И была река. Река как река, не сказать, чтобы шибко большая, но и не маленькая - так, средняя. Она текла по слабому уклону земли, поэтому её течение не было заметно для простого глаза. Если не обронить в воду листок либо ветку, то и не поймёшь сразу, куда она течёт. Она неторопливо вытекала из дальней дали и в такую же дальнюю даль скрывалась, неожиданно ускоряясь на "границе". И обе дали были синими, только одна в предрассветный час, другая - в предвечерний. Как и всякая равнинная средняя река, она прокладывала себе долгий путь по земле меж двух берегов длинными, змеиными извивами, один из которых огибал с запада на восток небольшой город Ерёму, хорошо видный издалека, потому что поставлен был испокон веку на высоком бугре и, как все древние поселения православных людей, отличался до поры до времени множеством торчащих над домами, утопавшими в гуще кудрявой, тёмной зелени, шатровых колоколен, увенчанных сказочными золотыми маковками, сверкавшими на солнце, словно перед зажжёнными свечами украшения на ёлках, которые раньше устанавливал в своих домах буржуйский элемент под Новый год и Рождество Христово.
Городской берег был высокий и до обрывности крутой, а противоположный, где открывались успокоенному глазу необозримые жёлтые поля, расчленённые сине-зелёными перелесками, само собой, - низкий, хотя тоже обрывистый. Реки ведь, как люди: у людей тоже не всегда одно высокое, что-то высокое, а что-то низкое; редко, когда одно только высокое и редко, когда одно низкое; не всегда слёзы, бывает и смех, не всегда смех, бывают и слёзы. Можно сказать ещё и так: реки, как сказки. Истории - они тоже разные бывают. Не всегда кривда да ложь, бывает и правда. Не всё прямо да прямо, есть и поворот. Не только ясно, бывает и муть. Не сплошь глубоко, бывает и мель. Может статься, здесь намёк - добрым молодцам урок.
Иначе было бы скучно жить на этом свете, господа хорошие, дорогие товарищи, друзья мои.
От старого, ветхого деревянного моста, который назывался Дагаевским, а почему имя такое ему, никто не помнил, и до самой "границы", начинавшейся сразу же за новым железнодорожным мостом, будто начерченном строгими линиями металлических ферм на белёсом небосклоне, Каля знал любой отрезок этой реки вдоль и поперёк так же хорошо, как щели своего прогнившего от времени сарая, сквозь которые знойными летними днями били пахнущие сеном, сизые от пыли, косые лучи, будто расплавленного, золотого солнца. В этом сарае Каля ночевал, ложился рано и рано вставал, чтобы скорее бежать на зовущую, манящую, влекущую реку.
Поутру над тихой, парной водой, словно затаившейся меж двух берегов, густо поросших серебристыми с изнанки узкого, трепетного листа вётлами, стлался прохладный молочный туман. Где-нибудь неподвижно, будто на собственном зыбком изображении на водной глади, стояла чёрная тупорылая лодка с застывшим в ней ссутулившимся рыбаком. Торчащая косо удочка и её отражение в воде напоминали усы речного рака, когда тот устаёт ими шевелить. Иногда незаметный ветерок пробегал по золотистому водному зеркалу лёгкой рябью и застревал в торчащей острыми светло-зелёными стрелами прибрежной осоке. Тогда доносился оттуда сырой запах тины, гниющих водорослей и рыбьей чешуи.
Была река не широкая и не узкая, скорее, как бы сказать, умеренная. Если найти подходящий, удобный по пясти камень-плитняк или, ещё лучше, убористый, мёткий осколок чугуна, приладить его как следует быть промежду большим, средним и указательным пальцами, попробовав его приятную, скрытную тяжесть, да шибко разогнаться к краю берега, да половчей занести за голову руку, изогнувшись дугой назад, да и кинуть похлеще, подскакивая на одной ноге с упором в землю, чтобы погасить в конце разбег и не свалиться вниз с бугра, то вполне можно было перебросить этот камень на тот бок.
Для всех мальчишек-подростков, живущих поблизости от реки, этот вожделенный бросок был своего рода испытанием на силу и зрелость, и через него прошло не одно поколение жителей Набережной улицы да, пожалуй что, и многих других, если не сказать всех, улиц города. Не всякому мальчишке это давалось легко. Но каждый из них вновь и вновь пробовал свою молодецкую силу и нетерпеливо ждал, когда же, наконец, с противоположного берега, с опозданием против зрительного вида, возвратится приглушенный расстоянием, чмокающий звук входящего "ключиком" во влажную песчано-глинистую почву камня. Рано или поздно до этого радостного, победного момента дорастал любой мальчишка. Тогда он удовлетворённо и гордо сплёвывал сквозь зубы в сторону и становился парнем либо, на своё усмотрение, настоящим мужчиной. После этого уже можно было свободно отправляться с ожидающими их, как мальчишкам казалось, девками караулить в прибрежных кустах раннее, летнее, ещё не жаркое солнце.
Одному только несуразному Кале долгое время всё никак не удавалось перебросить этот злополучный камень через реку (которую он так хорошо знал и понимал), хотя руки имел необычайно длинные. Да и ноги для разбега, казалось бы, тоже подходящие: длинногачие, голенастые, а ступни большие, разлапистые, будто ласты, никак к ним сапоги не приходилось подобрать, так и ходил всё лето босиком, чуть прихрамывая и переваливаясь, как утка.
Со временем у него будет обнаружено докторами сильное плоскостопие, которое освободит его от ещё необязательного тогда, но почётного призыва в непобедимую и легендарную Красную Армию.
Правду сказать, он был нескладен от рождения, а может, просто не попадалось ему подходящего по руке камня. Только вряд ли: видно, для другого щедрая на выдумки матушка-природа его такими длинными и клешнятыми конечностями наделила. А зачем - дальше станет понятно.
II
Река мимо города текла как-то совсем лениво, будто надоело ей это извечное, изо дня в день, течение, неизвестно куда и зачем. Казалось, вот-вот она остановится и превратится в стоячее болото. Но после железнодорожного моста она внезапно начинала ускоряться, словно получала неясный, но важный интерес, забирая по излучине круто вправо. До моста она была светлая и прозрачная, а за ним темнела, густела, приобретала жёлто-бурый оттенок и становилась похожей на мутный, переваренный, сильно разведённый и остуженный за ночь гороховый кисель.
