялись в призрачных зеркальных коридорах. Однажды в своей излучине Лисавет обнаружила Агашку, на корточках за портьерой.
- Тсс, не спугни, - Агашка потянула царевну к себе, за пышную юбку, и заставила усесться рядом, - Вот он, гляди. Бешеный Гасси, зверь поганый...
Зеркальные коридоры - они такие... В них покажется даже то, что скрыто от обычного глаза. Казалось бы, двое просто разговаривали - Рене Левенвольд и брат его, Карл Густав. Один склонялся и шептал, другой слушал, распахнув глаза и запрокинув лицо - ловил этот шепот, как странник в пустыне внимает потокам внезапного, долгожданного ливня. Статуарность двух застывших фигур. И - вязкий тревожный воздух, пронизанный разрядами, словно перед грозой. Шепот перерастал в угрозу, трепетал в руке адъютанта тонкий черный стек - как живая гадюка - и ангел Рене улыбнулся в ответ безоблачно и ясно, и прошептал, словно сдул поцелуй с губ:
- Helas... - Лисавет прочла по его губам.
Статуарность рассыпалась в прах - взлетела рука со стеком, и тут же Рене перехватил руку брата - и прильнул к ней губами, и лбом, и белая перчатка, лаская, пробежала по его волосам - не выпуская стека. А если не смотреть в зеркала - двое просто стояли и разговаривали, широкая спина и крылатый плащ адъютанта почти совсем скрывали от Лисавет его хрупкого собеседника. И только в зеркальных коридорах - игрался спектакль.
- Агаша, что это они? - шепотом спросила Лисавет, и карлица пожала плечами:
- Бог весть. Ревнует братец. Гасси мальчишку содержит, вот и хочет - чтобы тот весь его был, - усмехнулась жестоко Агашка, - да только и Ренешка не так уж прост.
Лисавет встала с пола, отряхнулась и вышла из-за портьеры. Они не видели ее - пока - так были увлечены собою, своею сладостной ссорой. Лисавет плавно и грациозно летела к ним, и юбка ее парила в полувершке от пола, как перевернутая роза. Ей захотелось прекратить спектакль - ну, хотя бы прервать. Не позволить продолжиться. Лисавет было тогда десять, и она не поняла толком, что это было у них, свидание или поединок, и если поединок - кто же тогда одержал в нем победу. Но...
- Господи всеблагой, спаси и помилуй папеньку, маму, братца Петрушу, сестрицу Анну, няню, Агашечку и Рейнгольда Густава...
Его назвали Рейнгольдом в честь знаменитого барона Паткуля. Этот Паткуль, яростный борец за вольности лифляндского дворянства, был по окончании звездного своего пути казнен в Швеции за измену. Неоднозначный был господин - для кого-то герой, а для тех, кто присягу почитал превыше жизни - Иуда, предатель. Неизвестно, что там было в голове у юного Левенвольда, но имя Рейнгольд он словно вышучивал, облачаясь в свои прославленные расшитые золотом одежды. Таков был его неповторимый стиль. Ведь Рейнгольд - это не только Паткуль, это еще и золото.
- Отчего тебе не нравится собственное имя?
- Как объяснить это вам, божественное русское высочество? Вот представьте себе - ваш папи с самого нежного возраста дружен с господином Искариотом, они делят горе и радости, удачи и приключения, собирают в общую чашу слезы и звезды. Герр Искариот пишет свое - пятое - евангелие, и ваш папи - вернейший его помощник. Герр Искариот называет первенца в честь вашего папи, его именем, а у папи первенец уже занят, но как раз на подходе очередной сынок - и вуала! - малыш уже назван в честь герра Искариота. Проходит время, дороги расходятся, папи и герр Искариот более не друзья, пятое евангелие выброшено на свалку. Вот уже кто-то распят, а кто-то и повешен. Папи давно переменил кумира, имя Искариота - сделалось нарицательным. А что же наш мальчик? Ему двадцать семь, и его по-прежнему зовут Иудой, и это - до самой смерти.
Настоящий "папи" Лисавет тоже дружен был с одним - господином Искариотом. Виллим Иванович де Монэ, самый любимый из папиных "брудеров", как едко назвала Агашка царских адъютантов-миньонов, он приставлен был к матушке Екатерине - блюсти. Вот уж поистине кот на страже сметаны...Лисавет с самого детства видела этого Вилю - у матери за плечом, или в полушаге, или же у ног ее, перед креслом, такого же неизменного, как папа или Агашка. Им, сестрам-царевнам, казалось по простоте душевной, что неизбежный третий - вовсе не лишний в семье их родителей. Они толком и не задумывались - кто он по своей сути? Чья игрушка - матери или отца? А ведь это так важно, понять, где чья игрушка.
Когда открылась, что игрушка все-таки - на двоих одна, Лисавет было уже пятнадцать. Она все понимала. И жалела мать, недоумевая, отчего мужчинам на троне дозволено все, а женщинам - ничего. Ей и это хотелось бы - однажды прекратить. И хотелось бы - стать когда-нибудь такой же сильной, как мать, и без слез, с улыбкой смотреть, как убивают на плахе - всю твою жизнь. Вот так же пройти, смеясь, мимо эшафота, краем платья мазнув по кровяному ручью. Долго лежал потом у матери под подушкой этот кусок окровавленных кружев. Потом, когда отец уже умер. Для Лисавет это был урок на всю жизнь - не дать увидеть свои слезы, улыбаться, пусть не на эшафоте, перед эшафотом, на котором умирает - тот, кто вся твоя жизнь, mon règne...
Лисавет не присутствовала на той, другой, казни - восемнадцать лет спустя. Но ей рассказали. У великого инквизитора обнаружился дар прирожденного рассказчика - Андрей Иванович в красках и в лицах поведал, кто из приговоренных и как вел себя перед казнью. Он улыбался на эшафоте, ее Рейнгольд Густав, и держал себя с таким видом, словно ноги его попирали весь свет. Эманация самодовольства. И смеялся - этим наглым гортанным остзейским смехом, над нею, дурой, наверное.
Лисавет ведь так и не смогла его убить - когда топор был уже занесен, на сцену выступил асессор: "Бог и государыня даруют тебе жизнь". На что последовал ответ, вполне в его стиле - "Лизхен не любит убивать, Лизхен любит мучить". И - грациозный легчайший полупоклон...
Камер-юнкер не вправе отказать - цесаревне, дочери собственной хозяйки. Камер-юнкер должен быть почтителен - в полной мере. Но изобретательный камер-юнкер может сделать так, что вы почувствуете себя безобразной выскочкой, малолетней дурочкой, неуклюжей неряхой. О, эта его холодноватая отстраненность, прикосновения - точно к жабе...Равнодушные поцелуи, сводящие с ума...Он был такой злой ангел, ее Рене. Он умел, и не отказывая, сделать так - чтобы в следующий раз не возникало желания к нему подходить. Но если задуматься - а как иначе мог он защитить себя от всех высокопоставленных хищниц, которым так его хотелось? Впрочем, хищницам-то безразличны были его уловки. А Лисавет, бедняга, ревела после каждого такого свидания.