Называлась река Золотая Меча. Имя было красивое, но непонятное, а потому загадочное и таинственное. По этому поводу праздные городские люди много чего разного насочиняли: и похожего на правду, и не очень, да не об том покуда речь. Вот говорят, нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Как это нельзя? Кто может запретить? Очень даже можно. Каля вон на дню раз по десять заходил, и всё она - Золотая Меча.
Однажды вдруг обнаружилась у него одна особенность его выпуклых, сильно навыкате, белёсых, с короткими рыжими ресницами глаз: они могли видеть в воде. Не так хорошо, конечно, как снаружи, но всё же. Может, не так ясно, как рыба, или, к примеру, рак, но и с другими людьми не сравнить. А вышло случайно, как и всё всегда на белом свете происходит.
Каля летом в баню не ходил, любил в реке мыться. Речная вода мягкая, не в пример с водопроводной и даже колодезной; волосы чуток намылишь, они потом, поди, минут пять всё склизкие, никак мыло водой не смывается. Зато когда вымоешь, выскоблишь, прополощешь как следует, - воды-то кругом, хоть отбавляй - волосы под рукой скрипят, как новые сапоги. А высохнут - рассыпаются, шёлковые и непослушные. И в голове становится сразу чисто, как в метёной горнице, и башка кругом не чешется, как до того. Самого себя гладить хочется, будто ты есть неразумное малое дитя. Хотя тебе, без малого, пятнадцать лет.
Была одна проблема: куда мыло девать? Приходилось в реку по пояс, где трусы сверху начинаются, заходить, потом мылиться и к берегу обратно по нескольку раз возвращаться с зажмуренными глазами, чтобы мыло на камень положить да ещё из рук его не выпустить. Пока туда-сюда ходишь, со дна всю муть подымешь. Нескладно как-то получалось: и время зря теряешь, и в мутной воде мыться удовольствия мало. Хоть глаза и зажмуривши, а потом-то всё равно видно, когда откроешь, в каком супе полоскался. Конечно, можно и дальше, где глубже, зайти, но так весь день на одно мытьё уйдёт, а время, известно, деньги. А уж как деньги Каля стал добывать, то особый сказ, и речь об этом впереди пойдёт.
И решил он тогда из дощечки мыльницу смастачить, чтобы она рядом плавала. Думал, положу на неё мыло, и мойся - не хочу, сколько влезет. Взял у соседа по двору Клима Хрущова, которого некоторые ещё прозывали "Левша номер два", ножовку по дереву, отпилил от сосновой досточки небольшой кусок а по краям, догадался, тонкие планочки гвоздиками пришил, чтобы борта получились. Клим долго смеялся, увидев, что у Кали вышло, но не ржал, как некоторые, а так, вроде как ухмылялся. Но Каля не понял и пошёл на реку пробовать.
Зашёл сразу поглубже, мыльницу эту перед собой пустил; намылил голову, веки сомкнул, чтобы в глаза не попало, дощечку на воде нащупал и мыло на неё положил. А когда ополаскиваться стал, видно, малость не рассчитал, поднял волну, мыло-то - тю-тю - в воду сосклизнуло и на дно кануло. Хоть и не велик кусок, так - обмылок, но обидно: какое-никакое, а всё ж добро. Да и привык два раза мылиться. Начал вниз нырять, по дну шарить, а в руки - то камешки, то улитки лезут, не поймёшь где искать. И случайно глаза отворил, чтобы их тоже как следует промыть, щипать стало. Вдруг видит: мыло - вот оно, белым пятном светится. Поближе опустился, почти дна длинным носом коснулся - совсем ясно обозначается. Мать честная! Всё видать! Даже стаю мальков, как они резвым строем бродят, видно; даже самые мелкие серые камешки; даже - слабый след на песке от незаметного передвижения слизня. Мыло, конечно, он достал, но не в том суть; главное, что тогда-то и проснулся у Кали особый интерес к подводной речной жизни.
Он сразу-то засомневался, ещё несколько раз подряд нырял, думал, поблазнилось. Нет, однако, хорошо видно, хотя возле дна уж вовсе темно, вроде как вечерней порой смеркается. Обмылок в свежий лопух завернул и пошёл домой. Глаза с непривычки часто так моргаются. Идёт по дороге, думает: расскажу - не поверят.
Рассказал, никто не поверил, один только Клим Хрущов заинтересовался. И не мудрено: у него до всего был интерес, такой уж, видно, человек уродился. Верно, он был ещё известный балагур, над всеми насмешки строил. По виду никак не поймёшь, дело говорит или так. И лицо каменное, без всякого выражения, только в прищуре тёмных глаз вроде как сверк обозначается. Правду сказать, насмешки его не больно обидные были, потому как он их явно никому не показывал: не для афиши, а, скорей, самого себя потешить. Напустит на себя серьёзу, чтобы шутку притаить, и говорит степенно, будто всё, что он сейчас скажет, истинная правда. А на поверку часто выходило, что - нет. Если не хочешь, чтобы тебя дураком выставляли, лучше с ним не связываться. Поэтому его опасались и даже чуток побаивались, хотя уважали, потому что другого такого мастера во всём городе или, того пуще, в Ремесленной слободе, а то и дальше - поискать. Про него даже слава ходила, говорили: "Наш местный Левша номер два! Из молодых да ранний, золотые руки". Хотя блоху он и не подковал, зато многое другое здорово умел делать.
Услышав восторженно-растерянно-удивлённый рассказ своего тогда ещё совсем юного соседа по двору про мыло, Клим Хрущов сказал:
- Это тебе, Каля, от матушки-природы особенный и редкий талант даден. Видать, большое тебе будущее уготовано. Подумаю, как твою необычайную способность к полезному делу приложить.
После таких слов Каля внутренне распрямился весь (так расправляется брезентовый пожарный рукав, заполняемый водою) и забыл про обидные речи, которые от матери и старшей сестры Нюрки до этого услышал. Мать тогда сообщённую сыном, не похожую на правду, но истинную новость мимо ушей пропустила и давай, как всегда, ворчать и заодно попрекать:
- Будя дурью мучаться! Нашёл бы лучше себе дело, чтобы деньжат для семьи заработать. А то сидит у отца с матерью на шее, дармоед! Господи, прости! Не маленький, чай, уже, скоро женить пора.
А Нюрка, стерва, нет бы брата в чистой правде поддержать, добавила:
- Дождёшься от него! Чего с дурака полоумного спрашивать? Ни стыда ни совести! Ему мочись в глаза - всё божья роса.