- Мама, юнкер Левенвольд - холодная гадюка!
- Оставь же его в покое.
Мать никогда не ругала ее, не одергивала - воспитывала в Лисавет гордость. Хотела, чтобы из дочерей получились настоящие царевны, смелые и решительные. Но сейчас в ее голосе послышалось раздражение.
- Отчего, мама?
- Просто - оставь его в покое. Эта игрушка - не для тебя.
- А для кого?
Наверное, не стоило и спрашивать. Кто-то же должен был заменить утраченного Виллима Ивановича де Монэ. Тем более, что с Рейнгольдом были они так похожи, словно разлученные близнецы. Словно отражения - в зеркальном коридоре.
У отца Лисавет была любимицей, он разрешал ей все, она могла делать, что вздумается и брать, что захочется. После смерти отца ничего не изменилось - те же самые что вздумается и что захочется. Все потакали ей, и никто не отказывал. А потом умерла и мать - и мир в одно мгновение рассыпался в брызги.
Новым царем сделался племянник Лисавет, принц Петруша, балованный, развратный ребенок. С детства влюбленный в свою красивую тетку - до поры до времени безответно. Вот тогда и вспомнила Лисавет отстраненную покорность камер-юнкера Левенвольда, его холодные вымученные поцелуи. Мальчик-царь, развращенный горничными и сенными девками, точно знал, чего он хочет от любимой тетушки. И никто не вправе был - ему отказать.
То были месяцы бесконечных балов и охот. Чуть позже светлейший князь Меншиков, дюк Ижорский, спохватился и сосватал за Петрушу одну из своих дочек, а потом сыскалась и следующая невеста - уже из золотого рода Долгоруких. Но в те, первые, месяцы - Лисавет сама ощутила себя дичью, на которую открыта охота. И все вспоминалась ей грустная шутка, столь любимая покойным Виллимом де Монэ - он отвечал за внесение персон в отцовский "галантный реестр", и кавалеров вносил, и дам, независимо от их собственного желания - "если вас в лесу схватил медведь, вы же не можете ему отказать". Что страшнее, милая тетушка - попранная честь или сломанная шея?
- Теперь я знаю, каково тебе жилось, Рейнгольд Густав. Петр Алексеевич преследует меня - как олениху на царской охоте.
Они играли в карты в цесаревнином доме, выстроенном на краю Царицына луга. Планировка этого маленького дворца отличалась оригинальностью - лестницы выводили гостей порой в самые неожиданные залы, или даже к телескопической трубе. Лисавет говорила, что устройство ее дома отражает ее взбалмошный характер.
В камине плясал огонь, мягкие теплые отсветы ложились на лица двух игроков, и холодный фарфоровый лик барона Левенвольда приобретал человеческие живые черты. Он играл ловко и лихо, частый гость всех петербургских игорных притонов, и неплохо читал колоду.
- Оттого-то меня и страшит Москва, ваше высочество, - отвечал барон с хорошо поставленной грустной интонацией, исподлобья взглядывая на Лисавет, - Та охота, что открыта на меня - открыта давно. Наш новый обер-камергер уже год, как гонит меня по полю...
- Тут мы с тобою товарищи по несчастью. Ванька, стерва, и меня ненавидит, - Лисавет отпила шоколад и взяла карту.
Рене был обер-камергером ее матери. Ванька Долгоруков сделался камергером царя Петруши, да и сосватал патрону в невесты - свою долговязую сестрицу. Неудивительно, что Лисавет была у Ваньки не в чести. А у Рене выходила история еще таинственнее и хуже - бывший гофмаршал Петрушиной матери, кронпринцессы Софии-Шарлотты, Рене - был, по некоторым слухам, настоящим Петрушиным отцом. Слухи эти озвучивались самым тихим шепотом, и не имели под собой никаких доказательств - разве то лишь, что перед смертью кронпринцесса поручила заботу о новорожденном сыне своему гофмаршалу Левенвольду. Но сам Петруша ненавидел предполагаемого отца - со всей детской яростью, и охота летела и летела за дичью по полю. "Его так ненавидят, особенно - его величество, что, наверное, скоро арестуют" - это писал посол де Лириа своему королю.
- Наш вечер с вами, ваше божественное высочество, для меня - последний, - признался Рене своим отрепетированным шелестящим голосом, - Друзья велят мне бежать, и я, наверное, послушаюсь их совета. Дормез мой уже готов, и завтрашний рассвет я встречу уже в пути.
Друзья - друг у него был всего один, зато верный и преданный. Остерман, умница, дипломат, гений интриги. Вечный его советчик и кукловод. "Он очень любит того человека" - это опять де Лириа, об этих двоих. Любит - Остерман, Рене - позволяет себя любить, и так было, и будет всегда, до конца, до последней их общей плахи.
А Лисавет - у нее тоже была своя рыба-лоцман в море придворных интриг. От папеньки оставшийся доктор Лесток.
Лисавет отпила еще глоток шоколада, поглядела в карты - продулась.
- Я продулась, Ренешка, не повезет тебе в любви, - сказала она весело.
- И не нужно, - Рене сложил карты, и вдруг потянулся к Лисавет, и белейшим платком стер с ее губ остатки шоколада, - Прошу прощения, ваше высочество, - он усмехнулся смущенно, углом рта, - Старая привычка, ничего не могу с этим поделать.
Обер-камергер - ее матери...
- Возьми же свой выигрыш, Ренешка, - с фальшивой лихостью предложила Лисавет. Играли-то они - на раздевание, как дети, смешно сказать.
Рене опустился перед нею на колени, и по очереди снял с ног Лисавет расшитые маленькие туфли. Глянул снизу вверх - все с той же насмешливой покорностью, но теперь Лисавет уже знала эту игру, и оба они были на этой охоте - дичь, товарищи по несчастью. Легкие пальцы скользнули под платье, распустили подвязку - и чулок упал. Еще один взгляд из-под ресниц - взгляд из тех, что способны остановить сердце.
- Скажи, Рене... - Лисавет начала было и запнулась - горячая невесомая ладонь легла на ее колено, под юбками, - Ты же и с маменькой моей - так же... так же служил ей...
- Вовсе не так, - он улыбался, и в глубоких глазах его, на самом дне, плясали - то ли отсветы камина, то ли брызги геенны огненной, - Поверьте, ваше божественное высочество. Все было у нас вовсе не так.
Он распустил еще одну подвязку и стянул второй чулок.
- Что же ты делал для нее, Ренешка? - Лисавет стало вдруг страшно - узнать о матери то, о чем она и прежде смутно, но догадывалась. Заглянуть в ее зазеркалье.