Она сильно замуж хотела, да никто долго не брал, вот она и злилась на всех, кто ни попади, по делу, не по делу. Всё на свою физиономию в зеркало поглядывала, думала, с чего бы это: не такая уж, если разобраться, уродина, разве что нос чересчур великоват. И то - правда: носы у брата с сестрой и размером, и родственным видом с хорошую дулю.
III
Каля жил-проживал в самом крайнем доме, если идти от Пролетарской улицы вниз по Косому спуску по направлению к дровяным складам, которые перед водокачкой, что на Набережной. Так что до реки совсем близко, можно сказать, рукой подать. Дом был двухэтажный, большой и длинный, с засыпными котельным шлаком стенами; ежели примерить на итальянский манер, то в стиле, как бы в шутку сказать, "баракко". Рядом стоял ещё один - такой же; между ними - широкий двор, который сзади замыкался сараями, служившими для вспомогательной надобности. В сараях держали: кто дворовую птицу, кто дрова, кто сено-солому, а кто разный, ненужный хлам, просто выбросить который было жалко да и, признаться, хлопотно. Хорошо тем, кто на Набережной улице живёт: они всё подряд под бугор сваливают без зазрения совести, потому как мусор - дело житейское.
Как затесались сюда эти два странных барака, было не совсем ясно. Говорили, будто случайно. Все бараки строились за переездом, на выселках, ближе к винокуренному производству, и это было понятно: для проживания в свободное от тяжкой дореволюционной работы время рабочих завода, который прежде все знали как Миловановские винокурни. А эти два стояли вдоль Косого спуска, по одной его левой стороне, вовсе сбоку-припёку. Говорили, будто старый управляющий заводчика Милованова решил на перевозке строительного леса хозяйские денежки сэкономить. Успел поставить всего лишь эти два барака рядом с дровяными складами да и поплатился за своё самоуправство выгодной должностью. Только что-то непохоже: подумаешь, экономия! Видно, всё же другой интерес у него был, а какой, так никто и не узнал. Почему? Потому что - революция.
Милованов, сказывают, бараки забраковал и велел сделать доходные дома. Разделили, по его приказу, бараки перегородками на квартиры, получилось по четыре в каждом: две внизу и две наверху. Туалет, или, проще сказать, отхожее место, а по-модному - гальюн, конечно, как и всюду, во дворе стоял. Общий на два дома и тоже пополам разделённый: два очка слева - женская половина, два справа - мужская. Очень, надо сказать, удобно: сидишь себе кряхтящим орлом, дышишь свежим воздухом, можно и табачку покурить, и с соседом рядом, если повезёт на толкового человека, об том об сём потолковать, обменяться городскими новостями.
Иногда, когда случалось быть одному а в женскую половину, слышно было, кто-то заходил, Каля пытался осторожно подглядывать, но ничего особенно интересного для себя сквозь узкую щель не видел. А внизу, через очко, - одно и то же; на женской половине разве что грязной ваты с бурыми разводами всюду немало понакидано.
Когда некоторые несознательные граждане от своего счастья по глупости бежали кто куда: одни куда подальше, другие куда глаза глядят, заводчик Милованов тоже впопыхах за границу сбежал. И там сгинул. А его роскошный дом, где сам всю жизнь прожил, - с колоннами, украшенными завитушками и другой замысловатой лепниной, - расположенный рядом с пышным кленовым сквером в самом центре города на Красном проспекте; винокурня с бараками для рабочих за переездом и доходные дома в Косом проезде - сохранились, всякое строение на своём законном месте. И перешли все как один во владение к новому хозяину: трудовому народу города Ерёмы.
Со временем в шикарном, просторном Миловановском доме вольготно разместились: горком партии и исполнительный комитет городского Совета депутатов трудящихся. Вместо старой винокурни стал завод "Красный Пролетарий". А те, кто в доходных домах раньше жил, так и остались в них проживать, согласно паспортной законной прописке, только платить теперь по жировкам за проживание стали квартиросъёмщики, против прежнего времени, много меньше, считай, буквально копейки, потому что власть в тихий город пришла совсем другая и жизнь вместе с нею - новая.
Пока был младенцем а потом и отроком, Каля спал в проходной, тесной комнатёнке вместе со старшей сестрой Нюркой; а как подрос, да ещё младшая Катерина родилась, отвели ему место, чтоб не мешался и не путался под ногами, в тёмном, пыльном углу на просторном рундуке, за голландской печкой. Каля привык, что его постоянно и всюду шпыняют, не обиделся и покорно согласился. Тем паче за печкой тепло и мухи не кусают.
Зато летом, когда на дворе жара, охотно уходил ночевать в сарай на сеновал. Внизу коза Зойка и гуси шебаршат, а он залезет по шаткой, скрипучей стремянке наверх, яму в сене руками разгребёт, дерюжку подстелет и - спи себе, сколько влезет: тихо, покойно, никто за перегородкой не орёт, а что Зойка жуёт и ворочается, он привык и не замечает. И то, что сильно пахнет скотиной, тоже вроде ничего. Не сказать, чтоб парфюмерия, но ночевать можно. Иногда только пёс Разгон спать не даёт: брешет и брешет, брешет и брешет, а чего брешет, сразу не поймёшь. Каля в сене угомонится и мечтает: вдруг девка какая, мягкая да тёплая, возьмёт и придёт тихо, по лесенке сама заберётся и рядом спать уляжется. А он ей руку под голову осторожно подсунет, другой рукой обнимет, по волосам душистым погладит, поближе к себе легонько притянет, нежно прижмёт и шепнёт на ушко:
- Голубка ты моя - сизокрылая!
Хотелось бы, пуще всего, чтобы то была Зойка Неведрова с Набережной улицы. Но на это он шибко не надеялся, потому что всем вокруг давно известно, что за ней Клим Хрущов приударяет и никого к ней близко не подпускает. А в случае чего может запросто и морду, не спросясь, без мыла намылить: не в свои сани, дескать, не влезай, знай сверчок свой шесток.
То, что девку, по которой он без особой надежды сох, звали так же, как и козу, Калю нисколько не задевало, но даже, можно сказать, было ему на руку, так как позволяло то и дело, не смущаясь, произносить вслух заветное имя и даже порой с нежными поворотами. Когда рано утром он выгонял длинной хворостиной гогочущих гусей из сарая и тянул за верёвку упирающуюся из-за вредного характера козу, то приговаривал ласково, но твёрдо:
- Зоюшка, пошли, милая! Чтоб тебе повылазило!