- Для вашей матушки я был - тем, кто прогоняет от изголовья демонов, - наверное, это и для него было отчего-то важно. Обычный его, поставленный бархатный голос вдруг изменил ему. И Лисавет услышала его голос - настоящий - высокий и чуть лающий, как у всех лифляндских остзейцев, - Я был ее сиделкой, и сторожем, и нянькой, и пытался защитить ее от смерти, что каждую ночь садилась у вашей матушки в ногах, и все приглашала ее с собою. Бог даст, вашему высочеству - такие мои услуги не понадобятся.
И Рене склонился, и поцеловал ее ноги - сначала одну ступню, а потом и вторую. И Лисавет потянулась - поднять его с колен.
Наутро он отбыл, как и обещал, на свою лифляндскую мызу - сбежал от ареста, по совету умницы Остермана. И долго еще Лисавет полагала, что теперь-то она понимает - Рене Левенвольда.
Господи всеблагой, спаси и помилуй рабу твою грешную, и еще - Ивана Карловича...
Из тех, о ком она прежде молилась, никого уже не было в живых, кроме дурацкого Рейнгольда Густава. Ни папеньки, ни мамы, ни братца Петруши, ни сестрицы, ни даже карлицы Агашки - все отправились в черной ладье на ту сторону Стикса. Умер и влюбленный в тетку царь-племянник, доездился на бесконечные свои многодневные охоты, подхватил гнилую лихорадку и сгорел - в четыре дня, без завещания.
Новая царица была - из старых Лисаветиных неприятельниц. Лисавет с сестрицей, Петровны, при папеньке все подкалывали этих Ивановн, дочек покойного папиного брата-соправителя. Мол, и глупые они, и кошки носатые, и темные, и оспою поклеванные. Оттого, что завидно было - страшненькие Ивановны обе были законные, в браке рожденные, порфирородные то есть, а Петровны, красавицы - незаконные, появившиеся на свет прежде брака Екатерины и Петра. Но Петровны были любимы и балованы, а Ивановны - никому не нужные, затурканные нищие сиротки. И вот, отлилось.
Новая царица, Анна Ивановна, помнила все - и прежние насмешки, и пренебрежение, и к Лисавет относилась хуже некуда. Чуть что не по ней - грозилась, что сошлет в монастырь. Сдался им всем монастырь - сперва Меншикову, покойнику, потом Ивашке Долгорукову, теперь вот тетушке Анхен... И почему тетушке, когда были они - кузины? Так, наверное, вредина Анхен подчеркивала нынешнее свое старшинство, превосходство над сестрой. Злой де Лириа - и когда отзовут тебя, мерзавца! - писал католическому своему государю, что ее величество бьет цесаревну по щекам и даже однажды отходила беднягу лошадиным кнутом. Врал, негодяй, но читать такое о себе - неприятно. Тетка, конечно, не дралась - государыня не прачка, чтобы драться, но Лисавет она не любила, при всех подкусывала и содержание жадничала. А красавчик Ренешка Левенвольд не упустил своего - числился уже при новой царице официальным амантом, и обер-гофмаршалом. Даже ходили слухи, пока двор сидел в Москве, что царица Анна от Рейнгольда беременна, а ребенок их наследует русский трон - да только никто у них не родился.
Этих царских амантов тогда гуляло по Москве аж четверо - Корф, да старший Левенвольд, да младший, Ренешка (и как только их средний не подтянулся, проспал такую удачу?), и еще один был, Эрик Бюрен. Этот Бюрен и остался потом, уже в Петербурге - единственным. Ночным императором.
Помнится, Арайя, придворный концертмейстер, для оживления своих оперно-балетных представлений выпускал на сцену акробатов, карликов или женщину-змею. Однажды, чтоб потрафить высочайшим любителям охоты, он выдумал забавную комбинацию - певица, исполнявшая арию Дианы, вышла на сцену - с борзой на поводке. Эта порода в столице была еще внове, ее недавно вывез из Лифляндии старший Левенвольд. Опера не провалилась, но зрители в зале только и таращились, что на собаку, не отводили от нее глаз. Собака не играла, она просто была. Но все смотрели - лишь на нее.
Эрик Бюрен при дворе был как та собака на сцене, притягивал к себе все взгляды. Невольно. Он вовсе не играл, он просто был. Кентавр, или - бык с золотыми рогами, так его почему-то звали. Невоспитанный, наглый, злющий. Глуп был, но сам знал об этом. Не притворялся никогда - оттого, что так и не выучился врать. Русских не любил, русского языка не знал и не желал изучать - "чтобы не читать доносов". Из интересов - лошади, собаки, псовая охота. Горное дело, дачи, откаты. На лбу сего господина словно светился ценник - сумма контракта за его любовь. Перед теткой он стелился, конечно, но словно говорил при этом - я весь твой, только плати. Галантный наемник. Обожал повторять, что семья для него превыше всего - жена у него была, и трое детей, и женился он, говорили, по великой любви, с похищением и скандалом.
Злюка и дурак. И русских ненавидел - оттого, что когда-то разорили и разграбили его маленькую бедную родину. Лисавет очень удивилась, когда узнала - тетушка не раз хотела отправить ее, Лисавет, в монастырь, чтобы не мозолила глаза красотою и высочайшим происхождением, и все теткины немцы были за, и Мюних, и Остерман, и Ренешка Левенвольд, и лишь он один, ночной император, злюка и дурак - заступился. "Это было бы жестоко и неправильно" - не слишком веский аргумент, а других у него и не было. Но было - темное обаяние и контракт галантного наемника, и тетка послушалась его, а не всех своих немцев. Доктор Лесток, рыба-лоцман, донес Лисавет о явлении неожиданного союзника, бога из машины - "его сиятельство желает одобрения от европейской общественности, особенно - от герцогов Биронов де Гонто, к которым метит он в родственники. А вам такой друг только на пользу, ваше высочество, если только вам с ним не сближаться - ведь любовь сего господина не менее опасна, нежели его ненависть".
После смерти матери, и при юном царе Петруше, и при тетушке Анне, у Лисавет было положение двойственное, одновременно высокое и бессильное. Дочь великого монарха, но - незаконная. За эту незаконность, безобидность, невозможность претендовать на престол Лисавет многое дозволялось, и никто не препятствовал ее развеселой жизни. Разве что женихов от цесаревны исправно отваживали - испанскому инфанту отказали, Морицу Саксонскому дали от ворот поворот, Нарышкина отправили в Париж, а Ванечку Шубина, самого любимого, и вовсе сослали в Охотск, только за проект брачной грамоты. Вряд ли тетушка завидовала женскому счастью - свое хлестало у нее через край. Ванечка Шубин, конечно, был с ее точки зрения - явным оскорблением величества, недопустимым морганатическим претендентом. А остальные...Возможно, темная тень за монаршим плечом снова и снова нашептывала один за другим эти отказы. Ведь любовь сего господина не менее опасна, нежели его ненависть.
В летнем саду, превращенном тетушкой в ягд-гартен, лес для загонных охот, Лисавет частенько отводила душу. Выезжала пострелять, в скромном обществе пяти загонщиков. Большая охота была у Лисавет в ее имении, в Сарском, а здесь - лишь малая свора и малая коллегия егерей. Ревнивая тетка-сестрица не позволяла разгуляться...
Лисавет летела по саду, на белой кобыле, сидя верхом по-мужски, в мужском же костюме и крошечной треуголке, что так ей шла. Она и стреляла, как мужчина, без промаха, без подранков, Диана, Артемис, Царь-девица из русских сказок...В тот день охота была не только на косуль. Птичка-шпионка напела Лисавет, что Эрик Бюрен тоже охотится сегодня в ягд-гартене, и без тетушки, в компании последнего своего любимца и протеже, кабинет-министра Темы Волынского. Стоило взглянуть вблизи - на того, кто был столь милостив к ней и столь жесток.
Господа охотники как раз восхищались его удачным выстрелом. Подхалимы стояли над трупом животного, прикидывали при помощи прутика, как вошла пуля - в один глаз, и вышла - из другого. Эрик Бюрен смотрел в сторону, усмехался по-волчьи, чуть приподняв угол рта. Эту усмешку пытался перенять от него Рене Левенвольд, но у него она выходила жалкой. А у Бюрена - именно такая, как надо.
- Отличный выстрел, ваше сиятельство! - Лисавет спешилась, и подошла к нему, оставляя за спиной свою маленькую свиту, - Поздравляю!
- Не стоит похвал, ваше высочество, - Бюрен отчего-то смутился, или же просто отвечал, как человек, понимающий собственное место - принцессе. Он порою нарочно играл в эту игру, "я никто, и ничто, ничего не значу и ничего не стою".
- Отчего же, выстрел - великолепен, - возразила Лисавет, - вы кокетка, ваше сиятельство.
- Я слепая тетеря, - Бюрен поднял ружье и показал две укрепленные возле прицела линзы, - без них моя меткость, увы, недорого стоит. Я в некотором роде шулер от охоты.
Бюрен и в самом деле близоруко щурил глаза, когда присматривался. Черные глаза, зеркальные, холодные, остзейские, чуть приподнятые к вискам. Драконьи, как пишут о подобной форме глаз в романах.
Он говорил с Лисавет по-русски, из вежливости. Похоже, незнание русского языка было его единственным притворством. Как могла она забыть - об этой его проклятой искренности, за которую все его так ненавидели? О неумении лгать, или нежелании лгать - столь неуместном при дворе? Даже с тем выстрелом он не кокетничал, просто признался, что меткость его - рукотворна.
Лисавет ненавидела патронташи, пороховницы, перезарядку посреди охоты, и ружье у нее было - четырехвствольное.
- Любуйтесь, граф, - протянула она Бюрену свое сокровище. И он смотрел, заинтригованно и нежно пробегая пальцами по стволам и куркам, словно узнавал устройство наощупь. Он щурился близоруко, и улыбался, и Лисавет отметила про себя, что защитник у нее довольно милый - когда не орет и не повелевает. Как пантера - здоровенный, темный, опасный, но грациозный и по-своему обаятельный.
- Забавно, - Бюрен вернул ружье, - это, наверное, удобно?
- В Сарском у меня есть и шестиствольное, - похвасталась Лисавет.
- Такой - букет стволов?
- Оно смотрится вполне гармонично. Если желаете, я могу привезти его - нарочно для вашего сиятельства, и вы увидите, какое оно изящное - даже для женской руки.
- Это будет величайшая честь, ваше высочество, - и Лисавет воочию увидела его охотничью стойку, такую же, как делал он перед тетушкой, и похвалила себя - есть. Молодец, девочка.
- Для меня честь, граф, - возразила она весело, и взлетела в седло, и помчалась прочь, чувствуя спиною - провожающий ее взгляд дракона. Лисавет тоже умела уложить дичь одним выстрелом, совсем не попортив шкурки.
"Сиятельнейший граф! Ведая всегдашнюю вашу благосклонность, не хотела упустить, чтоб не уведомить ваше сиятельство о прибытии моем сюда и желаю вашему сиятельству благополучного ж прибытия в Санкт-Петербурх; в прочем желая вашему сиятельству здравия и благополучного пребывания, остаюсь Елисавет"
Эта записка была - приглашение, попадись она тетке на глаза, и мерзавцу де Лириа уже не пришлось бы врать. Ревнивая тетушка и в самом деле отходила бы Лисавет лошадиным кнутом. Но - обошлось. Граф Бюрен возвратился из своих германских имений и тотчас явился в дом к Лисавет - смотреть на диковинное шестиствольное ружье.
Дворецкий доложил о его визите, Лисавет распушила фижмы и отправилась встречать его - ведь на лестницах ее дома запросто можно было заблудиться и без вести пропасть. И Бюрен, конечно же, заблудился, потерялся, и обнаружен был на самых антресолях, в обсерватории, перед телескопической астрономической трубой.
- Я тоже хочу себе такую, - труба так Бюрена увлекла, что он позабыл все положенные по этикету приветствия. Он говорил на странном французском - с сильнейшим немецким акцентом и коверканным произношением некоторых слов. Знаменитый его лотарингский диалект, который Бюрен употреблял - вместо французского языка.
- Доброе утро, граф, - поздоровалась Лисавет. Он отступил, наконец, от телескопа - но с явной неохотой - и поцеловал ее руку, и Лисавет почувствовала, что пальцы его дрожат. Впрочем, Бюрен был нервный истерик, и руки могли у него трястись и от свидания с телескопом, и от плачевного состояния германских имений, и бог знает еще от чего.
- Здравствуйте, ваше высочество, - он перешел на русский, этот вежливый господин, - Счастлив видеть вас в добром здравии.
Он не смотрел на нее, смотрел чуть в сторону, такова была его манера. Бюрен был на полголовы выше очень высокой Лисавет, и очень большой, и темный - как те испанцы, что приезжали безуспешно сватать Лисавет замуж, и осанка у него была, как у гвардейского офицера. О, Лисавет обожала у мужчин - военную осанку, прямую спину, развернутые плечи и чуть запрокинутую голову, и этот взгляд - всегда сверху вниз. Бедный, бедный Ванечка Шубин... Впрочем, двигался Бюрен как танцор, текуче и пластично, и все эти отрепетированные полубалетные позы - говорили о присутствии в его жизни личного танцмейстера. Или о близкой дружбе с Рене Левенвольдом.
- Это очень старая труба, - отрекомендовала телескоп Лисавет, - она старше меня и, наверное, даже старше вас. Эта почтенная фрау прибыла из Голландии, из свободного города Амстердама. Яков Брюс - может, ваше сиятельство слышали о таком - показывал мне с ее помощью, где какие созвездия, и немного обучил меня астрологии.
- И где же ваш асцендент, принцесса? - хрипло спросил Бюрен, возвращаясь на свой лающий лоррен, - В Весах или в Скорпионе?
- Бог весть, я позабыла, - пожала плечами Лисавет, - Я ведь была ребенком. А ваш асцендент, граф?