Девка с Набережной улицы, не сказать чтоб слишком уж завидная, так себе: нос - тот и вовсе не первого сорта, смотрит кверху уточкой; зато коса - не коса, мечта! Толстенная - с руку. И золотистые истончённые волоски на висках и на шее, за маленькими ушками, светящимся пухом свиваются. Пухлые розовые губки всегда чуть приоткрыты, острые зубки видны. А глаза - вовсе бесстыжие: светлые, как в реке вода; зрачки чёрные-чёрные, пронзительными точками глядят в упор, так и зазнобляют, так и бередят живую душу. Да ещё ноготки на пальчиках иногда красным лаком посверкивают, завлекают, хотят парня насовсем загубить, чтобы он голову потерял.
Во дворе бараков росла густая трава с большими проплешинами, трава называлась "гусячьи-лапки"; а вдоль пыльных тропинок к сараям и по краям вытоптанных, тоже пыльных пролысин вылезали кой-где рёбристые сызнанки листья подорожника. Больше всего вытоптано было возле гальюна, вокруг козел, где пилили дрова на зиму и для кухни, да ещё меж двух могучих, старых вётел, где Клим Хрущов прибил железную перекладину для подтягивания на руках и разных других упражнений, чтобы завидную мышечную силу качать.
У Кали с подтягиванием на перекладине, прямо сказать, не очень получалось: от силы три раза кряду подтянется, да и то весь изовьётся речным вьюном и ногами, ровно лягушка, дрыгает. Глаза выпучит, лицо с натуги красное сделается, будто сейчас он собирается невзначай нехорошего ветру напустить и воздух испортить.
А Клим - тот был мастак. К примеру, угол брюшным прессом живота мог свободно, хоть сколь угодно долго, держать. Ноги в струнку вытянет, носки - оттянуты, плоский живот сплошь желваками, будто мышами, под кожей вспузыривается а на лице никакого напряжения не наблюдается; он ещё фасона ради зубы скалит. Для него махом с переворотом назад перейти в упор на руках - что раз плюнуть. А уж ежели в азарт войдёт, то запросто и "солнце" крутанёт, будто минутная часовая стрелка с сорвавшейся пружины. Однако соскок делал осторожно, всё же внизу земля, и корни от дерев всюду вспучиваются, как кротовые ходы, недолго ноги переломать. Перед тем, как остановиться, он последний оборот совершал без размаху, а так чтобы на "двенадцати часах" застыть в прямой стойке на руках. Мгновение так задержится, точно раздумывая, что дальше, потом вдруг сложится, как перочинный ножик, руки расслабит и вниз свиснет. Повисит чуток, пальцы разомкнёт и наземь спрыгнет.
Вообще он был парень складный, ловкий, сильный, мускулы на плечах и руках красивыми живыми буграми выпячиваются. Бывало, выйдет в белой майке с кем на пару дрова на козлах пилить, мышцы под кожей так и подрагивают, как у коня, когда тот рысью бежит. А на майке молодого пильщика спереди, где грудь, и сзади, по спине, вскорости тёмные пятна от пота проступают, и сладкий запах нашатырём в нос шибает. Иной раз упарится, майку скинет, и тогда становится хорошо всем видно, какая у него на мускулистой груди, с курчавыми чёрными волосками посерёдке, замечательная иссиня-голубая наколка красуется: от соска к соску орёл широко распростёр могучие крылья, будто в небе летит, а в цепких когтях держит навзничь девку молодую. В орлиных крыльях каждое пёрышко, как живое, отчётливо выделяется. Волосы у девки растрепались, понятно, что от сильного ветра, и глаза закрыты, но всё равно видно, что красивая - жуть.
А на спине у него была наколка в виде русалки, тоже с распущенными волосами, которая улыбается от избытка радости и держит в руке пойманную в речке рыбку. И явственно так заметно, что рыбка та уж уснула, а русалка свой хвост изогнула нравно и ни под каким видом не хочет выпустить её на волю, обратно, значит, в воду.
И, главное, что вызывало у всех мальчишек в округе особенную зависть, наколки эти никаким мылом смыть невозможно, да и отскрести, ежели обратно захочешь, тоже хрен получится. Даже если станешь пемзой тереть и даже, если совсем край придёт, - вострым рашпилем шаркать.
Кале, когда он ещё только-только в подростковый возраст стал входить, естественно, стало завидно, ему тоже захотелось наколку сделать. А как подступиться, толком не знает. Ребята с Набережной улицы подсказали, что для этого дела швейная игла нужна и китайская тушь. Ну иголку-то Каля у матери взял, сказал, занозу вытащить, а с тушью поначалу вышла трудность: у кого ни поинтересуется, нету, хоть пополам тресни. Ходил-ходил, спрашивал-спрашивал, опять пришлось к Климу Хрущову обращаться. Тот порылся в сарае, нашёл замызганный чёрный кусочек, протянул Кале и говорит:
- На вот, сосед, насилу нашёл. Водой сам разведёшь. До нужной кондиции.
А зачем Кале тушь понадобилась, спросить забыл.
Нашёл Каля старую ржавую консервную банку (в ней отец раньше, когда ещё сам молодой был, держал рыболовные крючки, а потом приспособил для окурков); весь мусор, что на донышке виднелся, выгреб; пальцем поскребыхал в углах, несколько раз дунул, чтобы всё, что осталось, удалить прочь; положил на дно кусочек чёрной туши; залил водой и стал с интересом смотреть, покуда тушь растворится. Ну воды-то, конечно, по неопытности перебухал, пришлось терпения набраться и ждать, когда лишняя влага сама собой из банки наружу в небо испарится.
День-другой подождал, ухватил пальцами иголку и задумался: не решил ещё пока, что он хочет тушью этой нарисовать на своём смуглом, обветренном, худосочном теле.
Недолго, надо прямо сказать, размышлял. Захотелось ему попервоначалу на правой руке, а именно на верхней упругой мякоти, где большой палец с указательным расходится, - синий корабельный якорь изобразить. Однажды приметил он такой якорь у прыщавого молодого матроса Черноморского флота, который на недолгую побывку в родной город Ерёму приезжал, и юные девки за ним, когда тот знакомые с детства улицы чёрными клёшами подметал, гурьбой по пятам ходили и от жаркой, млеющей любви ярым воском таяли. Завидная бескозырка матроса была лихо сдвинута на самый затылок, каким-то чудом не сваливалась, и длинные чёрные ленточки с золотыми якорьками трепал свежий ветер с Золотой Мечи...
Переложил Каля в левую руку иголку, стал ейным кончиком в банку с тушью макать и колоть правую руку в затеянном месте. Маялся парень, маялся, потел-потел, в кровь всю руку исколол - ни хрена; видно, не та пока сноровка. Да и больно - здорово, хоть на крик кричи.