- В Стрельце, - он поклонился, словно представился - в этом новом качестве. Сверкнули ордена, колыхнулись уложенные локоны - в движении он был даже лучше, чем в статике. Кентавр, бык с золотыми рогами. Тетина любимая игрушка.
- Я ведь совсем запамятовала, для чего вы приехали, граф, - вскинулась Лисавет после этого "стрельца", - Митька, принеси мое ружье!
Расторопный Митька тотчас принес ружье. Дивный букет из шести стволов, с инкрустацией перламутром, с золотыми курками и прицелами.
- При желании здесь тоже можно установить линзы, - тонко улыбнулась Лисавет. Бюрен снял ружье с плеча - он, простая душа, уже целился из него в кого-то в окошко - и отрицательно покачал головой:
- Только не вздумайте мне его дарить.
- Отчего же? Был бы подарок в знак доброй нашей дружбы - ведь ваше сиятельство при дворе - мой единственный друг.
- Увы, - как же знакомо прозвучал на лоррене этот его "hélas"! Бюрен отставил ружье и прямо взглянул на Лисавет, и в черных глазах его мелькнула чернейшая же тоска, - Неужели ваше высочество не видит, что склонность моя к вам - отнюдь не есть - дружба?
Вот он и в руках у нее - любимая тетина игрушка. Не умел он врать, или играл в это неумение - какая теперь разница?
- Отчего тетушка зовет вас Яган, а господин Левенвольд зовет вас - Эрик? - спросила Лисавет, глядя на него исподлобья, кокетливо и лукаво.
- Оттого, наверное, что полное имя мое Эрнст Иоганн, но мужчины зовут меня первым именем, а женщины - вторым.
- То есть по-русски вы были бы для меня Иван - а как же дальше? Ведь у нас есть еще и отчества. Как звали вашего батюшку?
- Батюшку звали Карлом, выходит, что - Иван Карлович, - Бюрен смутился, и отвел глаза. Лисавет оглянулась - не смотрит ли слуга - и подошла, и провела кончиками пальцев по его лицу - от скулы к подбородку. Он почти не пользовался пудрой, и даже утром на атласно-смуглой коже лежал голубоватый отсвет щетины, такой он был темный брюнет. И он весь затрепетал от ее прикосновения - как ребенок, ей-богу. А казалось-то - бык, жеребец, ценник на лбу, галантный контракт...
- Вы не друг мне, но вы мой ангел-хранитель, прекрасный мой Иван Карлович, - шепотом произнесла Лисавет, - если не хотите ружье, я могу разве что молиться за вас, каждый раз перед тем, как лечь спать. Так уж карты легли, или звезды встали - по-другому я не смею отблагодарить вас, за вашу ко мне милосердную склонность. Чтобы не погубить вас, мой добрый ангел-хранитель.
- Спасибо, принцесса, - Бюрен поймал ее руку, и прижал к губам, и ко лбу, и давняя сцена в зеркальном коридоре мерцающим призраком встала перед Лисавет - и тут же погасла.
Лисавет поняла, отчего тетушка, перепробовав по молодости всех остзейских кавалеров, оставила возле себя - именно этого. Приятно иметь рядом с собою человека, который всегда говорит тебе правду, и к тому же - так красив.
Господи всеблагой, спаси и помилуй рабу твою грешную, и еще - Ивана Карловича...
- Видит бог, старина Фишер его уморит. Говорят, бедолага уже облеплен пиявками, и из него выпущена почти вся кровь, остается лишь вырвать больному все зубы - во славу знаменитого сорбоннского стиля...
Доктор Лесток рассказывал о болезни Эрика Бюрена с развеселыми увлекательными интонациями, как о забавном анекдоте, но ведь это было ужасно... Что, если он умрет, и Лисавет останется без единственного защитника? Одна, и кругом одни ненавистники, хищники...Ведь он, кажется, умирает.
- Иван Иваныч, он умирает?
- Господь с вами, ваше высочество, - отмахнулся суеверно Лесток, - какое там, банальнейшая подагра, наказание обжор. Но коллега мой Фишер способен и здорового залечить насмерть.
Лейб-медик скорее лопнет, чем похвалит другого лейб-медика.
- Я дам тебе записку для тетушки, чтобы позволила на него взглянуть, - проговорила неуверенно Лисавет, - она знает, что ты получше будешь, чем ее Фишер.
- Все это знают, - приосанился доктор, - но не все признают.
- Герцог знает тебя, Иваныч, - напомнила Лисавет, - Будь добр, вылечи его для меня.
Песок в мякоти раковины рано или поздно превращается, перерастает в жемчуг. Граф Бюрен сделался к тому времени герцогом Бироном, сбылась его давняя мечта, французские Бироны де Гонто признали их родство. И добрый Иван Иванович Лесток отправился лечить от подагры - уже герцога Курляндского и Земгальского фон Бирон. Только что подагре, что ревматизму - наплевать, какими титулами увенчаны их жертвы. По окончании лечения от светлейшего герцога осталась примерно половина, и навряд ли лучшая - так говорил, веселясь, доктор Лесток об итогах своего врачебного анабазиса.
- У них в Летнем настоящий лазарет, ваше высочество, - докладывал доктор изнывающей от любопытства Лисавет, - ее величество давно не встает, ей больно делать пи-пи. Я предположил, что во чреве вашей почтенной тетушки вырос камень, - прошептал доктор совсем тихо, опасаясь шпиона в каминной трубе, - и предлагал свои услуги по иссечению сего предмета, но меня со скандалом изгнали. Что ж, пусть продолжают пичкать больную сушеными червями - вольно им...Принцесса куда покладистее тетушки, - речь велась о младшей Анхен, Леопольдовне, - но чересчур увлечена пусканием крови - так через некоторое время крови в ней может и вовсе не остаться. Герцог же пациент наиболее разумный и послушный, он делал все по-моему, оттого и выздоровел, и он передает вашему высочеству - благодарность за свое спасение. О, надо видеть этот дворец, превращенный в дом скорби - в каждых покоях лежит по больному, но иногда эти ипохондрики встречаются и обмениваются трогательными впечатлениями о собственных увлекательных болячках.
Лисавет хихикнула и переспросила:
- Как герцог благодарил меня?
- Шепотом, как и полагается господину, имеющему в багаже - двух жен, при том, что одна из них выдает ему жалованье, - доктор забылся в своем веселье и даже фамильярно подмигнул, но тут же одернул себя, - прошу прощения за вольность, ваше высочество. Впрочем, благодарность его светлости не беспочвенна, он и в самом деле чуть не пал жертвою медицинских знаний господина Фишера. Да-да, едва не отдал богу душу. Вы увидите, ваше высочество - герцог сделался ровно вдвое изящнее, бык превратился в грациозного арабского жеребца...
Увы, добрый доктор льстил своему пациенту - даже издали Лисавет видела, что никакой там уже не жеребец. После болезни от герцога остались разве что глаза и нос, да военная прежняя выправка - он хоть и опирался на трость, но спину держал прямо и на всех смотрел как раньше, надменно, сверху вниз. Или же - не смотрел вовсе. "Придешь - а он и очами не смотрит" - жаловался цесаревне более не любимый своим премилостивым патроном Тема Волынский, в которого герцог, как обычно, наигрался и бросил. Такова уж была его манера - увлечься, приблизить, захвалить, заиграть, как кошка птичку - и бросить потом, наигравшись, порою на верную смерть. Потому что надоевших герцогских любимцев доедали с большим удовольствием - и Остерман, и Ренешка Левенвольд, и Менгдены, и Мюних.
- Нижайше признателен вашему высочеству за доктора, - Бюрен прибыл к цесаревне с благодарственным визитом, и на этот раз уже не заплутал на лестницах, добрался до гостиной, - Отныне я обязан вам жизнью, принцесса.
- А я обязана вашей светлости - тем, что здесь еще, а не в келье с прялкой, - отвечала Лисавет, прямо и дерзко.
Из-за того, что недавно цесаревна чуть его не лишилась, своего единственного защитника, от того прежнего страха - сейчас в ней прибавилось храбрости. Пусть знает, незадачливый ангел, что он дорог ей так же - как и она ему:
- Иван Карлович, мой ангел-хранитель за плечом у тетушки, не стало бы вас - и не стало бы и меня...
- Вы очень смелы, ваше высочество, но где взять такую смелость - курляндскому бедному выскочке, сыну шталмейстера герцога Якова? - камин был затоплен, и вряд ли сидел в трубе шпион, но Бюрен все равно боялся - за свое ли выгодное положение, или себя самого? Бедный сын вестфальского пастора Виллим де Монэ был когда-то столь отважен, что заплатил за любовь жизнью. А сын курляндского конюха Бюрен оказался не только дураком и злюкой, но еще и трусом.
Лисавет смотрела на его силуэт на фоне зимнего солнечного окна - после болезни портной как следует ушил в талии его роскошные парадные одеяния, но все равно казалось, что под этими кружевами и шелками самого герцога осталось очень мало, и если обнять его...Лисавет тряхнула головой, отгоняя от себя - мысль о том, что будет, если его обнять, останется ли что-то в руках - и сказала сердито:
- При чем здесь происхождение, ваша светлость? Я женщина, вы мужчина. Вам сама природа велит быть смелее.
- Как поживает ваша телескопическая труба? Ваше высочество все еще наблюдает за созвездиями? - спросил он с таким порывом, словно не переводил тему на нечто безопасное, а продолжал их давнюю рискованную игру - и уже на следующем вираже.
- Стоит, пылится, - пожала плечами Лисавет, - и асцендент я свой по-прежнему не помню...
- Саггитариус, Стрелец, - герцог подошел к ее креслу и склонился над ним, опершись руками о подлокотники - хищно сверкнули самоцветы дареных теткой перстней, - У нас с вами общий асцендент, принцесса. И один на двоих гороскоп - на ближайший год. Неужели ваш верный доктор ничего вам не шепнул? Нам с вами суждено осиротеть в этом новом году, но судьба обещает нам обоим свою благосклонность, - он улыбнулся прекрасной волчьей улыбкой, - Звезды сулят нам любовь и трон, при условии - вовремя заключенного брака.
Лисавет знала, само собою, что тетка больна и недолго протянет, но Лесток никогда и ничего не говорил ей прямо, только намеками. А Бюрен и вовсе не умел делать намеков - такой был бесхитростный. Лисавет вспомнила, как кичился он своей приверженностью семье, тем, что жена и дети для него превыше всего. Как же легко и скоро рухнула эта крепость...
- Ваша светлость, тот, кто женат, жениться уже не может, - напомнила она Бюрену. Он смотрел на нее, и Лисавет опускала ресницы и отводила глаза - такой у него был взгляд. Дракона. Говорят, после таких его взглядов кое-кого выносили вперед ногами.
Бюрен рассмеялся, и Лисавет невольно на него глянула.
- Для нас, лютеран, брак не есть таинство, - отвечал он весело, - мы можем легко развестись.
- Вольно же вам, разводитесь, - фыркнула Лисавет, - если невесту уже присмотрели. Я перестарок, на брачном рынке давно ничего не стою, не мне вам советовать.
- Присмотрел... - повторил за нею Бюрен. Он мог бы прочесть сейчас длинную лекцию - о политике, о легитимности, о выгодном союзе дочери монарха и потенциального регента. Но он всего лишь в упор смотрел на Лисавет, ей в глаза, близкий и опасный, словно крупный хищник. Пантера. После недавней болезни на лице его обозначились острые скулы, и жесткие складки легли в углах рта, и глаза его, черные, страшные, светились совсем уж сатанинским огнем. А синяки под глазами замазаны были - трогательной белой пудрой, как фингалы у камер-юнкера, получившего канделябром по носу.
- Вы совсем не умеете пользоваться пудрой, - Лисавет протянула руку и кончиком пальца растушевала - этот наивный грим. Бюрен опустил веки и терпел.
- После болезни если без пудры - очень уж страшно, словно у покойника, - попытался он оправдаться, и потом прошептал ей на ухо, без голоса - от волнения, - Лизхен...так ты пойдешь за меня - после траура, после моего развода?
- Позовешь - пойду, - тоже шепотом отвечала Лисавет, - по любви мне уж поздно, а по расчету - самое то.
Бюрен смотрел на нее озадаченно - почти слышно было, как в голове его раздается перевод непонятной этой русской фразы. А когда перевел - возразил:
- Нет, Лизхен, по расчету у меня прежде было, сейчас - уже нет.
Она и сама не поняла, как... Только что пыталась пальцем размазать поровнее нелепую пудру, и вот уже целовала его. Сама, первая, притянув к себе - этого дурака и злюку. И он отвечал ей, и, наверное, он не врал насчет любви и расчета, потому что так - целуют только любимых. Целовал ее - словно утолял давнюю жажду.
Он стоил всех теткиных подарков, и всех своих несметных богатств - этот галантный наемник. Всех своих авуаров, каждого потраченного на него из казны яхимсталера. Тетке было за что ему платить - кроме искренности. Лисавет запомнились тонкие, светлые, давние шрамы на мерцающе-смуглой спине, и такие же полустертые шрамы - на запястьях.
- Память о Восточно-Прусской тюрьме, - сказал он, смеясь. Сын шталмейстера, еще и арестант...Хорошо, что горел камин, и шпиону негде было спрятаться, да и слуг она успела - отослать. Это лезвие, по которому они ступали, эта игра - могла в одночасье погубить обоих. Адским пламенем Тайной канцелярии отсвечивала она...Но забавная же была игра... Такая, что перехватывает дух, вынимает сердце, крадет душу... Они разложили на полу, на коврах спальни - парадный кафтан со всеми блистающими звездами и лентами, и Лисаветину robe de parade с испанским кружевом, и переплели рукава - такое вышло у них обручение.