Клим Хрущов увидел и говорит:
- Сосед, ты, гляжу, что-то не то затеял. Наколку следует не одной иголкой делать, а тремями вместе, ещё лучше - четырьмями. Их надо, иголки то бишь, в один тугой пучок ниткой крепко связать, почти до самых кончиков обмотать, чуть только жалы голые снаружи оставить. Тушь нитку насквозь пропитает и станет тогда не как попало стекать, а тихонько вниз сочиться и под кожу залезать. Понял теперь?
- Ага, - неуверенно ответил Каля, потому что понять-то он, ясное дело, понял, но не сказать, чтобы очень.
Однако попыток украсить синей наколкой своё тощее юное тело не оставил. Придумал он теперь на левой руке, с внутренней стороны, где вены тугими голубыми верёвками проступают, дорогое имя "Зоя" навеки-вечные вписать. С таким хитрым расчётом, чтобы для себя самого хорошо видно было, а для чужих глаз не так заметно.
Спёр у сестры Нюрки из рукодельной резной шкатулки, где она свою галантерею и разные женские непонятные штучки для вышивания держала, ещё три иголки, а про первую матери сказал, что потерял, и сделал всё, как Клим велел. Получилось, на первый взгляд, вроде ничего, в смысле нормально: все иголки в одном пучке, кончики поблескивают, один только чуть ржавый и не такой острый, как другие.
Стал Каля опять над собою измываться. Правой-то рукой оно, конечно, начало получаться несравненно сподручней, чем окаянной левой, а всё равно больно, терпения нету. Тушь в банке к этому времени уж достаточно загустела и вместе с ржавчиной в нитке, которой иголки были обмотаны, хорошо стала держаться, сразу не капает. А как руки коснётся, так в ранку и лезет, сама под кожу проникает. С грехом пополам он первые две буквы Зойкиного имени одолел, а дальше уж мочи нет. Да и видно плохо: тушь с кровью перемешивается, жижа какая-то коричневая образуется. Только он грязное место тряпицей оботрёт, как кровь алая тут же новая проступает, и видно, что рука-то опухла. И, главное, непонятно, получилось что-нибудь, нет ли.
Словом, не сдюжил Каля до конца и на этот раз, решил отложить затею до следующего раза. Пошёл, поникнув головою, к реке и жирной, густой тиной руку замазал, чтобы кровь остановить. Всю ночь рука ныла, и под кожей огнём пекло. А на следующий день рука покраснела, вздулась, сделалась, как подушка. Тут уж всё и открылось: и про тушь, и про ржавую банку, и про иголки, которые служили Нюрке для вышивания по канве крестом.
Та сразу, без разбору в крик:
- Ворюга несчастный! Помяни, маманя, моё слово: сидеть ему, жулику, в тюрьме и гнить на нарах возле параши. Чтоб ему, вору окаянному, век воли не видать! Чтоб у него рука совсем отсохла!
Отец, как всегда, хотел ремнём отстегать, но почему-то передумал; отвесил молча увесистую оплеуху, на том его воспитательный порыв и иссяк на этот раз. А мать пожалела, испугалась, как бы "антонов огонь" Кольку сына не поразил. Нарвала во дворе подорожнику, пыль с него смахнула, ворванью больное место смазала, листьями обложила, обрывком старого ватного одеяла укутала и чистой ветошью туго-туго забинтовала. И даже сказала неожиданно потеплевшим от материнской любви голосом:
- В воду, сынок, покуда не лезь, чтобы зараза гноем до кости не достала. А то потом свободно можно руку потерять.
Считай, неделю рука болела, после сама прошла. Снял Каля повязку-компресс, поглядел на своё творчество и вконец разочаровался, расхотелось ему дальше продолжать делать татуировку: буквы получились едва заметные, вкривь и вкось, не разберёшь, где заглавная, где какая; не сплошь, а точками, будто заячьи следы на снегу, и не синие они, а чуть голубые. И вышло, что это не две буквы заветного имени, а цифра "30". Каля, конечно, расстроился, но вида не показал, а для себя решил, что так-то оно даже и к лучшему будет. Ему самому понятно, чего не хватает, а другим пусть будет невдомёк, не ихо дело. Пригляделся сощурясь, даже складно получается, вроде как не достает в этой надписи его самого: "Зо" и "я".
Клим всё же, между прочим, поинтересовался:
- Ну-ка, сосед, покажь, что вышло!
Каля вывернул руку и протянул её "учителю". Тот посмотрел, помолчал, хмыкнул себе под нос, потом спросил, не иначе как с задней мыслью:
- И кого же ты, сосед, за тридцать серебряников продавать собрался?
Ответа от озадаченного Кали он не дождался, повернулся и удалился к себе, ничего больше не прибавив, но по виду какой-то скучный, будто что впереди для себя нехорошее почуял.
IV
Водился раньше за Климом Хрущовым хорошо известный в городе Ерёме грешок: стал он выпивать, видно, от отца покойника на сына перешло. Причём то держится-держится, иной раз месяц либо два, а как запьёт - неделю, считай, не просыхает. Директор промкомбината, где Клим официально по табелю токарем-слесарем числился, Коровкин Иван Петрович сокрушался и показывал всем своё законное удивление:
- Что за народ такой непонятный: кто не работает, тот не ест, а кто на совесть трудится, тот обязательно беспробудно пьёт...
Он по службе за что-то крепко погорел, а был когда-то на партийной работе большая шишка, поэтому по части складных формулировок, можно сказать, собаку съел. Толковый человек этот Иван Петрович Коровкин - просто жуть. Всё на лету схватывает, ему по десять раз одно и то же повторять или чего растолковывать нет никакой необходимости. Вот он и про водку, что так её трудящиеся граждане без уёму лакают, сразу сообразил.
Ещё вот говорят, на святой Руси, коснись того же города Ерёмы и его окрестностей, все пьют без просыпу, и дураков полно, и дороги сплошь никудышные. А я так скажу: неправда это, напраслина, чистой воды злой навет завистливых людей, которые свой край не любят. Взять, к примеру, Калю с Золотой Мечи, тот вовсе не пил, потому как, стоит ему выпить полстакана водки, его тут же наизнанку выворачивает, будто он рвотного чего нарочно наглотался и хочет всем свою внутренность, чтобы пожаловаться, показать.
Когда он впервые, ещё тогда парнишкой был, только-только, кажись, в третий класс Первой Образцовой школы перешёл, выпил стакан самогону, отец так его ремнём по бледной, голой заднице отходил, что Каля долго потом наружу всем показывал, что до этого съел. Отец-то, само собой, хотел как лучше, по себе знал, каково это с хмельным зельем знаться, да вот, по всему видно, силу воспитательного наказания не рассчитал. Так с тех пор, уж сколько времени прошло, душа Каляная спиртного на дух не принимает; и он всякий раз брезгливо отворачивается, словно ему отраву предлагают.
Отец Кали Иван Сыроешкин работал на станции сцепщиком товарных вагонов, уходил из дому ни свет ни заря, а приходил уж затемно. Работа грязная, и он после смены шёл с товарищами в городскую баню, чтобы там угольную пыль, сажу паровозную и машинное масло с уставшего тела горячей водой с мылом смыть. В городе, верно, только два банных дня: четверг и суббота; четверг день женский, а суббота - мужской. Но при бане - а она со станцией почти рядом, чуть только в горку подняться, - внизу, в котельной, душевая на три рожка имелась для своих кочегаров. Она всю неделю без выходных работала, кроме воскресенья. Так вот, между баней и станцией договор заключён был на горячую помывку рабочих железной дороги в этой самой душевой; если не привередничать - та же баня. А после бани как не выпить? Грех это и совсем не по-товарищески. Поэтому отец постоянно бывал занятой, некогда ему изучать разные педагогические приёмы. Знал один, служивший для поддержки штанов, которому его ещё папаня, Колькин, стало быть, дед, научил, и который всегда был под рукою.
Сказывают, Зойка Неведрова Климу Хрущову ультимат поставила: я, говорит, алкоголиков страсть как боюсь и терпеть, говорит, не могу, насмотрелась вволю. Или, говорит, ты навеки-вечные с этой проклятой зелью завязывай, или больше к моему отчему дому близко не подходи, я себе другого найду. Пришлось ему дать святой зарок. А каково это, ежели узел - навсегда! Это какой же надо нечеловеческой силой воли обладать, чтобы так над собой измываться!
Вот тогда-то Клим, чтобы себе в держании даденного девке слова пособить, и прибил к вётлам во дворе перекладину для занятия гимнастикой, а ещё решил голубей почтовых разводить: всё ж-таки, думает, забота после работы будет, некогда станет водку глушить. Правда, всё равно будто Зойка ему на слово не поверила, дескать, вот год пройдёт, тогда, мол, и посмотрим.
Ну а уж он завёлся, деваться-то некуда. На сарай свой, где у него верстак с разными инструментами хранился, надстроил голубятню. Да такую славную и редкую, что всем другим голубятникам в городе на загляденье и зависть. Сбоку, к левой стенке сарая, присобачил лесенку со ступеньками из лиственницы, а на крышу водрузил на могучих дубовых столбах четырёхгранное, похожее на алтарь, аж двухэтажное строение, высотою почти как и сам сарай. На первом этаже вышла кладовка для хранения кормов и разного птичьего инвентаря, а на втором - разделённые по ярусам деревянными горизонтальными настилами и глухими вертикальными стенками гнёзда для голубей. В каждом гнезде отдельный насест из осиновых жёрдочек, своя кормушка и своя поилка.
Вся передняя, обращённая во двор стенка второго этажа - сплошь почти из металлической сетки, только деревянные вставки с летками. Перед каждым летком своя, тоже отгороженная, площадка в пядь шириною для приседа голубя, перед тем как ему в гнездо войти. Через сетку-то голубям светло, и воздух всегда свежий. И хорошо сквозь неё видно, как в гнезде голубь за своей голубкой славной ходит, то поднимется и привстанет, то пригнётся и присядет, сам вокруг себя юлой вертится, лапками розовыми топочет, зоб надувает - всё воркует, всё её уговаривает, обещает райское наслаждение.
С тыльной стороны к каждому отделению свободный подход имеется и дверца, чтобы в гнёздах можно было, когда надо, прибраться. Помимо того, налить голубям чистой водицы, насыпать им полного зерна, вкусной смеси дроблёного кирпича со старой штукатуркой, смоченной подсоленной водою, добавить немножко свежего и полезного для птиц зелёного корму: капустных листьев да проросшего овса.
А ведь это только четверть дела: надо же ещё им, голубям-то, дать погулять, полетать вволю в чистом небе; и самому на базар сходить, там отборного корму купить, с другими голубятниками встретиться, парами махнуться; а на зиму всех птиц в тёплое помещение перевести, чтобы не помёрзли - вон делов-то сколько! Поневоле забудешь, как она и пахнет эта треклятая водка.
Зато, обратно, радость какая редкая, понятная лишь только истинным голубятникам: держать, зажав в ладони, перед тем как махнуть вольготно в раздольное небо, раскрыв внезапно пальцы, тёплое, доверчивое, всё в ласковых, мягких пёрышках тельце и слышать, как там сердчишко бьётся часто-часто, готовое выскочить на волю! А любая радость, что ни говори, нуждается в труде. Как известно, без труда не вытащить и рыбку из пруда.
Что там попусту языком трепать: одному бы Климу нипочём не управиться, если бы не соседские мальчишки. Да ещё вот Нюрка носатая, Каляная сестра, напросилась помогать в голубятне чистоту и порядок блюсти. Может, надеялась этим самым Клима у Зойки Неведровой отбить, а может и так, по извечной, женской, душевной доброте.
Ну а младший брательник её, то есть, значит, Каля, к голубям этим как-то без особого интереса. Что есть они, что их нету. Его всё больше почему-то на реку тянуло. Что-то, видно, неспроста туда его всегда влекло. Но об том речь впереди пойдёт, ещё рано об этом сказывать.
Завёл Клим высоколётных почтовых турманов, с ними меньше пустых хлопот: они не требуют много свиста, не кружат, как гонные, над крышами домов, а поднимаются высоко-высоко в бездонное синее небо и часами могут там, кувыркаясь через голову либо крыло, летать, с земли их практически и не видно. Налетавшись за день, они камнем падают вниз безошибочно на свою родную голубятню - почтарь он и в Ерёме почтарь.
А если вдруг задержатся надолго, Клим их свистом призовёт. Посвист у него получался знаменитый: с одной стороны, можно сказать, мелодичный, аж на несколько ладов, а с другой - оглушительный, как у паровоза. Вот говорят порой: свистит, как Соловей-Разбойник. Считай, что это как раз про него, про Клима Хрущова сказано. Сложит он два пальца баранкой - большой с указательным пальцем кончиками сомкнёт - в рот их запихнёт, на язык положит и так свистанёт лихо, что в окнах стёкла дрожат. Со второго раза дети малые просыпаются и сразу - вопить. Хорошо ещё, что не часто такая надобность возникает: стоит ему один раз сигнал свистом подать, и голуби тут как тут. Но всё равно, часто не часто, а соседи всё же из-за этого свиста на него не на шутку обижались. Жена Федота из соседнего барака тётка Александра, та даже попрекала Клима на редких, считай, раз в неделю, не больше, женских дворовых посиделках:
- Ты бы, Климушка, друг ситный, потише свиристел, а то наши детки шибко пужаются и громко плачут.
А он ей в ответ, идя в сарай:
- Ладно, больше не буду!
Время пройдёт, он забудет про обещание и снова за своё. Без посвиста в этом деле никак не обойтись. Голуби без свиста всё равно, что любовь без вольной песни.
V
Посиделки во дворе бараков в Косом проезде устраивались не как в деревне для молодёжи, где парни с девками поют и женихаются, а так, для тихого отдыха женского населения в воскресный вечер после тяжкой трудовой недели - посудачить об том об сём, косточки кой-кому перемыть, подсолнухов жареных покушать. Усаживались, кто придёт, рядком, как куры на насесте, на толстом бревне, лежавшем перед Климовым сараем, и большей частью молчали, изредка перебрасываясь словами, луцкая семечки. Нюрка - та всегда приходила. Она ловко закидывала в рот швырком из жмени семечку за семечком, живо разгрызала их и не выплёвывала шелуху, как другие, а выталкивала её кончиком языка на нижнюю, влажную губу. Как накопится гроздь, похожая на небольшой пчелиный рой, так и смахнёт её ладошкой аккуратно наземь.
- Ой, бабы, - говаривала, тяжко вздыхая, тётка Александра, - уморилась я малых деток рожать! Всё нутро ноеть и ноеть.
- А ты свому Хрену Горбатому воли не давай, - советовала дельно Каляная мать.
- И то! - добавляла строго Нюрка, как будто понимала толк в этом деле.
- Как же! Окоротишь его! - не сомневалась тётка Александра. - Он мне проходу совсем не даёть.
И бывали тихие, тёплые вечера. И велись неторопливые разговоры. И вкусно пахло жареными семечками. И было хорошо и жаль уходить. А наутро к бревну приходили, вышагивая важно и квохча, белые и рябые куры во главе с хлопотливым цветастым петухом, у которого подрагивал заломленный набок малиновый, жирный, зубчатый гребешок, и, разгребая чешуйчато-жёлтыми, когтистыми лапами оставшуюся с вечера пустую шелуху, безуспешно искали для себя заветное угощение.
Бревно это появилось во дворе недавно, когда завалили старую, прогнившую ветлу. Она тогда так сильно накренилась, что угрожала самостоятельным падением вниз, притом целилась прямиком на общественные отхожие туалеты. Если бы упала, могла запросто придавить кого-нибудь в самый неподходящий и жизненно важный момент.
Мужики барачные собрались, позвали других на подмогу, всё же нешуточное дело, стали судить да рядить, как её завалить, чтобы отвести в сторонку, на голое место. Выручил, как всегда, Клим Хрущов, по прозванию "Левша номер два".
Он забрался на ветлу повыше, обхватив трухлявый, корявый ствол коленками, привязал две толстые, длинные верёвки, а когда спустился на землю, велел мужикам тянуть за эти верёвки в стороны под углом. А другим мужикам приказал осторожно подпиливать дерево двуручной пилой с тыла. Так, подпиливая и подтягивая, и уложили шумно грохнувшуюся древесную махину точно посерёдке двора, не задев при этом ни одного строения даже ветвями. Те мужики, что приходили на подмогу, убрались тот же час восвояси, а свои, немного перекурив, распустили ветлу на дрова, при этом вырезали из ствола бревно, чтобы на нём сидеть. Откатили его к стене Климова сарая, стесали топором сверху кору, ободрали заскорузлую мезгу до серой болони, провели мозолистыми ладонями, убедились, что получилось гладко, и поняли, что пора снова перекурить, отдышаться от работы.
Присели попробовать, хорошо ли на бревне, вышло - ладно. Свернули из газетки самокрутки, покурили, похлопали руками одобрительно Клима по плечу и дружелюбно сказали:
- Что там ни говори, а ты, Климка, - впрямь молодца! Нам без тебя нипочём бы не управиться. Теперь для баб и ребятишек есть, где посидеть в свободное время.
У Клима Хрущова всегда всё ладно выходило, за что ни возьмется - всё без браку и всё первый сорт. И даже самый наивысший. Потому как руки у него были - из чистого золота. Вот и голубятня, к примеру: ни у кого такой другой во всём городе не сыщешь. И вообще он всем на свете сильно интересовался. Зарабатывал-то в промкомбинате довольно прилично, даже мог позволить себе (да пожалуй что, один во всём городе, не считая редактора газеты "Красный Коммунар" Ромки Могилевского) выписывать из Дулы ежемесячный журнал "Знание вокруг Земли", в котором всё про всё было написано: где, когда и как, что и почём. Из этого самого журнала он для себя много чего полезного черпал. Не только для образования важных знаний, но и для их практического применения.
Вот он Кале и говорит:
- А ты мыло-то к дощечке приколотил бы гвоздём. За дощечку пальцами держись, а мылом прибитым башку намыливай.
- Как же это? - недоумевает растерянный Каля. - Гвоздь-то небось шляпкою об морду царапаться будет.
- А ты впотай бей, чтобы шляпка в мякоть мыла утопилась. Тогда нормально будет, в самый раз.
Каля, как всегда, ему поверил, стал пробовать, однако ничего путного из этого не вышло: деревяшка от гвоздей утяжелилась, начала вместе с мылом в воду тонуть. Каля плюнул, решил, что не так что-то сделал. Мелькнула мысль, что сосед над ним посмеялся, но, поразмыслив, тотчас он её отринул. Тем паче уж обижаться не стал, потому что был Клим Хрущов по части любого, даже самого пустякового мастерства для всех вокруг большой и непререкаемый авторитет.
Вообще, если простыми словами выразить, Каля по натуре своей был человек доверчивый, бесхитростный и верил всему подряд, как самый последний дурак. И хотя давно известно, что дуракам всегда, везде и во всём везёт, нельзя сказать, чтобы ему так уж шибко везло в жизни. Не так, как иным. Во всяком случае, до поры до времени. Пока ему не выпала в судьбе удача, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ну да об этом речь пока ещё впереди.
А покуда суд да дело, не мешает коротко поведать о некоторых других городских людях, известных и не очень, так или иначе связанных с будущими событиями этой истории, чтобы дальнейшее для всех ещё ясней стало.
VI
В соседнем бараке, на первом низком этаже проживал со своей многодетной семьёй старьёвщик горбун Федот Хренов, которого, естественно, иначе как Хрен Горбатый, никто не звал. Из-за полученного в детстве увечья, которое ему досталось от удара об твёрдую землю при падении с крыши сарая, Федот имел туловище кривое и кургузое, поэтому руки и ноги по сравнению с ним казались чересчур длинными. Если к этому добавить ещё голый, лысый череп, густые, кустистые брови над глубоко запрятанными глазами и козлиную, похожую на мочалку бородёнку, то по виду выходил он - чистый злой карла из сказок Пушкина Александра Сергеевича.
Когда каждый божий день, кроме воскресенья, невзирая на любую погоду, будь то даже дождик либо снег, вывозил он ранним утром ворох ветхого тряпья для сдачи его в приёмный пункт вторсырья, расположенный возле станции, и пробирался с тележкой мимо окна своей квартиры, его голая голова едва доставала до нижней плахи наличника. И когда дальше он медленно брёл вдоль пустынных улиц города, толкая перед собой тяжёлую, скрипучую двухколесную колымажку, заглядывая во дворы, с повторяющимся время от времени протяжным криком: "Старьё-берьём!", его почти не было видно за поклажей. Тут надобно отметить, что он собирал не только старую одёжку и обувку, но и много чего другого: банки, бутылки, стеклянные пробки от разбитых графинов, цветной металл и прочее. И даже плесневые книги, которые, правда, никто не брал, но зато они хорошо шли на растопку в печку.
Все вокруг удивлялись, как он, такой плюгавый, мог настрогать целую муравьиную кучу похожих на галчат детишек и, сдаётся, не собирался на этом останавливаться. О чём видом своим свидетельствовала его баба тётка Александра, которая не переставая ходила с большим, как арбуз, пузом, отчего казалась особенно тучной, хотя и без того, сколько помнится, всегда была поперёк себя шире.
Федот получал тряпьё и другие ненужные городским жителям вещи в обмен на вырезанные им из пищальниковой бузины дудочки "уди-уди" и набитые хвойными опилками бумажные полу-мячики на длинных резинках. Игрушки эти научил его делать, конечно же, Клим Хрущов. А поставщиками старья были вездесущие мальчишки, которых Хрен Горбатый терпеть не мог и называл всех подряд паршивцами. Впрочем, "поставщики его двора", как выражался Клим Хрущов, тоже не шибко жаловали старьёвщика и платили ему той же звонкой монетой, всячески над ним измываясь. Долгое время они изводили его тем, что кричали вдогонку на разные голоса:
- Федо-от! А, Федо-от!
И в тот момент, как он оборачивался на зов, злорадно вопили:
- Федот, да не тот!
Когда же Федот Хренов наконец приспособился и перестал на эти бесчестные оклики оборачиваться, заводила Лёшка Носов придумал новую, совсем уж изощрённую и, прямо сказать, не людскую издёвку.
Лёшка жил на противоположной от бараков стороне Косого спуска в крайнем по Пролетарской улице деревянном, потемневшем от времени доме и был редким пакостником. Большого ума не требуется, чтобы догадаться, что звали его на самом деле Лёха Нос. Хотя нос его был ничем особо не выдающийся, нос как нос, разве что совал его Лёха везде и всюду без спросу. Все знали: если случись где какая-нибудь шкода либо жульничество, там уж, верно, Нос замешан.
Так что, вы думаете, он с дружками-приятелями, такими же шкодниками, как сам, изобрёл? Придумал игру под названием: "Вставить перо белякам". Взял этот самый Нос от ученической ручки стальное перо, привязал к нему длинную, чтобы через овраг хватило, суровую нитку, а другой конец продел с оборотом через ушко в оловянной пуговице от красноармейской шинели, с таким подлым расчетом, чтобы пуговица в вершке от пера оказалась. На пуговице той ещё пятиконечная звезда по всему полю в ободке выбита была, а в центре звезды - помельче - крест-накрест серп и молот. Как стемнеет, соберутся ребятишки на бугре напротив барака, где жил горбатый старьёвщик, и в ямке затаятся.
Ложился Федот Хренов рано, чтобы успеть угомонить ораву своих детишек, все нужные ночные дела сделать и ещё выспаться, поскольку назавтра рано вставать. Как только свет в окне погаснет, Лёха Нос осторожно по обсыпающейся земле вниз спустится, перо, вытянув из всех сил вверх руку и привстав на цыпочки, в щель верхней плахи наличника воткнёт и с другим концом нитки - бегом обратно на бугор. Там уж его дружки-приятели, затаив дыхание и корча рожи, ждут не дождутся. При этом они играют в Гражданскую войну и воображают себя красными героями, сидящими в настоящих окопах. Наверху бугра была небольшая впадинка в земле, поросшая жухлой травой, где мальчишки как раз и залегали; передний край этой ямки при достаточном воображении вполне мог сойти за бруствер, на который можно было водрузить хоть пулемёт "Максим", хоть полевую пушку для пальбы из неё прямой наводкой по врагу.
Берётся, смачно поплевав на пальцы, будто готовится важный приказ красного командования исполнять, Лёха Нос за дальний от окна конец нитки, потихоньку её натягивает и отпускает, натягивает и отпускает; и начинает ритмично в стекло пуговицей стукать. А чтобы не сбиться с такта, тихонько напевает: "Сме-ло, това-рищи, в но-гу, ду-хом окреп-нем в борьбе!"; да так складно, стервец, поёт: ни одной фальшивой ноты. А приятели ему тоже негромко, но дружно подпевают.
Через пару минут свет в окне зажигается и становится видно, как Федот забирается на стол возле окна и начинает судорожно шарить по стеклу изнутри руками. В этот момент Лёха прекращает покачивания ниткой, замирает и ждёт. Проходит короткое время, Федот, по всей очевидности, ничего явного не обнаруживает, и свет в окне вскоре гаснет. Приятели дружно подначивают Лёху: дескать, давай-давай, огонь по врагам революции! Но тот держит нужную, хотя и рисковую, паузу, как красный пулемётчик во время психической атаки беляков в Гражданскую войну: мол, ещё не время, пусть ближе подойдут.