Самое смешное, что Лисавет и сама была замужем - обвенчалась год назад с досады, что никто не берет, с Андрюшей, с церковным певчим. По секрету. У русских, конечно, нет разводов, но устроено еще проще, чем у лютеран - есть и Охотск, и монастырь, и удавка, на худой-то конец. Так думала она, провожая до двери своего тайного черного ангела и отныне тайного жениха. Ей не хотелось тогда еще - ни трона, ни царствования, ни короны, ни пресловутого "mon règne", ей хотелось разве что отнять у тетушки ее игрушку, и оставить навсегда себе.
"...Что делывал я у нынешней царствующей императрицы, посещая ее секретно, ночью?
... Для чего так часто прихаживала ко мне цесаревна и какия меры предпринимали мы, запершись с нею наедине?
Следователи повторяли, что все это обнаружено самою цесаревною и мне остается только объяснить, по пунктам, все обстоятельства.
Я отвечал вкратце, что хотя у меня отнято все, кроме чести и совести, которых не дам никому похитить, но не знаю ничего того, о чем меня спрашивают, отроду не замышлял ничего подобнаго; никогда не посещал цесаревну ночью; был у ея высочества всего один раз, и то среди белаго дня, когда цесаревна благосклонно позволила мне явиться к ней с соболезнованием о кончине императрицы".
Это писал ей Бюрен уже потом, из сонного Ярославля, с той стороны Стикса. Сам вспоминал, захотел напомнить и ей. Лисавет допросили в ее покоях, и она созналась во всем. Он отвечал на свои вопросы в Шлиссельбурге, на дыбе, в смертном свете адского пламени, и он - ее не выдал. Но зачем же было писать ей про то сейчас, тысячу лет спустя, с той стороны Стикса, когда все у них давно прошло?
Камень в теткином животе рос, рос, да и вырос. Не наступил еще новый год, а предсказание для стрельцов сбылось - оба они осиротели. Тетка умерла.
Лисавет выслушала доклад шпиона, переоделась в кокетливый траур и уселась у окошечка ждать. Ночь миновала, затеплилось утро, и "среди белаго дня", как писал много позже честный ее корреспондент... Свежевыпеченный регент прибыл к Лисавет выражать соболезнования, тоже в кокетливом трауре, стоимостью в четыре псковские деревни. И черный цвет очень шел - обоим стрельцам.
- Обвенчаемся, как только кончится траур, - вдохновенно обещал безутешный морганатический вдовец. Черные глаза его сияли - от грядущих выгод предстоящего брака. А Лисавет все боялась.
- Не бойся, Лизхен, - шептал он нежно и вкрадчиво, когда слуги были удалены, и гость переместился с кресел - к ногам хозяйки дома, - Неужели тебе не хочется царствовать? - пел искуситель тепло и сладко, - Помнишь, как при батюшке твоем - ты была сама себе хозяйка? Наш с тобою брак будет паритетным, мы станем соправителями, и во всем равны будем друг другу. И ты сможешь жить, как прежде мечтала.
- Делать что вздумается и брать что захочется? - припомнила Лисавет прежнее свое счастье.
- Брать что захочется можешь уже сейчас. Хоть весь хор - Казанского собора, - Бюрен усмехнулся и подмигнул, и Лисавет поняла, что он и про Андрюшеньку-то знает, и не так прост, и не так в нее влюблен, как ей прежде казалось, - Нет в этом мире такого, от чего мои чувства к вам иссякнут, ваше высочество.
- Оттого, что чувства эти - алчность и властолюбие, - предположила Лисавет.
- И гордыня, и сладострастие, - прибавил Бюрен и обнял ее колени, и Лисавет обмерла - вспомнила прежние их свидания, - Траур недолго продлится, ваше высочество. Пригласите к себе лучшую портниху и закажите у нее самое роскошное подвенечное платье, - теперь он положил подбородок на ее колено и смотрел снизу вверх, как гончий пес глядит на хозяйку, - Долго ли будут гулять ваши слуги, принцесса? Успеем ли мы...
- Выразить друг другу соболезнования? - Лисавет поднялась с кресел и протянула ему руку, помогая подняться, - Наверное, успеем. Пойдемте, мой герцог.
Слуги-то гуляли, но шпион сидел в трубе и все-о слышал. Оттого что потом - эти самые их слова ласково пересказывал на допросах им обоим инквизитор Андрей Иванович Ушаков. И Лисавет сдалась, струсила, созналась, а Бюрен - молчал. Но оттого ли, что любил ее? Или потому, что прежняя арестантская память не велела ему сознаваться на допросах - никогда и ни в чем?
Регент, бык с золотыми рогами. Наемник, профессионал, маэстро. И арестант...Бледные шрамы на запястьях, сувениры Восточно-Прусской тюрьмы... Неудивительно, что шлиссельбургская дыба не слишком тебя впечатлила.
- Как его светлость к нему кинулся! Через всю залу! - синьор Арайя всплеснул изящными ручками, - Словно ближе нет у него никого на свете...
К нему - к обер-гофмаршалу Левенвольду. Его светлость - герцог фон Бирон.
- Он еще восклицал - "Государыне совсем плохо, Рейнгольд, что мне делать?", и Рейнгольд растерянно ему отвечал: "Я не знаю, я не знаю..."
- Но-но-но! - страстной скороговоркой возразил Арайе синьор Даль Ольо, - Он не говорил "Рейнгольд", он сказал - "Рене", нет, "мой Рене"...
Арайя и Даль Ольо, два композитора-концертмейстера, два эфирных долгоносика. Милейшие внешне, но при том - опаснейшие, ядовитейшие придворные гадюки. Их высокий начальник, обер-гофмаршал Левенвольд, строжайше запретил подчиненным появляться в доме у цесаревны. Но у цесаревны в доме и дипломаты, и особенно Шетарди, и красавицы, и красавцы, и свежие сплетни, и сама Лисавет - озорница, плутовка, белла, белла, белла...И цесаревна понимает итальянский, и знает арии - о, с нею можно говорить свободно, на одном языке...Господа музыканты пересказывали стремительное движение, внезапный порыв - нового регента к одной особе, в решающую минуту, в час тревоги и смятения.
- И что же сделали они вдвоем? - спросила Лисавет, ласково улыбаясь. Она уже знала ответ - от своего шпиона.
- Ах, вызвали сенаторов, ваше высочество, - пожал плечами разочарованно Арайя, словно особы вместо этого должны были, например, обнявшись, рыдать, - Но так летели друг к другу... - он молитвенно сложил ручки.
- Говорят, у вас строгий начальник, синьор Арайя? И вся труппа стонет под игом? И балерины прозвали обер-гофмаршала сатрапом, а повара называют его - Навуходоносором? - лукаво поинтересовалась цесаревна. Слухи о суровости обер-гофмаршала казались ей преувеличенными, ведь он смотрелся такою куколкой.
- О да, мы трепещем, - смиренно согласился воздушный Даль Ольо и потупил глаза, - Он тиран, он держит нас железною хваткой. Ни шагу в сторону от намеченного пути - мы у него крадемся и балансируем, словно канатоходцы.
- Недавно разгружали подводу с продовольствием, и лейб-повар натурально над нею рыдал, - подхватил воодушевленно изящный Арайя.
- Отчего же он рыдал? - удивленно переспросила Лисавет.
- О, страшился испортить провиант, не оправдать надежд. Он каждый раз так рыдает, боится, что его творения не смогут соответствовать...
- То есть ваш патрон, совсем как его предшественник Шепелев, способен ткнуть повара носом в неудавшийся холодец? - не поверила Лисавет.
- Но-но-но! - застрекотал Даль Ольо, - Наш патрон умеет делать больно иначе, его слова - ядовиты. А руками - максимум пощечина. Но уж лучше пощечина, чем все его жестокие язвительные фразы, которые он оттачивает об наши бедные души...
- О, наш патрон умеет уязвлять, - вздохнул Арайя, - И умеет ранить. Нам, иностранцам, и без того тяжело понимать разговоры при русском дворе - русский язык, немецкий язык, французский язык... А патрон впридачу язвит нас по-шотландски, и это обидно еще и оттого, что непонятно. Непонятно, и оттого обидно - вдвойне.
- Фон Левенвольде шотландцы, - припомнила Лисавет, - на четверть, кажется. Гофмаршал знает пять или шесть шотландских слов и везде их вставляет, но я уверена, все они вовсе не обидные. Как он называл вас, синьоры?
- Меня он звал Розен-Кранс, - признался Арайя, - а его - Гильден-Штерн, ваше высочество.
Цесаревна не утерпела, рассмеялась. Обидчивые композиторы смотрели на нее укоризненно.
- Господа, это герои из старой пьесы, - пояснила она, - ее давно не ставят. Потому она вам и незнакома. Это персонажи, придворные, насколько я помню. Они всю пьесу ходят парой (и про себя - а в конце их обоих повесят). Поверьте, гофмаршал не сказал о вас ничего унизительного, - Лисавет склонилась к посветлевшим лицами синьорам и спросила шепотом, - Может, он и герцога зовет - как-нибудь из этой пьесы?
- Но-но-но, - покачал головой Даль Ольо, - он зовет герцога - Эрик.
- А меня? - спросила Лисавет маняще-нежно, - Может, и я есть в этой его пьесе?
- О, да, - прошептал Арайя, подвигаясь к цесаревне поближе, - ваше высочество он зовет иногда - принцесс Амле.
-Но! - возразил порывисто Даль Ольо, тоже шепотом, - Но принцесс! Квинни Амле...
Траур по императрице не дозволял ночных санных катаний, но ты же сам сказал, регент: "Можешь делать что вздумается". И саночки летели вдоль реки, и пар поднимался над крошечной печкой в ногах Лисавет, и щеки цесаревны пылали - от собственной смелости, от ветра, от предстоящего неизбежного счастья. Спала под первым ноябрьским льдом река, дремали по бокам цесаревны две камер-фрау, толстые и теплые. А напротив, в саночках - улыбался красавец Андрюшенька, тайная радость. Любимая игрушка. Румяный, густобровый, глядел на хозяйку преданными и веселыми вишневыми глазами. И совсем другие вишневые глаза вдруг припомнились Лисавет, бархатные, с опущенными внешними уголками и оттого словно всегда печальные.
"Как объяснить это вам, божественное русское высочество?"
- Останови, останови! - вдруг крикнула кучеру Лисавет. Сани встали - напротив дворца. Снег уж выпал, а дворец все был - Летний, так прокопались, проспали с переездом, сперва из-за болезни, потом из-за траура, - Жди, я скоро. И вы все - сидите.
Лисавет быстро выскользнула из санок - лакей едва успел опустить ступеньку, а дверцу-то она толкнула сама. Словно голос какой-то позвал ее, невидимая рука потянула за нить. Вошла - сонный швейцар отворил двери, караульные бесшумно отсалютовали ружьями. Часы над лестницей - стрелки на четырех часах. Регент не знает о ней, спит в кровати со своей герцогиней.
Лисавет проследовала в траурный зал - шубка ее разошлась, и пышная юбка плыла над полом, как перевернутая роза. Тетка-сестрица лежала в гробу, накрытая мантией до подбородка. Придворный мумификатор постарался, нарисовал ей после смерти прекрасное лицо - лучше настоящего. Лисавет подумала, про себя смеясь, что Бюрен, наверное, плачет над этим гробом - такую красавицу потерял. Караул и здесь салютовал цесаревне, с удовольствием - гвардия ее обожала. Лисавет смотрела на гроб, на теткино белое, восхитительное постмортем лицо, на живые орхидеи в траурной гирлянде - что делаю я здесь, зачем? В четыре-то пополуночи?
- О, миа кор...
- откуда-то сверху, тихо-тихо, и скрипка - вступает нежно и властно, и сердце - трогается с места и бежит, бежит... Голос, что звал ее, обрел плоть. Лисавет повернулась, вышла из зала - еще раз салют, цесаревна! - и побежала вверх по лестнице.
- О, миа кор...
Коридор, коридор, поворот. Зеркала, портьеры, портреты, статуи, маски - так лодка плывет по течению, чтобы вдруг оказаться - в излучине реки. В малом концертном зале, царстве господ Арайя и Даль Ольо. В зале, к которому примыкает - комнатка обер-гофмаршала.
- Доброе утро, ваше высочество, - шепотом поздоровались двое на сцене, и переглянулись, и рассмеялись. О, маленькая интрига, маленькое предательство. Синьор Арайя был ревнив, и завистлив, и не терпел, когда на сцене ставили чужие оперы, не его. А господин Левенвольд тайно обожал Генделя, и господин Даль Ольо - обожал господина Левенвольда. Тайная репетиция, на рассвете, пока спит ревнивый синьор Арайя. Ведь если он узнает - непременно приревнует, обидится, и оставит двор, и отбудет на родину, а это нельзя, катастрофа!
Двое заговорщиков на сцене - сам Даль Ольо со скрипкой, божественной своей Медузой (да, у инструмента есть имя, ведь есть же душа, и характер) и меццо-сопрано Чечилия Пьюго. А, вот выступил из-за кулис и третий, золотой голос русской оперы, кастрат Медео Модильяни.
- Господа, вы готовите сюрприз для обер-гофмаршала? - догадалась Лисавет.
- Но-но-но, не сюрприз, - стремительно возразил ей Даль Ольо, - господин Левенвольд - наш провожатый на этом извилистом пути. Он так мечтал услышать со сцены "Остров Альцины", хотя бы не целиком, хотя бы несколько арий...
- Так гофмаршал здесь? - "брать что захочется можешь уже сейчас..."
- Он у себя, он разговаривает...
- Продолжайте, господа, я вам не помешаю, - милостиво позволила Лисавет.
(Я всего лишь зайду взять - то, что мне отчего-то так хочется...)
И Медуза - заиграла, роняя темные капли сердечной муки, и выступил на середину сцены нежнейший Медео в огненном парике, и запел, словно сглатывая идущую горлом кровь: